повесть 1986 г

Игорь Лапшин
* * *


- Привет.
- Здравствуй.
- А где все остальные?
- Тебе самому не кажется странным такой вопрос после того, как ты пришел на пять с лишним часов позже срока, который, кстати говоря, назначил сам?
- Но ведь ты же здесь!
- Я - другое дело; мне нужно было тебя дождаться, хотя надежды на то, что ты явишься, у меня уже не было.
- Я и сам не думал здесь кого-нибудь встретить... Тем более тебя.
- Зачем же тогда шел?
- Не знаю... А они долго ждали?
- Долго.
- Зря.
- Что зря?
- Ждали зря.
- Почему?
- Потому что денег у меня нет.
- Вот как? Где же они?.. Почему ты молчишь? Ты продал аппарату-ру?
- Ты тоже ждал меня зря, если тебя так волнует денежный вопрос.
- Ты продал аппаратуру?
- Я продал только синтезатор.
- А потом?
- А что потом?
- Что ты сделал с деньгами?
- Деньги я вам верну.
- Ты их потерял?
- Нет.
- Тогда что же?
- Я их отдал.
- Кому?
- Одному человеку.
- Все?
- Да, до копейки.
- Кто этот человек?
Вот досада! Если бы я знал, что придется ждать так долго, то взял бы с собой какую-нибудь книгу. Кто же знал... Теперь сиди вот и мол-чи, глупо делай вид, будто ты здесь один, в этом пустом танцевальном зале. Совсем пустой зал... Лишь старенькое, плохо настроенное пиани-но у сцены, несколько скамеек, обшитых красным дерматином, у стен, зеркальный мозаичный шар под потолком, да три человека, погружен-ных в ожидание. Это - мы. На одной из скамеек, той, что в углу, сижу я, на другой, чуть поодаль, сутулится хмурый Славка; Федор медленно выхаживает по залу, скрестив руки на груди и разглядывая носки своих сапог. Мы здесь уже три часа, но за это время никто из нас не вымол-вил ни слова, более того, каждый старается вообще не замечать при-сутствия других. Так вышло... Мы ждем молча... А он все не идет.
Я нарочно немного опоздал, когда шел сюда, - надеялся, что застану всех в сборе, быстренько получу свою долю и тут же уйду... Может быть, с Сергеем. Однако мы здесь уже три часа, а он все не идет. Инте-ресно, кто не выдержит первым?
Украдкой скашиваю глаза на Славку, на его упрямое лицо, всклоко-ченные волосы, хмурый лоб. Упрямый и неподвижный взгляд. Злится... А чего злиться, спрашивается? И на кого? Если говорить начистоту, Славка сам во многом виноват; ведь это благодаря его “хорошему” ха-рактеру обстановка в команде накалилась так, что дальше некуда! Си-дит, не шелохнувшись... Верно, обвиняет во всем случившемся Сер-гея... Конечно! В первую очередь Сергея! Но Серега ни в чем не вино-ват, это ясно! Я говорю так совсем не потому, что Сергей мне самый близкий друг, нет, просто Славке нужно кого-то обвинить, а легче все-го Серегу! Сейчас Сергей явится с трехчасовым опозданием, и Славка снова устроит грызню - это по его лицу видно! Даже не станет причин спрашивать! Скандалы, крик, ругань - как много их было за последнее время; а начался этот дикий дележ - дело вообще дошло до оскорбле-ний! Бывало, ругались до хрипоты, бесились, но чтобы чуть ли не до драки... Ничего подобного я не помню за все четыре года, что мы игра-ем вместе! А тут вдруг как поднялось! Кто сколько давал, кто сколько должен получить обратно, цифры записывались на листочках, перечер-кивались и писались снова; затем перешли к обсуждению характеров, вспоминались все прошлыеи еще свежие обиды, какие-то слова, взгля-ды... Ну вот и “разделили”! Сидим сейчас молча и ждем, когда Сергей принесет эти несчастные деньги.
Когда начали делить аппаратуру и деньги, я сразу сказал, что три своих колонки и оба синтезатора я продаю - они мне ни к чему теперь... Я решил больше не играть... Жаль! Хорошие были машины эти синте-заторы, да и деньги на них мне нелегко достались. Я думал, что ника-ких споров насчет синтезаторов и быть не может, потому что принад-лежат они только мне; но Славка вдруг вспоминает о каких-то своих вложениях, потом ни с того, ни с сего обзывает меня последними сло-вами и кричит, что мне не удастся его облапошить. Сейчас-то мне все равно - сотней больше, сотней меньше, но тогда я орал вместе со все-ми... Фу! Как вспомню - тошно становится!
Сегодня я вошел в зал и даже не поздоровался с ними... Хотел было поздороваться, но как увидал их лица, так и желание пропало, а они даже не глянули в мою сторону. Ну и пусть! Лично я пришел сюда не для того, чтобы получить свою долю, это я всегда успею, просто Сер-гей просил прийти...
Сидим, словно не знакомые друг с другом люди...
Как будто и не было ничего между нами... Наверное, так сосредото-ченно ожидают в очереди приема к врачу: сидят, ходят, прислушива-ются к себе, к своей боли, ну, разве что еще о своих болячках разгова-ривают - авось, станет легче. А здесь никто даже о болячках не гово-рит... Тишина... Но я почти уверен, что и Славка, и Федор также, как и я, думают о случившемся, пытаются во всем разобраться.
Отчего вот так, вдруг, все пошло прахом? Кто виноват? Да что я за-ладил: виноват, виноват! Никто не виноват! Или все! Бывает же так, что все виноваты? Славка - тот, видимо, думает иначе; ему нужен кон-кретный виновник, на которого при случае можно будет указать паль-цем и сказать: “Это он виноват!”. Наверное, Славке без этого будет не-спокойно на душе... А на кого пальцем-то указывать? На Сергея? Ну, ссорились они на репетициях, ну и что? Разве это причина? Такие ссо-ры неизбежны, особенно когда что-нибудь не получается; я видел ан-самбли в десять раз круче нашего, так ведь и там ругаются! Да еще как! Это же работа, тяжелая, творческая работа, и винить Сергея только по-тому, что он человек требовательный, - это, по меньшей мере, глупо! Нет, их ссоры на репетициях не причина, чтобы разбегаться по разным углам, как тараканы!
Старик тоже не виноват. Фактически-то все началось именно с тех танцев, где он играл вместе с нами, но он, конечно же, не виноват, что группа распадается... Что старик? пришел и ушел...
Как затекает спина от долгого сидения на жесткой скамье! Уже во-семь часов вечера, точнее, без шести минут восемь, а Сергея все нет и нет. Может быть, он не придет? Фу, что за ерунду я говорю! Безуслов-но, он придет, раз обещал. Тем более он сам обзвонил нас сегодня ут-ром и назначил время. Он сказал мне: “Приходи в пять за расчетом”. Я подождал - может, он еще что-нибудь скажет, но в трубке что-то тихо щелкало, а потом раздались короткие гудки. Интересно, как Сергей го-ворил со Славкой? Буркнул, наверное: “Приходи в клуб к пяти”.
Славка сидит против огромного, едва ли не во всю ширину стены зеркала и смотрит на свое отражение... или на окно за своей спиной. Темное окно - плоский прямоугольник на светлой стене. Славка непре-менно устроит скандал по поводу серегиного опоздания, он находил и менее существенные поводы; Сергей в долгу не останется - и пошло-поехало!
Грустно все это...
Мне кажется странным, что никто особенно не удивился, когда Сер-гей сообщил о разрыве контракта с клубом, где мы играли на танцах. Это было неделю назад. Мы окончили репетицию, и Сергей, сматывая на локоть шнур, сказал: “Я аннулировал контракт с клубом. На танцах мы более не играем, а продолжать агонию нашей группы просто бес-смысленно - такие организмы долго не живут. Кто намерен продавать аппаратуру - пожалуйста, сейчас мы определим вклад каждого и разде-лим деньги, после чего останется лишь найти покупателя, а за этим, я уверен, дело не станет. Тот, кто желает заниматься музыкальным ре-меслом дальше, может ничего не продавать из своих личных инстру-ментов, а, кроме того, взять еще что-нибудь, равное по стоимости сум-ме, которую он вносил в процессе существования нашей группы”.
Он оглядел нас и невесело усмехнулся, наверное, своей витиеватой и загодя придуманной фразе.
А все как будто только и ждали этих слов, чтобы сейчас же присту-пить к разделу нашего музыкального имущества. За день до этого ни о каком дележе, ни, тем более, о развале никто из команды, как мне ка-жется, не помышлял; но за дело принялись столь квалифицированно и, как говорится, “с цифрами в руках”, что я минут двадцать не мог прий-ти в себя: неужели все давно знали и были готовы в любой момент плюнуть на общее дело, которому были отданы четыре года упорного труда? И все, затаившись, выжидали?..
Сергей рассказывал мне потом о разговоре с директором клуба.
- Так, - сказал директор, не изменяя своему убеждению говорить слово “так”, будто собеседник еще до начала разговора в чем-то не прав.
- Так, что у вас там за выходки на танцах? Какие-то посторонние люди, понимаете ли, влезают на сцену, бренчат, что в голову взбредет и срывают мероприятие?! и т.д. Впрочем, мужик он отходчивый и, на-верное, все можно было уладить (как, кстати, не раз бывало), но Сер-гей, вызванный как художественный руководитель ансамбля, почему-то полез в бутылку и “после непродолжительного обмена мнениями” (это Серегины слова)  стороны сошлись на том, что “дальнейшее сотрудни-чество совершенно излишне и до добра не доведет” (это уже слова ди-ректора).
Мне кажется, что Сергею следовало предварительно обсудить все с командой или, по крайней мере, со мной. Но он не стал этого делать... Я на него не в обиде, но... сейчас он как будто забыл о том, что у него есть друг... Смотрит как-то “сквозь”. Если бы он посоветовался со мной - я бы его непременно поддержал! Мне самому порядком надоело на этих танцах, а куда-нибудь выше с нашей командой не подняться. Не однажды пытались... Нет, играем мы неплохо, а все же не достает чего-то...
Жаль расставаться! Тем более вот так - молча, словно враги. Веро-ятнее всего, мы больше никогда не встретимся - живет в разных концах города... Принесет Сергей эти деньги, раздаст каждому и пойдем кто куда... Славка, по-моему, еще и от того сейчас злится, что насиженное место теряет, а подрядиться играть в какую-нибудь другую команду ему, пожалуй, будет трудновато с его “плавающим ритмом”. Он это понимает и потому, наверное, продал свои барабаны.
Федор отмалчивается... Бас свой сдавать не стал - значит, намерен продолжать... Я его до сих пор не понимаю - что он за человек? Молча приходил на репетиции, молча играл и молча уходил. Ритм у него же-лезный... как и нервы. С такими достоинствами его в любой команде примут... Он и сейчас молчит, и это, видимо, не составляет ему никако-го труда.
Но Сергей! Как он-то мог решиться оставить музыку?! А ведь ре-шился же! Нелегко, видно, далось ему такое решение... Сейчас пережи-вает - я это вижу! Ходит, думает, но о чем думает - не спросишь, теперь его вообще невозможно вызвать  на откровенный разговор... Аппарату-ру вызвался продать, нашел каких-то ребят, быстро с ними сговорил-ся... Такое впечатление, что он эту аппаратуру хочет как можно скорее сдать, только бы от команды отвязаться... Вот чудак! Словно ему от этого легче будет! Жаль... Он - талантливый парень! А сколько у него было новых замыслов! Он мне наброски для новых песен показывал, и я, окончивший музыкальное училище, заявляю, что мне никогда и в го-лову не придет такая музыка! Это талант, что называется, от Бога! Те-перь ему и со всеми своими замыслами придется расстаться... Я не по-нимаю, неужто он не может набрать другую группу, если наша ему не подходит?
За последний месяц его совсем не узнать... Я видел, как меняются люди, но чтобы так круто... Неужели после нашего визита к этому странному старику?
Нет, я тут сдохну от скуки! Где он шляется?
Я встаю со скамейки на затекшие ноги и потягиваюсь. “Может быть, поиграть немного на пианино?” - мелькает мысль, но я гоню ее и вместо этого подхожу к окну. Темень... В стекле отражается пустой зал и зеркальный шар под потолком. Из-за шара выглядывает круглый ци-ферблат настенных часов. Я сдвигаюсь немного вправо и циферблат показывается полностью. Я перевожу время зеркального языка на свой. Получается: без трех минут восемь. Как оно тянется!
За окном идет дождь...
Тогда тоже шел дождь. Было примерно это же время суток, только немногим больше месяца назад.
Мы ехали на троллейбусе с репетиции, и в это время хлынул дождь. Если бы не дождь, возможно, ничего бы и не произошло. По крайней мере, мы не встретились бы со стариком. Я, конечно, не придаю этой встрече рокового значения, но... кто знает?
Мы катались уже минут сорок, потому что Сергей предложил пере-ждать дождь в троллейбусе. Мы сидели на задних сиденьях, около ок-на, и Сергей пересказывал мне фильм, который он не так давно по-смотрел и который, по его словам, глубоко запал ему в душу. Чем именно поразил его этот фильм, я так и не понял, потому что слушал только начало его рассказа, а потом отвлекся и смотрел на утопающий в воде город. За стеклом, на запотевшей поверхности которого прихо-дилось то и дело протирать щель, вода текла холодными и, как всегда осенью, мутными потоками; разверстые и захлебывающиеся зевы ка-нализационных решеток и люков из последних сил пытались прогло-тить эту массу воды. На тротуарах не было никакой суеты, вызываемой первыми каплями неожиданного дождя, и глядя на спокойные лица людей, можно было подумать, что падающая с неба вода для них такая же привычная среда обитания, как и океан для рыб. Дождь был круп-ный, очень напоминал плотный туман, в котором на ощупь движутся пешеходы и машины. Все неясно и неразборчиво: люди, автомобили, улицы, дома, словом, весь город, которому сумерки и дождь придавали болезненный цвет лица. Несмотря на довольно ранний час, казалось, что город засыпает. Ему, может быть, совсем не хочется спать, - это видно по его окнам - но лихорадочный блеск этих окон какой-то очень хворый и слезящийся, как обычно бывает при простуде, а значит, скоро они погаснут. Лучше уж пораньше уснуть, нежели бодрствовать, глядя на унылую улицу, а назавтра проснуться совсем разбитым и с темпера-турой.
Сергей продолжает рассказывать, а я рассматриваю салон троллей-буса. Все сиденья заняты. Десятка полтора человек стоят, придержива-ясь за поручни, так же, как сам троллейбус ухватился за электрические провода своими худыми и зябкими конечностями. Только что вошед-ший старик стряхивает на пол воду со шляпы, и люди, стоящие рядом, отступают в сторону от летящих брызг. Старик извиняется перед пас-сажирами, а его поношенный, почти до пят, черный и, наверное, пах-нущий резиной плащ роняет струйки воды на колени сидящей девушки. Она смотрит на плащ, затем переводит взгляд на его владельца, затем встает и с равнодушным лицом уступает ему свое место. Старик, по-благодарив, усаживается на сиденье и принимается так же, как и я, рас-сматривать салон.
Он сидит к нам лицом, и поэтому мне нетрудно рассмотреть все его черты.
Лицо, срезанное воротником плаща и черной узкополой шляпой, кажется написанным тушью на пожелтевшем от времени пергаменте. Кто-то опустил перо в старую тушь и начертил неровный, яйцеобраз-ный овал острием вниз, затем нарисовал тонкую, едва заметную линию носа, которую, очевидно по неумению, продлил слишком низко, от че-го пухлые и маленькие губы оказались там, где должен быть подборо-док; а сам же подбородок превратился в маловыразительный бугорок где-то в самом низу яйцеобразного овала. Теснота черт нижней части лица с лихвой возмещалась огромным пространством выпуклого лба, объем которого подчеркивался частыми горизонтальными линиями морщин. Брови  наведены неширокими дугами, в месте схождения ко-торых на линии носа образовалась глубокая и короткая вертикальная черта.
Его глаза я увидел как раз в то мгновение, когда обратил внимание на тот пристальный и удивленный взгляд, каким он рассматривал Сер-гея, увлеченно рассказывающего мне фильм и, казалось, ничего не за-мечавшего. Я незаметно толкнул его в бок, но он скривил лицо и про-бормотал: “Вижу, вижу”. Он умолк и с кислым выражением уставился в окно, неловко вывернув шею. Не знаю, долго ли он смог бы нахо-диться в такой неудобной позе, но старик вдруг встал и направился к нам, протискиваясь между пассажирами, не переставая извиняться за причиненное беспокойство. Сергей вскочил с места и как-то неестест-венно весело сказал, обращаясь ко мне: “Давай пройдемся немного!”. Я отказываюсь понимать его в такие моменты... Артист! Для чего он это говорит? Сказал бы уж, что не желает встречаться с этим стариком! Короче говоря, вместо того, чтобы встать, я спросил: “Куда? Дождь ведь!”.
Старик тем временем оказался перед каким-то верзилой в черной куртке, который, несмотря на просьбы, не желал не то чтобы дать воз-можность пройти, но даже не посмотрел на растерянно-умоляющее ли-цо старика. Этот верзила, наверное и сам не смог бы сказать, по какой причине ему трудно было ступить полшага в сторону, по крайней мере, не могу же я подумать, что за каменным и крайне тупым выражением его глаз кроется сосредоточенная и отрешенная работа мысли. Но, так или иначе, Сергей был рад, что на пути старика встал этот огромный предмет, и если не рад, то уж во всяком случае счел это обстоятельство благоприятным, равно как и то, что троллейбус подкатил к остановке. Мне ничего не оставалось, как проследовать за своим другом в от-крывшийся проем двери. Я, впрочем, оглянулся на старика. Он смотрел нам вслед. Последнее, что я увидел перед тем, как прыгнуть в воду, была девушка, которая с прежним равнодушным видом усаживалась на освободившееся место.
Почему на троллейбусных остановках скапливается так много во-ды? Выбравшись из огромной лужи, я догнал Сергея, который быстро шагал прочь от остановки и от троллейбуса. Тащиться под дождем, по уши в грязи, конечно, менее приятно, чем смотреть на мокрый город в окно. Зонтов у нас не было, и поэтому пришлось извлекать из курток тонкие капюшоны и идти неизвестно куда, наклонившись против ветра.
Так мы прохлюпали по воде несколько кварталов, прежде чем Сер-гей соблаговолил открыть рот и вымолвить слово. Я полагал, что мне сейчас же объяснят причины нашего бегства из уютного троллейбуса, но, к моему разочарованию, возобновился прерванный пересказ филь-ма.
Это был конец его повествования, но мне пришлось слушать, не смотря на то, что я пропустил все предыдущее.
“Так вот, - продолжил Сергей, прикурив сигарету. - Они подходят к дверям, а из зала доносятся какой-то непонятный шум и крики. После-дующее совершенно не увязывается с тем, что было на экране раньше: они открывают двери и видят, что со светлым и уютным залом за ко-роткое время произошли совершенно жуткие изменения. Это помеще-ние уже не было местом репетиции оркестра, там обезумевшая толпа правила дикую оргию! Страшно было видеть, что это те же люди, ко-торые несколько минут назад создавали музыку! Они словно сошли с ума! Кого-то бьют, что-то пишут краской на стенах, бросают грязью в портреты композиторов; все орут, визжат; на полу двое целуются; в воздухе дым, что-то жгут! Все это совершенно в животном виде, с ис-ступленно вытаращенными глазами! Кругом непонятно откуда взяв-шиеся лестницы, все перевернуто вверх ногами, все разбито, разруше-но... И вдруг... Бам-м-м! - Этот страшный удар в стену! Потом еще раз и еще раз... огромная трещина и... стена рушится... Погибает только один человек - та женщина... она не кричала, она не бросала грязью в портреты - она только смотрела... и она погибает, тогда как все осталь-ные в полнейшей тишине, с ужасом на лицах, видят в проломе медлен-но раскачивающийся огромный шар... Тишина давит все больше и больше, я не помню точно, может быть, они при этом что-то говорят, что-то делают, но все равно, звуки мертвы, как мертва женщина. Они освобождают ее тело из-под обломков, а затем... Музыка... Это звуки, извлекаемые изувеченными инструментами из изувеченных душ, един-ственные музыкальные звуки, способные звучать в этом тишине... Они играют, стоя на обломках рухнувшей стены...”
Сергей внезапно остановился и произнес каким-то другим тоном: “Послушай, Володя, мне теперь же необходимо зайти к одному челове-ку, и если ты желаешь - пойдем вместе”.
Я вздохнул, и мы направились совсем в противоположном направ-лении, по другой улице, ведущей к центру. Нет, мне все-таки не нра-вится его манера ничего не объяснять сразу. Куда и к кому мы идем? Почему он ничего не говорит? А ведь знает, что я в любом случае пой-ду следом за ним!

НО “ФАНАТЕЮТ” НЕ ВСЕ. ДЕВУШКА-ДЕСЯТИКЛАССНИЦА, ПОМИМО ДРУГОЙ МУЗЫКИ, С БОЛЬШИМ УВАЖЕНИЕМ ОТНО-СИТСЯ К “ТЯЖЕЛОМУ” РОКУ: - ОН ПОМОГАЕТ ПЕРЕЖИТЬ СЛОЖНЫЕ МОМЕНТЫ В ЖИЗНИ, ПОМОГАЕТ ВО МНОГОМ РА-ЗОБРАТЬСЯ ПО-НАСТОЯЩЕМУ.

“Сегодня я смотрел в окно. Там был дождь, замешанный на  липком и грязном снеге. Глядя на промозглую заоконную воду, я отчего-то счел ее достаточной причиной, чтобы взять в руку перо. Я не колебал-ся.
Может статься, что строки, которые выводит моя рука, останутся непрочитанными, но я смею надеяться, что этот труд окажется не столь же бесполезным, как все то, чем я занимался в жизни доселе.
Когда-то я увидел совсем маленькую девочку с большой нотной папкой в руке. Эту девочку вела мать. Я вел себя сам.
Возможно, я и сожалел бы о чем-либо, будь я не один. К примеру, я мог бы сожалеть о том, что на вас из-за меня обрушились ненужные волнения или, что еще более досадно, какие-нибудь неприятности. Но я ни о чем не сожалею как раз потому, что я совершенно одинок. Впро-чем, было бы наивным полагать, будто я могу оказаться слишком уж сильным для кого-то раздражителем, способным принести беду. Нет, я так не думаю. Напротив, я почти уверен, что обо мне все уже давно и думать-то забыли. Однако, не стану скрывать, что при этой уверенно-сти мне хочется, чтобы кто-нибудь меня все-таки иногда вспоминал, и было бы неплохо, если этим человеком окажешься ты. Понимаю, по-нимаю... глупо, конечно, глупо ни о чем не сожалеть и одновременно таить подобного рода чаяния, но я одинок, и это состояние дает мне как право, так и возможность самому выбирать себе адресата. Я выбираю тебя. Почему именно тебя? Вероятнее всего, я не сумею ответить на этот вопрос в двух словах, однако скажу, что это один из тех вопросов, разрешение которых привело меня вначале к ясному осознанию, а вскоре и к приятию (пусть вынужденному) мысли о том, что я, будучи долгое время учителем музыки, по сути никогда не был ни учителем, ни музыкантом.
Но вот что мне особенно странно: мысли об этом занимали меня ничтожно малое, по сравнению с моей довольно долгой жизнью, время, но и этого времени оказалось достаточно для того, чтобы я отрекся от веры в сопричастность Музыки к веренице прожитых мною дней. И мне теперь никуда не уйти от собственного неверия, сколь огорчитель-ным бы оно ни было. Многое, слишком многое лежит вне музыки и од-новременно сообразуется с ней по какому-то вполне известному, но от этого еще отнюдь не ставшему ясным закону.
Сейчас я не стану ничего пояснять, надеюсь, ты все поймешь из ни-жеследующих фрагментов последнего года моей жизни.
Я перечел написанные слова... Как же так? Я вверил их бумаге, и вдруг вижу, что эти слова мог произнести кто угодно, любой другой человек, и произнести их с другим смыслом, с другой интонацией! Но я-то ведь не другой, у меня своя душа, свои мысли, почему слова те же, что и у другого? Где же здесь я? Нет, нет! Я не ищу для себя тщеслав-ного удовлетворения в поступках, претендующих на “непохожесть”, мне лишь хочется, чтобы за этими словами я был узнан, и чтобы нена-висть не выражалась в тех же словах, что и любовь. Я знаю - невоз-можно найти на бумаге слов, присущих только любви, и слов, прису-щих только ненависти, но ведь можно же найти слова, где присутство-вал бы я, со всей своей историей, которую пытаюсь рассказать?! Но, видно, таких слов мне уж не отыскать, и остается уповать на то, что ты вспомнишь мое лицо, мои глаза и мой голос, и тогда эти строки станут тебе, может быть, поводырями к моей душе. Главное, чтобы ты ощутил хоть сколько-нибудь интереса к человеку, который за всю свою жизнь ни разу не осмелился реализовать свою страсть в чувство, свое чувство - в мысль, мысль - в образ, образ - в музыку, музыку - в жизнь, а жизнь - в страсть. Этому я учил других, этому я учил тебя, но сам...”

НЕСМОТРЯ НА ПОЛЕМИЧНОСТЬ ВОПРОСА О “ПРЕЛЕСТЯХ” РОКА, БОЛЬШАЯ ЧАСТЬ ЗРИТЕЛЕЙ ОСТАЛАСЬ ДОВОЛЬНА...

