Падучие звёзды. Друг мой Колька

Георгий Прохоров
 На фото мы с Колькой. Воронеж, дом отчима на Клинической. Начало 70-х.

               

 4. ДРУГ МОЙ КОЛЬКА.

  С приездом получилось. Ты прилетел из Минвод на ТУ-154. Днём. Вот и Москва. Шумит. Хочешь, я покажу тебя? Вот ты, вот твоя кепка. Ты так идёшь, поворачиваешь во двор…. Машины нет…. Новая совсем! Что я не помню?! Вот двор, вот там женщина стояла, курила!
  Я ещё курил тогда. Руки дрожали ещё до встречи. А встречи не было. «Вам Викторию? А она уже ушла. Вернётся? Не знаю. Вряд ли». Раздумья заняли минут пятнадцать. Звонить её бабуле? - Тебя только что обманули. Кому? Кто тебя примет? Доставай чёрную книжку, исписанную вдоль и поперёк. Адреса, явки, пароли. «Р». Рубцов Николай. Твой единственный друг. Но не ему: слева от «Рубцов» есть приписка.

  Вот пришёл твой черёд, Коля. Будем говорить о тебе, обо мне. Только без тебя. Тебя ведь уже нет. Так мне говорит проживающий нынче в Москве, из бывших наших: «Да брось ты о нём спрашивать! Умер давно, где-то около девяностого». - А я всё не верю, ищу в Одноклассниках, встречаю тебя во сне. Редко. Господи, как я радуюсь! У меня ведь никого с тех пор больше не было. Увидел издалека. Затылочек знакомый. Сердце задрожало. Остановилось. Сейчас я подойду тихо, чтобы не спугнуть, ты повернёшься, увидишь меня и уже никуда не сможешь деться. Уже совсем рядом! Вот сейчас. Я ведь тогда ещё не знаю, что во сне, думаю: «Нет! На этот раз уже взаправду!». Сейчас подойду и скажу, как тяжко мне одному. «Как я рад, Колюшка! Мы ведь теперь будем всегда! Всегда вместе». А он как будто всё не слышит, не видит, только, не видя, всё чему-то скупо улыбается, чем-то занят. И я так и не дохожу до него. Пропал! Вожу по сторонам глазами. Пропал и след. Ну, почему я не стал его искать потом, после письма от него, когда мы, вроде, стали не нужны друг другу? У него рушилось. После первых очарований молодости. Любовь, работа, здоровье. Никто не нужен. Он меня послал? Ну и что? Тогда на что ты? – Тогда у всех рушилось. Есть оправдания. Нет их.

  В семидесятые я чаще приезжал в столицу, пока был научным сотрудником в лаборатории. Чаще виделись. Потом, в 81-м, перешёл в экспедицию. Остались командировки в поле и поездки в межсезонье к заказчику – на Северный Кавказ. Москва появлялась редко. Дорогая моя столица. Знаете, государи вы мои, я потихоньку запел, с упором на «моя», встретившись с Викой в 84-м. О Баку разговора не было. И что-то в горле остановилось. Не потому, что обрадовался сильно московской прописке. При не совсем дурной внешности, поверьте, это я мог бы проделать на десять лет раньше. Тут было что-то другое. Золотая моя. Вдруг почувствовал себя москвичом. По-другому стал смотреть вокруг. Другими глазами. Бывает. Меня любят, я люблю. Отчего не посмотреть? Я так в 2008-м чуть не осознал себя вновь воронежцем, когда ушёл из шотландской фирмы, не смог дальше гнуться. Подумал: «А кто мне мешает, нынче безработному, русскому, родившемуся под Петровским сквером, уехать на время из Баку, красиво устроиться в родном городе «менеджером» или на склад?». И жить, ходить, не высчитывая оставшиеся до конца отпуска деньки: «Вот, завтра, - предпоследний. К Ивановым ещё не зашёл. Денег хватит? Надо водку приличную и тортик хотя бы». Идти, не спеша, без надобности, по стареньким, пыльным или заснеженным, спускам и улицам во время года, какое придёт, а не какое выбирается на две недели (удобное, тёплое, с фруктами). Дышать. В окошки заглядывать. С берёз в парке иней на солнце слетает. Как стая воробьёв улепётывает, так он сыплется меж ветвей. И вдоволь не смог надышаться. До слёз. Никому я тогда оказался не нужен. Ни молоденьким девочкам в фирмах по трудоустройству, уже знающим хорошо компьютер, но уже не знающим, что такое добро, ни взрослым, солидным дамам из отдела кадров. Писал, высылал анкету, разговаривал по телефону… А ещё они украли молодую молдаванку. Посадили на полянку, воспитали… Как?! И просит деньжонок. Ну, да что тут. С середины 2009-го – в театре.

 Появился в Москве вот тогда, в мае 84-го, у Новослободской. Потом осенью. Тебя, Коля, не было ни в мае, ни осенью. Сибирские экспедиции длиннее. В мае ты – уже, а в октябре – ещё. Это была наша последняя встреча, в январе 85-го, Коля?

