Пергамент 1990 г

Игорь Лапшин
ПЕРГАМЕНТ


                “... На свете потому так много зверей,
                что они умеют по-разному видеть Бога.”
                В. Хлебников “Зверинец”

Говорят, что когда-то давно, в далекие времена, на берегу Голубой реки, что медленно несла свои воды через Зеленые луга, через тенистые рощи, жили четверо друзей: Черный Буйвол, Желтый Верблюд, Серый Осел и Белый Конь. Они любили свою Солнечную долину, любили за-глядывать в неторопливую воду реки, смотреть в неподвижное небо, на Высокие горы, кольцом окружавшие долину, и, не утомляясь красотой, не замечая смены дней, говорили они между собой все об одном и том же. О Счастьи.
- Мы знаем счастье, - заводил, например, Желтый Верблюд, - ведь наша жизнь в долине так постоянна и размеренна, что уже не помнишь числа прожитых дней, и в этом она сродни вечности, а разве вечность не счастье?
- Ты прав, называя вечность счастьем, - задумчиво откликался Чер-ный Буйвол, - но вместе с тем ты говоришь и о размеренности, тогда как вечность неизмерима, так что, Желтый Верблюд, не впасть бы нам в затруднение, начиная разговор с ошибки.
- Но если мы живем в вечности, значит мы уже делим ее своей жиз-нью, и от этого никуда не денешься. - Вступал в беседу Белый Конь. В рассуждениях о счастьи он был не так строг, как, скажем, Черный Буй-вол, но он был любимцем всей компании, и поэтому все больше внима-ния обращали на его роскошные гриву и хвост, нежели на слова, кото-рые он произносил. А впрочем, и у него бывали толковые мысли, а если и выходила какая-нибудь путаница, то на выручку всегда спешил Се-рый Осел.
- Конечно, мы счастливы, - восклицал он, заглядывая каждому в гла-за, - да и возможно ли быть несчастным, когда живешь в вечности, вольный либо расчленить ее самой своей жизнью, либо растворить в ней каждый из прожитых дней. От этого ведь ничуть не поколеблется общий порядок вещей, напротив, он станет еще более занимательным для тех, кто этот порядок улавливает.
И все одобрительно кивали головами.
Так жили они вместе, и кто знает, сколько бы еще могли они спо-койно прожить под Голубым небом своей долины, если бы не услыша-ли они однажды от Перелетных птиц, что где-то там, далеко, за Высо-кими горами, живут существа, которые тоже не прочь порассуждать о счастьи. Узнали они также, что ходят эти существа на задних лапах, зо-вутся людьми, а о счастьи говорят не от избытка его, а напротив, от большой его нехватки. Вот и все, о чем смогли поведать Перелетные птицы.
Услышав новость, долго обсуждали ее четверо друзей. Много гово-рилось о болезни, которой, наверное, подвержены люди, раз ходят они на задних лапах, о силе, которая их так изуродовала, о необходимости обуздания этой силы, да и вообще - о немедленной помощи этим несча-стным существам. Словом, решено было идти к людям.
Жребий указал им четыре стороны, определив каждому свою, сказа-ны были слова прощания, которых оказалось на удивление мало, и вот друзья отправились в путь. Они отправились в путь, и лишь счастье и память были их поклажей.
  Долго ли бродили они по свету - о том ничего не говорится, но вот снова собрались они на берегу Голубой реки, чтобы поведать друг дру-гу обо всем, что видели они там, по ту сторону Высоких гор, о дорогах, которые они прошли, и обо всем том, что слышали они от людей.
 В молчании проводили они солнце, а когда пришло время расска-зов, вновь брошенный жребий первым рассказчиком назвал Желтого Верблюда.
 Он так говорил:
 “Я упал к подножию одной из песчаных гор, но был еще жив. Я был еще жив, но устал и хотел пить. Усталость была так велика, что мне ка-залось, будто в этой пустыне я провел всю жизнь. Было ли что-нибудь в моей жизни, кроме этих песков, я уже не помнил. А если было, то, мо-жет, было лишь сном, навеянным солнечными вихрями, еще одной ил-люзией, которой наводнены эти места. Я не помнил, сколько я прошел - слишком много песка было вокруг меня, и я плыл над ним, теряя наде-жду отыскать здесь что-нибудь живое, или хотя бы то, что было когда-то живым. Я уже оставил и попытки утешить себя мыслью, что весь этот огненный ужас может оказаться лишь одним из здешних миражей. Нет, я уже не утешал себя - слишком велика была моя усталость и слишком много песка было вокруг меня. Я видел, что мне никогда не одолеть эту жгучую наготу. Пустыня победила, хотя мы встретились не для состязания, мы, я уверен, не хотели меряться силами, ведь это не было нужно ни ей, ни мне: она всегда была здесь и едва ли думала, что кто-то придет ее побеждать, я же пришел в нее, повинуясь случайному жребию, что выпал мне. Пустыня была проста и прост был мой жребий: он лишь указал мне направление. И разве повинна она в своем зыбком мареве, которое присуще ее природе так же, как моим чувствам свойст-венна способность видеть в этом мареве причудливые миражи? Я видел холодную реку, окруженную зеленью деревьев, затаивших прохладу, но всегда успевал к этому месту уже после того, как вода испарялась. Я видел покрытые росою луга, но на их месте находил лишь песок. Вся-кий раз, несмотря на усталость, я ускорял шаг, но очередной обман рас-крывался очень скоро, и я вновь брел вперед, едва переставляя ноги в густом, словно болотная жижа, воздухе. Мне некого было упрекнуть. В пустынях отсутствует понятие вины. Ее вообще нет там, где есть оди-ночество. Разве повинны миражи, что они являют то, чего не существу-ет, но что лишь желанно? Разве виноват я в том, что не знал, в какие края мне доведется попасть? Я искал людей, но их не было там, так не все ли равно мне, пришедшему к этому месту у подножья одной из пес-чаных гор, упавшему там для того,  чтобы умереть!
