Перелом часть 1 глава 4

Николай Скромный
В хате старика-гуляевца, где остановился конвой, было бедно, но чисто, пахло недавней побелкой, на окнах голубели свежие задергашки, в протертых стеклах, в аккуратно составленной посуде, в скобленых лавках — везде чувствовалась женская рука, и таился по углам тот тихий старческий уют, который так ценил в своей неприкаянной жизни Похмельный.

Старик рассказал: к нему ходит замужняя дочь убраться да состирнуть, а сам он вдовствует и жить у нее не желает, хотя и приглашают, ибо наступило такое время, когда и ближнее родство в тягость становится. Пока постояльцы выколачивали одежду и мыли сапоги во дворе, старик на скорую руку сготовил, по его выражению, «весенний перекус». На столе появился желтый, разваленный крестом пласт осыпанного солью сала, россыпь мелких фиолетовых луковиц и сырые яйца. Намекнул — конвоиры скинулись, и он спроворил где-то самогонки. Похмельный испытал неловкость, но в хлопотах не останавливал, только выругал Строкова за то, что не определил в дом с достатком — ни к чему одинокому старику столько нахлебников. Хозяин разуверил: здесь лучше — меньше расспросов, больше места, а совеститься едой нечего — за постой и кормежку председатель обещал помочь с дровами.

Старик разжег печку, уставил плиту ведерными казанками — грел воду для мытья и варева. Первый присест к столу закончился, основной размах отложили до горячего. Похмельный достал из чемоданчика бритву: несмотря на тяготы дороги он держал себя опрятно и требовал от конвоя того же.

В это время дверь приоткрылась, и в хату робко вошла баба, тепло и неряшливо одетая, кивнула головой каждому отдельно, заглянула в казаны, в печку...

— Сейчас, сейчас, хлопчики, я сварю... Если меня попросят — я всегда. Жалко, мяско у нас к весне выводится... Но и так: хвалиться не буду — борщи удаются. Сам председатель який раз повечерять зайдет... О! И картошки  начистили! Шо значит солдаты! Санько, у тебя до борща ничого нема? Мало... А может, на такой случай своего мяска принести, прибереженного? — Она вопросительно посмотрела на Похмельного.— Зараз все село еду носит, як кутью на свято. Принесу! — окончательно решила она. — Тебе, Санько, хочь дров пообещали, а я так, задаром...

— Пострадай за народ, пострадай,— хмуро поддакнул хозяин.

— Ради хороших людей чого ж не пострадать. Грех куском не поделиться. Такое горе людям... Оно б и мне дров не помешало, да упередил ты меня, Санько, упередил...

Она вышла, Похмельный довольно переглянулся с конвоирами — с отдыхом наладилось. Старик внес в хату рядна, кожушки и принялся стелить в другой комнатенке, именуемой по-здешнему «светлицей».
Стряпуха обернулась мигом. Вместе с мясом она принесла глечик молока и миску с алыми крапинками моркови.
— Вы долго у нас пробудете? До утра? Жалко... А то б отдохнули, посмотрели на наше життя, может, присоветовали чого, поправились. Вон якие худые... Оно и понятно: должностья ваши прямо-таки собачьи — гонять людей по свету. Яка тут справа? Тут не до здоровья... Мне одна жинка по секрету говорила,— я не скажу кто,— будто в наше село пригонят не то турок, не то чеченов... запамятовала... Тех, шо Магомету моляться, а вы пригнали наших. Они и крестятся, и балакают по-нашему. Я ходила смотреть, як они хаты занимали. Нашего бога люди... Я, грешница, уже сколько разов про себя думала: бог, он, мабудь, для всех один. Это с глупства каждый народ выдумал себе отдельного. Га?

Похмельный, согнувшись и вытягивая шею к низкому поставцу, на котором среди пыльно-бумажных крашеных цветов темнел осколок зеркала, — он брился, — самым серьезным тоном возразил:

— Нет, тетка, не с глупости. У каждого народа свой. Даже у каждого человека отдельный. Я, например, молюсь своему богу.

Стряпуха испуганно вскинулась:

- Aй, неправда!

 Конвоиры засмеялись.

— Шуткуешь ты... Один, не иначе. И спросит он со всех одинаково: шо с тех Магометов, шо с киргизов, шо с вас и других, таких же, ну и мы, грешные, ответим. А як же! В святых книгах про вас прямо пишется: за нечестивство у алтарей святых покарал господь сыновей священника Илия. Жизнью поплатились. Плакался потом Илий: «За мои грехи ответили сыны перед господом...»

Ждать хваленого борща Похмельный не стал. Он ушел в горенку и плотно прикрыл за собой дверь. Здесь было тихо и прохладно. Вдоль стен стояли кадки с зерном, пылилась сломанная прялка, в переднем углу темнел ликами святых киот, перед ним висела лампадка с оборванной   позеленевшей   цепочкой, на стенах — лук, связанный косами, и пучки сушеных трав: над столом пестрело несколько картинок из журналов, среди них в рамке фотография молодого хозяина в форме пехотинца русской армии на фоне рисованного корейского пейзажа. Скудное и знакомое убранство «светлицы» напомнило детство. Он разулся и лег на лавку, на рядна, натянул кожух до подбородка. Из-за двери доносились голоса стряпухи и конвоиров, а из-под раздвинутой и схваченной алой тесемкой занавеси, обрамленной фольговым окладом, изящно приподняв по-женски истонченную кисть руки, на него печально и сухо смотрел Николай Угодник.

Похмельный прикрыл глаза...