 Мало помню я фактов, из которых складывается захватывающий сюжет, нравящийся приятным женщинам, любящим почитать на ночь, а то и под утро. Больше ощущения… Вот сидим мы, например, с товарищем в парке города Ессентуки на траве вечером. Под деревьями. В стороне от шума городского, но и не так, чтобы далеко. Есть две бутылки вина. Штопора нет, стаканов нет. – Это факты. Факты свидетельствуют о плачевности ситуации по нескольким пунктам. А ощущения? Ощущения, прежде всего, вспоминают и слышат изречение о трудном, но непреодолимом счастии: «Но у нас с собою было!» А палец на что? А целлофановая обёртка от пачки сигарет на что? Для тех, кто не знает, могу сказать, что, при непреодолимом счастии, пробку внутрь бутылки можно затолкать пальцем. Только хорошим и крепким. И лучше чистым. Вино можно наливать в целлофановую обёртку, если не расползлась. Не жми сильно! Держи, как будто выбрасываешь из брезгливости! Народные умельцы могут тут же подхватить мою мысль и развить её по нескольким версиям открывания и наливания. Но здесь мы как аскеты-эстеты говорим только о пальце и сигаретах.

   Что верней? Фактов бывает много, а ощущение одно. Или два. И на всю жизнь. Образ? - Как облачко осталось от человека. Более объёмно и правдиво это облачко. А факт – это плоскость.
  Прямой смеющийся нахально взгляд больших светлых глаз. Крупный нос с горбинкой, светлые русые волосы спадают прямо. Их надо бросать со лба рукой. Прямо ариец какой-то ты, Коля. Чудь белоглазая. Небольшой рот с тонковатыми губами при разговоре чуть больше кривится в одну сторону. Лицо к низу узкое. Плечи крестьянские, грудь чуть впалая. На соху  нажимать. А пальцы крупные и удлинённые. Сильные. Красивые. Не крестьянские. Можно и краску растереть. Ты мог и любил рисовать. Твоё увлечение. Научился. Ещё была классическая борьба какое-то время. Требующая внимания, сосредоточенности и взрывов. И девушки. Требующие внимания и взрывов экспромтов. Вместе со мной. Какое-то время. Тут мы сошлись. Ну, не пьяницы же.

  В благородстве, возможно, я смог бы дать тебе фору, хоть у тебя и лоб бледный, прекрасный и руки, что надо, а вот в надёжности – нет. Мне, конечно, всё это жаль, прямо скриплю зубами, но, если взялся писать за жизнь, так пиши правду, хоть и съедает она у тебя всю твою красивость и превосходительность. 
 Да и какое благородство? Вы знаете, что есть благородство? Что есть надёжность? Это неразрывные понятия?

 НАДЁЖНОСТЬ.

  Человеку может просто не приходить в голову, что можно поступить как-то по-другому. Как Ибрагиму в «Угрюм-реке». Предать – невозможно. Из-за его ограниченного, простого, без отмычек ума? Или воспитания долгой чередой предков своих далёких, а потом всё ближе, детишек. Оно, это воспитание, впиталось уже в кровь на уровне генов. Запрет. И всё. Не укради. Не возжелай жену ближнего. Прими гостя как друга и не спрашивай лишнего. Отсюда надёжность. В горах этого больше, на равнинах – меньше. От горы не сбежишь? Вся череда предков на тебя смотрит. Всё рядом. Твой дом, твоё кладбИще, отец, мать, деды. Плохо сделаешь – тут же на ком-то отзовётся. Грешить скакали далеко-далеко, отсюда не видно. 

  Когда люди стали перекатываться как пучки сухой травы через голое замерзающее поле, тогда стало легче. Ещё не устоялось, а родные далеко. Нет дома. Бараки, общаги. Сбили кресты, утрамбовали кладбища под танцплощадки. Только такие же ровесники рядом. Не всегда смышлёные. Всё порушено. И всё заново. Когда придёт? Не убий, не укради, не возжелай. Сколько лет надо? Но в нём мучительный недуг развил тогда могучий дух его отцов. Не развил, значит, всё. На чём-то оставил послабление.

А БЛАГОРОДСТВО?
  Человеку приходит в голову, и очень даже часто, в силу развития его воображения, образованности, начитанности, наслышанности, что есть разные пути-дорожки. И он всё это может представить в своём «испорченном» мозгу. Для начала представить. И одинаково хорошо. И одинаково вкусно. Как Достоевский. И он, человек, да и Достоевский тоже, далеко уйдёт в своих представлениях. Так, что может не возвратиться.

Википедия. "Как правило, под благородством подразумеваются естественные добрые проявления внутренней сущности человека, не обусловленные какими-либо законами, запретами, правилами или предписаниями".