Сидеть и ждать! Сцепив зубы, из последних сил давить желание встать и уйти, грохнув дверью, желание заорать вдруг: “Катись ты ко всем чертям вместе со своими паршивыми деньгами!” Нет уж... До конца - так до конца! И ничего, что выгляжу при этом смехотворным идиотом в их глазах - пусть! Мало, что ли, я был у вас за дурачка, вы на меня по-другому и смотреть-то не можете!
Смотрите! Смейтесь!
Вам-то что? Этот ходит по залу, как ни в чем не бывало, - все до лампочки! А этот ждет, вижу, ждет тебя твой дружок.
Вы все здесь хорошие, вы все здесь покладистые и умные ребята! А я - идиот! А я все время ругаюсь, у меня склочный характер, меня ин-тересуют только деньги! Ну и что? А сам-то ты разве не таков? Ты уж, конечно, уверен, что твоя натура высокая и поэтическая, не то, что у меня и мне подобных “от сохи”! Смейся! Но меня просто воротит от одного твоего самодовольного вида!
Тебе, наверное, преотлично живется в трехкомнатной квартире, у папы и мамы за пазухой! “Были все условия для того, чтобы ребенок вырос гениальным музыкантом”. А у меня сестра и мать на шее с ше-стнадцати лет, у меня никогда не было этих треклятых условий в моей комуналке! А тебе и дела нет... Если бы я только когда-нибудь посмел пикнуть о своих трудностях, ты тут же скривил бы губы: “А при чем здесь семья? Это твое личное дело”. И впрямь, на кой черт тебе что-то знать о моей семье! Перед тобой лишь музыканты, что приходят к на-чалу репетиции и уходят после того, как ты выжал из них все соки: ты видишь только людей, которые играют музыку и больше ни о чем не думают! А я вот думаю! Эх, если бы все дело только в папе и маме бы-ло...
Интересно, как это ты терпел меня все это время? Ведь от меня так мало музыкального проку, была одна только ругань на репетициях да громоподобные удары по барабанам? А прочем, мне плевать, почему ты терпел меня в ансамбле! Задавать себе этот вопрос еще более унизи-тельно, чем сидеть здесь, у них на виду, и ждать тебя!
Ты никогда не считал меня музыкантом...
Ха-ха! Вот это я сказанул! Если бы я случайно назвал себя этим словом вслух, уж ты бы насмеялся тогда от души! Довольно! Больше я не подарю тебе возможности смеяться, и если ты до сих пор принима-ешь меня за того мальчика, к которому ты обратился когда-то с пред-ложением играть вместе - ты жестоко ошибаешься!
Ошибайся же! Теперь смеюсь я!
Я никогда и ни о чем не просил тебя, но теперь не то что прошу - умоляю: думай обо мне так же, как думал всегда! Приди скорее! Дай мне возможность сполна получить весь долг! Сейчас я так боюсь, что ты вдруг не придешь, как боялся раньше, панически боялся быть смешным в твоих глазах. Из-за этого страха я даже избегал встреч с то-бой, а когда мы виделись на репетициях, я из кожи вон лез, чтобы толь-ко не быть смешным и ничтожным.
Как я ненавижу тебя!
Ведь ты сам зазвал меня в этот ансамбль! Не будь тебя, я бы сидел спокойненько дома и не дергался, не выставлялся бы на позор! Но тебе ведь нужен был “коллектив единомышленников”! И напрасно я упи-рался, уверяя тебя, что играю неважнецки - ты все-таки настоял на сво-ем! Ты внушил мне, что быть в музыке непрофессионалом куда лучше, ты убедил меня, доказал мне... на словах! А потом, на репетициях, ты кривил свои губы и недовольно цыкал зубом! Ты увлек меня, ты уме-ешь это делать. Ты первый пришел ко мне и первый же от меня отвер-нулся! А я впервые в жизни почувствовал, что могу играть не только подзаборные песенки; впервые в жизни я открыл, что у меня есть своя музыка!
Теперь - все! И чего я, дурак, добивался своими криками, своими спорами с тобой? К кому я обращался? Они еще более равнодушно, а ты еще более насмешливо смотрел на меня, слушали мою болтовню и она была для вас только поводом для смеха! Я глядел на ваши лица и нес какую-то идиотскую ахинею, от которой потом самому станови-лось мерзко!
Ну вот! Эта дрянная стрелка на часах противно отщелкнула еще од-ну минуту! Я не могу не смотреть на часы с каждым таким щелчком, они словно звук кнута у позорного столба!
Все вранье! Врал ты, приглашая меня в ансамбль и посулив мне му-зыку! Врут они, что им, дескать, все равно! Вся их музыка - ложь! Они прыгают по сцене, кривляются, а я им не верю! Они сами себе не верят! Они играют не музыку, а роль! Все - вранье! Вру я, сидя сейчас непод-вижно и уцепившись руками за скамейку! Вру, потому что мне хочется заорать на весь зал, чтобы от моего крика прекратились эти мерные, выматывающие душу шаги, чтобы меня не рассматривали искоса из уг-ла!
Ждать... Ты ведь придешь, обязательно придешь и принесешь эти деньги, я все-таки дождусь тебя! Ты должен прийти в уверенности, что мне нужны эти деньги, что я только их и жду. Думай же так! Сегодня мы видимся в последний раз, и тебе не следует думать иначе, если все время до этого ты был уверен в том, что лишь деньгами можно закон-чить все счеты со мной! Приди, протяни мне руку с этой залапанной бумагой, улыбнись криво и скажи одними губами: “На, возьми”. И я возьму...
Ненавижу тебя! Только ли для того, чтобы отдать мне эти бумажки, ты появился в моей жизни? Или, может быть, ты предстал предо мною с единственным желанием показать мне мою музыкальную тупость, а на ее фоне утвердиться в собственной гениальности? Верно, я не смогу сказать, что много смыслю в музыке. Но кто?! Кто, скажи мне, осме-лится на это? Уж не ты ли? И впрямь, а почему бы и нет?! Ты ведь та-кой умный, ты выслушал столько лестных комплиментов в свой адрес, ты, наконец, считаешь себя вправе учить других! Ты ведь учил меня? Учил. Значит, у тебя есть все основания думать, будто ты способен что-то понять. Но кто ты такой, чтобы меня учить!? Что ты представляешь из себя? С какой стати ты вбил себе в башку, что понимаешь в музыке больше, чем кто бы то ни было в своем окружении; ведь ты совершен-но такой же, как я, как и все остальные! Или, может быть, дело в том, что в своих песенках ты лезешь в какие-то “интеллектуальные” дебри, в какие-то заоблачные дали? Может быть, твои “дали” вскружили тебе голову? Полно, не будь дураком, ты ведь сам придумал эти дебри и да-ли! Там нет ничего, кроме придуманных тобою слов! Но этим словам, извини, я не верю. Не верю, потому что ты обманывал меня с самого начала! Сам-то ты веришь себе? Мне кажется, ты и вопроса-то такого себе никогда не задавал, потому что невозможно одновременно верить себе и говорить ложь.
Старик вот верит! До самой последней точки верит! Он, может быть, несчастлив и наивен, но он верит себе! Верит, когда говорит: “А что, если попытаться сыграть на танцевальном вечере менуэт или сара-банду? Я думаю, все это поймут и станут танцевать. Не беда, если ни-кто не знает основных па этих танцев, пусть танцуют как угодно! Важ-но, что будет звучать Музыка!”.
Как это ты не разразился после такого предложения хохотом прямо ему в глаза?
А я бы сыграл с ним менуэт! Не на той репетиции, немного позже, но сыграл бы! И только с ним! Он верит себе! И пусть бы меня осмеяли на танцах, пусть, рядом с ним это было бы не унизительно!
Я унижался только в твоем присутствии. Ты смеялся, но знал, что я не могу уйти из группы, хотя и сжимаю в бессильной злобе кулаки по-сле каждой репетиции. Музыка была сильнее тебя! Почему же ты сам не изгнал меня? Верно, тебе было забавно наблюдать, как я меняюсь от репетиции к репетиции, как меняю свое отношение не только к тебе, но и к другим людям, как перестаю замечать в них доброе и только лишь подозрительно приглядываюсь к каждому! Что ж, в таком случае, ты добился от меня того, чего хотел добиться своими насмешками и иро-нично искривленными губами! Ты воочию увидал плоды своего смеха, когда на репетицию пришел этот старик.
Я ведь не понял его сначала! Я подумал, что вы специально для ме-ня пригласили его на репетицию, чтобы он с полным знанием дела рас-толковал мне, какая я бестолочь! Ошибся... Теперь я готов просить у него прощения только за то, что сразу не понял, кто он. Но как же я мог не ошибиться, глядя на весь его облик, если рядом был ты? Не было бы тебя - не было бы и моего исступления...
Да и весь вид этого человека внушил мне ошибку... На улице дождь как из ведра льет, а он в черном костюме, при манишке, бабочке, без плаща и без шляпы, в одной руке, картинно, футляр, в другой мокрый зонт. Он и сказал как-то театрально: “Вы не станете возражать, если я приму участие в вашем ансамбле?”. Ему кто-то ответил, не помню, кто именно, но не я. Да я и предположить тогда не мог, что он пришел по-мимо твоего желания! Ты спокойно отвернулся, как будто с этим ста-риком у вас давно оговорено, его участие в игре нашей команды. Твой дружок тут же услужливо подрубил микрофон на подзвучку его инст-румента... Кстати, почему же твой Вовик не подставил ему отдельный микрофон, а только переключил тот от своей электронной примочки? Да и на танцах то же самое... Бедный старик... Куда мне было понять его, когда я был занят только тем, чтобы поскорее натянуть на свою физиономию равнодушное выражение - меня, мол, это явление не каса-ется, и не наплевать на то, что будет лепетать этот старикан; изо всех сил старался я не замечать ни манишки, ни бабочки; мне было даже не до какой-то очень гнусной интонации, с которой ты спросил его: “Ну, и что же мы станем играть?”.
“Только бы он не лез ко мне с разговорами, а там пусть играет, сколько влезет и что угодно” - думал я, но как нарочно после первой же песни, которую мы сыграли вместе, старик сказал: “Мне кажется, что ритм немного зыбок. Это не явно, однако все же ощутимо”. Он не об-ратился именно ко мне, он говорил эти слова всем, и мне показалось, что он призывает вас в свидетели моего несовершенства и моего музы-кального убожества. В следующих темах я выкладывался, как только мог, но чувствовал, что выходит все хуже и хуже, и, наверное, от того старик раздражал меня все сильнее и сильнее. Он суетился, что-то предлагал, советовал каждому, оценивая нашу и свою игру, и уж, ко-нечно, не переставал сокрушаться по поводу  зыбкого ритма. В конце концов его угораздило повернуться прямо ко мне и спросить: “Хотите, я принесу вам метроном? У меня славный метроном, французский, со звоночком...”
Мне бы тогда не видеть твоих искривленных усмешкой губ, не слышать слов, которые ты тихо сказал: “Наступили на больной мо-золь...” Я ненавижу тебя! Ты же знал! Еще когда ты тащил меня в эту команду, я говорил тебе, что у меня не все ладится с ритмом! А ты за-просто бросил в меня этим же камнем!
Я не смог себя удержать... Как я ненавижу и себя, и всех вас за мой крик, которым я старался убить в себе подлое чувство унижения. Бед-ный старик, ему, наверное, никогда не приходилось выслушивать та-кое... Как мне стыдно сейчас за свою раскрытую пасть; как мне стыдно за тебя, который спокойно молчал, глядя на эту безобразную сцену, вместо того, чтобы подойти и дать мне в рожу! Ты упивался втайне моим бессильным криком! Я орал этому старику, что все его слова о музыке никому не нужны, что я и без его помощи разберусь, где силь-ная музыка, а где слабая. Я обвинял его в принадлежности к людям, ко-торые только и умеют, что произносить слова, как будто эти слова спо-собны защитить музыку от неизвестно чьих посягновений, тогда как ни я, ни, тем паче, музыка не нуждаемся в словах! Музыка не нуждается в оправданиях, а всякое барахло рано или поздно вылетит в помойную яму, сколько бы разные там умники не старались какими-то, пусть даже очень верными словами, сделать из барахла  помост для выпячивания своих интеллектуальных достоинств. Музыка - это музыка, слова - это слова, а барахло - это барахло!
Он стоял под вашими взглядами и моим криком и наивно, по-детски пытался выяснить, что за смысл я вкладываю в слова “сильно” и “сла-бо”. Он спрашивал меня очень тихо, так, словно бы я не надсаживался от вопля, а справно калякал с ним “за жизнь”, сидя с чашкой чая в руке. Даже сквозь мой собственный крик меня поразило то, что он не пони-мает таких простых вещей! Какого смысла он хочет там, где его нет и не может быть; какой еще смысл требуется ему, когда он сам играет сильно, и это он вполне доказал своей игрой на танцах! Он же должен первый чувствовать, как это - “сильно”. Каких слов он требовал от ме-ня, если он знает твою музыку лучше, чем ты сам, ее сочинитель (хотя, между нами, какой ты, к черту, сочинитель). Все слова сказаны там, на танцах, где он звуками своего инструмента вывернул наизнанку мою душу...
Но он продолжал спрашивать меня о смысле слова “сильно”, а я са-танел все больше. У меня не было сил остановиться; я не мог без омер-зения думать о том мгновении, когда мне все-таки придется заткнуть мой рот и молча посмотреть в эти глаза. Я кричал до хрипоты, пока, наконец, не сорвал голос. Тогда старик спокойно попросил нас про-должить репетицию. Для него ничего особенного не произошло.

НАС В СВОЕ ВРЕМЯ ЗАСТАВЛЯЛИ ТАНЦЕВАТЬ ТОЛЬКО БАЛЬНЫЕ ТАНЦЫ, СТРОГО СЛЕДИЛИ ЗА ОДЕЖДОЙ. НО МЫ ВСЕ РАВНО ТАНЦЕВАЛИ ЛИНДУ И ФОКСТРОТ, НОСИЛИ ПО-ЛУМЕТРОВЫЕ КЛЕШИ. А НАШИ ДЕВУШКИ КРАСОВАЛИСЬ В КОРОТКИХ ЮБКАХ И В ПЛАТЬЯХ С ГРОМАДНЫМИ ПОДЛОЖ-НЫМИ ПЛЕЧАМИ. МЕЖДУ ПРОЧИМ, ИЗ НАС ВЫРОСЛО НЕ-ПЛОХОЕ ПОКОЛЕНИЕ.

“Я оставил школу лишь через восемь лет после того, как твой класс перестал быть единым организмом и рассыпался на составлявших его людей, каждый из которых самостоятельно отправился в путь.
Восемь лет.
Они струились за годом год, но я все не решался оборвать их при-вычно убаюкивающий ток; соблазн ничего не изменять был велик, и я медлил...
Я медлил.
Что ж, теперь всякая мысль о школе сосредотачивается в моей па-мяти на том дне, когда на мой урок был принесен магнитофон. Был полдень. Я рассказывал о дороге, по которой медленно тащилась по-возка, несшая на себе раковину с закрытыми навеки створками; в рако-вине покоилась редчайшей красоты жемчужина, в угасшем блеске ко-торой уже неясно, но все же угадывался силуэт скрипки...
Я не сразу постиг смысл их просьбы; лишь после того, как они по-вторили свои слова, я понял, что они теперь же, в этой классной комна-те, тотчас же после моего рассказа, предлагают мне послушать не-сколько “их” песен. Справившись с оторопью, я заметил им, что счи-таю даже мысль о соитии в одних стенах Музыки Великих Мастеров и какого-то ансамбля, по меньшей мере, кощунственной. Я так и сказал: “Кощунственной”. Но они стали убеждать меня и были настойчивы в стремлении одолеть мое упорное нежелание прикасаться к их музыке, пусть даже она исполняется наипопулярнейшим теперь ансамблем. Но они вскричали, что им крайне необходимо знать мое мнение, и неужели же мне так трудно уделить несколько минут прослушиванию любимого ими ансамбля. В конце концов, не столько из желания слушать, сколько от нежелания спорить, я дал свое согласие на то, чтобы в течение не-скольких минут в классе звучала музыка, притягивающая к себе этих маленьких людей.
Мальчик нес магнитофон перед собой на простертых вперед руках, словно хоругвь. Он торжественно водрузил его на мой учительский стол, и детская рука проворным нажатием кнопки прервала мерное те-чение лет, связанных с трудом школьного учителя музыки.
Машина огласила пространство свинцовыми звуками тяжко падаю-щих ниц нот. Я безучастно смотрел в окно и думал о том, что за всю историю существования музыкальной культуры было немало актов осознанного и бессознательного вандализма, совершенного над обще-человеческими ценностями; я думал о том, что всякая эпоха имеет не-кий период, когда по крупицам собранное богатство подвергается бес-смысленным и чудовищным в этой бессмысленности попраниям.
Когда, наконец, стены перестал душить хриплый, со свистом, маг-нитофонный кашель, я, не решаясь отчего-то вперед высказывать свое мнение, спросил, что думают обо всем услышанном они, эти сидящие передо мною дети. Они коротко прокричали что-то одобрительное в адрес свинцовых нот, а затем призвали к ответу меня, проявляя при этом уж очень заметное нетерпение. Разумеется, я знал все слова, кото-рые нужно было произнести, но... не сумел вымолвить ни одного. Я со жгучей болью осекся о Смех, что таился до поры, сокрытый в глазах этих детей, словно вор сообщниками.
Они смеялись! Они не верили!
Я еще не начал говорить, а они уже не верили мне! Эти лица при-надлежали людям, которые опрокинули веру в меня много лет назад и сумели это скрыть!
А я?
Где все это время были мои глаза? Эти дети всегда были для меня теми же мальчишками и девчонками, что и десять, и двадцать лет на-зад; они ставили мне все те же вечные вопросы “Почему?”, а я отвечал на эти вопросы так, как привык отвечать; они были так же неспокойны и порой шаловливы, словом, это были школьники, которых нужно учить...
Но теперь... Как же мне сейчас, глядя в эти глаза, решиться отверзть рот и вверить им слово, когда все они, затаив  дыхание, ждут лишь по-вода для смеха?
Но за что? В чем я виновен?
О-о-о! Как медленно оседает сердце, когда понимаешь, что все слу-чившееся является неожиданным только для тебя одного, тогда как они всегда были чужими и тебе, и твоим глазам, вопреки твоей слепой и старательной уверенности, будто ты близок и понятен им. Для них ты уж давно был старым, отвечающим невпопад, а поэтому смешным учи-телем цепляющейся за жизнь музыки - музыки прошедших лет.
Они попросту не знали тебя другим! Они привычно сидят за своими ученическими партами, слушают мое молчание и привычно же смеют-ся. Мне нельзя молчать! Нужно говорить, неважно что, но говорить, нужно попытаться переменять тему разговора, обратить все в шутку, выйти из класса, обмануть этих детей, наконец! Но только не молчать! Я искал выход и, к своему несчастью, нашел его в словах, которые сра-зу же проговорил с неуклюжим усилием: “Я не могу полно высказать свое суждение относительно этих песен, потому что плохо знаю анг-лийский язык...”.
Раздался оглушительный смех. Ведь то, что я слушал, было на рус-ском. Я вслушивался в звонкую дробь их хохота и грустно утверждался в мысли о том, что теперь каждый волен сам выбирать себе учителей; этот смех разом отбросил меня далеко назад и одновременно возвестил мне приход Великого времени учеников.

Я стал обдумывать свое прошение об уходе. Мне хотелось покинуть школу как-нибудь очень незаметно, но пройти мимо чаши, где еще ос-тавалось несколько глотков веселой жестокости, густо одобренной дет-ством, я не сумел. Всю школу мигом облетел приключившийся со мной анекдот, и на последующих уроках мне уже не приходилось напряжен-но всматриваться в их лица с тем, чтобы найти в них жадное предвку-шение смеха.
Странное, однако ж, применение я сыскал своему словарному запа-су. Как мог, я старательно обходил все искусно уготовленные мне сло-весные ловушки, и в конечном итоге речь моя являла собой сложную, почти зримая в своей тяжести, конструкцию, сплошь составленную из вводных предложений, оборотов, из длиннейших связок и идиом. По-рою мне самому становилось смешно смотреть на себя со стороны.
Вероятно, и к этому можно привыкнуть...
Мои коллеги-учителя были все больше молодые люди, не так давно пришедшие из институтов, так что не только на своих уроках, но и в учительской комнате я нередко примечал за спиной тихое перешепты-вание и улыбки, которые, впрочем, были совсем не глумливыми. Мои сослуживцы были добрыми людьми и, видимо, по своей доброте пыта-лись помочь мне какими-то советами, а несколько раз даже пытались втолковать мне сущность современной музыки...
...Мое прошение было удовлетворено.
Я возвратился в свой дом, сел в кресло и остался один. Помнится, я о чем-то размышлял, пытался отвлечь себя от бестолкового блуждания по комнате и от еще свежей боли, что пребывала в моей памяти. Так прошло несколько дней... Скоро мне стало совсем невыносимо под спудом вдруг низвергнувшейся прорвы времени, и я бежал своей ком-наты, своего кресла, исполненных ни на что не направленным одиноче-ством.
...Боже! Я перечитываю эти строки и не перестаю ужасаться тому, как уныло звучит все пережитое мною, будучи переложенным на бума-гу! Я просматриваю свои записи и думаю только о том, что это чтение может оказаться для тебя не более чем пресным питьем... Но поверь, у меня попросту может не достать времени, чтобы приправить его вся-кими литературными реминисценциями и разного рода психологиче-скими увязками, что, несомненно сделало бы мое повествование более удобочитаемым.
Ты волен оставить чтение в любую минуту, тогда как я стану  про-должать.
Я повстречал его во время одной из своих прогулок по городу: того мальчика, что принес на мой урок магнитофон. Мы шли навстречу и одновременно приметили друг друга. Он тотчас же перешел на проти-воположную сторону улицы, а я, еще не представляя, о чем буду с ним говорить, пошел следом. Он чувствовал меня напряженной спиной и все ускорял и ускорял шаг. Когда я окликнул его, он припустил бегом. Я задыхался. Мне пришлось прокричать еще раз, и тогда только он ос-тановился. Не оглядываясь, он подождал, пока я подойду. Тяжело пе-реводя дыхание, я спросил, помнит ли он меня. Он утвердительно кив-нул головой, глядя куда-то в сторону. Я несколько мгновений смотрел на его макушку с непокорным завитком волос, а затем попросил одол-жить на несколько дней его магнитофон. Он удивленно стрельнул на меня глазами, но согласился и с видимым облегчением убежал сразу же после того, как я назвал ему свой адрес.
Вечером мой юный данаец принес обещанный магнитофон, не-сколько кассет к нему и поторопился уйти, отказавшись даже от пред-ложенного чаю. Так я остался наедине с этой машиной. Шло время, а я бродил по комнате и все не отваживался начать. Мне отчего-то каза-лось нелепым вот так, запросто, подойти к этой пластмассовой короб-ке, ткнуть пальцем в одну из кнопок и предаться сколь-нибудь серьез-ному слушанию, подобно тому, как забыв себя, я внимал Музыке Мас-теров.
Лишь на следующий день я сподобился приблизиться к столу и кос-нуться клавиш этого диковинного музыкального инструмента.
Звук ожил.
Музыки я не слышал, да ее и не было там! Совсем иное чувство ов-ладело мной. Оно было словно терпкий и горячий пот!
Жалость!
Я вдруг представил себе моего мальчугана склонившимся на этим старым, потертым частыми прикосновениями орудием разрушения. Дитя! Он, сгорбившись от какого-то непосильного знания, клал на клыки этих клавиш свои пальцы с беззащитно обкусанными ногтями!
Нежность!
Нежное чувство болезненного сострадания взывало:
Помоги!!!
Но чем? Придумать много умных и добрых слов? Произнести эти слова и положить руку на плечо? Тихо сказать: “Верь мне, здесь нечего объяснять”.
В вечер очередного дня мальчик снова уходил от меня. Он уносил свою машину, ничего не сказав мне в ответ на мое молчание, не встре-тившись со мною взглядом...
Но он не виноват!
Вместо кого он должен был отвечать мне? Вместо кого он обязан был глядеть в мои глаза?
Он ушел, и мне сделалось легко, так легко, словно я долго ждал то-го мгновения, когда от меня, наконец, кто-нибудь уйдет. Я не удивился своим ощущениям... Теперь меня ничего уже не занимало, кроме моей музыки, моих книг, кроме деревьев в парках, где трава и листья гово-рили мне о радости видеть.
Я видел!
Город... Я видел людей, и людей было много! Все они были разные, но их объединяло то, что все они были рядом со мной”.

НАМ БЫ ЗАДУМАТЬСЯ, ЧТО НАХОДИТ В ЭТОЙ МУЗЫКЕ МОЛОДЕЖЬ, ВОВРЕМЯ ВСЛУШАТЬСЯ...

