Прекрасная страна

Владимир Авдеюк
А.Ж. посвящается

Май выдался по-летнему жарким. Улицы и дворики Тетерева напоминали старые брошенные в пыль сковородки. Съежившиеся тени, прижимались к раскаленным заборам, от которых пахло смолой и олифой. Натянутые между деревьями бельевые веревки, провисали под тяжестью ночных грозовых облаков. Они приходили, важные, будто груженные щебнем баржи, со стороны двух подвесных мостов, или деревни Мигалки, и красили в серо-седое листья деревьев, трещавших от ветра, сразу за речушкой в конце сада. Тетерев ненадолго лишался красок и дневного очарования. Но, от него в тот момент веяло вечностью. Я жил у друга, в доме его матери, сбежав из опостылевшей столицы. Почти все дни я был представлен себе. Он изредка наезжал из Киева, и смотрел, как преображается мною пространство, знакомое ему с детства, вот уже сорок лет. Мы встали засветло. Дом и сад окутывала прохлада, от которой можно легко уснуть в траве, не чувствуя ее легких прикосновений. Мир вздыхал, будто досматривал последний сладкий сон, и  только едва слышимый шелест равликов, перебиравшихся неспешно через тропки в саду, и налипавших на мокрую от ночного дождя, крышку колодца, напоминал о времени. Как-то незаметно оно пробежало. Двор, дом, сараи и закоулки, возникали  под ногами со своими проблемами и просьбами, как одинокие старики, которым не с кем поговорить. И намеченная прогулка окраиной Песковки, отодвигалась все ближе к часу, когда наступал зной, и уйти далеко было бы трудно. Уже сказав себе «всё», накинув на голову банданы, и положив в карман пачку «Беломора», я заметил на крыше старого сарайчика, сколоченного из почерневших досок, мозолившие вот уже лет пятнадцать жмуты проволоки и куски ржавого кровельного металла. Мы вытащили их к дороге. Толстая железная проволока лежала на обочине, большой запутанной, какой бывает жизнь, кучей…

С улицы Пионерской, мы повернули налево и прошли мимо застывшего пруда. Его воды приходили в движении, если небом шли облака. Течение оживало и направляло воды вслед за ними. Но небо сегодня было чистым, и пруд дремал вместе с залегшими на дно рыбами. Мы повернули на улицу Карла Маркса. Мимо нас проскочил старенький «Урал» с коляской. Поднял пыль и остановился у серо-синего дощатого дома. Я давно мечтал о таком тарантасе. И захотел спросить старика сидевшего за рулем мотоцикла, сколько его "конь" берет на сто километров. В момент, когда я к нему подошел, снял темные очки, чтобы не смущать, и поднял указательный палец, говоря "у меня только один вопрос", старик завелся и резко повернул свой «Урал» в обратном направлении. Он немного наклонился в мою сторону, прислушиваясь к словам, которые еще и не успели вылететь из моих уст, и уже заранее зная, что я хочу у него шибануть сигарету. Он коротко отмахнулся:

- Да, пошел ты,- и дал газу…
Я рассмеялся. Мимо проехало еще два мотоцикла с коляской. Но, я не решился беспокоить их. Коляски при мотоциклах в Тетереве, немного отличаются от тех, что обычно ездят по стране. Они сколочены из досок, и посажены на колеса. Доска, как известно, по природе своей прямая, и потому коляски у селян выходили похожими на открытые для проветривания гробы. Особенно, если в них ехал, кто-то живой. Немного левее, у дома «52» стояли ворота, расписанные, будто стена в игровой комнате детского садика. Вокруг "фонтана" веселились, корчились и даже хмурились, сказочные звери и смотрели, как мы проходим мимо. Уже через пять шагов, я не мог вспомнить никого из них, словно в детстве они мне опротивели, или напугали до смерти. Я хотел, «назло» вернуться и посмотреть еще раз им в глаза и запомнить, или, в крайнем случае, записать всех поименно. Но, мы наткнулись на скучающий МТ-10 под колесами огромной красной СКАНИИ с "фурой" на хвосте. Возле всего этого на стопке досок сидел мужик и вытаскивал занозу из ладони. Я поздоровался…

- Сколько ест «ваш» бензина?
- Если нагрузить, то минимум тридцать литров…
- Не может быть. Это что из-за коляски…?
- Ну да из-за прицепа…
- Маленький черный мотоцикл?
- А, так ты про мотоцикл. Тьфу ты, а я про эту махину. Нет, этот жрет больше Жигулей. Литров девять-десять. Поставил ижовский карбюратор, и все равно девять-десять.
Мы с ним вздохнули. И это значило «как же так?». Как же так много?