 – И что из этого можно вывести?
 – А то, что ты можешь быть то благороден, то нет. Там же не написано «постоянные естественные добрые» проявления. В тот страшный час Вы поступили благородно… А нынче! – Что к моим ногам Вас привело? Какая малость! Как с Вашим сердцем и умом…
 -- Ну и что?
 – А то, что я могу быть то естественно-добрым, то естественно-недобрым. В одном флаконе. И это не противоречит друг другу. Нашей природе. Права ли Википедия? Может, надо записать, что благородство – это оказание ПОДАВЛЯЮЩЕГО предпочтения естественным добрым проявлениям внутренней сущности человека? – И это чуть выделит человека из родного звериного стана.

 «Незнание не умаляет вины», - примерно так записано в Уголовном кодексе. А знание? Звери совершают как добрые, так и злые поступки, у них нет заповедей. У них нет того древа. Нет и искусителя. Так они продолжают жить в раю! А нас изгнали, и мы всё более удаляемся? В свои машины, бетонные соты, искусственный свет, искусственные материалы, искусственные чувства. В свои игрушки. Весь мир – театр. Вам не грустно от этого? «Добро и зло» уже поменяли на «выгодно и невыгодно». Наверное, так легче совершать зло?

-  А, может, это очередной шаг по спирали, когда добро и зло опять перемешали, чтобы через какое-то время оказалось, утряслось, что добро совершать выгоднее? И уже не притчи, а сама жизнь заставит нас: «Люди! Любите друг друга!»?
 - За добро станут платить больше, доходы вырастут? А те, кто наживается на войне, болезнях и смертях? Как быть с их доходами? Неужели когда-то деньги станут привилегией добрых людей? – Вряд ли. Деньги – это просто мерило труда. Что же тогда измеряет произведённые нами добро и зло? – Ничто в этом мире? Неужели только на небе нам зачтётся? - Память в наших следах, оставленных на Земле, память людей, память космоса... А если от твоего добра человек выздоровел и пошёл, купил тебе в благодарность кило конфет, и ты их сразу съел, и у тебя развился диабет? Память. Да, моя память до сих пор съедает меня. Жуёт, не  выплёвывает. Что же будет, когда останутся только она и душа? И будет суд.

  Есть пути-дорожки святые. Есть дорожки гнилые. И «образованные», хотя бы мысленно, ходят и по тем, и другим. Ибо ты прелюбодействовал с нею в сердце своём. А вот не мысленно… Зачем же ты позволил помыслить об этом?
  Здесь и сейчас - благородство. Люди смотрят. Даже и не смотрят. В большинстве своих поступков ты благороден. Где даже кто-то и не задумывается, как поступить. Как ему надо, так и поступает. И не мучится. Ты не такой. Ты можешь, и часто, почти всегда, пойти на что-то в ущерб своим сиюминутным интересам. Ты мучишься. Ты выбрал честь. Но, бывает, что-то замыкает в тебе. И друг не видит? Только ты. А если будет очень вкусно, но без чести?! Тут начинается торг. Если есть совесть. Это когда-то назвали «гнилой интеллигенцией», которая сто раз подумает и будет трепетать, прежде чем нажать на курок. Часто завидовал не мучающимся людям, которым как будто с рождения ясно, как поступить. Или хорошо. Или плохо. И спят спокойно.
- Как это гадко! Все эти Ваши рассуждения. Вот Вы, оказывается, какой.
- Неужели? Давно ли сами торговали?

   О ТОРГОВЛЕ.
 – Да нет, не мёдом. Мёд был в шестом классе, может в седьмом. Дед по примеру своего близкого родственника по бабушке, дяди Бори (это для меня он дядя Боря, а для бабушки – племянник. А для деда кто?), решил держать пчёл. Для начала не много – ульёв семь. Ну, а если держишь, то будет мёд. Если правильно держишь. Температура, хранение, подкормка, сухие листья на зиму вокруг, чтоб теплее. Книги толстые по пчеловодству читать. С картинками. Не только «Правду». Дядю Борю во всём слушать, когда в гости к нам пришёл на Героев революции. Ну и что, что моложе. Дядя Боря, Борис Мещеряков.

 Они-то сами у ипподрома жили, а мне лет шесть было. Можно и пешком, но с бабушкой далековато. Клиническая, Плехановская, трамвая долго ждать на кольце летней ночью. Это когда нас уже провожают, а мы с бабушкой переминаемся. Застыли как свечки под фонарём. Стоим в жёлтом круге, дальше чёрные кусты, темнота. Совсем поздно. Батюшки, десять часов! Разговоры уже начали засыпать. Небо вызвездилось. Прохладно, а трамвая всё нет. Нет звона. Ни по рельсам, ни по проводу. И людей, кроме нас, нет. Одни мотыльки да мошки вокруг холодного фонаря. Летают. Мечутся.