 Я лежал и, глядя на песок, рассыпанный у моих глаз, чувствовал, как сам становлюсь уже песком среди песка. Я умирал, и это означало для меня лишь то, что мне никогда не доведется больше увидеть нашу долину, никогда не придется сказать тех слов, которые я не успел, но очень хотел бы сказать вам, с которыми, после утреннего купания, я любил порассуждать о смерти. Мы называли ее этим именем, но у нее много имен. Мы говорили, что ее не следует бояться, мол, когда мы есть, то нет ее, а когда она приходит, то нет уже нас; и что если она только лишает нас ощущений, то она для нас и вовсе ничто - лишь сло-во, идея противоположная, а, может быть, тождественная счастью. Ах, наши старые мысли! Умирая, я не хотел расстаться даже с ними, с та-кими добрыми и безобидными; но вот и они уже стали уходить в песок. Они могли жить только в нашей долине, где мы ничего не знали о стра-даниях, которые предшествуют смерти, но принадлежат жизни, кото-рые делают остаток жизни невыносимым, а смерть желанной. Но я еще хотел жить, мне еще страшно было ждать избавления от мук, ведь пре-кращение мук - это верная смерть. Я оказался устроенным так, чтобы хотеть утоления сильных желаний, верить в их исполнимость и от этой веры страдать. Я хотел жить, хотел иметь тело, хотел иметь свои, пусть и не самые надежные ощущения. Именно поэтому я долго терпел уста-лость и зной, но зной неотъемлем от пустыни, а мое тело рано или поздно должно было налиться усталостью. Той, что смежает веки.
 Бесконечное число песчинок окружало меня, и одной из них был я сам. Стоило мне лишь открыть глаза, и я увидел бы их все сразу, я раз-личил бы, сколь несхожи они между собой и сумел бы дать имя каждой из них. Мне казалось даже, что я уже знаю их имена и меня не пугало их число. Вот я окликнул одну по имени “Солнце” и спросил ее, что я такого сделал в своей жизни, чтобы мне умирать так рано. Она тут же отозвалась и ответила, что это ей неизвестно и что подобные вопросы я должен задавать только себе. Затем она немного помолчала, а после, зашелестев песком возле моей головы, как бы извиняясь сказала, что она - Смерть, и что она лишь приходит, когда это необходимо. Я крик-нул, чтобы в таком случае она поторопилась, но она вдруг плеснула в меня водой. Я испугался и крикнул снова, но уже о том, что я пошутил и что мне вовсе не хочется умирать. Она ответила, что от нее ничего не зависит. Я попросил ее исполнить одно мое желание, но она, перебив меня на полу- слове, заявила, что не исполняет ничьих желаний. Насту-пило короткое молчание, а затем она с тихим любопытством спросила в чем состоит мое желание. Я с готовностью ответил, что хочу еще не-много пожить. Она весело рассмеялась и вновь плеснула в меня водой. Меня охватил ужас и я судорожно сжал челюсти, чтобы ни одна капля смертельной влаги не попала мне на язык. Она стала разжимать мне зу-бы и вливать воду насильно. Я не выдержал и заплакал, взывая к ее ми-лосердию. “Перестань - кричал я, - ведь я и так полностью принадлежу тебе! Я послушно последую туда, куда ты велишь, я сделаю все, что ты прикажешь! Я даже облегчу твою работу, тебе не придется приклады-вать ни- каких усилий к тому, чтобы увести меня! Только избавь меня от этой воды! Ведь ты - песок и ничего не имеешь, кроме песка ! Ты уже вдоволь позабавилась со мной, истязая миражами, принимая облик всего, что было близко мне в жизни: солнца, рек, деревьев и друзей, так не обманывай меня хоть сейчас, когда я послушно иду за тобой!”
 Но я так и не успел произнести последних своих слов, захлебнув-шись в потоке, который ворвался мне в глотку, лишь про- неслась мысль, что смерть, увы, можно отсрочить только страданием. И тогда я с усилием разомкнул спеченные веки, чтобы хоть на прощание увидеть облик этой веселой и жестокой лгуньи. Вначале был лишь режущий блеск, а затем из ослепительного небытия постепенно возникли конту-ры существа, которое заслонило от меня солнце и, наклонив огромный сосуд, изливало на меня настоящую, тихо журчащую воду. Это был че-ловек.