Дорога вышла к лесу и цеплялась левой стороной заборов Песковки. Проселок усыпанный угольной пылью, черной сонной змеей петлял между лесом и деревней. Стоявшие среди сосен дубы, походили на яркие, с солнцем на просвет, застывшие в листве оранжевые взрывы. Хотелось прижаться спиною к стволу дуба. Почувствовать и перенять его силу. Поднять голову. Закрыть глаза. И ждать, падающих после взрыва листьев.

- О чем так тяжело думается? – Друг, слушал писк птенцов упрятанных в дупле.
- …Ты знаешь, это, наверное, самая счастливая весна в моей жизни,- Эти слова его задели. Губы шевельнулись, будто готовились к приему звука, но тот застрял, где-то по дороге из его сердца,- Но, вот, что понял. Точнее признался себе, наконец,- Над нами пролетел аист, похожий на ожившую домотканую дорожку,- Я  никогда не был самостоятельным человеком. Понимаешь? Никогда…
- И это говориться после сорока лет,- Вздохнул друг. Он совсем не удивлен. Глаза его щурятся на дорогу, а руки неспешно протискиваются за спину, цепляясь, как два пса, за локти, мертвой хваткой…
- Я никогда ничего не делал сам по себе. Все мои поездки, походы, большие и даже малые дела, были чьей-то инициативой, и, в общем-то, чьей-то жизнью. Не моей жизнью. Я ни разу один никуда не ездил. Толком один, без присмотра, не жил. Я, точный слепок моего отца. Только у отца есть диван. Он лежит на нем все мои сорок лет, так естественно врос в него, будто там и родился. А у меня только моя тоска.

- Какая печальная жизнь,- произнес мой друг нараспев, едва пряча горькую иронию под усами,- Старуха плачет – мало пожила,- свалилась на его язык песня.  Со странным, нарочито польским акцентом…
- И еще - там, где я проявлял инициативу, а это было всего три раза, я потерпел полное фиаско…
- Это где же?
- Мои три женщины. Три семьи. Три… - голос затерялся в цилиндре папиросы, и конец фразы вывалился с дымом, но ее никто не услышал… 

Поодаль начинался Песковский стекольный завод. Вдоль леса вытянулся огромный глубокий котлован, искусственная пропасть похожая на попытку разведать, на какой глубине кончиться песок. Они несколько лет рыли, а он так и не исчерпался. Скорее всего это была щель, тянувшаяся с того края земли, где лежали зыбучие пески. И если в них попасть там, то можно было очутиться здесь, посреди Песковки, или лесной поляны, среди папоротников, если повезет. Стоит только вдохнуть поглубже, и задержать дыхание. Возле котлована врастали в небо металлические конструкции, с очертаниями огромного железного ящика, в который можно  складывать, что в рост, что лежа, дубы и ели вековые, казавшиеся по сравнению с ним маленькими пластмассовыми деревцами из супермаркета. На фоне еще не выгоревшего неба, металл выглядел черным, будто его на земле окунали в огромные стальные бали со смолой. И каждая птица, решившаяся сесть и передохнуть, стала бы такой же черной. Исчезли бы сойки. Не было бы сорок. Никого. Только стая ворон, с сердцем воробья. В конце заводского забора в дуб упиралась огромная смятая безколесая кабина «седельника» VOLVO. Ее привязали к дереву проволокой за стойки, в которых когда-то было вставлено лобовое стекло. VOLVO, загнанной лошадью, стояла и верила, что наберется сил перед дорогой.

