Сочинение... 1988 г

Игорь Лапшин
Сочинение № ...


Автор нескольких коротких, очень неудачных рассказов и совсем недавно оконченной повести “Вина” сидел на кухне своей однокомнат-ной квартиры и говорил. Говорил он уже долго, довольно громким го-лосом и речь свою прерывал на самые короткие мгновения, которые целиком отдавал глубокой затяжке папиросой. Затянувшись, он так то-ропился продолжить повествование, что не успевал даже как следует выдохнуть табачный дым из груди, от чего каждое, быстро произноси-мое им слово отлетало к потолку, сопровождаемое сизым летучим об-лаком, похожим, отчасти, на то, какое обыкновенно вылетает из рта произносящего реплику на ином карикатурном рисунке. Справедливо-сти ради, нужно, однако, тут же и оговориться, что вообще-то он был не так уж чтобы слишком словоохотливым, скорее наоборот - можно было назвать его малоразговорчивым и замкнутым, хотя и не до степени ка-кой-нибудь угрюмой нелюдимости. Вот, если, к примеру, взять шумные компании, разного рода застолия и посиделки, то нужно будет здесь сказать, что он не то чтобы их люто ненавидел, нет, просто он им не слишком доверял в смысле полезности, хотя почти всегда принимал приглашения на них явиться, если только не бывал болен или развлечен чем-либо другим. А уж находясь в доме какого-нибудь своего приятеля, автор, при своей обычной немногословности, почитал, тем не менее, необходимым поддерживать общий разговор, если таковой происходил, иногда улыбался какой-нибудь точной шутке, но никогда не отсиживал-ся он мрачно в углу, как выпь на болоте, и никогда не уходил вдруг, ни с кем не простившись. Словом, вся замкнутость его была не каменная и не отгораживала его от мира целиком. Ну, а для того, чтобы уже раз и навсегда покончить с описанием облика автора повести “Вина”, к ска-занному остается присовокупить лишь то, что был он довольно молод, - если, конечно, его возраст, да и возраст писателя вообще, имеют сколь-ко-нибудь существенное значение, - был высокого роста, крупного, но не рыхлого телосложения, имел соломенного цвета вьющиеся волосы, которые ровно обрамляли его лицо, приятное, немного полноватое, чистота и какой-то очень теплый оттенок которого отчеркивались вни-мательным, но не резким прищуром стального цвета глаз. Короче гово-ря, лицо его было того типа, какой иногда называют располагающим к доверительности, хотя никто, наверное, и не возьмется определить, ка-кая доверительность имеется здесь в виду. К тому же словесный этот оборот зачастую оказывается слишком ошибочным, во всяком случае в отношении молодого автора никоим образом нельзя было сказать, что-бы он отличался какою-то особенною откровенностью в беседе, чего, впрочем, от него и не требовали, ну, а если он все ж таки и делился с кем иной своей мыслью, то лишь с наиболее близкими своими знако-мыми, круг которых всегда был примечательно мал и неизменен. Вот, пожалуй, и все, что можно сказать про молодого писателя. Главное же, что нужно сразу взять здесь во внимание, это то, что болтуном он не был и никогда не молол языком почем зря, а что касается бурных его речей в воспроизводимый тут предвечерний час, так они в общем-то вполне извинительны, ведь повесть его, название которой дано не-сколько выше, наконец, была принята в одном из средней полноты журналов.
Радостному этому событию предшествовала долгая беготня по дру-гим редакциям, утомительные переговоры с разными казенными людь-ми, связанные с этим огорчения, чьи-то непременные козни и иные препятствия, преодолев которые, счастливец запоминает их на всю жизнь именно потому, что они первые, как, впрочем, помнит их по той же причине и несчастливец. Так что, наверное, не следует здесь слиш-ком удивляться тому, что обычно сдержанный в общении и несколько суховатый в приемах молодой автор, давясь теперь папиросным дымом, неутомимо перечислял длиннющий ряд фамилий работников всех тех редакций, в которых ему пришлось побывать, и, уж конечно, не обхо-дились вниманием рассказчика многочисленные недостатки этих лю-дей. Словом, решительно ничего не упускалось из виду в этом обстоя-тельном рассказе, ни одна мелочь, ни один штришок. Хотя, на сторон-ний взгляд, этому рассказу едва ли сильно повредило бы, если б всех фамилий, всех мелочей и штришков в нем несколько бы вдруг поубави-лось. Впрочем, здесь дело темперамента, все это понимают и вряд ли станут осуждать тот высокий слог, которым говорил молодой автор и которым подчас произносятся самые занудливые речи, а их-то уж на-слушались многие, причем по каким-то странным и большинству слу-шателей не до конца понятным причинам. Да и до причин ли, когда по-падаешь в такое незавидное положение, когда устаешь уже с самого на-чала этих речей, когда делается вдруг скучно, тоскливо, и нестерпимо хочется зевнуть так, чтобы вывернулась со своего насиженного места челюсть. Вот так и сидишь и слушаешь до тех пор, пока не станет ка-заться, что никогда уже не прекратится это мучение; и вот тогда, обык-новенно, сильно начинает донимать желание вымолвить вслух какое-нибудь замечание или соображение, или так, вообще подать голос, ли-бо, на совсем уж худой конец, попросту откашляться в кулак, чтобы проверить только, не сон ли, часом, все это, не кошмар ли, в котором страх ловко подменен скукою какими-нибудь озорными демонами сна. Но нет, почти никогда не удается сказать что-либо в таких случаях, вот и приходится лишь молчать, иногда кивать головою, изредка нахмури-вать вдумчиво брови, а чаще - просто смотреть неподвижно в пол. В та-кие мгновения может, например, возникнуть вдруг сожаление, что у нас нет таких ломбардов, куда разрешалось бы закладывать какие-нибудь идеи, или умные изречения и мудреные мысли, или что-либо еще в этом же роде. Словом, выжидая окончания, слушаешь все как-то невнима-тельно и большей частью только делаешь вид, будто слушаешь. А рас-сказчику, кажется, и дела нет, слушают его или уж давно перестали - знай плетет себе... Впрочем, кода-то он все ж таки да заканчивает и, на-градив себя изрядной порцией табачного дыма, сложив сомкнувшиеся уста в легкую улыбку, принимается ждать реакции слушателя. Само со-бой, ждать слишком долго рассказчику не приходится, потому что сра-зу же после произнесенных им заключительных слов ощущаешь такую большую радость, что через секунду-другую становится уже решитель-но невмоготу держать ее в себе, и тогда она прорывается наружу к пол-ному умилению мучителя. Нет, и в самом деле, очень хорошо, что не нужно больше слушать про редакции и всяких редакторов, будь они трижды неладны! Тогда уже с нескрываемым чувством симпатии любу-ешься на него - удачливого литератора, мило растроганного почти со-стоявшейся судьбой своего произведения. Да и само произведение представляется вдруг в каком-то новом и как бы преображенном радо-стью виде. Да что уж тут долго говорить: всегда завидуешь человеку, испытавшему долгожданное облегчение! И, уж конечно, можно позави-довать тому, кого так невыносимо изводил нудным рассказом неуем-ный в своей радости автор повести “Вина”. Вероятно, и его единствен-ный в тот предвечерний час слушатель должен был испытать чувство необыкновенного удовлетворения, когда рассказчик, наконец, смолк.
А слушателем его был один... А впрочем, что слушатель? Ведь ни имя его, ни род занятий, ни иные его данные ничего особенного никому о нем не расскажут. О слушателе, может быть, и не следовало бы упо-минать вовсе, если б не потребность доказать здесь, как ошибались ут-верждавшие, что на квартире у молодого автора никогда не было таких гостей, как этот самый слушатель, да и быть вообще не могло. Эх! И кто знает, откуда всегда берутся эти люди, которые нагонят во всякое дело такого непролазного туману, что потом сам черт не разберет, где тут начало, а где конец! Да еще свои безобразные действия ведут из “желания во всем разобраться”. Ничего путного, конечно, у них выйти из этого не может, так, одно только бестолковье... Ведь подумать толь-ко! И нужно ж было кому-то брякнуть скуки ради, что, мол-де, у моло-дого автора повести “Вина” не было никакого гостя! Как же не было! Вздор ведь! Чушь! А вот поди ж ты, с этой чуши, с этого вздора все и началось.
Нелепое это утверждение сразу же заронило сомнения во многие умы, и быстро, как всегда - слишком быстро отыскались люди, которых можно ничем не кормить, а только дай им, взамен этого, затеять какой-нибудь скандал. Ну, а уж с появлением этих опытных рыцарей площад-ной брани, облаченных в поношенные, но еще крепкие одежды бессер-дечия и вранья, под которыми даже не пристальное око может угадать припрятанный булыжник, дело пошло по хорошо отработанному, раз и навеки установленному образцу: со всех сторон повылезли сплетни, а когда их ворох достиг нужной тяжести, не промедлил грянуть скандал.
Скандал этот в два счета набрал силу, стоило только при первом, самом беглом взаимном опросе выяснить, что автора повести “Вина” никто никогда и в глаза-то не видывал. И это при той безукоризненно точной осведомленности, с какою лишь толику времени назад, невесть из каких источников, торжественно извлекались и прилюдно смакова-лись очередные, и всякий раз новые факты его творческой биографии. А сразу же вслед за первым явилось и второе, еще более оглушительное сообщение: никто лично, то есть своими глазами, не читал и самой по-вести, которая, однако ж, вот уже несколько месяцев не слезала у всех с языка, публикацию которой все ждали чуть ли не со дня на день и сю-жет которой передавался устно, от одного к другому, а затем с молние-носной быстротой летел дальше, претерпевая всевозможные изменения, на что, впрочем, обращалось не слишком много внимания, ибо ско-рость разворота скандала не оставляла времени на раздумья, рождая самые невероятные анекдоты, тайны и прочую немного безумную ме-шанину. Так что скандал гремел на все лады и ужасал своей мощью, а затем вдруг взвыл с какою-то новою пронзительною силою, когда про-меж всеми интересующимися или внезапно заинтересовавшимися этим делом пронеслась новая сногсшибательная весть о том, что, якобы, ни-какого автора и никакой повести никогда и вовсе не существовало на свете, а все это - и повесть, и автор ее, и все с ними связанное - лишь пущенный кем-то слух, лишь чья-то дурацкая выдумка, и что преслову-тый сюжет несуществующей повести не результат литературной дея-тельности какого-то мифического автора, а плод коллективного творче-ства масс, что-то вроде народных сказок, и что... А впрочем, хватит! Ведь уже и так видно, что начинается от желания поставить все на свои места.
Весть об отсутствии автора была принята с потрясающим взрывом негодования, какое всегда вдруг обнаруживается у людей солидных и положительных, но по недосмотру допустивших проказников разыграть с ними какую-нибудь по-особенному глупую шутку. Впрочем, что каса-ется сомнений, то кой-какие сомнения все ж таки были, только вот шли они не от здорового недоверия к народным увлечениям и модам, а от матерой привычки не верить во что бы то ни было вообще.
Какая-то сперва немногочисленная, затем разросшаяся группа энту-зиастов предприняла некое расследование, запутавшее все уже оконча-тельно, первоочередной целью которого было найти редакцию журна-ла, куда молодой автор, если он, конечно, существовал, мог поместить свою повесть, если бы она была написана. Разработка этой линии поис-ков, которую многие считали перспективной и с которой связывались немалые надежды, почти сразу же и завершилась, потому что названия искомого журнала тоже никто толком вспомнить не мог, а ни в одной из проверенных редакций никто о повести слыхом не слыхивал; все бо-лее настоятельные домогания расследователей упирались в какие-то нечеткие ответы: дескать, возможно что-то такое и было, однако, с дру-гой стороны, может это совсем не то, что требуется, а что-то другое, потому что за всем так сразу и не усмотришь, ведь теперь камню некуда упасть - кругом писатели.
Неудача с поисками редакции еще пуще накалила страсти, и на оче-редь был выведен следующий вопрос. “А кто, собственно, пустил этот слух про автора и его повесть?” - так он звучал. Расследование разом обрело дополнительный заряд энергии, которая черпалась из прорвы неутоленного желания поскорее найти виновного. Дело получило большой размах  и увлеченно велось уже не в одном, но в нескольких направлениях. В ходе расследования было опрошено немало свидете-лей, и несколько человек показали, что на сюжет этой повести, правда без упоминания имени автора, была ссылка во время одного литератур-ного спора на каком-то литературном вечере. Этим показания исчерпы-вались, поэтому что это был за спор, какой предмет затрагивал, кто бы-ли его участники и на какие аспекты повести они ссылались - осталось невыясненным, так что опрошенные свидетели никакими свидетелями не оказались, ибо ничего толком засвидетельствовать не могли.
Это обстоятельство, однако ж, нимало не охладило сыскной пыл, и вскоре уже каждый, кто только попадал под руку, опрашивался по это-му делу вне зависимости от того, знал ли он о нем что-либо вообще. Если вдруг попадался кто-то, кто все ж таки кое-что знал, ему надлежа-ло немедленно ответствовать, каким именно образом ему стало извест-но то, что он знал, от кого и даже - при каких обстоятельствах. Продви-гаясь по этой цепочке, которая нередко обрывалась, не успев даже тол-ком размотаться, а чаще просто замыкалась в круг, удалось все же оты-скать несколько человек, которые были если не прямыми источниками слуха, то уж по крайней мере активными его разносчиками. Вскоре по-сле выявления этих людей и короткого с ними собеседования литера-турную общественность облетела последняя, самая умопомрачительная новость, гласившая, что в результате поступления новейших сведений выяснилось, что автор повести все же существует на самом деле и что имя его будет названо в ближайшее время. Самые нетерпеливые сейчас же заволновались, не удовлетворившись, видимо, расплывчатым бли-жайшим временем, и потребовали огласить имя немедленно. В ответ на это им было веско объяснено, что найденные во время расследования люди хотя и утверждают, будто доподлинно знают и самого автора и его повесть, которую читали собственными глазами, но намерены пока что молчать, скрывая все, включая даже причины своего молчания.
Впрочем, все разрешилось довольно скоро. Хранители тайн не утер-пели и, быть может нарушая какой-нибудь страшный обет, рекли имя автора. Раздался мощный и протяжный вздох разочарования: было на-звано сразу несколько имен, но литературные работники, которым они принадлежали, увы, были все не те, кого так долго и удивительно упор-но искали, а наоборот - всем вовсю известными и успевшими уже по-рядком набить публике оскомину. Само собой разумеется, что и сочи-нения их были “не те”. Однако сочинения эти были с сохранившейся еще быстротою выужены из читательского водоворота и тут же пуб-лично прочитаны. Как и следовало ожидать, они оказались разительно друг на друга похожими, с небольшими, впрочем, различиями в фабу-лах и не без некоторых разночтений в кое-каких деталях. Оно и понят-но, ведь все они были сработаны как раз в то время, когда сюжет повес-ти был в самом ходу и, что называется, витал в воздухе.
“Авторов!” - зычно гаркнула общественность, желая, видимо, хоть как-нибудь окупить свои великие, но ни к чему не приведшие усилия. Будучи извлечены на свет Божий из тайных недр своих творческих ла-бораторий, оглашенные писатели поначалу страшно возмутились про-явленной по отношению к ним наглости, затем, как водится у писате-лей, довольно долго, но профессионально бранили друг друга, публику, потом ни в чем не повинную и смирную литературную критику, и толь-ко после этого сознались, с профессиональным же апломбом, что напи-санное ими компилировало бродячий сюжет повести “Вина”. Однако само слово “компиляция” было ими решительно отвергнуто, как отри-нуты были и все остальные попытки упомянуть рядом с их творениями такие унизительные слова, как “копия” и “плагиат”. “В виду отсутствия подлинника, ни о каких копиях не может быть и речи”. Так говорили они и, несколько взбодрившись столь удачной и вовремя найденной фразой, приготовились развить эту тему дальше, грозя вскорости обра-тить ее в литературный манифест, но их уже никто не стал слушать. Все вдруг устали, остыли и, так как дело прочно увязло в трясине неразре-шимости, потеряли к нему всякий интерес, а под всю эту историю ка-ким-то охотником делать обобщения был подведен краткий итог, вы-держанный в тонах отнюдь не приглушенных. Вот примерное его суще-ство.
Кто-то, непонятно из каких соображений, пустил слух о том, что не-кий автор написал некую повесть, которую назвал “Вина” и которая об-ладает какими-то магическими свойствами и способна воздействовать на человеческий ум. Повесть эта, имея оккультный характер, сыграла в жизни самого автора какую-то таинственную роль, то есть как будто бы даже он сам пал первой и пока единственной жертвой своего произве-дения. (Здесь следовал пересказ сюжета повести в наиболее распро-страненной интерпретации.) Далее, - продолжал хроникер, - слух вет-вился, но самую широкую популярность приобрел тот его вариант, в котором автор по каким-то причинам изымает рукопись из редакции и сразу же исчезает неизвестно куда. При этом становится понятно, что причины, принудившие его к такому шагу, все до одной важные, а дело в целом не обошлось без вмешательства второго таинственного лица, действовавшего ловко и скрытно, каковое обстоятельство объясняет появление в этом варианте слуха гостя, некоторое время жившего с ав-тором на квартире последнего. Однако, - здесь следовало непосредст-венно резюме, - ничего этого не было, да и быть не могло. Вся эта ис-тория от начала до конца выдумка, массовый успех которой целиком гарантировался тем нетерпением, с каким все уже давно ждут чего-то нового и свежего в литературе.
Таков был этот итог. На нем все и сошлись. Скандал угас, поиско-вые группы распались, и все вернулись в тихое и спокойное русло, словно ничего и не было.
А между тем, автор действительно существовал, и он написал по-весть, и эта повесть обсуждалась на литературном вечере, словом, все это было, а то, что кто-то не читал этого произведения, - вовсе не озна-чает, что оно не было написано, и если кто-то не здоровался за руку с его автором и не верит,  что у него некоторое время жил гость, то это еще не достаточное основание напрочь отвергать существование и ав-тора, и гостя. Слишком многие разучились видеть в неверии ненадеж-ного, слепого поводыря, который может завести кто его знает куда, впрочем, об этом было уже не единожды говорено. А ведь как, казалось бы, просто - взять и поверить во что-нибудь обыкновенное! Ан нет! Нужно прежде вывернуть все наизнанку, да с такою сноровистою ух-ваткою, что после и верить-то становится не во что,  а стало быть и не нужно. Ну, что дурного в том, если у автора на квартире жил гость? Почему это со всех сторон безобидное обстоятельство кому-то показа-лось подозрительным и в конце концов выведено было как глупая вы-думка? И почему именно глупая? И почему бы у молодого писателя не могло найтись кого-нибудь, кто бы тоже оказался вдруг молодым писа-телем? Разве не могло этого быть? И разве один писатель не может пригласить другого к себе погостить? Ведь знает же наша история слу-чаи, когда два писателя жили под одной крышей, и нет здесь ничего предосудительного. Наоборот - живя под одной крышей, они бы могли сойтись еще крепче, чем были, что, однако ж, не мешало бы им часто спорить, а иногда даже немного ссориться на неровной почве литера-турных пристрастий; и уж конечно, споры их бывали бы долгими, по-рою уходили бы далеко за полночь и хотя забирали бы уйму времени, а все ж таки не только не препятствовали бы молодому автору в его ра-боте над рукописью, а еще и снабжали бы его основательной долей того настроения, какое всегда бывает необходимо писателю в его затейли-вом и мудреном ремесле. Так что работа шла бы довольно живо и за-кончилась созданием совсем неплохой повести. А все оно так и было у молодого писателя на самом деле: повесть “Вина”, точно, была закон-чена довольно быстро, набело отпечатана в двух экземплярах (при том сожжены были все черновики), отнесена сначала в один журнал, затем в другой, оттуда в третий, а там уже и в четвертый, где была, наконец, принята, каковое событие и явилось причиною того возбужденного со-стояния, в котором автор примчался домой и там на протяжении часа с лишним терзал своего гостя долгими и утомительными разговорами. Ну? И что тут может вызвать подозрение? Странно! Странно все-таки ведут себя люди, когда им нечем больше себя занять.
А впрочем, все это говорится с тем только, чтобы дать начало зате-янному повествованию, так что прочь все путаные рассуждения, за ко-торыми никогда невозможно начать всякое дело, особенно обещанный читателю рассказ. Как тут должно осторожничать писателю, чтобы не давать лишней свободы перу, которое готово вовсю расходиться по бу-маге, лишь бы только выставить себя напоказ в каком-нибудь ловком своем и изворотливом росчерке!
Итак, ненадолго оставим автора в его радости, которой он щедро делится со своим гостем, и обратимся, прежде, к его повести, которая до сих пор упоминалась здесь лишь в обидном и скандальном контек-сте, тогда как поведать о ней подробнее и беспристрастнее уже настал час. Сделать это надлежит по нескольким причинам. Во-первых: не-лишне познакомить с ней тех, кто еще ничего о ней не знает, и осве-жить память тем, кто успел обо всем забыть. Во-вторых: этот диалог, что приводится в тексте повести, имеет во всей этой истории сущест-венное значение, и уж он-то кое-что все ж таки да разъяснит самым, что ни есть, неверующим, которые, может быть, сумеют понять, что жизнь сплошь соткана из простых единичных возможностей, большая часть которых остается нереализованной. И, наконец, в-третьих: повесть “Вина” - и в этом слухи о ней были не слишком неправдоподобными - действительно, сыграла в жизни автора грустную роль, ведь именно с нее у него все и началось, и, что никак не менее занимательно, ею же все и закончилось. Но все по порядку! Ведь здесь важно не торопиться и не забегать далеко вперед.
Повесть. Как повелось в литературе, открывается она эпиграфом:

