Пустырь

Иван Никульшин
               
            
               
                ПУСТЫРЬ               
                (Преданья наших дней)
                Все, приимшии нож, ножом и погибнут».
                (Мф. 26, 52)
                1
Клуня пошевелила ноздрями, уловила соблазнительные запахи еды и первой вылезла из сумеречного укрытия. В глаза ей ударило яркое солнце, она зажмурилась.
Сквозь густую зелень с уличной автомагистрали тянуло удушливой едкостью автомобильной гари. Воздух был плотен и густо насыщен настоем прелых трав, полынной горечью. И потому ни августовская духота, ни запахи гари не были так томительны и тягостны.
Все было привычно здесь, и воздух, и сама полянка в окружении  деревьев, густых, тенистых, хотя и слегка привядших за лето. Округлое пространство среди задичавших зарослей с узкой полоской высокой полыни вперемежку с белыми зонтиками тысячелистника, с пушистыми куртинами болиголова, голубыми огоньками цикория радостно томилось в горячем кипении солнечного света.
Лето, кажется, решило блеснуть напоследок и погожими днями, и теплым солнцем, и чистой гладью неба. Несмотря на конец августа, солнце палило в полную силу.
Клуня навострила уши, подняла голову и, принюхиваясь, огляделась.
Вслед за ней тем же узким лазом из укрытия выполз и вожак стаи Джек, крупный самец-боксер с отвисшими брылами. Этими своими брылами он походил на жирного ресторатора с ближней улицы.
Джека тоже привлекли приманчивые запахи еды, долетающие с центра поляны.
Он шумно отряхнулся, уселся на траву, почесал лапой морду, подергал брылами и застыл, настороженно уставившись туда, за полынную кулису, хотя за ней ничего невозможно было рассмотреть. Только и слышалась непонятная возня, приглушенный говор, да настойчиво тянуло запахами вкусной еды.
На вершинку раскидистого клена, растопырив крылья, плюхнулась старая ворона и закачалась, с трудом удерживаясь на ветке. Ворона явно волновалась, вытягивала шею, истошно орала. При этом еще и мотала клювом, указывая собакам на действо, происходящее на полянке за полынной кулисой.
Там слабенько пофыркивал мотор работающего автомобиля, слышались голоса, мужской и женский, и без конца что-то стучало, шмыгало, металлически шаркало и сухо рассыпалось.
И потому, как собакам не било видно того, что видела сверху ворона, им добавляло нетерпения и настороженного любопытства. Джек замирал, нервно прядая уши, чутко вслушивался в чуждые звуки и ничего не мог понять. Его широкая грудь вздымалась тяжело и напряженно.
Последним из укрытия, огромной кучи почерневшего от времени валежника, вылез спаниель по имени Грей. Это был косматый кобель рыжеватого окраса с шелковистой шерстью, с мягко обвисшими ушами, умный и осторожный.
Густые запахи, перебивающие полынную горечь, показались ему необыкновенно сладкими и возмутительно сдобными в этот час. Их сегодняшний завтрак оказался более, чем скудным, и было просто невыносим для Грея. Стая поживилась рыбьими потрохами на помойке за речным вокзалом. Эта еда напоминала Грею противный запах креветок, когда-то погубивших его. Воспоминание о них отзывалось  и тоской по минувшим дням и глухим отвращением к еде.
Но теперешние запахи были так сытны и притягательны, что у Грея  заурчало в животе, и он засучил лапами с такой нетерпеливой яростью, что выдранная с корнями трава ошметками полетела из-под когтей.
Его поведение вызвало неудовольствие вожака. Тот покосился  на Грея и заставил его спохватиться. Спаниель напустил на себя притворную смиренность и виновато притих, присев рядом.
Перебивая полынную горечь, одуряюще пахло копчениями, говяжьим жиром, мучной сдобой и еще чем-то квашенным и кислым. Грей не просто обонял все это, а прямо-таки ощущал на зубах соблазнительный вкус еды. Он даже зажмурился от удовольствия и почувствовал, как легкое кружение, зашумев в голове, с тихим звоном понесло его в сладостную неизвестность.
Джек продолжал восседать в позе грозного собачьего воителя. Толстые поперечные складки на его лбу собрались в тяжелые упругие вздутия и едва шевелились. Казалось, что эти складки тоже напряженно думают.
Черные брови вожака были приспущены. Клуне подумалось, что их повелитель дремлет. Однако мозг Джека без устали работал. Вожак искал единственно верное решение, от которого зависело не только благополучие стаи, но, быть может, и сама их жизнь.
Он знал, что коварство людей не знает границ, и что прельстительные съестные запахи могут таить в себе массу самых непредвиденных, страшных опасностей. Это может быть и ядовитая приманка, можно нарваться на ловчую сеть, на капкан,  на смертный выстрел.
С Джеком однажды было такое: кинулся на запах мяса, а угодил в сеть. И если бы ни сила, ни ловкость, ни быстрые ноги, еще неизвестно, чем бы кончился его тогдашняя доверчивость.
С тех пор и стал вдвойне осторожен.
Клуня была по-женски легкомысленна, ни о чем не думала.  Подставляла солнцу грудь в щеголеватом белом галстуке и блаженно нежилась. А когда надоело, принялась жеманно прохаживаться перед мордой своего повелителя, нюхала воздух и требовательно поскуливала, виляя пушистой метелкой хвоста. Тонкая, на длинных рыжих лапах в белых носочках, она была полна красоты и женского изящества.
У нее вот-вот должны были появиться щенята. И она, живя ожиданиями скорого разрешения, стала особенно требовательна к себе  и разборчива в пище. Не всякая еда приходилась ей по вкусу; от иной, даже очень питательной пищи, у нее случалась тошнота и приступы отвращения.
Как и Грей, Клуня тоже сдержанно села возле вожака.
Возня на поляне и запахи, долетавшие с нее, были не просто раздражительны, но только разжигали аппетит, но и напомнили собакам о былой их жизни, о прежних более счастливых днях. Джек вспоминал свою короткую молодость, думал о том, каким глупым и бестолковым песиком был, обретаясь у богатых хозяев. У него тогда была одна  забава: играться с хозяйским мальчиком, таким же, как сам был, досужливым, беззаботно шаловливым. У  него и мысли не было тогда, что вскоре окажется на улице и станет бесприютным бродягой.
Мальчику нравилось щекотать его волосатое брюхо. И Джеку нравилось. Он опрокидывался на спину, закрывал глаза и, задирая лапы, в восторге ерзал по зеленой траве.
Мальчик угощал его пирожным с густо взбитым кремом, а Джек благодарно лизал его в губы.
При вспоминании о том времени, о сладких угощениях, Джек непроизвольно глотнул слюну и шевельнул кадыком.
Ах, до чего же славное было время. Молодая хозяйка, светловолосая блондинка с румяным, нежным лицом, по утрам выходила на крыльцо и на блестящем подносе выносила Джеку телячьи кости. Он выбирал самые мягкие, сахарные, хрящеватые, начиненные мозговой сладостью. И пока хрустел ими, с вершинки сосны за ним наблюдала местная ворона, старая карга, нахальная, облезлая, с утерянным маховым пером в щербатом крыле.
Ворона ждала, когда он покончит с едой и начнет прятать оставшиеся кости по дворовым зауголиям.
Сначала свои запасы Джек прятал в цветочной клумбе. Но ворона быстро распознала  его клад, выкопала кости и перетаскала их в ближний перелесок.
Тогда он стал поступать хитрее. Рыл обманные лунки, а кости прятал за сараем, а еще густого терновника.
Его хитрость пришлась не по вкусу вороне. Она сердито каркала, кружа над двором, пикировала на него, норовя в загривок. тех пор он и невзлюбил ворон.
Бывший хозяин Джека, крепкого сложения человек с широкими плечами, приятной ямочкой на твердом подбородке, тоже, случалось, баловал его вкусными угощениями. Подносил булочку со сливочным маслом, а иной раз - крупные коляски телячьей колбасы.
Джек нетерпеливо хватал из хозяйских рук подношения и получал по морде.
Хозяин шлепал его тяжелой пятерней и сердито приговаривал:
- Не жадничай, не жадничай! Жадность фраера сгубила.
- Ну что ты мучаешь собачку, Кир? – капризным голосочком выговаривала жена, хлопая большими накладными ресницами.
- Я не мучаю, я жить учу, - строго возражал хозяин. – И не лезь, пожалуйста, в мужские дела. Лучше Толиком займись. Вырастет раздолбаем, и будет перед каждой шавкой спину гнуть.
- Это перед кем же?
- Перед тем! – раздражался хозяин. - Их теперь, как клопов в зэковском бараке! Одни мозги парят, другие под «фанеру» гитарят. А то еще какая-нибудь тёлка подвалит и будет бобы тянуть…. Тоже мне звезды! Задом вертеть....
- А мне нравится.
- Еще бы! Помню, с какой ветки снял...
- Один ты у нас хороший, ничем не замаранный! Не всем же быть везунчиками, – капризно отвечала жена, заваливаясь в кресло-качалку под желтым парусиновым тентом.
Она блаженно вытягивала длинные ноги с блестящими икрами, натертыми тонирующими кремами и расслабленно замирала.
Обычно на этом препирательства и кончались.
Жили они замкнуто, нелюдимо и однообразно. Один день, как две капли воды, повторял другой. И все вокруг томилось в привычности скучного однообразия: и широкий двор с унылыми постройками, ограниченный высокой кирпичной оградой и даже сияние неба над головой.
Хозяйка не работала, и дни проводила в томительной скуке, занималась сыном да еще Джеком. Порой листала журналы мод, привозимые мужем, и говорила ему, показывая на иллюстрацию
- А вот такого платья у меня нет.
- А зачем оно тебе? У тебя их столько, что и за две жизни не истрепать, – сердито отговаривался он, позевывая.
А сам все-таки привозил понравившееся ей платье. Она, прохаживаясь перед зеркалом, тщательно примеряла его, охорашивалась, в течении нескольких дней гуляла в этом платье по двору, затем  снимала и навсегда забывала о нем.
Еще она любила громкую музыку. А хозяину нравилось смотреть картины со стрельбой, шумными драками, пронзительными взвизгами, с костлявым перестуком странных существ, бегающих пол экрану на стене. Джеку становилось жутковато от их гремящих перестуков и беспорядочных метаний, и он прятался за спину хозяина.
Хозяйка, заглядывая в залу, недовольно спрашивала:
- И не надоело смотреть этих скелетов?
- А тебе чего? – раздраженно отмахивался хозяин, влепившись глазами в экран. – Ты вон свою пантовую музыку слушай!..
Готовую пищу в термосах хозяин доставлял сам. Раз в неделю из соседней деревни он привозил глухонемую старушку. Она убиралась в комнатах. Стирку отправляли в прачечную.
Хозяйка берегла свои маленькие руки, и Джек не видел, чтобы она когда-то стояла возле плиты. Даже цветы хозяин поливал сам. Ну, как ей было не заскучать среди этого новосозданного рая?
Джеку она нравилась. Нравились ее шелковистые волосы, распущенные по плечам, тонкие хрупкие пальцы, унизанные кольцами. Эти кольца прямо-таки слепили его переливчатым сиянием. И ожерелье в виде золотых узорчатых лепестков на красиво выгнутой шеи очень шло к нежному лицу хозяйки.
Джек любил смотреть, как она идет по дорожке, посыпанной сахарно сыпучим гравием, и этот гравий мягко хрустит под маленькой изящной ножкой в лаковой туфельке. Ожерелье колыхалось над высокой грудью хозяйки, расплескивало вокруг пляшущие блики и, как живое, легонько позванивало.
Джек готов был с утра до вечера носиться вокруг хозяйки и счастливо гавкать в ее честь.
Хозяин редко сидел дома. Но когда бывал, не переставал умиляться красотой своей жены. Он клал ей на плечи свои тяжелые грубые ладони, пристально глядел в глаза и нежно ворковал: «Куколка ты моя! До чего же прелестна!»
Она запрокидывала голову и, показывая ровный ряд своих белых зубов, смеялась ему в лицо молодым рассыпчатым смехом.
Время от времени хозяин позволял ей с сынишкой, двухгодовалым светловолосым крепышом в костюмчике малинового бархата, улетать куда-то далеко, на полуденные острова, как она говорила. Джеку становилось грустно одному. Тоскуя, он порой забывал даже о еде. Лениво слонялся по двору, сонно дремал в тенечке, прикрыв глаза толстыми веками, и нервно подрагивал чутким телом, отпугивая привязчивых мух.
До чего же томительно тянулись время! Джеку постоянно мерещились скрипы калитки, шлепанье легких башмачков по гравию, он очумело вскидывал голову в ожидании увидеть перед собой маленького друга и жестоко обманывался.
Но какое ликование случалось потом с возвращением мальчугана, загорелого, пахнущего нездешним воздухом, чинно шествующего рядом с мамой в белой панамке, в голубых сандаликах, с желтой сумочкой на ремешке через плечо. В эти минуты малыш казался необыкновенно красивым, милым, бесконечно добрым и счастливым.
Джек со всех ног подлетал к нему, резко тормозил, когтистыми лапами поднимая фонтанчики пыли. Мальчик радостно взвизгивал, горячими ручонками обвивал его шею, восторженно приплясывал и звонко смеялся. Джек норовил лизнуть его в губы и бешеными кругами принимался носиться по двору.
Хозяйка бранила обоих, но нестрого, а лишь для видимости.
Глава семейства тем временем в позе борца, только что выигравшего суровую схватку, стоял на крыльце, широко расставив ноги, и с холодным спокойствием наблюдал за происходящим.
Он был скуп на слова, говорил мало и неохотно. Тем не менее, Джек слушался его, чувствуя в нем уверенную силу и неукротимость воли. Иногда ему казалось, за этой неукротимостью стоит что-то тяжелое и угрюмое, и далеко неспроста под  сердцем хозяина томится крохотный червячок, оживающий в самые решительные минуты.
Но это никак не влияло на дни Джекова отрочества, протекающие в пустых забавах и сытой беззаботности. Ничего лучшего потом у него не было.
Он любил наблюдать, как, взволнованно вздыхая, хозяйка рассказывает мужу о далеких островах, всплескивая руками и бесконечно восклицая: «О, какое это чудо! Теплый океан, нежный пляж с горячим, бархатным песком, роскошные пальмы на берегу! О, это же невозможно, Кир!..»
Ему было в удовольствие слышать ее певучий голос. Хозяйку восторгали попугаи, летающие среди пальм. «Они же совсем ручные, - говорила она. - Болтливые, как наши сороки! А уж до чего нахальные и вороватые, представить невозможно! Прыгают по веткам, без конца лопочут на своем заморском языке, а сами так и смотрят, как бы чего украсть. Даже бриллиантовой серьгой не побрезговали, прямо со стола уперли, негодяи!»
Ее восторженные рассказы хозяин обычно выслушивал с мрачным неудовольствием: лениво ковырялся вилкой в тарелке с едой, презрительно кривил губы и думал о своем, бесконечно сокровенном и глубоко запрятанном.
Иной раз, словно бы очнувшись, он досадливо морщился от беззаботной болтовни супруги и хмуро ронял, глядя в сторону:
- Легко достались цацки, вот и стырили...
Жили они за городом. Их большой просторный дом из красного кирпича походил на огромный узорчатый пряник, которым угощал Джека малыш. По обе стороны крыльца с широкой парадной лестницей шумели сосны, израненные строительной техникой. В знойные дни из глубоких ран на стволах проступала смола. Казалось, деревья плачут густыми, вязкими слезами. Раны постепенно затягивались, обрастая твердыми янтарными натеками.
Сам двор с прудом, с чисто подстриженными газонами, с дорожками вдоль ягодников и беспорядочными терновыми зарослями в углу, увитыми диким хмелем, был необъятно велик и просторен. Но Джеку думалось, не будь вокруг по-настоящему неприступных стен, двор смотрелся бы и веселей и просторнее.
Кирпичная крепостная ограда в той прошлой жизни была почти ненавистна Джеку. Она заслоняла от него другой мир, который казался более заманчив и притягателен свой неизведанностью.
Теперь даже об этой каменной стене он думал, как о чем-то светлом и недосягаемом. Он мог бы и поныне счастливо жить за теми высокими стенами, сложись все по иному.
Джек так и не понял, что тогда произошло. Началось с того, что однажды пропал хозяин. Уехал на большой черной машине и не вернулся.
Его исчезновение страшно напугало хозяйку. Она ходила с бледным лицом, выбегала за ворота и  возвращалась обратно. Пыталась звонить, но трубка не отвечала. Хозяйка бросала ее, и сама со всего маха валилась на тахту.
Вечерами они подолгу не ложились спать, Хозяйка молчаливо бродила по комнатам, нервно хрустела пальцами, тупо смотрела в темнеющие окна и, не выключая света, прямо в одежде забиралась  в кровать.
Она жила недобрыми предчувствиями и не обманулась.
В один из дней под вечер к ним ворвались незнакомые люди, а с ними - гололобый кряжистый мужик в красном пиджаке с холодным, точно замороженным взглядом больших бычьих глаз. Изо всей компании он один и был известен Джеку. Этот человек приезжал к ним и прежде.
Последний раз Гололобый был у них перед тем, как пропасть хозяину. Они уединились на берегу пруда, принесли большое блюдо мяса, разожгли мангал и стали жарить шашлыки.
Было тихо, солнечно, сладко пахло дымом, дремлющей прохладой пруда. Хозяин с гостем уселись за белый пластиковой столик под тентом и заговорили о каком-то Хисэне, который «заныкал партию дури и развел их на бабки». Гость уговаривал хозяина быть решительней и призывал, выкатывая глаза: «Пора мочить этого Хисэна! Вся братва готова подписаться».
Хозяин вяло возражал: «Ну, замочим, а дальше что? Зелень-то где?.. И потом, не надо забывать, в активе у Хисэна пять стволов. А это тебе не баран чихнул! Без большой крови не разойтись». «Нет, Кир, ты чо, в натуре? Вроде бы как мазу держишь за этого позорного волка? Уроем падлу, и дело с концом». «Не за него, за братву держу! Не думаете же вы, что я с Хисэном в доле?» «Я-то что, мы с тобой корефаны, а вот братва... За них не отвечаю». «Пусть заглохнут и не шевелятся. Все будет путем, - убеждал хозяин. - Перекроем Хисэну кислород, сам падет в ножки с кейсом в клюве…»
Гололобый недовольно отводил в сторону глаза и больше не спорил.
Оба ели шашлыки, зубами снимая мясо с шампура, громко жевали и упорно избегали встречаться взглядами.
Хозяйка в их разговорах участия не принимала. Она вообще не вникала в мужские дела. Обычно уводила сынишку в дальний угол двора под коряжистую столетнюю ветлу, и они качались на скрипучих качелях.
Джек оставался с хозяином. Он укладывался на траву газона и терпеливо наблюдал, как оба, хозяин и гость, смачно поедают шашлыки, запивая их хмельным коктейлем из жестяных баночек.
И ему хотелось шашлыка. Он вываливал язык, жарко дышал горячей пастью, пускал слюну и ждал, жадно наблюдая. Время от времени и ему бросали куски баранины, но самые жирные, сильно подгоревшие. Клацая зубами, он ловил их на лету, и проглатывал, не жуя.
Гололобый однажды даже играл с ним: далеко в пруд запускал резиновый  мяч. Стремительным броском Джек выхватывал его из воды и, бултыхая лапами, выбирался на берег, шумно отряхивался, образуя вокруг себя целое облако холодных радужных брызг.
Гость с хозяином вскакивали с места, дурашливо хохотали и, размахивая руками, кричали:
- Прочь, прочь, бестолочь! Как из пушки окатил...
И потому появление Гололобого у них во дворе не только не удивило Джека, но даже обрадовало.
Не удивило и то, как гости проникли к ним.
Молодой парень, забросивши веревку с железным крюком на конце, зацепился за стену, ловко влез на нее, по-кошачьи мягко спрыгнул вниз, распахнул калитку, и компания угрюмых чужаков, суетясь и толкаясь, гурьбой ввалилась во двор.
Впереди шел Гололобый. Джек сразу узнал его и с радостным повизгиванием бросился навстречу. Но Гололобый, должно, не признал его. Быстрой раскачивающейся походкой сразу же направился к хозяйке, растерянно стоявшей на крыльце. При виде разношерстной компании во главе с Гололобым, она слегка оторопела, и ее широко раскрытые глаза застыли в немом удивлении.
Джек тоже остановился, глядя на развивающиеся полы красного пиджака Гололобого. Он виновато повилял обрубком хвоста и конфузливо поплелся следом.
Джеку показалось, что глаза Гололобого сведены в недобром прищуре и выглядят мутно, как бывает с их прудом в ненастную погоду. И еще ему почудилось, будто под расстегнутым  воротом малиновой рубахи гостя мелькнул маленький хищный уродец. Дышал Гололобый с шумной яростью.
Он поднялся на крыльцо, стал кричать на хозяйку и дважды ударил ее по лицу. Она сдавленно пискнула, как пойманная мышка, тонко взвыла, закрылась руками и, подогнув колени, медленно сползла спиной по стене, забившись в угол и сжавшись в комок.
Джек озадаченно поморгал, слегка удивившись, но тут же забылся в своем беспечном легкомыслии. И, радуясь новым людям, принялся носиться по двору.
Дружки Гололобого тем временем заскочили в помещение, во всю хозяйничая внутри дома: с топотом носились по комнатам, гремели ящиками столов, опрокидывали стулья, распахивали дверки шкафов, перетряхивали вещи, срывали со стен ковры и гобелены.
Это были молодые сытые ребята, ухватистые и неутомимые в своем яростном задоре. Они что-то искали но, видимо, не нашли и страшно обозлились.
Их было семеро. Вывалившись на крыльцо, они требовательно уставились на Гололобого. Он молча кивнул, и вся компания с грязными ругательствами набросилась на хозяйку.
Сорвали ожерелье, содрали с пальцев кольца, заломили за спину руки, замотали ее голову занавеской, снятой с двери, и по муравьиному ловко, словно поверженную стрекозу, вчетвером поволокли к машине.
Еще трое тем временем из детской комнаты вытащили отбивающегося от них мальчика, бледного, насмерть перепуганного, с затравленно сверкающими глазенками. Здоровенный малый с оловянно тяжелым взглядом сгреб его в охапку и потащил к воротам. Мальчик молотил по воздуху ногами и продолжал пронзительно кричать. Здоровяк всей пятерней зажал ему рот,  и он замолк, выпучив глаза.
Джек ничего не понимал в этой странной канители. Недоуменно вертел головой, ожидая новой игры, пока еще неизвестной ему, но, должно быть, интересной и занимательной. Его даже охватило легкое волнение, какое бывало и прежде в предчувствии веселых  и увлекательных забав.
И он с глупой беспечностью неразумного пса большими кругами радостно носился вокруг Гололобого, прыгал, урча и счастливо повизгивая.
Но когда взяли мальчика, и тот дико закричал, Джек растерянно остановился, заволновался и почувствовал недоброе. А увидев, как мальчик отбивается от незнакомого человека, озлобился и с громким лаем набросился на чужака. Затем начал бросаться на каждого, кто оказывался поблизости.
Гололобый, молча наблюдавший от крыльца, здесь спохватился и окликнул рассвирепевшего Джека. Он широко раскинул руки, как бы призывая боксера в свои дружеские объятья, и начал приманивать его. Причмокивая толстыми губами, он призывно посвистывал, а сам косился на хоккейную клюшку в углу дома, оставленную еще с зимы. И как только Джек подбежал к нему, Гололобый попятился, слегка откинул голову, одной рукой дотянулся до клюшки, продолжая вкрадчиво проговаривать:
- Ну, что, барбос, раздолбай, мамай зубастый? Скалишься? Хошь, как хозяин копыта отвалить?.. Это дело и тебе устроим. Уважим, падла, очень даже уважим, козлиная твоя морда. А ну….
И без видимого замаха резким рубящим ударом звезданул Джека по носу.
В глазах полыхнули искры. Он истошно взвизгнул и, кувыркаясь, волчком завертелся на месте. Из его ноздрей выступила кровь.
Гололобый снова подлетел  с необыкновенной для его фигуры расторопностью и с широким замахом высоко поднятой клюшки. Но Джек не пропустил этого замаха, мгновенно отпрянул и по щенячьи визжа, унесся в глубину двора, забился в гущу терновника, опутанного хмелем, залег в нем и затаился, мелко дрожа.
Гололобый не стал его искать. Отбросил клюшку и отправился к воротам.
Череп Джека от переносицы до затылка простреливала жгучая боль. Его продолжало знобить. Он тяжело дышал сквозь загустевшую в ноздрях кровь и лежал, боясь пошевелиться.
К вечеру ему стало легче. Он вышел из укрытия и медленно обошел опустевший двор.
Заря еще горела, но сумерки сгустились. И над мохнатой вершинкой сосны замерцала первая звездочка.
Было тихо  и пустынно. В недальнем перелеске, тоскливо перекликаясь, голодные совета просили еду: «и-и-ть, и-и-ть».
Их мать дважды бесшумно облетела двор и скрылась в сиреневой ряби загустевшего сумрака.
Звезды высыпали густо, усеяв темное небо. Их высокая зернистая сыпь лишь усиливала чувство бесприютного одиночества. Джек ощутил полную беспомощность перед этой темной пустыней ночного мрака. Именно тогда, в минуты страха и отчаяния, его окатила вспышка до времени забытой природной сущности звериного чутья; произошло бесконечно важное действо, ему открылось полевое зрение. Он стал видеть то, чего не видели другие. Видел предметы, не имеющие ни форм, ни запахов, как бы растворенные в самом воздухе, в его прозрачности, в текучести окружающего пространства.
Прежде  с ним случалось нечто похожее. Но тогда это представлялось чем-то вроде обмана, туманной яви, щенячьим наваждением, размытой тенью в мороке текучей воды.
А теперь это предстало по-другому, виделось четко,  чисто, без наваждений и обмана.
Вот с  этой поры Джеку и стали открываться такие потаенные уголки человеческой сущности, о которых люди сами, наверное,  не догадывались. Он разглядеть под сердцем иного человека то капельку света,  то черную точку, то странный крючочек в виде живой занозы, то дремлющую кляксу. И эти таинственные то ли существа, то ли  предметы умели пробуждаться, оживать, приходить в движение, ловко  бегать по кровотокам и суставам своих хозяев, менять их настроения и повелевать их чувствами. Они умели проявлять такую изощренную изворотливость, такое хищное проворство, что даже самая расторопная  болотная пиявка не могла с ними в этом сравниться.
Джек вспомнил, что под сердцем его хозяина дремало тоже нечто похожее на заснувшую пиявку. Было даже дивно, откуда и зачем ему это? И в глазах Гололобого, когда тот  его ударил, мелькнуло что-то похожие на злобную пиявку.  И Джек  подумал, что так может выглядеть лишь человеческое зло.
Пройдет немного времени, и он узнает, что зло изменчиво и многолико, что проявляется оно по-разному и умеет приобретать самые причудливые формы.

