Пресвятая казанская

Валентина Колесникова
Мы случайно встретились на кафедре русской литературы. Это я так тогда подумала — «случайно». Нет. Нет, не бывает на земле случайностей. Случай — то когда воля Господня проявляется. Ясно. Или судьбоносно. Или неотвратимо.
Я забежала на кафедру всего на несколько минут — узнать расписание приема экзаменов у второкурсников. А пробыла не меньше часа.
Несколько коллег-преподавателей во главе с нашим чифом?? Василием Ивановичем спорили о творчестве теперь забытого Сергея Третьякова. Я удивилась: и предмет спора и сам факт спора — у нас теперь редкость невероятная. А потом увидела, что спорят они все с единственным оппонентом. Незнакомой мне женщиной примерно моих лет.
Оказалось, она приехала из Венецианского университета на стажировку. Кроме больших, даже не карих, а темно-коричневых глаз, в ней ничто не выдавало итальянку. Улыбчивая, доброжелательная, не по-итальянски сдержанная. Она не соглашалась с тем, что Третьяков — незначительная, а переходная фигура в русской литературе 30-х годов. Роман «Ден Ши Хуа» считала вообще блистательным образцом философии, этнографии и добротной литературы XX века. И хотя она хорошо владела материалом, приводила примеры из книги, а мои коллеги основательно подзабыли творчество писателя, они стойко держали оборону, утверждая третьеразрядность созданий Третьякова. И тогда, по-моему, уже терявшая невозмутимость и терпение итальянка запустила в них последних аргументом:
— Брехт не стал бы дружить и высоко ценить третьего в сорте Третьякова!
Все засмеялись — и аргумент, и его словесное выражение позабавило. Итальянка изъяснялась по-русски, прямо скажем, коряво. Но убежденность и настойчивость, желание отстоять свое мнение делали ее языковые погрешности даже милыми.
Я не знала, что меня к ней потянуло. Тогда подумала, что Третьяков — она буквально повторяла мои мысли. Я не сразу уловила удивленные взгляды коллег. Но спор стих, и я увидела их удивление: они переводили взгляды с меня на итальянку и обратно. Теперь удивилась я и уставилась на итальянку. То же сделала она. Мы одновременно поняли, что очень похожи друг на друга. И тогда понимающе улыбнулись друг другу — чего не бывает в природе! И тут же забыли об этом, так как Василий Иванович обратился ко мне:
— Людмила Петровна! У нас с итальянской коллегой есть к вам приватный вопрос. Зайдемте ко мне.
Когда зашли в его кабинет, познакомил нас. Ее звали Ромильда Брокколини. А потом сказал без обиняков:
— Она приехала на полгода. В наших гостиницах, сами знаете, дорого. В университетском общежитии ей быть не хочется. Она просит, чтобы ее приютила русская семья. Я — грешен! — подумал: не возьмете ли вы ее на поруки? У вас нет детей, только мама. Квартира большая, трехкомнатная. Может, выделите ей одну?
Я удивилась несказанно. А Василий Иванович добавил, как он считал, главный аргумент:
— Естественно, она будет платить за приют.
Я посмотрела на итальянку, переваривая услышанное. И снова поразило меня не только сходство со мной, но и манера смотреть — искоса и чуть насмешливо. Но не едко, а весело насмешливо. Чертята, как и у меня, когда я чувствовала себя не в своей тарелке, так и попрыгивали у нее в глазах.
И тогда я — неожиданно для себя — подумала: «Раз Бог создал похожих на разных концах планеты, Он же, Господь, благословляет и пожить вместе». А потом ответила Василию Ивановичу словами задорной песенки Утесова:
— Значит нам туда дорога.
— Что? — не понял Василий Иванович.
— Дорога, говорю, нам в мой дом. И, конечно, Ромильда, никаких денег вы мне платить не будете.
— А как это будет? — удивленно спросила итальянка.
— А будет это просто: вы — моя гостья.
— Нет-нет, — испугалась Ромильда. — Я должна платить. За неудобства. И ваша мама — она довольная есть?
— Моя мама старенькая, но прекрасная мама. Она будет рада: у нее вместо одной — будут две дочери.
— He понимаю, — коричневые глаза глядели на меня жалобно.
— Поехали домой — и все поймете.
Василий Иванович неустанно сверлил меня удивленно непонимающим взглядом.
— Вы не хотите сначала спросить вашу маму? Вдруг она не согласится — будет неловко и мне и вам?
—  Василий Иванович, моя мама — чья мама?
Оба засмеялись. Мы отправились ко мне.
Мама — я звала ее последние годы мамушкой — встретила нас, как и всегда встречала гостей, — ласково и добродушно. Еще в прихожей даже не разглядев, с кем я пришла, спросила:
— Голодные?
— Мамушка, это моя коллега — знакомьтесь, — я осеклась, потому что она вздрогнула и сделала шаг назад, лицо побледнело — это было видно даже при свете люстры в прихожей и выражало одновременно страх и удивление.
— Что с тобой, мамушка?