Ты сам себя в неистовстве великом
Казнишь жесточе всякого суда.
                Данте. “Ад”, песнь 14.

Ну, здесь, покамест, мало что можно сказать, кроме того, что эпи-граф выбран довольно удачно. Что же касается самой повести, то весь сюжет ее, который вплоть до заключительного диалога будет приведен здесь не авторским текстом, а пересказом, что, вероятно, не слишком скажется на читательском понимании, но сэкономит и время и место, так вот, весь сюжет ее сводится, приблизительно, к следующему.
Один молодой писатель принимается писать первое в своей жизни сочинение. Собственно, сочинений у него было уже порядочное число, однако до недавнего времени он все как-то не видел настоятельной не-обходимости записывать их на бумагу и обращать тем самым в рукопи-си. Да и теперь, впрочем, он взял в руку перо единственно только из желания поглядеть, каким образом его мысли смогут улечься в строку и что бы такое из всего этого могло выйти вообще.
Перво-наперво он положил, что его сочинение, будучи преданным бумаге, должно оказаться новеллой. Почему именно новеллой, он, на-верное, и сам не смог бы себе сказать, может быть ему самому как чи-тателю нравилось читать новеллы. Словом, трудно это объяснить. При-двинув к себе первый чистый лист из стопки таких же белых и чистых листов, молодой писатель принимается за дело, которое, как он надеет-ся, не составит ему чрезмерного труда, ведь в мыслях он сочинил свое произведение уже давно и теперь ему остается лишь записать приду-манное, то есть выполнить работу по большей части механическую, ко-торая, однако, имея даже такой характер, не представляется ему от это-го менее увлекательной.
Поначалу дело идет довольно быстро. Перо резво гарцует на бумаге, стараясь поспеть за мыслью, которая спокойно прядет невидимую глазу тонкую пряжу. Писатель доволен. Однако умиротворенному его со-стоянию, увы, не суждено продлиться долго, и скоро, до обидного ско-ро, продвижение вперед начинает зримо замедляться, и уже заметно больше усилий надо влагать в написание всякой новой строки. Мысль начинает путаться, а перо елозит по бумаге и все чаще возвращается на-зад для поправок и марания. И вот наступает момент, когда, набросав уже добрую половину всего произведения, писатель принужден оста-вить свой труд вовсе.
А дело в том, что еще в самом начале работы он начал ощущать ка-кое-то, еще не вполне ясное, чувство, на которое в творческом пылу почти совсем не обратил внимания, но которое, однако ж, все настоя-тельнее заявляло о себе с каждым новым написанным листом. И вот только теперь, когда пришлось остановиться, он уже вполне отчетливо слышит, как где-то у него под сердцем растет и расширяется какой-то тяжелый ком. С долей недоумения, но пристально прислушиваясь к се-бе, он скоро понимает, что это неожиданно явившееся ему чувство не-ким странным образом связанно с его литературной работой. Несколь-ко раз с недоверчивою тревогою перечтя написанное, писатель уже не сомневается в справедливости своего предположения, а следом за этим делает вдруг неожиданное открытие, что это новое чувство ни что иное, как чувство вины, его авторской вины в том, что все придуманные пер-сонажи выходят в его новелле слишком уж трагическими. Они неми-нуемо попадают в какие-нибудь неприятные истории, либо уже сами по себе предстают такими горемыками и терпят такие мучения, что, верно, и не каждый человек способен все это выдержать без того, чтобы не подвинуться слегка умом. Молодой писатель был смущен несколько еще и тем, что такие страсти рождались у него так просто и без натуги, будто бы он всю жизнь только и делал, что учился их придумывать, и теперь, как подтверждает его собственное око, изумленно взирающее на исписанные листы, весьма в этом сумрачном искусстве преуспел.
Не без сожаления, но решительно, он оставляет перо для того, чтобы разобраться в своем сочинительстве, а заодно, уж конечно, и в самом себе. Сейчас же, однако, выясняется, что нужно бы прежде разобраться в самом себе, а там уж переходить и на сочинения. Впрочем, эти пере-становки не слишком прибавляют толку в его искания - как он ни пово-рачивает, а все ж ничего не идет ему в голову, все так же остаются не-раскрытыми истоки удивительной его способности столь последова-тельно и искусно описывать несчастье и зло.
Разгоряченный целым рядом неудач, писатель пускается в другую крайность. Он снова вооружается пером и начинает переписывать но-веллу, стараясь сообщить ей сколько можно больше легкости, персона-жам своим несколько добавить веселия в речах, а некоторых вывести даже немного глуповатыми. Но он тотчас оставляет эту затею, как только замечает, что его новелла рассыпается на мелкие части, словно витрина, в которой выставлены какие-то уродцы. Еще некоторое время проходит в раздумьях, и, увлекаемый своим тяжелеющим сердцем, пи-сатель нисходит к ясному убеждению, что душевные страдания, кото-рые точат его героев, - как бы необходимый элемент его творчества, и что если он вздумает писать как-нибудь по-иному, ему ничего не удаст-ся создать совсем. Эту мысль он, естественно, не находит обнадежи-вающей и тут же начинает ее как будто бы проверять, а на самом деле стремится лишь поскорее от нее избавиться. Пробы ради, он изводит немало листов бумаги, пытаясь придать на ходу сочиняемой истории какой-нибудь наименее мрачный оттенок, но в поисках подходящих для этого слов сейчас же упирается в тупик. Уже попутно он замечает, что все его персонажи - существа крайне несвободные и что он сам отбира-ет у них всякую свободу, по своей писательской прихоти принуждая их делать то, чего они никогда не захотели бы сделать, будь на то их воля. К тому же и сам он как автор не слишком свободен, ведь из громадного числа возможных характеров, их комбинаций, он должен выбрать лишь несколько строго очерченных рамками текста образов, но что самое тя-гостное - разрабатывать всего только один сюжет. И вот злополучный результат: из легкого и упоительного труда перенесение персонажей из мира мыслей, где они свободно жили среди многообразия, в рамки ог-раниченного текста, где они обязанны говорить строго определенные слова и без конца совершать одни и те же действия, превращается для писателя в занятие тягостное и совсем ему противное. Но, при всем том, он вовсе не намерен этого занятия оставлять и делает это нарочно, из какого-то свирепого упрямства, рожденного всеми этими внезапны-ми открытиями. Писатель хватает перо и начинает произведение, где герой в своем выборе был бы хоть немного вольнее.
Первые же шаги даются с величайшим трудом, и непомерность этих усилий свидетельствует о том, что написание такого произведения за-дача просто невыполнимая, ведь для ее решения понадобилось бы на-звать все возможные пути жизни героя, так, что едва ли можно вообра-зить тот невероятный случай, когда бы такая работа оказалась проде-ланной до конца.
Писатель отшвыривает перо и погружается в какое-то оцепенение, которое длится несколько дней и заканчивается тем, что, вскочив среди ночи, он одним махом пишет довольно обширный литературный фраг-мент. Фрагментом чего является написанное, писатель не знает, но мо-жет быть это фрагмент его сна, а может быть и часть какого-то гряду-щего произведения, но, как бы там ни было, нескольким этим листкам удается избежать несчастной участи своих собратьев: писатель не рвет и не комкает их, ведь они, по его представлению, единственное светлое пятнышко на его творчестве, тогда как все остальное столь же мрачно, как и дух неоконченной новеллы.
От нелегких этих дум чувство вины наваливается на писателя с та-кою силою, что ему начинает вдруг казаться, будто дело тут и вовсе не в его творчестве, а в том, что когда-то, а когда именно он не помнит, - им совершено что-то отвратительное, какой-то ужасно подлый посту-пок, а все сейчас с ним происходящее - справедливое возмездие, по-стигшее его за содеянное. А может быть, как он полагает, это гнусное деяние им еще не совершено, однако чувство раскаяния уже пришло, как некий страшный задаток будущих душевных мук.
С испугом замыкается он в своей болезни, которая накрепко связы-вает все его тоскливые предположения с самыми обыкновенными со-бытиями, происходящими тем временем а его жизни. От него, напри-мер, уходит любимая девушка, и он видит в этом очень дурное пред-знаменование; тяжело заболевает мать, и он склонен думать, что это зловещее ему предупреждение; отношения с прежними приятелями его тяготят, и он бежит от встреч с ними, но тут же вдруг попадает в какую-то компанию молодых людей, занимающихся чем-то, отчасти напоми-нающим герметические науки и, одновременно с этим, пьющих до умо-помрачения много водки, что привносит в их сборища признаки отвра-тительного, впечатляющего кошмара. Вращение в этом безобразном обществе длится, по счастью, не долго, и писатель поспешно уходит от-туда, правда, не без скандала. Злосчастный спуд вины не оставляет его ни на мгновение, и всякий раз, когда за одним отчаянным шагом он де-лает другой, боль вспыхивает с еще более жестокой силой.
Измученный многодневными похождениями, писатель возвращается домой, бросается на койку и кричит в мягкие куриные перья подушки: “За что мне это? Почему на одного человека разом наваливается столь-ко бед, что их с лихвой хватило бы на десятерых, а другой живет спо-койно и в радости?!” Тут он снова вскакивает, отпирает дверь и направ-ляется к своим знакомым, чтобы испытать последнее еще доступное ему средство. Он ходит по домам и всюду прямо с порога спрашивает у хозяев, не виновен ли он в чем-нибудь перед ними, а вслед за этим зо-вет их прибыть к нему домой, где он намерен учинить нечто вроде суда над собою, и не успевают пораженные обитатели квартир вежливо от-клонить это суровое предложение, как он уже стремглав выбегает вон. Так он долго ходит по городу пешком, словно бы запамятовав, что на свете есть городской транспорт, который кажется, только для того и создан, чтобы люд не изнурял себя слишком ходьбою. Он еще долго звонит в двери, большинство из которых обито дерматином с напихан-ною под него толстою ватою. Мысли в его голове начинают путаться, и он уже слышит свой голос так неотчетливо, словно тот идет глубоко из-под земли. В одном из домов писателя едва не уговаривают лечь в по-стель, но каким-то образом ему удается выбраться из этих сердоболь-ных и раздражающих объятий, вернуться к себе и, едва доползя до кой-ки, повалиться на нее и тут же сорваться в забытие, тяжкое и липкое, словно отравленный воздух.
Долго ли продолжается это его состояние, коротко ли - неизвестно, но вот писатель открывает глаза и видит себя в какой-то незнакомой комнате, лежащим на скрипучей кровати, на белом и хрустком белье. Однако и белье, и кровать, и комната, а равно и его собственное при-сутствие в этой комнате не представляются ему чем-то необыкновен-ным и неожиданным, а вроде бы все так, как оно и должно быть. На душе у него пусто и радостно. Хочется закрыть лицо ладонями и засме-яться, а может быть и заплакать, а может быть и то и другое разом. Комната обставлена убого. Все населяющие ее предметы видны как-то по особенному четко в голубовато-прозрачном свете, исходящем непо-нятно откуда, может быть от самих предметов. Все раздроблено, беспо-рядочно, но спокойно. В ясной голове писателя, словно муха в пустын-ной зале, скользит одинокий обрывок сна: будто писатель куда-то идет, с кем-то разговаривает, знакомится с каким-то человеком, как две кап-ли воды схожим с ним самим, снова куда-то идет, спорит на какую-то важную тему, после чего оказывается на каком-то шоссе, где его чуть не сбивает машина. Все это вспоминается с детальной четкостью, но проходит в голове мимолетом, как и ощущение, что все это происходи-ло вовсе как бы и не во сне; так что голова вновь делается пуста, и пи-сатель принимается смотреть в стену. Так он лежит и ничуть от этого не устает. Ему все так же не хочется ничего делать даже после того, как дверь с грохотом распахивается и в комнату вваливается такая пропасть народу, что если б всех этих людей вывезти на какие-нибудь обширные пространства, например в Сибирь, то никто бы там, наверное, не риск-нул утверждать, что все они способны уместиться в комнате пусть даже втрое больше той, где установлена кровать с покоящимся на ней моло-дым литератором, который, не меняясь в лице, встречает это вторжение одним лишь легким поворотом головы. Он не пугается, он даже не встревоживается, хотя вошедшие порождают ужаснейший шум шар-каньем по полу множества подошв, криками и беспрерывным передви-жением туда-сюда по комнате. В гвалте голосов почти ничего нельзя разобрать, кроме, разве что, отдельных слов, установить по которым, какова, собственно, цель этого многолюдного визита, да и визит ли это вообще, тоже не представляется возможным. Память нехотя возвращает писателю изрядно прореженное воспоминание о том дне, когда он за-зывал в свой дом много людей, но теперь он вспоминает об этом, как о чем-то постороннем, бывшем не с ним, да и бывшем ли вообще? Таким образом, нимало ничем не смущенный, он лежит под одеялом и с инте-ресом глядит по сторонам. Среди вошедших попадаются, впрочем, ли-ца, которые он вроде бы видел когда-то, но где именно - писатель не помнит; ну, а большая часть присутствующих - народ вовсе ему не зна-комый, чтобы не сказать - чужой. Под ногами у собравшихся, точно прыткие головастики в илистой луже, снуют невесть кем и для чего приведенные дети и, пронзительно визжа, играют, как кажется, в пят-нашки. Сквозь колеблющиеся тела писатель как будто бы примечает свою мать, но так как она тут же исчезает из виду, он думает, что ему просто показалось. А вообще ему очень весело, и он едва удерживает в себе смех. Вскоре возникает легкое подозрение, что эти люди здесь не просто так, что все они ждут чего-то, что должно произойти с минуты на минуту и что, быть может, коснется каким-нибудь краем и его, мо-лодого писателя. Эта догадка веселит его еще больше, и тотчас же, как бы в ее подтверждение, все вдруг замолкают и в наступившей тишине звучит чей-то негромкий голос, причем тот, кому этот голос принадле-жит, стоит где-то в толпе и его не видно с кровати. Слух ловит несколь-ко слов, среди которых чаще всего упоминаются “очередность” и “вы-сказываться”.
Начинает говорить какой-то суетливый человек; он хотя и стоит не-подалеку от писателя, но стоит, обратив лицо куда-то в центр комнаты, и поэтому нельзя глянуть ему в глаза. Он произносит слова, каждое из которых может быть понято только отдельно от всех остальных, тогда как все произносимое им в целом представляется лишенным всякой связности. Впрочем, по неодобрительным модуляциям его голоса мож-но заключить, что он крайне чем-то недоволен и что-то очень его не устраивает, может быть нечесаная голова стоящего перед ним рослого мужика в засаленном зипуне, потому что ораторствующий принужден время от времени отодвигать эту голову немного в сторону. Надолго, впрочем, его не хватает, и скоро он обрывается на полуслове от недос-татка в груди воздуху. Сейчас же слово берет другой человек. Этот ка-ким-то удивительным образом вмещает в своих манерах много плавной выразительности; речь его внушительна, но при более тщательном слушании отчасти сладковата и наполнена хотя и изысканными, но по-рою чересчур вычурными звуковыми пассажами. Говорит он долго, но и в его речи нельзя уловить порядка. Далее очередь переходит к сле-дующему, потом к какому-то ребенку и так далее. Весьма скоро, однако ж, строй нарушается, присутствующие начинают перебивать друг друга и размахивать руками. Завязывается перепалка между двумя не слиш-ком пожилыми женщинами. Словом, собрание постепенно отклоняется от главного предмета, если таковой был, и общие разговоры, видимо, переходят на темы совсем уже отвлеченные. Шум, впрочем, не успевает слишком разрастись и внезапно смолкает. Кто-то убаюкивающе-монотонным голосом начинает что-то зачитывать, шелестя время от времени бумагою. Все напряженно слушают.
Предположив, что открывшееся чтение может растянуться, писатель испытывает побуждение чем-нибудь себя занять, например разыскать свою мать и спросить, что она тут делает. Осторожно, стараясь не про-изводить шума, он встает, поискав глазами одежду, и, не найдя ее, заво-рачивается в простыню, которая от избытка крахмала стоит колом. На-ряд его, против ожидания, никого не удивляет, впрочем, что наряд? Здесь и до самого молодого писателя нет никому дела, лишь только ко-гда он нечаянно толкнет кого-нибудь локтем в бок или наступит на чей-нибудь густо смазанный ваксою сапог, на него лишь хмуро косятся.
Матери нигде нет, и он оставляет поиски, соображая, что бы такое предпринять еще. Но тут он выходит из толпы и вдруг останавливается в углу перед низенькой скамьей, на которой сидит какой-то молодой человек, примерно одного с ним возраста, крупного, но не рыхлого те-лосложения,  с соломенного цвета несколько вьющимися волосами, и внимательно смотрит на него, прищурив серого цвета глаза. Сердце мо-лодого литератора заходится в бешеном стуке. Он хочет что-то сказать, но на него вдруг обрушивается прежняя страшная тяжесть вины, и он не находит сил для того, чтобы разлепить спеченные судорогой губы.
А на двоих, между тем, никто и не смотрит, хотя чтение уже закон-чилось. Кругом курят, вновь нарастает шум голосов и все начинают по-степенно расходиться. Громко хлопает входная дверь. Комната пустеет и вскоре в ней остаются только двое - писатель и человек с серыми гла-зами. Они долго молчат, но вот человек встает, идет к столу, на кото-ром лежит чистая писчая бумага, осторожно пробует листы рукой, а за-тем поворачивается к понуро стоящему молодому литератору, и начи-нает разговор, который, согласно обещанному, будет дан здесь полно-стью.
- Прежде всего я прошу тебя успокоиться, в моем появлении нет ни-чего, что могло бы вызвать беспокойство. Сразу скажу, что я не принес тебе исцеления, и все же я именно тот, кто тебе очень необходим. С мо-ей помощью ты найдешь объяснение многому из происходящего с то-бой в последнее время. Должен также предостеречь тебя от попыток увидеть во всем нашем последующем разговоре какую-нибудь иллю-зию, навеянную твоим теперешним болезненным состоянием. Так что ничему особенно не удивляйся.
- Едва ли то, о чем вы мне намереваетесь рассказать, будет более удивительным, нежели то, что со мною происходит. Но скажите, нельзя ли перенести наш разговор на более поздний срок, скажем, на завтра?
- Нет, я просто не смогу прийти к тебе во второй раз, и поэтому да-вай начнем теперь же. Предварительно нам, конечно, следовало бы представиться, но, на мой взгляд, в этом нет никакой необходимости - тебя я знаю лучше, нежели ты сам, а тебе и вовсе ничего не нужно знать обо мне, кроме того, что я - автор.
- Мне кажется, что вы все же могли бы назвать свое имя, а впрочем, автор - так автор, мало ли на свете авторов.