Мы вошли в центр города. Здесь, в отличие от окраин, было больше  людей и они еще составляли видимость какого-то движения. Но это движение напоминало скорее непроизвольно подергивающуюся во сне руку: весь организм уже спит, а рука подергивается отголоском какой-то сонной мысли о движении, но это уже не само движение, это всего лишь мысль о нем.
Мы с Сергеем прошли под аркой, ведущей в колодец старого дома, и, роняя с одежды холодные капли осеннего дождя, поднялись по лест-нице на четвертый этаж, и там остановились перед дверью. Она выгля-дела старой, даже несмотря на то, что совсем недавно ее обили дерма-тином.
Сергей нажимает пуговку электрического звонка, и когда дверь на-конец приоткрывается, с той стороны порога через узкую щель на нас глядит пожилая женщина в домашнем халате, поверх которого повязан мокрый клеенчатый фартук. Женщина выслушивает Сергея и открыва-ет дверь шире растопыренными, в клочьях мыльной пены, пальцами. По короткому коридору мы подходим к другой двери, которую откры-вает нам старик.
Он смотрит на нас без удивления и, отступив в сторону, жестом приглашает войти. Сергей проходит первым и останавливается перед столом, что стоит в центре комнаты. Я вхожу следом, и когда старик предлагает нам сесть, проваливаюсь в большое черное кресло. Мы молчим. Я рассматриваю комнату. Она уже  давно отвыкла от гостей... Непривычная для ее старческого скелета тяжесть трех пар ног слишком велика, и она поскрипывает, даже если в ней не происходит никакого движения. Этим скрипом, кажется, обладают все предметы, наполняю-щие комнату, и внешний строй этих предметов едва ли существенно изменился за последние годы. Если набраться смелости, встать и при-поднять портреты композиторов и дирижеров, то на стене наверняка можно увидеть нетронутые солнцем и временем квадраты обоев.
Почему они молчат?
Мы как будто ждем хозяина комнаты, а он опаздывает по какой-то причине. О чем, интересно, думает сейчас Сергей? Или он просто слу-шает, как тихо стучит механический будильник на столе? Может быть, он надеется, что этот понуро сидящий старик заговорит первым? Но тот молчит и, похоже, ни о чем не собирается говорить с человеком, который так стыдно пренебрег им около часа тому назад.
Сергею трудно начать - я это вижу.
- Павел Матвеевич, вы уж меня, пожалуйста, извините за этот эпи-зод в троллейбусе! Сам не знаю, как это объяснить... Может быть, я просто устал после игры и... как-то неловко вышло... Я, конечно, дол-жен был подойти к вам... извините меня.
Старик едва заметно вздрогнул и тут же быстро заговорил, суетливо выговаривая слова:
- Что ты, что ты! Я совсем не обиделся на тебя, и незачем извинять-ся! Какие пустяки! Странно, как все-таки прочно укоренилось мнение, что пожилой человек должен обижаться на молодежь по любому, даже самому пустячному поводу! Успокойся, я уж давно перестал питать по-добного рода чувства; обижаться склонны влюбленные или молодоже-ны - это непременный атрибут их отношений, а мне это уже скучно, да и не на кого теперь. Лучше я напою вас славным индийским чаем, и это будет лучшим доказательством моего по прежнему доброго к тебе рас-положения.
Последние слова он произнес уже за порогом.
- Обиделся, - тихо и как бы между прочим сказал Сергей.
Я хотел расспросить своего друга, что это за старик и когда Сергей бывал здесь раньше, но не успел: старик вбежал в комнату и радостно возвестил: “Ну вот, чай скоро поспеет!”
Он несколько секунд с улыбкой разглядывал моего приятеля, а за-тем спросил так, как обычно, радостно-возбужденным тоном, расспра-шивают друг друга о новостях двое давно не встречавшихся знакомых, которые неожиданно столкнулись на улице: “Ну, рассказывай же!”
- Да о чем рассказывать? - вяло спросил Сергей и, поднявшись со стула, подошел к книжному шкафу.
- Как? Неужели тебе не о чем мне рассказать? Никогда не поверю! Ну, поведай мне хотя бы о том, во что ты играешь?
- Во что играю? - не понял Сергей и оторвал взгляд от книжного шкафа.
- Но... ты же сам сказал только что, будто ехал на какую-то игру...
- А-а-а, - усмехнулся Серега. - Я играю в ансамбле, а ехали мы с ре-петиции.
- Ты?! В ансамбле?! - всполошился вдруг Павел Матвеевич.
- Да, - Сергей недоуменно поднял брови. - А что здесь такого? Вот и Володя тоже играет.
- Это просто удивительно, - воскликнул старик и пристально огля-дел наши лица, словно на них можно было отыскать какие-то присущие только музыкантам черты.
- Что ж тут удивительного? - хмуро спросил Сергей и посмотрел на меня. - Хотя, понятно, конечно... Вам кажется странным такое занятие, но, увы, - Сергей картинно развел руками, - я не способен на большее...
- Нет, нет, что ты! - испуганно заговорил старик. - Я не об этом! На-против, я очень рад твоему занятию, поверь мне, очень рад! Я удивля-юсь совсем другому
...Но прошу тебя, расскажи мне о вашем ансамбле, - он быстро, один за другим, стал задавать вопросы и на каждый ответ реагировал так, словно ожидал услышать что-то совсем противоположное. Сергей отвечал терпеливо, но весь его вид был совершенно за то, чтобы эти вопросы поскорее прекратились: да, я играю на гитаре; да, я пою, Во-лодя играет на клавишных, вместе мы четыре года, нет, играем только на танцах... и т.д., и т.п.
Вопросы утихли как раз в тот момент, когда я уже подумал, что им не будет конца.
- Нет, это просто поразительно! - старик обратился почему-то ко мне:
- Вы только представьте себе: на протяжением нескольких месяцев я силюсь познакомиться с музыкантами какого-нибудь рок-ансамбля - но тщетно! Я уже перестал надеяться, а тут вы сами приходите ко мне! У-ди-ви-тель-но! Сергей, - Павел Матвеевич вдруг стал очень озабо-ченным, - а вы сочиняете музыку?
- Павел Матвеевич, - по-прежнему хмуро произнес Сергей, - вас это действительно интересует или же вы, по какой-то непонятной причине, иронизируете?
- Да что ты! - старик замахал руками, - я интересуюсь совершенно искренне! Более того, ты даже не можешь себе представить, до какой степени меня интересует вся, без исключения, современная музыка, а равным образом и все то, что с ней, так или иначе, связано... Погодите, сейчас я мигом принесу чайник и мы продолжим наш разговор.
Он опрометью выбежал из комнаты, а Сергей вздохнул и вновь об-ратился к книжному шкафу. Он отворил стеклянную дверцу и осторож-но провел рукой по корешкам книг...
- Да, Сережа, да, - Павел Матвеевич стоял в дверном проеме с чай-ными принадлежностями в руках, - это все, что осталось от моей биб-лиотеки... А помнишь, какие были тома!
Он задумчиво о медленно расставил чашки на столе, наполнил их горячим, крепко заваренным чаем, а затем спросил, присаживаясь на краешек стула:
- А почему вас удивляет мой интерес к музыке последних лет?
- Я просто не понимаю, зачем это вам сейчас, если всю жизнь вы не имели к ней ровным счетом никакого отношения?
- Как это “зачем”? - изумился старик. - Я ведь тоже... музыкант, и потом, я не всегда не имел к ней отношения - еще в консерватории я играл джаз на танцевальных вечерах. Правда... недолго, но все же иг-рал... так что... А вы играете джаз?
- Нет, не играем, - ответил я, прихлебывая сладковатый и густой чай, от которого по продрогшему телу растекалось тепло.
- Почему же? Слишком сложен? - старик со звоном размешивал са-хар в чашке.
- Дело не в его сложности, просто это не наш стиль, - мне нравился этот старик, нравились эти глаза, которые он редко поднимал на собе-седника, нравился тембр его голоса, а кроме того, мне очень уютно бы-ло сидеть в его большом черном кресле.
- В каком же стиле играете вы, если не секрет?
- Да ни в каком, - Сергей со стуком поставил чашку на стол и доба-вил каким-то уж очень резким и неприятным голосом: - Мы большей частью копируем те песни, что хорошо идут на танцах!
Я подивился на его слова! Чужих песен у нас всего несколько, да и то звучат они в нашей интерпретации. Я подумал, что Сергей просто скромничает и пустился было объяснять репертуар нашей команды, но мой друг перебил меня.
- Павел Матвеевич, - раздельно произнес он, поигрывая чайной ложкой, - если вы действительно проявляете какой-то интерес к совре-менной музыке, а не пытаетесь за эмоциями скрыть свое к ней, да и к нам тоже, равнодушие, то ответьте мне, пожалуйста, существует ли компромиссная музыка? Я спрашиваю вас, конечно же, не с целью ка-кой-то глупой проверки, я спрашиваю вас как музыканта.
- Компромиссная? - переспросил старик, и было видно, что он со-всем не готов к такому неожиданному вопросу. - Но... может быть, я неточно тебя понимаю, так что, будь добр, поясни этот термин.
- Я имею в виду музыку, которая могла бы нравиться всем и всем бы была по душе.
- “По душе”... хорошее словосочетание, - задумчиво вымолвил Па-вел Матвеевич и лишь после некоторого раздумия ответил. - Нет, мне думается, что такой музыки не существует.
- Но ведь нынешняя легкая музыка нравится почти всем, - я встрял в разговор и мне тут же пришлось давать объяснение, что же такое лег-кая музыка. - Ну-у-у... это музыка, создающая определенное, легкое и лирическое настроение...
- А рок - легкая музыка? - отрывистым голосом перебил меня Сер-гей. Он был как будто недоволен, что я пришел сюда вместе с ним. К счастью, мне не пришлось отвечать на его вопрос (я, кстати, и не знал, как на него отвечать), потому что старик, как заведенный, повторил не-сколько раз подряд: “Настроение, настроение, настроение...” и, коротко взглянув на Сергея, тихо прошептал, опустив глаза:
- Хорошо бы только настроением все и кончилось...
- Зачем это вам? - в упор спросил его Сергей.
Странный у них получался разговор и странно старик заметался гла-зами перед тем, как ответить:
- Но я ведь говорил уже... Я не понимаю, почему ты не веришь мне... Встань, Павел Матвеевич вдруг схватил Сергея  за рукав куртки. - Встань, пожалуйста! Подойди сюда... Смотри!
Он за руку подвел Сергея к книжному шкафу и распахнул перед ним нижнюю дверцу.
Я привстал со своего кресла и увидел старенький проигрыватель, рядом с которым лежала довольно объемистая стопка пластинок. Я встал и подошел поближе... Верхней пластинкой, к моему полному изумлению, оказался “Блэк аут”... Я принялся ворошить всю стопку... В тумбе старого книжного шкафа, рядом с жалкеньким проигрывателем, покоилась коллекция, обладателю которой мог позавидовать любой меломан. Основную массу, и это было еще более поразительным, со-ставляли диски групп, играющих “Хэви металл” и “Новую волну”. Од-ним словом, набор был впечатляющим, даже без учета отечественных пластинок.
Павел Матвеевич вернулся к столу и, налив себе чаю, наблюдал за тем, как мы рыли эти рок-залежи, присвистывали, цокали языком и шумно втягивали носом воздух. Дисков было набрано не на одну тыся-чу... Я искоса бросил взгляд на друга. Он был удивлен, но его удивле-ние не походило на мое, в нем было что-то брезгливое... Сергей пере-хватил мой взгляд и, поднявшись с корточек, направился к столу.
- Неужели вам нравится?.. - полувопросительно-полузадумчиво произнес он, пристально глядя в глаза старику.
- Но я ведь не говорил, что она мне нравится, - ответит тот, напол-няя Сергею чашку. - Да и само слово “нравится” не вполне точно опре-деляет мое к ней отношение.
- Однако вы всерьез полагаете, что это можно назвать музыкой? - Сергей качнул головой в сторону шкафа.
- Безусловно, - отчетливо сказал старик и добавил, сощурив глаза в улыбке. - А не кажется ли тебе, что подобный вопрос скорее мог бы поставить человек моего поколения, к примеру, я? А получается наобо-рот, ты говоришь об этой музыке как-то очень недоброжелательно, то-гда как мне приходится ее, вроде бы, защищать?
- Пока что я говорю не о ней, а о вас.
- Обо мне? - старик удивленно поднял брови.
- Конечно! Вы же определенно считаете, что эта музыка хороша. Я, разумеется, не говорю о том, что, считая так, вы совершаете нечто пре-досудительное, но...
- Помилуй! - перебил старик. - Я и словом об этом не обмолвился! Да и потом, что значит “хороша”? Так ведь нельзя говорить!
- Почему?
- Ну-у-у... Хотя бы потому, что... плохой музыки нет вовсе. - Павел Матвеевич произносил эти слова словно заранее сожалея о том, что они у него вырвались.
- Как это нет? - растерялся Сергей. - Вы что же... считаете, что му-зыка Баха и... “Акцепт” одинаково хороши?
- Они не одинаково хороши, - каким-то вдруг очень усталым тоном ответил старик, но они есть. Никто не принуждает тебя сравнивать их между собой.
- А-а-а, - протянул Сергей, словно о чем-то догадавшись, и медлен-но покивал головой. Он какое-то время сидел молча, постукивая ногтем по чашке, а затем спросил, резко навалившись грудью на край стола. - Но что-то же должно быть лучшим? Объективно лучшим?!
Ну чего он пристал к этому старику? Думает человек так - и пусть себе думает! Со своего кресла я видел, что Павел Матвеевич отвечает уже через силу:
- Если мы назовем лучшим одно, то откажем в такой оценке друго-му, а это было бы несправедливо.
- По отношению к кому?
- К музыке, конечно. Но, Сергей, неужто ты пришел только лишь затем, чтобы спорить со мной о столь очевидных предметах? Не лучше ли поговорить о чем-либо другом, к примеру, о вашем ансамбле? Меня, признаюсь...
- Нет-т, - упрямо отрезал Сергей, - о нашем ансамбле мы говорить не станем, а то, с чем я сюда пришел, уже не имеет никакого значения. Самое страшное, что вы не шутите, когда произносите спокойным то-ном ужасные слова: “Плохой музыки нет”! Как же нет?! Она есть! Есть, и в громадных количествах!
- Так в чем же ты упрекаешь меня? - тихо спросил старик, глядя ку-да-то в пол.
- Да просто я не по-ни-ма-ю вас! - воскликнул Сергей. - Как же можно не знать, что рядом с гениальными картинами живут и плодятся копии! И копии никогда не будут равными картинам по своей уникаль-ности и ценности!
- Ну хорошо, - устало вздохнул старик, - если ты так настаиваешь, давай поговорим о музыке... Вернее, мы станем говорить о двух ее час-тях, ведь ты, как я понимаю, уверен, что есть хорошая музыка - ты го-воришь - подлинная, и есть музыка плохая - ты называешь ее копией...
- Конечно! - решительно тряхнул головой Сергей.
-...более того, ты пытаешься отыскать такому разграничению какое-то разумное обоснование, изобретаешь некое общее мерило, своего ро-да объективные весы, посредством которых можно безошибочно опре-делить, где истинная музыка, а где - нет. Так ведь. Однако уверяю тебя, Сергей, такого мерила не существует и создать его невозможно, ты по-просту можешь утратить музыку и себя, обременившись таким заняти-ем. На эту дорогу выходили многие. В том числе и я.
- Вот-вот, “утратить себя”, - заволновался Сергей. - Если думать только о себе, то, конечно, ни к чему не придешь, но если верить в то, что музыка способна воскрешать человека, или, наоборот, если знать о том, что музыка может убить, то станет ясно, что без весов, без объек-тивного мерила не обойтись, сколько бы вы над ним ни потешались! Поймите! Я хочу жить! И уже только поэтому я заявляю, что такому желанию в полной мере соответствует Великая Музыка Мастеров, в то время как другая с этим желанием нимало не сообразуется.
- В таком случае, как ты объяснишь следующую странность: ту, как ты изволил выразиться, не сообразующуюся с желанием жить музыку слушает теперь невероятно большое количество народу, в то время как музыка старых мастеров если теперь и живет, то в сердцах ничтожно малого количества людей? Ты ведь не станешь оспаривать такого оче-видного факта?
- Это еще ни о чем не говорит! Число слушателей не определяет ценность музыки, поморщился Сергей.
- Как это не определяет? - удивился старик. - Музыка пишется для людей, а, следовательно, людьми, их числом определяется ценность музыки. По-твоему ведь так  должно выходить! Но я просто не пред-ставляю себе, что значит “измерять ценность”? Чем же это? Прибор, что ли, какой изобрести, линейку или циркуль?
- Число людей, что слушают ту или иную музыку, вернее, признают ту или иную музыку как свою духовную ценность, определяется не ка-чеством самой музыки, а лишь демонстрирует культурный уровень этих людей.
- Ах, вот как! - воскликнул старик. - Если я правильно тебя пони-маю, ты за несомненно большим числом людей, слушающих теперь менее ценную музыку, предполагаешь снижение культурного уровня? То-то казалось нелепым вот так, запросто, подойти к этой пластмассо-вой коробке, ткнуть...
- Этого нельзя не признать.
- Ну что ж, - старик пожал острыми плечами. - Это - твоя точка зре-ния, хотя и веет от нее, я должен сказать, отнюдь не истой верой в силу человеческого духа...
- Ошибаетесь! Как раз такая точка зрения и дает самое прочное ос-нование надеяться и на самого человека, и на его дух!
- Скажи, Сергей, - спросил старик после минутного молчания, отте-ненного тихим стуком будильника на столе, - а что, если бы сейчас не было ни рока, ни диско, ни тому подобных стилей, но была бы музыка старых Мастеров, как бы ты тогда смог назвать что-то хорошим, а что-то плохим, где бы ты тогда отыскал противоречия, без которых - это по всему видно - музыка представляется тебе чем-то не заслуживающим внимания!
- Эти противоречия незачем искать - они есть в музыке, ибо музыка сплошь соткана из них.
- Противоречия следует искать вовсе не в музыке...
- Именно в музыке! И ни вам, ни мне никуда от них не убежать, и вот почему я сознательно, сам, пытаюсь постичь суть этих противоре-чий, а вы, из-за какой-то болезни, от них отмежевываетесь. Что же ка-сается плохой и хорошей музыки, то такое деление было всегда, во все времена, есть и сейчас, так же, как есть и опыт времени, а такой опыт точнее, чем циркуль, отделит золотой песок от грязи!
- Ну вот и хорошо, - улыбнулся старик. - Значит, наш разговор мож-но отложить, ибо время оценки современной музыки еще не пришло, она еще не отстоялась. Да и потом, сколько бы мы ни длили этот разго-вор, мы так или иначе придем к постулату “О вкусах не спорят”.
- Нет! Сейчас только и делают, что спорят о вку¬сах, просто мы с ва-ми говорим на разных языках! Вы играете со мной в какую-то непонят-ную словесную игру, именно игру! В моей голове не у-кла-ды-ва-ет-ся мысль о том, что вам вдруг полюбилась музыка, о которой вы даже го-ворить не могли без досады, если вам доводилось о ней говорить!
- Может быть, это и впрямь трудно понять, но я говорю правду: я действительно не могу назвать одно хорошим, а другое худшим, не мо-гу, сколько бы ты меня к этому не принуждал! И дело не в твоем “люб-лю” или “не люблю”, которые ко мне не имеют ни малейшего отноше-ния, дело в том, что я просто не в состоянии с присущей тебе легко-стью вторгнуться в музыку с набором каких-то, пусть хоть трижды ис-кусно сработанных, измерительных инструментов, нарекая свое разру-шительное вторжение объективной оценкой; слово “объективность” я считаю совершенно неприменимым к музыке.
- Что же, в таком случае, к ней вообще применимо? - глухо спросил Сергей.
- Ничего! - старик впервые за весь вечер повысил голос. - Она непо-стижима, так же, как непостижим человек с его личными пережива-ниями и страстями, с его тщетной надеждой на то, что все противоре-чия находятся где угодно, но только не в нем самом! Музыка пребыва-ет отнюдь не в некоем сообществе людей, не во всех людях разом, но в каждом порознь взятом человеке, который приникает к ее тайне! Но ежели “объективно” - изволь: музыка - это шум! Точно рассчитанное число колебаний физической струны, дотошно измеренное беспристра-стными приборами дрожание звука!

Я НЕ ПОКЛОННИЦА РОКА И ОБ ЭТОМ ГОВОРЮ ЧЕСТНО. ЛЮБЛЮ КЛАССИЧЕСКУЮ МУЗЫКУ. НО КАК ИДЕОЛОГИЧЕ-СКИЙ РАБОТНИК - СТОРОННИЦА Я ЭТОЙ МУЗЫКИ ИЛИ НЕТ - ПОНИМАЮ НЕОБХОДИМОСТЬ РАБОТЫ С РОКЕРАМИ.

Если повернуться спиной к будущему, внимательно посмотреть на-зад и охватить взором сколько-нибудь большой промежуток прожитого времени, то сразу убедишься в том, что с тобой ничего другого про-изойти не могло, как только то, что произошло, ибо ты, со всеми свои-ми привычками, со своим жизненным укладом, духовной организацией и воспитанием попросту не мог прожить свою жизнь иначе, чем ты ее прожил; что встретиться тебе суждено было только с определенной ка-тегорией людей, в то время как другие, пусть и живущие рядом с тобою люди, остались вне твоего круга; кто-либо другой, обладающий иным характером, имеющий другие черты - мог бы, но ты - нет. В этом, на-верное, и состоит предначертанность. При этом имеется некоторое утешение в слове “если бы”, но это всего лишь утешение, ведь для то-го, чтобы пытаться изменить уготовленное тебе русло жизни, или хотя бы попытаться встретиться с людьми, живущими вне твоего круга, тебе нужно изначально встретиться с самим собой, а эти встречи всегда без-утешны.
Я задумался над этим только теперь, когда, покрывая бумагу стро-ками письма к тебе, вижу, сколь разительно моя жизнь схожа с судьба-ми многих, большей частью вымышленных,  литературных персона-жей, и то, о чем я пишу, полагая, что пишу о себе, я уже где-то читал.
В тот вечер накрапывал дождь, и свою прогулку по городу я решил окончить раньше обычного. Забрел я довольно далеко, но возвращаться назад посредством троллейбуса мне все-таки не хотелось. Мысленно выбрав самый короткий маршрут к моему жилищу, я, сколько мог бы-стро, зашагал в этом направлении. Электрические фонари освещали улицу, по которой я шел, и свет этих фонарей сообщал пятнистому от начинающегося дождя асфальту загадочный и спокойный блеск, кото-рый можно было просто ловить глазом, не думая ни о чем. На полном ходу я повернул за угол какого-то ничем не примечательного в архи-тектурном отношении дома и буквально влетел в хвост огромной оче-реди. Со стороны это, должно быть, выглядело забавным: я как будто знал, что за углом начинается очередь, и во весь опор бежал, дабы по-скорее занять в ней свое место. Девушка, на которую я натолкнулся, оглядела меня сверху вниз и сказала: “Нет смысла занимать... нам уже ничего не достанется”. Я хотел выяснить, за чем очередь, но девушка уже отвернулась.
Я прошел вдоль тесно стоявшей цепочки людей и обнаружил, что она тянется к кассе какого-то Дома культуры. Над окошком висел вну-шительных размеров ярко оформленный аншлаг, возвещающий о кон-церте популярного (если судить по величине очереди) ансамбля. Пла-кат на некоторое время привлек мое внимание. Из пестро намазанной кутерьмы красок проступали фигуры шестерых музыкантов, которые, очевидно в соответствии с неким художественным замыслом, были об-лачены в старинные камзолы с золотым шитьем и в высокие напудрен-ные парики. Очень скоро, пресытившись этим зрелищем, я стал с инте-ресом наблюдать молодых людей, что с озабоченными лицами столпи-лись у кассы. Чем дольше я на них смотрел, тем сильнее становилось чувство насмешливого удивления: зачем они стоят? Разве подобная му-зыка достойна таких очередей под дождем? - и тем очевиднее станови-лось, что они никуда отсюда не уйдут, что сегодня их место только здесь, под этим дождем, у этой кассы, и их уверенность, что они стоят здесь ради чего-то жизненно необходимого - как стояли люди в таких огромных очередях несколько десятков лет назад, может быть на этом же самом месте - была полной.
А я? Учитель музыки... Музыкант... Как же я могу отрицать свою причастность к тому, что они называют музыкой, рождения которой они с таким нетерпением и желанием ждут? Или одного домашнего прослушивания мне было достаточно, чтобы навсегда отринуть ее от себя?! Что я знаю о ней?  Свое равнодушие? Однако если отрицать ка-кое-либо явление, что нужно отрицать его суть, изучив его, но ни в ко-ем случае не свою к нему причастность! Да и потом, неужто мне не любопытно узнать, каким образом от Крейцеровой сонаты можно доб-раться до яркой мешанины красок, до сочетания электроинструментов с напудренными париками! Или это совсем не интересно? Мне, кото-рый где-то злосчастным образом оборвал нить и стоял в классе под смехом, как теперь под дождем, и теперь, и тогда думая об одном и том же - о своем нежелании, которое на самом деле оказывается неспособ-ностью!
Так я думал, когда шел к кассе. Но попасть на концерт было весьма не просто.
Но тогда казалось, будто мне более, чем кому бы то ни было в этой очереди, необходимо присутствовать на концерте. Однако, когда без задней мысли я попытался объяснить это спинам стоящих передо мной людей, мне самым простым способом было объяснено, что перед кас-сой все равны, и рука, оттолкнувшая меня прочь, была убедительно тверда.
По мере того, как я беспомощно толкался рядом с очередью, мое желание попасть внутрь зала разрасталось до размеров мании. К моему счастью, это желание вскоре было замечено и снисходительно удовле-творено корректным и подчеркнуто любезным молодым человеком, который предложил мне входной билет. Мы сговорились в цене (дело, как оказалось, кропотливое и тонкое, а молодой человек в этом деле весьма и весьма искушен), после чего, удрученный потрясением пенси-онного бюджета, я направился к дверям в Дом культуры.
Несмотря на то, что до дверей было рукой подать, одолеть это рас-стояние составило мне немалого труда. Меня то и дело останавливали, преграждая дорогу, и проникновенно глядя в глаза, требовали “лишний билетик”. После моего отказа выражение лиц менялось, и на них ясно проступали все слова, от “Ну зачем это вам?” до всевозможных добав-лений к слову “старый”. Ближе к дверям требовательность соискателей возрастала и становилась прямо-таки навязчивой, а лестница перед входом напоминала паперть большого собора в день религиозного праздника.
Наконец, все осталось позади, и, благополучно добравшись до сво-его места в зале, я непоколебимо на него водворился.
В тот вечер я увидел целый ряд поразительных, совершенно новых для меня вещей. Во-первых зал. Все его немалое помещение было на-полнено каким-то едким и сизым дымом, который вместе с беспре-станным движением зрителей и их неумолчным гулом создавал ощу-щение, будто находишься внутри гигантского улья, откуда терпеливый пасечник выкуривает упорных пчел. Публика пела какие-то гимны, по-хожие на боевые кличи, скандировала какие-то лозунги в стихах, топа-ла ногами, свистала и рукоплескала, словом, шум был ужасный. Что до сцены, то она просто ошеломляла. Казалось, что вместо музыкантов с пюпитрами и нотами сюда выйдут люди в рабочих спецовках и с мо-лотками, и на глазах у рукоплещущей публики начнут производить ка-кой-то диковинный механизм из всего, что стояло, лежало на подмост-ках; просто не верилось, что все эти провода, ящики и рогатые палки могут воззвать к жизни музыку.
Вскоре погасили свет, и в голубом мерцании каких-то ламп из глу-бины сцены клубами повалил густой дым. Однако паники, которая со-провождала ночные пожары, не последовало, совсем напротив, темнота сейчас же огласилась восторженным ревом. Сцена вспыхнула ярким и разнокрасочным светом, а из дыма, словно из облака, явились музы-канты, одетые в давешние парики и камзолы. Цветовая прелюдия к дыму была продолжительной и вполне впечатляющей. Зал неистовст-вовал, а музыканты молча и неподвижно стояли в цветных клубах сво-его облака и, казалось, дожидались, когда смолкнет весь этот рев. Мне тогда вспомнилось, как терпеливо ждет пианист, пока утихнут апло-дисменты под сводами филармонического зала; тамошние овации были столь же продолжительными, но они, как правило, завершали концерт, а начальное приветствие музыканта было достаточно коротким из же-лания скорее насладиться свободно пронизывающими тишину звуками. Здесь же вопль все усиливался, и думалось, музыка уже никогда не за-звучит.
Я, разумеется, ошибся, ибо все то, что исторгал из себя зал, оказа-лось не более громким, нежели комариный писк в сравнении с тем, что грянуло со сцены. Нужно сказать, что я был к этому совершенно не го-тов, и, подпрыгнув в кресле, сделал непроизвольную попытку зажать уши руками. Эта мера ничего не изменила, и мне пришлось, изображая невозмутимость, принять весь звуковой поток на себя. Прилагать уси-лия к тому, чтобы вслушаться, было излишне: музыка произвольно могла вливаться внутрь тела, столь же произвольно покидать его, и от слушателя, от его воли слушать или не слушать ничего не зависело. Оглянувшись по сторонам, я убедился, что покинуть зал невозможно, принимая в учет мой возраст и физическую деградацию; оставалось лишь одно - отдать себя на заклание раскаленному бураву звуков, как с самозабвенным восторгом отдавались ему те, кто был здесь рядом со мною.
Постепенно я пришел в себя настолько, что из сплошной струи стал выделять отдельные звуки. Я обнаружил, что все инструменты звучали не только громко, но и удивительно внятно. Конечно, можно было иг-рать и потише, но просить об этом было некого; умолять же саму му-зыку сделаться немного мягче и пиано, было все едино, что заклинать снежную лавину нежнее обходиться с молодой порослью, ибо и эта му-зыка, и снежная лавина - стихии, и взывать к их благоразумию бес-смысленно. Справедливости ради скажу, что, несмотря на ужасную громкость, музыканты играли точно, нередко красиво и неглупо, хотя и несколько вычурно. Удивительно, что вся эта музыка складывалась из тех же, знакомых и близких мне нот, которые я знал всю жизнь, и на которые теперь я смотрел как бы со стороны; они парили в каком-то ином, новом для меня измерении.
Впрочем, все свои ощущения я осознал лишь по выходе из зала, ибо здесь, находясь лицом к сцене, можно было видеть и слышать только звук, что царил полновластно и безраздельно, не оставляя места ничему другому, ни мыслям, ни словам.
Музыкальные пьесы чередовались с песнями, одна из которых была исполнена, и весьма неплохо, а капелла. Между номерами не было па-уз, и музыка длилась до самого финала, то есть до того момента, когда прозвучала головокружительная в техническом отношении компози-ция, после чего сцена извергла прощальный сгусток дыма, в котором, как и в последнем неразрешенном аккорде, музыканты исчезли так же внезапно, как и появились.
Я шел домой и извлекал из своих недр чувства, спрессованные му-зыкой. Они были незнакомы мне, и я дивился на то, как непохоже все это на мой десятилетиями формировавшийся музыкальный уклад. Если верить чувствам, то эта музыка не то чтобы импонировала мне, об этом не могло быть и речи, но она, по крайней мере, не была по-прежнему мне неприятна (вот как опасливо принимал я формулировку своего к ней отношения). Но, пожалуй, самым удивительным чувством, которое она вызывала, было желание крикнуть ей что-нибудь в ответ, ибо она своим громким голосом требовала диалога! Это было уж совсем новым для меня. Такой способности я никогда не подозревал за собой, а что до музыки, то она мне всегда о чем-то повествовала, сама не требуя при этом никаких ответных слов. Я стал искать объяснение этому фе-номену, но не нашел, и объяснил его попросту моим неумением слу-шать музыку в столь насыщенной атмосфере, при таком гвалте голо-сов, что одобрительно приветствовали любой откровенный и громкий звук.
Общее впечатление, с которым я шел домой после концерта, было гораздо более благоприятным, нежели я ожидал, и с этого мгновения я уже наверное знал, что вновь и охотно пойду на такого рода концерт, к этой музыке. Мысли об этом заняли меня до такой степени, что в свою комнату я вернулся едва ли не с чувством радости, которое, вероятно, испытывает анатом, нашедший сердце с правой стороны. Я казался се-бе врачом-исследователем, не подозревая, сколь серьезно болен сам.