Вот и привел он своих высланных к последнему месту. Это здесь, судя по всему, закончится их земной путь, неизмеримо более трудный, чем только что пройденный. Здесь же сегодня закончилось самое трудное в его жизни поручение. И как-то самому не верилось: ведь совсем недавно была у них Украина с ее вишнями и левадами, с родными могилами на погостах, хатами, где родились они и выросли их дети, земля, с которой связывали столько надежд... Да что там хаты, вишни и левады — жизнь! Та жизнь, в которой, казалось, самое жуткое: войны, грабежи, мучительные голодовки — минуло и уже ясно проступало неплохое будущее,— эта жизнь вдруг разом, непоправимо и страшно рухнула. Все осталось там, в необратимом времени, в бессонных ночах под стук вагонных колес, с неизбывной болью потери родного и кровного. О том, что ожидало их теперь здесь, не хотелось и думать...

— Вот ты, хлопчик, вроде злуешь на меня,— ворковала стряпуха за дверью,— а ты не злуй, а объясни старой бабе: зачем ты, такой молодесенький, вызвался на такую скаженную службу... Не-е, оно служба не тяжелая, шо в ней тяжелого... А ты б не шел. Так и сказал бы тому начальнику — грех. Ну, нехай по ворогу стрелять, або строем с песнями ходить, а то на тебе — развози, навроде жандарма при царе. Шоб тебя люди проклинали. Не солдатское это дело... А бог — он спросит! Спросил же он гонителя Савела: «Савле, что прешь против рожна? Почто моих людей гонишь?» И за говенья ослепил господь того Савела. И когда глазами ослеп Савел, то душой прозрел. Раскаялся и стал всячески помогать гонимым. За то раскаяние господь ему глаза вернул и к себе приблизил. Стал посля Савел святым Павлом...

Похмельный посмотрел на угодника, вздохнул, отвернулся к стене и с головой накрылся кожухом...

Он смертельно устал за последние месяцы, особенно во время этапа. Непреходящая ненависть к нему большинства сосланных, изматывающая голодная дорога, возможность побегов, пренебрежение местных властей и нерасторопность железнодорожных, унизительное выпрашивание продуктов, которых всегда оказывалось мало, томительные ожидания на задворках и в тупиках станций, ночевки в полуразрушенных бараках и скотных дворах, на сквозняках, под снегом и дождями, болезнь людей и конвоя, поиски лекарств и врачей — все это саднящей болью лежало на сердце, кошмаром вставало в коротких, тревожных снах.

Теперь кончилось все. Но покой и облегчение, как он рассчитывал, не приходили... Вот привел он их, чужих и односельчан, незнакомых и знакомых и даже больше чем знакомых, стариков, баб, мужиков, подростков, детей и почти каждый из них, не раздумывая долго, дай только возможность остаться безнаказанным, предаст его смерти. За что? За то, что привез сюда? Но в этом не его вина, он выполнил приказ, не более. Откажись он — это сделал бы кто-нибудь другой и уж наверняка не выматывался в хлопотах и не мучился душой, как он. Однажды на одном из больших перегонов он остался после проверки с ними в теплушке и с горячностью, длинно и, как ему казалось, умно и доходчиво начал объяснять, почему их высылают. Говорил долго, где-то в глубине души рассчитывая, что поймут они хотя бы его, но когда замолчал в ожидании, то наткнулся на такой силы молчаливую ненависть, что все понял, умолк и никогда больше не заводил подобного разговора. На какое же теперь облегчение он надеется?

— ...А он ему такую кару: «И до скончания века своего искать тебе хлеба и крова и не найти». С тем н пропал. О як случилось. Говорят же люди: от сумы и тюрьмы не зарекайся. Может, кому-нибудь из вас так же придется на старости годов за кусок хлеба слезьми платить. Бог, он каждому воздаст...

«Ну, курва, — чертыхнулся Похмельный, — только довари свой борщ. Я тебе раньше бога воздам!..»

Да, кончилось все... Все, что связывало его с ними, оборвалось сегодня у взгорка. Остался последний разговор. Как бы ни был он унизительно тяжел для него, с предопределенным исходом, но он должен состояться. А каков будет исход — гадать не стоило: она не поедет. Но и ему уехать, не переговорив, нельзя. Невозможно. От разговора не уйти, не сбежать, не скрыться, как укрывается он сейчас под вонючим кожухом от печально-укоризненного взгляда рисованного угодника. Не поедет — значит, не поедет, значит, судьба. У него же останется чистая совесть. Пусть считают его виновным, пусть он и в самом деле виноват перед многими, но только не перед собой, иначе совсем дышать нечем станет... Только когда идти на этот разговор: сейчас или утром, перед отъездом? Если сейчас — они измучены, не в состоянии, не достучаться ему ни до сердца, ни до здравых рассуждений. Утром? А к утру они отдохнут, осмотрятся, покажется все не так страшно, и тогда верный отказ? Когда же?..

Он почувствовал, что засыпает, в глазах поплыла дорога, станции, замелькали бесчисленные телеграфные столбы, костры, немые крики людей — и лица, лица, лица... И вдруг сильная судорога вскинула тело. Так часто бывало с ним при крайней усталости, он даже нарочно принимал самые неудобные позы и только тогда мог ненадолго заснуть. Надо расслабиться и ни о чем не думать...

— А вы, мабудь, опять за людьми поедете? Вот работа у вас! Гуляй по свету, развози горемычных. Ни пахать тебе, ни сеять... Вы в Архангельску были? Нет? А в Сибири? Там, кажуть, морозы холодней, чем на Севере...

Похмельный рывком откинул кожух и выскочил на кухню.

— Дед, а ну стань до плиты. Я это помело сейчас самое в Сибирь налажу. Чего вылупилась? Вон отсюда!

Стряпуха с остекленелыми глазами судорожно хватанула воздух и, не выдыхая, крадучись пошла к двери.

— Ну! — вскрикнул Похмельный.

Громыхнуло в сенцах, мелькнуло бабьим платком в окнах...

Конвоиры развеселились, хозяин недовольно буркнул:

— Зря ты, нехай бы плела...