                2
Прошло несколько дней, и во дворе снова появились люди. На этот раз  приехало трое на машине с голубой полоской и непонятной надписью на кузове.
Джек и к ним не вышел. Из-под развалистого куста смородины наблюдал за происходящим.
Приезжие были молоды, поджары и молодцеваты. Двое высокого роста, в темных костюмах. Третий был сух и присадист. Он был в фуражке с красным околышем, при погонах и в галстуке стального цвета.
Гости показались Джеку людьми скучными и унылыми, вроде отмершего сучка на еще живой ветке.
Пробыли они недолго, на короткое время вошли в дом, прошлись по двору, полазили по ягоднику, осмотрели постройки, постояли на крыльце, посовещались, опечатали двери, закрыли ворота, с тем и отбыли.
Больше никто не приезжал. Гнетущая тоска одиночества, поселившаяся во дворе, словно цепями сковала сердце Джека.
Еще больше мучил голод. Он все еще ждал и надеялся, вот приедут хозяева, накормят его, и жизнь потечет по-прежнему. Они с мальчиком опять станут устраивать веселые игры, бегать по ровно постриженной траве, как, бывало, раньше, будут по очереди откусывать пирожное от одного общего куска. И в благодарность за это Джек будет лизать мальчика в румяные губы, в его маленький вздернутый носик.
Но время шло, а хозяева не возвращались. И в голову Джека вкралась ужасная догадка, что хозяева уехали туда, откуда никогда не возвращаются.
Ему не оставалось ничего другого, как с угрюмой неприкаянностью слоняться по двору, отыскивать забытые клады, выкапывать тронутые гнилью кости и грызть с несытой жадностью.
Но пришел день, когда и костей не стало. Джек пробовал есть зеленые ягоды, выдирал с грядки коренья, жевал листья терновника, газонную траву. Однако эта еда кроме противной вязкости во рту, да прелой земляной затхлости ничего другого не приносила.
Жил он вроде бы на свободе, в просторном дворе, под открытым небом, но чувствовал себя в заточении. Все настойчивее одолевало желание выбраться из этой просторной неволи.
Отчаянно поскуливая, Джек бродил вдоль ненавистного забора, пробовал грызть кирпичные стены, скребся в железные ворота.
Так продолжалось несколько дней, пока не пришла догадка сделать подкоп.
Он выбрал место рядом с пятой ворот и сразу принялся за дело. Копал ночь, обломал когти о щебень, искровенил лапы и все-таки вышел на волю.
Был час раннего восхода. Светлый край неба румяно горел над гребнем дальней горы. Живой свет стремительно проступавшего утра играл на лбищах кирпичных зданий, на стенах таких же кирпичных заборов, за которыми стояла такая глухая тишь,  что казалось, за ними не может быть никакой жизни, а есть лишь сытое шевеление, похожее на неодолимый страх. Похоже, он и заточил людей за эти крепостные стены.
Джек и сам теперь знал, что такое страх. Он сидел в нем, как червь в гнилом яблоке.
Над дальним холмом, бледнея, таял реденький серпик месяца. Но стоило солнцу лишь окатить его первым ярко блеснувшим лучом, как месяц тотчас исчез, растворившись в бездне ослепительно воссиявшего неба.
Джек сел посреди безлюдной дороги и торопливо огляделся.
Дубовая роща, плотно обложившая ржавую плешину холма, показалась ему особенно свежей в этот ранний час.
И предметы вокруг, даже кирпичные постройки в налете росы выглядели как-то свежо и сочно. И влажный асфальт дороги показался умытым и особенно гладким.
По этой дороге он и побежал неизвестно куда.
Сразу за горой открылось широкое поле, отливающее то ли посевами гречи, то ли розовых медоносов. Далеко за полем во всю линию горизонта лежала черная полоса, и на ней работал трактор. С дороги он выглядел не больше спичечного коробка и казался таким сиротливым, что его хотелось пожалеть.
С противоположной стороны вдоль дороги раскинулось пространство солонцовой низины, унизанное рыжими горбами безжизненно мертвых кочек. Над ними кружились чибисы и  надрывно плакали, наполняя сердце Джека тоской.
Увидев одиноко бредущего по дороге пса, птицы, словно бы сошли с ума. Их крики стали надрывней и отчаянней.
Чибисы сопровождали Джека долго, пока не убедились, что ему нет до них никакого дела, только тогда и отстали.
Он бежал долго. Уже солнце высоко поднялось, запестрели стада на выгоне зеленой деревушки. Ожила и сама дорога. Стали обгонять машины, обдавая Джека вихрями пыльной поземки едкой гари.
Джек сворачивал на обочину, уступая дорогу бешено пролетающему транспорту.
Большая, черная машина с темными стеклами и желтыми продолговатыми фарами, похожими на глаза большой дремлющей кошки, показалась до боли знакомой. Точно на такой уехал его хозяин. У Джека радостно дрогнуло сердце, он отчаянно взвизгнул и понесся следом. Но машина помигала ему задними фарами и мгновенно скрылась.
Джек остановился и заскулил, разочарованно нюхая воздух. Опять пахнуло тоскливой жутью одиночества. Хотелось выть и плакать, но не было ни сил, ни воли.
 Он лег под можжевеловый куст и задремал, отдыхая.

                3
Дорога привела его в большой каменный город. Здесь и началась Джекова бродяжья жизнь
Кормился отбросами с мусорных площадок, ловил запахи городских свалок, подбирал объедки вокруг торговых палаток, из-за каждого сытного куска насмерть дрался со свирепыми дворовыми псами, живущими впроголодь, привычными к подобным уличным потасовкам.
Где только не довелось скитаться ему в эти дни: и на рынках, и на вокзалах. Как-то заглянул в приоткрытую дверь большого увеселительного заведения, сверкающего стеклом и медью украшений. Внутри было душно, под непрерывное ядовито-зеленое мелькание цветомузыки там скакали длинные голенастые фигуры живых существ, похожих на проворных луговых насекомых, вставших на задние конечности. Сами существа казались тоже зелеными, и было такое ощущение, что их лица без конца облизывает мелькающее жало неуловимо загадочной змеи.
В дверь тянуло запахами вина, табачного дыма, приторного чада и жареного мяса. У Джека потекли слюни, запершило в гортани. Он перешагнул порог, но появился охранник, округлый, как кокон огромного шелкопряда, туго перетянутый поясом. На поясе висела черная дубинка, а под самым горлом охранника замелькал, истерично забился маленький жгутик, тоже черный, как и его резиновая дубинка. И глаза смотрели недобро и колюче. Джек понял, что надо уходить.
Потом он видел многих здоровых мужчин при дверях. Порой казалось, что все мужское население города только и состоит из людей кого-то и что-то охраняющих.
Джек бежал, поджав живот и досадливо ворча.
Ему снова и снова вспомнился светлый мальчик с пушистыми волосами. Как было славно с ним! Никакие заботы не тяготили тогда Джеково сердце. И, тоскуя о мальчике, он тосковал о собственной прошлой жизни.
За время скитаний встречал людей молодых и старых, худых и толстых, сытых и голодных, злых и добрых.
Одни из них, злобясь, гнали его прочь, случалось, и били: другие жалели, угощали хлебом, норовили приласкать и погладить. Он быстро освоился в новой жизни; стал лучше понимать язык людей, их жесты: по выражению глаз научился безошибочно угадывать их настроение. Он познал и человеческую доброту, приветливое простодушие, лживое притворство и, разумеется, угрюмую злобу. Как же без нее?
Научился предвидеть опасность, исходящую от человека, но, бывало, и ошибался.
Как-то на безлюдной трамвайной остановке встретил невзрачного мужичка в застиранной майке на загорелое тело.
Мужик был не стар и не молод, и казался  безобидно несчастным.
Сухими лопатками прилипнув к опоре электрического фонаря, мужик помаленьку потягивал пиво из железной банки, смачно причмокивал и что-то невнятное бубнил себе под нос. Его мятые штаны пузырились на коленях, а скомканную куртку он держал под мышкой.
Прошла девица шоколадного загара в белых шортах, яркая и сдобная, как маковая булка. Мужик, подслеповато прищурился, глядя ей вслед и весело языком:
- Це, це, паря, товар-то! Вот ходют тут, надо же…. Вот он, материнский капитал-то пропадает!..
И тут его взгляд упал на Джека, невзрачное лицо мужика удивленно вытянулось и в подслеповатых глазах мелькнуло что-то вроде любопытства.
- Экий красавец! - восхитился он и спросил: - Ну, чего глаза лупишь? Пива хошь?.. Иди ко мне, иди дуралей...
Джек приблизился. От мужика потянуло запахом не совсем чистого тела и еще не очень понятным но, кажется, чем-то таки дурным. Однако опасных для себя запахов Джек не уловил, смело подошел к мужику, дал себя погладить.
Стало хорошо оттого, что его, бездомного пса, заметили и даже приласкали. Джек расчувствовался, доверчиво уткнулся мужику в штанину, радостно затих, придержав дыхание.
- Ну, что, псина, совсем бесхозный, да? – ласково бормотал мужик. -  Совсем бродяга.… Сам себя гуляешь, да? Оприходовать тебя, что ль?..
Поглаживая Джека, мужик  шумно прихлебывал пиво и добродушно почмокивал.
- Экая плотная щетина! – восхищался он, продолжая рассматривать примолкшего пса. - Теплая, однако. Вот штука-то на охотничьи пимы!.. Ну, что, собачара, пойдем со мной. Пивом угощу. И еще кое-чем.
И мужик сухо рассмеялся.
Джек насторожился. И в смехе, и в добродушном тоне незнакомца показалось нотки подозрительного коварства. Джек крепко потянул в себя  воздух и вздрогнул, уловив запах квашеной кожи, исходящий от одежды мужика.
Джек вскинул глаза и увидел, как под кепкой мужика завертелось, замелькало махонькое живое существо, похожее на прожорливую личинку майского хруща, только лохматое, однако совершенно бесплотное. И это существо вдруг зашевелилось, заворочалось и вместе с кровотоком заскользило, побежало по суставам.
Скатившись вниз, оно прилипло к сердцу мужика и принялось сосать его. Сосало и раздувалось, наливаясь густой зеленью. И чем больше сосало, тем злее становилось сухое лицо мужика, сквозь кожу которого стали проступать резкие угловатые тени.
Зрачки мужицких глаз под клокастыми бровями засверкали странным блеском, замелькали и завертелись, как стальные сверла, сделавшись горячими. Пепельные мушки зарябили в его глазах.
Мужик решительно отбросил пустую банку, она подпрыгнула, ударившись о рельсу, загремела и успокоилась среди шпал. Быстрым, ловким движением он обхватил Джека за шею, сильно сдавил ее и заорал с восторгом  сумасшедшего:
- Вот и попались, что долго копались!.. Уж я-то заквашу нашу парашу!..
И он опять рассмеялся  на этот раз трескуче и довольно.
Джек напряг мускулистое тело, с легкостью с легкостью сильного зверя вывернулся из объятий мужика и угрожающе рыкнул, показывая белые мраморно крепкие клыки. Мужик попятился и отступил, замахав перед собою растрепанной курткой.
- Все, все, брат, я понял!.. Я ниче! – бормотал он, испугано пятясь к дощатой стене павильона. - Вишь, пиво пью.… Иди, иди, я, брат, люблю собак...
Червячок внутри мужика как бы  изумленно поперхнулся, отвалился от сердца и по главной артерии скользнул вверх. Затем, свернувшись в комочек, маленькой округлой родинкой прилип к худому загорелому загривку.
В это время резко и требовательно зазвенел трамвай. Джек одним прыжком перемахнул через гудящие рельсы и уверенной волчьей рысью побежал прочь.
Этот случай и внушил ему тогда самое первое и главное правило вольного зверя, ни при каких обстоятельствах не терять осторожности.
К осени он возмужал, раздался в хребте, спина стала гладкой, покатой, как крыша трамвайного вагона. Грудь окрепла, залубенела, обрела прочность хорошо просушенной дубовой доски, а короткая шерсть залоснилась.
Он научился быть стойким, неуступчивым в жестоких собачьих драках. И усвоил еще один важный для себя урок: на воле выживают сильные, ловкие особи, самые понятливые, смекалисто сообразительные. Он видел гибель слабых и не хотел быть слабым.
Дворовые псы предпочитали не ввязываться с ним в драку, при встречах отводили глаза, поджимали хвост и уступали дорогу.
Бродячая судьба привела его на редкостное для города пространство, беспорядочно заросшее и дикое в своей запущенности. Местные называли его пустырем. Так оно, наверное, и было когда-то, пока сплошь не заросло кленовой чащобой и давно выродившимися плодовыми древами.
Джек отоспался среди густого вишенника и стал искать более подходящее убежище. Набрел на кучу валежника, увидел нору под ним.
После яркого солнца ему показалось, что в норе темно и тесно. Но, приглядевшись, он обнаружил, что совсем и не темно и даже совсем не тесно.
Под валежником была вполне просторная камера в виде полусферы, а под ее сводом находилась чугунная крышка колодца. Были еще две небольшие ниши по сторонам и одна в торце.
В ближней боковой нише находилось чье-то логово. На это указывали и запахи, и свежая, не успевшая остыть лежка.
Хозяин, должно, бродил поблизости, и, конечно же, просто так, без решительной схватки своего жилища не уступит.
Но это не смутило Джека. Он улегся на чугунную крышку и стал ждать, ощущая под собой приятный металлический холодок.
Ожидание было недолгим. Не прошло и часа, как послышался шорох осыпающихся веток с прогнившего свода и чужое пыхтение.
Хозяином логова оказался молодой спаниель с золотистой шерстью, завитой в шелковые колечки. Почуяв чужака, он зарычал и подался назад. Но было поздно.
Короткие мускулистые лапы боксера в одно мгновение схватили спаниеля, широкая грудь придавила сверху. Джек навалился на жертву всей тяжестью своего жесткого тела.
Спаниель сопротивлялся, угрожающе рычал, изо последних сил выкручиваясь под боксером, но силы были неравными. Спаниель рассмотрел нависшую над ним тупую морду с брылами и могучей челюстью, издал жалобный звук и сломался, обреченно затихнув.
Джек выдержал паузу, отпустил жертву и подождал, настороженно наблюдая. Спаниель робко зашевелился, слегка приподнялся и, мелко перебирая лапами, на брюхе подтянулся к боксеру, покорно лизнул его в губы.
Джек тоже покровительственно лизнул спаниеля в его обвисшее ухо.
На этом они помирились, начали жить вместе.