   У них, Мещеряковых, тоже частный дом был. С садом и дорожками, кирпичом выложенными. Там жили дяди Борина жена, дяди Борина мать, его отец, брат бабушки. Детей не было у дяди Бори. И чего я об этом стал вспоминать? Неужели из-за бабушкиного брата – тоже Миколая? Бабушка говорила: «Братка». Братка всё время сидел на кровати, в другой комнате. Потому что у него очень давно болели ноженьки. Ноженьки были закрыты. Лицо у братки было доброе, открытое. Бабушка приходила в его комнату сначала, говорила с ним, потом Миколай по бабушкиной просьбе поднимал тряпицу и показывал ноги. Они были толстые и покрыты все какими-то ранами, струпьями. Бабушка вздыхала. Я тоже смотрел. Потом меня кормили горячими блинчиками на кухне, или я ходил по садовым дорожкам, кирпичи считал, а бабушка разговаривала с женщинами. Это всё было до нашего мёда, до Баку, где я пошёл в школу. Дядя Боря подбил деда, когда мы очутились в Воронеже опять. И ему была выгода – часть своих пчёл у нас держать зимой в сенцах в отдельной душистой комнатке с маленьким оконцем. Выставлять ульи у нас в саду по весне. Глядишь, и Юрка помощником станет. Но недолго это катилось. Дядя Боря умер. А я пчёл сильно боялся. То есть, не боялся просто так. Просто так - любил, уважал. Но, когда их было очень много и рядом, а некоторые норовили атаковать, мне становилось не до помощи деду: крышки у ульёв поднимать, рамки доставать. "И в кого ты такой! Вот наказанье!".

 Лицо у дяди Бори красное, всё скороговорочкой, с похохатыванием. Нос картошкой. Он у нас в гостях. На клеёнчатом столе в кухне – бутылка водки, две гранёные стопки, капуста с помидорами в миске из погреба, сало скворчит с яичницей на сковородке, с печи снятой. За столом – пчеловоды. В руках вилки, хлеб. Вилки положили – большие пальцы в сторону отставили. Для аппетита. Жуют дружно, как пионеры. Дядя Боря рассказывает. Я рядом хожу. Слушаю. «В спину осколок попал. Дотащили до медчасти. Положили. Наркозу нет. Стерпишь? Выпей стакан спирта. Резали. Юрка, спину посмотреть хочешь? – Погоди, сейчас. Смотри». Через окно над столом с яичницей и на улицу поглядываю. Пахнет вкусно, но сала такого я ещё долго не мог есть. «Так какой же ты мужик после этого? Как человек ест, так и работает». Если только сильно-сильно пережарить, так, чтобы одна коричневая корочка осталась. А там уже и есть нечего.

  Весной – ульи в сад для начала. Потом можно и вывезти. Белый и розовый цвет, земля уже проснулась, размякла. Дед и я (лоскутками), вскопали её. Нас на уроке ботаники учили копать, на станцию натуралистов водили. Деревья, снизу побелённые - ветви раскинули, ульи между ними стоят. Пчёлы гудят, носятся, с ума посходили. Праздник прямо. Если сад, то будет мёд. Если мёда много, его надо не только есть, но и продавать. А для чего завёл? Вдруг богатыми станем? Дядя Боря-то побогаче нас. Крутится весь год. Это тебе не стёкла после града вставлять, по улицам ходить: «Стёкла вставлять! Стёкла вставлять!» - или духовки делать. Тут серьёзная выгода может быть. Вот, строгай ульи теперь. Дед меня взял с собой на базар. Осенью. Учиться уже начали. Базар был ещё старый-престарый. Довоенный, наверное. Да, скорее, дореволюционный. На нём ещё белые павильоны были отдельные, как на ВДНХ: «Мясо», «Молоко» с нарисованными под крышей цветными прелестями сельской жизни.

  Потом новый рынок построили чуть в стороне. Большой. Без прелестей. Двухэтажный. Бетонный. А на старом месте вырос Институт Связи. И всё. Конец Хитрова рынка! Ни тебе китайцев с красками перед Пасхой, ни закоулков, ни старых запахов. Сочных, красивых, гадких. Всё равно, вкусных.

  Нам выдали в конторе базара гири и весы за какую-то мзду, мы нашли свободное место в павильоне «Молоко», поставили флягу под прилавок, мёду наложили в миску. Я стоял рядом и стеснялся: «Примерный ученик на базаре торгует. Деньги считает». Мёд у нас был густой, засахарившийся. Особо не шли к нам. Одна женщина подошла, сказала: «Я знаю, что ваш самый натуральный, хоть и виду нет». Купила. К осени мёд обязательно должен засахариться. Опять тишина. На минуту к нам сунулся сосед. У них с женой покупали. Черпает жидкий мёд половником и тихо-тихо назад льёт, чтобы люди на янтарное переливание налюбовались, слюнки потекли, и деньги сами достались. «Старухе говорю: Ставь флягу на печь, пусть жидким станет». - Настоящий мёд печи не любит. Но им деньги нужны были, не совесть. А вот и мама одноклассницы, Тани Зарубиной, идёт. Убежать поздно. Куда бежать? – «Ты, Юра, что здесь делаешь? Мёд продаёте с дедушкой? Здравствуйте!». Провалиться что ли? И чего тебе было стыдно?
  Торговли мёдом стыдиться не надо – это факт. А ощущения?