...НО ПО ИНЕРЦИИ ЕГО ПРОДОЛЖАЛИ СЧИТАТЬ ФОРМОЙ НЕ СЛИШКОМ ИСКУСНОЙ САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ.

Снова щелкнула стрелка часов. Глупо кричать! Но так хочется, что-бы твой дружок, высматривающий что-то в окне, подпрыгнул от нежи-данности, чтобы прекратились эти равнодушные шаги по залу!
Я тоже здесь!
Запустить чем-нибудь тяжелым в этот дурацкий зеркальный шар под потолком, в эти холодные зеркала напротив, которые были свиде-телями позорного существования нашего ансамбля.
На репетициях я не смотрел прямо на тебя, я поворачивал голову к зеркалам и видел в них твое отражение. Так было удобнее - не смот-ришь, но видишь. Когда спокойствие старика, словно холодная вода, погасило мой крик, я по привычке повернул голову к зеркалам и оты-скал там твое отражение.
Ты улыбался!
Ты снова улыбался! Еще бы, два клоуна на сцене - я и старик. Он ведь тоже был смешон в своей манишке среди наших проводов, коло-нок и стоек!
Но вот в чем дело: он не был растерянным, он не отводил стыдливо глаза, стоя рядом с тобой, он не боялся выглядеть смешным. Может быть, в его годы я буду так же спокоен, но теперь... Я не по-тер-плю насмешек над собой, и, каким бы смешным я ни казался, не допущу из-девки в твоих глазах! Неужели издевка - единственное чувство, которое я могу родить в твоей душе? Да кто ты такой, чтобы оценивающе смот-реть на меня? И почему это я должен подчиняться тебе в твоем вдруг возникшем желании распустить группу? А в том, что это желание воз-никло у тебя от очередного “интеллектуального” заскока, я уверен на все сто! Не могу же я, согласись, после твоей четырехлетней заумной дури, думать, будто ты вдруг обременился каким-то комплексом собст-венной вины по отношению ко мне  и к ним, которых ты третировал все время! Нет, у тебя совсем другие причины, и ты ничего не понял! Может быть, ты просто хочешь сколотить новую команду или еще что-нибудь, но какое право ты имеешь распоряжаться моей судьбой?
Я хочу играть!
Пусть им все равно, но мне-то, мне далеко не все равно - играть или не играть! А у тебя никаких угрызений совести, хотя именно ты вино-ват в том, что наша команда нежизнеспособна! Она никому не нужна, я это тоже знаю, но почему именно ты сказал об этом первый? Ты, имеющий на такие слова меньше прав, чем все остальные!?
Да! Я не желаю уходить! Ну и что? Деньги? А хоть бы и так! Ты ведь сам в ту пору, когда звал меня играть, говорил, что эти танцы, по-мимо прочего, еще и “кой-какие денежки”! Так к чему же мне какие-то “розовые мечты”, если вот здесь, под рукой, лежат верные деньги, ко-торые так легко взять, стоит лишь ударить посильнее в барабан, дер-нуть струну или прокричать что-нибудь в микрофон? Неужели я обязан расставаться с верным заработком по одной твоей прихоти?
Ты не желаешь осквернять музыку деньгами? Пожалуйста! Но ог-лянись вокруг! Деньги зарабатываются любыми способами, в том чис-ле и музыкой! Их называют музыкантами, их показывают по телевиде-нию, заполняют радио их голосами, а они сидят по ресторанам и зако-лачивают деньгу! А ну-ка, пойди, упроси кого-нибудь из них сыграть задаром! Куда тебя пошлют? Но они для тебя во сто крат лучше, чем я! Как же, они серьезной музыкой занимаются: их тысячи, и все они за-нимаются музыкой всерьез, а я - так, мелочь, монета для музыкального автомата. Но, видишь ли в чем дело, я тоже хочу подзаработать! А что? Дам неискреннее интервью - и готово! Все так делают! Но тут явля-ешься ты и заявляешь о роспуске группы!
Да кто ты такой?!
Не желаешь играть сам - пожалуйста, не играй, но другим не ме-шай! Или ты думаешь, что собрал нас вместе, упросил сыграть не-сколько твоих песенок, а теперь волен распоряжаться нами по своему усмотрению? Не-е-ет, братец, так не пойдет! Да и песенки твои - нику-дышные! То есть, они, может быть, и представляют собой что-то, да только все они лживы насквозь!
Твои песни - неискреннее интервью!
Твоя музыка - ложь и поэтому она никак не дает тебе право распо-ряжаться мною! Тогда, на репетиции, я сказал: “Твоя музыка - ложь!”, а ты даже не удосужился полюбопытствовать, откуда идут эти слова; те-бе было совершенно все равно, что я там лепечу! Для тебя ведь нет ав-торитетов, ты об этом частенько говорил.
Ты приносил нам свои песни и уговаривал нас, требовал, доказывал, говорил, что именно эти песни нужно сейчас играть... И мы играли... Да что там “мы” - я играл! Четыре года я играл с тобой, но ни одной минуты не был тебе соавтором! Напротив, я всегда был для тебя авто-матом, музыкальной приставкой! Да и не я один... Твой дружок, он же верит тебе! Как ты ему-то в глаза теперь смотришь? А уж обо мне и ре-чи нет! Я плохо отлаженный ритм-блок, который ты еще не выбросил потому, что пока негде и не на что купить новый! Я ведь тебе даром достался!
А вот старик сам пришел!
Я только через неделю узнал у твоего дружка, что старик пришел сам, без твоего ведома! Он не автомат! На нем нельзя играть, и ты это сразу понял! Я не знаю, кем он приходится тебе, но единственной при-чиной, по которой он явился в нашу команду, был ты, старик пришел играть с тобой!
С тобой!
Но ты отвернулся! Ты не понял его!
“Можно ли уменьшить в этой песне громкость звучания инструмен-тов?” - спросил он твою спину, а ты, не поворачиваясь, бросил через плечо: “Я буду играть так, как сочту нужным”.
Ты даже не подозревал, что в эти секунды происходило в моей ду-ше! Глядя на опущенную голову старика, я вдруг вспомнил всю нашу совместную игру! Все четыре года за несколько мгновений!
Я даже не заметил, как оторвал взгляд от зеркала и вперил его в твою высокомерную спину.
Ты всегда стоял спиной!!!
Ко всем, кто был рядом! Даже к собственной музыке!
Ты никогда не желал видеть ничего общего с теми, кто играет твои ноты, с теми, кто эти ноты слушает! Твоя музыка... Ты создавал свои песенки, но забывал разбудить в них жизнь; они рождались мертвыми, заведомо мертвыми, потому что ты не улавливал никакой связи между своей спиной и миром. Затем ты приносил этих мертвецов к нам, а мы даже не обращали внимания на их сомкнутые глаза! Ведь мы не знали ни тебя, ни их! Мы просто лживо играли то, что лживо приносил нам ты.
Играли?!
Ха-ха-ха! Один - потому, что называл себя твоим другом, другой - от того, что ему все равно, а я - потому, что боялся быть смешным. Ты пользовался этим... Для чего? Не для того ли, чтобы поставить себя как можно выше других? Рок или что-то другое, тебе ведь все равно, что именно, лишь бы это выделило тебя из общей массы, противопостави-ло тебя другим! Я не удивлюсь, если в своем стремлении выделить свою личность, в самолюбивом стремлении быть “не как все”, ты ста-нешь производителем какой-нибудь группы “панкующих” молодчиков, которым все равно чем заниматься, лишь бы “не как все”. Но ты ведь умный, ты создашь необходимую интеллектуальную платформу для оправдания существования твоей группы, привнесешь в головы твоих молодчиков какую-нибудь идею, которой они сами никогда не имели, да и вряд ли будут иметь, потому что до сих пор толком не знают, чего они хотят, лишь бы только поорать-поскандалить перед круглыми от удивления глазами газетчиков и телевизионщиков! Но ты - мудрец, ты сделаешь идею, и не беда, что при этом тебе придется лгать, называя эту идею истинной и укрывая за этой ложью твое раздутое и мнитель-ное “Я”, ты ведь привык лгать во всем, начиная с музыки!
Твоя музыка...
Если бы в ней было хоть немного искренности, то ты лег бы кость-ми, но объяснил бы нам всю свою песню, до самой последней ноты объяснил, до самой последней буквы объяснил, чтобы мы, не приведи Господь, в незнании своем не сыграли что-нибудь не то, чтобы мы ска-зали правду, исполняя твою песню! Но ты только орал: “Не так!” Осо-бенно в мой адрес! А мы слушали твой крик и продолжали лепить кто во что горазд. “Музыканты - это инструменты” - вот твое кредо, и тебе совершенно не важно, кто играет твою музыку, а тем более тебе пле-вать, что делается при этом в душе у ее исполнителя. Если на секунду, хотя бы на одно мгновение представить себе такой комический эпизод: я вдруг подхожу к тебе и спрашиваю: “Что ты хочешь сказать своей музыкой? Давай, я помогу тебе ее выразить, но для этого ты должен полностью раскрыться передо мной и как музыкант, и как человек, рас-крыть свою душу, чтобы я знал тебя и твою музыку, только тогда я смогу помочь тебе!” Что бы ты ответил мне? Да послал бы ты меня!
На такое признание нужно решиться!
А мы лгали всей командой! Мы не были соавторами! Говорили од-но, подразумевали другое, слышали третье, а играли четвертое, и каж-дый свое! А после этого ты еще был недоволен, что тебя, мол, не по-нимают; ты недоумевал, ты сердился на толпу, которая спокойно про-должала танцевать под аккомпанемент твоих “умных слов и нот”. А нужно было только объяснить! Постараться понять стоявшего рядом с тобой! Но тебя волновало другое, тебя возмущало, например, что я не могу порой вспомнить какого-нибудь ритмического перехода, что се-годня я играю чуть медленнее, нежели в прошлый раз; ты издевался над тем, что я не знаю полностью ни одной, самой популярной песенки, все как-то кусками, не говоря уже о том, что я не могу припомнить хотя бы небольшого фрагмента какого-нибудь классического произведения. “Магнитофон купи!” - говорил ты с кривой усмешкой.
Ты не понял меня!
Мне не нужны все эти мелодии! Мне достаточно тех мгновенных чувств, которыми я полон, когда я сочиняю свою музыку!
С В О Ю !
Я рождаю ее каждый раз заново, лишь стоит ей зазвучать! Я слышу ее! В эти мгновения для меня нет никого; нет Листа, нет Блэкмора, нет Рахманинова, нет Шенкера! Есть только я и написанная мною музыка! Я написал ее только что, на чистом листе, с закрытыми глазами.
Ты смеялся над тем, что я глупо и наивно отвергаю некоторые клас-сические произведения, некоторые современные мелодии и песни. Но ты никогда не спросил меня: “Почему?” А я ответил бы тебе, что я со-всем их не отвергаю, - кто я такой, чтобы их отвергать! Я просто не мо-гу сочинить эту музыку в себе, я не способен заставить ее звучать в мо-ей голове! Разве я виноват в том, что эти произведения, пусть хоть ге-ниальные, звучат вне меня? Но моя музыка близка мне, ведь я пишу ее в тайном, никем не зафиксированном соавторстве с Листом, с Блэкмо-ром, с Рахманиновым и Шенкером! И мне никогда не повторить эту мелодию снова... Как только перестает литься звук, мелодия умирает... Я могу родить ее вновь, но это будет уже другая мелодия, другая музы-ка, все так же моя, но не похожая на прошлую...
Но тебе до этого не было дела!
Ответь, что будет, если музыку сочинит подонок, а исполнит ее че-ловек чистой души, например, кто-нибудь из тех тринадцатилетних мальчиков-музыкантов, что играют концерты с симфоническими орке-страми? Случится ли что-нибудь с композитором-подонком? Случится ли что-нибудь с ребенком-исполнителем? Сбудется ли музыка? И если - да, то как при этом быть слушателю, с каким сердцем принимать эту музыку в себя?
Нет... Ты не ответитшь... Ты никогда не интересовался такими во-просами! Ты стоял спиной к этому старику и нехотя ронял через плечо: “Я буду играть так, как сочту нужным!”
Но при этом у тебя был такой глупый и надутый вид, что я, не удержавшись, расхохотался. Вы, наверное, подумали, что я спятил. Еще бы: не более десяти минут назад я орал с перекошенной физионо-мией на этого старика, а теперь вдруг смеюсь во все горло! Ты с встре-воженным любопытством смотрел на меня до тех пор, пока я не произ-нес слова, которые звучали во мне: “Твоя музыка - ложь!”
И только старик всплеснул ладонями...
Он, человек, который видел меня всего два часа в своей жизни - он понял меня! Он понял меня так, как мы не смогли понять друг друга за четыре года совместных репетиций! Минутой позже я сказал ему: “По-жалуйста, я готов играть с вами менуэт!”
А ты успокоился, как только увидел, что мои слова и мой смех не направлены против тебя лично. Ты “величественно” закончил репети-цию и своей милостью позволил старику принять участие в очередных танцах.
Как ты смешон!
Ты ненавидишь все вокруг себя, и прежде всего музыку!
Проклятье! Почему же ты медлишь, почему не идешь!? Уже две минуты девятого, а тебя все нет! Хочется колотить руками по этим зер-калам, по этим равнодушным глазам вокруг!
Не-е-ет, я все-таки дождусь тебя! Дождусь того момента, когда ты войдешь в зал, когда ты, словно благодетель, протянешь мне деньги! Я приму эти деньги из твоих высокомерных рук, пересчитаю у всех на виду, шевеля губами, а потом у всех на виду брошу их в твою лживую морду!! С размаху! Только для этого я тебя жду!
Ну где же ты? Почему не идешь?!!

А ОН ДЛЯ МНОГИХ СТАЛ НАСТОЯЩИМ ПРИЗВАНИЕМ. РА-ДИ НЕГО ШЛИ НА ЖИТЕЙСКИЕ ЖЕРТВЫ...

Где, в каких тайных кладовых пребывала доселе сокрытая от моего взора Музыка, что теперь хлынула на меня, стоило лишь тихим сви-стом позвать ее, стоило лишь подумать о желании ее слышать?
Или, может быть, я сам томился где-то в сумрачном подземелье, снедаемый неясной тоской, жаждой нового и голодом неизведанного, голодом, который я стал поспешно утолять, как только рухнули и пре-вратились в пыль стены моей темницы?
Насытить, насытить, насытить свое иссушенное долгим постом нут-ро! За изнурение однообразием воздать ему сочной и обильной пищей, что манила меня со стола, который щедро уготовила мне Музыкальная судьба!
Я поглощал все!
Я слушал большие и малые ансамбли, группы, банды, команды - из-вестные и забытые, популярные и нелюбимые, скандальные и “под-польные”; я слушал их в огромных залах, в клубах, в Домах культуры, в жилых квартирах, в подвалах и на чердаках; я читал статьи, периодику, всевозможные анализы, рецензии в журналах и газетах, восторженные отклики и хулу...
И, уж конечно же, я накупил себе пластинок. Оказалось, что рисун-ки, которыми украшен каждый “диск”, представляют собой  целые произведения искусства коллажа и являются графическим осмыслени-ем идеи того или иного ансамбля. Стоило это все, конечно, баснослов-но дорого, и мне пришлось расстаться со значительной частью своей библиотеки. Но что книги! Когда я открывал новый мир, что отражался в обращенной ко мне зеркальной сфере моего музыкального Ренессан-са! Я мог часами вращать эту сферу перед своими глазами, наслажда-ясь все новыми и новыми игристыми отблесками, наслаждаясь ликую-щим чувством человека, который настиг прыткий музыкальный век.
Новоявленная музыка...
Я записывал ее на ноты, основательно изучал ее ритмику, темпера-цию; я не смущался тем, что мне пока не удается пробиться сквозь не-замысловатый музыкальный текст с вечными четвертями, мне казалось, что эта простота - кажущаяся, что за ней стоит нечто большее, чем ви-димое всеми незатейливое сплетение тональностей, которые, словно лишь забавы ради, сдерживая смех, чинно следуют одна за другой, что-бы через секунду предаться шумной и веселой игре в чехарду.
Я искал предчувствуемое “нечто”.
Я не уставал от находок и находил совершенно неожиданные вещи. Я умудрился дойти до того, что нашел даже какое-то духовное родство между блестящими песчинками новоявленной музыки с золотыми глы-бами Бетховена, Шостаковича, Шенберга, а в некоторых из этих пес-чинок я с удивлением обнаружил некие откровения, новые музыкаль-ные идеи, музыкальные манифесты.
Я сопереживал!
Я искренне радовался, когда слышал удачные звуковые сочетания, и столь же огорчался “халтуре”. Я увлекся катящимся ритмическим ку-бом “Рэггей”, растроганно следовал лирической мелодии, пропетой хриплым и натруженным голосом электрогитары, опускал глаза перед пронзительным и нечеловеческим холодным взглядом “Новой волны”.
О! Сколь тонка и сиротлива была туго натянутая нить этой музыки! Как сладко и болезненно замирало сердце, когда, сопровождаемые шо-рохом вращающегося лимба, из темноты опущенных век проступали звуки мелодии, ведомой одиночеством и увитой неприхотливыми побе-гами ритмического аккомпанемента.
Я узнавал ее, но постичь дух этой музыки все не мог, хотя и верил в то, что он есть. Я продолжал искать.
Только что ко мне приходила соседка Нина Алексеевна.
Скрипнув дверью, она тихо передвигалась по комнате, не отводя взгляда от моих смеженных век. Она склонилась над моим лицом, и я долгое время ощущал на щеке ее теплое дыхание; потом она вышла, неслышно затворив за собой дверь.
Нина Алексеевна очень славная женщина, она верит мне, когда я говорю, что мои дела идут хорошо; она безотлучно находится подле меня, поит чаем, следит за временем приема лекарств и при этом оста-ется совершенно невидимой. Даже не знаю, что бы я стал без нее де-лать, без ее грустных и усталых глаз. Я вспоминаю эти глаза, их непе-редаваемое выражение ужаса в тот вечер, когда я вернулся домой с первых в моей жизни танцев.
Давно уже я облюбовал себе небольшой клуб, где по выходным проводились танцевальные вечера. Часто, возвращаясь с прогулки или с концерта, я проходил мимо его распахнутых дверей, через которые струилась уже знакомая мне музыка. Однако войти в эти двери я ре-шился не сразу, и это вполне понятно ввиду естественного в моем воз-расте чувства неловкости, которое возникало каждый раз, когда я ду-мал о том, какими глазами станут смотреть молодые и полные энер-гичной веселости люди на невесть откуда взявшегося старика; а кроме того, в моих ушах еще звенел давешний смех моего класса. Но, не-смотря на свою нерешительность, я не сомневался в том, что извлеку из своего экскурса немало полезного. Словом, я ожидал только дня своей решимости.
И он наступил.
Не стану описывать, как я прятался в доме напротив и наблюдал че-рез полуоткрытую дверь парадного за входящими в клуб молодыми людьми, они прибывали и прибывали, кто по одному, кто под руку с девушкой, а кто веселой и беззаботной стайкой; не стану  рассказывать, как я наконец покинул свое убежище, как вошел под яркий свод клуб-ного фойе, как приобрел входной билет, как с опущенными глазами вручал этот билет удивленной  женщине-контролеру... Все это, конеч-но, весело, но не столь существенно.
Я угодил в самый разгар танцевальной программы и, кое-как про-бравшись через кипень людских тел, пристроился в углу, вжавшись в него плечами. К моей радости, было довольно темно, если не считать таинственно вспыхивающих разноцветных ламп, а стало быть, моего появления никто не заметил; меня, видимо, принимали за одного из ра-ботников клуба и мало внимания обращали на фигуру, неподвижно стоящую в углу.
Ансамбль, игравший здесь, никакими, на мой взгляд, особенными достоинствами не выделялся, хотя лица музыкантов - совсем юных, длинноволосых ребят - говорили, что на этот счет может быть другая и совершенно противоположная точка зрения. Я, разумеется, имею в ви-ду не высокомерие, но из общего настроения зала музыканты выделя-лись именно выражением своих лиц, и если их нельзя назвать высоко-мерными, то слово “снисходительность” будет в этом случае наиболее удачным. Они чувствовали, что их слушают, они знали, что танец нач-нется только тогда, когда они начнут играть, они были уверены в себе, что бы там я о них ни думал. Ансамбль меня занимал совсем не долго, ибо теперь мое внимание целиком поглощал зал и его воздух, насы-щенный музыкой и движением.
Их танец начался.
На темной плоскости пола в одно мгновение были созданы живые круги, пульсирующие в такт музыке и сообщающие доселе бесформен-ному пространству зала стройную организованность и осмысленность. Никто никого не ангажировал; люди стали в эти круги столь просто и уверенно, словно у каждого было изначально определенное место. Сначала я предположил, что в одном кругу находятся знакомые между собой танцоры, но по прошествии нескольких танцевальных периодов понял, что это не так.
Здесь можно выбирать любой круг и становиться на любое место. Такой принцип построения мне очень понравился, как только я его по-нял.
Круги были большими и малыми.
Трудно сказать, чем определялся их размер. Помнится, меня удиви-ло, что в одном из таких кругов могло быть совсем немного танцую-щих, но его размер значительно превышал размер соседнего, в котором людей было, по крайней мере, втрое больше.
От танца к танцу величина того или иного круга могла изменяться в большую или меньшую сторону, в зависимости от количества людей, его составляющих. Что побуждало танцоров покидать внешне госте-приимный круг и отдавать предпочтение соседнему, на первый взгляд невзрачному и незаметному - неизвестно; может быть, этому причиной какая-то невидимая со стороны атмосфера, некое напряжение внутри круга, отличающее его от близлежащих, какое-то общее настроение, внутренне связующее людей только этого круга, объединяющее их в кратковременное сообщество; здесь танцуют сдержанно, а рядом неис-тово, тогда как музыкальный ритм для всех одинаков; здесь в центр кольца людей выходят танцоры, а по соседству середина пуста.
Двумя смежными кругами строго соблюдался закон неприкосно-венности территории, и если он по каким-либо причинам нарушался, это порождало укоризненные взгляды и недовольство притесненных.
Круги соприкасались друг с другом, словно шестерни сложного и точного механизма, который приводился в движение музыкой.
Словом, зрелище было совершенно удивительным, и когда начался очередной танец, я плотно прикрыл уши руками, чтобы только видеть.
Я видел!
Они самозабвенно танцевали в полной тишине! Я вспомнил, что уже не раз видел их изогнутые музыкой красно-обнаженные тела, и на огромном полотне они так же медленно и страстно, взявшись за руки, вели свой молчаливый хоровод в неясно-темном музыкальном свете!
Я видел эту музыку! Я наслаждался всеми ее пространственными метаморфозами! В полной тишине танцевального зала Музыка прини-мала форму молодого и исполненного жизни человеческого тела, со-общая ему свою сокрытую пораженной тишиной суть! Я видел движе-ние, в котором человеческое тело становилось Музыкой!