                4
До того, как лечь снегу, к ним присоединилась Клуня, молодая изящная самочка, ставшая подругой Джека.
Такой непогоды в начале той осени даже видавшие виды окрестные собаки не помнили в этих краях. Сентябрь с первого же дня заявил о себе промозглостью холодного ненастья. Небо вспучилось тяжелыми, налитыми дождевой стылостью тучами и висело так низко, что, казалось, и держится-то лишь крышами городских высоток.
Деревья с торопливой уступчивостью принялись сбрасывать с себя листву, еще не успевшую по-настоящему забагрянеть, и беспрестанно шумели, раскачиваясь нагими вершинами.
Высокий тополь на краю поляны сухо щелкал ломкими ветками под порывами северных ветров и жалобно пристанывал, словно живое, тяжело заболевшее существо.
Места обитания маленькой собачей стаи, называемые в народе пустырем, в считанные дни потеряли былую привлекательность, сделавшись унылыми и серыми. Едкая автомобильная гарь, затекающая с уличной магистрали, щекотала ноздри, слезила глаза.
По ночам и вовсе становилось мрачно. Желтый подслеповатый свет электрических фонарей казался неживым и печальным. Они и на город-то как будто смотрели с презрительно печальным прищуром.
Прохожие, шлепая по лужам, кляли и погоду, и грязь, и освещение, по уверению городских властей, самое современное, с использованием передовых нанотехнологий мирового образца.
Помрачнел не только пустырь, помрачнели и его обитатели. Даже досужливые сороки притихли и, мокрые, горбато дремали в развилках ветвей, как древние убогие  старушки.
Джек стойко переносил тяготы затяжного ненастья. Он старался всячески поддерживать авторитет вожака стаи и своим примером ободрял собратьев по несчастью. Постоянно уступал им более сухие места в насквозь промокшем жилище.
Его великодушие Клуня принимала как должное. Грей же не желал обременять вожака излишними заботами о себе, томился в самом дальнем углу темной ниши.
Они теперь редко покидали жилище. Лежали с пусто подведенными брюхами, экономя силы и тепло, ворочались скупо и не клацали зубами.
Клуня жалась под бок к вожаку. Но и тепло его тела не спасало от студеной капели, беспрерывной дробью сбегающей с мокрых веток свода.
Сырость вынуждала их время от времени выходить наружу. Они шумно отряхивались, разминаясь и разогревая мускулы, быстрой рысью принимались бегать по поляне. 
Мокрый вид делал еще заметней худобу их фигур. Они даже с удивлением взирали друг на друга, не узнавая сами себя.
Клуня покидала обитель с явной неохотой. Отряхнувшись, усаживалась на мокрую, взъерошенную ветром листву под унылым поскрипывающим тополем, ненавистно смотрела то на пузырящееся тучами небо, то на окна ближней высотки.
Там, за окнами этого дома, жила ее временная хозяйка Сагаджа Кучум. Иногда собакам случалось видеть эту женщину то возле огромного супермаркета, то возле иномарки, лихо подрулившей к ее подъезду.
Была она выше среднего роста, моложава, несколько скуласта, с узким разрезом черных глаз на белом лице, с припухлыми, ярко напомаженными губами капризно сжатого рта. Одевалась пестро, часто меняя наряды:
Она могла бы считаться красавицей, но подводила походка. Ходила она, как добрый ломовик, выставляя вперед колени и ставя ступни ног с такой неукротимой решимостью, как будто собиралась кого-то раздавить. Эта тяжелая походка да еще вязкий ил в глазах указывали на характер твердый и упрямый.
Клуне совсем недолго довелось пожить вместе с Сагаджой, но и этого оказалось достаточно, чтобы многое понять, почувствовать и навсегда удержать в своей памяти.
В городе про Сагаджу болтали разное и довольно много глупостей. Одни были без ума и от нее, и от ее женского обаяния, и от живописных работ, исполненных ею, а еще больше оттого, что не такая она, как все, что судьба у нее особенная.
Она, как только приехала сюда с мужем, так и стала местной знаменитостью. Как же, далеко не в каждый город приезжает на жительство принцесса ханских кровей. Именно так отрекомендовала себя она новым знакомым: Сагаджа Кучум, последняя из рода сибирских ханов Кучумов.
Тут же нашлись люди, которые эту новость не только подхватили, но и немедля разнесли по городу. О своей новой приятельнице они и говорили-то с трепетом восхищения и взволнованным придыханием. «Ханша! Настоящая  ханша! Ей богу, иного и скажешь! Благородную кровь и по походке видно. Идет-то, идет-то! Словно царская колесница!..»
Хвалили эту женщину за талант, указывали на своеобычность ее картин: «Чистая работа. Настоящий русский музей!.. А уж природу как любит! Даже мух кормит хлебными крошками. И свою творческую мастерскую сплошь чучелами сибирских зверушек украсила. Это вам не тра-ля-ля, не треп собачий, не какой-то там Киотский протокол. Здесь исключительный случай любви конкретной фауны».
И только местный художник-анималист Валерий Михайлович Бояркин высказался неодобрительно. «Какое же это природолюбие? Это же самое настоящее варварство! Дикость наших дней, лишенная здравого смысла. Как можно живых тварей в мертвые чучела обращать!».
По поводу ханских кровей тоже были сомнения. Но сомнения дело обычное в нашем народе. Среди нас всегда найдется человек, которого ни говорящим котом не удивишь, ни вывернутой шубой не напугаешь. А уж охотников излить собственную желчь да чужое белье пополоскать хоть пруд пруди.
Были в городе, били едкие личности. «Если каждая узкоглазая чурка будет себя принцессой объявлять, в мире и простых феллахов не останется! – говорили они со злой ехидцей. - Надо же, чего выдумала, чучмечка! Царицей себя объявить!»
Особенно активный интерес к новому человеку проявили жены местных художников. И времени-то прошло всего ничего, а они уже насквозь знали обо всем: кто такая, откуда и какова на самом деле есть. И даже такую подробность, что любит шелковые сорочки розового цвета, быстро узнали.
Они же о ней выдумали и такую новость, что их новая подруга, если не ведьма, то самый настоящий энергетический вампир, это уж как пить дать. И пугали мужей: «Никогда, Коля, не становись с ней рядом. И не давай хватать себя за пуговицу. Не то так хватит, что вся энергия из тебя уйдет!».
Были у этих женок и слишком впечатлительные мужья. Возвратится такой муженек домой за полночь, свалится в постель и пьяно бормочет: «Вот, мать, права ты была, ведьма!.. Самая настоящая ведьма! Всю энергию высосала. Вот ведь космический насос!».
Правда и прежде с ними бывали подобные казусы, но про те случаи жены как-то забыли, а здесь вот он, свежий случай. И заботливая супруга ласково упрекала милого дружка:
- Говорила же тебе, как путевого предупреждала: «Не подходи близко. Не давай хватать за пуговицу». Ей же постоянно подзарядка нужна. Посмотри, что она сделала с мужем. Похлещи центрифуги отжала! Отчего, думаешь, выставляться реже стал? Да оттого, дорогой, что всю положительную энергию она из него выжала. Посмотри, какой худущий стал! Бледнее бледной поганки. В гроб и то краше кладут.
Разумеется, с мужем Сагаджи, вполне успешным художником Денисом Христофоровым, ничего этого и близко не было. Не сказать, чтоб сильно раскормленный мужчина, но и далеко не заморыш. Из себя тоже не урод: крепкий, широкоплечий, лобастый, правда, увалень немного.
Если слегка и похудел за последние дни, так это оттого, что много работал.
Замуж Христофоров брал вовсе не Сагаджу Кучум, принцессу Сибирскую, а вполне скромную девушку, свою сокурсницу, студентку института живописи и ваяния Алёну Макеевну Егудину.
Впервые о ней Клуня услышала в машине по дороге в город. Разговаривали двое мужчин, подобравших ее. И она не знала, радоваться ли ей такому случаю, или отчаиваться? И думы ее были более, чем тревожны. Как поступят с ней?.. Дадут ли жизни?..
Тогда же по дороге и выяснилось, что подобрали ее два приятеля, два художника, возвращающиеся с грибной охоты. Одним из них и был муж Сагаджи, Денис Христофоров
Разговаривали они о наболевшем, видимо, крепко задевавшем обоих, по-мужицки делились мыслями, простыми и сокровенными.
Говорил больше Христофоров, а его приятель слушал да изредка реплики вставлял.
И хотя Клуне было не до разговоров двух добрых людей, но то, о чем говорилось,  не могло не остаться в памяти. Горькая получалась история.

                5

Перед тем, как супругам Христофоровым поселиться в старинном среднерусском городке, у одного столичного афериста, торгующего дворянскими титулами и фальшивыми грамотами, Алёна купила гербовую бумагу с императорским двуглавым орлом. Согласно этой грамоте она и стала принцессой Сибирской Сагаджей Кучум.
Супруг ее, по обыкновению принимавшей причуды жены с безразличием человека, занятого собственными творческими исканиями, к этой ее очередной забаве отнесся вполне спокойно. Тут у него был свой резон: чем бы дитя не тешилось!..
Он хорошо знал слабости жены. Помнил ее девичью склонность к разного рода романтическим выдумкам и невинным мистификациям. Иной раз даже думалось, уж не талант ли лицедейства похоронила она в себе? Какой только образ, бывало, ни примерила она! И неистовой боярыни Морозовой, царевны Лебедь, и печальной пленницы Кощеевых темниц.
На первом курсе среди студентов гуляла такая байка, будто Алёна Егудина вовсе никакая не Егудина, а единственная дочь выдающегося алеутского борца за права северных народов, бежавшего от нестерпимого гнета американского империализма. Бежали будто бы на лыжах  через Берингов пролив.
И хотя Алена была совсем еще ребенок, но, по ее уверениям, хорошо запомнила и ту суровую северную ночь, и роковых белых медведей, гнавшихся за ними, и знаменитые отцовские лыжи, легкие, как индейская пирога, обитые коротко постриженной оленьей шкурой.
Чего только не бывает в молодости! Во что только ни веришь! Особенно легко верится в истории, полные диковинных приключений и героической романтики. Тут даже самая фантастическая выдумка становится реальной явью, готовой горячить сердца, вызывая кипучий восторг души.
Но то было в молодости, а теперь-то, не слишком ли обременительно для сорокалетней дамы?..
Денис, наверное, и здесь бы легко плюнул на очередную выдумку жены и думать об этом забыл бы, да вот братья-художники не давали забыть. Постоянно подтрунивали над ним, величая то сибирским султаном, то ханским нукером, то принцем северного Беломорья.
Их шутки в конце концов проняли и его. И он при случае стал пенять жене.
- Ну, что ты выставляешь на посмешище себя и меня? – миролюбиво говорил ей.- Что за выдумка с твоим ханством? Я-то знаю, кто ты.
- Ну, и знай. Ты знаешь свое, а другие знают Сагаджу Кучум.
И, нервно сунув сжатые кулачки в карманы халата, удалялась, вскидывая голову с холодком величественного высокомерия.
Роль надменной таежной принцессы была, пожалуй, ей к лицу. Денис терялся: ну, что с ней делать? Пусть балуется. У каждого свои забавы, в конце концов!
К этому времени их отношения заметно охладели. И характер жены стал решительно портиться. Пошли творческие раздоры. Алене явно было не по вкусу, что дела мужа идут в гору. Другая бы женщина радовалась, а эта нет; поначалу слегка смутилась, затем пришла в замешательство и крайнее недоумение. Как это без нее, без ее участия?
О муже говорили уже не только в художественных кругах, но и среди  рядовых ценителей живописи его имя было на слуху. Состоялось несколько персональных выставок, пошли музейные приобретения. Около десятка незначительных работ ушло за рубеж в частные коллекции.
Одним словом, в живописи появилось новое имя. В семью пришел достаток. Оставалось только жить в довольстве успеха, плодить детишек да радоваться прелестям жизни. Не было этой радости в глазах Алены. Она быстро замкнулась, ушла в себя, стала капризной, раздражительной и недовольно злобной.
Кажется, даже сама дума, что не она, а он стал знаменем семьи, была для нее мучительна и невыносима. И теперь ее попрекам, мелочным придиркам не стало конца. Не проходило дня, чтобы они не сыпались на Дениса: не так прошел, не там сел, не туда посмотрел, не с тем поздоровался.
Перебранки и ссоры, как это и бывает в семье, начинались с самого ничтожного, с какого-то совершенно незначительного пустяка, а доходили до горячего.
Дениса больше всего раздражал навязчивый упрек жены: почему не хочет взять ее в соавторы?
- Забыл, о чем мечтали? Только вместе, только вдвоем… А теперь что? Получилось, и сразу в кусты? – язвительно вопрошала она.
- Да не в кусты, - устало отбивался он. - Не мы же виноваты, что все оказалась сложней наших  юношеских представлений. Сама жизнь расставила свои вешки. И расставила совершенно не так, как мечталось прежде. Все оказалось загадочней и глубже наших  юношеских представлений. Ты же сама видишь, у меня сложилась совершенно иная манера письма. Сама эстетика у нас разная. Не нами сказано, «нельзя запрячь в одну телегу...».
- Как же, как же, понимаю, понимаю, кто из нас телега! – не дав ему договорить, резко обрывала она. – Конечно, ты у нас трепетная лань с лапищей сорок третьего размера!
- Причем здесь мой размер?
Но уже она уже не слушала его, уходила, яростно хлопнув дверью.
Подобные сцены со временем становились делом не просто заурядным, но даже обыденно рутинным. Иногда оказывались до того тошными, что не хотелось оставаться дома, говорить с женой, надоедало выслушивать одни и те же обиды, а то и неприличную брань.
Но и терпение имеет свои пределы. У Дениса тоже кончилась выдержка, и он однажды вспылил;
- Послушай, чего ты добиваешься? Этот фальшивый титул окончательно свернул твои мозги! Надоело жить вместе, так и скажи. Тоже принцесса на горошине!
- Да, принцесса! – фыркнула она и, схватив сумочку, торопливо покинула его мастерскую.
После этой перебранки перестала заходить в нее, не хотела видеть его работы. Встречались теперь чаще на кухне, и оба молчали.
Порой даже не верилось, что когда-то не только не мог ступить без нее и шагу, но и, кажется, дышать-то без нее не мог. Уж так она была близка ему, так любил ее, что даже плакать хотелось. А что же теперь? Неужто все прошло и перегорело? И пылкие признания в любви, и страстные поцелуи, и минуты сладостных мечтаний о великом будущем. Об их будущем. И непременно о великом.
Ведь было это все! Как в песне, не добавить, не прибавить, было. Была любовь, щемящая нежность, были откровения души. А теперь-то куда ушло? Что ж, бывает, и родник, случается, теряет силу…
Порой его мозг начинали сверлить гаденькая мыслишка: а было ли искренне тогда? Настоящей ли была ее любовь? Не лукавила ли, не притворялась, не прикидывалась ли страстно влюбленной? Может, просто ходила вокруг, выслеживала, выцеливала, словно расчетливый стрелок намеченную жертву. Вот и выстрелила точно в цель, в самое сердце.
Он в ту пору был до смешного наивен, до глупости доверчив. Был самый первостатейный деревенский лох из беломорской глуши. И жил тогда в сладостно хмельной истоме, в страшной горячке первой юношеской страсти. И не только полюбил, но и проникся трогательной заботой, нежностью к судьбе этой чистой и несчастной девушке-сироте. Она казалась ему беззащитной, хрупкой, слабой, словно былинка при пыльной дороге. Ее могли и грязью обдать, и колесом раздавить, и холодным ветром унести в бесприютность глухого пространства.
И он горячо жалел ее.