 Окончательно я смог прийти в себя лишь после того, как зыбучий песок стал постепенно втягивать в себя красный от натужной работы диск солнца. Человек был рядом. Он был спокоен, и я понял, что для меня уже все позади. Тревога рождается лишь в сердцах живых, а я уже умер. Войдя в пустыню, я встретился с ним, хотя и не помнил уже для чего хотел видеть его, теперь мне хотелось только лежать рядом с ним. Я даже не спросил, как он оказался в этом диком месте. Жажда ли му-чений увлекла его сюда, или он все время жил здесь, потому что одино-чество и пустыня - его стихии, или, если он пришел откуда-то, то что он оставил там, откуда пришел , пожертвовал ли чем-нибудь, или ушел спокойно, ничем не обремененный? Я не спрашивал его об этом, а он задумчиво играл с песком, просеивая его через пальцы. Он никуда не торопился, а я смотрел на его руки и думал о том, что глупо было бы умереть здесь, так и не увидев его ни разу, и как досад- но было бы умирать узнав, что смерть проста и, как все простое, выше всякого по-нимания. А он сидел и играл с песком. Но вот я встал - поднялся и он, и с улыбкой поманил меня за собой. Вскоре мы взошли на пологую гору. Я смотрел вниз и видел, что в не- глубокой впадине между двух песча-ных холмов замерло в предвечерней тишине озеро зеленой листвы. Я не дошел до него лишь несколько десятков шагов. Но теперь мне не страшно было смотреть вниз, я не испугался бы даже если и этот сад, и человек, стоящий подле меня растворились как все то, что видел я в ис-каженном воздухе пустыни. В любом случае я был по другую сторону от всего этого. Так я размышлял, пока спускался вниз.
 Мы пришли на окраину сада. Там заботливая рука человека устрои-ла навес из веток, там в дуплистом куске древесного ствола плескалась вода, и я, напившись еще раз, с наслаждением опустился на подстилку из пахучей травы. Человек улыбался мне, а затем направился к зарос-лям и исчез в них. Исчезло и солнце, а следом за ним и все то, что оно освещало. Наступила ночь.
 Проснулся я от озноба и сразу вспомнил, где нахожусь. Была глубо-кая ночь, и дрожь охватывала мои напряженные холодом члены. Она словно бы сопровождала восход луны, которая крадучись поднималась по темному небу и обдавала песок ледяным и непрозрачным светом. Холод безжалостно проникал в меня , но все же мне было немного лег-че, нежели днем в пустыне, ведь здесь, где-то неподалеку, был человек. Я стал думать о нем. Почему он не идет? Ведь не может же он не знать, как мне холодно сейчас!  А что если он и сам мерзнет так сильно, что не в состоянии двигаться? Тогда как хорошо было бы нам лежать вдво-ем, прижавшись друг к другу. Он положит голову мне на шею, и я ус-лышу его теплое дыхание. Или он бросил меня, а там, где он сейчас, го-раздо теплее, чем здесь? Я решил отыскать его.
 С усилием поднявшись со своего остывшего ложа, я направился к тому месту, где он скрылся в листве зарослей. Под ногами струилась тропинка, которая привела меня к узкому отверстию, прорубленному в густосплетении кустарника. Она уходила дальше вглубь, и через мгно-вение я вступил в благоухающий, немой сад. Потом я узнал, что там даже самым ярким днем витает сумрак, а теперь была ночь, и мне при-шлось вначале пробираться наугад, а затем, сильно ободрав бок, оста-новиться вовсе, ожидая, пока глаза смогут хоть что-нибудь увидеть. Видимо, какая-то толика лунного света сюда все-таки доходила, потому что по прошествии времени я смог, наконец, увидеть вначале смутно-серый песок тропинки, затем ветви и стволы деревьев, жесткий и колю-чий кустарник, а потом и ковер многолетнего перегноя, от влажных ис-парений которого здесь, действительно, было немного теплей. Вся рас-тительность сплеталась в густую непроходимую стену, обступавшую меня со всех сторон, смыкавшуюся где-то не слишком высоко над го-ловой и вынуждавшую двигаться либо вперед, либо, пятясь, выйти об-ратно. Я пошел вперед и вскоре обнаружил еще одну тропинку, примы-кавшую к моей с правой стороны. Немного задержавшись, я миновал ее, а пройдя еще - увидел следующую, копию первой, затем еще одну, еще и еще. Я шел и никуда не сворачивал, пока не увидел впереди пят-но тусклого лунного света. Улыбнувшись приближающемуся выходу, я поспешил вперед и вскоре вынырнул из-под сводов живой, но мрачной галереи. Увы, снаружи меня встретил все тот же навес, остывшая под-стилка из травы, да холодная вода в куске дерева. Я никуда не пришел, я не отыскал человека, я только обошел сад по кольцу, выход из кото-рого совпадал с входом, причем увидеть это сразу помешали мне силь-ная темнота и желание куда-нибудь скорее прийти. Но вот снова вошел я в темное отверстие входа. Входил я, как мне казалось, строго по на-правлению центра сада, но вскоре заметил, что тропинка, неуловимо и плавно изогнувшись, вновь приблизилась к краю. Добравшись до пер-вого бокового ответвления, я свернул в него, уверенный, что теперь-то мои ноги, точно, на верном пути. Однако, пройдя еще немного, я вдруг остановился, упершись ноздрями в колючки кустарника. Осмотрев-шись, насколько позволяла темнота, я увидел, что прямо передо мной растет стена, а влево и вправо уходит другая тропинка. Если это мень-шее, по отношению к предыдущему кольцо, рассуждал я, и если такие кольца сужаясь, но не соприкасаясь, опоясывают весь сад, соединяемые боковыми тропками, то для того, чтобы попасть в центр, мне нужно лишь повернуть направо, потом, дойдя до ближайшего поворота, - вле-во, потом, оказавшись в еще более узком кольце, добраться до следую-щего, и так далее вплоть до желаемой цели. Так я и сделал. Но пройдя вправо, вместо поворота я очутился вдруг на перекрестке, где моя тро-пинка притыкалась под острым углом к другой таким образом, что от-сюда я мог идти либо вперед, постепенно удаляясь от предполагаемого центра, либо двигаться под тем же углом по линии, касающейся второ-го кольца, либо повернуть вспять. Я пошел по касательной, по ней на-деясь выйти в третье кольцо, но угодил на квадратную полянку, от ко-торой отходило целых три тропинки, не считая той, по которой шел я. Уже вполне догадавшись, в каком хитроумном сооружении я оказался и, постояв немного в центре поляны, я шагнул в первый из трех ходов, который, как мне представлялось, был обращен к искомому центру. Это оказался тупик, и мне, пятясь, пришлось возвращаться на поляну и уг-лубляться в другой ход, который, резко изгибаясь, выводил на следую-щую поляну, отличающуюся от первой, как оказалось после исследова-ния, только тем, что первый из ее ходов вливаясь в какую-то широкую дорогу, вымощенную нетолстыми бревнами и оканчивающуюся совер-шенно темной песчаной пещерой с одной стороны и каким-то серпо-видным придатком, ограниченным клинообразными тупиками, с дру-гой.