- Да сколько можно! Или нам в удовольствие такая служба? Они сидят посмеиваются, а ты спроси, чего им стоило... Вот чертова баба, аж зуд по телу пошел. Давай допьем, ребята, а то уснуть не могу!

Но уснуть ему так и не пришлось.

Не успели убрать со стола, как прибежал взволнованный важностью поручения мальчуган и сообщил, что старшего дядю зовут в правление. Вразумительного ответа на вопрос: зачем? — Похмельный не получил, идти надо было, а хозяин заметил, что это к лучшему: на заход солнца спать не следует — голова будет болеть.

Малец привел Похмельного к широкому, в три окна по фасадной стене бревенчатому дому, приподнятому небольшим каменным цоколем, крытому тесом, с навесом над просторным крыльцом. На ступеньках сидел один из комендантов, тот самый, который выполнил его просьбу; завидя Похмельного, он поднялся.

— Я думал, ты не придешь.

— Зачем я понадобился?

— Собрание у нас... Похмельный выругался:


— Совесть бы имели! Я еле на ногах держусь. При чем здесь я-то?

— Да зайди, коли пришел. Пусть отведут душу. Они взошли на крыльцо.

В просторной комнате по обе стороны двери, вдоль стен и напротив, за столом, покрытым рваной по углам красной скатертью, едва различимо за сизо-дымными плахтами солнечного света, летевшими сквозь мутные шибки на измызганный пол, на лавках и табуретах сидели правленцы и активисты села.

Шумок голосов, что слышен был еще на крыльце, стих. Похмельный поздоровался. Из всех присутствующих только трое ему не были знакомы: один из них не то чтобы старый, но крепко изношенный жизнью мужик с невзрачным, морщинистым лицом, со светло-колким взглядом из-под огромного выгоревшего картуза, другой — инвалид (это было видно по неловко отведенной в сторону прямой негнущейся ноге и костылю, над которым он, сидя, нависал всем телом) с черными широкими бровями, с такими же черно-седыми сопельками усов, отчего на белом, нездоровом лице они казались фиолетовыми, третьим был молодой желтоволосый крепыш. Он приветливо улыбнулся и так пожал руку, что слиплись пальцы. Все остальные были те, что встречали обоз.

Строков уступил свой табурет.

— Вы извините, что не дали отдохнуть. Но нам тоже невмоготу, Сошлись поговорить. Столько накопилось, да еще вы со своими! Расскажите, что за люди.

— С вашими, председатель. Теперь уже с вашими,— хмуро поправил Похмельный, усаживаясь у окна. — А что именно рассказать? Что вас интересует? — спросил он и щедро угостился из кисета молодого правленца.


— Во-первых, откуда они, как быть с ними. Разумеется, нам давали разъяснения, приезжал Гнездилов, но мало. То ли он сам в то время не знал всего, — дело в марте было, — то ли не хотел всей правды говорить, а мы теперь в недоумении. Что же с ними делать? Ограничиться комендантским надзором, и только? Их, видимо, надо как-то устраивать... я в социальном смысле - вести разъяснительную работу?

— И почему до нас у село? — грозно добавил мужик в картузе.


Похмельный ожесточенно чиркнул спичкой.

— Работать их надо заставлять до седьмого пота. Понимаешь, председатель, работать, а не громкие читки устраивать. Разъяснения... Это такая публика... Мне все-таки непонятно: что вы хотите узнать? Как быть с ними? Да вы и без меня распрекрасно знаете! Знаете, что прав у них никаких нет, кроме одного — работать с утра до ночи. Распределите их по бригадам — есть такие? — и требуйте железного порядка и выдающейся работы на благо рабоче-крестьянского союза. У вас нет партячейки?.. Пусть нет — это дела не меняет. Вы — активисты, значит, сочувствующие партии, поэтому ее решения безо всяких местных искривлений проводить в жизнь, в том числе и к раскулаченным. Отбросьте сомненья: что да как! Был у вас Гнездилов? Был. Объяснял? Объяснял. Чего ж вам еще? А привел туда, куда приказали. Если вы меня только за этим кликнули, то делать мне здесь нечего.

В правлении замолчали. Не так разговор оборачивался. Похмельный был прав: правленцам меньше всего хотелось поговорить о ссыльных. Кто они — узнается, как быть с ними — власть укажет. Слишком уж крутым раскатом пошла жизнь сельчанина за последний год по всей стране, и одной из грозных примет ее были сегодняшние сосланные... Вот о ней бы разузнать, повыведать...

Никто из присутствующих не подозревал, что сам Похмельный не так уж много знал из последних событий. Более того, именно они пробежали зловещим разломом в его крепкой до этого жизненной позиции. Неладно, как бы он ни старался оберечь себя, выходило и с совестью... Его не в первый раз вызывали на подобный разговор, и вот то, что он не мог объяснить многого в этих событиях ни раньше, ни теперь, и, главное, себе,— рождало в нем раздражение и будило в людях ответное: его непонимание и неумение рассказать объясняли нежеланием отвечать.

Один из правленцев сказал, кривясь в улыбке:

— Да ты не брызгайся слюной, козаче, чого ты... Мы с тобой по-человечески побалакать желаем. Ну, приезжал Гнездилов, говорил... Так то секретарь району — много не спросишь. А ты нам по-свойски растолкуй: за шо твоих выслали, шо они в хозяйстве имели, сколько их выслали, шо там, у них на родине, с колхозами... И не горячись, не надо...

— Я сам не больше вашего знаю,— нехотя ответил Похмельный.— Везде высылают. Обозначили их тремя категориями и высылают. Кого за пределы района, кого в лагеря, кого на высылку в другие области. В лагеря — одиночек-террористов, на высылку — семьями. У вас, я слышал, тоже высылали? Это — решение партии, одобренное рабочим классом и трудовым крестьянством. Списки на выселение составляла беднота и активисты сел, вы, значит... Где жить мешают, оттуда и высылают. А работать они умеют не хуже ваших. Вы только подкармливайте. Мужиков советую разбросать по бригадам, баб — на баштаны или курятники какие обмазывать... А кто сбежит — пускай: далеко не убежит.