                6
 
Была Алена, разумеется, никаких не ханских кровей, а внебрачной дочерью простой калужской крестьянки Фенички Егудиной из деревни Кочарыгино и безвестного таежного аборигена.
Когда-то ее мать, девушка мечтательная и пылкая, как и многие деревенские сверстницы в ту пору, бредила романтикой далеких пространств, комсомольских строек, наивной мечтой о сказочном принце на боевом коне. И думала о том, как бы поскорее вырваться из колхозной нуды.
Феничке не терпелось окунуться в вольное течение самостоятельной городской жизни, такой веселой и праздной, легкой и захватывающе-радостной, по уверениям ее старших, более опытных подруг. И ей хотелось упорхнуть бы поскорей! Все равно, куда.
И такой случай представился. В их краях тогда обреталась крупная геологическая партия. Прошел слух, что геологи вот-вот должны отбыть на север сибирской тайги не то золото искать, не то знаменитые якутские алмазы.
Кадровиком в головной геологической конторе сидел знакомый человек, их сельский мужик Максим Зайцев. Вот он-то по настойчивой просьбе Ольги Васильевны, Феничкиной материи, без особых хлопот и бумажной канители и определил девушку поваром в эту самую партию.
На севере с Феничкой случилась беда: ее ужалило неизвестное таежное насекомое, оказавшееся вредным для европейского нежного организма, и Феничка смертельно заболела. Своего врача в партии не было, да и во всей тысячеверстной округе его не было. А состояние больной было угрожающим. Феничка впадала в беспамятство, бредила в лихорадочном жару, кого-то звала, громко вскрикивая и беспокойными руками шаря по постели.
Надежд на выздоровление с каждым днем оставалось меньше. И уже никто не верил в выздоровление девушки. Да и верить, собственно, было некому. У геологов свои заботы, им не до их молодой стряпухи. Заканчивалось недолгое северное лето, а график изыскательных работ и наполовину не был исполнен. Где тут думать о Феничке? Да и чем можно помочь ей?
И было решено оставить Феничку в яранге  председателя промыслово-охотничьего хозяйства, успешно сочетающего официальную советскую службу с лекарским призванием искусного таежного шамана.
Вот этот молодой шаман и поставил девушку на ноги. И не только выходил, но и одарил ее ребеночком.
В свою калужскую деревню Феничка вернулась с прибавлением, с доченькой Алёной.
Их Кочарыгино к тому времени клонилось к неминуемой черте коллективного разорения и походило на дерево с подсеченными корнями.
Правил колхозом приезжий человек Юрий Петрович Кустогрядов, личность ставшая довольно известной в шумную пору перестройки, вдохновенный либерал, хозяин крупного масличного кооператива.
Удивительным человеком был этот Кустогрядов, и рассуждал довольно интересно.
- Ну, что вы мелочитесь, мужики, - говорил он старым активистам правленческого звена в ответ на их жалобы и брюзжание. – Страна у нас большая, богатств море! Ну, как же в ней без воровства? Где это видано, чтобы сидеть у воды и ног не замочить? Тут главное, не захлебнуться.
Вот и «мочили ноги», кто как умел.
Об оборотистости Кустогрядова в районе ходили легенды, он знал, как качать денежку из того, на чем сидит.
За эти качества, собственно, и был посажен в председательское кресло. Оно и район можно понять, мероприятий прорва, проверяющих косой десяток. И каждый жучок хотел иметь свой стручок. Но чтобы дать этот стручок, надо где-то его взять.
В этом деле Кустогрядова не надо было учить. Ни одно партийно-общественное мероприятие районного масштаба не обходилось без его финансово-экономического обеспечения. Банкеты, сувениры, богатые подношения важным чинам, кормежка, гостиничные номера – все это оттуда, из деревни Кочарыгино, из ее колхозных закромов.
Плановое задание тоже никто не отменял, его полагалось выполнять. И Кустогрядов играючи справлялся с тем и другим. Бухгалтер у него был отменный, настоящий волк по части финансов.
И работали они  рука об руку, разматывая колхозное добро. Район снабжали, себя не забывали, колхозникам не мешали помаленьку поворовывать. За это большую честь имели от населения.
О «новом мышлении» тогда только еще поговаривали, а оно уже во всю гуляло по Кочарыгино. И вышло так, в самый разгар перестройки, что можно было разорить, разорили; что можно было растащить, растащили. Осталось так себе, можно сказать, пепел да зола.
А тут еще одна беда: сколько-нибудь стоящего мужского населения в Кочарыгино не осталось. Куда ни посмотришь, одни старики, бабы-ударницы да вконец пропащие мужики, будто специально взращенные для мелкого воровства и разгульного пьянства.
А жизнь текла, никуда не делась, катилась своим чередом. На смену перестройке пришла демократия большого замеса, деревню «черной дырой» объявили. Вот в эту «черную дыру» ее и выдуло, как пушинку.
Но жить-то все равно надо. Феничке нужно было и дочку растить, и самой кормиться, и вконец занемогшую мать покоить.
И пошла она доярить на ферму. Коровники кое-какие в Кочарыгино еще остались, не все успели обратиться в железобетонные скелеты. Какое никакое поголовье на ферме мычало, а со скотниками хоть караул кричи. На всю деревню из мужского актива один Вася-дурачок самый замечательный работник. Куда ни пошлют, безропотно идет: и в тракторную бригаду, и на ток, и на ферму.
Хотя Вася и крепкий молодец, но тоже не Илья Муромец; поработает, поработает да и сломается. Ему и пряников в сельмаге покупали, и выпивкой норовили соблазнять, он и рад бы впасть в искушение, да сил не оставалось.
Дояркам самим приходилось и помещение убирать, и коровок доить, и кормами снабжать.
Поехала Феничка как-то в поле за соломой на лошадёнке. Был самый разгар крещенских холодов. С утра мороз крепко прихватывал, однако утро выдалось тихое, ясное и покойное. Январское солнце радужным венцом играло в чистом небе. И только далеко-далеко за селом над северной частью полевого склона безобидная матовая полоска узенько дрожала.
Вороны, словно бы что-то чувствуя, по одной и парно к темному перелеску уныло тянулись. Снег морозно скрипел под полозьями саней. А белое пространство под солнцем студеными искрами играло по широкому полю.
Доехала Феничка до места, небо стало темнеть с одного края. Только  взялась за вилы, тут она и задула, закрутила матушка-метель. Да такая, что света божьего не видно.
Солому с вил срывает, из саней охапками выхватывает; навильник положит, два в поле унесет. Ветер до того жгучий, лицо, словно наждаком режет.
Руки у Фенички окоченели, телогрейку насквозь продувает, до тела достает, будто иголками прошивает. Подышала в варежку, согрела негнущиеся пальцы, навалилась на березовый гнет, притянула к саням поклажу, ехать собралась.
Пока возилась с возом, следы замело. Пошла дорогу смотреть и оплуталась, лошадь из виду потеряла. А снег тугими волнами накатывается, колесом валит сверху, дыхание перехватывает, аж грудь стеснило.
Утопла она  в сугробе, из сил выбилась. Сунула руки за пазуху, прижала к сердцу и заплакала…
Утром всем колхозом бросились искать. Нашли Феничку под свежо наметенным сугробом, как сосулька, остекленевшую. Глаза открыты, морозной известью выбелены, слезы на щеках ледяными горошинами настыли.
Лошадь в каких-то ста метрах стоит. Уткнулась мордой в стог и дремлет под снежной попоной. Увидела людей, подняла голову, тряхнула обледеневшей гривой и радостно заржала.
Схоронили Феничку с почестями. Все расходы колхоз принял на себя.
На похороны пришли женщины из соседних Иван-Часов, и много пьяных мужиков пришло. Простились, честь по чести, без всяких речей. Настала пора гроб в могилу опускать. Девочка упала на него, влепилась ручонками и визжит;
- Мамка, не пущу!
Тут даже пьяные мужики протрезвели, зашмыгали носами, рукавом глаза вытирают.
 Алёна к тому времени уже большенькой стала, со школой пора было определяться.
Из ближней родни в деревне у нее никого не осталось. Бабушку Ольгу Васильевну еще осенью схоронили. Перед самой Октябрьской. А чужие, они и есть чужие: не захотели принять в семью сибирскую бистрючку.
Соседка Егудиных, древняя старуха Вислогубова, все это время присматривающая за девочкой, только и сказала:
- Оно и можно было бы, да ведь боязно… Родимец знает, от кого прижита. Может, от самого лешего?.. Расти, пожалуй, на свой грех... А так она ничего, девочка острая.
И суеверно перекрестилась.
Пришлось Алёну в приют отдать. Государство и вырастило ее, и выучило на художника-оформителя.
Ей с детства внушали, что она необыкновенная, не такая, как все. «Бог наделил тебя талантами, - говорили ей добрые тети. – У тебя может случиться большое будущее. Только старайся, деточка».
И она старалась и в детском доме, и в институте. Везде была отличницей.
Даже видавшие виды столичные преподаватели, бывало, и  дивились: «Надо же, из северного чума, а такой изысканный бриллиант!.. Вон дочка циковского товарища с головы до пят в импорт упакована, и  дубина дубиной, а эта посмотри что….»
Аленой нередко министерских проверяющих угощали, славно диковинным экзотическим продуктом. Полюбуйтесь, дескать, яркая представительница малых, исторически отсталых в своем развитии народов, сирота, но способностей необыкновенных. И с пафосом добавляли: «Где, в какой еще стране может быть подобное? Вот она действенная национальная политика государства!»
С самых ранних пор Алене и запало в голову, что она безмерно талантлива. По талантливости с ней и поставить рядом некого. Денис, конечно, талант, но не такой, как она.
В институте она не была обделена и вниманием сверстников. Что-то притягательное находили в ее азиатских чертах. И порой в обществе Алены не прочь были покрутиться молодые представители значительных фамилий, сливок столичного общества, представители, так называемой золотой молодежи.
А она приглядела себе Дениса. На нем и остановила взгляд.
Подружки дивились ее выбору. Надо же, влюбиться в деревенского тюху! Подумаешь, хорошо рисует!.. Все мы  хорошо рисуем...
Но тут они ошибались. По части рисунка не было Денису равных в их потоке. Сам ректор, именитый маэстро Глызин одобрял его работы. Их демонстрировали на студенческих выставках. Грантами одаряли. Ему предрекали успех художника большого дарования. Но и оговаривались при  этом: «Если, конечно, не испортишь себя, с круга не сопьешься».
Алена оказалась зрячей своих подруг. Она и смотрела дальше, и видела больше. И о жизни судила глубже и практичней, чем они. Ведь в отличие от многих сверстниц ей самой приходилось во всем полагаться лишь на себя, и об устройстве собственной судьбы самой думать. Она уже тогда понимала, что без надежной опоры и крепкого мужского плеча одной долго не устоять.
Эту опору и увидела в Денисе. Он более других подходил для жизни. И у нее появилась мечта: вот соединятся они, станут мужем и женой, их таланты сольются в одну могучую кисть. И сотворят они нечто такое, отчего ахнут и бывшие наставники, и подруги ее, и вся эта липучая богемная плесень.
Пошло так, как и замыслила. На последнем курсе сыграли свадьбу, после выпуска надолго осели в Подмосковье, окрепли, почувствовали вкус жизни, в силу вошли, решили махнуть в глубинку, чтобы там, в тиши российских просторов и творить свое великое.
Под влиянием работ мужа Алена стала налегать на русский пейзаж, хотя это было совсем не свойственно ее дарованию. И специализировалась она на росписях. Миниатюрами баловалась. В Палех на практику ездила.
Писали они с Денисом вроде бы одними красками. Одной палитрой, можно сказать, пользовались. Но под его кистью краски золотыми огнями переливались, как живые, теплотой радости дышали, а в ее рисунках не было этого праздника души и тепла. Она недоумевала: отчего так? Отчего не сбылись предсказания вузовских авгуров об исключительности ее таланта? Что, все это было неправдой? Или куда-то ушло? Но почему и куда?..
В ней росло раздражение против себя, против окружения, против мужа. Она становилась нетерпимой к другим, к чужому мнению. Ей хотелось доказать и ему, и публике, что она крепче, звонче, сильнее  иных хваленых художников.
Пейзажи ее приобретали характер злой нарочитости и были чужды публике, тонко чувствующей природу русского рисунка.
Если у нее был утес, то из его каменного чрева непременно проглядывала какая-то совершенно непонятная и даже зловещая фигура, что-то вроде языческого идола, показывающего кукиш. И главное, само исполнение выглядело торопливым и аляповато небрежным.
Создавалось впечатление, что кисть не слушается ее и действует по своему произволу. Было непонятно, кто водит ее рукой, кто не желает пустить за порог ученичества?
Она, конечно, догадывалась, не могла не понимать, что не получается, не так выходит, как хотелось, и мучилась желанием превзойти саму себя. И оттого, что мучилась, досадовала и злилась, выходило еще хуже.
Желтые газетенки бисером рассыпались перед ней. Писали в основном не о творческих достоинствах ее работ, налегали на частные подробности. Ну, кое-что привирали то себя. Да так, что в краску вгоняли. Выдумали, например, будто свою генеалогическую линию она ведет от любовного соития атамана Ермака с одной из дочерей хана Кучума.
Шумели и возле ее картин. Особенно шумно была встречена картина «Русская квадрига», изображающая двух изможденных стариков в одной колеснице с двумя уродливыми девицами, похожими на сороконожек. Погоняла колесницу большая серая крыса в короне с двуглавым орлом.
Строгие ценители живописи заговорили о пошлом дурновкусии автора, а желтым газетенкам опять радостная пища. «Вот она, настоящая Русь! – восклицали они. – Ишь, как полыхнула под кистью яркой представительницы угнетенных окраин!»
Эта работа жены больше всего возмутила Дениса. Он сказал: «Если у тебя такое издевательское представление о стране, вскормившей тебя, это твое дело. Но вот подпись «Христофорова» касается уже лично моей чести».
- Не извольте беспокоиться, барин, замажем вашу подпись, - фыркнула Алена и упорхнула к себе в комнату.
Ее, как будто разжигал кто. Она продолжала дразнить и мужа, и публику. Даже изображение православного храма под ее кистью приобрело зловещий характер.
С виду храм, как храм, пятиглавый, на берегу зеленной, словно ящерица, речки. Но из луковиц золоченых куполов вместо креста торчат козлиные рожки. А со звонницы свисает лохматый хвост, должно быть, самого нечистого.
Приятель Дениса художник Бояркин назвал эти работы «рудиментом язычества, плоского и скучного, как гладильная доска». О «квадриге» же заметил, что автор впал в диффамацию.
Его отзыв возмутил Алену. Она фыркнула, как рассерженная кошка, и ушла, не обронив ни слова. И теперь, когда случалось Бояркину бывать у них, демонстративно уходила к себе.
Свои работы она объявила «новым авангардом». О шумных публикациях в прессе говорила, усмехаясь: «Пусть шумят. Больше шума, больше денег. А вся эта болтовня о традициях, о русскости письма, дремучая чушь, выдуманная ангажированными критиками. Все это давно затерто в мыло….»
Споры в семье становились более горячими и чаще стали выливаться в злые перепалки, лишь ожесточающие супругов.
Денису начинало казаться, что она вовсе не художник, никогда не была им, а лишь притворялось. И что душа ее, если и была когда-то широкой, то теперь начисто измельчала и сошла на нет. Но в этих оценках тоже были свои перехлесты.
Картины Алена теперь подписывала не иначе, как «Сагаджа Кучум, принцесса сибирская, этническая кучумка».
- Это еще зачем? – увидев подобную подпись, удивился Денис.
- Это так. Для коммерческого куража, - небрежно пояснила она, криво усмехаясь.
Денис хмуро поглядел на нее, потер подбородок и задумчиво спросил:
– Тебе не кажется, что ты теряешь себя? И все больше походишь на базарную торговку лежалого товара? - И сухо добавил: - Быстро же мы перестроились!.. Только учти, меркантильность - последнее дело в искусстве! Творец, нацеленный на коммерцию, и производит коммерцию. Тебя учили лучшие художники. За твой спиной целый пласт русской культуры, ее самобытной эстетики! А ты что?
Она откинула голову, приосанилась и, подперев бока, откровенно рассмеялась.
- Ой, как громко! Знаешь, милый, - не переставая усмехаться, певуче произнесла она. - Ты  не находишь себя похожим на напыщенного резонера из дурной старомодной пьесы? - И, выдержав паузу, добавила: - Сам же сказал, что действительность сильнее юношеских мечтаний. Теперь у нас не то, что в молодости. Другое время на дворе. Теперь; кто смел, тот два съел.
Ее брови сдвинулись, лицо напряглось, и она, боясь не успеть высказать самого главного, отчеканила торопливо и твердо:
- И знаешь что, давай навсегда забудем то, что было прежде. Покончим с дурными наваждениями прошлого! Не маленькая, все понимаю... У нас разные дороги с тобой.
Она порывисто отвернулась и, ссутулившись, уставилась в окно.
Денису показалась, что ее ожесточение от растерянности, от женской слабости.
Ему стало жаль ее. Но тяжкий камень, придавивший сердце, был сильнее этой жалости. И он спросил холодно и жестко:
- У тебя нет ощущения, что мы становимся чужими?
И замер, выжидая.
- Да, становимся! – резко повернула она к нему свое лицо и вскинула легонько дрогнувший подбородок. – Жизнь сама провела между нами межу...
Он вздохнул и пожал плечами.
Жили они по-прежнему под одной крышей, но без всякого лада. Даже говорить стало совершенно не о чем, да и незачем.
С некоторых пор у нее появилось одно пристрастие, которого не было прежде. Она стала прикладываться к рюмке и порой довольно основательно. Случалось, теряла контроль.
Происходило это обычно в дружеских компаниях: она вдруг выскакивала из-за стола и пьяно кричала, раскосматившись и вскидывая руки:
- Вы знаете, кто я!? Вы не можете этого знать. Вы чижики передо мной! Я с самим Глызиным знакома! Плебеи, знаете, кто такой Глызин?
- Как же, как же! - с насмешливой язвительностью неслось со всех сторон. – Личность известная! Король во фраке, генсека анфас. Почти родной брат гиганта Царинбели!
- Вот захочу и перекрою вам кислород! – грозилась она, раскачиваясь и сверкая щелками прижмуренных глаз.
Компания обычно состоявшая из своего же брата, художников, разумеется, не желала конфликта. Он никому не нужен был, этот конфликт, уж тем более, чтобы ему «перекрывали кислород» И все наперебой принимались уговаривать ее:
- Сагаджа Кучумовна! Сагаджа Кучумовна! Принцесса ты наша! Да что ты, сибирячка золотая? Мы же любим тебя! Куда нам без тебя?.. И работы твои нравятся. От души нравятся! Ты же самая талантливая у нас! Ты же звезда!..
- Да, звезда! - соглашалась она, выпячивая грудь и силясь подбочениться. – И не только среди вас. Я вообще звезда!.. Вот посмотрите, как заговорит обо мне Россия!
- И не только Россия! – весело подхватывал вечно хмельной карикатурист Каплунович, веселый, лохматый человек. – Вся Галактика!..
– Да, галактика тоже! - не замечая подвоха, соглашалась она и, успокаиваясь, тянулась за очередной рюмкой.
Денис готов был провалиться со стыда. Как и полагается заботливому супругу, он решительно подступал к ней сзади, сильными руками подхватывал под плечи, вытаскивал из-за стола и уводил домой.
Она отчаянно сопротивлялась, протестуя, кричала, что он и мизинца ее не стоит, что и мужем его не считает, что он недоразумение, ее роковая ошибка, что и получше были претенденты на ее руку и сердце.
Ей постоянно мерещилось, что за ее спиной плетутся кованые заговоры, что рядом с ней находятся одни интриганы, неисправимые завистники, что ей не оказывают должного внимания. Отношения теперь у нее были налажены лишь с теми живописцами, которые готовы были угодничать перед ней, рассыпаться в льстивых комплементах и сладкой похвале.
На редких, но шумных сборищах собратьев по ремеслу она садилась непременно отдельно, всем своим видом показывая, какая она особенная, не такая, как остальные, примитивные и бесталанные.
Как-то местная владелица художественного частного салона госпожа Наседкина предложила ей выставиться у нее вместе с работами еще нескольких художников.
Она изумленно пожала плечами и обиженно поджала губы.
- Вы что, Анна Сергеевна? Как это можно? Разве я похожа на художника, который позволит себе участвовать в этой сборной солянке?
Даже в самом лице ее стало больше угловатости и появилось что-то рысье. Особенно заметно это становилось во время перебранок. О, в каких только злодеяниях не обвиняла она Дениса! Оказывается, он и только он повинен в том, что и город для проживания избрали не тот, что местное начальство здесь не то, не оказывает надлежащего ей внимания. Да и ветры здесь вредные, дуют с речной стороны.
- Завез в зачуханный городишко! – исступленно кричала она. –Похлещи злой свекрови!.. Облепили хлебные места, как мухи! И ходят, надувшись, ничего талантливого не видят. Мой талант здесь вообще никому не нужен!.. Вот брошу ваш поганый улус, и оставайся со своим болотом! Да и тебя здесь не ценят!
- Это кто же меня должен ценить? –  насмешливо вопрошал Денис. – Уж не бывший ли градоначальник Ливанский? Но он и сам-то нынче где-то по международным подвалам прячется от правосудия.… На любовь начальства я и не рассчитывал. Извини, не приучен пресмыкаться. Да и на кого я должен рассчитывать? Сегодня он начальник, а завтра казенный вор в бегах. Сегодня он власть, а завтра зэк на нарах... Рассчитывать, милая, художник должен только на себя. А мотаться по стране, удел вечных неудачников.
Он знал, никуда она не поедет. Некуда ехать. Некуда и незачем. Никто нигде не ждет ее.
И он не уставал внушать ей:
- Займись делом. У тебя же был лучшей декор на курсе. Тебя в пример ставили. Вот и прояви себя. Посмотри, сколько возможностей вокруг. Нынешние богатеи, кажется, вознамерились венецианских дожей перещеголять. Посмотри, какие возводят себе палаццо, только успевай расписывать! Ты же неподражаемый художник-декоратор.
Его советы бесили ее, порой доводя до исступления. Казалось, смола закипает в ее темных зрачках.
Кончалось обычно тем, что она начинала браниться самой грязной бранью, той, которую еще на детдомовских задворках подхватила.
- Я не моляр, чтобы мазюкать бетонные казематы! Сам расписывай эти уродливые стандарты! – кричала она, дрожа и негодуя. – Думаешь, Бога за бороду ухватил? Нет, милый, кончится и твой праздник. Тогда и посмотрим, как запоешь!..
- Да уж не стену уподобляться крыловской лягушке!
- Ах, я, по-твоему, лягушка? – с новой силой взрывалась она.
Однажды он тоже ответил грубо и едко, будто кислотой плеснул:
- Ты посмотри, на кого похожа! Ты  же превратилась в настоящую бабу- ягу, злую и мелочную! У злобных мегер не может быть доброго таланта! Он чахнет, как цветок под ледяным дождем.
Но и этот скандал не стал последней каплей в их отношениях. Оба понимали, дело клонится к неизбежному разводу, что он не за горами, вот-вот должен грянуть. Недостает лишь самого малого, какой-то одной существенной капли.