 Еще долго и долго кружил и кружил я по саду. Теряясь в паутине его ходов, я искал выход, но выход из одной галереи был лишь входом в другую. Так кружил и кружил я по темному саду, пока сердце не под-сказало мне, что у этой череды входов и выходов не было начала и не будет конца, а выход из сада будет лишь входом в пустыню, и мне при-дется возвращаться назад. Но и это не имело никакого значения, ибо метнув однажды жребий, я мог прийти куда угодно. Я пришел в пусты-ню, где от меня ничего не зависело: была ночь - и я мечтал о тепле, на-ступал день и я жаждал прохлады. Куда бы я ни шел - всюду меня ожи-дал лишь вход. Искал ли я выход? Но прямые, как солнечный луч, до-роги, и извилистые, словно полет стрекоз, ходы садов, я все время но-сил в своей душе.
 Так долго и долго бродил я по песчаным тропинкам, прежде чем снова ощутил на своей шее теплую руку человека. Неторопливо он вы-вел меня под яркое солнце, к границе сада и пустыни, к самой кромке песка. Они жили здесь рядом - человек и песок. Повелители форм, они шлифовали здесь грани, то резко обозначая их, то стирая совсем. Чело-век превратил жалкий источник в раскидистый сад, и сад хранил свой источник, а пески охраняли сад. Так смерть охраняет жизнь. И человек живет в центре сада, а сад живет в центре пустыни. Сюда поместил че-ловек свою ось и кружит и кружит вокруг нее. Человек и песок - рядом. Они непрерывно движутся, но не сдвигаются, закрепленные к центру, они все время в движении. Они сами вход и выход, и некуда им отсюда идти.
 Вот что сказал человек, обращаясь к восходящему солнцу и ко мне, когда мы стояли вместе на грани песков и сада:
 “Лишь днем пишется картина сверкающего безмолвия пустыни. Вскоре после утренней зари уже готов для нее холст, а к полудню уже сглажен отвесно стекающей лавой. И вот ложатся на полотно первые мазки полыхающей кисти. Работа кипит до самого заката, но кто оце-нит ее? Кто осмелится взглянуть на это творение, светящееся ненави-стью к тени? О Художница! Дневная пустыня - зенит твоего искусства! Никто не мешает тебе здесь! В сто радужных красок расцветила ты землю, но лишь в песках даешь ты себе полную волю, предаешься лю-бимому занятию, сполна воплощаешь свой ослепительный замысел. Краски никакой, кроме белой, нет на твоем сверкающем полотне. Белое на белом - вот вершина твоего мастерства, начало начал, окончание всех окончаний. Слушай, зверь цвета солнца! Здесь дальше белого на белом не движется мысль!”
 Мы стояли на грани песков. Он держал руку на моей шее, а потом я шел по утренней пустыне. Оставив его, я шел по цепочке своих вче-рашних следов. Возвращаясь, я видел людей. Они сидели на спинах желтых верблюдов и плыли над сыпучим песком. Они звали меня идти с ними, они хотели стать моими погонщиками, но я, как солнце, прохо-дил мимо и оставлял их позади. Я шел по своим следам, ступая так, будто шел по стволу дерева, переброшенному через ручей. Но я видел, что ручей этот высох, как только солнце остановилось над моей голо-вой. Был полдень, и я продолжал идти”.
 Ночь говорил Желтый Верблюд и еще почти весь следующий день, а когда закончил, солнце уже клонилось к Высоким горам. Когда же скрылось совсем, наступило время для рассказа Черного Буйвола.
 Долго молчал Буйвол, но никто не выказывал нетерпения, все жда-ли, и вот, словно два камня, разомкнулись его челюсти, и он так сказал:
 “Дошел я до самых облаков, поднимаясь на высокую гору. Там ви-дел я дом, а в доме были люди. Один из них умирал на своем ложе, а к нему вошли, неся на руках погребальные одежды, не могли повреме-нить они, что ли? Кротко он спросил у них: “Неужели еще кто-нибудь умер в этом доме?”, а ему ответили: “Нет, только ты”. Только один раз я вобрал в себя чистый и холодный воздух горы, а затем повернулся и ушел обратной дорогой. Что я мог сказать там? Каждую весну расцве-тают горные луга, но еще никогда не было утра, когда бы на траве не высыхала роса”.