Дома за заводом стояли реже. Вольготнее. Участки распирали  на юго-восток дощатые заборы, отодвигая деревню, все дальше, в сторону Спартака. Деревья же были старше прежних и ближе к жилью. Они пристально наблюдали, как одряхлевшие руки устало шевелили занавесками в окнах. Мы присели передохнуть на скамейку и полюбоваться небольшой дубовой рощей, которая когда-то росла огромным кряжистым лесом, шептавшим редким здесь прохожим «живите с нами долго». За спиной раскинулся земельный участок. Место мне нравилось. И хотелось купить его. Построить небольшой дом с окнами и верандой выходящими на этот лес, к этим деревьям. И жить долго-долго. Друг вздохнул, будто услышал мои мысли, и хотел спросить «зачем?»…

- Доброго дня. Грибы собирать? – Я оглянулся на голос. За спиной стоял дед, опираясь обеими руками на палку, похожую на черенок от грабель. Он был в синих выгоревших на солнце, провисших в коленях рейтузах и сандалиях с оборванными хлястиками. По пояс раздетый. На теле не оказалось волос, только седая щетина на округлых, немного провисших к тяжелому подбородку щеках. В молодости он был высоким, с крепким, хорошо сложенным торсом, не утратившим до сих пор, остатков своих очертаний, но уже без прежней силы. Каждый шаг давался ему с трудом. Большие, как сорванные лопухи, ладони, упирались в конец палки. Пальцы дрожали. И, что бы как-то их успокоить, приструнить, он опускал на них свой тяжелый, как колода, подбородок …
- Да нет, гуляем,- Ответил друг,- Можно посидеть на вашей скамейке?
- Сидите-сидите. Не видели козу? Ее пастух пасет…
- Не видели…
- Ну, да. Ну, да. Вы сидите. Сидите… - Он возвратился к себе во двор. А я встал, чтобы посмотреть на участок. Он был почти квадратным. Располагался между двумя подворьями и зарос высокой травой, по которой неспешно шла белоснежная коза с одним большим рогом, и рогом маленьким, завернувшимся за большой, так, что сразу и не было видно его. Трава шелестела ее боками, будто животное нарочно так поступало, что бы хозяин слышал, куда она идет, и не потерялся. Наш новый знакомый через забор наливал в пластиковый стакан самогонки, видимо тому самому пастуху. Он опрокинул полный стакан в себя. Одним глотком. И еще каплю на последок для земли. Взял молодого луку, сала, хлеба, и направился вслед за козой, прямо на меня…

- Ух, вчера дали. Так схватило с утра. Так схватило… - Пожилой мужчина подошел бодрым шагом ко мне, как к старому знакомому, с которым разговаривал минуты три тому, и отлучился только «подлечиться»,- Закурить есть?- Сказал он, жадно вталкивая в себя лук,- Ух, вчера и дали, да,- Я предложил ему свой «Беломор». Мы закурили.
- Не знаете, этот участок продается? – Спросил я его…
- Участок? – Он приподнял от папиросы глаза, и, наконец, увидел меня. Глаза его говорили «кто это?»,- Продается. Только хозяина нет. Он по ту сторону. За церковью. Ближе к железке. Даже камни под фундамент есть на участке. Да, дали вчера. Пошло-пошло. Кажись, полегчало,- Он поглаживал огромный, но не обвисший живот. На крепких, когда-то мускулистых руках красовались наколки. Одну я рассмотрел, это был скачущий с натянутым луком кентавр, на правом плече. Вторую, на левом, не мог увидеть, будто я стрелка компаса, а она север. Как мы не ходили, он стоял ко мне только правым плечом,- Строить сейчас дорого. Опять же нанимать кого-то. Платить. Вон дом,- он показал на деревянный сруб слева от участка,- два года назад купил один «граждан» за четыре тысячи. Теперь бильярд там ставит. Да, кажется, легчает,- пастух постоянно обращался к себе вовнутрь, и прощупывал рукой то место, где целебная жидкость в это мгновении находилась,- Ты, что думаешь, я здесь все время жил и коз пас? Нет. У меня и квартира в Святошине была. Политех киевский закончил. Потом распределение на завод Антонова. Теперь пенсия за войну…