— Н-ничего, ничего, просто показалось, — она явно делала усилие, чтобы говорить. — Раздевайтесь, я накрываю на стол.
— Мамушка, но ты же не познакомилась!
— За столом и познакомимся, — она, опираясь на палочку, заспешила на кухню.
Мы с Ромильдой переглянулись, я ободряюще улыбнулась :
— Не обращайте внимания. Это слегка старческое.
Пока мы раздевались, мыли руки, я судорожно соображала: в чем дело? Я хорошо знала свою матушку: если мне нравился человек, ей он нравился тоже. И наоборот. Ромильда мне понравилась сразу. Ну, так?
А мамушка снова была приветлива и добродушна.
— Ну, готова знакомиться? — спросила я предельно бодро.
— Ес, — заулыбалась мамушка и поднесла к правому виску руку, очень стараясь, чтобы ее маленькая сморщенная ручка вытянулась в воинском строгом приветствии.
Мы засмеялись, и стало сразу легко и уютно, как всегда, на нашей — гостевой, как правило, кухне. Ромильда встала перед мамушкой и слегка поклонилась. Мамушка, взяв ее руку в свои лапки, внимательно и весело смотрела в глаза итальянки.
— Это Ромильда, — докладывала я. — Она аспирантка, филолог из Италии. Будет у нас стажироваться.
— Из Италии? — снова страх и удивление воцарились на лице мамушки.
— Почему ты так удивляешься? Ведь были же у нас гости из Америки, Англии, Германии, даже из Новой Зеландии. Помнишь хохотушку Дженифер?
Мамушка справилась с собой. Сделала глубокий вдох. Нашлась:
— Из Италии же не было.
Более гнетущего обеда в нашем доме я не припомню. Я и острила, и анекдоты рассказывала, и Василия Ивановича копировала — мамушка это очень любила. Она и его любила — не раз всей кафедрой собирались у нас. Сейчас же она сидела отрешенно и совершенно механически что-то подавала, переставляла на столе. Через несколько минут встала, подошла к Ромильде, ласково, как маленькую, погладила по голове и тихо сказала:
— Мне немножко нездоровится. Ромильда, малышка, гостите у нас, сколько захочется. Вы милая девочка. — И удалилась в свою комнату.
Надо было видеть лицо Ромильды. Слово «изумление» — только очень приближенно определяло ее совершенную растерянность. Я обнадежила Ромильду, хотя и сама растерялась:
— Она действительно плохо себя чувствует. Уже примерно полгода. Завтра ей будет лучше — увидите, она сама доброта.
Я отвела Ромильду в нашу маленькую — теперь ее — комнату. Ромильде она понравилась, и она отправилась за вещами в отель.
Я бросилась в мамушкину комнату. Она сидела в кресле у своего столика. На нем стояла икона Казанской Божией Матери, которая всегда висела над ее кроватью.
— Зачем ты сняла икону? Как? Ты же могла упасть!
— Видишь, не упала. Влезла на стул, достала — Пресвятая Казанская помогла. Она пусть здесь теперь стоит.
— Хорошо. А что случилось? Почему ты Ромильду так странно встретила?
Мамушка помолчала:
— Очень она мне одного человека напомнила.
 — Плохого?
Помолчала еще, потом слегка улыбнулась:
—  Напротив, очень хорошего. — И добавила: — Из прошлой жизни.
— Рассказать не хочешь?
— Не сейчас.
Я рассказала дневные новости. Сделала ей легкий массаж — она хотела лечь пораньше и, как всегда, заснуть при массаже. Но не заснула. Была погруженной в себя и главу из Евангелия — я читала ей каждый вечер — слушала рассеянно. Потом, не дослушав, пожелала мне спокойной ночи.
Через час приехала Ромильда. Она как-то очень уютно вписалась в нашу квартиру. И сама была уютной, ненавязчивой и нетребовательной. Так мы начали жизнь втроем.
Утром, за завтраком, мамушку было не узнать. Она даже принарядилась и сделала любимую прическу, которую мы с ней называли «барыня на вате»: длинные — попу закрывали — и еще довольно густые волосы она очень искусно закручивала на специальный валик вокруг головы. Получался некий полутюрбан из волос — она их поддерживала шпильками. Мамушка была веселой, говорливой, засыпала Ромильду вопросами.
— В каком городе вы живете?
Ромильда назвала городок примерно в ста километрах от Венеции. На секунду мне показалось, что мама снова впадает во вчерашнее состояние. Но нет, она продолжала расспросы:
— У вас есть семья?
— Да. Я имею мужа, две дочери. Одна закончила мой университет в Венеции. Уже поженилась и живет в Риме. Другая сделала помолвку. Когда вернусь, будет свадьба.
—  А эта доченька что окончила?
— Только специальный экономический лицеум. Она будет держать бизнес нашей семьи.
— Это как?
Ромильда раздумывала, как объяснить, и явно искала русские слова:
— Моя семья имеет ресторан. Он больше всех у нашего города. Его имели мои родители. А впереди них имели их родители. И так несколько родителей.
— Ваши предки, — подсказала я.