  Судьба так подвела: друг Колька не видит. Он в поле. Далеко от Москвы. Очень далеко. Там по рекам, по перекатам, находят бивни мамонтов. И едят приготовленную из мяса оленей строганину. Там, по горным хребтам, глухим лесам, куда забрасывают на вертолёте, Коля со своей партией расставляет приёмные станции. Потом по особому сигналу подрывают мирные ядерные заряды, а интерпретаторы, разглядывая кардиограммы Земли, пытаются изучить насквозь земной шарик: вдруг чего-то узнают новое? И друг не чувствует, не почувствует, что было там говорено? В коммунальной квартире на Старом Арбате. Между мной и Колькиной сожительницей. Почти женой. Да и было-то всего два слова. Или три? «Можно у тебя остаться? У меня неожиданность получилась». «Да ладно, чего уж… Сейчас шампанское откроем». Эту неожиданность подбросила Вика, когда сбежала из-под носа, а мне надо было куда-то подеваться. К родственникам не пошёл. Я был чиновником из Минеральных Вод. Инкогнито.

  С Колькой увидели друг друга в Воронежском университете, когда влились в эту гремящую, ошалевающую от свободы массу после школы. Я – с городской окраины, он - из недалёкого придонского села. Сейчас туда уже подошёл город, поди? В Шиловском лесу горожане дачи строят.

  И не замечали друг друга. Уже прокатил стремительный первый курс. Как-то очень быстро. Два семестра всё-таки. Новые девочки, особенно чужие, с других факультетов, из других институтов. Огромные аудитории, где мы собирались пока общей гурьбой, всем курсом, на первые лекции по геологии, палеонтологии, химии, где меня, по моей и чужой дурости, втравили не на один месяц в игру «Балда» на задних рядах с придумыванием вторичных слов из букв одного длинного. Смешки, шуточки. Новые учителя, новое отношение к учёбе. Полная ирония к нижним профессорско-доцентским знаниям с дальних высоких рядов. «Там что-то пишут на доске. А! Всё равно не видно». И я клюнул! Нет ежедневной палки. Ходи, уходи, приходи, прогуливай. Какое-то время такие ухари, которым всё нипочём, красовались по коридорам, пока первые семестры не подошли. Красавцы тогда как-то присмирели разом, затихли. Академические отпуска брать стали. Клянчить. Кого-то отчисляли. Я выдержал первый натиск свободы.

  Начались практики. Глубокие, метров по сто овраги на том берегу Дона, в Семилуках (казаки, возвращаясь с Первой мировой, подъезжая от Семилук к станции Воронеж, бросали в реку свои фуражки, проезжая через высокий железнодорожный мост и говорили: «Здравствуй, батюшка Дон! Мы уже дома» - это всё Шолохов). Мы лазали с преподавательницей по этим донским оврагам и описывали их состав по геологическим слоям. На первой практике. Но не там я обратил на тебя внимание, Коля. Там я смотрел, смотрел и никак не мог ни к кому присмотреться, чтобы выбрать. Женька, Генка, Вовка? И как в джунглях все какие-то: толкание друг друга, расстановка вновь по новым достоинствам. Школу забудь. И зовут тебя теперь – Жора. Никакой ты не Юра, раз Георгий.

  Я невзлюбил тебя и твоё поведение, когда мы тем же летом возвращались с Кавказа. Жили под большой горой. В Итколе. Сосны, склоны, трава, снег, камни. Голубые озёра вверху. Иткол, Терскол, Азау, Эльбрус. Садились на обратный поезд в Прохладной. Это на юг, через остановку, от Минеральных Вод. Минводы, Георгиевск, Прохладная. Пока ожидали, поспела черешня за заборами, и не уставали заходиться хрипом большие невидимые собаки, отбивающие лапами с когтями все доски изнутри и всякую охоту снаружи. Пусть висит. Там, за путями, у кладбища ничья растёт. Да! Ещё антенны на крышах больших домов в разные стороны накренились. Некрасивые. У каждого своя! Тоже похожи на маятники? Много маятников. Одни держат «тик». Другие  - «так». Третьи - "полутак". Четвёртые...

  Плацкарт. Духота. Отбыл Кавказ. Это было что-то. Мы стали другими. Прибавилось высоты? Или чего? Бывал в Баку у бабушки и отца, но гор там не было. Проезжал Беш-Бармак недалеко от азербайджанской столицы, там, на взгорье торчат скалы, как пять пальцев. Но это не был Кавказ. Просто скалы в стороне от дороги. И вот ходим по душному коридору, стоим в очереди в туалет, нам по 17-18 лет, и меня раздражает этот парень. В этой коридорной грязи, вони. Народ разный, но всё молодой, пытаются друг друга перекричать, вперёд выскочить. Излишне резкий не по делу, смеётся не там, где надо. И громко. Говорит, что-то не то. «Он всегда говорил про другое. Он мне спать не давал».