- За участие в боевых действиях?
- Да, нет, - он отмахнулся,- дети войны, слыхал? – Он повернул голову в сторону козы. Та поднялась передними копытами по стволу дерева, и щипала листья,- Коза мне нафиг не нужна. Внука был болен. Совсем плох. Врачи сказали, заведите козу и поите. Почти инвалид был. Вот как. А теперь, ему семнадцать лет. Греблей занимается,- видно было - он гордился своей козой и внуком…

- У меня одноклассник тоже занимался. Был членом сборной СССР…
- «Мой» тоже, на Европу ездит…,- старик ходил и до того прямо, а тут спина натянулась струной, и руки рефлекторно хотели подобрать живот, как убежавшее из макитры тесто.
- Вы, наверное, и войну помните?
- Слушай, как ты думаешь, сколько мне лет?
- Ну, около семидесяти,- Мне трудно было судить о его летах. Он был бодр и подвижен, несмотря на лишний вес и седину…
- Семьдесят четыре в феврале стукнуло…,- Он гордился уже собой,- У тебя жена есть?
- Нет, один я…
- Как один? – Удивился он, и снова увидел меня. Перед ним стоял взрослый, с сединою на висках и усах мужчина,- А дом тогда зачем?
- А. что обязательно женщина в доме?
- Ох, вчера и было,- Затянулась старая песня,- Но, кажется, попустило. Слушай, столько выпили. А сегодня соточку, и как рукой. Как рукой… - Он посмотрел с благодарностью в сторону соседа,- А, что и жены не было?

- Чего ж были. Трое…
- Трое! – Выскакивает из него восторг. Он шлепает себя по коленке,- А дети есть?
- Двое. Мальчик и девочка…
- И у меня, мальчик и девочка. После Антонова устроился на базу в Конче-Заспе. Ну, там «хухры-мухры все хорошо». Заработал деньжат. Знакомый здесь помог участок взять. Построился. Детям квартиры сделал…
- А как во время войны было. Немцы сильно лютовали…
- А,- отмахнулся он, словно про них слышал каждый день. Надоело, мол,- Разные немцы были. И, хорошие и плохие. Штрафники были, те нормальные. А венгры, словаки – дерьмо…
- Как они уходили, помните?
- Я как приходили, хорошо помню. Ты, что думаешь? Забуду, что вчера было, а те дни хорошо помню,- Ко мне подошла коза и обнюхала пальцы. Она была мягкая, и от нее веяло добротой. Только рога она не давала трогать…

- А вы, где были на оккупированных территориях? – Спросил я. Старик посмотрел на меня исподлобья. Словосочетание «находится на оккупированных территориях», ему не нравилось. Оно укоренилось в нем с детства. И он долго не хотел отвечать, он чувствовал во мне работника СМЕРША, от которого зависела его жизнь, его пенсия, место на кладбище и уважение внука …
- Полицейские, из местных, ух лютовали. Отец на фронте, в Сталинграде был. А потом под Тернополем, как дало миной по ногам. Вернулся он в Тетерев. Здесь я был всю войну,- сказал он, между прочим, и покосился в мою сторону,- Батя умер после войны от ран. Бухгалтер был. Аккуратный человек. Сначала, до войны завбазой. А потом уж бухгалтер… - Он нырнул из послевоенного времени, и вынырнул лет на тридцать позже,- Сын, кстати, слышишь? Закончил  техникум в Тетереве. Потом киевский нархоз. Сейчас, заведует топливом в Жулянском аэропорту. «Хухры-мухры, хорошо стоит». Дачу в Жулянах строит. Я ж как на пенсию пошел, квартиру разделил. Сыну двухкомнатную, на Соломенке. Дочери на Фрунзе, однокомнатную…