— Так, предки. Наверно, четыре предки. В большой зале мы имеем портреты всех предки. А первый предка строил этот ресторан 1781 год. — Ее рассказ прервал стук упавшей вилки. Я обернулась к мамушке и испугалась: она, бледная, вцепилась руками в крышку стола и с ужасом смотрела на Ромильду.
— Мамушка?
Она не слышала меня. Чуть слышно прошептала: — Как звали вашего отца?
— Энцо, — Ромильда тоже смотрела на мамушку испуганно.
— А фамилия?
— Брокколини — это наша фамилия.
Мамушка молчала, откинув голову на спинку стула и закрыв глаза. Мы с Ромильдои тоже молчали.
— Сколько лет вам, девочка? — наконец спросила мамушка.
Ромильда облегченно заулыбалась:
—  Много уже — 42. Я родилась 194 8 год.
Мама опять надолго замолчала, потом спохватилась:
—  Вам же в университет пора!
— Мамушка, как ты себя чувствуешь? Я могу сегодня примерно до часу побыть дома.
— Нет-нет. Все хорошо. Идите с Богом.
По дороге я объяснила Ромильде, что она напоминает маме какого-то человека.
—  Она сказала, что очень хорошего, — добавила я.
Размышлять о странном матушкином поведении времени не было. День, как всегда перед экзаменами, был хлопотным, суматошным. Мы с Ромильдой сыскались на кафедре только около восьми вечера и пошли домой. Благо он был совсем близко — через Ломоносовский проспект. Кстати, только в этот вечер я сообразила, что добрейший Василий Иванович учел эту близость к университету, чтобы Ромильда не каталась через весь город в метро.
Маму мы снова застали в добром настрое. Но еще и в слегка таинственном.
— Сегодня у нас особый, военный ужин, — сообщила она. Я с детства знала и любила этот ужин: порезанная, как для фри, картошка, но только слегка поджаренная, залитая простым — из одной муки — соусом, который был смешан с обыкновенной тушенкой. Но мама так вкусно готовила это блюдо — действительно военных времен, что ни у меня, ни у покойного отца ассоциаций с войной не возникало, тем более что рядом всегда ставились соленые огурцы, порезанный крупно лук и несколько вареных свеколок.
Ромильда удивленно уставилась на стол:
— Это же наше «блюдо «рус»! Здесь, в Москве, я просила, но рестораны не делают это.
— Его нигде не делают, — мягко улыбнулась мама. — Это я его придумала во время войны.
— Как это?
— Вот так, детка. Это любимое блюдо твоего отца.
Сказать, что Ромильда изумилась или удивилась — не сказать ничего. Ее глаза, казалось, заполнили все лицо и были одним изумленным вопрошением. Рот приоткрылся, и она часто-часто глотала.
— Какого... отца? — наконец произнесла с расстановкой.
— Твоего. Энцо Брокколини. Сержанта вспомогательного итальянского полка немецкого воинства.
Моему изумлению тоже предела не было. А Ромильда так и сидела — с приоткрытым ртом и немигающими огромными глазами.
— Ви знакоми мой папа? — наконец смогла спросить .
— Да, и очень хорошая знакомая. Мы встретились с ним во время войны. В одном старом русском городке, который оккупировали немцы. А итальянцы были союзниками Германии. Вот твой папа и оказался в России вместе с фашистами.
— Мой папа не фашист был, — возмутилась Ромильда.
— Конечно, нет. И воевать ему вовсе не хотелось. Как и многим другим итальянцам. Но не он распоряжался своей судьбой. Тебе это понятно?
— Да, понятно. Папа много говорил о война.
— А теперь расскажи, детка, о папе. Вернее — о своих родителях.
— Да, хорошо. Это немножко грустно — они уже не живут.
— Давно?
— Папа умирал I960 год. Я имела 12 лет. А мама прожила потом 15 лет только.
Мамушка перекрестилась на Пресвятую Казанскую.
— Царство им небесное.
— Девочки, давайте по-русски помянем ушедших: твоих, Ромильда, и мужа моего, Виктора Павловича.
Она достала водку, разлила в рюмки. Мы молча выпили.
— А теперь надо съесть мой военный ужин. И ты, Ромильда, расскажешь о своих родителях. Хорошо?
Ромильда согласилась. Ели, молчали, коротко переговаривались. Потом мама погасила верхний свет и зажгла свечи на нашем любимом пятисвечнике. Ромильда немного поерзала в кресле — «будто гнездо себе устроила», как потом мамушка окрестила эту ее привычку, и начала рассказывать:
— Папа вернулся по войне 1946 год. Это мне потом мама рассказала. Он все время делал... хлопоты. Писал до кого-то, ходил в муниципалитет, потом ездил в Рим сколько раз. Когда один раз ехал из Рима, встретил моя мама. Они в школе учились. Он так рад. Она тоже рада. Потому что она его тогда любила. А он не любил тогда. Папа что-то ей рассказал, но мама не говорила, про что. Это была загадка.
— Тайна, — уточнила я.