                7

На новый год был назначен губернаторский бал с приглашением местного бомонда.
В числе нескольких творческих работников на этот раз пригласили и Христофоровых.
Приглашение страшно обрадовало Алену. Она долго вертела в руках цветную с золотым теснением открытку, и глаза ее сияли странным металлическим блеском.
Не мешкая, она в тот же день бросилась к парикмахерам, отправилась в поход по магазинам, побежала в мастерскую индивидуального пошива, заказала бальное платье.
Перед тем, как ехать на бал, Алина вышла из комнаты в этом своем новом наряде; в платье, отливающем густой малахитовой зеленью, с вырезом на спине, с красным бантом, с крупной гранатовой заколкой на груди, с немыслимо высокой прической густых, темных волос.
Денис едва не ахнул. Принцесса!.. Настоящая сибирская принцесса! Может, и вправду она ханских кровей?..
На балу Алена познакомилась с чиновником мэрии Иваном Ивановичем Пырышкиным, и он, любезничая, весь вечер был возле нее.
Денис с бокалом шампанского все это время торчал на антресолях в кругу знакомых художников и актеров местного драмтеатра. Разговоры в основном вращались вокруг женщин и губернаторской зарплаты.
Денис рассеяно слушал их, иногда отвечал невпопад, а сам жадно наблюдал за Алёной и за ее неожиданным обожателем.
Было все-таки досадно видеть, как щеголеватый казенный шнурок назойливо увивается возле его пока еще жены, прислуживает ей, и она оказывает ему знаки благоволения.
И чтобы вывести себя из досадного состояния, он принялся рассматривать публику, так называемую новую элиту. Первым в глаза бросился успешный предприниматель и спортивный меценат Шурыгин, отсидевший положенный срок за вооруженный налет на инкассаторов. Это был подтянутый, спортивного сложения мужчина лет сорока с быстрыми пронзительными глазами. Он находился в обществе недавней профсоюзной активистки, а ныне  владелицы кирпичных заводов, предпринимательницы, мадам Дятловой, некрасивой женщины с ярко накрашенными губами, в платье до пят, переливающимся голубыми и серебряными тонами, с бурой лисицей небрежно накинутой на плечи.
Модный режиссер и общественный деятель Грибович, сухой и лысый, с узким заостренным лицом и таким же острым носом, с бокалом шампанского ходил между малиновых пиджаков, высоко поднимал нос и что-то нюхал, шевеля то одной, то другой ноздрей. Его выпуклые глаза светились красным цветом, словно у рассвирепевшей крысы. Денис догадался, что это отблески малиновых пиджаков в них отражаются. Но сходство с крысой все-таки была налицо. Режиссер был славен своей необыкновенной деловой прытью, и Денис подумал, если бы ему довелось делать карикатуры, то Грибовича он изобразил бы именно в образе проворной подвальной крысы.
Мода на малиновые пиджаки в стране уже отходила, но в здешние края она добралась с большим опозданием и все еще твердо держалась среди местного бомонда. Во всяком случае, на балу немало сошлось этих пресловутых малиновых пиджаков.
Владелец газовой трубы Скоропудов, человек без шеи, но с выдающемся подбородком, в позе Наполеона торчал возле колонны, крашенной под зеленой мрамор. Газовый барон и сам походил на застывший монумент то ли наполеоновского гренадера, то ли главаря сицилийской мафии.
Директор нефтяного промысла Чубуков, в черном смокинге, прилизанный, с короткими, сложенными на животе ручками, угодливо ходил между губернскими чинами и беспрестанно кланялся. Он представился Денису в образе пчелы, перелетающей с цветка на цветок.
Этот образ и придумывать не надо было, он сам просился в руки. Еще при советской власти Чубукова перебрасывали с одного номенклатурного цветка на другой и всегда неудачно.
Прошел слух, что в связи с предстоящими реформами ЖКХа, Чубакова собираются переместить на целую коммунальную клумбу. И у Дениса мелькнуло: «Бедные трубы!..»
Белокурый сынок губернатора, почти мальчишка, но уже банкир, с глуповатым румяным лицом и неестественно вытаращенными глазами, увивался возле балерины Кувшинской, молодой, тонкой дамы, одетой в голубе платье. Прислонившись к колонне, она жеманно поднимала одну ножку и, стоя на другой, походила на голубую стрекозку, прилепившуюся к крупному прибрежному пню. Обмахиваясь веером, Кувшинская манерно вытягивала губы и что-то веселое рассказывала молодому банкиру. Он пучил водянистые глаза и слушал ее с полуоткрытым ртом.
Сам губернатор, стройный, элегантный, гладко выбритый брюнет был тоже в красном пиджаке. А как же, мода! Хотя и уголовного элемента, а все равно мода. Куда же от нее, проклятой, да еще такому видному политическому деятелю! Живя в обществе, нельзя быть свободным  от общества, как справедливо заметил  классик, извините, марксизма.
На шее губернатора был подвязан трехцветный галстук под тона государственного флага. Он стоял на маленьком возвышение, держа перед собой бокал, наполовину наполненный французским вином, приветливо улыбался и смотрел на публику стальными, все подмечающими глазами.
Помощник время от времени подводил к нему кого-то из гостей, представлял, сам при этом, вытягиваясь во фронт. Губернатор милостиво склонял голову, умасленную до бриллиантового блеска, сверху вниз подавал обомлевшему счастливцу собранную в лодочку ладонь, похожую на лопаточку для поедания мороженного, и что-то важное говорил ему.
Было немало матрон еще советской эпохи, сдобные, как поминальные пироги, с белыми рыхлыми телесами. Основная часть их одежды состояла из яркой импортной синтетики, затрудняющей дыхание.
Своей особой пышностью среди дам выделялась бывшая директриса городского, а ныне владелица местного пивного завода мадам Иволгина. Она была в  костюме то ли юной феи, поджидающей страстного амура, то ли предводительницы племени воинственных амазонок. Ее толстые ноги были сплошь увиты ремешками, на голове покачивался смешной плюмаж из крашеных перьев. Для особого эффекта Иволгина кокетливо потряхивала им и загадочно прятала губы в платок.
Пышные дамы дышали глубоко и затруднительно, словно рыбы, выброшенные на берег, по залу перемещались медленно и грузно.
Зато молодые вертихвостки летали, как пропеллер. И все стреляли глазами в статного человека, молодого чиновника из какой-то столичной инстанции, прибывшего с проверкой. Его так славно приветили здесь, таким почетом хлебосольства окружили, и сам воздух провинции оказался столь благодатным, что и расстаться с ним стало просто невозможно. Так и дышал бы до скончания дней своих. Чиновник до того опьянел от радушия и приветов, так закружился, что и про столицу забыл, и Новый год едва не проморгал, увлекшись контрольными функциями.
А какие прелестницы окружали его!
Ну, а для самих провинциальных прелестниц, известное, дело, каждое свежее столичное лицо все равно, что огненный поцелуй в самое сердце. Так и загораются, бедные, пламенем личного интереса и проявлением необыкновенной любезности. И в глазах уже мечтания медовыми реками бегут. И сама, голубушкеа, как вот уже оно и свито в прелестной головке теплое семейное гнездышко из мечтательного пуха. Ох хо-хо, настоящая беда с этими юными кокотками...
А чиновники, чиновники-то, один виднее другого! И каждый, страшно подумать, отечески строг и ответственен. Так и внушает вам: «Мы люди серьезного государственного сословия. Да, мы воруем, но воруем не для праздного удовольствия, а исключительно для дела. И взятки берем не у всех, а у этих так называемых предпринимателей. Им-то тоже ведь не господь бог сверху послал. Тоже где-то отщипнули. А если так, то почему нельзя поделиться с государственным человеком?»
Денис наблюдал и с удивлением открывал для себя, да это же у классиков все было! И времени, ого, сколько отыграло, а ничего не изменилось. До чего же крепка среди определенного люда сословно генетическая память!
В самый разгар бала, когда дело в иных местах дошло до братских объятий, мужских целований и слов «ты меня уважаешь», на подиум выпорхнули три полуобнаженные красотки из вокальной группы «Огневушки-поскакушки» и, вертя задом, принялись водить в воздухе руками и напевать под гремящую музыку:
Ты меня не знаешь.
Ты меня узнай.
Я большая тайна,
Тайну разгадай.
Сядь ко мне поближе.
Я воскликну, ой!
И скажу, всех лучше
Ты, желанный мой…
Кто-то в компании актеров произнес скучным голосом: «А ничего штучки! Правда, сильно замызганные». Его товарищ, с толстым багровым лицом, играющей в театральных постановках роли бандитов и главарей мафии, ответил ему так же  лениво и скучно: «Да, пожалуй, ничего, можно от изжоги». И засмеялся.
Денису стало скучно, он поставил бокал расторопному малому на поднос и ушел, не попрощавшись.

                8

Вот с этого памятного новогоднего бала окончательно и рассыпалась супружеская цепь. Теперь уже не оставалось никаких надежд на тот счет,  что былые отношения могут склеиться.
Ох, уж эти женщины! Денис и представить не мог, на какие немыслимые повороты способны их тонкие души. И с каким затаенным коварством  умеют они исторгать из себя отравленные стрелы мстительной ненависти…
Готовить Алена давно перестала, , а теперь окончательно забросила домашние дела и основательно занялась своей внешностью: без конца подкрашивала капризный ротик, наводила густые тени, увеличивая разрезы глаз, завела прическу в виде приспущенного на лоб волана, отливающего сизостью вороньего крыла. И, кажется, всерьез начала примерять на себе образ Джоконды. С ее уст так и  не сходила постоянно блуждающая полуулыбка, которую при определенной монголоидности ее лица трудно было назвать загадочной.
Все указывало на то, что она влюбилась. Денису вроде бы полагалось ревновать, но напротив он даже успокоился и с головой ушел в работу.
В нем и самом произошли перемены, перегорело и отвалилась какая-то важная частица его человеческой сущности. И теперь не узнать было в этом постоянно озабоченном мужчине прежнего наивного мальчика из карело-беломорской глуши.
Да, осталась в его душе некая горчинка от быстро пролетевшего времени, от безнадежно остывшей юношеской страсти. Оказывается, и любовь не вечна под луной.
Что по-настоящему тяготило, так это  предстоящие хлопоты бракоразводного процесса. Он ждал их с беспокойством человека, далекого от всевозможных адвокатских ловушек и судейских  хитрозаконий. И думал о том, как это, должно быть, ужасно ходить по судам, растрачивать себя, свои душевные силы на публичное перетряхивание семейного белья и выслушивание мелких дрязг.
Зная характер Алены, ее суровую неуступчивость, Денис был почти уверен, что им никак не обойтись без дележки квадратных метров, имущественных приобретений и, возможно, даже картин.
И все это в то время, когда замышлено новое большое полотно, которое вызрело в нем, само просилось на холст, и он всецело поглощен властно захватившей его работой.
Приятели Дениса, иные из которых по два, три раз успевшие жениться и развестись, смеялись над его страхами и успокаивали, дело-то самое обыкновенное, житейски простое и незамысловатое. Иной раз даже  занятное. Незачем, дескать, отчаиваться, никакой драмы нет.
Другие, изрядно помятые судейскими жерновами, напротив, чертыхаясь, запугивали: «Влип ты с этой своей принцессой. Грязи, не оберешься! Можешь не сомневаться, что наш самый гуманный в мире суд последние жилы из тебя вытянет, особенно, если судьей окажется старая дева, или, не дай бог, чья-то брошенная желчная жена».
В своих отношениях с Аленой они незаметно перешли на официальный тон. Она теперь обращалась к нему только по имени и отчеству, Денис Петрович.
Пырышкина тоже звала по имени и отчеству, Иваном Ивановичем. И голос ее при этом становился необыкновенно сладким, нежно воркующим и застенчиво дрожал.
Ей, кажется, ужасно льстило ухаживание совсем не рядового в городе человека, руководителя департамента всего социально-бытового хозяйства.
Да и вообще Пырышкин был мужиком приглядистым. Среднего роста, худощав, в меру тонок, светловолос, с белесыми реденькими усами. Одно было огорчение, очки.
Но зато примечательна была улыбка Ивана Ивановича, настоящая фирменная улыбка голливудского киноактера.
Он наверняка знал об своей сиятельной улыбке. И на каждом шагу расточал ее, обнажая ровные, будто по одной мерке снятые зубы. Кому-то они могли показаться искусственными из-за своей непорочной белизны, но это было не так.
Денису при сдержанной неприязни к Пырышкину эта постоянно приклеенная улыбка к лицу Ивана Ивановича не просто раздражала, но и  вызывала приступы изжоги. Она казалась насквозь фальшивой, как, впрочем, и сам Иван Иванович.
Говорил Пырышкин много, охотно и с таким захлебывающимся увлечением, что казалось, и сам обмирает от удовольствия слышать себя.
Его походы к Алене начались с малого, казалось бы с незначительных деловых визитов. Сначала захаживал к ней в мастерскую под разными благовидными предлогами: то освещение посмотреть, надежность отопительной системы проверить, то узнать, не дует ли, не протекают ли углы? Заодно и на новый этюдик взглянуть, полюбоваться картиной, засвидетельствовать свое глубокое  почтение.
Эти его как бы случайные визиты вскоре стали ежедневными и приняли характер устоявшегося постоянства. Он был всегда чисто одет, в сером безукоризненно отглаженном костюме, в красном галстуке, и приходил непременно с цветами. Вежливо здоровался, сияя знаменитой голливудской улыбкой, целовал Алене ручку, выражал восхищение необыкновенной самобытностью ее таланта, и лил, лил сладостный бальзам на Аленину размякшую душу.
Она таяла и млела от его похвал, смотрела на него влажными  от восторга глазами и умилялась: до чего обаятельный человек Иван Иванович! Начальник, а такой милый, простой и внимательный. Не то, что Денис. От этого буки доброго слова никогда не услышишь.
Новое чувство настолько захватывало Алену, что она быстро и со всей страстью отдалась новому сердечному влечению. Даже внешне переменилась: заметно помолодела, похорошела, подтянулась, походку изменила, ступала теперь мягче и уступчивей. И главное, вернула веру и в себя, и в собственные необыкновенные способности.
Уже через месяц после их знакомства, Иван Иванович стал бывать не только в мастерской Алены, но и запросто появлялся в квартире. На восьмое марта он сделал Алене подарок: преподнес большой букет красных роз и унты из собачьего меха, пушистые, легкие, с изящно выточенными носочками, шитые явно на заказ и далеко не рядовым мастером. Он назвал их торбасами на северный манер.
С этим подарком Иван Иванович, можно сказать, в самую точку угадал. Март выдался снежным, ветреным, и Алена теперь не вылизала из теплых, мягких торбасов. В шубке из сибирских соболей, в белой горностаевой шапочке, в унтах, пришедшихся ей в самую пору, она выглядела настоящей снегурочкой из какой-то дивной северной сказки.
С Денисом они жили теперь по разным комнатам. С молчаливого  обоюдного согласия она заняла самую большую комнату с округлым  балкончиком во двор. За ней осталась еще и спаленка, тоже с балконом.
Денис поселился в дальней комнате, довольно уютной, с застекленной лоджией и видом на пустырь.
Они и холодильники завели каждый себе отдельно. Жили хотя и мрачно, но зато тихо и спокойно, как два старинных, не во всем согласных соседа.
Детей они так и не завели, и рвать их души было некому.
Ожидая Пырышкина, Алена страшно волновалась, то замирала, как птичка на гнезде, то оживала, суетясь и постоянно выскакивая на балкон.
Завидев машину Ивана Ивановича во дворе, она радостно всплескивала руками и бежала на лестницу, чтобы возле лифта встретить желанного гостя. Затем  быстро увлекала его за собой в комнату, доставала из буфета конфеты и коньяк, ставила кофе.
Если было тепло, они выходили на балкончик, округлый, тесный, но по-домашнему уютный, и здесь за журнальным столиком, сидя друг против друга, подолгу щебетали, как две весенние ласточки.
К этому времени Иван Иванович перестал стесняться Дениса, вел себя запросто с ним, сердечно жал руку при встречах, одаривая своей безукоризненной улыбкой. Иногда они беседовали, но скупо и при этом настороженными взглядами ощупывали друг друга.
Были разговоры, будто Пырышкин собирается разводиться с женой, и не нынче, так завтра предстанет перед Алёной совершенно свободным человеком.
Это обстоятельство, видимо, и  принуждало ее к требованиям немедленного развода. Денис и сам был не против, но только не сейчас, когда он занят. И занят очень серьезно.
Работа над новой картиной отнимали и силы, и время. Он спешил. Хотел успеть к большой осенней выставке в столице. Уже и заявка на участие в ней была отправлена в оргкомитет.
За работой время летело, сказать, что быстро, значит, ничего не сказать. Оно не просто летела, а мчалось на всех космических рысях. Денис целыми неделям не вылезал из мастерской. Спал здесь же на кушетке.
Незаметно минула весна, уже лето было на исходе, а их бракоразводный процесс так и не сдвинулся с места.
Дважды назначались слушания у судьи. И оба раза откладывались из-за неявки ответчика.
Алена приходила в бешенство, рвала и метала, прибегая в мастерскую, закатывала ему визгливые скандалы. Так было в начале лета, а затем она вдруг успокоилась, притихла, лишь изредка беззлобно грозила под хмельком; дескать, пожалеешь, боком выйдет тебе все это, милый друг. Полной чашей испьешь свои последствия.
Появилось известие, что и Пырышкин с разводом не поспешил. Но это никак не повлияло на их с Аленой отношения. Они по-прежнему были близкими, часто выезжали за город. И, разумеется, не на Аленины этюды. Ездили, развлечься.
Машина у Ивана Ивановича большая, просторная, удобная хоть для дальних, хоть для ближних вояжей. И цвет– одно удовольствие: вся перламутровая с голубыми переливами.
За городом Пырышкин имел большой участок и дом с колоннами в двух уровнях. Но бывали они с Алёной в нем крайне редко, исключительно в отсутствие Софьи Михайловны, жены Ивана Ивановича, и его дочери-подростка.
Порой, возвратившись, из загородной поездки, она заставала Дениса в их квартире. Он видел ее,  раскрасневшуюся, благодушную в приподнятом настроении, и втайне завидовал ее обретшему счастью.
Желая поддразнить Дениса, она начинала хвастаться перед ним и роскошной природой, на которой они отдыхали, и чудесными шашлыками, приготовленными персонально для них каким-то Ашотом Голустяном.
И хотя ее поездки и похвальба крепко задевали Дениса, последнюю точку в их отношениях поставили все-таки не они.