Строков с настойчивостью, словно и не было перерыва, закончил свой вопрос, начатый у взгорка:

— Все верно. Но не могут ли сами рабочие положить этому предел? Ведь в связи с выселением такого размаха и рабочий класс может оказаться в накладе. Я скажу больше: не сорвется ли вообще вся кампания по коллективизации? Вы ехали через рабочие центры России — видели или, может, слышать довелось о недовольстве рабочих, волнениях, о массовых невыходах на работу? Вы говорили, что рабочие голодают — это правда?
 
Похмельный с интересом взглянул на него. Ему не нравился этот человек. Как-то не вязались его любезность, манеры и несомненная образованность с остальными мужиками. В самом нахождении Строкова здесь, в далеком селе, ему виделся некий расчет, а в последнем вопросе Похмельный усмотрел нечто большее, чем любопытство.

— А ты что хочешь узнать, председатель? Что рабочие бастуют и заводы закрываются? Что не сегодня завтра гражданская война? Нету, дорогой, ничего даже похожего! Живут и работают, хоть и впроголодь, и массово на работу идут. Аж за час до гудка приходят. И очень одобряют раскулачивание! Так что ты не надрывай себе сердце рабочим классом, а организованно и ударно на пахоту выходи. Хватит вам с Гнездиловым записочками обмениваться.

Подковырка не смутила Строкова. Он засмеялся и указал на него правленцам:

— Врага скрытого во мне увидел... Молодец, бдительный... А о чем изволишь тебя спрашивать? Я не знаю, как у вас на Украине, но то, что в Сибири и на Урале не только недовольства, но и вооруженные выступления,— знаю доподлинно. Этой классовой борьбой — я имею в виду так называемую борьбу с кулачеством — не довольны сами рабочие, хотя, казалось бы, она выражает их волю... Впрочем, не хочешь говорить — не надо, обойдемся. А что бдительный — неплохо.— И он опять улыбнулся правленцам.

Комендант, встретивший Похмельного, раздумчиво заметил:

— Недовольство — это одно. А чем твои высланные жить будут? Не из нашего ли закрома? Не пришлось бы нам самим, как в немазаном курятнике: клюй ближнего, какай на нижнего и скорее карабкайся на верхнюю жердочку... Те пайки, что им установлены...

Строков приподнял руку:

— Извини, Алексей, перебью тебя... Спрашивай, Игнат.

— И спрошу,— вызывающе ответил мужик в картузе,— спрошу, и не стращайте меня Полухиным.


Правленец крутанулся к Похмельному:

— Ты вот чего объясни. Зачем власть такое страшное переселение затеяла? Зачем с таким горем людей по земле гоняем? Ну, нехай кулаки они, ксплу... наживались и все такое. Но ведь можно было забрать у него... излишества, сравнять с бедняком — и нехай на своей земле, в родной хате век доживает. Так нет: наших мужиков загнали черт знает куда, до сих пор ни слуху ни духу, этих — сюда. Видел я сегодня: завел Алешка семью в подворье дорошковой хаты... там хата — одно названье... и говорит: здесь вам жить. Старик дошел до дверей и на колени упал. Плачет, чуть ли не в крик, а голова седая как у луня, бьется ею о порог... Подняли его дети... Я ушел. Не стало сил смотреть... Его что, также позарез надо было сюда гнать?

— Его никто не высылал. Сослали семью его сына. Он помереть пошел возле своих детей. На родине ему все равно не житье. У тебя дети есть? Что ж тебе непонятно в таком случае? А теперь они, конечно, плачут!

Похмельный поискал глазами, куда бы стряхнуть пепел, не нашел и стряхнул под ноги.

— Ладно. Объясни, зачем его сына выслали? — упрямо добивался ответа правленец, — Я что хочу сказать: взять для примера наших мужиков. Их здесь никто не ждал. Они на эту землю когда-то пришли такими же нищими, каких сегодня пригнали. Сами, без батраков, своим горбом на ноги встали. И они же до сегодняшнего дня государство хлебом кормили. Они, зажиточные, потому что с бедняка оно ничего взять не могло. Что с меня взять? У меня, сколько живу, хлеба с урожая — только-только с голоду не подохнуть. На продажу — ни мешка! И выходит, что кормил он, кормил и докормился: его за великую помощь — и на высылку.

Видный собой правленец, который у взгорка представился председателем сельсовета, удивленно всмотрелся в говорившего.

— Игнаша, я не пойму... Ты вроде жалеешь?

— Жалею!

— Так ведь списки и ты утверждал, а теперь, получается, несогласный?

— Несогласный! Жалею теперь!


В коротких вызывающих ответах правленца звучала решимость, однако слушать их было неприятно, и председатель сельсовета отвел взгляд в сторону.

— Жалостливые все стали дальше некуда... Когда наших кулаков выселяли, они тоже плакали. Чухнарь, помню, на коленях весь двор исползал, пока в сани не кинули. Жил же — по-сволочному.  Или возьми Захарченка. Его счастье, что сбежал. Что ни вдова в селе — дети от него, но чтоб помочь своему дитю — того не было. Если помогал, то за такой расчет, после которого опять дети появлялись. Одно прощенье ему — он, подлец, одних парнят делал... Ты, Игнат, зараз вспомни не тех, кого выслали, а тех, кто остался. Вспомни Гришку Чумаченка... Да ты себя вспомни! Вспомни, как в двадцать втором после голода вместе с Алимбаевым у Кривельняка батрачил! Ты хоть трошки с него взял, а киргиз до сих пор ту оплату помнит. Вспомни, Игнаша, как мы с тобой жили да и сейчас живем. Мы и свою-то земельку до ума довести не могли, а они и батраков нанимали, у них и дело шло, прибыток, и с каждым годом он в гору, и чем выше, тем хуже с властью... Что ж, кормил, я не спорю. Только как кормил? — Предсельсовета говорил так, чтобы было понятно Похмельному. — Земля у него имелась, батраков нанимать разрешили, скот не забирали, вот он и рос. А пшеничку продавал не тогда, когда край государству надо было, а когда самому выгодно.