- На свете, действительно, много авторов, но я - твой автор, автор литературного произведения, в котором ты существуешь как персонаж; твоя жизнь - часть сюжета этого произведения, и своей жизнью ты обя-зан тому, что это произведение было задумано, а теперь реализуется. Словом, в начале была повесть.
- Что ж, признаю, что подобного заявления я ожидал менее всего.
- Я это знаю, как знаю и то, что ты станешь мне возражать.
- Да уж, без объяснений нам, видимо, не обойтись, и поэтому хочу, чтобы у нас с самого начала не было недомолвок. Так вот, мне не по-нятно, для чего вам нужно было сюда приходить, неужели только за тем, чтобы доказать мне истинность вашего абсурдного заявления? Вы шутите? Если да, то совершенно напрасно, я к этому не расположен и прошу вас, прекратим этот разговор.
- Нет, я не шучу. Я пришел помочь тебе, а если тебе угодно усмат-ривать в моих словах абсурд - изволь, ты свободен в своих суждениях, хотя, на мой взгляд, ничего абсурдного, странного я не сказал. Авторы ведь довольно часто присутствуют в своих произведениях, способов для этого много, ты же знаешь. Но я хочу раскрыть перед тобой весь механизм нашей встречи. Вот ты смотришь на меня и думаешь: “Он та-кой же, как и я, человек”. Это действительно так, поскольку и я тоже присутствую в сюжете своего произведения как персонифицированный автор. Однако “я рядом с тобой” - это лишь часть меня, тогда как дру-гая от тебя сокрыта, она несравненно больше первой, и именно она ро-ждает и сюжет, и тебя как персонаж. Это похоже на шахматную пар-тию, когда ее играет один человек: ему приходится орудовать и белыми и черными фигурами.
- Любопытно! Значит, именно от вас зависит моя жизнь, поскольку именно вы ее сотворили: и меня самого, и мою мать, родившую меня, и моих друзей, словом, все, что меня окружает? Весь мир - суть ваше творение? Так прикажете вас понимать?
- Да, весь твой мир - мое творение, а что тут удивительного? Ведь и ты - писатель и тоже берешься создавать миры.
- И все же ваши объяснения меня не убеждают, я не верю, что вы - творец моей жизни, и от вас зависит моя судьба.
- Мне кажется, что тебе намного труднее будет усмотреть в моих словах ложь, если ты потрудишься вспомнить о том великом множестве людей, от которых зависит наша жизнь: это и командир на войне, и во-дитель автомобиля... Ах, мало ли можно привести примеров!
- Но ведь моя жизнь оказывается в их руках по чистой случайности, но вы-то убеждаете меня совсем в другом, в том, что вы один, сидя за письменным столом, придумали всю мою природу, что только вы спо-собны вершить мою судьбу, сделав так, что командир пошлет меня на амбразуру, а водитель автомобиля сшибет насмерть. Но, рассудите, ес-ли ряд случайных лиц случайно же может изменить порядок моей жиз-ни, то под силу ли это осознанной, повторяю, осознанной и целена-правленной воле человека, сидящего над листом бумаги?
- А почему бы тебе не представить своего врага, который охотится за тобой с осознанным и целенаправленным желанием тебя убить? Ну, а что касается случайности, на которую ты так напираешь, то ведь я ее и не оспариваю! Напротив! Это действительно чистейшая случайность, что мне пришло в голову написать именно такую повесть и что в про-цессе ее написания не нашлось никаких случайных причин для того, чтобы изменить эту случайность на другую. Собственно, и писателем я стал случайно. Таким образом, только случаю обязан я тем, что в моих руках оказались судьбы моих персонажей, а в их числе и твоя.
- Хорошо, в таком случае позвольте предложить вам один весьма уместный и своевременный вопрос, ответив или не ответив на который, вы разом снимете все наши затруднения. Итак, если для вас действи-тельно не существует секретов в моей судьбе, то не могли бы вы, при-нимая во внимание мое естественное в таком случае любопытство, хотя бы в самых общих чертах ответить, что меня ждет дальше?
- Ты будешь жить, а в конце жизни умрешь.
- Поразительная осведомленность! Дельфийский оракул наконец ис-пепелится от стыда.
- Рад видеть в тебе столь живое чувство иронии.
- Значит ли это, что ваша повесть заканчивается моей смертью?
- Ну, зачем такие мрачности! Текст повести охватывает лишь часть твоей жизни и завершается тем, что ты вновь сядешь за свой стол и на-пишешь свою новеллу.
- Скажите, а если повесть каким-либо образом прекратит существо-вать, то я тут же погибну вместе с ней, коль скоро именно ее реализа-ции я обязан своей жизнью?
- Нет, это не так, ведь ребенок остается жить даже после того, как умирает его мать, которая его родила. Но я вижу в твоих глазах отсут-ствие всякого желания мне верить. Это обидно.
- Было бы удивительно обратное! А что прикажете мне делать, если вы пытаетесь убедить меня в том, что я лишь персонаж, пустой набор букв на бумаге, фантом, да еще и не приводите никаких убедительных доказательств своей правоты.
- Помилуй, но о фантомах и буквах не было и речи! Более того, пер-вый, кто скажет, что ты - фантом, будет моим вечным врагом, неужели я зря положил столько сил на то, чтобы ты вышел сколь можно более реальным! А в отношении веры, я просто хотел сказать о том, что, к сожалению, сейчас любая вера требует гарантий. Но довольно об этом, нам следует двигаться дальше, и поэтому вспомни сейчас о написанном тобою литературном фрагменте. Там впервые появился вопрос, кото-рый ты, быть может, до сих пор не сформулировал окончательно, но решить который столь настойчиво пытаешься и теперь. Ты просто ищешь черту между жизнью и литературой. Возможно, ты ищешь не саму черту, а только лишь ее след, но я спрашиваю, а не пришло ли время тебе в этом поиске остановиться? Ведь ты уже раздробил все, что только мог! Можешь же остановиться теперь, когда самой жизнью тебе предоставлены необходимые доказательства того, что этой черты нет? Вспомни, где только ты не искал ее, бедный писатель! Хотя, должен те-бе признаться, что и я до недавнего времени был похож на тебя и точно так же пытался искать эту черту. Но я уже остановился и, видимо, по-этому из нас двоих я - автор, а ты - мой персонаж. А могло случится и наоборот. В этом нет ничего безумного, если веришь в искусство и кра-соту; стоит сделать к этой вере один шаг - и ты уже свободен! И тогда ты перестанешь видеть в своем теперешнем положении что-то куколь-ное и постыдное. Так что - решай, а если решишься, то подумай еще и вот над чем: что могут обозначать слова “я - живу”? Когда ты можешь утверждать это с полным основанием? Не в результате ли действия, не-коего поступка, которым ты обнаружишь свое присутствие в мире, зая-вишь об этом присутствии и себе, и всем окружающим тебя? Конечно, такое действие будет совершено, даже если ты просто бросишь в кого-нибудь камень, но не обретут ли эти слова большую ценность после по-ступка, на совершение которого тебе потребуется несравненно больше душевных усилий, чем на простое разбрасывание камней? И чем боль-ше будет сумма этих усилий, тем не с большим ли основанием ты вос-кликнешь: “Я - живу”! Для меня такое действие заключается в акте творческой воли, подчиненный которой, я пришел к тебе, а что касается тебя, то, будучи персонажем моей повести, ты полноправно можешь произнести сейчас: “Я - живу!”, ибо этот экстракт событий, в который ты, следуя сюжету, оказываешься погружен, требует от тебя едва ли не предельной напряженности сил, в чем, впрочем, ты уже вполне убедил-ся.
- Ну, хорошо, предположим, что вы все-таки мой автор, тем более, что вы знаете о моем фрагменте, - в этом кстати, нет ничего удивитель-ного: со мной столько всего произошло, что я нисколько не поражусь, если узнаю, что вы побывали у меня на квартире, да и вообще долгое время следовали за мной по пятам, так что оставим на вашей совести то, откуда вы узнали, о чем я писал той ночью, - так вот, называя вас автором, я просто принимаю вашу терминологию. Мне уже и самому интересно продлить наш занимательный разговор, все очарование ко-торого состоит в том, что эдак можно подойти к любому и огорошить его заявлением: “Я - твой творец, я придумал тебя. Ты жил так-то и так-то, поживешь и еще, а только в конце жизни умрешь”. Причем все по-пытки несчастного затребовать подтверждение этим словам, скажем, попросить сделать его назавтра столбовым дворянином, можно смело отклонить с какой-нибудь незатейливой аргументацией, дескать, по-весть о тебе уже сочинена, и так как события в ней происходящие - есть твоя судьба, то тебе их знать не должно, ибо, как грядущее всякого че-ловека, они должны быть сокрыты от тебя. Очень забавно! И участни-ком этого карнавала я стал, чтобы не назвать вас глупцом или сума-сшедшим лгуном. Итак, коль от ваших заявлений ничегошеньки изме-ниться не может, я задаю следующий свой вопрос: а что же вы станете делать с читателями вашей повести? Ведь если вы как автор из любви к своему детищу готовы признать мою реальность, то любой читатель увидит во мне лишь набор букв на листе, лишь копию, составленную вами из различных элементов, которые вы позаимствовали из жизни, наблюдая ее опытным взглядом селекционера. Едва ли кто-нибудь из ваших читателей согласится - да и сможет ли? - признать во мне чело-века, равного себе. Не станете же вы бить каждого из них палкой по пяткам, пока они не завопят: “Он - живой и реальный, только не бейте!”
- С твоими доводами нелегко не согласиться, и для кого-то, безус-ловно, ты останешься лишь мыслью, лишь набором букв на листе. Од-нако стоит ли тебе огорчаться по столь пустячному поводу? Вообрази, сколько людей сейчас даже не догадываются о нашем с тобой сущест-вовании, равно, как и мы сами можем лишь предположить, что где-то живет человек, обладающий такими-то душевными свойствами, или без таковых, такой-то внешностью, а на самом деле этот человек может существовать, а может и не существовать, но для нас главное то, что он не существует вне нашего знания о нем. Эта мысль не нова. Она выска-зана уже давно, давно опровергнута и давно возрождена вновь, и ее упоминание здесь было бы излишним, если бы она не подводила нас к двум очень важным рассуждениям, в первом из которых, поверь, я да-лек от мысли искусить тебя, но, коль скоро ты сам завел этот разговор о читателях, то не числом ли знающих тебя людей определится степень твоей реальности, которая будет возрастать с увеличением этого числа?
- Это рассуждение, конечно, можно было бы счесть оригинальным, если бы не одно явное упущение: все эти люди будут знать меня в не-изменном качестве персонажа, чье имя - буквы, чья суть - идея, чье проявление - лишь образ в мозгу, рожденный чтением букв и старанием постичь идею. Где же обещанная реальность?
- Ты продолжаешь искать черту между жизнью и литературой. Но разве не живут среди нас Порфирий Петрович, или какой-нибудь фан-тастический Акакий Акакиевич! Разве для нас они не более реальны, чем какой-то случайный прохожий, которого мы увидели лишь мель-ком и ощутили его так называемую реальность только потому, что он невольно отдавил нам ногу в толчее улицы? Разве любимые нами пер-сонажи не вошли в каждую клетку нашего сознания, как входят туда образы наших матерей, любимых, знакомых? Конечно, воплощение этих образов происходит в голове, где же еще ему происходить! И ты - образ в моей голове, я могу записать твое имя на листе, но и я - образ в сотнях других голов, и любимая тобой девушка - тоже образ, который ты, кстати, бережно хранишь, даже когда ее нет рядом с тобой.
- Довольно! Мне трудно с вами говорить, а если вы действительно пришли мне помочь, то самое лучшее, что вы можете для меня сделать - это оставить меня. И постарайтесь понять, что я сам избрал свой путь, от которого никто не сможет, да и не должен пытаться меня освобож-дать.
- Хорошо, я скоро уйду, только расскажу тебе, из-за чего я пришел. Если бы ты мог вообразить себе, сколь трудно мне было на эту встречу решиться, ты бы отнесся бы ко мне с большим снисхождением. В сло-вах, которые ты сейчас произнес, заключено все то, что терзает тебя в последнее время, и в этих словах - вся идея моей повести, право напи-сать которую я выстрадал так же, как ты выстрадал свое право на жизнь. Ты сказал: “Я сам избрал свой путь, и никто не должен меня от этого пути освобождать”. - “Имеет ли автор право выбирать судьбу сво-его героя, делать это вместо него?” - так вторю тебе я. Может быть, для кого-то в этих вопросах не содержится никакой мучительной альтерна-тивы, но для нас в этом вопросе и суть творчества, и смысл жизни. Если бы я усматривал в этих словах готовый, не выстраданный ответ, я бы просто протащил тебя по прихотливому бурелому сюжета, и наша встреча никогда бы не состоялась. Писать подобным образом, возмож-но, было бы легче, но я вижу реализацию своего писательского таланта в другом, в более интересной и сложной сфере. Говорить об этой сфере - значит говорить о непостижимости жизни, о ее магической противо-речивости. Она столь же непостижима, сколь непостижим и талант, ее создавший. Но разве я не часть этой жизни, и разве нет во мне хотя бы крупицы того таланта, которым я создан! Я полон жизни, многообраз-ной и сложной, так почему же моя литература должна быть менее сложна и многообразна! Так думал я, когда шел к тебе. Я шел и знал, что услышу от тебя вопрос о праве писателя, но разве не к этому я шел? И наш разговор я намеренно начал с самого трудного, со своего автор-ства. Поверь, я не хотел тебя обидеть, и не пустой игры ради я начал именно с этого. Я лишь ярче хотел проявить абрис того противоречия, в которое ввергается всякий писатель, называющий своего героя живым человеком. Это неизбывное противоречие таланта и совести. Понять его не составит труда, но почти невозможно его устранить. Оно в том, что автор, сумевший сказать своему герою: “Ты живой человек”, вместе с этими словами обязан отдать ему и всю свободу выбора жизненного пути, сокровенное право, которое делает людей людьми. Но как, спра-шиваю я тебя, отважиться автору это осуществить, в кого он обращает-ся сам после этого, как не в простого биографа, уже не творца, но био-графа, чей труд сводится лишь к механическому перечислению фактов из жизни человека, рядом с которым он живет? Так какой же писатель, в муках родивший свое создание, вдохнувший в него жизнь, спокойно и легко согласится услать себя на исправление унылой роли биографа при человеке, которого он уже не имеет права назвать своим творением, ибо это право он только что этому человеку передал. Как поступиться верой в то, что в самом трудном рождении и состоит авторский подвиг писа-теля, несущего в своем сердце тяжкую вину творца, обреченного на это своей неуемной страстью создавать, убивать и воскрешать, порабощать и дарить свободу? Как пренебречь этой верой, зная при том, сколь ве-лика вина таланта перед совестью? Куда упрятать свою гордыню? Ко-нечно, можно юркнуть и в такую лазейку: создать своего героя, а по-том, бросив ему полужизнь, отойти и лишь изредка наблюдать за ним сторонним взглядом, продолжая называться писателем. Да, это легко, но в порочности своей такой шаг сродни отвратительным помыслам матери, отдающей свое дитя в приют. Ах, я не хочу кукушкиной совес-ти, и если я не жалкий бумагомаратель, укравший имя творца, я должен видеть живыми и себя, и свое творение и радоваться, видя эти два про-явления жизни. Но как? Каким способом могу я вручить свободу сво-ему творению, не ущемив его и сохранив свое авторство? Можно ли вообще отыскать такой способ, ведь это бы означало устранить проти-воречие, которое почти неустранимо. Мой путь был долог, но я не ста-ну о нем рассказывать, ибо вехи этого пути ты прошел вместе со мной. И вот я здесь, подле тебя. Тебе не следует гневаться на то, что я про-должаю называть тебя своим творением, хотя, может, это название и не слишком удачное. Но, как бы там ни было, ты все же обитатель не-здешних мест, ты - пришелец из другого мира, который разительно по-хож на мой, существует рядом с моим и сродни снам. Мы просто шаг-нули из своих миров навстречу друг другу; талантом и жаждой жизни сделали мы это, сумели соединить наши вселенные, пусть даже на такое короткое время, пока читается повесть. Число этих вселенных огромно, и оспаривая мои слова, ты попросту не успел подумать о том, что и я тоже чье-то созданье, вот только мне еще не довелось увидеть своего творца. Может быть, он не желает видеть меня таким, каков я сейчас, а может быть, и сам он к этой встрече не готов, но я верю, что он сущест-вует. Ведь кто-то же должен был предоставить мне упоительную свобо-ду творить, как и я сейчас передаю это право тебе, вместе с правом на “Вину”. Но помни, что и созданный тобой мир должен уметь рождать. А теперь нам пора прощаться. Сейчас в нашем разговоре будет сказано последнее слово, без которого не может окончиться мое произведение и начаться новое - твое. Мне жаль расставаться, ведь мы уже никогда не встретимся, такое возможно лишь однажды, так пусть тот литератур-ный фрагмент останется залогом нашей встречи, гарантией нашего со-авторства. И пусть сейчас ты не веришь ни единому моему слову! Пусть! Я даже готов твоему неверию помочь, ведь нам ничего не стоит предположить, что ты теперь спишь и видишь меня во сне. Так или иначе это даст тебе возможность так же серьезно разобраться в моих словах, как ты приучил себя разбираться в своих мыслях. Так пусть я буду персонажем твоего сновидения. Прощай.
Вот так и заканчивается этот странный диалог. Молодой человек со стального цвета глазами быстро уходит, неожиданно громко захлопы-вая за собой дверь. А молодой писатель вздрагивает и... просыпается у себя в комнате в одежде и башмаках. По квартире вовсю гуляет холод-ный ветер и громко хлопает оконною форточкою. Некоторое время пи-сатель лежит неподвижно, внимая этому одинокому звуку и глядя на мокрый лист, сорванный с тополя игривым ветром и брошенный на по-душку в нескольких пядях от его широко открытых глаз. Затем он не-спешно встает и, постояв немного в центре комнаты, как бы в нереши-тельности идет к письменному столу, усаживается на стул и сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее пишет свою новеллу.
В чем смысл этой новеллы, или хотя бы сюжет ее, на первых порах представить очень нелегко, однако из тех, видимо, не случайно обро-ненных в изложенном диалоге намеков, проглядывает кое-какая идея. А кроме того - некоторый, пусть даже и очень тусклый свет на общий ха-рактер этого произведения бросает тот фрагмент, неоднократное упо-минание о котором можно найти на страницах повести “Вина”. Хотя, по чести сказать, и с фрагментом не все ладно. В частности, остается ре-шительно непонятным, куда следует этот фрагмент отнести: к будуще-му ли произведению героя или в контекст повести самого автора. К то-му же едва ли можно назвать этот отрывок стилистическим украшени-ем, и с этой точки зрения в нем только то и отрадно, что какие-то осо-бенные ценности в него не вкладывались. А впрочем, вот и фрагмент.