                9
К середине августа работа над картиной, наконец, была завершена Это было большее эпическое полотно из истории средневековья.
Прежде, чем отослать картину в адрес устроителей осенней выставки, Денис показал ее друзьям, знакомым ценителям живописи, членам художественного совета.
Картину дружно хвалили, ей восхищались. Говорили, что исторические детали решены в совершенно новом художественном ракурсе, что полотно далеко не рядовое, оно современно по исполнению, монументально по воссозданию эпохи средних веков.
Даже Иван Иванович от души  похвалил картину. Алена промолчала, внимательно посмотрела, поджала губы и ушла.
Денис собрался уже паковать полотно, как вдруг в правление ассоциации местных живописцев поступает письмо за подписью «Константин Маковский». 
Что это анонимка, и гадать было нечего. Неизвестный «доброжелатель», спрятавшийся за имя одного из почитаемых Денисом художников девятнадцатого века, не без ехидства сигнализировал руководству ассоциации, что новое полотно Христофорова «По Руси» не является его оригинальной работой, что это, якобы, ничтожная копия картины безвестного автора конца прошлого века.
Следовала и такая издевательская приписка: «И этот рогоносец считается хваленым членом Вашей ассоциации! Не стыдно сидеть за одним столом со столь жалким плагиатором? И как можно терпеть подобное в наши дни продвинутых идей и просвещенной демократии?»
Написано было крупными буквами толстым фломастером на оберточной бумаге из-под хозяйственного мыла и с нарочитой корявостью.
Писал явно кто-то из близкого круга, хорошо осведомленный о положении дел в семье.
Поступи подобная  «грамота» на любого иного члена ассоциации, ее и читать бы не стали, сразу бросили бы в корзину. А тут уцепились.
Как это и бывает с успешными людьми, недоброжелателей у Дениса хватало. Во всяком случае, вполне хватило для того, чтобы на пустом месте затеять возню.
Спешно создали комиссия, приступили к разбирательству.
Члены комиссии уныло ходили по мастерской, сочувственно вздыхали, притворяясь озабоченными, чуть ли ни с лупой рассматривали полотно, трогали ногтем, сверились с музейными каталогами.
Возглавлял комиссию человек, дотошный и желчный, старик Гниломедов. Он считался почетным членом академии художеств, в былые времена прославился как пламенный певец хрущевских новостроек и был известен тем, что не уставал удивляться, откуда берутся новые художники? Ведь раньше их не было.
Гниломедов ни только пробовал на язык грунтовку, но и даже, кажется, принюхивался к краскам.
Искали кошку, которой не было в черной комнате. Хотя одного беглого взгляда было достаточно для того, чтобы убедиться, что дело-то совершенно пустое, в картине нет ничего заемного, все свое; чисто христофоровское: и манера, и подход, и сама тональность.
Оно и кончилось ничем, но нервы Денису потрепали изрядно. Он ходил, как оплеванный, и  думал, кому понадобилось его оболгать?
Вместе с художником Бояркиным они, наконец, упаковали картину и благополучно отправили по известному адресу.
Теперь можно было подумать о решении личных задач: заняться разводом, разменом квартиры. И хотя Денис к самой мысли об этом давно привык, тень мрачной подавленности не сходила с его лица.
Алена напротив была необыкновенно весела, встречаясь с его взглядом, загадочно усмехалась и прыскала в сторону. Он так и не понял, что с ней?
Он уже подумывал о том, чтобы встряхнуться, сбросить с себя груз последних дней, следует непременно съездить на родину, в свою голубую Карелию. Вот утрясет личные дела и сразу поедет.
 В один из дней Валерий Михайлович Бояркин пригласил его поехать с ним в лес за осенними опятами.
Денис с радостью ухватился за предложение старшего товарища. Вот он, верный  случай расслабиться, забыть о судейских тяжбах, о недавних неприятностях, подышать воздухом осеннего леса, насладиться прелестями отходящей к покою природы.
Поездке благоприятствовала и сама погода. После затяжного сентябрьского ненастья, наконец, потекли солнечные дни. По утрам, правда, бывало еще довольно свежо, но поднималось солнце, веяло теплом бабьего лета, и даже в городских парках запахло грибной прелью.
Был субботний день, город еще спал, когда они выехали. Старенькие «Жигули» Валерия Михайловича бежали и весело и прытко. Бояркин сосредоточенно смотрел на дорогу. Денис сидел рядом, озирая окрестности.
В низинных лугах курилась туманная дымка. Над желтой стерней  убранных полей она переливалась сиреневыми тонами. Изредка встречались старые стога ржавой соломы.
Среди травы, тоже ржавой вдоль обочин, текучей слюдой дрожала роса.
Валерий Михайлович то сбавлял, то прибавлял газ, напряженно всматриваясь в дорогу.
Это был невысокий седовласый мужчина с серыми внимательными глазами на медном лице, плотный, округлый, как старинный пятак. Выражение постоянной озабоченности, кажется, никогда не сходила с его круглого лица. Было такое впечатление, что он забыл что-то важное для себя и никак не может вспомнить.
Природу Бояркин любил страстно, художником был от Бога.
По дороге им то и дело встречались жертвы лихаческих автомобильных расправ: то полевой хорь с выпущенными кишками, то колючий ошметок ежа, то в ленту раскатанный уж, Даже грач не избежал смертной участи: лежал на дороге с раздавленной головой и распластанными крылами.
При виде этих несчастных жертв Валерий Михайлович вздыхал и болезненно морщился.
- Вот так у нас, - после напряженного молчания, наконец, заговорил он. – Едешь, как по кладбищу. За рулем теперь не гомо сапиенс, а упырь с вывернутыми мозгами. Ему непременно нужно кого-то раздавить, размазать, иначе сна лишится... Сколько живых существ гибнет на дорогах! Одних малых зверушек тысячи. А уж полезных насекомых и не счесть. Пчелы, шмели, бабочки, жуки – всем уготована погибель на лобовых стеклах! Машины по своей численности скоро поголовье насекомых обгонят.
- Цивилизация, -  коротко заметил Денис.
Валерий Михайлович вздохнул в ответ: да, мол, цивилизация.
Но молчал он недолго.
- Все идет к тому, что ничего живого на Земле не останется, - снова заговорил он и все так же медленно. – Грядет царствие духовного урода. Дичает народ. И человек с вывернутыми мозгами уже правит бал. Стоит вечер посидеть у этого ящика, как начинаешь и сам наливаться свинцовой тупостью, застилающей мозг. То кровь брызжет потоками, то восторженный визг гламурных самок, то игровые забавы молодых недоумков вперемешку с пустой и пошлой болтовней. Переключишься на другой канал, а там попса обезьяной вертится под фанеру. Такое впечатление, что вся страна скроена из сплошного телевизионного безумья: поет, пляшет, кривляется, а кто же работает? Одни и те же записные политики бормочут радости утешения. Все нравственные швы расползаются, словно сгнившее вязанье. А они бессмысленно долдонят: мол, нефти завались, долларов – хватит!.. Да разве нефть кормит страну? Страну кормит народ. Экономика – это сам человек!.. Так и хочется крикнуть: «От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови…». Но разве докричишься, разве убежишь от этих паразитов? Звездная пыль и в могиле тебя проймет... Ты заметил, что добрых  сказок в народе не стало, песен перестали по праздникам петь. Все погрязло в прорве животной наживы. Все поры общественной жизни забиты этой отравой. Нет, безвестные созидатели где-то живут еще, страдая, что-то созидают, а матерые хищники прилюдно делят добро...
Денису тоже порой приходили такие мысли. И ему временами казалось, что в стране не остается по-настоящему любящих дело людей, основательно глубоких. И он даже догадывался почему, нет их. Всякая глубина, мысленно рассуждал он, будь она художественная, или общественно политическая, требует от человека донных погружений. А для этого нужно быть крепким во всем и по настоящему весомым. Донный камень непременно весомый. Все, что болтается сверху, известно, как называется в народе. Народ знает, что говорит. Барабан гремуч, да только пуст внутри. Молоть пустое, помола не получишь. Вот его и нет, настоящего помола.
И Денис вздохнул, глядя на дорогу.
Впереди заскакала сорока. Перебегая дорогу, она скакала боком, словно кокетливая барышня, дергала хвостом, как бы дразня и завлекая.
Валерий Михайлович посигналил, и сорока взлетала.
- Вот еж, кому он мешал? – вдруг  вспомнил Бояркин раздавленного ежа. - Ведь никуда не бежит, свернется в клубочек и сидит, полагаясь на наше человеческое великодушие. Казалось бы, чего проще, объехать!.. Нет, никак невозможно, надо обязательно раздавить! Раскатать, размазать по асфальту! Иначе никакого удовольствия. Зла стало много в человеке. Так и прет изо всех его пор!
Валерий Михайлович оторвал от баранки руку и досадливо взмахнул.
Денис и тут молча согласился.
Мимо стремительно пронеслась иномарка.
- Вот они и давят, - одним подбородком указал Валерий Михайлович на быстро уходящий «Мерседес». – Как же, хозяин жизни катит, расступись, навоз, грязь летит! Вчера был каким-то  шаромыгой, жуликом-несуном, дельцом с крысиной вороватостью, а нынче, видишь ли, он хозяин жизни.
Эту тираду Бояркина Дениса слушал уже вполуха. Его мысли вновь вернулись к анонимке. Кто все-таки состряпал ее? Кому не угодил?..
Он перебрал в памяти круг знакомых художников, но так и не решил, кто из них мог бы написать эту анонимку.
В полях было безлюдно, как это бывает осенней порой. Ленивый грачиный лёт временами оживлял голую пустоту пространственной скуки.
Они доехали до дачного местечка, сплошным массивом потянувшегося вдоль речной старицы. Вода под берегом лежала темными пластами, в пятаках бурых листьев, и отливала холодной чернью.
Дачные постройки выглядели заспанно и сиротски убого. Не было в них живого, радующего глаз многообразия форм. Редкие каменные дома, словно глыбистые булыжники, возвышались среди бесконечной кутерьмы бедных халупок, уродливых в своей нищете времянок, похожих на наспех сколоченные отхожие места. От этой беспорядочной пестроты веяло тоской нищего безвременья, скоротечностью унылого века.
Вдоль заборов из поломанного штакетника и ржавых жести стаями и поодиночке бродили собаки, брошенные хозяевами. Животные смотрели на пролетавшие машины с надеждой голодного отчаяния.
Перед каменным мостиком через овраг на покосившемся столбе электролинии Денис увидел кусок фанеры с крупной надписью черной краской: «Ищу хозяина». Под столбом на обрывке толстой веревки, сиротски сгорбившись и поджавшись, стояла исхудавшая собака с интеллигентной лисьей мордочкой и золотисто рыжим пушистым хвостом.
Бояркин, увидев надпись и собаку под ней, слегка притормозил. Животное радостно воспрянуло, рванулось навстречу и отчаянно запрыгало, заметалось на веревке, жалобно скуля. Привязь крепко держала ее.
 - Вот, пожалуйста, пример нашего гуманного идиотизма, – кивнул Валерий Михайлович, указывая глазами на собаку. - Сами уехали, животное бросили. И не просто бросили, а проявили, видишь ли, заботу. Объявление повесили, гуманисты хреновы!.. А сколько их бродит тут, без всякого этого ложного гуманизма!
Иные из собак, слоняющихся вдоль обочины, завидев очередную машину, со всех ног летели ей навстречу с надеждой на подачку. Но подачек не было. Машины проезжали, не останавливаясь.
Собаки разочарованно отворачивались и уныло нюхали траву.
И они С Бояркиным не остановились. Впрочем, у них не было с собой припасов и угостить собак было нечем. Да и накормишь ли голодную свору случайной подачкой?
- Что делается, что делается! – сокрушался Валерий Михайлович. – Никакой ответственности человека. Во всем  виновато само животное!.. Давайте травить его, отстреливать! А тот, кто лето пользовался услугами своих братьев меньших и бросил их за ненадобностью, он, оказывается, ни в чем не виновен.
Денис прежде не видел Бояркина в подобном расстройстве. И думал, вот почему он так убедителен в своих работах! Вот почему в его картинах каждая деталь выписана с любовью и доскональным знанием дела. Он хорошо изучил повадки своих героев, знает их особенности и привычки. Зверушки на его картинах выглядят существами умными, живыми и добрыми.
Вспомнился случайный разговор с Пырышкиным, рассуждения Ивана Ивановича об уличных дворнягах. Денис вынес кости на площадку для мусора. Крикнул собак. Тут как раз и подъехал Пырышкин с непременным букетом свежих роз.
- Чего их жалеть? – Увидев Дениса, сказал он с долей осуждения. – Собака, она и есть собака. Этому биологическому сырью нет конца и перевода. Бороться надоело. Они же плодятся с бешеной силой. Тем и опасны нашему городскому сообществу. Разнесут заразу, и кашляй после них, - вместе с Денисом поднимаясь на лифте, продолжал он рассуждать.- К тому же они агрессивны. И тут правило одно. Полная ликвидация всего собачьего поголовья! Только тотальное истребление этих тварей избавит нас от мохнатой чумы. И ведь вот что грустно. Много расплодилось беспородных особей. Зачем они нам? Ну, элитная собака еще так-сяк, а беспородная-то зачем? Тут ей дорога одна в городской крематорий.
Тогда Денису показалось, что от рассуждений Ивана Ивановича пахнуло душком расизма. У него так и вертелось спросить: а как быть с людьми? Ведь в подавляющем большинстве и они беспородны.
Но он спросил другое:
- А с кошками как?
- Давить, - засмеялся Иван Иванович.
На том и закончился их разговор. На пороге Ивана Ивановича встретила Алена и под руку увела в свою комнату.
Тот не совсем давний разговор забылся, а теперь вот вспомнился, и Денис пересказал его Бояркину.
- Нашел, кого слушать! – возмутился Валерий Михайлович. - Эти пырышкины родную мать пустят на распыл, лишь бы выгоду поиметь. У них же на первом месте чисто шкурный интерес. Деньги из бюджета качать. Для них нравственно то, что прибыль приносит. Тут и речи не может быть о таких понятиях, как добро, любовь, сострадание. - И, краешком глаза скользнув по сосредоточенному лицу Дениса,  строго добавил: - А на счет агрессивности скажу так: сами виноваты. Животное агрессивно лишь в крайних случаях. Когда есть угроза его жизни и жизни потомства. Не провоцируй собаку, и она не тронет тебя. Пройдет своей дорогой. Они не глупее нас.
Бояркин помолчал, посмотрел на притихшего Дениса и закелючил:
- Вырождаемся мы, вот в чем наша беда. Не стало людей с глубоким сострадательным сердцем. Куда ни посмотришь, везде одно духовное гнилье. Где нам думать о природе, когда саму подлость мы готовы возвести в ранг государственных достоинств: «Да, он украл, но зачем же теперь отнимать у него?.. Он же дело ведет, банк держит». Как будто непонятно, что на воровстве святого храма не построишь. Подлость сволочизма, возведенная в ранг достоинств, сама по себе уже смертельна для государства. Она и само государство делает сволочным. Парадигма нравственности у нас совершенно размыта, вот в чем наша главная беда.
Перед ними во всю дорогу заблестела лужа. Бояркин замолк и объехал ее.
Молчал и Денис. Он стал думать об этой собаке, привязанной к столбу. Вспомнил ее взгляд, полный мольбы и безысходности. Ему показалось, что лучик надежды на мгновение просиял в ее глазах. И чем больше он думал об этой собаке, тем тревожнее становилось самому, жалость давила сердце.
После лужи машина снова с веселым урчанием побежала по серой асфальтовой глади. Валерий Михайлович поерзал на сиденье, насупил широкие брови, тронутые сединой, и произнес с ожесточенной сдержанностью:
- Не хотел вспоминать, да вот нависло. Знавал одного идиота. Так он по пьяной лавочке ради куража своей собаке лапу топором отрубил. И что думаешь, она бросилась кусать его? Или, может, убежала, куда глаза глядят? Ничего подобного. Визжит, окровавленную лапу лижет, и руки этой сволочи, только что державшей топор, преданно лижет. Двадцать первый век на дворе, а человек не меняется. Все та же дикая тупость во весь лоб!..
И, помолчав, он вновь продолжил все с той же грустной раздумчивостью:
- Аукнется это нам. Не может, не аукнутся. Человек жив, пока живо биологическое поле земли. Пока еще уравновешено добро и зло. Но все клонится к тому, что маятник вот-вот качнется в сторону зла. А, следовательно, в сторону бед и мстительных разрушений, выжигающих остатки здравомыслия.  И там уже, за этой тонкой чертой и маячит апокалипсис. Окончательно потеряется в человеке нравственность, рухнет и сама жизнь на земле. Один голый камень останется.
Денис затылком прилип к подголовнику кресла и словно бы одеревенел. То, что говорил Валерий Михайлович, было ужасно и непостижимо страшно. И он думал, что же это за зверь, человек?..
Мысли его мешались и путались, и он сказал, не зная сам для чего:
- Думаю, этого никак не случится. Не враги же мы себе. Одумаемся.
- Судя по делам нашим, враги, - тихо, но твердо выдохнул Бояркин.
Денис помолчал, посопел и произнес, не глядя на Валерия Михайловича:
- В другой жизни непременно стану собакой! Или травой. Ведь и она живая.
- Вот тебя и стопчут, как траву, или корова слопает, - невесело пошутил Бояркин.
И оба замолчали, каждый, думая о своем глубоко личном.

                10
Христофоров рос среди природы, среди бесхитростно простодушных людей маленькой деревеньки на берегу огромного озера. Вокруг шумел лес, близко к дому с трех сторон подступали знаменитые карельские березы. Его отец Петр Николаевич, потомственный олонецкий рыбак, не знающей ни отдыха, ни покоя, до самых последних дней работал в маленькой промысловой артели. Был у них пес, белый дворовый кобель по кличке Шарик. Каждый вечер собака выходила на берег озерного залива встречать хозяина. Садилась на высокий гранитный валун и пристально вглядывалась в туманную наволочь озера. По всплеску весла, по скрипу уключин среди густеющей темноты пес безошибочно угадывала суденышко хозяина. И с радостным лаем бежал извещать домашних о благополучном возвращении их кормильца.
Он был добрым, его отец. Умер пятидесяти четырех лет от роду, когда Денис ходил еще в столичных студентах.
На похороны он все-таки успел. Тогда можно было еще успеть: самолеты не простаивали из-за отсутствия керосина, и билет был по карману. А добираться нужно было сначала до Петрозаводска на самолете, затем автобусом двести с лишним верст, да еще на подводе лесом и на лодке через озеро.
 Вспомнив похороны отца, Денис почувствовал, как у него повлажнели глаза, тихонько захлюпало в носу, загорячело слева под сосцом. Он расстегнул замок болоньей ветровки и принялся растирать грудь.
Бояркин испуганно вскинул глаза, притормозил машину и свернул на обочину
- Что, сердце?.. Может, валидол?..
- Нет, нет, так, пустяки... Поехали, поехали!..
И Денис вяло улыбнулся.
Жжение под сосцом прекратилось, но тупая свинцовая тяжесть так и не оставила его.
- Нелюди, - тихо выдавил он, вернувшись мыслями к собаке с отрубленной лапой, представив ее страдание и плачь.
И потом еще долго думал об удивительной преданности несчастного животного этому пьяному уроду. И зачем Бояркин рассказал эту историю? Лучше бы не знать ее.
Вспомнилось отцовское: «Люди, сподручные злу, и есть само зло, сынок».
В детстве ему казалось, что Млечный путь состоит не из звезд, а из душ умерших людей, таких же добрых, как его отец.
 И теперь подумал о себе: а сам, каков? Сам-то добрый ли?
Он опять думал о брошенной собаке у столба. Старался увести себя от мысли о ней, а все равно думалось.
Бедное, бедное животное! Как, должно быть, страшно этой несчастной собаке среди осенней ночи дрожать под столбом. Ему представилось, вот она, голодная, сгорбившись, сидит под струями хлесткого дождя, под сырым, пронизывающим ветром, и ждет неизвестно чего. Хозяина или своей погибели?..
Сердце Дениса вновь потихоньку заныло, жалость стеснила грудь. И что она влезла в душу, эта собака?..
Он и в лесу думал о ней, о ее ужасном одиночестве, о бессердечии хозяина, понадеявшегося на чужую милость.
Лес встретил их тишиной и задумчивой пустынностью. Под ногами шуршала скрученная в стружку листва, где-то в глубине соснового клина с  настойчивой тупостью стучал дятел.
Они излазили широкую в полквартала дубовую вырубку с многочисленными пнями и беспорядочно наросшей травой. Дениса испугал звук, похожий на выстрел, и он замер, тревожно осматриваясь. И выругался в сердцах, увидев пустую пластиковую бутылку под пнем на солнечном припеке. Она и пальнула, нагревшись.
Денис  вспомнил, что теперь сезон охоты на перелетную дичь. Какой-нибудь праздный буслай из охотников остановится возле этой привязанной к столбу собаки и  пальнет в нее просто так, ради куража, как тот пьяный мужик с топором. Все может быть…
Еще он подумал, что наступили погожие дни, а у собаки и воды теперь может не быть.
                11

Грибов они не набрали. Судя по многочисленным срезам плодоножек, кучными пятаками буреющих на пнях, порубку обчистили основательно и не далее как вчера.
В сосняке не было даже мухоморов. Слежавшаяся хвоя, словно войлочная кошма, мягко прогибалась под ногами.
Возвращались хотя и с пустыми корзинами, поездкой оба остались довольны: вволю находились, надышались лесными запахами, слегка устали.
Бояркин радовался тому, что видел горностая. Подобно солнечному зайчику мелькнул на стволе поваленного дерева, мгновенно скрывшись средь вороха палой листвы.
И Денису было хорошо, если бы только не свербящая мысль об этой собаке, привязанной к столбу. Она так стояла у него в глазах.
И как только впереди замаячил столб с фанерным щитом, и Денис увидел собаку, в нем с новой силой колыхнулась жалость, уколовшая в самое сердце.
- Останови! – крикнул он, вздрогнув от собственного голоса.
- Что? – испугался Валерий Михайлович, поспешно тормозя и осматриваясь.
- Не хочу оставлять одну, погибнет ведь, - мрачно буркнул Денис, вылезая из салона.
- А-а! – оживился Валерий Михайлович. – Проняло? Тот-то. Оно и правильно. Всякое благо зачтется на небесах. Я же говорю, в мире зла ровно столько, сколько не оставлено места добру.… Ну, это так, к тебе не относится, - засмеялся он. - У меня вон кот Ерофей, настоящий друг и брат. Глупый, а все понимает.
Христофоров уже не слышал, что говорит ему приятель. Подошел к собаке, остановился в двух шагах. Она сама потянулась к нему, прогибая голову, приветливо виляя хвостом. Ее голодные глаза с надеждой смотрели на Дениса. В них было много блеска, должно, от переживаний.
Денис протянул к собаке руку, осторожно коснулся ее лба и ласково погладил. Она прижала уши и зажмурилась от счастья и томительной неизвестности. И когда Денис отвязал веревку и потянул собаку за собой, она покорно подчинилась ему, пошла следом.
Так же покорно влезла в салон.
Уже в машине, сидя рядом с Денисом и доверчиво прижимаясь к его ноге, собака мелко задрожала и неуверенно лизнула ему руку. Осмелев и успокоившись, лизнула в подбородок.
- Ну-ну, - сдерживая ее порыв, отвел Денис от себя собачью морду.
- Чего ты ее? – наблюдая за ними в зеркало заднего вида, весело произнес Бояркин. – Дай животному насладиться своей радостью, признательность показать.
И насмешливо спросил без всякой паузы:
- А как твоя принцесса к этому отнесется? Не попрет из квартиры с твоим приобретением?
- Пусть о своем приобретении думает, - нехотя отозвался Денис, легонько поглаживая собаку между ушей.
Он чувствовал трепет ее тела, ему хотелось не просто успокоить животное, а приласкать и вызвать ответное доверие.
Валерия Михайловича, между тем, повело на философские рассуждения.
- Все мы собаки в этом миру, - добродушно говорил он, клонясь над баранкой. – Все привязаны к столбу. Только у нас, у каждого свой столб. У одного - власть, неутолимая жажда ее обладанием, у другого – всепожирающая страсть к наживе, у третьего – столб непомерных амбиций. А основная масса, как вот эта собака, одной общей веревкой приторочена к столбу нужды и житейского нищескудия.
- Что ж делать? Такова историческая данность, - лениво согласился Денис, не особо вникая в мысль Бояркина. - Живем, как может. И дальше будем жить.
- Это опять же, смотря, как жить,– насмешливо возразил Бояркин. – Моя мать любила говаривать: «Живет кошка, живет собака. Одна в тепле нежиться, другая на холоде дрожит». Вот так и мы. Жизнь у всех разная, лишь конец одинаков. Тут Бог всех уровнял: и нищего, и олигарха. Тут он по справедливости нам воздал, чтоб не слишком возносились, не забывали прощальную горсть земли... Это вот твоя кучумка с чего-то вдруг вознеслась, - перевел Валерий Михайлович разговор на Алену. – Надо же, ханской наследницей себя объявить! Каких только чудес господь не посылает на землю!..
Денис долго молчал, сосредотачиваясь, затем ответил с раздумчивой медлительностью:
- От гордыни все, от нашей гордыни! От собственного тщеславия и несбывшихся надежд. Тут Алену пожалеть можно. Мечтала об одном, а вышло другое... Ведь для творческого человека самое страшное, крушение его надежд... Алена мечтала о небесах,  а жить пришлось на земле. Замахивалась на весь русский простор, да замаха не хватило, на ногах не устояла… Я ее не осуждаю и зла на нее не держу. Как говорится, бог ей судья. – И добавил с вздохом: - Судьба у нее непростая.
- Это в чем же она непростая? – удивился Бояркин.
Здесь и последовал рассказ Дениса о Фенички Егудиной, матери  Алены, и о том, в каких условиях пришлось расти самой Алене, и как она стала Сагаджой Кучум, принцессой сибирской.
История была до того грустной, что своей печалью не могла не тронуть Клуню, ее нежного собачьего сердца. И будь она женщиной, непременно  заплакала бы самыми горестными слезами.
И слушая рассказ подобравшего ее человека, она томилась неизвестностью, думая о себе, о своей пропавшей матери Найде, вспоминала, как славно жили они с ней под крыльцом избы стариков Обориных.