Но... Танец окончился... Лица людей вновь стали обычными и по-вседневными, лишенными былого вдохновенного напряжения. Все, кто несколько мгновений назад были полны звуком и ритмом, теперь ухо-дили, разрушая круги, прочь к стенам четырехугольного и помертвев-шего зала.
Но я все стоял в своем углу и, плененный увиденным, прижимая пальцы к ушным раковинам, повторял про себя только одно: “Вот она!”
“Вот она”, - звучала во мне короткая фраза; “Вот она”, - раздавалось в моей голове сквозь музыкальный образ, изваянный Сен-Сансом; “Вот она”, - проникало сквозь облик хрупкой девушки, погибшей, испив до дна любовь принца; “Вот она”, - пенно шелестела волна Боттичелли; “Вот она”, - в медленном повороте головы греческого бога!
Я стоял в танцевальном зале, очарованный и глухой, и был обитате-лем нездешних краев, невесть как оказавшимся в этом странном месте. Охваченный оцепенением, я не желал удерживать свою душу, и она, благодарная за неожиданно данную ей возможность парить, вначале неспешно, а затем все стремительнее, свободно понеслась навстречу моему детству, где маленький белокурый мальчик, ведомый любопыт-ством, осторожно и тихо ступал по неизведанным еще залам первого в его жизни музея. Там каждая вещь была новой и потому особо остро воспринимаемой.
В танцевальном зале остались только мои глаза и они непонимающе глядели на стоящую пред ними молодую девушку. Она рассматривала мое лицо, улыбалась и беззвучно шевелила слегка подкрашенными гу-бами. Прошло время, прежде чем я сообразил, что она обращается ко мне. Движение ее губ прервалось именно о тот момент, когда я отнял руки от ушей. В зале звучала медленная и плавная мелодия... Девушка вопросительно смотрела на меня, а затем, видимо, не дождавшись от-вета на свой вопрос, взяла меня за руку. От неожиданности ее движе-ния я вздрогнул, а кроме того, ее ладонь оказалась холодной, как лед, в этом душном и разгоряченном зале. Я стал ей объяснять, что не имею ни малейшего отношения к персоналу этого клуба, ибо все еще пола-гал, что меня принимают за администратора или распорядителя. Но де-вушка улыбнулась и молча повлекла меня к центру зала, мягко, но на-стойчиво преодолевая тяжесть моего тела, не желающего покидать безопасный угол. Я не вполне понимал, чего, собственно, от меня хо-тят, а когда понял - испугался и стал пятиться назад, словно рак, за-жавший в клешне маленькую, но сильную добычу. Девушка крепко держала меня за руку и, наклонившись вперед, противостояла моему упорству. В конце концов я понял всю смехотворность моего положе-ния и, дабы не сделать его еще более смешным, покорился маленькой и холодной руке. Мне и на сей раз сопутствовало счастье - никто и не думал обращать внимание на то, как молоденькая девушка ангажирует на танец красного (густой румянец стыда, который залил мое лицо, можно было увидеть даже в темноте) пожилого гражданина. Я попы-тался было объяснить ей, что не танцевал уже Бог знает сколько, но де-вушка с улыбкой неумолимо вывела меня на самую середину. Мы ос-тановились, и она, подняв свои большие темные глаза, положила обна-женные по локоть руки мне на плечи. Наш танец начался.
Этот круг состоял только из двоих людей.
Зачем она пригласила меня? Из желания посмеяться? Или, может быть, из жалости? Этого я не ведаю... Но, Боже, как приятно было дер-жать руки на ее тонкой талии и, легко раскачиваясь в такт музыке, ощущать рядом биение жизни!
Последний раз я танцевал на выпускном балу консерватории. Весь вечер я танцевал только с одной-единственной девушкой, которую прежде лишь мельком видел в консерваторских коридорах и которая той ночью прощаний сумела на мгновение отнять у меня одиночество. Если ее приглашал другой, я терпеливо дожидался где-нибудь за ко-лонной окончания танца, а затем вновь и вновь брал ее за руку и оку-нался в водоворот вальса. Она сказала “Да” тем вечером, но на сле-дующий день едва узнала меня у входа в свой подъезд... Я вспоминаю об этом не часто, но если воспоминание все же приходит, то начинает-ся оно всегда с вальса.
Мы кружили вокруг какой-то оси, что легла между нами, и я, даже не глядя на лицо своей партнерши, знал, что она улыбается сейчас той же очаровательной улыбкой, что блуждала в ее глазах много лет назад.
Наш танец завершился. Я проводил девушку к подругам, что стояли у стены, и поблагодарил ее за доставленную радость.
“Что ж, - решил я, - пришло время покинуть этот зал. Я обрел не-сравненно больше, нежели надеялся”.
Ансамбль начал быструю песню, и я ускорил шаг, желая достичь выхода до того, как на моем пути образуются живые круги танцующих людей.
“Интересно, в каком кругу танцует моя партнерша? Сколь велик ее круг?” - подумал я и оглянулся назад...
Через мгновение я лежал на полу, опрокинутый чьим-то телом, ко-торое тяжело ударило меня в бок, словно выпущенный из пращи ка-мень.
О последующем тяжело вспоминать...
Я поднялся на ноги и, охваченный ужасом, увидел чьи-то сплетен-ные ненавистью тела, катающиеся по полу. Этот клубок с непостижи-мой быстротой перемещался по залу, с каждой секундой увеличиваясь в размерах. Музыка продолжала звучать! Клубок неожиданно распался, и на полу остались два существа, впившиеся друг в друга. Это были две совсем еще молоденькие девушки. Я с испугом посмотрел в ту сторону, где оставил свою партнершу по танцу... Она стояла, прислонившись спиной к стене, и равнодушно созерцала эту отвратительную сцену.
За всю свою жизнь я не видел ничего подобного.
Они смотрели друг на друга глазами, которые оставило все челове-ческое. Одна из них взвыла и ударила другую босой ногой в живот. Та ответила еще более жестоким ударом.
Они продолжали бить друг друга под музыку.
Они вцепились друг другу в волосы.
Они раздирали одежду.
Они кричали.
Они простирали скрюченные пальцы.
Я сделал попытку броситься к ним, но не сумел сдвинуться даже на полшага, сдавленный со всех сторон толпой зрителей, которые плот-ным кольцом окружили это страшное место.
Какой-то молодой человек пробовал вмешиваться, но на него нале-тели сбоку, повалили на пол и стали бить ногами. Клубок тотчас же об-рос новыми телами, и этот кошмар продолжился с удвоенной силой и жестокостью.
Музыка все звучала.
Может быть, я сплю? Это ведь бред! Такого не может быть! Такого попросту не может быть!! Я, конечно же, сплю!
Меня вытолкнули из толпы, и я ринулся к выходу. Там стояли ка-кие-то взрослые люди, которым я принялся что-то во весь голос кри-чать, но от меня отмахнулись, как от докучливой мухи. Я повернулся, намереваясь снова броситься в зал, но... остановился словно вкопан-ный... Из толпы, поддерживаемая с двух сторон, выходила одна из них... У меня не достает слов для того, чтобы описать ее облик, да я и не успел ее толком рассмотреть. К ней быстро подскочили взрослые люди и, подхватив ее под локти, повели по длинному коридору. Она шла, безучастная ко всему, прихрамывая на одну ногу, ибо у нее оста-лась только одна туфелька, вторую она потеряла где-то в зале. Я со-рвался с места, движимый невесть откуда взявшимся желанием непре-менно отыскать утерянную туфельку. Я вернулся в зал, где по-прежнему звучала музыка и танцевали люди, и, не обращая внимания на толчки, недовольные окрики, в полутьме, шарил по полу руками и наконец обнаружил туфельку, перекатывающуюся по навощенному паркету. Ее то и дело отбрасывали ногами в сторону, потому что она мешала танцевать; из одного круга она попадала в другой, и отовсюду ее отшвыривали пинками... Я настиг ее у стены, поднял и, нарушая от-плясывающие круги, вышел из зала.
Я шел по длинному клубному коридору и заглядывал в комнаты. В одной за столами сидели женщины и смотрели, как на черной доске появляется чертеж какого-то, наверное, очень модного платья; в другой были расставлены этюдники с прикрепленными к ним неоконченными детскими рисунками; в третьей играли в шахматы, в четвертой молча пили чай... Но ни в какой из этих пройденных мною комнат не было девушки с одной туфелькой. После долгих расспросов мне удалось вы-яснить, что ее повели к выходу. Через минуту я был на улице с рвущей-ся от тяжелого дыхания мыслью: “Как же она будет, полубосая?” На  улице никого не оказалось, кроме нескольких молодых людей, у кото-рых я спросил, не видели ли они случайно девушку, у которой нет од-ной туфельки? Но молодые люди не могли ничего объяснить, потому что им мешал смех.
Что мне делать с моей печальной добычей? - думал я, натягивая пальто. - Выбросить ее? Об этом не могло быть и речи! Что же тогда, оставить у служащих клуба? Зачем она им... Бежать снова в зал и оты-скивать подруг этой девушки? Нет, идти в зал не было сил...
Я унес туфельку с собой”.

...А ОН ЖИЛ, РАЗВИВАЛСЯ, НАБИРАЛ СИЛУ. И НАСТАЛ МО-МЕНТ, КОГДА НЕ ВИДЕТЬ ЭТОГО БЫЛО, ВО-ПЕРВЫХ, СТРАН-НО, А ВО-ВТОРЫХ, ПРОСТО НЕВОЗМОЖНО.

Клок-клок - я иду по периметру пустого танцевального зала. Я ста-раюсь не думать о том, что ожидание - одна из форм одиночества. Я никогда еще не видел, чтобы ожидающий чего-либо человек был не одинок; при этом он может разговаривать, читать книгу, даже смеяться, и все же он будет чувствовать себя одиноким.
Я стараюсь не думать о том, что мне нечего сейчас ожидать; я ни-кому ничего не должен и мне не от кого ожидать возвращения долга.
Я стараюсь не думать о Сергее, который с минуты на минуту дол-жен прийти сюда. Что я скажу ему? Я стараюсь обо всем этом не ду-мать, но думаю не переставая.
Скорее всего, Сергей ошибочно, автоматически звонит мне сегодня утром и просит прийти сюда, в этот клуб, к пяти часам вечера.
Я вспоминаю:
Сижу на паласе в своей комнате и играю с котом. В это время зво-нит Сергей. Он не здоровается, а сразу говорит, что сегодня в пять нужно собраться всем вместе для окончательного расчета. В сущности мне все равно - можно и собраться, но мне рассчитываться не с кем, и я не вижу причин для того, чтобы ехать в клуб. Я хочу сказать об этом Сергею, но он уже вешает трубку. Я иду извлекать кота из-под дивана. “Жаль, суббота испорчена”, - думаю я, зная при этом, что у меня нет на сегодня никаких планов и неотложных дел.
Клок-клок - стучит каблук английского сапога по паркету пустого танцевального зала.
Я вспоминаю:
Еду сюда на троллейбусе и, глядя на девушку, сидящую напротив, слушаю, как хлюпает вода в моем сапоге. На девушке красная с синим японская куртка. Она часто пожимает плечами, словно у нее периоди-чески спрашивают время, а она его не знает, потому что у нее нет на-ручных часов. Мой сапог зачерпнул воду из глубокой лужи, в которую я вступил, когда бежал к троллейбусу.
Клок - стучит каблук по паркету танцевального зала. Одинокий звук раздается так полно от того, что ничего не мешает ему звучать от нача-ла до конца, во всей его долготе. Неодинокий звук, предположим, шле-пок упавшей капли дождя, длится недолго из-за шума падения других капель; всегда слышится только малая часть неодинокого звука.
Я вспоминаю:
После работы вечером поднимаюсь по лестнице в свою квартиру и слушаю, как отстукивают мои шаги на гулких ступенях. Вытираю ноги, шаркая о подстилку перед дверью. На гулкой лестнице особенно отчет-ливо слышно, как одиноко и длительно разносится звук.
Шарк... Шарк... вытираю ноги о подстилку... Клок... стучит каблук по паркету. Шарк... Шарк... Клок... - “сейчас” и “тогда”.
Неуловимое “сейчас”. “Вот оно”, - думаешь ты, а “сейчас” уже ушло в “тогда”, вместе с эхом твоей мысли о нем. Ловить “сейчас” бесполез-но; тем более, когда чего-нибудь ждешь.
Я иду по периметру пустого танцевального зала и стараюсь ничего не ожидать.
Я прохожу мимо скамьи в углу, на которой сидит Вова. Он ждет Сергея в придуманном отрезке “скоро”, но Сергей никогда не попадет в этот отрезок; другими словами, Сергей никогда не попадет во время Вовиных настенных часов.
Вова ждет. Вова стоит в дверях кладовой и хмуро смотрит, как му-зыкант пытается уложить свой инструмент в футляр. Вова смотрит на настенные часы. Вова улыбается и играет ноктюрн на синтезаторе. Во-ва отчаянно шепчет Сергею: “Вырубай! Вырубай микрофон! “Вова по-тягивается, сидя на скамье в углу пустого танцевального зала.
Клок... - шагами пытаюсь измерить ожидание.
Я вспоминаю:
Приглашаю Валю в филармонию на концерт клавесинной музыки. Мы сидим в фойе и ждем звонка. Я жду нетерпеливо, в своем растя-нувшемся “скорей бы!”, Валя посматривает на свои наручные часы. Настает время музыки, время звуков... Если жить только в этом време-ни, то никогда не устанешь от бесплодных ожиданий и никуда не опо-здаешь.
Старик-музыкант настигает скользкое и изворотливое “сейчас”, ко-гда один и одиноко играет в полном людей танцевальной зале. Он ухо-дит с танцев не вовремя...
Впрочем, здесь легко можно ошибиться.

Я вспоминаю:
Я не вижу ничего странного в том, что старик-музыкант приходит к нам на репетицию и спрашивает, едва успев поздороваться: “Вы не станете возражать, если я приму участие в вашем ансамбле?” - мне это не странно, но мне непонятно другое: почему он смотрит на меня? Мне решительно все равно, будет он играть с нами или нет, но ответить ему таким образом, мне кажется, неудобно, и поэтому я говорю: “Нет, не станем”, - и непонятно зачем добавляю: “конечно”. Я раздумываю над тем, почему он обратился именно ко мне; по лицам ребят я вижу, что каждому из них далеко не все равно, будет ли играть с ними этот чело-век. Я, конечно, могу ошибаться, я слабый физиономист... Однако меня удивляет, что он адресовал вопрос именно мне, которому все равно. Что бы там ни было, я решаю не ввязываться в эти дела. Но старик-музыкант на протяжении всей репетиции смотрит преимущественно на меня и обращается главным образом ко мне, по крайней мере, мне ка-жется именно так.
Что он отыскал в моем лице? Почему молчат ребята? Кто этот чело-век? Явился он просто так или его кто-то ожидал здесь? Вопросы про-носятся, нисколько меня не задевая, и мне совершенно ясно, что ста-рик-музыкант пришел не ко мне. Он спрашивает, глядя мне в глаза: “Как вы полагаете, можно ли исполнить на танцах менуэт?” Я пожи-маю плечами, точно так, как это делала девушка, на которую я сегодня смотрел в троллейбусе, прислушиваясь, как хлюпает вода в моем анг-лийском сапоге. Я пожимаю плечами и говорю, что мне все равно. Это - правда, мне и в самом деле все равно, что будет исполнено на танцах. Я не вижу в своем ответе ничего странного, но старик-музыкант смот-рит на меня удивленными глазами. Таким же взглядом он смотрел на меня днем позже, когда, стоя в дверях кладовой, я говорил ему, что по-ра на сцену.
Я вспоминаю:
Позвать старика-музыканта на сцену попросил меня Сергей. Когда закончилось первое танцевальное отделение, Сергей сказал мне: “Пой-ди, пожалуйста, к нему и скажи, что уже пора”. Когда Сергей говорил эти слова, мне показалось, что он думает не обо мне. Я снимаю гитару с плеч и, положив ее на колонку, иду к кладовой, где в ожидании сво-его выхода сидит старик-музыкант.
Клок... - иду по периметру пустого танцевального зала и прохожу мимо сидящего на скамье Славы. Он ждет Сергея злым и от этого еще более тягучим ожиданием. Слава зло слушает звук моих шагов. У нас с ним неважные отношения, вернее, у нас с ним вообще нет никаких от-ношений.
Около года назад... После репетиции мы идем к троллейбусной ос-тановке, и Слава спрашивает меня: “Ты знаешь, для чего Сергей собрал нас всех в один ансамбль?” Немного подумав, я решил, что на такого рода вопросы лучше всего отвечать отрицательно. Я так и говорю: “Нет, откуда же мне это знать?” Слава спрашивает меня снова: “А как ты думаешь?” Я отвечаю ему, что никогда над этим не задумывался, но, вероятно, мы собрались вместе, чтобы играть музыку. Слава оста-навливается и спрашивает мою удаляющуюся спину: “А зачем?” Я продолжаю идти. Я, не оглядываясь, иду к троллейбусной остановке и на ходу пожимаю плечами. Слава остается позади.
Я снова прохожу мимо него. Он сидит на скамье и глядит в зеркало, которое висит на противоположной стене. Зеркало необходимо для то-го, чтобы в него смотрелись девушки из танцевального кружка. Они за-канчивают  репетировать, когда мы начинаем расставлять на сцене свою аппаратуру. Валя занималась танцами в этом кружке. Мы позна-комились на стыке наших репетиций; она первая заговорила со мной и первая предложила встретиться. Стык...
Слава кричит на репетиции старику-музыканту: “Музыка - ложь!” Слава играет на барабанах. Слава едва не плачет, когда старик-музыкант уходит с танцевального вечера.
Я вспоминаю:
Валя в наушниках слушает диско. Музыка делит ее глаза на сто два-дцать равных частей. Я целую ее. Она снимает наушники, в которых пашет забытое диско. Валя дарит мне кота на следующий день после того вечера, когда с нами на танцах играет старик-музыкант. Я думаю о том, как же мне назвать этого кота.
Валя приходит ко мне домой и приносит под курткой маленький се-рый комочек. Она говорит: “Я принесла тебе котика”. Вначале я хочу отказаться, потому что никогда не держал у себя котов, но отказаться - значит обидеть Валю и ее ласковые глаза. Я беру котика в руки. Он спит.
Клок... Клок... Слава остается позади.
Я иду и гляжу в пол, который разделен на равные прямоугольники. Я подхожу к прямоугольнику двери в кладовую. Тут хранятся инстру-менты нашей команды. Проще сказать “хранились”, ведь кладовая пус-та и Сергей продает инструменты, но я говорю “хранятся”, потому что хорошо помню время, когда они там были.
Ожидаю ли я чего-нибудь?
Мне кажется, что иногда просто необходимо ждать, пусть даже ни-кто не придет. Ожидание дает возможность вспоминать.
Я вспоминаю:
Сергей говорит мне: “Пойди, пожалуйста, к нему и скажи, что уже пора”. Не от того ли Сергей просит именно меня, что во время вчераш-ней репетиции ко мне были обращены глаза и вопросы старика-музыканта.
Он сидит в кладовой, где хранятся наши музыкальные инструменты и аппаратура. Он сидит среди вороха наваленной одежды на пустом футляре из-под синтезатора. Он ждет второго танцевального отделения. Он сам захотел, чтобы его выход был именно во втором отделении. Он ждет, опустив голову. Левое плечо приподнято, а кисти рук с длинны-ми и тонкими пальцами, свободно сплетаясь, лежат на коленях. Его ин-струмент покоится рядом. Я вхожу, и он поднимает голову. Он смотрит на меня и спрашивает, одергивая манжеты: “Что? Уже пора?” Я утвер-дительно киваю головой. Он спрашивает меня, что будет, если он вдруг откажется играть сегодня? Я отвечаю, что мне это неизвестно, но, по всей видимости, ничего страшного не произойдет - мы просто будет играть так же, как и без него. Он опускает голову и берет в руки инст-румент. Он тихо говорит: “Я боюсь... Я столько раз играл на концертах; и аудитории были внушительнее этой - и ничего! Никакого страха или волнения; я входил в концертный зал, словно в дом к другу... А теперь боюсь... Как же мне выйти туда, если я не способен сейчас сыграть да-же простой гаммы! Может быть, еще не поздно отказаться?” Я не отве-чаю. Я смотрю, как его вибрирующие пальцы слепо ощупывают инст-румент.
Спустя несколько минут мы идем к сцене.

 - МЕТАЛЛ! - ПОДХВАТЫВАЮТ ЗРИТЕЛИ. ОНИ СТАНОВЯТСЯ ВО ВЕСЬ РОСТ И РАСКАЧИВАЮТСЯ В ТАКТ МУЗЫКЕ. СЛОВНО ВОЛНА, ВСКОЛЫХНУЛСЯ ЗАЛ.