- И  как немцы вошли?- Возвратил я его в детство…
- Как вошли. Как вошли. Не сразу вошли. Наши отступили. Можно сказать, дали драпу. И через какое-то время въехала разведгруппа, восемь человек на мотоциклах. Цзырк-цзырк. Все тихо. Никого, видят. Ну, и следом полевая часть зашла. А, уж потом, все эти венгры, словаки. Противные были, ей богу. А штрафники ничего. Нормальные ребята. Чем-то там у себя провинились перед начальством, так их дорогу железную охранять от партизан ставили. Сидишь, бывало с ним. Смотрит, идет офицер. Он меня шинелью накроет. Сам на вытяжку. Все, мол, «зер гут, гер офицер»,- Он вздохнул,- А потом появились в лесах партизаны. Фрицы прислали власовцев,- лицо его искривилось при их упоминании,- Он не выпускал из виду свою козу,- сколько ж лет ее пасу?- Ухмыляется он,- А дочка, слышь, подходит как-то и спрашивает, что ж ты папа, брату двухкомнатную сделал, а мне однокомнатную? Ну, тогда еще можно было, разменять трехкомнатную на две и одну. Я ей и говорю, ты ж дочка одна тогда была и студентка. Зато ты теперь на Подоле живешь. А у брата твоего была семья. Знаешь, ей обещали-обещали квартиру,- он вступал в область, которая его задевала за живое, и вызывала тоску и жалость,- Она после вуза в Кабмине работала. И Лазаренко и Пустовойтенко. Все обещали. Теперь на частной фирме работает,- он отмахнулся рукой, словно хотел уйти. И даже сделал шаг назад. Но, отступать было некуда. За его спиной мой друг растянулся на скамейке и рассматривал верхушки деревьев с закрытыми глазами,- Венгр у нее был,- Венгров дед не любил еще с войны,- Конечно, уехал с концами. Нет, она не одна. Мужик есть. Недавно приезжали. Женщине без мужика никак. Это закон. Тридцать три года, а детей нет,- Он вздохнул и замер,- Вся в деда. Пришел с войны и помер. А власовцы…,- он покачал головой. Взгляд опустился к еловым шишкам,- Вот скажем, его сын в партизанах,- Он показал на дом деда, который налил ему десять минут тому самогонки,- Так власовцы жгли дома. А бывало, загонят, вкинут всех в хату. Окна заколотят и подожгут,- Крупные, крепкие его пальцы, встряхнулись, отскочили от рук головешками и полетели в мою сторону,- Ты куда? Куда хорошая? – Старик сорвался. Коза рвала декоративный папоротник  у забора,- Это ж посадили. Что скажут, а? – Увещевал он ее. Коза виновато вернулась к дубовым листьям. Петухи устроили перекличку. Слышалось трое. Один дальний, тянул бесконечные окончания. Эхо разносило его пение по лесу. Тот, что был ближе к нам, орал чаще, но скованнее, будто это его работа. А бегавший возле нашей скамейки, кукарекнул раз-другой. И замолчал, лишь недовольно бурча в сторону Спартака,- А теперь я на пенсии. Живу здесь. Дом. Между прочим, девять на двенадцать. Второй этаж даже не делал. Нам с женой и первого хватает. Сто с лишним метров. С этим бы справиться. А тут еще и на крышу лазить. Работаю в Киеве. На Подоле…

- Что каждый день ездите?- Я представил, восемьдесят километров туда и обратно…
- Да, нет. Сутки трое. Платят мало. Семьсот. Ну, пенсию, конечно, жене. А, зарплату «на расходы»,- При этом он поднял указательный палец, и синхронно с ним брови. Зарплата его успокоила, и он вернулся в детство,- Как фрицы уходили не помню…
- Это когда Киев освобождали,- Предположил я…
- Точно. Ноябрьские были. Быстро так уходили,- Память вернулась к старику,- Боев здесь не было. А потом, наши в Житомире спирта напились. Немец ударил, так что откатились, чуть ли не до Киева. Но, здесь, дальше железнодорожного моста не прошли. Наши пришли в себя, и как долбанули. Отца не было, мы с матерью в погребе прятались. Погибло наших солдат двадцать восемь человек. Памятник еще стоит с могилами. Немцы оставили штрафников, те засели на водокачке. Прикрывали отход войск. Еще немного их было возле пятиэтажек. Тогда там бараки стояли. Положили наших,- Снова полетели его пальцы в сторону водокачки,- Немцев конечно раздолбали. Ударили как следует. Никого не осталось в живых. Даже раненых пристреливали. А что они хотели? Наш солдат посмотрел, сколько товарищей полегло, ну и ППШ в грудь,- Я представил, как лежал немецкий солдат-штрафник. Прижимая к животу окровавленный кляп из бинта и ваты. Как в него молча влетали пули, без жалости и сомнения. И последнее, что он вспомнил, как укрывал осенью сорок первого, шинелью местного мальчишку у железной дороги...