 Так сказал Черный Буйвол своим друзьям. И вновь наступило мол-чание. А потом стал говорить Серый Осел, и вот что поведал он слу-шающим:
 “Солнце! За Высокими горами, которые я перешел, светило такое же яркое солнце, как и в Солнечной долине. Как радовался я, думавший в пути, что меня встретит мрачная земля, печальные обитатели которой тщетно выискивают в низких тучах заблудившийся луч. Как радовался я, глядя на освещенные солнцем лица людей. Я повстречал их сразу, лишь спустился с горы на равнину. Их было много, и все они смеялись. Может быть, Перелетные птицы что-то перепутали, может быть, люди самые счастливые существа на земле, иначе отчего бы им смеяться всем вместе? Это был город.
 Это был город, полный подражания. Там все подражает всем: дети - взрослым, строения - людям, люди - друг другу, ярмарочные шуты, ко-торых я вскоре увидел в изобилии, подражают избранным, которых я не видел, но о которых слышал, что они подражают шутам. Там жизнь пы-тается подражать празднику. Там был праздник, когда я был там.
 А у одной из изгородей стояли несколько облаченных в чистое. Они оживленно беседовали, но когда я приблизился, чтобы послушать, они вдруг умолкли и пристально уставились на меня, словно я замышлял что-то недоброе. Они смотрели долго, а потом один из них спросил, не отводя взгляда:  “Почему он без веревки?” Ему никто не ответил. Тогда он сказал такие слова: “Похоже, он ничей. У нас нет таких сильных и откормленных животных”. А потом, немного помолчав, он добавил:  “Ну, а коли так, то я беру его себе”.
 “Так я и знал, - сразу же ответил другой и криво усмехнулся. - Мо-жет, объяснишь, почему именно ты? Разве справедливо будет, если ты заберешь его, ты, у которого уже есть два, а у меня всего один, хоть и семья больше твоей вдвое! Справедливо?”
 “Плевал я на твою семью, - заорал первый, брызнув далеко слюною, - Я первый заметил его, значит он мой!”
 “Вы напрасно спорите, - вмешался третий, дребезжащий голос ко-торого напоминал звук расщепленной ветки, когда за нее дергает обезь-яна. - Ведь он может принадлежать какому-нибудь купцу, который при-вел к нам караван. Еще, чего доброго, будешь бит на площади за воров-ство, ну, а если уж говорить о справедливости, то у меня вообще нет рабочего скота...”
 “Странные...” - только и успел подумать я, поворачиваясь, чтобы уйти от них. Но голоса за моей спиной разом смолкли и шесть цепких рук обхватили меня, скрутили мне голову веревкой, конец которой при-вязали к изгороди.
-  Ну вот что, - переводя дыхание, сказал один из них, - я предлагаю метнуть жребий, иначе мы не разойдемся добром.
-  Верно, - отозвался другой, - еще не хватало нам переломать друг другу кости из-за какой-то паршивой скотины.
- Пусть будет так, как угодно случаю! - Подтвердил все сказанное третий.
- Пусть все будет так, как сказал тот, кто повелевает даже случаем, - послышался вдруг высокий голос.
 Никто не видел, когда подошли эти двое, одетые в белые и пыльные одежды. Они смотрели на меня, только на меня, а те, что стояли у изго-роди, смотрели на них. Я видел. Я смотрел в их близко и глубоко поса-женные глаза, которые наполняла не трусливая неприязнь, застывшая в глазах тех, но уверенность во всем том, что они будут делать, во всем том, что они могли бы сделать, будь на то нужда. Вот неторопливо приблизились они и стали отвязывать мою веревку от изгороди.
- Что вы делаете? - угрюмо, но нерешительно спросил один из тех. - Разве этот осел ваш, чтобы вам забирать его?
- Нет, - был ответ, - это животное никому не принадлежит.
- Тогда почему вы забираете его? - повысил голос вопрошающий.
- Именно потому, что он - ничей и на него никто не садился.
- Но ведь и мы могли бы взять его по той же причине, к тому же мы первые его нашли, - завопили сразу три глотки.
- Вы ничего не теряли для того, чтобы находить. Трудно по вашим лицам сказать, что вы способны что-то потерять.
- Эй, а не с тем ли вы, - сощурив глаза, вдруг сказал один из горо-жан, - который уже несколько дней ходит в окрестностях города и кого народ называет сумасшедшим?
- Ты о нем говоришь. Но возьми назад свои слова о сумасшествии, они тебе еще понадобятся.
 И я был уведен от горожан, уведен из города, в который, однако, мне предстояло довольно скоро вернуться, но уже под оглушительные крики толпы, тесно обступавшей и меня, и того, кто восседал на моей спине, и тех, кто следовал за нами, и тех, кто шел впереди.
 Разве доведется мне еще когда-нибудь услышать такой шум, кото-рый сопровождал меня в городе? Разве еще пройду я по цветам и души-стым веткам, что летели мне под ноги? Никогда уже не ляжет между моих ушей теплая человеческая рука.
 Меня вели по узкому проходу, который образовывали стоящие во-круг люди. Я смотрел на них. Я видел мужчин, видел женщин; я видел стариков, чьей памятью были их собственные лица; я видел детей, ви-дел калек, чьи члены были отданы смерти, я видел рожениц, чреватых жизнью, и старух, глаза которых слезились на лицах. Я видел учителей, которые плакали, и учеников, которые смеялись, потому что было их время - Великое время учеников. Я видел две смерти.
