На Руси утвердилось мнение о мебельных стенках как символе житейского благополучия. Стенка - комбинация шкафов и сервантов: она царила в комнатах, частенько занимая добрую треть гостиной. Мода на стенки из прессованных опилок была сокрушительной; многие повыбрасывали старые шкафы на свалку, и предприимчивые люди задарма обставились красного дерева горками, сервантами, комодами и тахтами.
Нашему семейству умопомрачение не грозило.
Отец - работник милиции - всю жизнь кочевал: служба бросала его из райцентра в райцентр, и главной семейной ценностью был сундук. Сделали его по заказу: нутро, оклеенное старыми газетами, вмещало всю постель, всю одежду и прочее тряпье. Мы в детстве страшно любили спать на сундуке; помнится, и сын мой вел бои с двоюродным братом за право провести ночь на его возвышенном и жестком ложе. Как-то раз я обнаружил на дне сундука миниатюрный пистолет - парабеллум с инкрустированной рукоятью. Отец отобрал оружие у жулья. Я надеялся, что пистолет станет семейной реликвией - ан нет. Теперь понимаю, почему отец не стал держать оружие дома: был горяч.
Я тоже."Старик Геннадий вспыльчив", - справедливо свидетельствует М.Булгаков («Багровый остров»).
Потом появился так называемый шифоньер - в просторечии - просто "шфанер", шкаф для одежды. И уж только у нас, выросших и оженившихся милицейский детей, появились стенки и прочие атрибуты модного быта. Я купил стенку в Арзамасе вскоре после защиты кандидатской диссертации. По тем временам - это был конец семидесятых годов - я получал прилично - 280 рублей. Вся страна довольствовалась окладами от 60 до 160 рублей. Собственно, наша стенка была просто набором из трех шкафов: два зеркальных - для посуды, один - для книг. Настоящие стенки включали и закрытый шкаф для одежды, и гнездо для телевизора.
На такую стенку моего блата не хватило.
Кочевая жизнь оставила на шкафах отметины: царапины, трещины, сколы. Иногда вместе с петлей выламывало створки; странно было видеть под полированной показухой неприглядное нутро панелей: просто прессованные опилки. Чтобы посадить петлю обратно, приходилось исхитряться. Я приспособился набивать в разлом рваную газету, смоченную клеем ПВА; когда бумага засыхала, можно смело ввинчивать шурупы. Ни¬чего, держится!
Чего бы и не держаться: бумага - тоже дерево.
Конечно, в стенке выставлялось самое лучшее. За стеклянными створками с анодированными переплетами собиралась посуда, хрусталь, вазы, духи, иконки, картинки, книги и даже бутылки с нарядными этикетками. Этикеточная эстетика имела на Руси долгую историю: еще Чехов описал крестьянскую избу в Сибири, украшенную водочными ярлыками. В Днепропетровске у одного профессора я созерцал кухню с бесчисленными наклейками от коньяков, водок, наливок, портвейнов, десертных и сухих вин. Я, слава Богу, до крайностей не дошел, но щепетильность требовала выхода в собирании всякого рода реликвий. В Арзамасе у меня на почетном месте возлежал фрагмент глиняной трубки, найденной при рытье выгребной ямы. Углубившись метра на два, я обнаружил два слоя черного уголья. Стало быть, веке в 17-18-м тут выгорали постройки.
В этом "культурном слое" и нашлась носогрейка петровского образца.
Недавно прочел в газете: обворовали дачу известного актера Льва Дурова. Хулиганы изуродовали мебель старинными коваными гвоздями из коллекции хозяина. Он отыскал их на развалинах церкви:
- Я, знаете, люблю всякую ерунду собирать.
Что-то похожее было присуще Чеховым. Младший брат Михаил служил в Угличе; однажды в хламе отыскал стеклянный фужер и преподнес Антону. Реликвия 18 века благополучно добралась до Ялты и украсила письменный стол; до сих пор в фужере стоят кисточки для клея, которыми пользовался писатель. На каминной полке в кабинете видна так называемая "карлсбадская кружка": сие кустарное произведение когда-то выиграла в лотерею матушка писателя, Евгения Яковлевна. Решительно никакой ценности в кружке нет - а все же приятно, что она есть.
Приятно, и все тут.
Сам Чехов, похоже, сознавал связь вещи и личной истории; сахалинский колокольчик-самоделка, отлитый каторжным умельцем в 1889 году, в переездах не затерялся, справил ялтинское новоселье. Можно разбросать эти, с позволения сказать, реликвии по всему дому, теряя, находя и радуясь новой встрече; можно, подобно литератору со стажем, собрать свои писания в единый переплет - в Собрание сочинений. Мой шкаф имеет такой же статус: Полное собрание вещей.
По сути - собор лиц.
...Однажды, лежа в Ливадийской больнице, я смотрел в окно, в наплывающие сумерки. Мимо корпуса, стуча каблуками, прошли четыре парня. Кто-то закурил, кто-то сказал шутку, все засмеялись. Они ушли. В воздухе еще висел стук каблуков, а я думал: вот, эти четыре фигуры - что я знаю о них? Они стали частью меня, частью моего сознания, частью моей памяти. Тысячи людей, стуча каблуками, год за годом входят в меня. Что же я такое, если я не знаю о них н и ч е г о. Что я знаю о себе? И сколько р а з н ы х м е н я сокрыто под этой оболочкой?
Не являются ли экспонаты шкафа п е р с о н а м и, которые суть
г о л о с а моего множественного Я?
Конечно же, окружающие меня вещи - тоже я. Мною пропитана каждая пора дома; я сочусь из стелек домашних тапочек (такса обожает играть с ними/; мною наполнены шкафы, тумбочки, папки бумаги; я улыбаюсь с портретов жены и сына, и даже ваза с изображением рогатого Пана, подаренная к 50-летию - вероятно, тоже я, родимый.