                12
Старик звал ее Струбциной. Старухе это название с самого начала не понравилось, и она возмущалась, выговаривала мужу:
- Вот урильник неумытый, назвал, черт знает, как? Того гляди, язык сломаешь.
- А что тут мудреного? – не понимал старик. – Ты только посмотри на ее зубы! Никакими клещами не вырвешь. Самая настоящая струбцина. А по тебе все не так. Раззява!
Струбцине тоже не нравилось, как ее назвали. Если бы ни беспечность ее молодости, она и сама бы возмутилась и тоже бы сказала: «Совсем с ума посходили!».
Жили они в пригороде Немчениново. У стариков там был свой домик, чисто подметенный двор с хозяйственными постройками, по двору  бегали куры во главе с голосистым петухом. Струбцина забавлялась с ним, норовя ухватить его за радужный хвост. Петух сердито подпрыгивал, квохтал и всегда готов был клюнуть ее в нос.
Хозяин, жилистый, с аккуратно подстриженными усами старик, был хотя грубияном  и отъявленным матершинником, в работе не знал себе равных.
До выхода на пенсию в должности сварщика он состоял в коммунальной конторе. И выйдя на покой, не давал себе роздыха. Минуты не посидит без дела, так и снует по двору, стучит, точит, строгает, что-то ладит за верстаком под высоким тенистым навесом.
Его жена Полина Михайловна, сухая и плоская женщина, в молодости была красавицей, рассказывали про нее, волоокая, тонкая, словно тростинка, плясунья и песенница, но и гордая не  по летам. Потому и разбиралась долго в женихах. До того долго, что в девках засиделась. Вот и вынуждена была выйти за Степана Оборина, парня неказистого, но опять же работящего.
К своим шестидесяти годам бывшая красавица превратилась в настоящую ведьму, упрямую и злую, без конца пеняющую мужу: «Дура была, пошла за тебя, курнопятого».
Ума, прямо скажем, было в ней немного, но самомнения выше головы. И все-то она знала, и во всем готова была наставлять старика. За какое дело он ни возьмись, она тут как тут со своими подсказками. Насаживает ли мотыгу старик, ладит ли топорище, а у нее уже и совет готов: «Не так тешишь, Гор. Топор-то бочком, бочком держи! И руку высоко не задирай, отмотаешь ведь.
- Ты уйдешь, мать твою перемать! – взорвется старик. – Как заеду чушкой по лбу, все твои умные мозги из тебя выскочат!..
У него не было сверху двух зубов, и он, когда волновался и впадал в горячку, начинал говорить с присвистами.
- Вот-вот, у тебя только и на уме, заехать! Больше ничего не знаешь. Ему дело советуешь, а он хуже глупого телка хвост задирает!.. Господи, и зачем только замуж пошла за этого дуралея?
И продолжат долбить свое:
- Потише, потише, говорю, топором-то махай!
Старик  окончательно взорвется, выскочит из-за верстака, да и опояшет ее по заднему месту.
Она отскочит в сторону, почешет ушибленный зад и снова продолжает свое. А то еще начнет приговаривать вприпляску: «Дуралей, дуралей, чилястый воробей! Все равно не так, глупый твой чердак!»
- Ах, ты в бога, креста и всех твоих святителей!.. Ты уйдешь с моих глаз, коза драная! Счас раскрошу, как репку!..
Это значило, что старик дошел до белого каления. Тут лучше было под руку к нему не лезть, спрятаться от греха подальше хоть старухе, хоть собакам во дворе.
Струбцина с матерью догадливо забивались под крыльцо. А старуха спешила в дом и наглухо закрывалась сенным запором.
Но не проходило  и часа, как между супругами снова воцарится мир и лад.
За долгую совместную жизнь они хорошо изучили друг друга. Старик вполне приладился к вздорному нраву своей старухи, к ее глупому упрямству. Задумает, скажем, для хозяйства какое-то приобретение сделать, походит вокруг да около, почешет затылок и крякнет со смешком: «Эх, мать, сидишь, ничего не знаешь! Вилковы-то дураки поросенка себе купили. Вот неумные, пра, неумные, надо же такую обузу на себя взвалить!.. То ли дело мы с тобой, зачем она нам, эта хрюкалка? Корми, пожалуй, его, визгуна, шлепай за ним, убирай навоз, а он только жрать да вонь распускать». «Это как зачем? – вдруг ополчается старуха, собравшись вся в комок. – Нет, ты погляди на него, какой широкий, поросенка ему не надо! Тебя послушать, так и курей со двора гони! По тебе и трава не расти, и день не рассветай! А кто нам сало станет припасать? Макар Загнеткин?.. Ишь, чего выдумал!.. Вот купим боровка, подержим до зимы, откормим пудика на три, зарежем да и насолим кадушонку. С картошкой-то сало, чать, милое дело зимой... Ешь, не хочу, лежи на печи да в потолок поплевывай... А ему не надо...» «Ну, коли так, смотри, давай купим», - смиренно вздохнет старик и отвернется, усмехаясь в свои скобочкой усы.
Сварщиком он был лучше и не сыскать, паспортист с огромным стажем. Сколько лет на пенсии, а до сих пор с работы прибегают. Где-то что-то лопнет, прорвется, потечет, тут, глядишь, и летит за ним посыльный.
- Выручай, дядя Жор, - скажет, смущенно переминаясь на пороге. – Пятисотку прорвало на самом стыке, черт бы ее подрал!
- Так и знал, ядрит ваш корень! – в досаде хлопнет себя по бокам старик. - Опять двадцать пять за рыбу деньги! Никакого слада с вами, мать вашу перемать! Так, наверное, и не поживешь в покое!.. Подохнешь, а вы все бегать будете! Не смотрите за трубами, вот они и лопаются у вас. Глаза-то на затылке пришиты....
- Да труба-то, дядь Жор, вся изныла. Решето решетом! – виновато оправдывается посыльный. - Только и держится на твоих швах да на одном честном слове... Давай, дядя Жора, выручай. Вода хлещет, как потоп. Гольный кипяток бежит! Мальчонка чуть не сварился!.. Лезут, куда не надо, сволочи!.. А лучше тебя все равно никто не заварит. Ты шов положишь, как на машинке прострочишь. Хоть потолок, хоть вертикаль...
Старик матерится, но помочь готов.
Заслышав их разговор, сама Полина Михайловна из горенки выползает и тоже интересуется:
- Чего тут у вас?
- Да вот трубу прорвало, варить зовут, а я отказываюсь, - жалуется старик.
- Как это, отказываешься? – возмущается старуха. - Ишь, чего удумал! У людей беда, а ему лишь бы бока пролеживать... Давай облачайся в свой хомут и лети, налаживай сварку.
Старик хмурится, делает вид, что уступает ее женскому произволу, нехотя собирается. У него на этот случай давно припасены и защитные очки с маской и брезентовая куртка на гвозде в чулане.
Вот так жили, хитря и подстраиваясь. Домик у них был чистенький, стараниями хозяина под масленую краску отделанный. Во дворе стояла баня, тесовые сараюшки, дровяник, за сенями навес с верстаком. Даже колодец был свой.
Оно и дальше, наверное, так и шло бы до известных всем пределов, если бы не подкараулила беда, случившаяся весной.
Погорело их хозяйство перед тем, как на дачу выезжать. Старик сидел дома, в горенке телевизор смотрел. Говорили о вещах большой государственной важности: экономика, оказывается, нешуточно растет, цены на нефть пошли в гору, по сто долларов за баррель, как палкой сшибают. Даже деньги некуда стало складывать. В американские сейфы решили класть.
Кто-то где-то у кого-то яйца какого-то Фаберже купил. Молодой телеведущий, бойкий лохматый парень, уж так ликовал по этому поводу, с таким жаром говорил об этих яйцах, что даже его птичьи глаза по сторонам разлетались. Старик решил, не иначе, как родственник он этому Фаберже. И подумал, а дальше-то что с этими яйцами? Как дальше-то будет? На место, что ль, их опять пришьют!.. Это могут. Теперь все могут. Медицина, говорят, до таких аховых чудес добрела, что даже новую голову могут пришить. Лучше старой, говорят, будет.
Оно и не мешало бы кое-кому поменять для лучшего соображения. Особенно этим, как их... монетезаторам, хрен бы их побрал! Только и думают, как народ объегорить...
А этому Фаберже, знамо дело, какая жизнь без яиц. Оно, кому хочешь доведись, несладко придется...
Тут и вовсе заговорили о деле, лично касающемся старика. Пенсию обещали прибавить в начале следующего года, и сразу аж на восемь процентов. Вот ведь штука какая!
Оборин усилил звук и зашевелил губами, прикидывая; это сколько же он огребет, ежели, конечно, доживет до того счастливого момента? Получалось вроде бы много. Целых четыре буханки хлеба на месяц да еще бутылочка постного масла!.. «Надо же, ядрит их в корень, так рассраться! И как только не треснули от таких щедрот!..» - воскликнул в сердцах старик, почесывая затылок.
Старуха к тому времени в сенцах керогаз разожгла, поставила студень варить из куриных лапок. Она приладились к ним с тех самых пор, как оба на пенсию стали жить.
Настроила керогаз, а сама вздумала к Вилковым сбегать, узнать, как они собираются на дачу переезжать. Может, объединятся, да сообща машину наймут? Дешевле обойдется на два двора-то.
Ушла и заболталась с Вилковой старухой, про керогаз-то и забыла. А он возьми да вспыхни.
В сенцах на перекладине висели березовые веники для бани. Сухие, они в одно мгновение под самую крышу полыхнули.
Крыша тесом обрешечена, рубероидом под шифер застлана, тоже занялась. И загудела с веселым треском, как паровозная топка.
С крыши пламя на стены перетекло. А следом и саму избу огненной шубой окинуло. Дым вместе с пламенем под самые облака взлетел.
Тут и завыли во дворе собаки, сначала Найда, вслед за матерью и Струбцина взвыла от страха. Их вой и услышал старик, оторвался от экрана, распахнул избяную дверь, из сенцев и метнулся на него огненный смерч. На потолке к этому времени уже краска вздуваться стала, тут же и  закипела.
Старик заметался, не зная, за что ухватиться. Оконную раму вышибить, стал барахло выкидывать наружу, да немногое успел. Телевизор, правда, все-таки вынес.
Пока пожарные приехали, от избы зола да одни головешки остались.
Пришлось хозяевам в бане селиться. Струбцина с Найдой под навес дровяника перебрались. Спали на сухих щепках, тепло было.
Старикам помогли соседи, принесли пастель, кое-что из посуды. И утешали, ахая: «Хорошо, хоть сам жив остался».
- Это вон собаки, - указывал старик, - Если бы не завыли, рухнула бы изба, сам в головушку превратился.
Коммунальная контора не бросила старика, тоже поддержала бывшего сварщика. Помогли деньгами, в зиму обещали угол выделить в служебном помещении.
Пришлось Обориным сызнова все наживать.
Перед тем, как переехать на дачный участок, старик взял Найду на поводок и куда-то увел.
До этого у них был разговор со старухой. Она сказала:
- Куда поведешь, чать, и сам удавил бы? И твою Струбцину надо избывать. Куда ее нам? Из казенного угла-то быстро нас с собакой попрут.
Старик сказал, что со Струбциной лучше погодить. Без собаки на даче жить  теперь боязно. Ханыги доймут. Или эти металлосборщики теперешние. Видела, какие варлаганы на иномарках летают?.. А с собакой хрен им в сумку. Поопасаются лезть.
О Найде нашелся иной довод.
- Не могу сам убить, - пряча глаза, сказал старик. – Живодеру отведу. Мож, какую денежку даст.
При слове «денежку» лицо старухи оживилось и подобрело. И она не стала упрямиться, сразу успокоилась.
Больше Струбцина своей матери не увидела. Лишь ночами порой грезилась ей. И она с сонной радостью носом тыкалась во все углы, ища по привычке теплые материнские сосцы. И оттого, что их не было, она начинала возиться и поскуливать. Затем снова заводила глаза в беспокойной собачьей дреме.
Дача нравилось ей своей привольностью. Здесь было много деревьев, травы, теплого солнца и веселых птиц. Их ранние щебетанье возвещало о начале каждого утра. И хотя радостным было их пение, тоска на сердце все-таки оставалась.
Эта тоска и теперь временами наваливалась на нее, от нее становилось так тошно, что порой не хотелось есть.
За лето она возмужала, стала заглядываться на взрослых кобелей, но гулять с ними еще не решалась.
Дачные дни пролетели быстро, словно бы и не было никакого лета. С сентябрьскими холодами, в щитовом домике стало неуютно и зябко старикам. И они засобирались в свое Немчаниново, но ехать было пока некуда. В конторе о них как-то успели позабыть. На их счастье снова где-то прорвало трубу, и о старике сразу вспомнили. За ними приехали на небольшой машине с крытым брезентом кузовом.
- Я же говорил, что приедут! - радостно говорил старик хлопочущей супруге. – А как же, кто трубы-то станет варить?..
Вначале старик намеревался оставить собаку прямо на дачном участке, даже гнездо для нее выстелил под крыльцом. Пусть, мол, дачу сторожит, а он будет приезжать раз в неделю, подкармливать ее.
Но старуха заартачилась, намерение мужа ей пришлось не по вкусу.
- Еще чего удумал! - возмущалась она. – Деньги-то палить на езду! Тоже выискался банкир! Мож, и дом себе  купишь? Много пенсии-то гребешь?
Старик пошмыгал носом, молча взял кусок фанеры, краску и намалевал объявление.
С тем они и уехали, а Струбцина осталась под столбом. Выделили ей булку хлеба, поставили чашку с водой.
Тут уж настоящая тоска навалилась на нее.