 Я видел две смерти, и страшной уплатой старого долга была одна из них. Я видел избранных участников обряда, который должен был неот-вратимо состояться, и было так, и каждый исполнил отведенную ему роль. Я видел человека, подчинившегося воле другого. Видел, как по-шел он в огромный город и смог уговорить людей взять в руки сукова-тые палки. Я видел, как в назначенный час сотни глоток вместо одного имени прокричали другое, и пропел петух, и ученик постиг всю меру предопределенного ему страдания. Я видел, как рвется завеса, и видел, как рвутся связи между людьми. Я видел и себя среди толпы - Серого Осла, желавшего полакомиться колючкой, из которой сплетен был ве-нец, украшавший голову человека; себя, сопроводившего к горе чело-века, который сквозь смертельное ушко веревочной петли отправился на встречу с тем, кто к тому часу уже ждал его. Я слышал крик, когда он оттолкнулся от моей спины своими теплыми и босыми ногами. Это кричал я”
 Так рассказывал Серый Осел, а когда он закончил, после короткого молчания заговорил Белый Конь. И вот как говорил он своим друзьям:
 “Медленно покидал я мою долину и реку моей долины. И слезы мои были слезами отчаяния. Ах! Никто из оставшихся там не бежит вслед за мной, никто не умоляет вернуться! Как беззаботно резвятся на лугах газели! Они уже забыли обо мне, и разве вспомнят они о Белом Коне, если будет лежать он в дорожной пыли и рыжие мухи облепят рану на его боку? Так думал я, когда покидал долину и реку долины, где так счастливо жили мы вчетвером, развлекаясь неведением своим. Так уносил я свою красоту, так нес свое счастье людям.
 Я шел. И день сменился ночью, а ночь снова днем. А я все шел, и голова моя была пуста. И была пуста степь и длинна череда моих ша-гов, которые мерно раскачивали степь и баюкали мою голову. Я был одинок, но вот уже я стал свободой, которая ни к чему не стремится. Я мог уснуть - степь окружала бы меня. Я мог идти, а мог и не двигаться, но вокруг меня была бы все та же огромная степь. Красота и ужас бес-конечности. Но вот исполнилось время бега. И я стал ветром этой сте-пи, ветер подхватил меня. Я был ветром этой степи, и бежал, чтобы вскоре назваться ее красотой и ужасом. Ах! Время это было уже близ-ко. Всплеск степной пыли остался вдруг далеко позади. И согнулся ко-выль и выпрямился, а меня уже не было там. Так ищет ветер скалу, что-бы играть с нею, так устремляется ветер вперед, но находит лишь пус-тоту. Но и того довольно свободному ветру. Ах, помню, как я был об-ласкан степной пустотой, ее невидимыми потоками, что нежно и сильно свивали мою гриву с длинной струей темного неба, и вспененный воз-дух пел мне в уши уныло и тихо свою песню, от звука которой мерцала на теле дрожь. Ах, как сладко было, повинуясь бегу, разрезать степь на два огромных ломтя. Как страшно было, словно засыпая на всем скаку, закрывать глаза, а потом вдруг распахивать их и, легко забросив голову, смотреть вверх на неподвижные звезды. Которые не передвинуть даже самым быстрым бегом. Которые никогда не принимают вызов на состя-зание. Но не было никого подле меня, кто сказал бы мне, что мои часто падающие на землю ноги - это не падающие на нее звезды! Что эти две звезды в вышине - не мои глаза, и что эта маленькая звезда не покоится у меня на лбу! Кто сказал бы мне это? Ведь я уже не имел тела. Я обро-нил его в беге, как быстро мчащийся табун теряет уставших и слабых на своем пути. Так бежал я. Так искал я свою скалу. Так растерял я свое тело в длинном беге по пустынной степи; а то, что осталось, в изнемо-жении упало на теплую землю, но не погибло, а только уснуло до поры, пока не соберется все отставшее и напуганное одиночеством тело. Плоть Белого Коня.
 Я спал, а в вышине звезды становились в круг и танцевали свой не-спешный танец. Они знали, что я вижу их во сне, и их непрерывное движение не отмеряло мой сон. Он, как и бег, мог длиться вечно, но был остановлен.
 Я открыл глаза. Только что приблизилось утро, а он уже стоял надо мной. Он молча рассматривал меня. Но вот глаза наши встретились, и он заговорил своим хриплым голосом. Так крик павлина в ночи никогда не воззовет к жизни дневной облик этой птицы:
 “Поистине из счастливых мест пришел ты сюда, Белый Конь! - Так говорил он мне и блуждал взором по огромной степи. - Не знала еще хомута твоя гибкая шея, гребня и ножниц не ведали твои грива и хвост, они смешаны сейчас со степным ковылем. Зачем так вольно нежишься ты среди трав земли, словно не знаешь, что уже ничего почти не оста-лось на свете, на что не была бы наброшена узда? Неужели ты думаешь, что только ее недостает твоей совершенной природе? Потому ли так близко подошел ты к людям? Неужели я прав, и нет ничего, что не ну-ждалось бы в плетке и в узде? Даже такая красота, которую ты несешь людям в дар, Белый Конь? Поистине наивен ты, если думаешь, что кра-сота еще способна спасти их и сделать счастливыми! Лишь смятение и алчность вызовет в их сердце твой восхитительный вид. Еще не могут люди выносить облик свободной красоты. Пощади их! Как от чумы бе-гут они от всего, что не имеет узды! Или, может быть, ты слишком не-навидишь их? Ведь чересчур щедрым подарком была бы для них сво-бодная красота! Но слишком ничтожной уздой было бы для твоей кра-соты превратиться в подарок! Знай, что есть лишь одна узда достойная ее; готов ли ты к тому, что твоя красота будет властвовать? И если кра-соту несешь ты людям, которые все самое ценное свое назвали великой неудачей жизни, то я припас для них власть! На удачу встретились мы в степи. Я поведу тебя к людям и покажу тебе их. Спокойным взором мы окинем их и помыслы их. Они все те же: немного похоти и немного суеты - вот помыслы их!