— Так, тайна. И папа еще ездил и еще писал. Так было долго. Потом они стал замужеством. Потом я родилась. Потом Фаусто. Но он умер 7 лет. Потом родилась Франческа. Она теперь живет Австралия. Она имела 8 лет, и папа умер. Папа был добрый, хороший, но никогда веселый. Он всегда думал, думал. Мама говорила, что он не любил ее. Что он любил другая женщина. Когда она умирала, она сказала:
— Она забрала его у меня. — Я не знаю, может, это ее сон.
— Бред, — поправила я.
— Так-так, бред. Она трудно умирала.
— А как Энцо умер? — спросила мама так тихо, что мы только догадались, о чем она спрашивает.
— У него не было болезней. Мама сказала, что из него исчезла жизнь. Он был всегда грустный. И ресторан мама работала. Потом я тоже работал. Потом я одна только. Папа заказал продукты. Он сидел на террасе вверху, смотрел всегда в горы — как спал. А потом встал, говорил:
— Я помогу!
Но мама сказала всегда:
— Не надо, отдохни, Энцо. Ты устал в войне.
И он садился в кресло и смотрел в горы.
— У него, наверное, была какая-то тоска или он был ранен?
— Нет-нет, он не имел раны. Что есть тоска? Я объяснила.
— Так-так, тоска. Я запоминаю.
И с нами он играл редко. Мама не разрешала... ему мешать. Один раз он не ... сошел с террасы. А был ужин. Мама послала Франческу — что ужин уже есть. Она пришла и сказала, что папа не хочет говорить. Мама пошла на террасу. Это он умер — там, в кресле.
Мамушка снова перекрестилась, неотрывно глядя на Пресвятую Казанскую. И хотя видела в профиль, мне показалось, что глаза ее наполнились слезами. Мы долго молчали.
— Мамушка, — прервала я какую-то тягучую тишину. — Расскажи, как вы познакомились с ромильдиным отцом.
Мама грустно покачала головой:
— Не сегодня.
Мои усилия развеять грусть мамушки и Ромильды разбились об эту грусть. Мы разошлись по своим комнатам.
Мамушка и утром была грустной, в отличие от Ромильды. Ведь отец ее умер 30 лет назад — это горе ее сердце преодолело. Мы «со скоростью поросячьего визга», как любила говорить мамушка, заглотали завтрак и унеслись в университет. Был день первых экзаменов — у перво —  и второкурсников — день нервотрепный и безразмерный .
Вечером я еле дотащила себя на веревочке из остатков воли. Ромильда только что «накайфилась», как она объявила, в ванной — была розовой, свежей, очень красивой. Мама накрывала на стол. Она ???
— Ма, так ты расскажешь, как ты познакомилась с Энцо?
— Расскажу. Но сначала предыстория.
— Это долго?
—  Оккупация длилась почти два года. Я постараюсь уложиться скорее, — заверила мамушка.
После ужина мы перешли — так захотела мама — в ее комнату. Ромильда быстро «свила свое гнездо» в кресле, забравшись туда с ногами. Я растянулась на ковре, а мама уселась в любимое свое кресло перед столиком. Посередине его горел пятисвечник и стояла икона Казанской Божией Матери. Написанная явно в конце XIX века и явно хорошим иконописцем, эта копия с образа Пресвятой Казанской Богоматери поражала своей грустной потаенностью. Образ был не в окладе, а в простой деревянной рамке, покрытой черным, теперь потускневшим лаком, за стеклом. И это стекло, мне всегда казалось, будто определяло дистанцию между Божественным образом и почитающим Пресвятую Богородицу человеком. И в то же время черты юного лица Младенца Христа и Богородицы были выписаны с такой любовью, тщанием и нежностью, что их божественные лики казались близкими, родными. Они умиротворяли, ласкали, вселяли надежду.
Эту икону в год совершеннолетия подарила мамушке ее мать, моя бабушка. И икона Пресвятой Казанской Богородицы стала для нее защитницей и заступницей небесной на всю жизнь. Мамушка не просто молилась перед ней, почитала безмерно — икона была для нее живой Матерью Божией, которая вела ее по жизни, защищала, остерегала, научала.
— В 38-м году я окончила техникум и работала в центральной городской столовой поваром. В этом небольшом городке Брянской области я и родилась, и выросла. Где-то числа 18 июня 1941 года мне дали недельный отпуск, и я поехала в деревню к родственникам. И навестить их и отдохнуть немного. И тут война. Немцы в считанные дни оказались в Гомеле, а потом и у нас. Так я попала в капкан: до города не доберешься — кругом немцы, да и надо ли добираться до города? Неизвестно, что делать и где быть. Первые дни войны еще было радио: оно призывало все жечь, рушить, чтобы врагу не досталось. А самим куда деваться? И тут прибежали ребята-школьники и сообщили: фашисты заняли соседнее село и на мотоциклах и танкетках несутся к нашему селу. Все жители схватили детей, узелки с едой, бельем и бросились к лесу. Я не успела взять еду, но сняла со стены привезенную из города Пресвятую Казанскую — я с ней никогда не расставалась, — и зачем-то схватила новенькие модные туфельки, которые купила перед отпуском. Забросила все в небольшую сумку и бросилась вслед за родственниками и сельчанами, забыв, что я в сарафане и домашних тапках. Лес обещал спасение. Брянские леса, и до сих пор немереные, а тогда они были еще гуще. Но немцы узнали, что все село в лес кинулось — и за нами. Нас не видят, но строчат наугад из автоматов. Мы, сколько сил хватало, бежим. Стихнут автоматные очереди, передохнем немного, потом опять строчат — мы бежим. К вечеру загнали нас фашисты в болото. Не в трясину еще — она дальше была.