— Не подняло бы государство бешеные цены на свои товары, он бы продавал по-божески... Он хлебоналоги платил за землю и работников. Ты, Гордей, не путай!

— Правильно, платил, спорить не стану,— с мягкой настойчивостью продолжал предсельсовета, не позволяя себя увести. — Однако по весне, когда продавал излишки, он перекрывал налоги и цены... С тебя же государство ничего не имело и не брало. Оно тебе, дураку, передышку давало, чтоб ты мог на ноги встать... Да что с тобой стряслось, Игнат? Я уже не в первый раз от тебя такое слышу.


— Ты меня не дурачь, Гордей,— тихо послышалось с лавки.

— Богу на тебя молиться? — улыбнулся предсельсовета, посмотрев на Похмельного. — По твоим словам судить — наши труды впустую, а я — враг колхозу: списки в район возил на утверждение. Нет, Игнат, не тот разговор ты завел. Обжились при Советской власти, и жалость появилась. Небось в двадцать втором...
Правленец сорвал с головы картуз, с силой шлепнул им об лавку, зыркнул взглядом по собравшимся:

— Нет, правильный разговор! Все я помню! Ни плохого, ни хорошего не забываю. Но не про меня зараз речь, хоть и обидно за жизнь свою. Я тоже о государстве думаю, о нем сердце болит... Ладно — истинных кулаков за дело выслали, но много ли их?.. Скажите мне: прокормят колхозы и государство и себя в ближние годы? А-а, молчите! А потому молчите, что не знаете. Опять, как в двадцать первом, солому есть будем. Да разве нельзя было погодить с этим выселением? Собрали бы первый урожай с колхозов, перезимовали, прикинули, что к чему, тогда уж и выселять... Что зараз выходит? Твои высланные говорили сегодня: половину села под корень. Остается в селах беднота да лядащь. Разве они прокормят? Ты, Гордей, сидишь здесь, меня дурачишь, а ведь и сам того опасаешься. Да все вы! Все опасаетесь, но молчите да гнездиловым поддакиваете! — Он гневно изогнулся к Похмельному.— А ну, скажи: что твой рабочий, который сейчас с выселением согласный, в эту зиму жрать будет? Отвечай собранию: на какие доходы власть рассчитывает? Чем она... О, видели? Плечиками пожимает... Мужики, нехай ответит!

— Вы газеты читаете? — спросил Похмельный.

— Читаем! — выкрикнул правленец.


— Не похоже... А ну полегче, дядя! Меня на арапа не возьмешь. Я не с таких крикунов штаны спускал... В «Правде» освещается этот вопрос. Напороли горячки... Сейчас комиссии восстанавливают многих лишенцев в правах, раскулаченных возвращают из высылок. Тех, кто в лагерях сидел, теперь определяют на поселение. К вам много направлено, говорили железнодорожники. Возможно, кое-кто из ваших вернется...

Похмельный старался говорить спокойно и удивлялся той злобе, с которой правленец добивался от него ответа: его-то он не выселял, не вез, не гнал, видит впервые, а туда же, дай только возможность остаться безнаказанным...

— На подобных вопросах и умные партработники головы сворачивают. Решение партии о выселении кулаков и создании колхозов — самое верное решение. Твой односум прав — хватит нам зависеть от кулацкого хлеба. На нем далеко не уедешь. Но в организации колхозов, в обобществлении кулацкого добра и особенно в лишении гражданских прав и высылке надо быть осторожным... Да-да, сворачивают шеи,— добавил он, заметив, что молодой правленец, желая показать, как он правильно понимает Похмельного, с веселой миной скособочил голову. — Недогнешь — уйдешь вправо, перегнешь — влево. Надо не кидаться в крайности, а смотреть по обстановке, так чтобы и колхоз укрепить, и лишней беды... Словом, без лишней строгости.


— А если это пойдет вразрез о требованиями? — спросил Строков.

— Чьими?

— Кто у нас требует? Партии, разумеется...

— Такого быть не может. Она сейчас именно этого требует.


— Хорошо. С требованием... с желанием крестьянства?
— А разве это не одно и то же? Разве крестьянам, колхозам, вам — нужна была такая строгость?

— На чем же, в таком случае, сворачивают головы партработники?


— На распутье, когда решают куда идти: влево или вправо,— со злостью ответил Похмельный,— Да, я тебе, дядя, досказать хочу... Спохватился? Ты списки составлял? Тогда голова про государство не болела? Чего же ты теперь ее чешешь? Это по вине таких, как ты, умников безвинно пострадали тысячи людей! — Похмельный понял, почему было неприятно слушать этого правленца.— По твоей вине я должен гнать по этапу людей, которые не заслужили высылки! Ты теперь умную, заботливую харю строишь, задним умом кумекаешь, а я крик да слезы слушай да жди, когда удавят либо под колеса кинут: сегодня или завтра. Еще: «Нехай ответит!» Это ты мне ответь! Ну!

Правленец опешил. Он растерянно, словно помощь выпрашивая, оглянулся на своих, которых вопрос гостя привел в недоумение, и ответил с затаенной ненавистью:

— Ты мне своей службой в глаза не тычь! Я тебя не посылал... Спрашиваешь, кто списки составлял? Я составлял. И вины своей, как другие, не таю, за чужие спины не хоронюсь. Потому и разговор завел. Я выполнял ваши партийные указания. Так было: или ты вышлешь, или тебя, или ты в колхоз — или в тундру. У меня дети выросли, куска хлеба досыта не поев, и зараз их со мной на высылку? За что? А сейчас никого не боюсь! Любому скажу: несправедливость! Не всех твоих и не всех наших высылать надо было! Несправедливость!