“У меня никогда не было друга, наделенного незаурядными способ-ностями. Я не извлекал из морских глубин сосудов с полуизъеденными водой дневниками, и в моих руках, даже случайно, не оказывалась пач-ка писем, перевязанных розовой лентой. Я не занимал себя поисками кладов и затонувших сокровищ. Вместе с небольшой группой путников я не бывал отрезан от внешнего мира в заброшенном горном приюте внезапно сошедшей с вершины лавиной. У меня нет страсти к путеше-ствиям, она не манила меня в неведомые дали, не заносила на необи-таемые острова, а так как у меня нет и жажды приключений, то я нико-гда не бродил по пустынным домам, средневековым руинам и кладби-щам. Мне не доводилось находить рукописей, закопанных под персико-вым деревом, я вообще не знаю, как выглядят персиковые деревья, и никогда не держал в руках заступ. Мои сны бесцветны и скучны, как иссушенный людским забвеньем фонтан, по расколотой чаше которого тоскливо скребет своим скрюченным  скелетом прошлогодний лист. Я не парил на воздушном шаре, не летал на Луну, не был брачным афери-стом. Меня не казнили на многолюдной площади, не швыряли в свя-щенный колодец и не съедали африканские дикари. Словом, сюжетов для рассказов у меня никогда не было, нет и сейчас, и едва ли когда-нибудь будут; и поскольку мечты мои крайне непритязательны, а воз-можности воображения скудны до такой степени, что о них совестно и говорить, то никому, включая меня самого, не трудно догадаться, что я не писатель. К этому добавлю, что я совсем никудышный читатель, а критик и оратор - и вовсе никакой. И все же судьбе было угодно, чтобы я имел некоторое, пусть и весьма далекое отношение к литературе: вот уже много лет я состою хранителем Библиотеки несходных рукописей. Служба, конечно, не весть какой значимости, однако и ее с избытком довольно человеку, достоинства которого уже таким титулом исчерпы-ваются, видимо, целиком.
Теперь немного о самой Библиотеке. Откуда явилось у нее это на-звание - Библиотека несходных рукописей, и кто его дал этим пыльным хранилищам, мне неизвестно. Могу лишь предположить, что существу-ет она уже довольно давно и вмещает все сочиненное когда-либо людь-ми, однако это всего только предположение. Никто мне таких сведений не сообщал, а наводить подобного рода справки совершенно излишне - я не любопытен, да и не у кого - я мало разговариваю с людьми; я вижу их лишь от случая к случаю, только когда они приносят сюда рукописи, а так как эти крайне непродолжительные по времени встречи всегда на-полнены деловой коммуникацией, с моей стороны было бы слишком докучливым выпытывать у моих посетителей какие бы то ни было све-дения, не говоря уже о том, что, проявляя такого рода любознатель-ность, я вышел бы далеко за рамки своих обязанностей. Круг моих слу-жебных интересов не распространяется столь широко. Я должен при-нять рукопись, проверить ее на сходность, и если при этом мне позво-лительно задавать какие-либо вопросы, то лишь с целью получения не-которых формальных данных относительно поступающего на хранение сочинения, и в этой связи, самое большое, что я могу требовать от сво-их посетителей - краткую устную аннотацию к тексту, в этом мои тре-бования законны, хотя и не всегда необходимы. Рассчитывать же на из-быток словоохотливости моих посетителей чаще всего не приходится, потому что они, как правило, всецело поглощены своими мыслями и на все поставленные вопросы отвечают кратко и, кажется, без особого удовольствия. Бывает, впрочем, обратное, но и в этих редких случаях инициатива исходит не от меня. Я не ленив, но дело не в этом, просто я не в состоянии по своей воле взять на себя лишнюю обузу, тогда как обладание какой-либо дополнительной информацией, помимо поло-женной, явилось бы для меня обстоятельством чрезвычайно обремени-тельным, в этом я убежден, ибо слишком хорошо знаю себя. Спросят: “Позвольте! Но какая же это обуза? Ведь с таким малым числом обя-занностей может справиться кто угодно!” На это отвечу, что, возможно, кто-нибудь другой и справится, но для меня даже такая малость состав-ляет почти непреодолимое препятствие. Конечно, принять рукопись из рук вверителя и проставить на ней регистрационный номер, действи-тельно, довольно просто; скажу больше: эти операции я произвожу со сноровкой и ловкостью виртуоза. Но если бы дело было только в них! На мою беду, до’лжно еще непременно осуществлять проверку текстов на сходность, ведь именно это главное в моей работе и в этом мое неот-вратимое проклятье. Ужасно, но, к своему стыду, я до сих пор так и не знаю, что такое несходность, не понимаю смысла этого термина, кто его выдумал и характер какого произведения он обязан выражать.
Страх! Простирающийся от смутного, но тяжкого ощущения беды, от того, что, благодаря моей полной литературной несостоятельности, благодаря попустительству моего невежества, в Библиотеку могут про-никнуть или уже проникли сочинения, противные ее сути, которые в конце концов погубят ее, этот страх все время терзает меня. И слишком долгое время я не мог ничего сделать, когда, вопреки моим тягостным мыслям, мне приходилось принимать все новые и новые поступления, ибо неоткуда было мне взять гарантии того, что я не ошибусь. Так что же делать, если Библиотека окажется утратившей свой дух? Что если она уже не объединяет свои рукописи в целое собрание, что если она уже давно разложилась от тлетворного влияния сочинений сходности, если она умерла и она - труп? Конечно, это всего лишь догадка, но ведь это - страшная догадка. Именно она заставила меня собрать всю мою храбрость, закрыть доступ новым поступлениям и, так как я сам не спо-собен подвергнуть текст рукописи сколько-нибудь эффективному ана-лизу на сходность, поручить проверку какому-либо более искушенному в литературе уму. И вот теперь я занимаюсь тем, что рассылаю во все стороны пакеты, содержащие подозрительные рукописи, а также просьбы освидетельствовать эти рукописи на сходность. Пока что, к сожалению, не могу назвать этот способ плодотворным: на все отправ-ленные письма не получено еще ни одного ответа, и ни одна из рукопи-сей, посланных на проверку, не возвратилась назад. И все же я продол-жаю писать, мне не остается ничего другого, и в письмах - моя единст-венная надежда.
Теперь о деле. Вначале позвольте мне принести все возможные из-винения за беспокойство, но мое нынешнее избрание следующим адре-сатом делает Вас. Готов допустить, что никогда прежде Вам не доводи-лось сталкиваться с просьбой такого рода, однако это совсем, видимо, не должно означать, что характер предлагаемого занятия окажется со-вершенно Вам чужд. Ведь Вам нужно будет лишь классифицировать еще одно попавшее в Ваши руки сочинение, точно так же, как до этого Вы подвергали классификации без исключения все, что попадалось Вам на глаза. Следовательно, вопрос “могу или не могу” для Вас попросту не стоит, а посему манускрипт, о котором пойдет здесь речь и который с надеждой я предлагаю Вам освидетельствовать, авторского названия не имеет и значится в картотеке только под регистрационным номером. То же можно сказать и в отношении всех хранящихся у меня сочине-ний: все они обладают лишь номерами, что создает немало удобств, степень которых переоценить будет весьма и весьма трудно. С тем, чтобы максимально облегчить Ваш труд, дополнительно сообщу, что вручитель, который принес мне лежащую перед Вами рукопись, сказал, что она безусловно, станет достойным пополнением собранной здесь коллекции. При этом он улыбнулся и на мой немой вопрос “почему?” ответил, что теперь, после того как она написана, прочесть ее полно-стью не сможет никто, включая ее автора. На мой следующий вопрос “почему?”, но уже прозвучавший вслух, посетитель ответил, что никто не способен достаточно полно соединить в себе сразу три мира: мир писателя, мир героя и мир читающего рукопись: соединить, наполнить их жизнью и заставить вращаться друг вокруг друга. “Да, на это никто не способен, - повторил он и после минутного раздумия добавил, - а кроме того, несомненным достоинством этой рукописи является то, что ни она сама, ни ее автор не существуют ни в одном из этих миров”. Я позволил себе робко улыбнуться, что вызвало ответную улыбку и слова: “Во всяком случае, в нашем с вами мире их нет”. После этого мне была вручена аккуратная стопка листов, написанных - или переписанных - от руки. Глядя на медленно покидающую его пальцы рукопись, мой посе-титель хотел было сказать еще что-то, но передумал. Молча он напра-вился к выходу. Он уже взялся за дверную ручку, когда я спросил, кем было написано переданное мне сочинение, - этот вопрос стоял послед-ним в регистрационной карте, и его графа чаще всего оставалась пус-той. Не оглядываясь, посетитель ответил, что имя автора ему неизвест-но, и что если сочинение уже написано, то знать это имя едва ли более необходимо, чем знать имя соавтора, ибо автор причастен к этому со-чинению так же, как и все остальные, соавтор же - тот, кто читает напи-санное в настоящий момент, а значит главное действующее лицо теперь он, ведь это благодаря ему вызывается к жизни и само сочинение, и его автор. Если же читатель отсутствует, то всякий разговор как о сочине-нии, так и об авторе имеет еще меньше смысла, чем разговор о написа-нии и чтении вообще. И посетитель вышел, так громыхнув дверью, что с близлежащих стеллажей, словно перезревшие плоды, посыпались ру-кописи.
Опомнившись, я восстановил порядок на полках, а затем, тщательно вымыв руки, зарегистрировал и прочел оставленную мне рукопись. Что-то, не знаю что, подтолкнуло меня подумать, будто в этом сочине-нии совершенно нет людей, а только лишь ведется какая-то жуткая иг-ра, цель которой неясна, но можно предположить, что она не в оконча-нии, а скорее в том, чтобы эту игру поскорее начать. Однако это лишь мое личное впечатление, ни на что не претендующее, вероятнее всего ошибочное, и которому, в этой связи, я сам не слишком доверяю, чтобы не сказать: не доверяю вообще. Вот и все. Сейчас я запечатаю рукопись в конверт и отошлю ее Вам, еще раз принося извинения за беспокойст-во.
            С почтением, хранитель Библиотеки.