 - Наверное, и мин было много в округе…
- Что мин. Оружия знаешь, сколько было? В каждом доме. У меня и пулемет, и карабин, и автомат. И Берета. С карабина стрелять в плечо отдача сильная, так я между ног зажму и палю в небо. Мы еще, когда бои шли, бегали, конечно, к нашим, чистить оружие. Я чистил пулемет или автомат, а мне давали вести огонь,- Я смотрел, как длинные очереди летели в сторону противника, а тот огрызался своими пулями, не зная, что это детская забава,- Слышь, здесь даже самолеты падали. Три сбили. За переездом упал один. Сбежалось пол села. А в нем женщина. Немка. Красавица-блондинка. Волосы вьются. Длинные! - Старик прикрыл глаза на мгновение, вспоминая ее красивое лицо искаженное болью. Ее немецкий крик «помогите». Протянутые руки в сторону загорелых под таким же майским солнцем, женских и детских лиц,- Мы стояли, и смотрели. Никто не помог. А после сняли пулемет. Хороший пулемет был. Жалко было, потом сдавать. Но, порядок есть порядок. Кстати у меня сын тоже дважды женат. Двое детей. Приезжал недавно. Спрашивал, папа отвезти тебя в город? А я говорю, мне не к спеху. На работу только с понедельника. Вчера с ним и посидели. Ох. Дали, так дали. Перебор. Зато теперь полегчало. Отпустило,- Почти воскликнул он. Осталось только вознести в руках к небу, благодарственные молитвы,- Ты, что думаешь, знаешь, каким я спортсменом был? И футбол и волейбол. Все было. Только жена одна,- он ухмыльнулся и увидел моего друга,- А это кто?
- Друг мой…
- Тоже дом ищет?
- Нет. Он почти отсюда…
- Откуда ж?
- С Пионерской… - Мой собеседник подошел к другу. Уперся руками в колени и посмотрел на него…
- Что-то я тебя не помню на Пионерской. Ты тетеревский?
- Ну, не совсем,- Товарищ оторвал спину от скамьи и сел,- Дед мой отсюда. Ладошкин Яков Палыч. Может, знаете?
- Ладошкин? Да, ты что!- У старика ноги ослабли. Он присел рядом,- На ДОКе работал. Помню-помню. Мы с ним «туда-сюда все хорошо» делали,- его переполнили новые воспоминания. Он хотел еще, что-то сказать или вспомнить, будто листал старый альбом с фотографиями, в своей душе. Но, посмотрел на свой «Полет»,- Время ребята. Два часа коза гуляна. Пора,- он пожал нам руки,- А место здесь стоящее. Там дальше пруд, если не знаете, сходите…,- и ушел не оглядываясь, рассказывая козе незаконченную историю своей жизни…