— Игнат, что ты городишь!


— Ей-богу, сдурел мужик...

— Не по совести! Не имеет права власть за глупость своих работников с таким разором спрашивать у неповинного народа!

Похмельный стиснул зубы.

— Вот-вот... Все вы так. Теперь никто не виноват: ни те, кто принял решение высылать, ни те, кто утвердил, ни те, кого выслали... С меня одного весь спрос. Не здесь ты, мужик, у меня спрашиваешь, я бы тебе не так ответил... Жалеешь?! А когда за усердие и помощь милиции при высылке пятнадцать процентов от добра раскулаченного себе хапал, не жалко было? Ах ты!.. — Он едва сдерживался.— А ну бери бумагу и пиши в ЦК: я, такой-то, напрасно выслал своих кулаков, верните их обратно. Не можешь? Слаба кишка? Тогда затяни язык и помалкивай!

Похмельного остановил другой комендант, постарше годами.

— Ты погоди, охолонь трошки. Это у Игната бабий час приспел або с похмелья... А так он мужик твердый и с политикой согласный. Совестливый, оттого и переживает... Сцепились вы, а ты нам не ответил: будут еще раскулачивать или кончилось? А то я хочь числюсь в активистах, комендант, лицо при должности и все такое, а сижу зараз, шо Христос на тайной вечере: может, петух и три раза не успеет крикнуть, як предадут нас, и такой вот, як ты, — хвать меня за шкирку! — и вознесусь я аж до самого Архангельска без второго пришествия на землю.

Правленцы оживились. Похмельный понял это по-своему и презрительно сказал об Игнате:

— Вот чего он боится! С этого надо было и начинать, а нечего хвостом крутить: жалко, несправедливо, не по совести... Не бойся, никто тебя не тронет, хотя я бы с удовольствием тебя проветрил по северным краям... Не знаю, товарищи. Скорей всего, это остатки, потому что на всем пути я семейных сосланных видел мало. В ваши края везут, в основном, одиночек. Всех мастей и категорий. Начиная с «политических» и кончая уголовниками.

Строков торопливо вставил:

— В нашем районе уже созданы две точки именно из этих людей. Есть разговор, будто бы в степях они совхозы создавать будут.

  — Везут, везут людей,— впервые заговорил правленец-инвалид.— Рассказывали наши: каждую неделю в Щучинскую состав приходит.

— Да вы, оказывается, больше меня знаете,— ухватился за его слова Похмельный,— А я в дороге поотстал от новостей.

Пожилой комендант вскочил, прошел к бачку с водой:

— Чем они наверху думают, шо столько вражья в одну кучу свозят! Не дай господь, снюхаются эти высланные с нашими недовольными и недобитыми да еще киргизов за собой потянут — это ж восстание в тысячи сабель! Гореть нам всем синим огнем, як хорошей самогонке! А мне, при моей должности...

— Где же им столько сабель взять? — веселея в предвкушении ответов коменданта, спросил сельсоветчик.


— Накуют! — грохнул крышкой комендант.— Сабель не будет, они нас на вилы поднимать начнут. Тебе большая разница? А коней возьмут в аулах... О-о! Там на такое веселое дело дадут! Ты, Гордей, забыл шестнадцатый год? Забыл, як мы с тобой неделю в камышах отсиживались? За малым наше село на прах не спалили и нас не побили, а началось все с того, шо какая-то змеюка киргизам нашептала: мол, грабим их и все такое... Они нам в тот год все припомнили! Зараз одной искры хватит. Этот Ганько рассчитывает...

— Тьфу ты! — помрачнел предсельсовета. — Я думал, он что путное скажет... Сядь, Василь, и не балаболь пустого.


— А тут твердого слова нема! — многозначительно прищурился комендант.— Тут — куда власть повернет. Еще раз прижмут мужика, як в нынешнюю зиму, он за самим чертом пойдет.

Строков поддержал его.

— Иващенко прав. В связи с высылкой сюда кулаков положение в округе может сложиться опасное. Далеко за примерами ходить не надо: слыхали, что случилось в соседнем?

— Хватит вам пугать друг друга,— перебил хромоногий правленец. — Парня держим... Скажи, как у вас колхозы организуют?


Похмельный повёл плечами, взглянул на Строкова.
— Так же, как и везде.— И про себя окончательно решил! «Надо непременно сказать Гнездилову — пусть прощупает этого субчика, иначе он ему и напашет и насеет».

— Так же? Не врешь? Ну, а какая в тех колхозах жизнь?

— Хорошая.


— Ах ты!.. Да слыхали мы, шо хорошая! А как они делят работу, урожай? Какие, например, я могу излишки держать, какие налоги? Грошами платят или одним зерном?

— Товарищи, — взмолился Похмельный. — Я еще раз говорю, что знаю не больше вашего. Дело новое, неизвестное. В каждом крае свои особенности. У одного колхоза столько-то земли, у другого — столько-то. У одних земля хорошая, у других плохая, в одном колхозе люди дружные, в другом... Устав колхозный читали? Одно скажу точно: за работу осенью оплачивают и зерном и деньгами, в зависимости от урожая и хлебозаготовок... Я, товарищи, не колхозник, мне не знать — простительно, но вам я удивляюсь: у вас два таких умных председателя, а вы в простом путаетесь... Да что путаетесь — понятия не имеете... Или прикидываетесь? Слышали, что колхозам на два года налоги отменены, государство пятьсот миллионов рублей отпустило на их создание, трактора вам шлют?.. Председатель, что же ты! Давайте так сделаем: я расскажу все Гнездилову, пусть приедет с разъяснениями. Вы его заприте здесь и держите до тех пор, пока он всего не растолкует. Пригрозите: не расскажешь — на посевную не выйдем. А я не знаю, а врать не хочу, к тому же устал так, что сидеть трудно.