 Так пусть же наполнится степь стонами и лязгом оружия, когда мы пройдем по ней, пусть криками ликования нальется она до краев, хва-лой закону, а мы поднесем это питье людям, но горе тому, кто откажет-ся отведать из этой чаши! Лишь страх способен соединять. И будет им счастье, присутствующее лишь в том сердце, которое отведало страх. Это счастье - знать свое место на земле и страх его потерять. И каждый станет рабом, и каждый будет господином, и первый господин всегда будет первым из рабов. И если только узды не достает твоему совер-шенству, Белый Конь, возьми ее у меня. Надень ее, это совершенное произведение человеческого ума. Красивая и жестокая - лишь она одна никогда не лжет!”
 Там, в степи я впервые узнал страх. Я хотел вскочить и убежать прочь. Но узда уже коснулась меня, а горячая рука уже сжала мне горло под челюстью. Он знал свое ремесло. И вот холод впился мне в рот и тяжесть навалилась на хребет. Я метался из стороны в сторону - и он не мешал мне, я изменял направление бега - он не мешал мне, я внезапно останавливался - и он не мешал мне. Я думал. Зачем я хочу сбросить его со спины?
 И вот наступило время танца. По степному ковылю кружил я. И умирали те, кто пытался принять вызов силы. Без устали вздымались мои ноги, а там, где вилась моя грива, звучал стон.  Но я помню, как мы, утомленные, остановились в каком-то селении. Помню, как костры жадно лакали ночь. Там видел я молодую мать, которая кормила гру-дью дитя. Они были безумны в своем счастьи, они знали только друг друга! Так роднику нет дела до того, что он спасает кого-то от жажды, свою чистоту знает родник и тем живет.
 Но вот вышел из хижины тот, чья одежда блестела в неверном свете огня. Он шел ко мне, и плеть колыхалась у него на руке, словно змея, ядовито впившаяся в пальцы. Он подошел и спросил: “Не устал ли ты, Белый Конь?”
-  Как может устать мертвый, - так сказал  и ответил я. - И как может устать камень, привязанный к шее мертвеца? Я стал уже камнем! Я был конем, но стал камнем, я шел к людям, но встретил тебя. Будь проклята красота, которую ты превратил в резец, и успел уже кое-что подправить им в чертах человеческого лица. Я шел спасать всех, но вижу, что спа-сать нужно только тебя! Я уже знаю, что ничего не изменится в этом мире и не прибавится счастья у этой молодой матери оттого, что я убью тебя сейчас, но и не отнимется. И ты будешь счастлив мертвый, ведь не станет яда в твоих жилах, злобы в сердце. Спокойно будешь лежать ты в земле, и пусть черви исполнят свою кропотливую работу, которой они существуют и которой счастливы. Обо мне не думай: убивая, я отдаю тебе все, что имел до нашей встречи, - мое счастье. Бери его - оно твое!”
 Так сказал я и прыгнул вперед. Он умирал спокойно. Ах, помню, как я танцевал на его груди, из которой с тихим свистом, толчками вы-ходили дыхание и кровь. От унылого этого звука казалось, что танец мой может продлиться вечно. Но уже пришел рассвет”.
 Вот о чем рассказал  Белый Конь в последнюю  ночь, которая была долгой. А наутро  все четверо разошлись в  разные стороны. Прошел день, и  наступил следующий. Прошел  и этот, и  другой, и третий, но  больше не  собирались вместе  Черный Буйвол,  Серый Осел, Желтый  Верблюд и  Белый Конь. Да, видно, не забыли они ничего, раз молча и неподвижно стоит в воде Черный Буйвол, ходит по раскаленным пус-тыням Желтый Верблюд, словно  от удара  плетью вздрагивает  во сне  Белый Конь, истошно кричит по ночам Серый Осел.
Видно, не забыли они ничего.


                Игорь Лапшин
                Приблизительно конец 1989 - начало 1990 года


Послесловие Алексея Ахматова




* * *

На ХIХ конференции молодых литераторов Северо-запада извест-ный (в ленинградских тогда еще кругах, ныне покойный) писатель Ва-лерий Суров сказал грустно, хотя и без особого сожаления: "Ну, это не появится в печати еще лет двадцать". Имелась в виду проза неизвестно-го писателя Игоря Лапшина. Сразу же оговорюсь, что известный писа-тель ошибся, хотя всей статьей попытаюсь показать, в чем же все-таки он был безжалостно прав. Игорь Лапшин и по сию пору является котом в мешке, которого мало кто из читателей знает, и о котором (дай Бог, чтобы я ошибся так же, как Суров) не услышит никто лет двадцать. Однако, если уж его станут читать, то это - навсегда, ибо эта проза са-мого серьезного и глубокого порядка.