P.S. Еще осмелюсь предупредить Вас, что, несмотря на всю кажу-щуюся смехотворность моей просьбы, а равно и всего, с чем вы позна-комились в моем письме, это куда как более серьезно, нежели можно предположить в начале, ведь лежащее перед Вами сочинение, может статься, принадлежит к числу сходных. Риск, конечно, невелик, но он есть. И еще. Вы, разумеется, в любой момент можете отшвырнуть ру-копись прочь, но если Вы сочтете возможным дать мне какой-либо от-вет, о чем я буду не переставая молить небеса, то прошу Вас, не утруж-дайте себя напрасными поисками моего местопребывания, Вы меня все равно не отыщете, тогда как я в любом случае смогу Вас услышать, ибо я - это отчасти Вы сам и есть”.

Вот и весь фрагмент. Ну что ж... Здесь, пожалуй, можно и завершить описание повести “Вина”, произведения, как кажется, неплохого. Впро-чем, тут лучше будет удержаться от каких-то окончательных суждений и оценок, тем более, что они и без того не минут явиться в этом расска-зе, но при всем, однако ж, нельзя и вовсе обойти вниманием то, что со-чинение молодого автора не лишено какой-то неестественности, како-вая его черта особенно заметно проступает в диалоге и в отрывке, с ко-торыми несколькими строками выше познакомился читатель. Нет, не то чтобы это была какая-нибудь бесповоротная мертвизна, но вот как-то все ж таки выходит, что невозможно там ухватиться за что-нибудь мыслью. Словно катится и катится себе стеклянный, или, лучше, зер-кальный шар; вот уже и половина осилена, а все никак не идет на ум, как писатель приказал понимать ту или иную идею, им в своей повести выраженную. А фразы-то все какие! Вроде бы и предложение должно уже завершиться, ан нет же! - словно репей, нарочно прицепляется к нему еще несколько слов. Автор, правда, говорил как-то, будто довел стилистическую и смысловую формулу этих частей до состояния почти арифметического, так вот она и правда, во всяком случае долго нужно было бы искать человека, который в обыденной жизни говорил бы так насильно закрученным, ровно какая-нибудь алгебраическая спираль, языком. Впрочем, черта эта так же скоро может быть отнесена к досто-инствам повести, как и к ее недостаткам. Тут уж дело вкуса, и может статься, что иной и не захочет доискиваться здесь никакой неестествен-ности, а примет повесть, как она есть, со всеми ее шероховатостями, с ее, порою, нелюбопытной заумью и прочими неудобствами; ну а если в тексте и будет найдено что-то подобное, и читатель вдруг примется со-жалеть о своем попусту загубленном драгоценном времени, которое он с великим трудом вырвал у забот для такого полезного дела, каким яв-ляется чтение книжек, то пусть он попытается как-то сдержаться и не слишком сетует на зыбковатое письмо молодого автора, который же-лал, вероятно, лишь наиболее полно выразить свою мысль и не ставил акцент именно на неестественности, а, может быть, и просмотрел эту особенность своего произведения за недосугом, ведь слишком много времени забирает у писателей их строптивая писательская звезда, вне-запно начинающая подмигивать в кабинете редактора какого-нибудь журнала. Впрочем, теперь будет лучше оставить этот разговор и скорее обратиться к предмету более любопытному, которого ради, собственно, и предпринята настоящая литературная работа.
Итак, давеча здесь уже было сказано несколько слов о том, что со-бытия, которые произошли с молодым автором, вовсе не загадочны, а если во всем этом и есть что-то, способное вызвать толику удивления, то это лишь та юркая прыть, с какою события развивались.
Читатель, вероятно, еще не успел полностью забыть о том, что мо-лодой автор был оставлен им в самом радостном расположении духа, как раз по окончании рассказа о нелегком пути его повести в журнал. Вернувшись же к нему теперь, после краткого ознакомления с его пове-стью, читатель не без удивления обнаружит его сидящим на стуле, с опущенной головою, с досадою в лице, то есть в состоянии совсем не веселом. А дело в том, что его гость, который еще несколько минут на-зад смирно сидел перед ним, покинул его дом. Произошло это неожи-данно, хотя и не было между ними никакой размолвки или ссоры, про-сто гость подхватился вдруг и вышел вон из квартиры, оставив, правда, обещание вернуться, которое он, правда, он дал в какой-то весьма не-определенной форме, то есть к непременному исполнению его, видимо, не обязывающей. Скоропостижное это бегство больно отозвалось в сердце молодого автора, он решительно не понимал его причин и не знал, что ему обо всем этом нужно думать. Сразу же после того как громко хлопнула дверь, он почувствовал вдруг такую кручину, что впо-ру было просто завыть по-волчьи. В сущности, подобного состояния писатель боялся теперь больше всего, вопреки даже тому, что до сих пор именно одиночеству отдавалась немалая часть его писательской жизни.
Но это было до написания повести, а сейчас ему неизбежно придет-ся сделать первый глоток воздуха своего пустого дома. Решительно не так намеревался встретить он мгновения, последующие за известием о счастливой судьбе его повести. Конечно, о литаврах и цветах не было и мысли, но ведь не было ее и о том, чтобы в такой день остаться совер-шенно одному. Переваривая эти думы, писатель безо всякой цели бро-дил по квартире. Он садился, вставал, затем снова садился, смотрел в окно, шел к книжной полке и хватал первую попавшуюся книгу, рас-крывал и тут же отправлял ее обратно, снова садился и снова смотрел в окно. Словом, делал он все то же самое, что и любой делал бы на его месте. И кто знает, сколько еще могла бы продолжаться у писателя его тоска, если бы ему в голову не пришла вдруг одна мысль, которую он счел необыкновенно удачной, но которую изобразить такою едва ли по-вернется у кого-нибудь язык. Он надумал собрать у себя в доме своих знакомых и вслух прочесть им свою повесть, устроив, таким образом, своего рода литературный вечер. Он слыхал, что подобные вечера у пи-сателей не редкость и что проходят они не без приятности, а порою да-же и увлекательно. Забыв об одиночестве, он в мгновение ока очутился на улице с записною книжкою в одной руке и горстью медяков в дру-гой. На протяжении получаса он мучил уличный автомат, бросая в трубку призыв явиться тотчас к нему в гости, да не забыть прихватить кого-нибудь из знакомых, а также немного еды.
Когда все, кто был найден дома, получили приглашения, молодой автор упругою рысцою вернулся в свою квартиру, где занялся метением полов, мытьем посуды, в которой уже дала рост особь какого-то гриба, расставлением стульев и иных посадочных мест, словом, всем тем, что предваряет обычно наплыв немалого числа народу. Вскоре раздался первый звонок, и автор, бросив последний взор на свое разом повесе-левшее жилище, побежал открывать. Несколько секунд спустя в комна-те появился очень худой, очень сутулый человек высокого роста, с ред-кою, но удивительно длинною многодневною щетиною на удлиненном подбородке и с затухшею папиросою в углу тонкогубого, нешироко улыбающегося рта. Одет он был в старый крупновязанный свитер, бывший некогда темно-зеленого цвета, в незнакомые с утюгом широкие брюки, которые скорее можно было бы назвать штанами, но не брюка-ми, и в тяжелые, стоптанные башмаки. Впрочем, это не так существен-но, как то, что он сходу, едва переступив порог комнаты, предложил ав-тору начать чтение, не дожидаясь остальных, сославшись при этом на сильную нехватку времени, а также на не менее сильное с его стороны желание ознакомиться с повестью, которую, зная ее автора, уже заве-домо можно счесть любопытной. Трудно сказать, чем было вызвано это предложение, ведь свободного времени у человека, как потом оказа-лось, было хоть пруд пруди, но еще труднее сказать, почему молодой автор это предложение принял. Может быть, он понадеялся на сравни-тельно небольшой объем рукописи или на быстроту своего чтения, а может просто не устоял перед похвалой, но как бы там ни было, потоп-тавшись немного на месте, он в конце концов сел на табурет, взял руко-пись в правую руку и, держа ее несколько на отлете, начал чтение. Он выговаривал слова негромким голосом, но четко, так, словно бы обна-родовал какой-нибудь важный документ; изредка он вскидывал взгляд на своего единственного покамест слушателя, который, прищурив один глаз и вовсе прикрыв другой, курил, полулежа в кресле, далеко вперед выбросив свои длинные ноги, каковыми время от времени он произво-дил какое-то короткое движение, которое можно иногда приметить в городском автотранспорте за каким-нибудь пассажиром, начавшим слегка клевать и насвистывать носом. Весьма скоро, однако, молодой автор принужден был прерваться - с тем, чтобы снова бежать в прихо-жую, отворять дверь и принимать нового гостя, чей настойчивый зво-нок не дал возможности даже закончить фразу. Гость прибыл не один, но с девицею, державшей в обнимку пакет, откуда, словно свежеошку-ренное бревно, торчал белый и толстый батон, в общем-то мирный вид которого внезапно вызвал у автора какое-то раздражение.
Проводив прибывших в комнату и усадив их подле первого гостя, который, казалось, так и уснул, сидя в кресле, автор некоторое время находился в раздумии: начать ли вновь, или же продолжить. Наконец, покосившись несколько на пакет и, наверное сочтя молодую пару не такими уж сильными ценителями, он в двух словах передал им содер-жание пройденной части и продолжил чтение с прерванного места. По мере продвижения вперед ему пришлось останавливаться еще несколь-ко раз и встречать новых гостей, которые приходили кто по одному, кто вдвоем, а кто и небольшими, но шумными группами. Вскоре его заста-вили читать сызнова, и он с покорностью открыл первый лист. А гости все прибывали, вливаясь в комнату через оставленную открытой дверь. Пришло время - и оказалось, что нужно заводить чтение в третий раз, ибо, как и прежде, отыскались такие, кто не слышал либо начала, либо конца. На этот раз автор покорился только после бурных словопрений, вызванных его попыткой пригласить к чтению кого-либо другого. Но все решительно заявили, что читать должен непременно автор, а из об-щего всплеска голосов выделился и ударил по авторским ушам чей-то возглас: “Искусство требует жертв!” Поискав глазами того, кто мог это выкрикнуть, автор остановил свой взор на какой-то полноватой особе, глядя на которую, никак невозможно было определить, сколько ей лет, а также какой у нее, собственно, цвет волос. Впрочем, никого здесь особенно не заинтересует ее возраст, как не увлекало подобное иссле-дование и автора, которого в эту минуту волновал другой, более важ-ный для него вопрос. А началось с того, что, повторяя чтение рукописи во второй раз, он вдруг почувствовал, как трудно ему самому устанав-ливать смысл читаемого произведения. Вернее же будет сказать, что он и вовсе перестал видеть там смысл. Может, это явилось следствием многократного повторения или другой какой причины, но как только он это заметил и решил проверить себя, то, прочитав несколько листов, смог полностью подтвердить свои подозрения: слова, им произноси-мые, слишком мало имели общего с тем, что он намеревался сказать в своей повести. Не без труда поворачивая языком эти тяжелые чугунные чушки, он то и дело восклицал про себя: “Неужели я мог такое напи-сать?”, и чем дольше длилось чтение, тем больше стыдился он убоже-ства своего языка, стыдился себя, выставленного сейчас перед этими людьми, которые, конечно, все уже давно заметили, и покуда сидят ти-хо, сохраняя в лицах внимание, но потом огласят воздух хохотом и раз-несут по всему городу анекдот об этом кошмарном литературном вече-ре. А между тем, неприятные открытия множились. Помимо вопиющей стилистической скудности своей повести, автор, с болью в душе, обна-ружил еще и целый ряд заусениц композиционного характера. В неко-торых местах недоставало кое-каких логических связок, от чего сюжет казался наспех сшитым кричащего цвета нитками, и это казалось тем более огорчительным, ведь над сюжетом он трудился больше всего. Вслед за этим он нашел, что и начало, и средняя часть насыщены мало-интересными подробностями, а финальный диалог затянут, а значит те-ряются весь его смысл и неожиданность. Наконец, автору удалось спра-виться с недоумением от того, как же всему этому ужасу на бумаге уда-лось ускользнуть от его внимания раньше, и, дабы спасти свое уже шаткое положение, он, теперь уже по собственной инициативе, начина-ет читать рукопись сначала и  по ходу чтения выправлять найденные огрехи. Однако же оттого, что не всегда с достаточной глубиной и по-следовательностью ему удается совместить мысленную правку текста с непосредственным чтением вслух, речь его делается прерывистой, ак-центы все реже попадают на нужные слова, а особенную неприятность для слуха собравшихся составляют длинные паузы между словами и предложениями, во время которых чтец долго тянет звук “э”. Возникает чрезвычайная путаница, и обескураженный автор понимает, что закон-чить чтение на сколько-нибудь утешительной для себя ноте ему дове-дется не прежде, чем он схематически наметит карандашом на полях рукописи примерный план ее изложения. Будто бы для отдыха, он ис-прашивает у гостей небольшой перерыв и, оставив их вынимающими из пакетов и сумок принесенную снедь, идет в ванную комнату и, пустив воду во весь опор, принимается править текст. Это занятие забирает у него минут двадцать с лишком, в течение которых, кроме правки, он должен еще и терпеливо отгонять настойчиво свербящую мысль о том, что написанную им повесть исправить уже нельзя - ее можно лишь уничтожить или оставить в неприкосновенности. Мысль эта докучлива, словно обреченная августовская муха, но невзирая на это, автор энер-гически шелестит листами, кругом расставляет разного рода значки, дописывает слова, меняет порядок листов, а то и целых частей, что-то перечеркивает вовсе, а что-то обводит жирным овалом с пририсован-ною к нему длинною, или, в зависимости от дальности перестановки, менее длинною стрелкою. Наконец работа завершена, и все представля-ется пристальному взгляду молодого автора мало-мальски удачно скомпонованным. Он выходит из ванной, в дверь которой уже стучат подкрепившиеся едою слушатели, усаживается на свое место с не-сколько усталым, но еще не лишенным вдохновения видом и начинает читать. Почти с первых же слов, он, однако, видит, что из его двадца-тиминутной стряпни вышло такое кушанье, принять которое не в силах никакой слушатель, хотя они все у нас имеют на этот случай весьма крепкие желудки. В довершении конфуза собравшиеся, очевидно под-давшись влиянию какого-нибудь древнего инстинкта, начинают ловить чтеца на всех замеченных неточностях, с обидною дотошностью уточ-нять малосущественные детали, а то и прямо указывать ему на то, что некоторых слов и даже предложений в предыдущим зачтении не было вовсе. Не нужно, наверное, здесь много распространяться о том, до ка-кой степени автору все это опостылело, как зол он был и на себя, и на свою повесть, и на эту девицу, откусывающую огромные куски от сво-его бесконечного батона. С тем, чтобы поскорее отвязаться, он было хотел сказать гостям что-нибудь грубое и обидное, но чудом сдержался и, скрепя сердце, пробормотал лишь, что читает теперь по черновику и что повесть его в общем не вполне готова. Хорошо еще, что в начале вечера у него хватило выдержки не похвалиться принятием повести в журнал, потому как в сложившейся ситуации подобное хвастовство вы-глядело бы просто ужасным. Это была единственно утешительная мысль, а в остальном - хоть проваливайся тут же под землю.