— Ма, прости. Ромильда, знаешь, что такое трясина?
— Нет, извини.
Я объяснила.
— И еще — что есть строчат?
И это объяснила.
Мамушка продолжала:
— Это болото было такое: в полчеловеческого роста — кочки. Между ними — черная жижа, а с верху — высокие камыши.
Я снова прервала мамушку, чтобы объяснить Ромил-де, «что есть» кочки, жижа, камыши.
— По этим камышам фашисты и строчат. Вот и пришлось нам садиться в эту жижу между кочками да втянуть головы пониже. Другого выхода не было. Кто не успел или не сообразил это сделать, так и лежит в том болоте. Много людей погибло.
Я уселась между кочками — сначала противно и холодно было, потом привыкла. Достала из сумки Пресвятую Казанскую и начала молиться. За себя и за всех вокруг. За спасение наше. Так вот сидели мы там не час, не два и даже не день — а целых три дня. Без еды, питья. Благо рядом росла осока. Я выдергивала осоки и высасывала сок из нижних сочных стеблей. Это была и пища и питье. И все три дня я шепотом — на голос или детский плач фашисты открывали огонь — уговаривала соседей «по кочкам» не падать духом, молиться, надеяться, сама читала наизусть им молитвы.
— Нас спасут, — уверяла я людей, — потому что с нами — Пресвятая Казанская Матерь Божия. И мне верили: я городская, ученая. Терпели. На четвертый день от кочки к кочке, между которыми сидели люди, передали сообщение, что нынче ночью партизаны организуют переправу в свой отряд. На другой берег реки, которая протекала примерно в километре от нашего болота.
Мамушка помолчала, отдыхая — и от длинного рассказа, и от заново переживаемого. Я тихонько объясняла Ромильде непонятные слова. И радовалась за ее душу, видя сострадание и боль в ее глазах. В который раз самостно подумала:
— Все-таки мое первое впечатление о человеке — самое верное.
Мамушка вздохнула и продолжала:
— И вот наступила четвертая ночь нашего болотного сидения. Было полнолуние: мощное, красивое, как это бывает в июне. И вдруг все услышали негромкий, но отчетливый голос:
— Тихо ползите на лунный круг. Кончится болото, выползайте на луговину. Я жду вас там.
И мы выползли. Мужчина — он был комиссаром партизанского отряда — где ползком, где пригнувшись, повел нас к реке. Я — и смех, и грех — тут только поняла, что в тапках, а они раскисли в болоте и с ног сваливаются. А босиком колко — по луговине. Тогда я надела свои красивые модные туфли и, ковыляя — хоть и на небольших каблучках, побежала догонять. В молодости — все нипочем. Ну, а как мы переправлялись через реку, и говорить страшно: течение очень сильное, берег высокий. Все голодные, усталые. Лодки же не обычные, а рыбацкие — плоскодонки. — Мама показала Ромильде, какое плоское и неустойчивое дно у таких лодок. — Она рассчитана на троих, а садились по шесть, а то и семь — если с ребенком — человек. Мне, правда, жутко и сейчас: какое же искусство было у переправщика, если он на такой быстрине, только при свете Луны, держал лодку, усаживая людей, а потом бешено греб, чтобы не дать течению унести лодку, и причаливал точно у назначенного места на другом берегу. И все это быстро-быстро. Потом плыл обратно за оставшимися людьми. Переправщиков было трое. До рассвета — а ночи-то в июне коротенькие — нужно было перевезти всех, иначе фашисты нас расстреляют прямо с берега. И сейчас молюсь за них, и сейчас благодарю — вот уж были герои. Только без орденов. И их, и нас спасла, я всегда это знала, Пресвятая Казанская.
Партизаны нас приютили, накормили, мы выспались. А утром каждый решал, что будет делать. Кто-то оставался в партизанском отряде. Кто-то возвращался домой — особенно женщины с детьми. Будь что будет, говорили они. А я поняла, что нужно пробираться домой, в город. И хотя родственники — они потерялись в болоте и нашлись только у партизан — отговаривали: мол, в городе опаснее — я отправилась домой. Перед этим со мной поговорил командир партизан — это был наш городской партийный секретарь. Он-то и организовал наше спасение из болота.