 “Я стоял перед порогом и видел полные испуганной жалости глаза моей соседки; я сделал шаг вперед, и глаза уплыли куда-то в сторону. Медленно и тяжело - словно в воде я шел вперед и наконец добрался до своей комнаты; я распахнул дверь и... остановился, не узнав своего жи-лища, которое вдруг стало совершенно чужим и незнакомым. Я не помню, как добрался до постели, как, не раздеваясь, бросился на нее, как уснул тяжелым, словно отравленный воздух, сном.
Очень скоро я проснулся от того, что рядом со мной кто-то стонал. Я открыл глаза, но в комнате никого не было. Я лежал на спине и, уст-ремив взгляд в потолок, рассматривал плывущие  по его плоскости фиолетовые и оранжевые круги. В голове было легко и пусто, и неко-торое время я силился сообразить, откуда я пришел и почему лежу на своей кровати в плаще и башмаках... С пронзительным звоном - словно колокол ударил над головой - я вдруг вспомнил все, что произошло со мной в этот вечер, и избыток видений, образов и чувств хлынул из меня вместе со сном.
Музыка!
Только она была причиной! То, над чем раньше я просто не  заду-мывался, теперь выступило в моем проснувшемся сознании ослепи-тельным и жгучим пятном и поплыло разом с фиолетовыми и оранже-выми кругами изматывающе длинной цепью содрогающих душу кар-тин.
О! Многое я вспомнил той ночью!
Я вспомнил видеозаписи концертов западных ансамблей, вспомнил лица людей, бывших там! Они смотрели с экрана мне в глаза, и этот взгляд сплетался с зашедшейся в припадке музыкой; и в этом чудовищ-ном альянсе они были нерасторжимы.
Я вспомнил фильм, где под сентиментальную музыку у матерей от-нимали детей, а сама музыка сплеталась с душераздирающими криками разлучаемых навечно людей и сливалась с черным дымом, восходящим из трубы крематория!
Я вспомнил прочитанные мною строки о фильме, в котором челове-ка истязали под музыку Бетховена, а в дальнейшем, стоило ему лишь услышать первые ее такты, он обращался в жалкое и дрожащее от стра-ха животное, олицетворяя мир, повернувшийся вспять.
Я вспомнил иллюстрацию на конверте одной из имеющихся у меня пластинок: человек в кожаной куртке стоит на широко расставленных для упора ногах и сжимает в руке стальной шар, который через не-сколько мгновений, стоит лишь поставить пластинку на проигрыватель, полетит ломать кости, подстерегать людей за углом, ждать своего часа в пушечном стволе!
А я сам!?
Какие струны дергала эта музыка во мне, пока я слушал ее, пытаясь отыскать какие-то корни?
О! Теперь мне ясно видны эти корни! Стоит лишь вспомнить Его, коричневого, наступившего ногой на горло скрипке, визжащего, ухва-тившегося потной рукой за микрофон, рукой, которая овита красно-черно-белым! Он терпеливо раскручивает свое колесо Добра, чтобы еще и еще раз переломить позвоночник стройной белой церквушке, под сводами которой живет Моя музыка! Какие корни я пытался увидеть в широко расставленных ногах?! И это я, знающий, как ссохшееся от го-лода горло русской женщины не в силах выговаривать слова колыбель-ной песни своему умирающему сыну в покрытом коричневым саваном городе!
Она цепко держала меня, эта музыка тела! Вся ее сущность лежит не в ней! Вся ее сущность сосредоточена в теле слушающего ее, тан-цующего под нее! Эта музыка - рок переживающего тела, но не души! Тела, которое добровольно отдается полубезумному порыву музыкаль-ной эротики! Она играла со мной, моим телом, в то время как мой не-счастный разум пытался что-то отыскать в ее бездуховной абсолюте! И эта игра длилась почти год! И за весь этот год, страшно подумать, я лишь несколько раз обращался к моей Музыке! Какая жалкая самоуве-ренность! Я ведь был уверен, что никогда не смогу забыть ее, ибо она во мне настолько же, насколько и я в ней...
Теперь же, среди ночи я, холодеющий от страшного предчувствия, вскочил с кровати, зажег свет и дрожащей рукой бросил на вращающий жернов проигрывателя фортепианную сонату Бетховена.
Весь остаток ночи я плакал над тем, что раньше было моей духов-ной ценностью, а теперь безвозвратно ушло, оставив меня, посвятив-шегося бессмыслице! Моя музыка ушла! В моей голове не рождалось ничего, кроме пустых, словно мыльные пузыри, ощущений.
Что я сотворил с собою!
Год назад я, вооруженный “музыкальным и духовным знанием”, как хирург, расчленил новое и необычное для меня тело; с восторгом иска-теля я оценивал и взвешивал его взором и слухом адепта Вечной музы-ки, но только года - одного года! - оказалось довольно, и я врос, слился с тем, что ранее способно было вызвать у меня лишь ироническую улыбку!
Музыка тела, затаившись как змея, ждала своего часа, и увы, не тщетно! Теперь я слушал Бетховена телом, точно так же, как самый за-худалый рок-ансамбль! Точно так же!
Что я сотворил с собой и с музыкой!
Ведь и я сам, прошлый, которого теперь не вернуть, оставил себя бьющимся в музыкальной агонии.
Слезы текли из моих глаз... Но что слезы! Они не имели ничего об-щего со звучащей музыкой Бетховена. Мои лихорадочные попытки умом соединить осколки разбитых образов, взлелеянных и одухотво-ренных мгновениями музыкальной осознанности, ни к чему не приве-ли; я не слышал эту сонату!
“Надо успокоиться, - думал я, - может быть, я просто все преувели-чиваю, может быть, ненужно столь болезненно переживать случившее-ся? Ведь, в конечном счете, я сам выбрал свою дорогу, значит, есть еще надежда возвратиться назад...” Но, к своему несчастью, я не мог пере-живать все, что так или иначе касалось музыки, менее сильно; я сидел в своей комнате и оцепенело внимал шипящей по пластинке игле, а меж-ду тем, такая же игла впилась в мое сердце.
Горечь утрат...
Высокий строй, исполненный божественной глубины, потусторон-ний отзвук проникновенной улыбки... Музыка взывает к моей душе, к моему разуму человеческим голосом скрипки, флейты, органа. Мысли-мо ли сопоставить ее и охваченное истерикой людских тел электриче-ство?!
Кто-то делит людской поток на две части, одна из которых направ-ляется в танцевальные залы, где снимаются человеческие покровы вме-сте с ответственностью за все происходящее вокруг; другая спешит ту-да, где под высокими сводами пребывает увековеченная людским ды-ханием гармония; здесь люди соединяются душами в своем стремлении к этой гармонии, там - собираются в стадо; здесь - страдание, там - ос-вобождение от него.
Тягостная мука этого, непосильного на исходе жизни, страдания терзала меня, стоявшего в танцевальном зале и смотревшего на распро-стертые тела. Эту же муку я испытывал вновь в своей комнате, когда убеждал себя в том, что только новая музыка, только она повинная во всем зле, которое происходит сегодня на моих глазах! Как же я мог столь нелепо довериться ей? Как я мог, пусть и неосознанно, попрать единственное, что было у меня в жизни, - видение непреходящей гар-монии, выраженной в звуках, которая явила мне мир в его непостижи-мой сложности. Человеческий гений, создавший божественное благо-разумие, стремился к гармонии мира, к его сложной гармонии, достой-ной в этой сложности человека, а не к упрощенной подделке, выражен-ной в постоянно повторяющихся двух-трех нотных фразах. Человече-ское стремление к упорядочению окружающего наполняет душу жи-вым духом гармонии и увековечивает ее, делает ее форму сложной, как сложна форма мироздания, ее красоту гармоничной так же, как величе-ственна красота природы.

Так думал я... Игла все скребла по пластинке. Наивный человек, своими мыслями я словно хотел умилостивить ушедшее, вновь обра-тить его лицом к себе...
Блеклое утро равнодушно и буднично смешало свой свет с тусклым мерцанием настольной лампы, и вот уже совсем иные мысли посетили меня вместе с отсветом утра и последним глотком бессонной ночи: Но разве в той музыке, которую я только что назвал упрощенной поддел-кой, разве все в ней не так же, как и в музыке мастеров? Какой же это особой гармонией последняя указует человеку его путь во внутренней осознанности? Каким образом она это делает? Своим гармоническим построением? Но разве не по тем же законам построена “та” музыка? Ведь представление, что она “менее эстетична”, - необоснованно, ибо, в конечном счете, всякая ценность определяется каждым человеком в отдельности. Какое дело смеющимся до слез скорбящих? Жить должны все. Некто, предположим, видит гармонию в диско, и там увидит ее скорее, нежели в более сложном произведении. Каждого человека вос-питывает лишь то, что впрямую соединяется с его личным опытом, в том числе и музыкальным. Уровень восприятия? Он у каждого свой. И кто отважится сказать, что нынешняя музыка, хотя бы даже в своих крайних образцах, является музыкой, вдохновляющей на разрушение? И о каком гармоническом созидании идет речь в отношении музыки мастеров, которую слушаешь, как гениальный монолог? Если уж упо-минать о созидании, то это скорее в связи с сегодняшней музыкой, ко-торая вызывает слушателя на откровенный разговор с собой. Чтобы понять это, достаточно вспомнить то чувство готовности действовать, чувство собственной силы, чувство крепкого утверждения на ногах, ко-торое напряженно испытываешь каждый раз, когда слушаешь энергич-ный рок, в том числе и “металлический”! Желаешь строить - возьми эту силу и строй. Ну и что ж, если певец кричит на сцене в полный голос, надрывая связки, до хрипа, до судорог? Может быть, это нечто суть бо-лее сложное, нежели просто истерика? Не новая ли это эстетика, где человек поет, пытаясь вырвать свой голос, отделить его, перекричать грохот электрической аппаратуры, окружающей его со всех сторон, до-казать свою непричастность к уличной брани, скрежету металла и визгу бомб! Не Человек ли вопиет от лязга машин? А что до “менее совер-шенной эстетической формы”, то я сам слышал немало мелодий и с удовольствием сопереживал их нежное, порой волнующее звучание, испытывая желание вернуться к ним еще раз. Во имя чего я обвинил эту музыку во всех смертных грехах, во имя чего я хочу убедить себя в ее ничтожности? Не во имя ли себя самого и своего нежелания стра-дать? Эта музыка необходима! И для меня она необходима вдвойне, иначе я никогда не заглянул бы в себя самого!
“Это так”, - подумал я и выключил лампу.
Но в душе у меня зияла все та же, ничем не восполнимая пустота. Я не мог принять эту музыку, хотя все видимые доводы рассудка были за нее; не мог от того, что именно она звучала вечером в танцевальном зале, где глумились над человеческим обликом... Но... если бы вместо нее побоищу сопутствовала соната Бетховена, отверг бы я сонату?
Этого я не знал...
Я был жалок себе. Я жаждал умственно обоснованного, безусловно-го и исключительного права на существование “одной” музыки и умом же пытался отнять это право у “другой”. Но случилось иначе: я пришел к тому выводу, к которому я должен был прийти, как к чему-то вполне самому собой разумеющемуся - к их равноценности; сказать же себе просто: “Мне нравится соната Бетховена, а не нравится “рок”, - я не мог, иначе куда бы я девал свой долгий эстетический опыт, где музыка постигалась посредством разума?
Я окончательно запутался и уже не знал, чего хочу. Всю жизнь я представлял музыку в виде гармонически замкнутого круга, в виде сферы, наполненной эстетическими образами. Музыка для меня была сродни отраженному эху. Помнишь ли ты, как на уроках музыки мы ходили в лес и слушали эхо? Это представлялось мне самой совершен-ной музыкой, которую только может создать и услышать человек.
Звучит Слово! Это звуковая ипостась духа, ибо слово заключает в себе Мысль. Слово - символ отъединенности человека от природы, только словом человек отличается от нее.
Но слушай! Звучит эхо!
Это бессловесная природа подхватывает твое слово и возвращает его тебе, и ты сам, побудивший ее эхом говорить с тобой, внемлешь этому ответному слову, которое уже не суть твое порождение, но голос твоего величественного собеседника, голос, могучий тембр которого настоян на шорохе листьев, на солнечном луче и пении птиц. Это слово передается тебе! Ты слышишь его и, со слезами счастья на глазах, ощущаешь свою причастность к этому чуду, которому имя - Природа; ощущаешь себя ее неотъемлемой частью, но не пасынком, лишенным теплых материнских рук! И вот в этот момент, в этот ничтожно малый отрезок времени, пока парит эхо, Природа разговаривает сама с собой. Она вершит свой вечный и незыблемый круг, и отзвуком этого диалога наполняется твоя душа, твое сердце и твой разум. О чудо!
О чудо... Я не могу сплести тебя с двумя женскими телами, распро-стертыми ниц на полу! Я не могу соединить тебя в своей душе с музы-кой, что звучала там! Я не могу приобщить тебя к себе самому, ибо “та” не вызовет к жизни в моем сердце мраморную пластинку Мике-ланджело, не повторит для меня точный, совершенный всплеск красок, отлитых цветовым контрапунктом палитры Тициана, не откликнется на неожиданную гамму стиха Пастернака.
Да, эта музыка нужна! Но что мне до этого! Что мне до того, что она проста, если в ее простоте я утратил свое прошлое, в привычном единстве которого уединенно жил, и теперь еще не вполне понимаю весь ужас моей утраты. Я разъял неделимую музыкальную сферу на части, разъял своим, алчущим деления, разумом, и ни разумом, ни сердцем не в силах собрать ее вновь. Я поспешно, в упоении перешаг-нул через очерченную мною же черту, которая якобы отделяет меня от чего-то чужого, нового, а потому интересному. Мне казалось, что я от-четливо вижу эту черту, ибо я убедил себя в том, что такая граница ме-жду “двумя музыками” существует на самом деле; я убедил себя в том, что шелест графитного карандаша, ведущего жирную черту “между” - и есть моя европейская культура. О, ностальгия по разграфленной в клеточку школьной тетради, в которой неумелая рука, проводящая ли-нию, неискушенный глаз, едва научившийся различать черное и белое, кладут начало трагедии, имя которой - Человек.
Человек не содрогается от циклопического нагромождения линий, ему милы его дома-параллелепипеды, он не желает привыкать к не-спешному переходу от света к тьме, от увертюры к финалу, от рожде-ния к смерти; с недоумением встречает он страдания, на которые сам обрекает себя, ибо та прямая разграничительная линия, которую он упорно ведет, членит его, только его, но не целостный и неделимый мир.
Как щедр случай, когда отпускает человеку бездну возможностей поверить, наконец, в свою целостность; поверить в то, что жизнь не есть просто цепочка едва связанных между собою дней и событий, что в этой жизни, которой ты живешь, каждому событию установлено свое место, свой порядок, очередность, которых не в силах нарушить даже сам человек.
Как щедр случай, когда убеждает нас поверить в то, что рядом с на-ми живут другие люди, что с нашей идеей уживается идея другого и что мир при этом остается все так же неделим.
Как щедр случай, когда показывает нам со всей наглядностью, что из жизни, в которой только и занятий, что проводить жирные разграни-чительные линии, не выйдет ничего, кроме опустошения души.
Как странно, что человек не верит всему этому, и первое, с чего он начинает свой долгий путь неверия, состоит в том, что он проводит са-мую глубокую и внушительную черту между собой и остальными людьми! И после этого уже невозможно помнить о порядке каждой вещи, об очередности каждого явления; после этого становится само собой разумеющимся стремление скорее обресть все разом: и жизнь, и любовь, и рождение, и смерть; после проведения черты уже невозмож-но делать паузы, заполняя собой каждое мгновение своей жизни, не спеша и без пустот.
Гуляя по парку, я не раз видел, как играют в шахматы дети. Их иг-ровой закон был таким: нужно побыстрее “съесть” как можно больше фигур противника и, если получится, если повезет, поставить мат в са-мом начале пути.
Мастера же знают: свое время дебюту, свое время миттельшпилю, время окончанию и время ходу каждой фигуры во всем их сложнейшем многообразии; мастера знают, что никакая сила не в состоянии нару-шить основательного и монолитного хода их игры, где пластикой чело-веческого духа сглаживаются резкие очертания черно-белых квадратов игрового поля. Великий закон любой игры зиждется на органическом сплетении каждого нового, вдумчивого хода, со всей суммой и после-довательностью предыдущих ходов, и живым осязанием нити всей иг-ры, главной ее цели. Так играют мастера.
О чем я говорю, спросишь ты? Конечно же, о музыке!
О том самом музыкальном веке, от которого, как мне представляет-ся, я отстал, и который, словно озорной мальчишка, разом позабыв все родительские нравоучения, стремглав помчался вверх по крутой лест-нице. Он бежал, перепрыгивая через несколько ступеней, и не останав-ливался ни на минуту, ибо был полон сил в свободном упоении бега. Зачем он бежал? Не знаю, может быть, из любопытства и радости ни на что не направленной свободы; но вот он достиг верхней лестничной площадки или чердака; он наконец остановился и... заплакал, заревел во весь голос от испуга, от незнакомого места; он стал звать маму, но она не шла, ибо осталась где-то далеко внизу, дорогу же обратно он за-был, ибо бежал неосмотрительно быстро и не думал о возвращении. Таково мое понимание состояния современной музыки. Она заблуди-лась, и может быть, это произошло потому, что кто-то в свое время был занят не тем, чтобы пристально следить за нею, как мать следит за ма-лышом-непоседой.
Дети, музыка и игра должны развиваться постепенно.
О! Я слишком хорошо знаю это теперь! Год назад я кинулся вслед музыкальному времени и настиг его там, куда, по моему мнению, оно забрело. Но, преследуя время, я лишь повторил его ненасытный бег. Я нашел его, конечно, я нашел его, но не знал, что с ним делать дальше; остаться с ним я не мог, но и не помнил дороги, по которой его искал... Я заблудился вместе с ним. Теперь я где-то в стороне, не с настоящим и не с прошлым, совершенно один в незнакомом месте, и уже не оста-ется сил на поиски обратной дороги... Здесь слишком холодно...
Осознание своего собственного плачевного состояния, явившегося следствием этой безумной и ничего не принесшей погони, явилось ко мне не вдруг. Для того, чтобы понять все окончательно, мне пришлось выслушать тебя в своей комнате, репетировать с вами, играть с вами на танцах, лишиться инструмента и... оказаться здесь, на этом ложе...
А тем рождающимся утром у стола, глядя на унылый свет, сидел человек, начинающий лишь смутно догадываться, что во всем, с ним случившемся, повинен только он сам.

Я НИКОГДА НЕ СТАНУ ПОКЛОННИКОМ “МЕТАЛЛИЧЕСКОГО РОКА”. ЭТО МУЗЫКАЛЬНЫЙ СТИЛЬ ДЛЯ ЛЮДЕЙ С АГРЕССИВ-НЫМ ХАРАКТЕРОМ.

Клок... - иду по периметру пустого танцевального зала по направле-нию к кладовой, где хранятся музыкальные инструменты, к сцене, на которой месяц назад стоял старик-музыкант.
Я вспоминаю:
Подходит к концу второе отделение музыкального вечера. Мы игра-ем медленную песню с какими-то словами, которые Сергей не поет, а просто нашептывает в микрофон. На репетиции, по настоятельной просьбе старика-музыканта, мы повторяем эту песню трижды. Потом он упрашивает нас втиснуть между первым и вторым куплетами этого невзрачного, на мой взгляд, опуса несколько нот придуманной им ме-лодии. Он предлагает свое дополнение, по-прежнему глядя на меня. Он играет свою мелодию, и Сергей, которому принадлежит авторство пес-ни, после некоторого раздумия, соглашается.
Восемь тактов - тема мелодии; двадцать четыре такта - вариации на эту тему.
Я вспоминаю, двигаясь по периметру пустого танцевального зала: на танцах песню приходится повторять “на бис”.
По мере приближения второго танцевального отделения к концу старик-музыкант, видимо, избавляется от первоначального волнения, хотя еще не решается взглянуть в зал. Он оглядывается на меня после каждой отзвучавшей песни. В конце концов ему становится ясно, что его появление на сцене перестало кого-нибудь удивлять - здешнюю публику вообще трудно чем-либо удивить. Теперь, успокоившись, он играет уверенно.
Мы играем песню; Сергей нашептывает слова в микрофон. Старик-музыкант выводит свою мелодию. В его игре уже нет давешнего ака-демизма. Ему долго аплодируют, призывая сыграть “на бис”. Песню повторяем “на бис”.
Я помню:
Он начинает свою мелодию после первого куплета и ведет ее плав-но, неспешно, словно гончар в раздумьи разминает в руках кусок теп-лой и мягкой глины. Сергей готовится подхватить последнюю ноту этой  мелодии на своей гитаре и поудобнее перехватывает пальцами медиатор. Старик-музыкант исчерпывает отведенные ему тридцать два такта музыки; звучит последняя нота; Сергей ударяет кусочком пласт-массы по струнам своей гитары и... его аккорд повисает в воздухе. Его аккорд безжизненно гаснет, потому что мелодия начинается снова.
Мы пытаемся тут же перестроиться под незапланированный рефрен, но мелодия с полутакта меняет тональность, и почти вслед за этим из прозрачного мажора перетекает в сумрачный минор. Аккомпанемент делает попытки соблюсти внешние приличия и неуклюже, как слон, подстраивается под бег юркой, словно мышь, мелодии.
Я вспоминаю:
Однажды в детстве я разбиваю термометр и, пытаясь скрыть свой проступок от родительского глаза, кропотливо собираю ртуть, насажи-ваю скользкие шарики на кончик иглы.
Теперь, на сцене, я останавливаюсь первым. За мной, немного пого-дя, Сергей и Вова. Слава упрямо продолжает стучать по барабанам, но вскоре и он оставляет потуги хоть как-нибудь  угодить в ритм, который то дико ускоряется, то вязнет в ушах, словно воск.
Я вижу:
Мы вчетвером стоим на сцене и ждем, пока тот, кому послушна сейчас эта мелодия, наконец остановится. Но он перебирает ноты, словно четки, глядя на зеркальный шар, подвешенный под потолком. Шар вращается и отбрасывает множество бликов на стены, на предме-ты, на лица стоящих молча и неподвижно людей. От прежней мелодии ничего не остается. Тональности, наконец, перестают меняться, словно цветные стеклышки в калейдоскопе; звуковой поток постепенно при-обретает внутренний строй, и вот уже новая, неожиданная и пронзи-тельная, мелодия звучит в пустоте. Зал полон людей, но одинокий звук простирается в нем, словно на гулкой лестнице. Он простирается “сей-час”. Мелодия завершается на одинокой и высоко вибрирующей ноте. Не может быть, но кажется, что вся эта мелодия была сыграна лишь для этой единственной ноты. Он удерживает эту ноту на своем инстру-менте и опускает взгляд с разворачивающегося по плоскости стен шара на стоящих внизу людей. Их много, но лиц не разглядеть из-за прожек-торов, направленных на сцену и бьющих прямо по глазам. Лица, на-полняющие зал, превращаются от этого света в серые плывущие пятна. Нет пристальных и пугающих взглядов с той стороны, нет волнения в груди. Он один на сцене.
Я не знаю, как видит все это человек, стоящий на срезе возвышения над залом и удерживающий на самом краю одну-единственную ноту. Не знаю, видит ли он что-нибудь вообще, но его нота, которая, кажет-ся, уже может звучать вечно, вдруг ломается, словно тонкая хрусталь-ная игла, и хрупким пассажем осыпается вниз.
Теперь в его музыке нет ни тональностей, ни ритма, ни смысла. От-носительно смысла я могу и ошибаться, но это набор ничем не связан-ных, произвольно взятых звуков, напоминающих горсть зачерпнутых со дна аквариума камешков. Он поворачивается и вполоборота смотрит на Сергея, продолжая набирать и разбрасывать все новые и новые гор-сти.
Я вижу:
Сергей стоит почти неподвижно, свесив руки с гитары и наклонив голову к плечу, остановившимся взглядом смотрит куда-то в сторону.
Слава внимательно наблюдает за Сергеем.
Вова отчаянно жестикулирует и громко шепчет: “Вырубай! Выру-бай микрофон!”
Старик-музыкант обращает инструмент к залу и продолжает играть.
Я вспоминаю:
Сергей наконец замечает знаки, которые делает ему Вова, некото-рое время пытается вникнуть в их смысл, понимает их, медленно пово-рачивается к стоящему за его спиной пульту. Потом он никак не объяс-няет своих действий, и поэтому неизвестно, намеренно или случайно вместо регулятора громкости он поворачивает на пульте ручку, соеди-няющую микрофон старика-музыканта с электронной приставкой, предназначенной для извлечения разного рода звуковых эффектов. Во-ва очень любит эти эффекты, и в некоторых песнях микрофон, в кото-рый играет старик-музыкант, использовался для воспроизведения “ме-ханического голоса”. Слава настаивает на том, что Сергей сделал это преднамеренно. Слава спрашивает мое мнение. Я говорю, что такие “разборы” меня не интересуют, но если уж об этом говорить, то мне кажется, что Сергей сделал это случайно и впопыхах.
Я вижу:
Из динамиков вырываются звуки, очень напоминающие громыха-ние пустой консервной банки, привязанной к хвосту собаки или кота.
Я пытаюсь вспомнить:
Когда в последний раз я был свидетелем такого зрелища? Наверное, в детстве; сейчас таким странным образом почему-то не забавляются.
Я думаю, стоя на сцене:
А музыка - зрелище? Забава? Если - да, то я не буду помнить об этом, а если нет, то...
Я смотрю:
Публика, стоящая рядом с колонками и динамиками-рупорами, ша-рахается в разные стороны. Чистые, хотя и хаотически набранные зву-ки его инструмента до неузнаваемости искажаются машиной. Это - за-поминающийся звуковой эффект, и Вова, должно быть, сильно завиду-ет. Акустика начинает “фонить”, и этот истошный визг довершает пол-ноту картины. О туго натянутую мембрану визга аппаратуры с метал-лическим отзвуком ударяются закованные в электронику упругие ша-рики звуков.
Я вспоминаю, двигаясь по периметру пустого танцевального зала:
Видимо, старик-музыкант подозревает, что слышимое им не есть голос его инструмента, и все же он дотошно доводит свой звуковой ряд до какой-то, одному ему видимой точки. Он заканчивает играть и про-износит в микрофон какие-то слова. Слышится белиберда. Сергей стряхивает оцепенение и бьет кулаком по кнопке, отключающей от се-ти всю аппаратуру. В затухающем звуке слышится какое-то неразбор-чивое слово.