  Высоцкого я стал слушать в том же, 68-м году, у костра. «Но парус, порвали парус…», - это я лежал один в маленькой продуктовой палатке в Итколе. В ней, кроме меня, жил, вернее, ночевал, там места не было, чтобы жить, - Лёха Раевский. Распихали всех: кого куда. Но более общительный, чем я. Его ещё не было. А я засыпал. Под ухом – без умолку шумел Баксан. Не влюбился в девочку, не сидел в темноте вместе со всеми, рядом с парнем, щиплющим гитару. Не орал. Лежал, засыпал. Слов куплета не слышно из-за Баксана. Только: «Парус!!! Парус…», - и опять Баксан. «Каюсь, каюсь», – это я про себя уже дошёптываю. Голова на подушке, рука – на бугристом мешке с сахаром. Покойно. Хорошо. Баксан шумит, горы стоят. Парус порвали. Значит, жизнь идёт. Чтоб всю ночь. Про любовь мне сладкий голос пел.

   Одна гора прямо от нас начиналась. Все с преподавателем в свободный день перед отъездом на перевал пошли. Кто в чём. Даже в кедах. А там уже серьёзный снег лежит. Но сходили. А я не пошёл. Потом думаю: «Не полезть ли на гору?». Полез. Деревья, трава. Пока. Напротив – другая гора. Выше сосен на ней - скалы, льды сверкают, снежные шапки лежат. Иногда камни летят. Но не слышно. Далеко. Лезу. Потом стал думать: «Ну, до конца же я не дойду? Это же несколько часов. И опасно станет. И сколько лезть? Всё равно когда-то надо будет начинать постыдно спускаться». Остановился, посмотрел вокруг. Поднялся ещё. Нет. Орёл неподвижно со мной. Снизу кричат поезда в суету городов.

  Сказал в вагоне его товарищу, горожанину: «И чего ты в нём нашёл? Жлоб какой-то». Уже давно этого слова не знаю. Тогда модное было. До сих пор стыдно. Чтоб кого-то изукрасить. Товарищ был городской, в очках, студенческая самодеятельность, потом ЦК ВЛКСМ, и как бы согласился, поправив дужку на носу и поглядев на меня, но общаться продолжал. А я почти возненавидел. Я был больше сам по себе. И не лез, и не подпускал. Городские, приблатнённые – один поёт и играет на гитаре, другой – на саксофоне, у третьего папа начальник, а у меня ничего, чем бы я мог похвастать. Похвалиться лугом на Динамо? Юннатскими буграми? Пятёрками в табеле? Они, конечно, заметили, что в задницу ни к кому не лезу, не подпеваю. Ну, и заметили. Иногда, в колхозе сидели у костра, иногда забредали в парк (твой или не твой уже?) с портфелями, полными бутылок сухого вина, которое я не мог проглотить, и пивными кружками, позаимствованными навсегда у ларька. Кислое. Без закуски. Пьяные вверх по аллее на остановку. Умные разговоры: «Как же таких людей называют?». – Пауза. Никто не знает. Пыхтим вверх. «Ап-пологет, во» - «Ну, Жора, ты даёшь! Вундеркинд!» - на секунду привлёк внимание. Но потом опять один. «До свиданья! Я отсюда пешком, на Клиническую». – «Пока-пока». Девочки пока не в счёт, хоть мне с ними было интереснее.

  Наверное, где-то до третьего курса так тянулось. И как-то нас с Колькой, одинокая скитающаяся волна прибила друг к другу. Он ведь тоже оказался как бы один. И увидел, что в главном он не дешевит. Ну и что, что пришёл в столовую на кордоне Веневитиново (там учебная практика проходила) и исписал в книге жалоб страницы две: «Хочу мяса, хочу мяса, хочу мяса». А я был дежурный. Да, злой был на него. Но ведь правда - одни перловка и макароны. Конечно, я бы так не написал. И без очереди в кассу за билетами для друга не полез бы, даже если по-другому нельзя было. В кино ли, на самолёт ли. А он лез.

  Когда начал учиться в университете, Колька переехал из села к бабке жить, тоже на окраину, только с другой стороны, с Острогожской. Я жил со стороны северной, уже у отчима, а он - с южной. Бабка вскоре умерла, и Колька стал популярным владельцем избушки, у которого можно хорошо гульнуть. Стали привечать. Нелюдимый парень вдруг стал в почёте. В основной массе своей геологические ребята сильно, так, чтобы всё позабыть, девочками не увлекались. Больше пьянка. С песнями и разговорами. Голый двор с двумя кустами сирени, сортиром, дровами, сложенными на зиму. Сарай, погреб. Сенцы, скамья, ведро, кружка, печка, стол, две кровати. Половицы в темноте ходят. Лампочка на шестьдесят свечей. На трамвае до конечной и немного ногами. Почти деревня. Вот и хозяин. Улыбается через штакетник. И я приобщился. Смекнул, что хата на дороге не валяется? Или всё-таки другое? Чего ж ты там нашёл, в этой хибаре? Там пришла симпатия? Подошли друг другу. Ходили на пару по девочкам, знакомились. Мы любили романтику города. Найти девушку в общежитии чужого института, не зная ни имени, ни фамилии. Только приметы. И достучаться до сердца комендантши. Или зная только, что она свернула в тот проулок вчера. Говорят, геологи – романтики, только это, братцы, ерунда. Одна, но пламенная страсть. Не одна всё-таки. Но пламенная. Возил меня к себе в село знакомить с отцом, матерью. Ему надо было про меня услышать, что мать скажет. Она ясновидящая была? Мать сказала ему: «Дружи с ним». Мы дружили. В общем, он оказался Ибрагимом из придонского Малышева, а я, в конце концов, - Прохором Громовым. Со всеми вытекающими. Если помните. Колькина матушка вытекающих не заметила. Увидела что-то другое во мне.