Он спросил: если не хочу остаться у них, не соглашусь ли быть их связной в городе. Я честно сказала, что не гожусь для этого — очень я большая трусиха. Но выполнить, если очень надо, какое-то поручение, что-то передать — готова. Он понял, поблагодарил, и я пошагала через лес в город. Мне предстояло одолеть 40 с лишним километров. Как я добралась — это отдельный — и страшный, и смешной — рассказ. Добралась через пять суток. И сыграла — откуда что взялось — кучу ролей: и глупой деревенской бабы, и чокнутой дурочки, и даже глухонемой от рождения. Конечно, везде помогали люди. Но остаться живой и невредимой, проходя через села, — а там фашисты зверствовали страшно — помогла Пресвятая Казанская Богородица. И помогала и тогда, в войну, и во всю мою жизнь.
Мамушка помолчала еще, повздыхала — я думала, закончит сегодня рассказывать: было видно, что устала. Но она продолжала.
— Пришла домой. Все цело, дом не разрушен, квартира не взломана. Только город был не мой — принадлежал врагам. Сходила к своей столовой — теперь это была столовая для немецких офицеров. Стала думать: чем питаться, как жить без работы? И тут опять Пресвятая Казанская пришла на помощь. Встретилась на улице с приятельницей. Вместе учились в школе, потом в техникуме. Близкими подружками не были, но жили неподалеку друг от друга и в добрых отношениях были всегда.
Она и устроила меня в мою бывшую горкомовскую столовую. Поваром я была неплохим. Очень немецким офицерам понравилась моя стряпня. А мне только того и надо было заработок — одно, но я разговор с командиром партизан помнила: может, смогу помогать своим? Вела меня Матушка Казанская.
Вот тут начинается главная история. Расскажу завтра — устала. Да и вам пора баиньки.
Мы отправились по своим комнатам. Ромильда через минуту постучала ко мне и просила объяснить несколько слов — она записала их, смешно и неверно. Я исправила, объяснила. Ромильда, желая спокойной ночи, восторженно заметила:
— Я имела сегодня самый лучший урок живого русского языка и... живой русской истории.
 На следующий вечер собраться нам не удалось. И потом еще было два трудных, суматошных сессионных дня. Но через три дня «собрание» состоялось. Мама испекла мои любимые оладушки. А к ним, кроме чая, — варенье, сметана, белый сыр. Все, чего, как огня, боятся нынешние девушки и женщины, но лучше чего нет на свете — особенно для задушевной или просто сердечной беседы.
Снова горел пятисвечник перед Пресвятой Казанской, снова мамушка сидела в своем кресле принаряженная и в прическе «барыня на вате». И что-то торжественное и величественное было во всем ее облике, а голубые глаза в обрамлении темных ресниц - —  в ее 74 они были все еще черными — как-то магнетически мерцали.
Когда она налюбовалась нашим «зверским» аппетитом — угощать любила страстно — и наслушалась наших восторгов и «спасибов», уселась поудобнее в кресле. Я подлизнулась:
— Ну, прелестная Шахразада, ваш сегодняшний рассказ!
Улыбнувшись, она поправила:
— Главный рассказ! После ночной бомбежки у меня в комнате выбило все стекла. Я хотела было идти на конец города — там жила знакомая семья. Старик-хозяин был мастер на все руки. Но где он возьмет стекла? И снова на помощь пришла Матушка Казанская. Моя соседка по квартире — довольно скверная тетка в предвоенное время, за недели оккупации будто другим человеком стала: помягчела, подобрела. Пришла ко мне сама, поглядела, покачала головой. Потом обнадежила:
— Может, помогут тебе мадьяры или итальянцы. У немцев есть такие части — они в основном по хозяйству. Вроде прислуживают немцам, хоть они союзники. Сходи к Верке — она с ними знакомая.
Верка была нашей третьей соседкой в доме. Когда-то даже дружили. Потом она с вязалась с какой-то компанией — погуливала. Покуривала и попивала. Стала развязной и вульгарной. Мы раздружились.
Я отправилась после работы к Верке. А у нее — дым коромыслом. Потащила меня за стол. Сидело там несколько солдат и веркина знакомая. Я вежливо со всеми поздоровалась, но садиться не стала. Отозвала Верку, рассказала о своей беде. Она обещала помочь.
Вечером следующего дня, только я с работы пришла, явились двое: солдаты, итальянцы. Один из них и был твой отец Энцо
 Мамушка обратилась к Ромильде, и я вздрогнула: не было старой Евдокии Николаевны, была 25-летняя голубоглазая, розовощекая (ее за цвет лица звали в юности «заревом») Диночка. Задорная, неунывающая, как и сейчас, бесконечно добрая и в то же время строгих нравственных правил, как тогда говорили.
— Мы как-то сразу потянулись друг к другу. — рассказывала мама. — Он почти не говорил по-русски, я, естественно, по-итальянски. Но нам и не нужен был язык. Мы почему-то понимали друг друга без слов. Энцо где-то добыл стекла, вставил, да еще и рамы подновил. Вместе с товарищем — уже не помню его имени — они мне настоящий ремонт в комнате сделали — и потолок побелили, и стены покрасили.