Похмельный в душе сочувствовал им. Все же, что ни говори, это он, пусть не по своей воле, привел в село почти две сотни голодных ртов. И не кому-нибудь, а им, правленцам, придется взять на себя заботу о дальнейшей судьбе высланных, им, гуляевцам, делиться отныне колхозным хлебом и церковной просвирой, мутной стопкой в застолье и пахотными загонами, ходить по бескрайним степям и тесниться на кладбище...

Он односложно ответил еще на несколько вопросов, при этом всем видом показывая, чтобы его оставили в покое, и интерес к нему иссяк.

Прокуренную, неуютную тишину нарушил правленец с костылем, к которому одному Строков обращался на «вы».

— И вправду, мужики, шо теперь толочь воду в ступе? Хотим мы этого или нет, но у нас колхоз, и никуда не денешься, не переиначишь. Шо он даст, какая в нем жизнь спляшется — одному господу богу известно. Но у нас другого пути нет. Оглядки на прошлое кончились. Выбирать не приходится. Нам только о севе надо думать, потому шо к нему мы не готовы; тягла мало, семена не протравлены, лемеха у плугов не переклепаны, станы порушены...

— Приедет Гнездилов, — заметил молодой правленец,— наклепает... всем по очереди.

— А выезжать в поля на днях, на уклоны и того раньше... Ты, Семен, помолчал бы. Тебя Гнездилов тоже не минет — за кузни ты отвечаешь.


Парень бойко ответил:
— Я с Гнездиловым не ручкаюсь. Мое дело молотком стучать.

— Потому тебя и пригласили. Говори дело, а зубы скалить здесь тебе еще не по годам.


Парень встал.

— Могу и дело. Я просил железа привезти — где оно? Просил найти помощника — где он? Я бы и без вас нашел, да кто ему заплатит? С мелочью и сам управлюсь, а с кем отладить плуги, бороны, сеялки, молотилку? Вы спросите меня? чем ты, Семен, занимаешься? А ни чем. Тяпки кую старухам. Эти квочки старые еще с зимы готовятся, не то, что мужики. Если говорить по правде...

— Найдем помощника, привезем железа,— прервал его Строков.— Садись. В нашем распоряжении еще неделя. Теперь, когда рабочих рук прибавилось, мы все успеем, еще и время останется... Позже поговорим. Нам сейчас важно сохранить спокойствие в селе. Недопустимы панические разговоры, сомнения, различные контрреволюционные слухи, которые могут вызвать неверие в наши силы и тем самым повредить посевной. Видели сегодня, чем они кончаются? Комендантам необходимо...


— Илларионыч! Когда мы наконец сведем все тягло в скотные дворы? Оно ведь теперь общее. А хозяина одного над ним нету. Кто хочет, тот и берет. Дело дошло до того, что бывшие хозяева по очереди ночуют в базах вместе с конюхами, шоб следить и ругаться с такими желающими. Грозились разобрать своих быков и коней и выйти из колхоза.

— Что же ты предлагаешь — не давать? — насторожился предсельсовета.

— Конечно! Надо бы поберечь перед севом.

Молодого парня поддержал еще кто-то из присутствующих, и разговор, съехав на привычную колею, неудержимо покатился в нескончаемое...

Похмельный вначале прислушивался, вникал, а когда понял, что говорят об этом явно не в первый раз и далеко не в последний, поднялся.

— Пойду я, товарищи. Вы уж без меня... Извиняйте, что объяснить не мог. У меня к вам просьба. Среди моих высланных есть несколько семей... Я напишу фамилии. Есть возможность им помочь — буду благодарный. На первое время едой, а там... может, материалу попросят подлатать жилье или огородишко какой, мало ли...

Он наскоро написал фамилии, передал листок предсельсовета и наткнулся на злопамятный взгляд Игната.

— Э-э, нет, не туда ты понял, дядя! Это не личное. Прошу по-партийному. Это то самое, на котором я... — Он не договорил, но, дойдя до двери, желчно добавил: — Ты, умник, с тем списком тоже ознакомься. На тех фамилиях можешь все свои грехи замолить... Комендант, ты не проводишь?

Он ожидал его во дворе, когда в узенькие воротца ввалилось несколько мужиков.

— Еще заседают? — живо спросил один из них. - Мы вот тоже подзасесть пришли. Много их там?

Похмельный кивнул и посторонился. Мужики ринулись в правление.

— Вот так и живем, — вздохнул комендант, когда они вышли на дорогу.— Собираемся, говорим, а дело стоит. Тянет, тянет волынку Строков! Чую, нехорошо кончится... Нам сюда.

Похмельный остановился. Еще по пути  в правление он понял, что у него разговор должен состояться сегодня. Сил ждать завтрашнего утра нет.

— Подожди... Хочу попросить тебя... Проводи меня к той хате, в которую ты вселил семью, помнишь? — я просил тебя...

— Чего ж не помнить. Трое их? Сам с сыном и дочерью? А тебе зачем? — Но тут же озарился догадой и, по-мужски сочувствуя, доверительно пообещал: — Ты особо не переживай. Я эту семью примечу и чем смогу… Неужто поздно что-нибудь изменить?


По молчанию Похмельного комендант понял, что дальше расспрашивать неудобно.

По тропе, пролегшей вдоль огорода, они вышли на соседнюю улицу, прошли хаты три, и комендант указал на землянуху с покосившимися сенцами, с плоской дерновой крышей. Поблагодарив его, Похмельный, не оставляя себе времени на раздумья, решительно вошел во двор.

Новый хозяин вместе с сыном и местным парнем ладили дощатый лежак, у простенка темнела куча тряпья, стянутая бечевой,— будущая постель; дочь хозяина и старуха из местных (это были соседи) мисками черпали золу из вскрытой плиты.