Старик-музыкант прыгает со сцены вниз. Он проталкивается сквозь толпу и вбегает в кладовую.
Зал молчит.
Я вспоминаю, стоя на сцене в тишине зала:
В первом классе учительница Надежда Михайловна очиняет нам цветные карандаши. У кого-то ломается грифель, и тогда среди  общего молчания раздается радостный возглас: “У меня сломался карандаш!” Все словно ждут этих слов, чтобы сорваться со своих мест и поспешить к столу учительницы; Надежда Михайловна берет в руки специально отточенный нож, и весь класс в напряженной и внимательной тишине заворожено следит за тонким лезвием, из-под которого опадают акку-ратные и прямые, пахнущие лесом стружки.
Я вижу:
Мы идем вслед за стариком-музыкантом к двери в кладовую. Там дрожащими руками он пытается уложить свой инструмент в футляр и это ему никак не удается. Он оглядывается на нас и вдруг с силой на-давливает на инструмент двумя руками. Словно избыток воды, перели-вающейся через край стакана, футляр заполняют и осыпаются на пол кусочки раздавленного инструмента.
Я стою в дверном проеме позади всех, и когда ребята подаются на-зад, Сергей больно наступает каблуком мне на ногу. Старик-музыкант выставляет футляр перед собой и, наклонив голову, выбегает из кладо-вой. Мы отскакиваем в сторону. Люди, пришедшие танцевать, рассту-паются, и по образовавшемуся проходу старик выбегает из зала. За ним тянется след из осколков раздавленного музыкального инструмента, которые падают на паркет танцевального зала из щели неплотно при-крытого футляра.
Я наклоняюсь, расстегиваю сапог и массирую отдавленные пальцы. Мне не хочется истошно крикнуть: “Почему?!!”, как в тот день, когда неожиданно умерла моя мать; я знаю, что этот крик  ничего не изменит.
Зал заполняется голосами. Я иду в туалет, чтобы не отвечать на их вопросы. Смотрю в зеркало и вижу свое лицо. Я помню о неплотно прикрытом футляре. Подхожу к окну туалетной комнаты. За окном идет дождь. Мне хочется курить; мне снова ужасно хочется курить: я бросил эту привычку, когда познакомился с Валей.
Я вспоминаю:
Я бросаю курить. Я не мучаюсь, не “ломаю” себя, не считаю сигаре-ты в пачке; я просто встаю утром с постели и уже не хочу курить. По-том мне станут задавать вопрос: как мне удалось так  быстро бросить курить и тут же будут сознаваться, что у них на это не хватает силы во-ли. Я не знаю, что такое сила воли, но мне кажется, что если такая сила и существует, то она здесь не при чем. Нужно просто встать утром с постели и уже не хотеть курить, вот и все. Так я отвечаю, и меня остав-ляют в покое. Некоторые при этом смотрят на меня недоверчиво.
Я гляжу в окно туалетной комнаты и еще не знаю, что на следую-щий день, точнее, завтра утром, Валя подарит мне кота.
Я буду думать:
Как же мне его назвать?
Клок... - я иду по периметру пустого танцевального зала.
Клок... - звучит удар английского сапога по паркету.
Клок... - носок на ноге еще влажный.
Клок... - если я вспоминаю обо всем этом, значит ли это, что я чего-то жду.
Клок... - Я жду Сергея. Что я скажу ему, когда он придет?
Клок... Клок.................. Клок.

НЕ НУЖНО БОЯТЬСЯ ЭКСПЕРИМЕНТИРОВАТЬ. НАДО ДАТЬ РАЗВЕРНУТЬСЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ТАЛАНТЛИВЫМ. СПРАШИ-ВАЕТЕ: ПОЧЕМУ СТОЛЬКО ПРОБЕЛОВ В ЭСТЕТИЧЕСКОМ ВОС-ПИТАНИИ МОЛОДЕЖИ? ДА ПОТОМУ, ЧТО НАС ТАК ОБЕРЕГА-ЮТ. НАДО ДАТЬ МОЛОДЕЖИ САМОЙ РАЗОБРАТЬСЯ, ЧТО ОНА ДЛЯ СЕБЯ ПРИЕМЛЕТ, НЕ НАДО ДЕЛАТЬ ИЗ МУЗЫКИ ЗАПРЕТ-НЫЙ ПЛОД.

- Шум, - повторил Сергей и недобро сощурил глаза. - Знакомая пес-ня! С одной стороны Бах, а с другой - бесформенный кошачий крик... Знакомая песня! Только бред все это, полный бред, в который вы сами не верите! Ведь не верите же? “Музыка - это состояние движения чело-веческой души” - вспомните свои слова!
Старик покивал головой и тихо повторил:
- Объективно, музыка представляет собой шум...
- Объективный критерий музыкальной ценности есть, - перебил Сергей, - и если я его не знаю, то это еще ничего не означает! А он есть, я чувствую это и верю в это так же, как и в то, что самый наикру-тейший рок хуже какой-либо, на выбор, фуги Баха. - Сергей ударил ла-донью по столу.
Павел Матвеевич поднес пальцы к губам и, слегка запинаясь, про-изнес:
- Меня смущает... одно обстоятельство... Ты играешь “рок”, но го-воришь, что он... плох... Но тогда не лучше ли... ну, что ли, совсем ос-тавить это занятие, нежели вот так... нечестно...
Он не договорил; Сергей медленно поднялся и, перегнувшись через стол, почти вплотную приблизил свое лицо к седой опущенной голове.
Я с изумлением слушал его шипящие слова:
- Да откуда же вам знать, что для меня лучше? Откуда?! Что вообще можно знать, сидя здесь, в этой комнате? Да поймите, вы, меня совер-шенно не интересуют ваше теперешние “новые идеи”, потому что вы говорите слова, обыкновенные слова! Вы всегда говорили слова, толь-ко раньше они хоть немного походили на правду! “Играть честно”... Каким же это, простите, образом вы мыслите себе мою честность, а? Где она, эта честность и куда ее приложить, если вот там, за этим ок-ном, музыки нет?! Музыки нет!
Спросите: что же там? Я отвечу: там - скрывающаяся под украден-ным именем “музыка” пустая форма, оболочка бессмысленного пребы-вания в мире! Вы, конечно, никогда этого не замечали? Ну, разумеется! Что вообще можно увидеть из вашего кресла! Хотя кресло-то вам мож-но и простить, если бы не ваши “новые идеи”! Я шел сюда к Музыке, к единственно знакомому мне человеку, который, по моему мнению, должен был сохранить те крохи, что не сгинули еще... а нахожу здесь...
Больно! Больно от того, что я не знаю, когда разразилась эта музы-кальная катастрофа, но еще больнее от того, что я ничего не могу поде-лать, не могу никого упросить сдернуть с головы эту оболочку, вынуть из ушей ватные тампоны музыкальной бессмыслицы! Никто и не смот-рит в мою сторону! Дома как моют полы, обязательно заводят какую-нибудь музычку, стирают белье - тоже; придуманы чудо-магнитофоны, чтобы слушать музычку всюду: в метро, на улице, в туалете! И все во-круг рассматривается не иначе, как через забавное стеклышко музы-кальных безделушек; боятся только одного: чтобы за этот заслон, упаси Всевышний, не пробился какой-нибудь будоражащий звук, посторон-ний звук извне! Любую, слышите, лю-бу-ю современную музыку мож-но слушать, стирая белье! Вот вы сидите, внимаете молчаливо моим словам и точно так же, как все остальные, думаете: “А из-за чего, соб-ственно, кричит этот парень? Из-за чего весь этот сыр-бор?” Да неуже-ли же вы не видите, что живая музыка ушла! Она ушла!! Ей здесь нет места! Вы думаете, я преувеличиваю, так сказать, искусственно разду-ваю проблему? Отнюдь! Вот беда только, что, сидя здесь, вам не ухва-тить этого “отнюдь”!
Говорят: рок - это социальный, даже политический рупор молоде-жи! Это чуть ли не новое искусство! Какой это, к черту, рупор! Он дав-но уже стал шлягером, под который танцуют и стирают белье! Мне все время ставят в вину, что я, дескать, сгущаю краски и в жизни, и в му-зыке, мол, я нарочно усложняю и свою жизнь, и свои стихи, и свою му-зыку, делаю их неудобоприемлемыми для окружающих! Да я только для этого усложняю, чтобы прекратили танцевать под не предназна-ченное для этого! Спросите: почему же я тогда на танцах играю, то есть в том месте, куда люди ходят только танцевать? Не отвечу, но хочу иг-рать именно там, именно на танцах, не будь которых, я бы так ничего и не увидел бы!
А вот Палестрина “скучен”, чтобы стирать белье под его музыку? Его можно слушать или не слушать, но стирать под его аккомпанемент - никогда. Вам в вашей комнате приходилось слышать, что музыка Па-лестрины не годится для стирки? Нет? Ну, так идите на улицу и послу-шайте!
А я буду играть! И пусть вы мне станете на каждом шагу кричать, что так играть, мол, нечестно! Пусть! Буду играть свою музыку, свою личную боль буду скрежетать на гитаре, зная при этом, что моя музыка, все мои песни, какими бы они распрекрасными ни были, хуже самой простенькой фуги! И я никогда, слышите, никогда не положу эту фугу и какой-нибудь “Скорпионс” на чаши весов, как это сделали вы! И не потому не положу, что их нельзя сравнивать, как нечто качественно различное, а потому только, что Бах всегда будет лучше! Я даже не прошу вас, в доказательство этому, ставить на проигрыватель “Чако-ну”! Этого не нужно доказывать! Даже в великом искушении я не по-зволю себе их сравнить, потому что Бах очертил и мой собственный предел, и предел современной музыки! Он словно глубочайшим рвом отмежил кусок какого-то поля, и меня поставил в самый центр этого, может быть, крохотного кусочка; он уже почти совсем вытоптан, этот некогда чистый кусочек, вытоптан сотнями, тысячами танцующих ног, тысячами псевдоновых музык! Но все равно, не смей перепрыгивать ров, тебе этого не дано, топчись здесь, по эту сторону, даже если там, за межой, нетронутая музыкальная целина!
Да неужели же мне нельзя туда? Так ли безоговорочно заказана мне туда дорога? Я чуть голову не сломал, думая об этом, и додумался: а есть ли там вообще что-нибудь? Может быть, Бах - это человеческий музыкальный предел? Тогда не стоит и дергаться - пиликай себе на танцах, ведь предел-то известен. Нет!! Я уверен, что Бах - не предел! Так неужто невозможно создать что-нибудь такое, что позволило бы посмотреть на это чистое и нетронутое?! Создать... Ха! Да если не брать в учет обезьяньего кривляния и повторения того, что создано Старыми Мастерами, то и попыток-то создать что-нибудь новое не на-блюдается! А ведь нужно же! Нужно!! Вот только я слишком труслив для таких попыток; меня не хватает даже на то, чтобы подойти к краю этого рва и заглянуть вниз! Вот так-то! Сижу в своей квартире, слушаю пластиночки, а сам боюсь! Да что там говорить! Даже если б не боялся, то просто не смог бы, сил не хватит прыгнуть на ту сторону... А межа есть, и она глубокая! Ведь кто-то прыгал через нее, в самом широком месте, у всех на глазах! А мы смотрели и старались не подавать виду, что следим за прыжком! До сих пор виду не подают! Малодушно умал-чивали о существовании этой межи! Все эти нынешние авангарды - это ведь смехотворное распускание хвоста и болтовня, но только за то уже, что они подойти к краю не побоялись, только за это их поблагодарить можно, хотя, может быть, они и понятия не имеют, что чуть было вниз не упали - сослепу чего не сделаешь? Так у кого же хватит сил осмыс-ленно посмотреть и увидеть не только вытоптанную и плоскую поверх-ность, но еще и некую глубину? У вас? У меня? А что я такое сейчас? Я только и способен, что говорить - заявлять: мол, наступил мой черед, вроде бы и мне пора что-нибудь придумать этакое новенькое! Стыдно! Я ведь после Баха живу; я должен идти дальше, веред, а иначе на кой черт я нужен! Черед-то мой настал, а я не могу... Понимаете? Я не умею так, как он! Я не могу быть поводырем! Да и куда я забреду, тан-цуя и смеясь?
А почему я не умею так, как он? С той же силой, с той же убеди-тельностью? Я вас спрашиваю, своего учителя, который учил меня му-зыке, а научил лишь не мочь! Как музыканта вас спрашиваю: почему я, живущий теперь, не могу быть таким же гением, как он? Почему вы не научили меня этому? Почему я способен только на то, чтобы видеть, как бьет его источник? Почему и все остальные вокруг меня только ви-дят, только переговариваются вполголоса: мол, знаем, что такой источ-ник существует, мы все рассчитали: этот источник находится там-то и там-то, а вода у него такая-то и такая-то. А вот откуда, из какого начала бьет - никто и представить себе не может! Почему? А потому, что у са-мих такого начала нет. Те, кого мы называем Мастерами, слой за слоем растили свое дерево, а наш бессильный удел - только поливать; мы только пользуемся его плодами! Пусть во мне говорит зависть, пусть во мне кричит задетое самолюбие, пусть мои претензии простираются слишком далеко, и никто не станет серьезно их слушать, пусть! Но я не могу больше испытывать постоянный стыд за то, что у меня не хватает сил быть достойным своего музыкального прошлого, за то, что я не мо-гу пойти дальше Мастеров! Мы ведь стремимся куда-то в космос, гово-рим на каждом шагу о прогрессе, о неуклонном движении человечества вверх, но Мастерами называем не себя, а их! От этого мне вдвойне стыдно за свою немощь: как я прогрессирую, если Монтеверди, жив-ший давным-давно, находится по отношению ко мне где-то недосягае-мо высоко, так, что мне, при всем моем самолюбивом желании, не доп-рыгнуть! Почему я должен лишь радоваться, что созданное им облада-ет такой устойчивостью и прочностью, что даже моя музыкальная про-фанация не способна заставить его содрогнуться? Так не от того ли ушла Музыка, что мы просто-напросто не достойны ее, или, если она не ушла, а находится где-то рядом, то не слишком ли мы мелки, чтобы заметить ее громаду? Ответьте мне! Я спрашиваю вас как человека, ко-торый учил меня!....................
Молчите... Э-э-э, да что я тут перед вами распинаюсь! Вам-то само-му, что ближе теперь: “Скорпионс” или Бах? С чем вы дальше жить-то намерены? А? Учитель?
Весь красный от натужного крика, Сергей стоял, перегнувшись че-ред стол, и ждал ответа.
Будильник тикал на столе, и старик произнес, не нарушив тишины комнаты:
- Не знаю...
В это мгновение раздался стук в дверь. Все вздрогнули от неожи-данности, хотя звук Серегиного голоса был куда как громче, нежели несколько осторожных ударов костяшками пальцев. Дверь приоткры-лась, и женщина, которая была все в том же клеенчатом фартуке, за-глянула в комнату. Мы молча смотрели на нее. Я, сидя в огромном кресле, старик через плечо, а Сергей перегнувшись через стол. Женщи-на окинула нас взглядом и сказала: “Вы кушать не хотите? Я могу яиш-ницу поджарить... с ветчиной...” Ей никто не ответил, и она как-то мол-ча глядела на немую сцену, которую мы представляли, застыв без дви-жения, а затем также осторожно удалилась.
Сергей медленно выпрямился и, молча застегнув куртку, вышел из комнаты. Хлопнула входная дверь.
- Вы хотите кушать? - спросил вдруг старик после недолгого молча-ния. Я вздрогнул и, разумеется, отказался, не понимая, почему я все еще сижу здесь.
Было неловко.
Снова коридор. В ванной комнате с шумом течет вода. Старик от-крывает мне входную дверь.
- Извините, - пробормотал я и не нашел больше, что сказать. Он улыбнулся, а я вдруг подумал, что Сергей не мог не прийти сюда сего-дня; не знаю, отчего я так подумал.
Старик смотрел мне в спину, когда я спускался по лестнице, а затем неожиданно спросил: “А где вы репетируете?” Я без задней  мысли на-звал адрес нашего клуба. Тогда он задал следующий вопрос: “А не бу-дете ли вы против, если я приду к вам на репетицию?” - и тут же по-спешно добавил, что их сегодняшний разговор с Сергеем, конечно, не может быть препятствием его посещению. Мне ничего не оставалось, как назвать время репетиции и заверить старика, который улыбался все той же тихой улыбкой, что мы нисколько не будем против. Он побла-годарил меня за разрешение и, еще раз сказав “до свидания”, закрыл дверь с тихим щелчком. “Сергей не мог сюда не прийти”, - еще раз по-думалось мне перед тем, как лестница зашлась дробным стуком под моими ногами.
Сергей стоял под аркой и, глубоко затягиваясь, курил сигарету. Я подошел, а он пробурчал: “Вы там что, чаи распивали?” - и, круто по-вернувшись на каблуках, пошел к троллейбусной остановке. Дождь все еще накрапывал.
Мне отчего-то было неловко смотреть на приятеля, и я отважился на это лишь когда он наклонился застегнуть “молнию” на сапоге. Он выпрямился, и вот тогда я увидел его что-то прошептавшие губы, ос-вещенные огоньком сигареты. Я не расслышал его слова, но решил, что настал подходящий момент для объяснений; я не знал толком, какие объяснения мне нужны, но мне казалось, что после столь странно про-веденного вечера, после этого разговора со стариком непременно должны быть какие-то объяснения.
- Ну, ты даешь! - начал я и постарался придать своему голосу как можно больше удивления.
- Что “я даю”? - задергалась сигарета, зажатая меж Серегиных паль-цев.
- Ну, со стариком! Чего ты на него набросился? Я, может быть, че-го-то не понимаю в ваших отношениях, но... - я не нашел, чем продол-жить начатую фразу; к тому же, по моим представлениям, Сергей уже должен был меня перебить и пуститься растолковывать причины его, прямо скажем, не елейного тона в разговоре со стариком. Но он только повторил мои слова задумчивым голосом, не вникая в их смысл:
- “...чего-то не понимаю в ваших отношениях...”, - и зажег новую сигарету от окурка старой.
Я посмотрел на его хмурое лицо и неожиданно для себя очутился перед вопросом, который, по мере того, как я пытался его решить, пре-вращался в неприятную проблему: как сказать Сергею, что я пригласил старика на репетицию, ведь получается, что я его пригласил? Сказать или нет? Ведь старик обязательно завтра придет! Нет, не стоит гово-рить, Сергей и без того “заведен” до предела, зачем еще лить масло в огонь. А вот завтра, перед репетицией, когда он будет поспокойнее... к тому же, момент сегодня уже упущен, нужно было сразу, под аркой го-ворить... Или... все-таки сегодня? Ведь стоит старику заявиться раньше, чем я успею предупредить Сергея, - скандала не миновать! Федька промолчит; Славка, наверное, что-нибудь ляпнет, ну и черт с ним, главное - Сергей; он-то уж выскажется... Так и репетиция, пожалуй, со-рвется! Нужно будет завтра пораньше прийти или, еще лучше, позво-нить Сергею на работу. Эх, не приходил бы этот старик! Нет, я ничего против него лично не имею, но лучше бы ему не приходить, для него же лучше. Так, значит, звоню завтра Сергею... или все-таки сейчас ска-зать?..
Я не знал, на что решиться; мне казалось глупым, что из-за такого пустяка...
- Я знаю его много лет, - перебил Сергей мои мысли, когда мы под-ходили к троллейбусной остановке, - но восемь из них мы не виделись. Сегодня я увидел его впервые после столь долгого перерыва. Я думал, он изменился... а он только постарел. Я никогда не любил его лицо, его привычку не смотреть в глаза собеседнику, его манеру говорить едва слышным голосом... Но если случалось так, что я его не видел продол-жительное время по какой-либо причине, то меня тянуло к нему, как магнитом; а как только я оказывался рядом с ним, мне сразу же хоте-лось удрать...
Сергей говорил спокойно, словно не было десять минут назад кри-ка, в котором сплетались и боль, и бессилие пред этой болью, и невесть откуда взявшаяся злоба на этого старика.
- Но твое личное к нему отношение - еще не повод устраивать по-добные сцены, - сказал я, когда он, задумавшись, умолк. - У него - свое мнение, у тебя - свое. И потом, если он так уж тебе неприятен, зачем ты вообще к нему пошел?
- Он мой учитель... Он учил меня музыке и пению в школе... Теперь он на пенсии, и ты знаешь, принимая в учет его нынешние идеи, я ду-маю: хорошо, что он больше не учитель; я представляю себе, чему бы он научил пацанов; а дети всегда к нему тянулись, есть в нем что-то та-кое... В его комнате вечно было полно народу. К нему можно было приходить хоть всем классом, в любое время; можно было просто пе-реждать дождь, напиться чаю или посидеть в кресле. А он, как правило, читал вслух стихи, обязательно стоя и непременно из старых, дорево-люционного издания, книг. Я продолжал ходить к нему, даже когда он не вел у меня уроков, даже после окончания школы... А его уроки! Их ведь нельзя забыть! Ты только представь себе учителя пения, у которо-го музыка на уроках звучала всего лишь несколько раз в учебном году! Представляешь? Все остальное время он либо читал нам стихи - в клас-се он читал наизусть, либо рассказывал нам биографии великих компо-зиторов-мастеров, либо водил нас в лес, где мы слушали эхо... Он гово-рил, что эхо - самая лучшая музыка на земле; оценки в журнал ставил только хорошие, объясняя это тем, что эхо может услышать каждый, поэтому каждый заслуживает положительной оценки знаний музыки. Так он говорил... Сегодня в троллейбусе я вспомнил об этом.
- А почему же тогда сбежал? - полюбопытствовал я, глядя, как Сер-гей достает последнюю сигарету из мятой пачки.
- Мне казалось, что я не готов к разговору с ним... Слушай, Володя, - сказал он после того, как раскурил сигарету, - а тебе нравится рок?
- Да, - ответил я, не удивляясь этому странному вопросу.
- А почему, - он положил руку мне на плечо, - только давай без га-зетных выкрутасов...
Я немного подумал и сказал:
- Потому что я вырос вместе с ним. И ты знаешь, мне даже как-то обидны твои нападки на эту музыку, тем более, что ты сам прекрасно знаешь, что ни мы, как музыканты, ни сам рок не виноваты в том, что молодежь идет к нам в танцзалы. Они идут к своим ровесникам, они приходят к себе домой, понимаешь? Можно ли обвинять и нас, и музы-ку, и этих ребят? Да, они приходят к нам отвлечься, снять стресс; ты ведь не будешь спорить, что стрессов сейчас - хоть отбавляй? Не бу-дешь. Так что не только же классику все время слушать, нужно ведь и развлечься, потанцевать! Мало что ли случаев, когда люди просто-напросто “загоняли” себя! Утром встал - на работу, пришел домой - уже вечер. А если ты еще у станка целый день стоишь, то какой уж там Палестрина. Но, заметь, я не говорю, что при этом нужно только “дис-ко” слушать, “рок” и так далее. Нет, конечно, нужно все это сочетать. Вот я, например...
- Я сейчас вспомнил один забавный школьный эпизод. - перебил Сергей. - На одном из уроков пения в лесу я сломал сухую ветку и спросил у Павла Матвеевича: “Правда, звук сломанной ветки более яр-ко отражается эхом, чем звук человеческого голоса?” Он промолчал, а на следующий день я увидел “пару” в классном журнале напротив сво-ей фамилии. Я с ним спори, доказывал, что ветка была сухая, мертвая, и что это не причина ставить мне “двойку”. А он, глядя в окно, сказал: “Пусть ветка была сухая, но ты - живой”.
- А что, если тебе еще раз сходить к нему, - спросил я, глядя, как к остановке подкатывает мой троллейбус. - Я бы с удовольствием соста-вил тебе компанию.
- Нет, больше не пойду... Я даже рад, что обрубил сегодня все кон-цы. Захочу, наверное, пойти, но не пойду... Ладно, давай, давай, садись, а не то проторчишь здесь всю ночь... Ну, пока! До завтра. Не опазды-вай на репетицию! - он махнул мне рукой через закрывающуюся дверь троллейбуса.
Когда я шел домой, дождь уже прекратился. Меня странно удивило, что они спорили весь вечер об одном и том же, отстаивая сходные точ-ки зрения, но только разными словами. Вот чудаки!
Я стою у окна в танцевальном зале и смотрю, что дождь все сильнее и сильнее тарабанит по стеклу, в котором отражаются часы. Шесть ми-нут девятого, а Сергея все нет. Вот досада! Если бы я знал, что придет-ся ждать так долго, то обязательно взял бы с собой какую-нибудь кни-гу. Но кто же знал.

..................СЕГОДНЯ ИХ ПРАЗДНИК.