Однако уж слишком наивно он полагал, что гости тут же повскаки-вают со своих мест и уйдут, обронив несколько слов утешения и покру-тив немного головами. Вышло совсем наоборот. Все точно сорвались с цепи и кинулись в критический разбор услышанного, как будто только и ждали момента, когда возможно будет заявить о своей точке зрения, затем, если потребуется, отстоять ее в нелегкой борьбе с иными воззре-ниями, а там и взгромоздить свое мнение на обломки других. Если бы кто-либо сказал, что в тот вечер молодому автору было отказано в дру-жеском совете, тот покривил бы душой. Каждый, сколько мог, склонял автора к тому, чтобы кое-что убрать как неприемлемое и для повести вредное, кое-что добавить как совершенно необходимое, но это все по мелочам, главное же - всех без исключения не устраивала концовка по-вести, тот ее момент, где герой усаживается за стол и, сперва медленно, а затем все быстрее и быстрее пишет новеллу; со всех сторон так и сы-пались требования указать, что или о чем будет написано в новелле. В этом неудовлетворении все гости были единодушны, но только в нем одном, ибо у каждого из советчиков имелась своя собственная, отлич-ная от всех прочих, интерпретация финала повести. Разногласия, вы-званные большим числом мнений, грозили обернуться всеобщей ссо-рой, если бы долговязый гость, до сих пор нерушимо сидевший в своем кресле без каких-либо движений, не подобрал под себя ноги и неожи-данно громким басом не призвал всех к тишине. Все смолкли, а он ре-шительно откашлялся в кулак и стал говорить.
Вначале он коротко коснулся достоинств произведения, а затем, вы-разив надежду, что его слова совпадут с мнением большинства, загово-рил о своем сожалении, которое он испытывает оттого, что столь хо-рошее произведение, каким является повесть “Вина”, грозит остаться незавершенным и, несомненно, таковым окажется, если автор не даст возможности читателю узнать: чего же, в конечном счете, он желает добиться от своего многострадального героя, который, после всех сво-их злоключений, мог бы скорее угодить в какой-нибудь желтый дом, нежели, проснувшись и посмотрев на мокрый тополиный лист, сесть за стол и приступить к написанию новеллы. “Однако, если автор предпо-чел изобразить все так, а не иначе, - продолжал долговязый развивать свою мысль, - если он счел необходимым едва ли не силой положить перо в слабую руку своего героя, то подобная настоятельность оказыва-ется попросту не оправданной, потому что повесть заканчивается бук-вально через несколько предложений, и герой, а вместе с ним и чита-тель, остаются перед какой-то не весьма определенной задачей, причем герой должен будет эту задачу решать, несмотря на то, что сам автор ограничился лишь ее постановкой, даже словом не обмолвившись от-носительно способа ее реализации. Думаю, что многие согласятся: по-добное умолчание может натолкнуть читателя на мысль, что автор, мо-жет быть, сам не вполне представляет себе, о чем будет написано в но-велле его героя. Мысль эта, конечно, довольно смелая, но что подела-ешь, если именно она возникает в голове по окончании чтения и содей-ствовал ее возникновению сам автор, которого, однако, едва ли можно было бы упрекнуть в том случае, если б речь шла о каком-либо несуще-ственном дополнении к сюжету, но коль скоро он замалчивает главное в своей повести, то здесь найдется почва и для более серьезных подоз-рений о степени его собственной осведомленности в делах и чаяниях созданного им героя. Разумеется, дело принимает несколько иной обо-рот, если автор умышленно, руководствуясь соображениями какого-то непонятного творческого метода, не осветил упомянутый аспект своего произведения. Тогда нам остается только пожать плечами и сказать, что совершенно напрасно он пожелал принести эстетическую закончен-ность в целом не плохого текста в жертву какой-то не вполне внятной, но очевидно, пагубной страсти к моделированию временных и про-странственных перспектив, да еще и нарушенных.
К чему столько суеты? - вопрошал критик с недоумением на лице. - Ведь такая модель должна быть зафиксирована в архитектонике изу-чаемого автором эстетического объекта, художественно освоена в хро-нотопе, и уж если так сильно хочется эту модель закрепить, то нужно лишь телеологически осуществить внешнее материальное произведе-ние, доведя его композицию до надлежащего уровня, но уж никак не пытаться мастерить эту модель из эфирных смысловых фигур, еще и орудуя при этом разного рода категориями возможности, собственной интуицией, а то и просто мистификацией, которая уже давно навязла в зубах и готова угодливо изогнуться в виде пошленького вопроситель-ного знака. Может быть, довольно нам таких сочинений? Ведь талант, как ни крути, проступает только в том, что создал писатель, но отнюдь не в том, что должен додумать за него читатель, тем более, если и до-думывать-то особенно нечего, подобно тому, как в только что отзву-чавшем произведении слишком уж рвется быть понятой и оцененной мысль о грани между жизнью и литературой. А впрочем, все это вполне можно извинить автору, извинить потому, что такая граница существу-ет - и она в том, что писатель - не есть Бог. И чем скорее писатель пой-мет, что, закончив свое произведение, он еще не избавлен от необходи-мости жить среди людей и дальше, чем скорее он оставит все притяза-ния на роль божества, дарующего жизнь, тем скорее обнаружит, что его собственный человеческий удел не так уж плох, ведь он все-таки писа-тель, а в жизни еще есть вещи, достойные восхищения и пера.
Имея все это в виду, - завершал свою речь оратор, - и, разумеется, не во вред уважаемому автору, а только лишь из дружеского к нему уча-стия, каждому из присутствующих предлагается взять в руки по чисто-му листу бумаги и изложить на нем свою версию финала повести “Ви-на”, дабы потом снабдить этими образцами автора, который либо выбе-рет из их числа наиболее для себя подходящий, либо, прочтя их все, вдохновится придумать свой, и, дополненное финалом, его произведе-ние обретет необходимые ему строй, вес и законченность”.
Умолкнув, долговязый гость раскурил свою папиросу и сквозь гус-тое облако табачного дыма, похожее на то, какое обыкновенно выплы-вает из рта произносящего реплику на ином карикатурном рисунке, взглянул на молодого автора, внимавшего этому монологу не поднимая головы, словно отыскивая что-то на полу чрезвычайно заинтересован-ным взором. Он мог бы ответить и даже знал как, но не проронил ни звука, чтобы не доводить дело до заурядных криков: “А ты кто такой?”, ведь как начинающий и неопытный еще писатель, он верил, что крики такого рода решительно недопустимы среди литераторов. А кроме того, ему поскорей хотелось остаться одному. За это ему не жаль было запла-тить молчанием. Что же до присутствующих, то все они пришли в не-описуемый восторг, и через какую-нибудь минуту по бумаге зашурша-ли карандаши и заскрипели перья ручек, при этом любопытно, что дол-говязый зачинщик сам ничего писать не стал.
К чести гостей, все они на удивление скоро справились с заданием, и автор стал обладателем лохматой пачки листов различного формата, а также долгожданного одиночества, потому что все сразу ушли, только прикончили оставшиеся бутерброды и пожелали хозяину спокойной ночи.
Он закрыл дверь, возвратился в комнату, привел в порядок стулья, водворил на места кухонные табуреты, выбросил в мусорное ведро ог-рызки яблок, ворох скомканной бумаги, туда же он хотел опустить и кучу исписанных гостями листов, но не смог пересилить себя и, присев на корточки тут же у ведра, стал читать их один за другим. Вскоре он поднялся, быстро перешел из кухни в комнату и, остановившись подле письменного стола, продолжил чтение. Внимательно и нервно он впи-вался взглядом в строки, подолгу останавливался на отдельных пред-ложениях, а прочтя отдельный лист, не глядя клал его на стол и, прику-сив губу, на мгновение устремлял невидящий взор куда-то в угол ком-наты. Было тихо, лишь изредка слышался шелест бумаги. Автор пере-ступил с ноги на ногу и переложил уже вполовину похудевшую пачку из одной руки в другую. Лист, лежащий последним, выскользнул из-под пальцев, словно ковер-самолет, пролетел по воздуху и опустился где-то под кроватью. Писатель не двинулся с места. Лишь краем глаза отметив этот бесшумный полет, он решил, что достанет лист после. Ему просто не хотелось прерывать чтение, все больше и больше увлекавшее его разнообразием вариантов, каждый из которых был по своему примеча-телен, а некоторые из них ему просто нравились. Например тот, в кото-ром герой садится за письменный стол и, втянувшись в работу, вдруг снова незаметно для себя засыпает и во сне восходит к тому событию, с которого началась повесть о нем, замыкая тем самым круг, по которому он будет двигаться вечно, следуя бесконечной цепи пробуждений и снов. Или тот вариант, где герой, уже написав свою новеллу, обнаружи-вает, что написал все то же самое, слово в слово, буква в букву. И вари-ант, где герой пишет о каких-то зеркальных лабиринтах, сам же в них теряется и в одном из отраженных тупиков приходит к выводу, что тек-стом новеллы, текстом незримым и непрерывным, будет его собствен-ная память, а также память множащихся в зеркалах лабиринта его двойников. И вариант, написанный женской рукой, в котором герой, уже завершая свою новеллу видит, как дверь комнаты открывается, и в проеме появляется его возлюбленная, которая, как оказывается, ни на миг не переставала любить его и теперь пришла к нему со слезами ра-дости на глазах, а он, полный высоких чувств, тут же оставляет писа-тельское ремесло, понимая, что всякое искусство - лишь отзвук и тень земной и горней любви, постичь многоликость которой он должен бу-дет рядом с любимым существом. И вариант, выдержанный в эстетике мгновенного письма, излишне, впрочем, затейливый, несколько на-хальный и чересчур задорный. И еще вариант в стихах, вялый анапест которых мог бы утомить даже маятник настенных ходиков, но сама идея слагания новеллы в стихах, где ритм создает иллюзию бесконеч-ности, показалась автору не лишенной утонченности.
Он закончил чтение, но все так же неподвижно стоял у стола, скре-стив на груди ставшие свободными руки. Он размышлял о людях. Он думал о них с какою-то особенною, новою и неожиданною для себя са-мого теплотой: о тех, кто сегодня был у него в гостях, о тех, кто к нему так и не пришел, и о тех, кто, может быть, не придет к нему вовсе. А потом он вдруг понял, что умеет прощать. И он простил их. Он простил им все: и нетерпеливость, и наивную жестокость, и то, что сегодня они даже и не пытались понять главную идею его произведения, которая, конечно же не в том, что где-то там, в необозримом пространстве должна быть поставлена какая-то логическая точка, и уж тем более не в том, чтобы сделать своего героя плодотворным литературным произво-дителем. Но он простил людям их непонимание, а вместе с ними про-стил и себя самого, автора, который, так же как и они, оказался неспо-собным принять эту идею во всей ее полноте, позволил ей захлебнуться в потоке своего авторского честолюбия.
Такой вот, приблизительно, ход мысли был у молодого автора, когда он, скрестив на груди руки, стоял неподвижно у своего письменного стола. Близость новой, предстоящей работы сообщила ему радостное и спокойное настроение, и хотя он еще не вполне отчетливо представлял себе, с чего ему нужно будет эту работу начинать, одно он уже знал на-верно: завтра утром он пойдет в редакцию и заберет оттуда повесть.
Он неторопливо собрал в единую пачку разбросанные по столу лис-ты, тщательно выровнял ее края, а затем разорвал ее вначале на две части, потом, соединив половины, еще на две. Умяв обрывки в мусор-ное ведро, он вынес его на лестничную площадку и вывернул содержи-мое в отрыгивающуюся зловонием пасть мусоропровода, который, пло-тоядно лязгнув челюстью, гулко сглотнул подачку в свой металличе-ский кишечник.