И с этого дня — почти год — приходил Энцо ко мне, помогал по хозяйству. Все, что можно было, починил, сделал стол, скамейки — всего уж и не помню. Дров запас на несколько лет. Если бы не язык, я бы и забыла, что он итальянец.
Но он очень быстро осваивал русский язык, я тоже стала много понимать по-итальянски. Наверное, через месяц после знакомства Энцо пришел в новенькой форме сержанта — его повысили. Принес, как всегда это делал раз в неделю, свой паек. Сколько я ни говорила «не надо» — он приносил и говорил: «Дина, надо».
И вот — с повышением — я и накормила его своим «военным ужином». Он так ему понравился, что то и дело просил приготовить ему «рус блюдо». Хоть я и говорила, что сама придумала эту простенькую еду, что это не национальное кушанье, он упорно называл его «рус блюдо».
— Теперь я поняла, — вставила Ромильда.
Мама кивнула, улыбаясь:
— Так вот Энцо пришел еще и с цветами: в каком-то палисаднике, наверное, нарвал. Протягивает мне цветы, а сам на колени встает и говорит:
— Белла Дина, прошу жениться мне.
Я не поняла: он что — просит благословить его жениться?
— Нет-нет, — говорит Энцо. — Моя жена ты ест хочу. А ты что?
Поняла, что он делает мне предложение и спрашивает о моем согласии.
— Мы так мало еще знакомы, Энцо. И потом — война.
Но он, насколько хватало у него русских слов, сказал, что полюбил меня с первого взгляда, еще когда я к Верке зашла, — он был там. Что никого никогда в своей жизни так не любил, что я ангел и белла.
Мне трудно было признаться — нас в такой строгости воспитали, что я тоже полюбила его сразу всей душой. И все же сказала. Всю жизнь я помнила и помню тот вечер. Мы вот так, как с вами сейчас, сидели с Энцо за столом, горела свечка — правда, одна, — ели «рус блюдо», а потом целовались. Потом была наша первая брачная ночь. А перед этим я горячо молилась Матушке Казанской и просила ее благословения. Мне казалось, что Матерь Божия ласково улыбается и благословляет меня.
Оформить наш брак мы не могли. В городе была немецкая власть, которую я не признавала, да и считала, что война скоро кончится — вот тогда и распишемся. Глупая была, политически темная — не понимала, что таких браков с иностранцами тогда в нашей стране не заключали.
Вечером же другого дня мы пошли в православную церковь. Энцо не был очень верующим, но католиком.
— Это же христианская церковь, — сказал он. — Это главное.
 Я попросила нашего священника — церковь работала все годы оккупации — обвенчать нас. Он поколебался, но согласился. Но когда узнал, что Энцо католик, отказался венчать наотрез.
Мы вернулись домой очень грустные. И тогда я додумалась.
— Ну и пусть нас не венчают и не расписывают. Нас Божия Матерь благословит.
Я взяла икону Пресвятой Казанской Богоматери в руки, Энцо встал на колени, и я попросила:
—Благослови, пресвятая Богородица, быть Энцо моим мужем.
Энцо поцеловал икону и встал. Потом я встала на колени и Энцо просил Матушку Казанскую благословить Дину быть его женой.
Так началась наша семейная жизнь. Вокруг война, смерти, опасности, а мы — слава Матушке Казанской — были счастливы и бездумны. А за этот почти од, что мы были вместе, чего только не было! Я не часто, но выполняла партизанские поручения. Это тоже отдельный разговор. Но я еще и «самодельничала» — если бы заметили или кто донес, меня бы поставили к стенке однозначно. Даже в гестапо бы не повели. К стенке столовой бы поставили и... Дело в том, что в нашу столовую приезжали за едой из ближнего лагеря наших военнопленных. На лошади с телегой. На телеге стояла огромная бочка. В нее сливали остатки пищи, что офицеры недоели, какую-то бурду. Эту «еду» выносили в ведрах и сливали в бочку двое военнопленных, наших солдат. Охрана оставалась на улице. Я быстро и проворно добавляла в эту бурду мясо, гуляш, остатки супа, хлеб — что могла.
Шептала ребятам:
— Помешайте хорошенько, когда раздавать будете. Те понимающе и благодарно кивали — разговаривать им было запрещено.
Энцо знал обо всем, очень за меня боялся, но понимал, что иначе я не могу. Он вообще был добрым, нежным, заботливым, очень меня любил — как и я его. Я свято верила — Матушка Казанская защитит меня от беды и всего плохого.
Мамушка надолго задумалась. Я видела, что она может заплакать. А Ромильда беззвучно плакала, наклонив голову и буквально вжавшись в кресло. Мамушка сделала несколько глубоких вдохов и продолжала:
— Немецкая военная часть, в которой служил Энцо, уходила из нашего города ровно через год и месяц после нашего «венчания». Последнюю ночь мы не спали. Энцо говорил, что если его не убьют и он вернется в Италию, то сделает все, чтобы мы поженились по-настоящему и мы жили всегда вместе. Он — до этого — много рассказывал о своей семье, предках, родственниках. Поэтому я хорошо знаю про портреты в вашей зале, и что ваш ресторан построил предок Энцо в 17 81 году. А тут он вспоминал всех влиятельных родственников в Риме и говорил, что они обязательно помогут нам, что мы будем жить в Италии. Я буду хозяйкой ресторана, и он — ресторан — будет процветать, так как я отличный повар.