“Пришел день... затем еще один, затем еще и еще. Прошло около двух недель, прежде чем ужас случившегося на танцевальном вечере помалу рассеялся, хотя моя память хранила все до самых мельчайших подробностей. Туфелька покоилась на огромном лоне кресла, но я уже не находил странным, что она напоминает мне не о своей несчастной хозяйке, а о девушке, с которой мне посчастливилось танцевать. Из комнаты, где еще витал пугающий дух бессонной ночи, я никуда не выходил, ибо вне ее стен никто не смог бы теперь указать мне путь, следуя которому я сумел бы обрести желанное освобождение от боли, которая ледяным обручем стискивала мое сердце, обрекая меня на бе-зысходность. Никто не смог бы мне помочь, но и я сам только беспо-лезно твердил про себя: “Нужно что-то делать...” и один за другим мысленно перебирал способы “исцеления”, цепляясь за каждый из них с надеждой - так монах перебирает четки, веруя в искупление, а через короткое время безнадежно их отвергая.
По прошествии месяца “спасительная мысль” все же посетила меня, однако она явилась отнюдь не следствием изнурительных размышле-ний, но результатом безразличной ко всему усталости, которая посели-лась в моей голове и в моем теле. Тем не менее я живо ухватился за но-вую мысль, восторженно недоумевая, почему же она не пришла ко мне раньше, ибо образ музыканта, одиноко и беззащитно стоящего на сце-не, с давних пор присутствовал в моем сознании, а весь предыдущий год являлся неярким фоном моему увлечению современной музыкой.
Нужно играть самому!
Это единственное, чего я еще не испытал и, может быть, играя эту музыку, я сумею обрести нечто такое, что позволит мне наконец замк-нуть виток, который я описал вокруг музыкальной сферы.
Искать молодых, непременно молодых, музыкантов, которые вме-сте со мной могли бы, откинув собственное смятение, ответить на во-прос, который поздно или рано обременяет голову каждого, кто счита-ет себя по-настоящему причастным музыке:
Можешь ли ты, забыв о своих механических руках, о своем элек-тронном мозге, которые сделали тебя одержимым идеей собственного превосходства над всем, что тебя окружает, можешь ли ты просто как человек, без выдуманных тобою электроаппаратов, устройств и прочих доспехов выйти на лобное место и там подтвердить свою духовную связь с теми, кто не имел ничего, кроме своего голоса и своих рук, и при этом с полным основанием могли назвать себя Музыкантами?
Я стал искать людей, которые откликнулись бы на эти слова. Ито-гом моих поисков, в которые я кинулся с невесть откуда взявшейся энергией, явилась длинная цепь новых знакомств, которые я кропотли-во заводил с музыкантами, исповедующими самые различные, порой противоположные, музыкальные стили исполнения. Я искал. Однако ни одна из этих связей не оказалась достаточно прочной для совместного творчества, а среди моих знакомств не было ни одного, которое захо-дило бы дальше самых общих разговоров о музыке.
Время шло, и я чувствовал, как быстро оно уходило.
И вот, когда я не успел еще до конца поверить в полный крах моей затеи, пришел ты! Это было чудо! Это было добрым предзнаменовани-ем, по крайней мере, я расценивал твой приход именно так, ибо все еще верил в музыкантов и все еще верил в себя! Мне показалось, что мы во многом близки друг другу, и твое откровение, твой эмоциональный взрыв, твой немного картинный уход - все это не только не погубило, но напротив, во много крат усилило мое желание играть, но теперь уже с тобой! Только с тобой! Меня даже не удручало то, что ты совсем не веришь мне.
Знаешь, я сейчас не желаю о том, что у нас ничего не вышло; я не жалею о том, что мы оказались близки друг другу лишь как до и до-диез: нечуткому уху трудно различать их, если они взяты порознь,  ведь их разделяет ничтожно малый интервал, но, будучи сыгранными вме-сте, они порождают звуковой хаос - диссонанс. Я не жалею; об этом глупо сожалеть, тем более что мой первый и, увы, последний концерт в танцевальном зале был озарен несколькими мгновениями счастья.
Мы играли именно ту песню, которая звучала, когда я танцевал с милым и юным созданием. Именно в эту песню я попросил тебя влить мою мелодию, в которой заблудившийся старик ухитрился выразить все прямо противоположное тому, что он пережил за последнее время.
Я играл со сцены, стоя между вами, и слышал, как звучит эта мело-дия. Боже! Зачем я согласился ее повторить!? Лучше бы мне уйти сразу же после первого ее исполнения! Тогда я был бы счастлив! Но я, еще не избавленный временем от самонадеянности, согласился играть ее вновь, ведь я видел, что она принялась в их сердце! Я не устоял...
Во время повтора я уже не мог остановиться, мне не хотелось на-вечно расставаться с этим ощущением счастья, которое растет, стоит лишь прекратить играть!
И вновь мелодия и счастье затрепетали в моих руках... О, как про-жорливо время! Стоило мне взять первые ноты и в моей голове полых-нуло огнем: “Зачем я здесь?! Кто я для этих людей?! Что я способен для них довоплотить?! Чем могу я утешить их, если сам безутешен! Я только усилю их разочарование и несчастье, это видно по их улыбаю-щимся лицам! Они слишком серьезно стоят и слушают мою музыку! Мою музыку нельзя слушать серьезно и с улыбкой на лице! А я сам? Зачем мне это жалкое утешение?! Почему я пытаюсь освободиться от прожитых лет и от памяти, если не имею на это права, если я сам стоял тогда в толпе среди прочих и смотрел на перекатывающиеся по полу тела! У меня даже не хватило веры в себя, чтобы смешаться с этим клубком, тогда как я первый среди стоящих должен был бросить свое тело под их удары!”
Я стоял на сцене меж вами. Я не играл музыку; я жил минутами од-ного человека из толпы, которая своим молчанием разрешала глумить-ся над человеческим образом! Теперь я не играл, но жил музыкой, что сопровождала падающее на пол тело! Теперь мне хотелось играть именно эту музыку! Играть ее сейчас, в этом слушающем меня зале, но сыграть ее так, чтобы никто из слушающих не смог бы поднять руку для удара!
Тональность, тональность, тональность...
Я не мог вспомнить тональности, в которой они играли, а ведь мне была важна именно их тональность! Я лихорадочно вспоминал... а тем временем мои пальцы, без моего на то согласия, выводили прекрасную мелодию посмертного ноктюрна Шопена. Противиться велению своих рук было поздно, ибо я знал, что если прервать музыку сейчас, то нико-гда уже не удастся ее возобновить. Я вспоминал тональности и про-должал играть что-то, не имеющее ко мне в эту минуту никакого отно-шения; я не мог даже остановиться с тем, чтобы испросить у зала не сколько мгновений на размышление.
“Мне никогда не сыграть ее, - вдруг безразлично подумалось мне. - И вообще, при чем здесь я? Все происходящее ко мне не относится”.
Мои руки сорвались на безумные пассажи...
Это был позорный, но вполне закономерный крах моих иллюзий и тщетных надежд.
Я заканчиваю свой труд. Не ведаю, с каким сердцем читал ты эти строки, стало ли тебе хоть сколько-нибудь близко то, чем я отважился с тобою поделиться. Из всех своих малых сил я пытался писать по воз-можности более понятно, ибо мне крайне важно быть понятым! Не оцененным, а именно понятым; но...
Любое сколько-нибудь литературное произведение уже изначально несет в себе некую неоднозначность, которая каждым постигается по разному. От того, может быть, это произведение становится не столь похожим на свод параграфов, как того хотелось бы иным страстным любителям проводить жирные разделительные линии; но, с другой сто-роны, любая художественная неоднозначность делает то или иное про-изведение причастным Музыке, музыкальной форме, которая таит в се-бе что-то не до конца ясное и постижимое, оставляющее место свобод-ному продвижению мысли. Да и не музыкальность ли произведения - будь то литература, живопись, кинематограф - не музыкальность ли произведения, где по строгой канве гармонического ряда вышивается пластический узор идей, образов, персонажей, которые сопряжены друг с другом четким внутренним контрапунктом, делает это произве-дение эстетически ценным и вдыхает в него Жизнь во всей ее магиче-ской неоднозначности!
Я не опасаюсь, понял ли ты мое изложение. Разобраться в нем не составит особого труда; но оно - лишь малая часть целого, и только лишь будучи Музыкальным Мастером Жизни, ты сможешь сказать се-бе: “Я постигаю Музыку Жизни!” И тогда ток твоей мысли станет не-спешным и вдумчивым; и тогда ты придешь к тайным, сокровенным мыслям о Человеке: мыслям о себе самом.
Ты можешь спорить со мною, но я все же открываю тебе свою вы-страданную цепью побед и падений мысль:
Нет музыки плохой или хорошей, нет легкой и нет тяжелой, нет старой и нет новой.
Есть Музыка!
Есть сфера, составленная из множества зеркальных граней. Эта сфера сообразна шару, что висит в твоем танцевальном зале и дробит световой луч на несметное число отражений.
Есть Музыка и есть Человек. Этот Человек - ты.
Ты так же свободен в своем личном выборе, как свободна Музыка в многообразии своих отражений. Ты можешь быть добр или зол, а мо-жешь быть и то, и другое вместе, но Музыка для тебя будет всегда одна - Твоя Музыка; та, которую ты так или иначе выберешь.
Из бесконечного числа граней на сфере тебя суждено выбрать толь-ко одну-единственную, твою грань, и она будет Твоей Музыкой! Это так же верно, как и то, что ты один раз рождаешься на свет, один раз умираешь и один раз по-настоящему любишь. Одна-единственная грань. Твоя.
Никогда Музыка не скажет ничего о себе самой; она не живет ни в твоей голове, ни в твоей душе. Там отражается лишь рожденный ею образ. Это образ Человека. Твой образ.
Она - зеркало, в которое глядит каждый, и для каждого в этом зер-кале есть грань. Ты волен выбрать искажающую грань, а волен - ту, что уже затуманилась до тебя чьим-то дыханием. Ты можешь выбрать ту, что как эхо приняла в себя звуки тамтамов дикарей, законченность хо-рала, осмысленность фуги, теплоту и полнозвучность народной песни, энергию рока и, наконец, отразила неискаженное гримасой человече-ское лицо.
Не разделительной чертой, но своей Любовью ты сможешь привес-ти в движение эту сферу, и если твоя Любовь будет исполнена знания и веры в Человека, то музыкальная сфера растворится в тебе, и ты при-мешь в Себя Музыку во всем ее едином многообразии.
И тогда - играй! Без этого нельзя: статуя будет существовать на Лу-не и без человека, но Музыки без людей нет.
И тогда не случится, что ты играешь в музыку, что ты играешь му-зыкой! Тогда ты будешь знать, что из множества внимающих тебе лю-дей всегда отыщется один, который будет стоять, едва сохраняя равно-весие, и, может статься, что ему будет довольно двух неискренних нот, двух равнодушно сказанных слов, и он сорвется в бездну, кишащую ненавистью, исступлением, нечеловеческими криками, злобой и подон-ками души.
Чем выше Музыка, чем выше талант Человека, родившего ее, тем мучительнее будет мука его выбора.
Выбирай!
 - Кто этот человек? Почему ты молчишь? Он что, нуждался в день-гах?
- Нет...  Послушай, я отдам вам эти деньги, соберу и отдам, только, пожалуйста, избавь меня от этих дурацких вопросов; я все равно не смогу сказать тебе тех слов, которых ты от меня ждешь.
- Дело не в деньгах...
- Тогда в чем же?
- В том, что мы ждали тебя.
................... Вот, возьми и прочти это............
- “Сегодня я смотрел в окно...” Что это за тетрадь?
- Это письмо того старика, который играл с нами на танцах, пом-нишь? Эту тетрадь мне передала его соседка. Тетрадь и метроном...
- А-а-а! Так ты отдал деньги этому старику? Точно! Как это я сразу не догадался! У него ведь сломан инструмент! Ты бы сразу так и ска-зал!
- Нет, ему не нужен новый инструмент. Он умер вчера вечером. Деньги я отдал на его похороны, понимаешь? Завтра мы все должны быть на похоронах, понимаешь? Всем нашим ансамблем.
-.....................
- А затем мы будем играть вместе, прежним составом.
- Скажи... ты пришел к такому решению потому, что... он умер?
- Нет, причина в другом...
- В чем?
-............ Потому что я еще жив.



Игорь Лапшин

                приблизительно 1986 год

Послесловие Анатолия Пикача:

ОБОРВАННОЕ ЭХО

Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла,
              И сон, как отзвук колокола, смолк...
    Борис Пастернак

Запнулась музыка, оборвалась жизнь в 37, смолкло эхо. Игорь Лап-шин любил это извечное уподобление жизни сновидению, а старый учи-тель музыки в его повести почитал за лучшую музыку эхо. Он водил своих учеников в лес слушать эхо. Да это не старик, а сам Игорь Лап-шин слушает эхо как самую лучшую музыку на земле.
Отчего так? Он лирик в прозе? Отчасти и так, но это у Пушкина по-эт, как эхо, отзывается на все, а самому ему нет отзыва. Лапшин вдруг говорит нечто совсем иное - “Но слушай! Звучит эхо! Это бессловесная природа подхватывает твое слово и возвращает его тебе и ты сам, эхом побудивший ее говорить с тобой, внемлешь этому ответному слову, ко-торое уже не суть твое порождение, но голос твоего величественного собеседника, голос, могучий тембр которого настоян на шорохе листь-ев, на солнечном луче и пении птиц...”
По Лапшину человек отдает свой голос бессловесной природе, а она, обретя этот голос, воздает ему сторицей, избавляя от одиночества и причащая к чуду жизни во всем многозвучии ее голосов, и при этом в абсолютной цельности и неделимости. Для Лапшина и его героев весь смысл жизни в таком диалоге с миром, в котором есть все, а это все есть музыка...
Да, он философичен, как Герман Гессе или Томас Манн, у которого “Доктор Фаустус” - это гениально развернутый трактат о музыке, кото-рая есть, в конечном счете, загадка жизни и смерти. Я знаю, какой мед-вежьей услугой автору оборачивается порой желание критика или эс-сеиста увидеть его в ряду больших имен. Раздавят они его.
И все-таки с Игорем Лапшиным иначе - он растет из этого корня и никуда не денешься. Музыку он знал и любил, как таковую, он понимал ее широко, как дух музыки, присущий самой жизни, когда он уловлен художником, будь то живописец, писатель или кинорежиссер, как, ска-жем, Андрей Тарковский. Это музыка, которая “таит в себе что-то не до конца ясное и постижимое, оставляющее место продвижению мысли”.
Это уже автохарактеристика. Ему важно именно “продвижение мыс-ли” среди загадок бытия, ее блуждание в лабиринте жизни, выходом из которого явится только смерть. Да, Игорь Лапшин вырастал из этого серьезного корня. И рассуждения его не отвлеченные, скорее это бью-щийся комок мысли о первосущности всего, “эстетика живьем”.
В первой из предлагаемых повестей в центре - образ старого учителя музыки и его спор со своим учеником. Учитель, когда-то подавленный насмешками своих юных воспитанников, увлеченных роком, оставляет работу, погружается в оцепенелое одиночество. И вдруг “великое иску-шение”, мнимое прозрение охватывает его. А не отстал ли он от века среди великих теней? Он начинает искать в роке “нечто”. Нет плохой музыки, как нет и весов, на которых можно было бы взвесить достоин-ства. Есть разные системы гармонии.
Его ученик, напротив, играет в рок-ансамбле на танцах, но испыты-вает боль души по музыке старых Мастеров, ее недосягаемости, - “Пусть! Буду играть свою музыку, свою личную боль буду скрежетать на гитаре, зная при этом, что моя музыка, все мои песни, какими бы они прекрасными ни были, хуже самой простенькой фуги...”.
Ученик говорит о своей трусости или творческой немощи - “Я ведь после Баха живу; я должен дальше идти... Черед-то мой настал, а я не могу... Я не умею так, как он!..”
Вот мы и подошли изнутри, через текст Игоря Лапшина к тому же самому вопросу, что прозвучал в самом начале - а не раздавят ли боль-шие имена современного автора? Оказывается, и его герой, и, соответ-ственно, сам автор задаются этим вопросом. Мучительным вопросом.
Но, конечно, вопрос не просто о мере дарования и личной творче-ской потенции, а о смене эпох и потенции нашей эпохи. А есть ли му-зыка - в широком ее понимании - в той жизни, что кишмя кишит за ок-ном? И что это за музыка? Смотрите, как легко и с какой необходимо-стью “Я” заменяется на “Мы” - “Так не от того ли ушла Музыка, что мы просто-напросто не достойны ее, или, если она не ушла, а находится где-то рядом, то не слишком ли мы мелки, чтобы заметить ее грома-ду?..”
Это Блок различал культуру и цивилизацию, которую покинул дух Музыки. Но у Блока не было на этот счет раздвоения, а старый учитель музыки в повести Лапшина мучается в самом себе этим противоречием. Лапшин часто устами своих героев жалуется на несовершенство слов - что в них, собственно, вкладывается? Можно одними и теми же словами говорить разное, а можно разными говорить об одном и том же.
Учитель и ученик у Лапшина, в сущности, мучаются одним  проти-воречием, заглядывая в эту пропасть с разных сторон. Не знаю, попада-лась ли автору в руки книга Освальда Шпенглера “Закат Европы”, вско-лыхнувшая во втором десятилетии нашего века все большие умы Запада и России.
Сенсационная книга, написанная безвестным учителем гимназии, пророчила гибель западной цивилизации где-то к 2020 году. Все зако-номерно. Каждая культура - восточная и западная, античная и европей-ская - проходит с неизбежностью через стадии рождения, расцвета и умирания. Вот и европейский мир подошел к своему умиранию. Обез-душенный мир высочайших технологий вытравляет последние остатки духа.
Шпенглер не может без слез касаться высочайших шедевров старых Мастеров - сколько блистательных поэтических страниц о них в его книге. Но все закономерно - и, как сын века, который ему выпал, он железной пятой давит свой духовный трепет, утверждая неумолимую поступь бездуховной цивилизации.
Душераздирающее противоречие, пережитое в начале века, доста-лось на пороге нового века лапшинскому учителю музыки и его учени-ку, а теперь и каждому из нас.
Я видел Игоря Лапшина всего два или три раза в компании, где по-сле второй стопки горячо спорили об искусстве. Я помню, как загорался он, как остро чувствовал жизнь и воспринимал чужую мысль. Он закон-чил Корабелку. Его товарищи по КБ рассказывали, каким виртуозом своего дела он был за пульманом. Мало кто знал, каким виртуозом мыс-ли был он перед листом бумаги за письменным столом. Напечатался он лишь однажды, да и писал мало, если говорить о законченном, а не о фрагментарных записях.
Можно, конечно, все свалить на Зеленого змия, но не путаем ли мы при этом причины и следствия? У него было ответственное отношение к слову и мысли, которыми он владел великолепно. Но он знал, что та-кое “бремя дара”. И чем больше дар, тем тяжелее это бремя - “Мы ведь стремимся куда-то в космос, говоря на каждом шагу о прогрессе... Но мастерами называем не себя, а их! От этого мне вдвойне стыдно за свою немощь: как же я прогрессирую, если Монтеверди, живший давным-давно, находится, по отношению ко мне, где-то недосягаемо высоко, так, что мне при всем самолюбивом желании не допрыгнуть!..”
Вот и рассказывает Игорь Лапшин в другом произведении “Сочине-ние №...” о рождении повести под пером некоего безвестного автора, в сущности, его двойника. Пастернак как-то обмолвился, что лучшие кни-ги рассказывают историю своего рождения. Так или иначе, косвенно или скрытно, а иногда напрямик. А в данном случае повесть Лапшина буквально рассказывает о своем рождении, но отнюдь не напрямик.
И в этой повести, как и в предыдущей, главной осью оказывается спор или диалог, диалектика мысли. Бывает, изящное скольжение мыс-ли подобно фигуристке на льду. Но мне вспомнились замечательные слова философа Гербарта о мысли, “которая гребет против течения”, т. е. сама против себя, затрудняя себя противоречием внутри себя. Вот такая мысль у Лапшина.
Она лишь изначально диалогична, а потом она многоголоса. И не случайно говорится о фуге и контрапункте. Картина, как говорил Пас-тернак, “пишется со всех концов разом”, в пересечении разных версий возникает такой объем Общей, единой мысли, что читателю придется поплутать в этом лабиринте. И во благо, ибо надо постичь этот объем, который создает автор при своей “страсти к моделированию временных и пространственных перспектив” по принципу “алгебраической спира-ли”.
Ведь задача автора “не в том, что где-то там, в необозримом про-странстве должна быть поставлена какая-то логическая точка”. Герой повести Лапшина и не может поставить ее, но как избежать того, что Гегель назвал “дурной бесконечностью”? И тогда герой пишет заместо повести некий самостоятельный фрагмент. Не оттого ли и у самого Лапшина осталось много обрывочных фрагментов? Это все версии и варианты мысли. И здесь возможны неожиданные рокировки - “Это похоже на шахматную партию, когда ее играет один человек: ему при-дется орудовать и черными и белыми фигурами”.
Пикассо любил такой образ: если зеркало поставить против зеркала, а между ними поместить свечу, ее образ будет бесконечно множиться. Тот же эффект вы могли наблюдать в купе вагона старого образца. Только два зеркала... но они уже рождают бесконечность. Такова эле-ментарная модель художественного образа, в котором всегда есть сверхсмысловой остаток. Кто не помнит периодические дроби?
А если система зеркал или даже “лес зеркал”, как в одном из стихо-творений Виктора Сосноры? У Игоря Лапшина мысль попадает в мно-гофокусный объем. В первой повести - “Есть сфера составленная из множества зеркальных граней. Эта сфера сообразна шару, что висит в твоем танцевальном зале и дробит световой луч на несметное число отражений...” А во второй повести читатель, как автор и герой, побро-дит в “зеркальных лабиринтах”. Так же будет теряться то в одном, то в другом “из отраженных тупиков”, приходя то к одному, а то к другому выводу, чтобы обрести большой многозвучный Вывод.
По краткости я не могу быть поводырем в этом блуждании, в этой многоярусной и многоракурсной игре смыслов. Я либо запутаюсь в этой игре, либо, уже зная выход, сильно ее упрощу, а значит обедню. При-мерно так. Игорь написал повесть о человеке, который написал повесть, о которой идет лавина слухов. Никто не видел самого автора и его по-вести. А может, и не было самого автора и его повести? Как тут не вспомнить виртуозных мистификаций Борхеса? А еще - тыняновского поручика Киже. А если не было, кто пустил слух? Откуда столько яви-лось компиляций? Да и реален ли текст, если его никто не читал? С од-ной стороны, читатель - “соавтор”, “тот, кто читает написанное в на-стоящий момент, а значит главное действующее лицо теперь он”. А с другой стороны, “талант, как ни крут, проступает только в том, что соз-дал писатель, но отнюдь не в том, что додумал, что должен додумать за него читатель”.
Это одно соавторство, но есть и другое. Автор может присутствовать в своем создании и прямо, но он присутствует и косвенно - в созданном персонаже. И вот нашему автору является двойник, который заявляет, что он автор повести, в которой наш автор оказывается в роли персона-жа. Впрочем, ведь и персонаж имеет право на своеволие, как пушкин-ская Татьяна в “Онегине”. Но все-таки и автор не имеет права бросить на произвол судьбы свое детище - на то он и автор.
С другой стороны, сам двойник, явившийся во сне, это персонаж по-вести, которую пишет наш автор - “Так пусть я буду персонажем твоего сновидения”. Вот такая еще рокировка! Вот что значит увидеть себя в третьем лице - в персонаже, да еще отразиться во множестве зеркал...
Между тем, такой клубок “тройного соавторства” - автора, персона-жа и читателя - это клубок жгучих эстетических проблем, о которых написаны горы книг. Но перед нами не эти горы и не академический трактат, а небольшая, но емкая, занимательная повесть, полудетектив-ное и полуфантастическое блуждание в “лесу зеркал”.
Как же все-таки избежать гегелевской “дурной бесконечности”? Жизнь не имеет начала и конца, но искусство требует завершения. И гармонический круг замыкается. Слушатели, которые собрались на квартире у автора, предлагают на листках, которые торопливо заполня-ют, разные версии конца повести. И один листок, нечаянно отпавший от прочих, начинается словами, с которых начинает нашу повесть сам Лапшин - круг многозеркального двойничества замкнулся.
Игоря Лапшина, как и его героя, волнует это противоречие между бесконечностью жизни, ее возможностей, вариантов и версий, и необ-ходимостью завершенности произведения. Это извечное и изначальное противоречие творчества. Герой Лапшина поначалу и не записывал свои рассказы и повести, а лишь мысленно переживал их, т. е. сама жизнь и была грандиозным черновиком немыслимого произведения - “Он выйдет из парадного и будет быстро шагать по улице, на ходу раз-глядывая прохожих, которые на мгновение покажутся ему персонажами какого-то огромного произведения...”
Опять же, как у Пастернака - “чем держится без клея живая повесть на обрывках дней”? Или - “на краю заповедных рощ ты развернут, ро-ман небывалый, сочиненный осенью в дождь фонарями...”
Конечно же, сам Игорь Лапшин видел жизнь таким черновиком и сочинял мысленно несметное количество повестей. Его волновало не только богатство жизни, питающее творчество, но и творения Духа, пи-тающие жизнь. Есть ли между ними граница?
“Ты продолжаешь искать черту между жизнью и литературой. Но разве не живут среди нас Порфирий Петрович или какой-нибудь фанта-стический Акакий Акакиевич! Разве для нас они не более реальны, чем какой-нибудь случайный прохожий...”
А вот в начале века Константин Случевский:

Да, трудно избежать для множества людей
Влиянья творчеством отмеченных идей,
Влиянья Рудиных, Раскольниковых, Чадских,
Обломовых...
...Художник выкроил из жизни силуэт...

Тоже целая эстетическая проблема. Персонажи входят в наше созна-ние, как живые, а их великие создатели сами становятся персонажами или героями в книгах типа знаменитой серии ЖЗЛ. Да, есть “раздели-тельная черта”, как выражается Лапшин, но и стирается эта граница в оба конца. И пафос Лапшина - в преодолении этой черты во имя цель-ности и неделимости мира, цельности полифонии или многозвучия.
Не случайно же к притче “Бесполезная поэма”* он предлагает такой эпиграф или ключ из поэмы Велемира Хлебникова - “...на свете потому так много зверей, что они умеют по-разному видеть Бога”. Издревле человеческие свойства любили описывать через многообразные живот-ные лики, а животным приписывались свойства человека.
В своем первозданном состоянии на берегу Голубой реки в некой Солнечной долине животные рассуждают о своем невинном счастье. Еще до приручения человеком, как человек в раю до грехопадения. Они говорят в этом своем животном раю - Желтый  Верблюд, Черный Буй-вол, Белый Конь и Серый Осел - каждый на свой лад, но на языке чело-веческом, на языке древних мудрецов. Например так - о смерти: “Мы называли ее этим именем, но у нее много имен. Мы говорили, что ее не следует бояться. Ведь когда мы есть - ее еще нет, а когда она приходит, то нет уже нас...” и т. д.
Прослышав о людях и их суждениях о счастье, животные разбреда-ются на четыре стороны света. И каждый узнает одну из человеческих сущностей. Верблюд - путь среди мертвых и раскаленных песков и хо-ждение по кругу-лабиринту оазиса. Черный Буйвол - восхождение на вершину и кротость. Белый Конь - разницу между вольницей и уздой. Серый Осел будет тем самым, на котором Христос под крики приветст-вий вошел в Иерусалим. Это не аллегория. Аллегория однозначна, а притча Игоря Лапшина многозначна, и читателю предстоит открывать самые разные оттенки и смыслы этой притчи.
Но все нас возвращает к эпиграфу - об умении по-разному видеть Бога, ибо все немыслимое богатство жизни - суть Его творение. И в Нем же все это многообразие обретает единство. Вспомним снова, как хо-рошо сказал Игорь Лапшин про лесное эхо. А эхо его короткой жизни отозвалось не только в сердцах людей, его знавших, но и на страницах повестей, которые он нам оставил.

2 апреля 1997 г.

                Анатолий Пикач, критик,
                член Союза писателей Санкт-Петербурга