Среди ночи автор внезапно проснулся, словно от толчка в плечо, хо-тя, обыкновенно, сон его не отличался какою-то особенною чуткостью. Он любил сон, любил спать подолгу и отдавался этому занятию усерд-но, с каким-то самозабвением, бывая сильно раздраженным, когда его вдруг будили. Но теперь он рывком сел на постели, словно выброшен-ный из-под теплого одеяла тугой и неумолимой пружиной. Сна не бы-ло. Не было и всегдашнего неудовлетворения от скоропостижного про-буждения. Была лишь какая-то смутная тревога, пульсирующая вместе с сердцем в плотной темноте комнаты. Ему вдруг почудилось, что здесь, рядом с его изголовьем, кто-то стоит и смотрит на него из мрака неот-рывным взором. Насторожившись, автор несколько минут сидел на краешке кровати, поставив босые ноги на холодный пол, а затем не-громко окликнул темноту: “Эй!” Ответа не было. Тогда он встал, при-держиваясь в потемках за стену прошел в прихожую, отворил дверь и выглянул на тускло освещенную лестничную площадку. Никого. Толь-ко сонный кот у батареи парового отопления приоткрыл один глаз. “Приснилось что-нибудь, наверное”, - подумал автор. Закрыв дверь, он так же ощупью вернулся в комнату, включил свет, опустился на кровать и попытался вспомнить, что же могло ему присниться такого страшно-го, повлекшего за собою столь неожиданное пробуждение. Но, как не-редко бывает в таких случаях, он почти ничего не вспомнил. В созна-нии всплывали все какие-то гулкие галереи, за влажными и липкими стенами которых как будто бы слышалось какое-то царапание, двери, камни, словом, всякая ерунда, которая ну уж ни как не смогла бы его напугать; однако ничего другого он вспомнить не сумел.
Впрочем, это даже и хорошо, что не нужно будет описывать здесь его сон. Ведь теперь, куда ни поверни, у писателей разбросаны по со-чинениям сны. Как что не ложится удобно в прокрустово ложе сюжета, так сон уже тут как тут, прямо как напасть какая-нибудь! Конечно, ни-кто не станет здесь спорить о том, что сон может многое оправдать, он даже может спасти целый роман, а все ж таки лучше, если не будет здесь никаких снов. Ну их к лешему, эти сны, с ними и читателей не-долго растерять! Да и что такое, в сущности, этот самый сон? Сон ведь он и есть сон, и что с него возьмешь, а читатель - существо тонкое, тре-бующее к себе много деликатности. Хотя нелишне будет здесь вспом-нить, что молодой автор до сих пор держался противного на этот счет мнения, и это как раз хорошо видно из его повести, но ведь это его личное писательское дело! Ведь тут никто никому не воспрещает ду-мать как хочется, и если автору угодно было видеть в каком-нибудь своем сновидении чуть ли не произведение искусства, то - пожалуйста, верти, как хочешь, все будет даже обоснованно какой-либо теорией. “Ну и хорошо”, - подумал автор, хотя и сам не знал, зачем он так поду-мал и что, собственно, во всем этом хорошего. Он потянулся, звучно зевнул и посмотрел на часы. Была уже глубокая ночь.
Он встал с кровати, подошел к выключателю, наложил на него па-лец, но света не погасил. Перед сном ему вдруг захотелось взглянуть на свое сочинение, потрогать его или просто подержать немного в руках. Он бросил взгляд в одну сторону, поворотил голову в другую, однако рукописи нигде не увидел. Соображая, куда он мог сунуть ее вечером после читки, автор еще несколько времени постоял на месте, а затем принялся за поиски. Вначале он смотрел среди книг, потом в своем письменном столе, на подоконнике, в ванной, на кухне и даже под по-душкой. Он захватывался поиском все больше и больше и с возрастаю-щим нетерпением, так, что под конец вещи уже лихо летели на пол, как это непременно случается в фильмах, в которых режиссеры надумали вдруг показать обыск: только и разницы, что молодой автор не вспары-вал подушек и не хрустел кованными сапожищами по колотому хруста-лю и фарфору, а время от времени лишь недоуменно шептал: “Куда же она могла запропасть?”
Так ничего и не отыскав, он со вздохом опустился на похолодевшую постель и задумался, блуждая взглядом по перевернутой вверх дном комнате. Может быть, он разорвал и выбросил ее вместе с давешними листами? Нет, нет, он точно помнил, что с листами ее не было. Тогда... “А-а-а! - воскликнул он и пришлепнул по голым коленкам, - ну конеч-но! Ее случайно прихватил с собой кто-нибудь из гостей”. Вот только кто... И случайно ли... Тут он посетовал на то, что отпечатал так мало экземпляров и сдуру сжег все черновики и подготовительные материа-лы, ведь теперь, случись что, он, пожалуй, и не докажет своего авторст-ва, ведь тот экземпляр, по которому он читал вечером, был последний. Конечно, есть еще экземпляр в редакции, но это показалось автору не слишком уж надежным...
“А что если вообще не было никакой рукописи?” - налетела вдруг мысль - так неожиданно, что в первый момент ему вдруг показалось, будто эти слова промолвил кто-то у него за спиной. По телу пробежала дрожь, и он резко оглянулся. “Глупости! - тут же рассмеялся он, не-сколько, впрочем, натянуто, и поспешил бодро добавить вслух: - Лезет в голову всякая дрянь. Все, все, спать, а то еще неизвестно, что взбре-дет на ум среди ночи!”
Он так ничего и не решил для себя, лишь улыбнулся в темноте, на-крыл голову одеялом и сразу же уснул.