- Пруд? – отозвалось удивлением в друге. Мы прошли немного и повернули влево, огибая проселок, и вышли к обрывистому берегу, вдоль которого был только смешанный лес. В глубине деревья прыгали по небольшим сопкам, разделенным тропами из смеси песка и еловых игл. Перед нами растянулся водоем,- Я никогда его не видел. Представляешь? Я здесь никогда не был. Сколько мы прошли от дома? Сорок минут? И вот, всю жизнь так. Столько всего под носом… - Он смотрел, как на том берегу дома сбегали полосками огородов к пруду, и заканчивались рыбачьими кладками. На двух сидели мужики с подсадками и ждали клева. Солнце было высоко и один из них кунял. Товарищ спустился к воде,- Это говорит о многом… - Он присел  на небольшой бугорок, сплетенный из корней и земли. Я сел рядом. Слева от нас, растянулся длинный сколоченный из досок мостик. По нему будто утята шли к лесу десятка полтора детей. Разноцветные, как конфетные обертки. Голоса их рассыпались по лесу, порвавшимися и упавшими на пол в пустой церкви бусами, с коротким звонким эхом. Перед другом парило какое-то насекомое. Он подставил руку,- Чего ты хочешь малыш? – Оно в ответ село на палец и сложило крылышки. Он аккуратно погладил ее по спинке. И все замерло. И мужики на кладках. И рыба в пруду. И пеньки, торчавшие из-под воды. И мостик, залитый солнцем, и казавшийся не серым, каким я знал наверняка, он есть, а желтым с бронзовым отливом. И дети исчезли, будто захлопнулись разом все дупла в деревьях, в которые они позабирались. И отчалившая от берега лодка, выплывшая из ниоткуда, доселе незаметная, будто из заливчика. Наверное, единственная выкрашенная в синий цвет лодка во всей Песковке. И купол церкви рисовавшийся, паривший с того берега над садами, матовым блеском купола, похожего на шлем сарацина. И я со своими открытиями, печалью и неуверенностью. И друг сам замер, и только палец, совершенно отдельно, будто маленькую летающую лошадку разглаживал по спине, это явившееся чудо,- Ну, лети, хорошая. Лети,- Он отпустил насекомое, и мы двинулись в обратный путь. Перешли мостик. В прозрачной воде между листьев, похожих на салат, шмыгали стайки мальков. Друг расставил ноги и оперся на перила. Его крепкая, жилистая тень нависла над прудом. Мне показалось, что там, где тень заканчивалась его ногами, проплыла большая белая рыба, вильнув хвостом. Но, это была всего лишь водная гладь, оказавшаяся между его "колен".

Мы обошли дома стоявшие над прудом. Один из них смотрел верандой на воду и лес.
- Маловата для такого виду,- Буркнул я, глядя, как бессовестно мала веранда, посеченная перекладинками, в которые вставили подслеповатые стекла, вымазанные краской…
- У тебя и такой нет. За вид еще и приплачивать будут,- В этот момент мы спугнули пса за забором с верандой. Вскоре улица закончилась развилкой, и мы повернули снова к пруду, вместе с несущимся КРАЗом, и шагавшим парнем. Он был одет в черные джинсы. В черную кожаную жилетку в заклепках. В черную бейсболку. В черные башмаки и рюкзачок. Из жилетки торчали небольшой, как пуфик, для ног, животик и молодые широкие плечи. Он был горд собой, бросая на себя свои влюбленные взгляды. Длинный хвостик мотался из стороны в сторону, будто флажок в руке ребенка выбежавшего из Макдональдса. В левой руке грелся черный литровый пластик темного пива. Он как указатель в зоопарке направил наш взгляд на противоположный берег, где на небольшом, но чистом пляже играли дети. Утята со своей мамой уткой. Большой многослойной крашеной блондинкой, с провисшей кожей на локтях. Она была похожа на заведующую санаторием, у которой никогда не было детей. Мы перешли мост, за ним пруд превращался в небольшую речку, чтобы потом превратиться в пруд у дома моего друга, а после снова плыть речушкой, в конце его сада, которая впадет в большую речку Тетерев. Сразу за мостом справа, стоял вагончик с навесом и столиком с надписью «Голубой поплавок». Два пожилых, потных и в майках сморчка держали пластиковые стаканчики в руках, упираясь друг другу в плечо руками. На столе стояло еще четыре пустых стаканчика. На ступеньках зевал белобрысый пацан молочнозубым ртом, который быть может, станет таким же сморчком, или будет наливать сморчкам горькую.