  Мы дружили, наверное, с третьего курса. На распределении мой балл был выше его, и было престижное место, куда он очень хотел попасть, но я был впереди, мне выбирать следующему. Место было в Москве, а мотались они по Союзу. Я выбрал другое, тоже в Москве, но другое, и Кольке досталось то, что хотел. Потом у меня умер отец, и я уехал в Баку, оставаясь геофизиком, и даже в том же институте, только в Южном отделении. Приезжал в командировки часто, надо было нахватываться идей и путей их практического осуществления у ведущих людей в Москве и Ленинграде, и каждый раз мы с ним встречались. Если в Москве. Сразу, как будто любимой женщине, звонил ему на работу из автомата, Коля меня встречал у метро «Кропоткинская», шли к нему, в Чистый переулок, потом я ждал его, смотрел на занятых и озабоченных российских служивых людей, и мы сматывались под не совсем довольные взгляды сотоварищей и командиров. А нам-то что? Дружба выше. Если карьера главней не станет.

  Сидели иногда в ресторане Речного вокзала, оставшегося от размашистых, нарисованных и высоких сталинских времён, на «Динамо» в шашлычной, шашлык с томатной пастой и кружками лука «по-русски-карски», ехали к нему в не размашистый и невысокий двухэтажный барак-общагу в Поваровку на электричке. Выпивали. Когда одни. Когда не одни. С сибирскими девчонками, приехавшими к каким-то соседям Кольки по общежитию, но не заставшими их на месте. Не простаивать же! Девчонки пили водку основательнее нас и не пьянели. Потом все лезли, проваливаясь по колено, по новогоднему пьяному лесу. Так мы с Колькой были пьяные. Кричали песни. Синяя крона, малиновый ствол…

  Ведь это Колька пару лет назад приобщил меня к Окуджаве. Кто бы подумал! Там саксофоны, гитары, городское образование, менталитет… А приобщил простой Колька. Из села Малышево. Он и в Москве, когда гуляли по ночному зимнему, дымящемуся на морозе, бассейну «Москва», а я восторгался, обронил, что построена-то эта купальня на месте разрушенного храма. Он и Тулуз-Лотрека показал.

   Потом сибирячек отбивали от нас подоспевшие их хозяева. Холостяцкое бытьё его в Поваровке. Приземлённые бытом люди. Бытом? Комната на первом этаже. Когда надоедало, ну, было такое настроение, Николай выбрасывал немытую посуду в снег, через форточку. Благо всё под рукой: снег, форточка, настроение. - Весной отойдёт, отмоется, достанем. Потом, лет через восемь или десять, ему выделили комнату в новой трёхкомнатной квартире. Дождался. Там же, в Поваровке. Советские штучки: две комнаты дали молодой семье, а одну - ему, холостяку.

  Полевые сезоны у геологов-геофизиков бывают в разное время, и вот холостяк остаётся один в квартире, даже без коменданта, с чужой молодой женой. И что ему делать? Колька вёл себя пристойно. Они до её замужества немножко встречались и всё. Сейчас ни-ни. Но подозрительный муж всё же срочно выписал откуда-то из деревни старуху-мать, которая ничего не видела, но очень хорошо слышала. И вот она стала шуршать по стенам. Шуршала, шуршала. Я там тоже пару раз ночевал. Всё-таки хотелось Кольке, чтоб была своя, хоть такая. Вообще-то он давно уже кантовался в Москве, когда был не в экспедиции, в общежитии появлялся не так уж часто.

  Где-то познакомился с шустрой девчонкой из Саратова. Она тоже приехала покорять Москву. И у неё это лучше получалось. Потому что она сразу пошла не кости мамонтов искать, а работать в паспортный стол. Куй железо, не отходя от кассы! Держи руку на пульсе времени. Вдруг, какая бабка одинокая окочурится? Говорили, что даже есть саратовская мафия, которая друг дружку поддерживает. И у девчонки уже была жилплощадь. Не знаю, как уж она называлась. Может, даже служебная, чтоб не цеплялись. Так что Колька месяцами жил на Старом Арбате, недалеко от театра Вахтангова. Там были длинный общий коридор с кухней посредине, почти неприемлемый туалет в дальнем конце и коммунальные весёлые соседи, которые всё расскажут и подскажут. Посочувствуют вовремя. «А к твоей Светке…» Светка ещё фотографией занималась. Они, наверное, в изобразительной студии познакомились. В прежние годы я ночевал пару раз на Арбате, когда Светка отсутствовала по причине временного отъезда на родину. А, может, когда и не отсутствовала. Комнатка была слегка перегорожена, и сразу за дверью, в первом отделении, Колька на всю ночь зажигал лампу и направлял её на дверь. – «Клопы по свету из коридора не лезут». Раньше много их везде было. Клопов-то.