Он спал тихо, спокойно, без сновидений и, конечно же, еще не мог знать о том, что ждет его утром. О том, как, несмотря на вечерние вол-нения, он проснется с необычайно легкой головой, и такое на редкость приятное и чистое пробуждение, вместе со струей солнечных брызг, бьющей прямо в лицо, сообщит ему веселое настроение. Он бойко вы-прыгнет из постели, умоется холодной водой, неспешно и с удовольст-вием оденется, тщательно причешет перед зеркалом свои соломенного цвета волосы, выпьет чаю с бутербродом, выйдет в прихожую и откроет входную дверь. Уже стоя за порогом, он вдруг вспомнит о том единст-венном, еще не прочитанном им листе, содержащим финал его произ-ведения, который так и остался лежать где-то под кроватью. Он немно-го постоит, в нерешительности держась за дверную ручку, а затем все же возвратится в комнату, опустится на колени перед своим одром, по-шарит под ним рукою и достанет оттуда лист. Отряхнув его от мягких катышей пыли, он аккуратно поместит его в боковой карман пиджака, рассудив, что успеет ознакомиться с содержанием где-нибудь по дороге в редакцию.
Он выйдет из парадного и будет быстро шагать по улице, на ходу разглядывая прохожих, которые на мгновение покажутся ему персона-жами какого-то огромного произведения. Он найдет это забавным и улыбнется. Он пройдет еще несколько десятков  шагов, а затем с легкой и веселой уверенностью человека, знающего наверняка, что никуда не исчезнут эти бегущие куда-то люди, эти снующие автомобили и непод-вижные серые дома, не сгинет в одночасье весь этот пыльный город и не померкнет над головой этот раскаленный шар, снисходительно по-зволит себе допустить наплыв давешней мысли: “А что если и впрямь не было никакой рукописи? Что если я вообще ничего не писал? И куда это я иду? В редакцию? А вдруг мне скажут там: какая рукопись? Не было у нас никакой рукописи, ступай отсюда - не знаем, кто ты! И что я стану тогда делать? Ведь если я ничего не писал, то кто же я такой и чем занимаюсь в своей жизни? А может быть я просто играл в какую-нибудь игру, да и заигрался до помрачения, поверил, что эта игра и есть сама моя жизнь? Я сплю? Вижу все это во сне? Или я сошел с ума? Ес-ли сплю, то нужно ли мне просыпаться? Хорошо еще, если, проснув-шись, я окажусь самим собой, а ну как кем-нибудь другим, о ком сей-час, во сне, я даже ничего не знаю?”
Он будет идти по улице. Он будет ставить перед собой эти вопросы и в них будет лишь игра. Его игра. Та, в которую время от времени он любил поиграть с самим собой. Удобная и беспроигрышная игра, кото-рую можно бесхлопотно закончить в любой момент. И, целиком ис-пользуя эту возможность, плавно и весело завершая эту игру, завтра ут-ром он остановится на улице, извлечет из кармана сложенный вчетверо лист и с улыбкой подумает: “Нет, я не сошел с ума! Я не сплю! Вот мой гарант!” Он взвесит лист на ладони, а затем медленно развернет его вспаханную пером поверхность навстречу солнцу. Почерк покажется ему знакомым и в чем-то даже напоминающим его собственный, но он отметит это лишь мимоходом и прочтет первые строки: “Автор не-скольких коротких, очень неудачных рассказов и совсем недавно окон-ченной повести “Вина” сидел на кухне своей однокомнатной квартиры и...” Там будет написано еще что-то, но его сердце стремительно упадет вниз, а порыв ветра вырвет лист из его рук и, широко размахнувшись, швырнет этот клочок бумаги в бесстрастный лик неба, затеряв его где-то в двух-трех пядях от широко раскрытого, пылающего пронзитель-ным огнем глаза.
Автор нескольких коротких рассказов и недавно оконченной повес-ти “Вина” не сможет сразу, ясно и во всей полноте вообразить себе чу-довищные размеры этого лабиринта. Он просто не успеет этого сделать, ведь прежде всего он захочет удовлетворить свое естественное челове-ческое любопытство и бросится догонять отобранный лист. Он не до-гонит его. Он лишь шагнет на проезжую часть улицы, и слева от него исступленно завизжат шины тормозящего грузовика.
Это будет утром. Он остановится, закроет глаза и увидит себя со стороны - человека, идущего по своим делам в редакцию журнала; че-ловека, не сделавшего ничего плохого в своей жизни, но и не ощутив-шего в ней ничего хорошего; он увидит себя, сумевшего написать по-весть, но еще не успевшего ее предать окончательно; себя, трогательно воинственного в наивной жажде могущества, в притязании на абсолют-ный разум, изо всех сил пытающегося сохранить равновесие на скольз-ком гребне короткого мгновения творчества, на этой нити надежды и веры, натянутой над зияющей бездной между “Да” и “Нет”. Словом, он увидит в себе писателя, надрывающегося над бременем какой-то невы-ясненной вины, подвластного какой-то идее, которая есть у каждого и которая у каждого своя. И вот тогда, наконец, он застынет в этой фор-ме, заполнить которую так стремился всем своим естеством, а был лишь клейкой каплей сока какого-то высокого и раскидистого дерева, но не стволом этого дерева, не его ветвями и даже не одним из его ли-стьев. А вместе с ним застынут и два его мира, оба суть созданные им: и тот, который он себе назначил, и тот, которым он себя окружил. Так он будет стоять на дороге с закрытыми глазами, готовый стать единым средоточием боли, готовый вместить в себя всю боль мира и избавить мир от нее. Но боль не придет к нему. А он будет все стоять и ждать, что кто-то подойдет к нему и тихо скажет: “Ну все, довольно, ты уже и так много пережил, ты слишком долго страдал, а теперь ступай домой и отдохни”. И враз оборвется пронзительный вой в ушах, и растает лед в сердце. Но не будет с ним рядом никого, кто способен сказать такие слова. А он будет все стоять и ждать, слушая визг шин, и оттого, что не будет таиться никакой злобы в этом обыкновенном и будничном звуке и не будет схоронено в нем никакой тайны, оттого, что будет прост этот звук и в своей простоте будет одиноко длится вечно, автор повести “Вина” рано или поздно все равно поймет, что свободен, ведь он живой человек, и уже ничего не может быть к нему прибавлено, поймет, что он - творец, и отныне уже ничего не будет отнято у него, ведь новелла о нем была начата, а теперь уже написана.


                Игорь Лапшин

                приблизительно середина 1988 года


Внутренняя рецензия для журнала "Нева" Владимира Акимова:

О РУКОПИСИ  И. ЛАПШИНА
“СОЧИНЕНИЕ №...” (АПОКАТАСТАСИС)*

Меня попросили рассказать о своем впечатлении от рукописи И. Лапшина - и названной, и исполненной странно и непривычно.
Я не стал бы ничего говорить, если бы не одно, совершенно явное обстоятельство: как бы ни относиться к написанному И. Лапшиным, он - литератор. При чтении рукописи поражает умение автора не говоря ни о чем, сказать все же многое о самом слове, делая его гибким и мно-гообразно выразительным. Умение камуфлировать бесконечными сло-весными гирляндами любой предмет и выражать им любое состояние - виртуозно. Само слово и сочетание слов и становятся в конечном итоге способом и предметом писания. При минимуме “информации” о том, что не стало словом и не служит слову.
Во-вторых, автору доставляет несомненное удовольствие “беспред-метная” игра сплетением теней и отражений, реминисценций и интона-ций, демонстрация редкостной словесной эквилибристики. Сам же “предмет”, “материальная реальность” мира довольно скоро обволаки-ваются почти непрозрачной стеной, точнее живым шевелящимся зана-весом из чистой словесной ткани.
Что автор этого сочинения поистине ничего не сообщает, кроме “слов, слов, слов”, умея обращаться со словом изобретательно и ловко, - у меня сомнения не вызывает. Конечно, я привык, что “текст” все же соприкасается с действительностью, хотя бы со внутренним миром человека - читателя. В данном случае слово - центростремительно, дов-леет себе и делает это с несомненной внутренней энергией. Это позво-ляет отнестись к рукописи с интересом.

        14 декабря 1988 г.

                Владимир  Акимов, критик
                член Союза писателей Санкт-Петербурга,
                доктор филологических наук, профессор.