Между нами проскользнула мысль зайти и выпить, но слова увязли, где-то в песке, вместе с брошенной спичкой. Мы вернулись к лесу, словно и не выходили из него. Пахло елью и воспоминаниями. Старушка на скамейке, будто проросшей из кучи щебня, спросила нас о времени.
- Одиннадцать, без пяти,- Ответил друг. И она ответила «ага», и подняла с прищуром глаза к небу, подсчитывая, сколько осталось сидеть у калитки и ждать людей из «похоронной службы», принимавших только раз в неделю с торца здания церкви у железнодорожного переезда, в котором когда-то размещалось кафе. Мой спутник шумно вдохнул,- Вот, тот же запах. Впечатления, что и двадцать лет назад,- Он немного расставил руки, словно приоткрывал занавес перед нами,- Пионерский лагерь на Козинке. Я сначала пионервожатый. Сразу как ушел из института. После первой смены хотел уехать. Морочливое это дело. Но, я чем-то понравился директору, и меня назначили руководить кружком выжигания по дереву. Два раза в неделю кружок. Еда. Жилье. И даже деньги. Семьдесят рублей. Мне нравится девочка, или даже две,- Он выдыхает протяжно…
- И что?
- И ничего. Как и сейчас ничего. Вот ты, пойми, я не осуждаю, я сам такой же. Ты мечтаешь о доме, мотоцикле. Меня, что-то цепляет. Но и тогда и сейчас, по большому счету, мне этого не надо было. Мне ничего не надо. И, вся жизнь только и говорила, что ни одна твоя детская мечта не сбудется. А о чем я мечтал. О собаке и мопеде. Какой там мотоцикл для мальчишки – мопед! Это да…,- мы проплыли мимо дровницы, сделанной из прицепа, похожего на трамвайный вагон конца девятнадцатого века…
- Мне тоже…,- Начал, было, я…
- Все это уже было. И может, будет у тебя этот дом, книги, дали, или как их там. Франции, Венгрии, Бирмы…,- он махнул в сторону леса, разорванного просекой на две половины. Потом мы свернули вслед за речкой, изгибавшейся, будто она хотела каждый дом поселить на собственном острове, на улицу Шевченко. Затем река нас заблудила на улицу Гоголя и привела к тупику. Пришлось возвращаться. Я увидел в зарослях бревенчатый дом со ставнями, прямо над потоком, ласкавшим длинные, как распущенные женские волосы, водоросли. Берег в том месте подпоясался камнями, на которых играли солнечные блики, отраженные водой. Он посмотрел на домик и сказал,- А хочется найти красивую страну внутри себя и по ней идти. Как бы это пафосно не звучало, но это так,- мы вернулись на улицу Карла Маркса. Над ней вдали нависали пятиэтажки, на месте которых когда-то стояли бараки. Под ногами шевелилась пыль, слетевшая с просевших крыш умиравших хат. В самом конце улицы, над прудом высились два дома похожих на обувные коробки, перенесенные сюда, и собранные по столичной глянцевой моде. Дорога закончилась. Друг вскоре собрался, и оставил меня стоять у калитки своего пятиглазого дома. И, пошел вдоль улицы к переезду. Мимо старого дуба, с которого обрушилась ветка, пока он гладил по спинке насекомое у пруда.  Ветка была огромная, и казалось, что на ней повесили власовца, толкнувшего прикладом в дверной проем, костлявую стариковскую спину отца партизана. И ветка не выдержала, и лопнула в самом крепком месте. Я повернулся к калитке, а сноп света пробился сквозь ее открытое пространство, будто там за забором загорелся дом, а в нем люди, и даже быть может, я сам. И стоит кликнуть на помощь. Даже, товарищ не так далеко отошел, и еще «вот-вот» не исчез за поворотом. Но я молчал. Мне, ближе было то, что во дворе догорал четвертый сбитый самолет. И пусть, он был вражеским, но в нем сидел я. Ноги заклинило. Двор был пуст. И кричи не кричи, никому нет дела. Мимо забора проходили безучастная молочница, пустые глаза детей, собиравших металлолом, пьяный выпускник техникума с зачеткой, искавший квартиру для съема. Я пытаюсь приподняться, чтобы четче увидеть их из-за изгороди, но ничего не выходит. И только оставалось чувствовать, как кожаные лётные ботинки плавятся на твоих передавленных кабиной ногах, как загорается бесполезный шелк парашюта, съедая одной вспышкой кожу на лице. И ты можешь только стрелять в бессмысленной тоске, зажав гашетку  пулемета еще целыми  руками, по застекленной веранде дома. Снося пулями посуду, грабли, лопаты, газовый баллон, плиту, старую пропахшую сыростью одежду, фотографии с лицами людей, которых никто никогда не вспомнит. И все, что я слышу – это не крик, не стрекот пулеметной ленты, ни звон прыгающих, как камешки на воде, тарелок, не сладкий запах моей прожаренной кожи, не вонь моторной масла и оружейного пороха. Я слышу шипение огонька, на краешке папиросы и тихий шелест шагов, которыми уходит от меня прошлое…


д. Тетерев май 2007г.