  Вот, как не сложилось у меня с Викой в тот осенний понедельник после первых писем, так я стал думать, куда ноги вострить. Вариантов было два. Настроения – ноль. Представь: приехал из Минвод к любимой, а она исчезла, ничего не сказав. Две копейки ещё нашлись. Упали: «Добрый вечер! Рад тебя слышать! Это Юра из Баку. Что нового? Колька пишет? Вернётся скоро? Я сейчас в центре. Можно мне подъехать к тебе?».

  Если бы был у меня защитник, то он бы сказал, что глазами и словами ко мне подъезжали на несколько лет раньше. И при Кольке. У Светки была такая же центровая подружка из Саратова, которая вышла замуж за одноногого инвалида, проживавшего в однокомнатной квартире у метро «Аэропорт». Это ей обошлось в семь тысяч рублей. Такие цены тогда были. Про подружку я узнал в один из приездов. И туда мы все поехали: я, Колька, Светка. С бутылками и яствами. Быстро наелись-напились, и тут выяснилось, что подруга Кольки почему-то оказывает предпочтение мне. А живёт с ним! Уже давно. И пьяный Колька (мы редко так напивались) с горя ли, с радости ли уже готов был залечь вместо меня с хозяйкой. Высокая хозяйка страшненькой не была, и как-то предполагалось, что, может быть, я выведу её из некоторой депрессии, в которую она попала после группового изнасилования своими друзьями из музыкального ансамбля, ещё в Саратове. Друзья хотели в свою очередь ей тоже помочь и устранить некоторую, начавшуюся уже проявляться в общении с мужиками, холодность. Легли мы все четверо в одну постель. Но пьянство отключило все, даже основные инстинкты. Я пытался что-то ещё изобразить то с одной, то с другой, но были невменяемые. Утром разошлись, но след остался. Как Светка кричала в прихожке Кольке: «А мне нравится Юра! Я хочу быть с ним! Отстань от меня!». Было тесно, невозможно было протиснуться, чтобы не прижать кого-то. И Колька вроде был согласен. Но остался влажный след в морщине.

  След, Вика, две копейки, одна бутылка шампанского. Предательство подъехало, раскинув ноги. Получилось один раз и не вкусно. Ворованное. Колька когда-то, когда только они познакомились, написал мне по свежим восторженным следам, что хозяйка она, может, и никудышная, но е…тся – золотые ручки. И я всё тогда думал: «Где же эти золотые ручки?! В чём они заключаются?». Просто надо было испоганить всё.

  Они ещё после жили какое-то время. Не это столкнуло с обрыва. Был ещё день рождения Светки в том доме на Арбате после того, как закончился памятный для меня 84-й год. И я опять случайно (или нет?) попал в командировку. Был месяц январь, мело во все пределы, я поехал на какой-то московский рынок и случайно достал ландыши. Очень этому удивился, и было приятно нести под полой спрятанный букетик и преподнести. Компания была большая, разномастная, шумная, хорошо пьющая. Там были как будто художники, поэты, но никому до этого не было дела, потому что все напились. Скоро стало не до ландышей. Разбредались по коммунальному коридору, соседям, кухне, кого-то тошнило в туалете. Я поехал ночевать с одной обретённой знакомой в её общежитие семейного типа (у неё была отдельная комнатка), Колька пошёл проводить нас. Когда он вернулся в заснеженный подъезд и поднялся в квартиру, оказалось, что его там не ждали, забыли про него. И даже непосредственно у себя в комнате, где по счастливой случайности больше никого не было, Светка сидела и готовилась недвусмысленным образом к производству одного из видов сексуального сношения с одним из добрых молодцев. Коле это не очень понравилось, он выступил, и его втроём били, после чего он некоторое время находился с опухшим чёрным лицом в больнице на Ленинском проспекте. Возможно, 1-й градской, куда годами раньше я ходил обедать в больничную столовую, поднимаясь по склону из парка Горького, там ВНИИГеофизика арендовала помещения в Зелёном театре. Пар из котлов, непонятные котлеты, неопрятные халаты, подносы в тумане, рядом морг. Я ходил его проведать опять в ту же больницу. Коля грустил и рассказывал, как было дело. Вот после этого всё.

  Уезжал он в экспедиции на полгода. И жениться, кажется, не собирался. Хоть и нравилась. Потом она получила ещё квартиру, лучше, изолированную, вышла замуж, родила ребёнка. Всё у неё хорошо. Коля умер.