По тому, как тотчас замерли, оставив работу, новопоселенцы при его появлении, соседям стало ясно: гость нежданный и, видимо, пришел с разговором, при котором им присутствовать нельзя; под пустяковым предлогом они вышли. В землянке стало тихо. Косо прислоненный к грубке совок медленно сполз и, упав на жестяной лист, загремел в этой странной тишине особенно громко. Дочь вздрогнула и вновь застыла, хозяин с трудом разогнул спину и безжизненным голосом предложил:

— Говори...

Похмельный прислонился к дверному косяку.

— Вы мой разговор знаете...

— Что ж, проси, мы послушаем... Все, что ты мне обещал, я запомнил. Теперь хочу услышать, что ей пообещаешь.

— Я обещаю одно: если отпустите ее со мной — по приезде буду хлопотать о вашем возвращении.


Дочь ссутулилась над плитой, сын с тревогой предупредил отца:

— Не верь ему, батько. Какой дурак зараз нами заниматься станет! Кто вернет отобранное? Не верь! — И вкрадчиво предложил Похмельному: — Едь один, вызволяй нас. Вернут нам хотя бы половину того, что взяли, — отдадим. Сам тебе приведу!

— Торгуетесь? Ладно, меня цена устраивает... Но вдруг не добьюсь? Не разрешат, не примут вас обратно, что тогда?


Парня словно обрадовал такой ответ. Он с удовольствием смотрел на Похмельного.

— Слыхал, батько? Вот он каков!.. А ты не торгуешься: отдадим — похлопочешь, не отпустим — не станешь... Эх, раскусили тебя, да поздно...— и, высясь над сидящим на чурбаке отцом, гневно упрекнул: — Ты-ы, старый чунь, ты виноват! Говорил тебе — не будет с него проку, а ты: партийный, с Карновичем друзьяк, спасет от высылки... Помог! Спас! Сволочь...

— Да кто же знал, сынок,— горько ответил старик, глядя в спину дочери.— Отец-то у него человеком был...

Похмельный кепкой вытер лицо:

— Вы погодите сволотить. Я по-доброму... Мне тоже не сладко. Кто мог подумать... Иван, не дергайся, положь молоток. Не то всажу все семь штук и оформлю попыткой к нападению. Тогда уж точно никто разбираться не станет... Кто мог подумать, что все так быстро случится. Мне казалось, время еще есть...

— Молчи! — затрясло старика, и на его вскинутое к Похмельному лицо стало трудно смотреть. — Все ты знал! У-у, и глаз не отвернет... Ел, пил у меня, дочь мою... Теперь ты домой... От тебя, перевертня, уже самогонкой несет, а моим детям из жалости сегодня принесли объедки, — указал он на подоконник, где чернел закопченный чугунок, — а завтра... Все ты знал! — Ему не хватало воздуха, он засипел, схватился за грудь, казалось, сейчас задохнется, но с усилием, превозмогая удушье, он спросил:


— Помнишь, ты ночевал на рождество у меня? — И вдруг оскалился и живо воскликнул: — Ах, вернуть бы тот случай! Ничего не надо... Ту ночь! Я бы тебе разом за все ее слезы отплатил. И не взвизгнул бы!

— Ну и что бы тебе это дало? — мрачно удивился Похмельный. — Вас бы все равно выслали.


И услышал ответ, сказанный просто, чуть ли не доверительно:

— Мне зараз легче было. Будь на твоем месте кто-нибудь другой — еще терпелось бы, но ты... Я только увижу тебя — и хватает так, аж свет темнеет... Дивуюсь тебе. Лишил меня всего, сюда завез, — он сумасшедше повел взглядом по разгромленной комнатенке с нежилым запахом пепла, — а за дочерью пришел. Зачем она тебе?

— Добить хочет,— пояснил ему сын.— Увезет, попользуется и через месяц кинет, чтоб по рукам пошла.


— Опомнись! — крикнул от дверей Похмельный. — Что ты несешь! Моя вина есть, но не такая. Женой прошу...— и замолчал, пораженный: старик заплакал.
 Никогда не мог подумать Похмельный, что увидит его плачущим. Сколько знал, сколько помнил его и совсем недавно еще раз убедился в крепости его духа при обстоятельствах куда суровей нынешнего часа, но сейчас старик плакал, плакал беззвучно, тряся головой, немощно клоня ее вниз, в сторону... Дочь с ужасом смотрела на него, сын стоял, опустив глаза.

— Отвернул господь лик свой... Злодейства вершат... на детей посягают...

Слушать его всхлипы становилось невыносимо. Он судорожно передохнул, по-детски, не стыдясь, вытер запястьями глаза, мокро заблестевшую щетину, и, так же быстро успокаиваясь, уже без всякой игры и силы в голосе, сказал:

— Теперь жалею. И не я один. Каждый из наших. Говорят, бог за одну убитую змею сорок грехов снимает. За тебя, гада, он все сто сорок снимет. Иди отсюда. Не поедет она с тобой. Иди и помни: о твоей погибели буду бога молить до последнего часа.

Похмельного качнуло. Он ступил так, чтобы можно было увидеть ее лицо, и, стараясь хоть что-то оставить в надежде, спросил:

— Твое-то какое слово? Ты не спеши, я подожду в селе... Не бойся, ничего они не сделают... Я добьюсь, обязательно добьюсь! Решайся, прошу тебя!

Она впервые взглянула на него, и Похмельного отшатнуло не столько окончательным, ясным ответом, который он прочел в исхудалом лице ее, сколько взглядом, полным душевной муки и, как у отца, старческой скорби.

— Быть по-вашему... А ты прости меня, Леся. Не мог я тогда поступиться. Не в силах был... Прости.

И он вышел.


глава 5-я   http://www.proza.ru/2013/02/10/1183