Что ж, попробуем немного приоткрыть мешок.
Игорь Лапшин родился в 1960 году. Возраст легендарный, хотя до недавнего времени у нас было принято считать его чуть ли не юноше-ским, когда дело касалось литератора. За душой - единственная публи-кация в первом и последнем номере альманаха "Васильевский остров". Новелла под названием "Сочинение №...". Конечно же, эта тонкая и вычурная вещь осталась непрочитанной никем, кроме ее корректора и редактора. Впрочем так, наверное, и должно быть, ведь чем талантли-вее и глубже произведение - тем меньше секса и мордобоя, следова-тельно, и круг его читателей ограничен, и, естественно, менее известен его создатель. Ведь читать Лапшина - это совершать умственную и ду-ховную работу, или, как сказал питерский литературный критик Анато-лий Пикач об этой новелле: "Блуждать по лабиринтам зеркал, находя потаенные мысли и разматывая сложнейшие пассажи". Чтобы вы полу-чили хоть какое-нибудь представление о прозе Лапшина, я попробую рассказать об одной его притче, ибо когда и где ее можно будет про-честь - одному Богу известно.
Речь в ней идет о четырех животных: Черном Буйволе, Желтом Верблюде, Сером Осле и Белом Коне. Четверо верных друзей разбре-даются по свету, чтобы, встртившись вновь, поведать друг другу о своих приключениях и о чудесных всадниках, которых каждому из них довелось встретить. Вероятно, вы уже начали понимать, что речь идет о четырех религиях и о четырех носителях веры. А эпиграф из Хлебни-кова: "На свете потому так много зверей, что они умеют по-разному видеть Бога" подсвечивает все повествование изнутри. Это произведение названо" Пергамент", а стоит напоминать читателю, что главное значение слова "пергамент" - материал для письма, выделанный из шкур животных. Вот такие глубокие, но не всегда оче-видные параллели пронизывают всю повесть-поэму (первоначальное ее название было "Бесполезная поэма"). Действительно, что может быть бесполезнее этой изящной, ювелирно отточенной вещи, которая тем-ной завесой навсегда закрыта от толп любителей детективов и мело-драм.
Вот что, собственно, имел в виду Суров.
Моя статья не была бы столь пафосной, если бы это касалось только одного литератора, пусть даже и такого масштаба, как Лапшин, однако я говорю обо всей серьезной литературе, ведь ни для кого не секрет, что сейчас в печати не публикуется ничего не приносящего мгновенно-го дохода. Это обратная сторона той медали, которая сияет нам сейчас свободой слова, гласностью и законами рынка. Это, увы, капитализм. Тот самый, западный, пошлый американский капитализм, о котором так долго говорили большевики. Тот капитализм, где, кстати, умерла, не выдержав конкуренции, поэзия. Целый жанр ликвидирован как класс.
Я знаю, что об этом говорилось не раз, но если уж бить в набат, так во все колокола. Мы приближаемся к катастрофе, которую заметят, правда, единицы, но последствия которой будут пожинать миллионы. Неужели мы все-таки пойдем этим путем? Не слишком ли велика плата за отмену цензуры и прочие свободы, большинство из которых ника-кими свободами, может быть, и не являются? Самое страшное, что сейчас не может появиться Набокова или Платонова, Нагибина или Битова не потому, что они не пишут, а потому что их не печатают. Ве-то, которое накладывает рынок, будет помогущественней идеологиче-ских препон. И как сладко было читать запрещенную литературу в самиздате. Зато сейчас, даже издаваясь под грифом "Издано за счет средств автора", вряд ли можно найти читателя, если у тебя нет гром-кого имени или девицы в неглиже на обложке. Пропал авторитет книги как явления. Для среднего американца, по большому счету нет разницы между книгой и носками - и то и другое можно продать. Главное - побольше и подороже.
Великая Россия теряет трепет перед Великой Литературой и перед своими писателями. Вместо них теперь она знает дикторов телевиде-ния. Новые Платоновы и Битовы ей не нужны. Под боком у нас живут Сергей Федоров, Игорь Лапшин, Владимир Коровин, Сергей Николаев, а Яков Гордин уныло говорит с голубого, опять же, экрана, что моло-дых прозаиков он сейчас не видит и публиковать ему в "Звезде" некого. Наверное, они ему тоже не нужны.
У каждой нации есть предмет своей особой гордости. Американцы немыслимы без компьютеров, немцы - без философии. Россия непред-ставима без литературы. Давайте попытаемся сберечь ее. Это самое хрупкое и самое святое, что у нас осталось.
Эта статья была написана за четыре года до смерти Игоря Лапшина. Предназначалась она для публикации в “Литературной газете”, где, конечно же, так и не была напечатана. И сейчас, когда основного пред-мета ее разбора нет в живых, она стала еще более насущной и необхо-димой. Я решил, практически ничего в ней не меняя, добавить несколь-ко слов:
Милый Игорь, прости, что так мало смогли мы все, твои друзья, коллеги, соратники, сделать для тебя. Издавать твои произведения - мука мученическая была, когда ты еще был с нами. Не брали их никуда и, что характерно, не из-за недостатков, а из-за достоинств. А теперь, когда есть поддержка со стороны издательства и деньги на печать, тебе эта книга меньше всего нужна.
ПРОСТИ нас всех...

январь 1993 - январь 1997 гг.
               
                Алексей Ахматов, поэт,
                член Союза писателей России