В эту ночь нам обоим казалось все ясным и простым. Утром, на рассвете, мы снова встали на колени перед Матушкой Казанской и просили, просили: сохранить жизнь Энцо, соединить нас после войны, но больше всего просили за нашу малышку. Она мирно сопела в своей кроватке.
— Мамушка, так у вас и ребенок был? — изумилась я.
Мама, будто не слыша вопроса, закончила:
— Простились мы здесь же, в комнате. Перед иконой Казанской Богоматери. Другие свидетели были небезопасны. Когда мы смогли разомкнуть объятия, Энцо сквозь слезы сказал (он уже хорошо говорил по-русски):
— Я люблю тебя, белла Дина. И буду любить до самой смерти. Ты одна моя любовь на всю жизнь.
Я разревелась в голос, а чуть успокоившись, прорыдала:
— И я люблю тебя, Энцо, на всю жизнь. Ты тоже моя единственная любовь. Я буду молить Пресвятую Казанскую, чтобы Она спасла тебя на войне и спасла нашу любовь.
Когда Энцо, наклонясь, целовал спящую малышку, я снова рыдала. Он обнял меня крепко-крепко, прижался щекой к моей щеке, и я чувствовала, как его слезы смешиваются с моими.
— Прощай, любовь моя. — Энцо закрыл руками лицо и выбежал из дома.
Я не вышла его проводить — боялась, что могу побежать за ним.
 — Мамушка, а как же ваша малышка? — снова приступила к ней я.
Мама открыла маленькую защелку — я не замечала ее никогда — на рамке иконы и из-за задней стенки достала старую черно-белую фотографию. На меня смотрели два красивых молодых лица — русской женщины и итальянского сержанта, который держал на руках малышку в белом платьице с пышными оборками. На обороте маминой рукой было написано: «Нашей малышке 2 месяца. 30 мая 1942 года». А ниже — по-итальянски: «Я люблю вас, мои девочки. Папа Энцо».
— Ма, а где же малышка? — опять тупо спросила я.
Мамушка снова помолчала, а потом сказала:
— Подойдите к зеркалу, девочки!
Мы с Ромильдой послушно, потому что были обескуражены, подошли к зеркалу в старом мамином платяном шкафу. Оттуда на нас смотрели два почти одинаковых лица — только одно кареглазое, а другое — голубоглазое. А из этих лиц глядел на нас сержант Энцо Брокколини. Я обернулась к маме:
— Да, Энцо отец твой, — тихо сказала она.
— А папа Виктор Павлович?
— Умные знакомые, еще там, в моем городке, предупредили, чтобы я нигде даже не заикалась, что была гражданской женой итальянца и у меня от него ребенок. За это — тюрьма. Ведь таких русских жен было немало, и большинство из них сидело в тюрьмах. А многие и погибли в лагерях. Да чего далеко ходить — актриса Зоя Федорова сидела же за связь с американцем и у них тоже дочь. Смириться я не могла, но поняла, что соединиться с Энцо мне не дадут. Надо было спасать себя и малышку. В 4б-м уехала в Москву. Встретила Виктора Павловича. Он любил меня, я его уважала. Рассказала ему все. Он не требовал от меня любви, потому что все понял. Я была ему хорошей женой. Но любила и люблю до сих пор только моего Энцо.
— К-а-к и он ва-ас, — Ромильда плакала и по-детски кулачком вытирала глаза.
Я посмотрела на маму и перевела взгляд на икону. У Пресвятой Богородицы и моей мамушки было одинаковое выражение: любви, скорби, сострадания и радости. Оказывается, я не знала свою мать. То, что теперь открылось, так светло и прекрасно! Меня изумило, что любовь к Энцо пронесла мамушка через всю жизнь. А ее несказанная любовь к Матери Божией! Я очень гордилась мамушкой. И еще впервые подумала, что она, видимо, удостоилась предстательства Пресвятой Богородицы перед Господом.
Я долго размышляла обо всем этом и после того, как мы разошлись по комнатам. Не спалось. Размышляла я и о Ромильде. Нежданно обрела я сестру в этом мире. Чудо Господне, что мы встретились. И чудо, что я узнала все о моем настоящем отце. Но понятия «Энцо» и «мой отец» не сливались воедино. Отец мой — все же Виктор Павлович, взрастивший меня и крепко любивший. И я любила его — едва ли не больше мамы.
 Надо написать обо всем сыну. Я встала, зажгла настольную лампу и достала фотографию сына — недавно прислал из Оксфорда. Мне всегда казалось, что он больше похож на своего покойного отца — моего мужа. Ну, и на меня немного. А сейчас — я даже опешила: с фотографии юноши в белом теннисном костюме и с ракеткой в руке на меня смотрел молодой Энцо Брокколини.