                13
После Денисова рассказа Бояркин долго молчал. Струбцина, подольщаясь к своему избавителю, теснее прижималась к его колену. Запрядала ушами, услышав голос Бояркина, мрачно посоветовавшему своему приятелю:
- Распутываться тебе надо со своей кучумкой. Жизнь под одной крышей с блудной женой не делает чести мужику. Так и сорваться ведь можно.
- Можно и сорваться, - мрачно согласился Денис. – Но тут моя вина. Занят был, сам тянул. Теперь уже скоро…
И оба опять замолчали. О чем тогда думал Денис, он и сам, наверное, теперь не скажет. Наверное, обо всем понемногу. О покойных родителях, о доме в далекой Карелии. О том, что жизнь круто меняется, что остался  один, и опять надо начинать сначала. Только вот получится ли?
Уже перед самым городом после долгого раздумья Бояркин сказал со вздохом:
- А все-таки жаль ее.
- Кого? – не понял Денис.
- Кучумку твою. Окончательно запутается и пропадет.
- Сама того пожелала, - нехотя буркнул Денис. – Ты же видишь, она давно не моя. Моя теперь вот собака.
И нежно прижал к себе исхудавшее тело Струбцины.
- Собака красивая и, по всему, должна быть славная, - подхватил Бояркин. – В чем, в чем, а в психологии животных я разбираюсь. Глаза у нее умные. Беспородная, помесь, но красавица. Кто она? Кавалер, дама?
- Кажется, дама.
- Ну вот, в квартире будут теперь две дамы, - пошутил  Бояркин.
- Это ненадолго…
В придорожном киоске они купили колбасы, перекусили сами, покормили Струбцину. Она жадно набросилась на еду, но не глотала, не давилась, как иные собаки, а ела, соблюдая чинность. И благодарно смотрела на избавителя умными, преданными глазами.
Что-то лисье было в ее красивой мордочке, и сама она казалась мягкой, доброй и пушистой. И белый галстучик на ее груди шел ей.
Денису она все больше нравилась.
- Смотри, сразу много не давай, - предупредил Бояркин. – При пустом брюхе и до заворота кишок недолго…. Как назвать-то собираешься?
Денис неопределенно пожал плечами.
- Дуня, Клуня? - начал перебирать Бояркин и остановился. – А что? Вот Клуней и назови! И забавно, и просто. Посмотри на нее, она и есть Клуня. Лучшего имени и не надо. Видишь, как уши навострила, слушает, понимает псина,  – вытягивая шею и заглядывая в зеркало заднего вида, говорил Валерий Михайлович, не переставая следить за дорогой.
Собака и вправду, кажется, понимала их разговор. Даже вот то, что больше она не Струбцина, а Клуня теперь, и это, кажется, поняла.
Езда укачивала ее, сытость клонила в дрему. Доверчиво уложив голову Денису на колени, она вздрагивала, закрывая глаза, и постоянно куда-то проваливалась сквозь сытую дрему. Ей все еще мерещились страхи осенних ночей, голодного одиночества, бесконечная томительность напрасных ожиданий  возвращения старика со старухой, на дачу. А еще постылость мокрой темноты, которая казалась густой, вязкой и долгой, таящей в себе множество неизвестных страшных загадок. Порой казалось, что она не выдержит этого страха, не хватит сил.
                14
Сагаджа не очень удивилась, увидев Дениса с собакой.
С мокрыми волосами она сидела на пуфике в холле с чашкой горячего какао и рассматривала себя в зеркало. Верный признак того, что Пырышкин должен приехать. У нее вошло в привычку, прихорашиваться перед визитами Ивана Ивановича.
Она посмотрела на пустую корзину с напавшими в нее багряными листьями, а затем - на собаку с веревкой на шее и сказала:
- Это что еще за явление Христа народу?
И мелко засмеялась, разглядывая Клуню и прихлебывая какао из ставшей перед ней фарфоровой чашечки.
- Что, Христофоров, на собак потянуло? Уж не душить ли подрядился?
- Напрасно смеешься. Вполне благородное животное по имени Клуня, - бодро ответил Денис, стягивая с себя резиновые сапоги и за тем и ветровку.
- В твоей Клуне столько же благородство, сколько и в тебе самом, - не преминула уколоть Сагаджа.
- Пока не разъедимся, втроем будем жить, если еще Иван Иванович к этому времени не подселиться к нам, - не обращая внимания на язвительность ее тона, спокойно сказал Денис и взял собаку за веревку.
- И эта образина намерена жить у нас? - удивленно вскинула бровь Сагаджа и отставила чашечку на край полированного столика, уставленного баночками с кремами.
 - Фу, а псиной-то прет! – поднимаясь с пуфика, сморщила она порозовевший носик.
Она, видимо, только что приняла ванну, и теперь в привычном махровом халате с кистями, в пестро расшитых тапочках отороченных мехом, выглядела по-домашнему уютно, как прирученная дикая кошечка. Разве лишь только не мурлыкала, но вид у нее был вполне миролюбивый.
- Не меньше, чем от твоего Пырышкина, - в свою очередь съязвил Денис. -  Вот отмоем шампунем, сиреневым мылом и заблагоухает наша Клуня, как персидский цветок! – бодро добавил он, направляясь с собакой в ванную комнату.
- Этого еще не хватало! Надо же, выдумал! – тотчас возмутилась Сагаджа. – Мало того, что тебя здесь терплю, он еще и собаку вздумал в ванну!..
- А я тебя терплю! – с запальчивостью парировал Денис.
- Мог бы и не терпеть! – Сказала, как отрезала, Сагаджа, и на ее скулах заходили желваки. – Ты же неотесанный мужлан, толстокожий, как слон! Другие мужики, посмотришь, как мужики, шапку в руки, только их и видели! А этого никаким зарядом, никакой кипяток его не обварит! Даже письмецо не проняло!
Вырвалось у нее непроизвольно, с откровенной досадой. Она спохватилась, что брякнула не то, и, придерживая полы халата, с зажатым ладонью ртом и выпученными глазами мелкой трусцой засеменила к дверям своей комнаты.
Дениса будто током ударило.
- Так это ты Маковский? – изумленно выдохнул он, растерянным взглядом провожая ее убегающую фигуру. - Вот уж неожиданность!
Дверь комнаты захлопнулась за Сагаджой, и внутри металлически щелкнул запор.
Денис постоял, тяжело переваривая свалившуюся на него новость. У него даже пот выступил на лбу. На мгновение он позабыл о собаке и не чувствовал себя.
Клуня смотрела на него ореховыми, все понимающими глазами и, кажется, по-собачьи молча страдала. Кончиком языка она коснулась его руки, но он не почувствовал ее горячего прикосновения.
Всплыл случай из далекой студенческой поры: скандал с секретарем комитета комсомола института Актистовым. Сагаджа тогда обвинила Актистова в сексуальных домогательствах. Обвинение было насколько глупым и облыжным, что ей не поверили даже подруги. С  Актистовым подобного и в принципе не могло произойти: робок и застенчив. Из него самого хоть веревки вей.  Любая девица играючи могла окрутить, что и случилось потом.
Денис и тогда догадывался, что Алена из мелкой мести все  это придумала.  Актистов оставил ее без пригласительного билета в кремлевский дворец на форум молодых дарований. Вот она и устроила ему показательную порку: «козью морду», как выражались студенты.
Сам Денис в ту пору был настолько увлечен Аленой, что любой ее поступок казался святым и праведным. Правда, неприятный осадок все-таки был. Чертила на донышке душе корявая заноза, но и ее перетерпел. Потом забылось, а теперь вот взлетело, как вспугнутая птица.
За годы совместной жизни он имел возможность убедиться в том, что его жена далеко не ангел. Да и глупо  на это рассчитывать, живя среди грешных людей. Но вот то, что она опустится до анонимки на собственного мужа, и в дурном сне  не могло привидеться. Хорошо еще, что киллера не заказала.
И он, стряхнув минутное отупение, запоздало крикнул вдогонку:
- Как же, как же, помню твою подленькую месть Актистову! Отлично помню!
Она не ответила.
Клуня сидела возле хозяина и с беспокойством наблюдала за происходящим. Ей на мгновение показалось, что из дверной щели комнаты, за которой скрылась женщина, потянуло черной мглистой копотью. Но это только показалось. На самом деле ничего этого не было: ни копоти, ни запахов.
У Дениса дрожали внутренности, горячо пульсировала жилка на шее, стучало в висках. Он старался успокоить себя и не мог. Не мог сосредоточиться, и потому снова крикнул с отчаянной горячностью:
- А еще ханша! Тоже мне принцесса сибирская! Гнида ты поганая, а не принцесса! Змея подколодная! Вот ты кто!
И вновь лишь молчание было ему в ответ. Поостыв, он занялся Клуней. Собаку решил поместить на лоджии, постелил ей рабочий халат в пятнах насохших масленых красок и сказал:
- Вот здесь и будешь жить.
С этого дня он занимался только собакой. С Сагаджой не разговаривал и встречаться с ней избегал. Боялся, сорвется, наделает глупостей. А к собаке по-настоящему привязался. Купил ей дорогой поводок, украшенный медными медальками, перед сном подолгу гулял с ней темными дорожками вдоль зеленой стены задичавшего пустыря, и думал о том, что вот обзаведется собственным углом, и станут  они жить вдвоем. С собакой спокойнее, она не обманет, не предаст, не накарябает анонимок.
Прежде он  обедал в маленьком уютном кофе за углом, а тут сам стал готовить еду себе и собаке. Сагаджа на кухню не выглядывала. Незаметно и неслышно уходила, так же незаметно возвращалась, стремительно юркая в свою комнату.
Обиды постепенно поутихли, боль улеглась, сгладилась. И теперь все сводное время Денис тратил на бракоразводные хлопоты, на поиски подходящего квартирного обмена. Подвертывались два варианта, вполне стоящих, на его взгляд, оба в престижных районах города. Но Сагаджа и слышать не желала ни о каких обменах. У нее возникло желание остаться на месте, хозяйкой прежней квартиры, и она готова была в рассрочку выплатить причитающуюся Денису сумму.
- А на что же я теперь куплю жилье? – спрашивал он всякий раз, когда заходила об этом речь. – Мне-то в рассрочку не продадут жилье.
- Ничего, ты у нас талантливый, заработаешь, - неизменно отвечала Сагаджа. – Возьми ипотеку.
Она явно била на то, что он, в конце концов, сам отступится.
В ситуацию неожиданно вмешался Пырышкин. Его поднаторелость в подобных делах и оказалась решающей. Он не только подыскал соответствующую жилую площадь, но и вызвался выплатить часть долга за Сагаджу.
Надо отдать должное,  квартиру Иван Иванович приглядел вполне приличную, однокомнатную со всеми удобствами и даже с балконом.
С ремонтом тоже решил вопрос. Прислал своих рабочих. Они за неделю перестелили полы, покрасили, стены оклеили приятного цвета обоями. Осталось дать время просохнуть краскам и – въезжай в холостяцкие холромы!
Пырышкину, как и Сагадже, тоже не терпелось поскорее выпроводить Дениса. Впрочем, и он желал того же. Уже намечен был и день переезда. Но, как всегда некстати, вмешался непредвиденный случай: пришел вызов на выставку «Осенняя Россия». Ее организаторы, между прочим, сообщили, что его картина в числе немногих других работ выдвинута на соискание большого выставочного приза. Выезжать нужно было немедленно. 
Денис и заметался в торопливой спешке. Надо было купить билет, собрать вещи в дорогу, позаботиться о Клуне. Думал, куда ее пристроить? И никого другого более надежного, чем Валерий Михайлович Бояркин, в голову не пришло.
За это недолгое время Денис успел крепко привязаться к своей четвероногой подружке, хорошо узнать ее, разобраться в повадках и  характере. Собака покорила его и звериной красотой, и сметливой разумностью. Она показалась и кроткой, и забавной, и по-своему лукавой. А уж привязанность к нему показалась столь трогательной, что захотелось написать ее портрет.
Как она останется без него? Как переживет разлуку, хотя и недолгую. Здесь оставить невозможно. Сагаджа на дух не переносит его любимицу. Клуня и сама это чувствует и при виде хозяйки напрягается, поднимает шерсть на загривке и даже тихонько рычит.
Денис поехал к Бояркину, объяснил ситуацию. Валерий Михайлович согласился забрать Клуню нынче же вечером и поселить ее в своей мастерской.
Самолет  Дениса отлетал в полдень, и он попросил Сагаджу вечером, когда придут за собакой, быть дома.
- Пусть забирают, - равнодушно сказала она. – Лишь бы поскорей.
Клуня словно бы чувствовала близость прощания и вела себя неспокойно. Расставаясь с ней, Денис встал на колени, потерся лбом о кончик ее бархатного носа, погладил и нежно прижал к себе. Собака вдруг задрожала, заскулила, виляя хвостом и, тонко подвывая, принялась жалобиться на своем собачьем языке.
Не успокоилась она и после того, как он ушел. Стала метаться по лоджии, прыгать на дверь, скреститесь и повизгивать.
Сагаджа услышала ее голос, вышла на лоджию.
- Это что еще за визг? – сурово прикрикнула она. – Будешь тут скрестись, лоджию мне уродовать!.. Уехал твой обормот, и нечего теперь  визжать. Широкие вы с хозяином-то! Тоже мне барыня, целую лоджию заняла. Выметайся вон в кладовку! Не велика фигура и в темноте посидишь...
Она ухватила Клуню за загривок, проволокла через комнату и втолкнула в темное тесное помещение, пахнущее клеем, старой утварью и затхлой пылью. Оставшись одна среди тесного мрака, вышедших из употребления вещей и спёртого, душного воздуха, Клуня не успокоилась, еще настойчивее принялась толкаться в дверь и повизгивать.
Толкалась до тех пор, пока не заслышала голос приехавшего Пырышкина, и замерла, выжидая.
Она слышала, как хозяйка, выражая бурную радость, шумно обнимает Ивана Ивановича, целует его и торопливо бормочет; «Наконец-то, одни! Какое счастье, теперь никто не мешает. Мой недотепа, слава богу, улетел в столицу. И уж теперь ни при каких обстоятельствах больше не впущу его. Завтра же вызову слесаря, поменяю замки. Пусть из Москвы прямиком дует в свой угол. Здесь  делать больше нечего.
Пырышкин успокаивал хозяйку и тоже целовал звонко, с причмоками, даже Клуне было слышно.
Ей стало совсем грустно. Она смирилась с новым для нее положением, притихла и стала подыскивать место для лежки. Кружила впотьмах, наталкиваясь на стены, на пустые ведра, обнюхивала предметы, сваленные в углу. Наткнулась на меховые унты, подарок Пырышкина. И в ноздри ей ударил до боли знакомый запах, поразившей ее. Это был запах матери, исходивший от мертвого меха. Смешенное чувство безумия и буйства, неведомые доселе, ударили ей в голову, тоска и горе сдавили грудь. Она запрокинула голову и завыла по-волчьи тягуче, печально и дико. В ее голосе было столько надрыва и боли, что даже одинокий сверчок, сиротливо прячущийся в глубине старого башмака, испуганно замер, лишившись чувств.
- Это чего она? – удивился Пырышкин, встав среди холла и прислушавшись.
Хозяйка, хлопотавшая на кухне, проворно вышла к нему и тоже  недоуменно прислушалась.
- Не знаю, - растеряно ответила она, сердито комкая кухонное полотенце и глядя на кладовку. – Вот дура! – обругала себя. - Согласилась до вечера подержать!..
И вдруг, сорвавшись с места, подскочила к двери кладовки и с лету кулаком резко забарабанила в нее:
- Ты чего там развылась, паскуда? Прекрати сейчас же! Прекрати, шалава эдакая! Вышвырну, как поганку!..
Клуня слышала истеричные возгласы хозяйки, но не замолкала. Тоска и горе одним неподвластным ей звуком рвались наружу. И это невыносимый звук довел Сагаджу до исступления. Она схватила швабру, распахнула дверь и крикнула, раскосо сверкнув глазами:
- Ах, ты шкура собачья! А ну, выметайся сейчас же! Я тебе поору, зараза!
И наугад шваброй шлепнула по чему-то мягкому и пушистому.
Клуня взвизгнула и подскочила на месте. Затем стремительно Сагаджи вылетала в коридор.  Сагаджа понеслась следом.
На пути Клуни встал Пырышкин, широко растопырившись и слегка пригнувшись.
- Погоди, - сказал он, - сейчас вызову наших собачатников. Мех-то у нее просто чудесный! – заметил он с холодной разумностью трезвого человека.
Но Сагаджу было уже не остановить. Она пронеслась мимо, распахнула дверь на лестницу и с высоко поднятой шваброй полетела на заметавшуюся по холлу собаку.
Пырышкин мелкими шашками с раскрытыми объятьями тоже пошел на нее, не давая Клуне проскочить мимо. Она сделала неловкое движение навстречу, желая увернуться, и угодила Пырышкину в ноги. От его  обуви в ноздри ударил тот противный запах мертвой кожи. И хотя это был не запах ее матери, но и в нем нетрудно было обнаружить застывшее отчаяния и звериную муку.
 Не помня себя, Клуня вцепилась Пырышкину в лодыжку.
 Иван Иванович вскрикнул от неожиданности и подпрыгнул вверх, увлекая за собой и Клуню.
С криком: «Она же бешенная!» - он вскочил на пуфик. Тот не выдержал его прыжка, с треском рассыпался. Иван Иванович грохнулся на пол, но  здесь не перестал кричать:
- Осторожней! Осторожней с ней!
Сагаджа, не слыша его,  раз за разом в ярости шлепала шваброй о пол, целясь в Клуню, но собака увертывалась.
От очередного удара швабра разлетелась по сторонам, издав сухой дребезжащий звук.  Клуня с протяжным визгом успела выскочить в общий коридор и, делая большие прыжки, понеслась вниз по лестнице, перелетая сразу через несколько ступеней. Вслед за ней прыгала незримая лохматая тень. Отстала она лишь после того, как Клуня, преодолев лестницу, мимо мальчика в раскрытую дверь прошмыгнула на улицу.
Не оглядываясь, метнулась в сквер, присела за скамейкой и притихла, успокаиваясь. Затем вышла к подъезду и принялась искать следы хозяина. Но к этому времени его запахи уже выветрились, и она так и не унюхала.
Ночь пересидела в скверике. Утром снова ходила, вынюхивая следы хозяина. И опять ничего не нашла. Но она не успокоилась, продолжала настойчиво искать.
Прохожие смотрели на нее с неприветливым безразличием. Лишь одна пожилая пара, проходя, обронила на ходу:
- Собака-то, кажется, этого художника?
- Может быть, - равнодушно отозвалось вслед.
Ее гоняли дворники, мальчишки-сорванцы, играющие в мяч, взрослые дяди, ставящие во дворе машины.
Она убегала в сквер, пряталась и возвращалась опять.
Несколько раз видела Сагаджу. Бывшая хозяйка, нарядная, проходила, не глядя по сторонам, покачиваясь, как лодка.
Отчаявшись, Клуня вспомнила сгоревший дом далеко в пригороде, сухое, скрипучее крыльцо, под которым одно время ютились с матерью. Вспомнила стариков Обориных, их ворчливость, и  через весь город отправилась на поиски прежних хозяев.
Долго блуждала, прячась по укромным местам, избегая встреч с чужими ужасно драчливыми собаками, с машинами и злыми людьми.
Пригород она все-таки отыскала, и улицу, и двор свой. Только напрасно вышло. Двор стоял голым и пустым. Даже дровяника с пахучей стружкой не осталось. Все, что не погорело, за лето снесли и растащили. Одни трухлявые гнилушки, пепел да зола уныло проглядывали средь буйно разросшихся бурьянов.
Она легла на кучу почерневших от дождей щепок, на которых спали после пожара, и предалась тяжким думам о матери, о стариках, о художнике, о своей горестной неприкаянности. Как было жить одной?
Побродив по знакомым местам, полазив по старым закоулкам, потащилась снова в город.
Опять были все те же длинные улицы, забитые транспортом; дворы с помойками; толкучки, полные народа; унылая серость и безрадостный мрак полуночи. Тусклым казался мир. И люди были злыми и тусклыми.
Лишь однажды невнятной радостью предстало перед ней светлое приземистое здание городской ветлечебницы. Возле ее дверей увидела очередь. В основном это были женщины и  старухи. Кто-то держал на  руках кошку, кто-то собачку. Одна женщина держала утку с перебитой лапкой.
И хотя лица женщин были невеселыми, как и само утро без солнечного света в хмуром небе, временами над очередью играли, вспыхивая, загадочные теплые блики. Клуня так не поняла, откуда этот радостный свет и  тепло?
Среди тротуара плакал белобрысый мальчик, одетый в кремовую рубаху, с котом на руках.
Прохожие спрашивали его, о чем плачет. Мальчик дичился и не отвечал.
Подошла старушка, маленькая, сухенькая, как и сам мальчик, и тоже спросила:
- Что с тобой, сынок?
Увидела мертвого кота у него на руках, сильно смутилась.
- Базика усыпили, - размазывая рукой слезы по лицу, сказал мальчик и отвернулся.
Старушка вздохнула и утешила:
- Что же делать, деточка? Так уж пришлось. Видно, по-другому у доктора не получилось. Не все у нас получается. А ты не расстраивайся, другого Базика себе заведешь. А этого хоронить надо.
Голос старушки был проникновенно добрым, и таким теплом повеяло от нее, что Клуне захотелось пожалеть и плачущего мальчика, и немного себя. Она была готова лизнуть мальчика в его заплаканные глаза, но разве ей это позволят?
Клуня вернулась к знакомому дому против пустыря. Опять бродила по двору, издали видела ненавистную Сагаджу, противного дядьку в обуви, пахнущей мертвой кожей. И ничего кроме звериной обиды не испытала.
Своего хозяина она так и не встретила.
За эти дни бесплодных ожиданий, голодных поисков она сильно исхудала, облезла и запаршивела. В таком виде и появилась на пустыре.

                15
Зимой выпало много снега, на валежник навалило целую гору, и все вокруг запечатало сугробами. Они пробили тропку, тонкую, как крученая веревочка. По ней и ходили, ступая след в след.
Пережили зиму относительно легко. Вплоть до вешнего тепла их подкармливала маленькая, сгорбленная старушка в облезлой цигейковой шубейке да ребятишки, бегущие в школу. Увязываясь за ними, они провожали их до самой калитки. Дальше не пускал молодой, краснощекий охранник в пятнистой куртке.
Однажды Клуня сделала попытку прошмыгнуть вслед за маленькой девочкой с голубым ранцем за плечами, и получала в ответ увесистый удар по горбу.
- Пошла вон, бродяжка! – крикнул охранник, помахивая дубинкой.
Клуня взвизгнула и выскочила за калитку. Джек угрожающе зарычал, но не бросился на охранника. Это обидело и  удивило Клуню. Она знала, каким он умеет быть смелым и дерзким до безрассудства. А тут не вступился, и она свою обиду выместила на Грея. Досадливо огрызнулась на него.
Девочка удивленно обернулась на собачий взвизг и остановилась, сердито уставившись на охранника. И охранник смотрел на нее с легким недоумением. А девочка по взрослому строго принялась отчитывать его. Она говорила, что нельзя так поступать с животными, что подобное отношение не одобряется даже Евросоюзом.
- Ишь, грамотная какая! – с усмешкой фыркнул охранник. - Плевать мне на Евросоюз! У меня своей Евросоюз. Есть прямое указание самой городской мэрии об утилизации бродячих животных.
- Какие вы все злые! – бросила девочка, наморщив выпуклый лобик под белой вязаной шапочкой. - У вашей мэрии дырка в мозгах! – показала она пальцем на висок.- Это дядек надо утилизировать, которые животных бросают.
Но охранник сделал вид, что не слышит ее, отвернулся и встал, растопырившись во всю калитку:
Больше уже никто из них не решался повторить опыт Клуни. Знакомую девочку встречали возле подъезда ее дома и провожали до школьной ограды. За это им перепадало угощение от нее.
Старушка, подкармливающая их, жила неподалеку от школы в желтом двухэтажном доме с узким двориком, стиснутого с двух сторон забором старинного свечного заводика. Из его трубы постоянно тянуло запахами плавленого жира и еще чем-то химически неприятным. Но эти запахи ничуть не мешали на карнизах кирпичных цехов гнездиться голубям, а летом и галкам устраивать гнезда.
Старушка кормила не только собачью стаю, но и голубей. И птицы, завидев ее согбенную фигуру в облезлой шубейке и в белом платке самодельной вязки, шумной ватагой слетались во двор.
Старушка как будто и не замечала их крылатого беснования, медленно шла по расчищенному пятачку волейбольной площадки, тяжело шмыгала войлочными разношенными пимами, глядела под ноги, и, словно сеятель на ниве, разбрасывала по сторонам ячневую крупу. Зерна взблескивали в лучах скупого зимнего солнца, и белой россыпью падала на чисто подметенный заледенелый асфальт. Голуби, шумно пересыпаясь в воздухе, наперебой бросались старушке под ноги, спеша опередить своих менее расторопных собратьев.
Собаки тем временем, нетерпеливо облизываясь, сидели на вершинке плотного снежного сугроба и молча наблюдали, поджидая своего череда.
Возле дома сновали люди, входя и выходя из подъезда, останавливались, глядя на старушку, сокрушенно качали головами и вздыхали одни сочувственно, другие с осуждением. Иные презрительно фыркали, бормоча:
- Что делают годы! Совсем выжила из ума! Перебивается с кваса на воду и, надо же, целую собачью свору прикормила. А тут за голубей взялась
И с долей призрения смотрели на соседку.
Собаки с опаской обходили этих людей, по опыту  зная, что лучше к ним не подходить.
Самым невероятным в этой истории было то, что старушка готовила собачью  кормежку из двух блюд. Сначала в большей железной чашке выносила хлёбово, что-то вроде мучного киселя с частицами разваренной хамсы. И пока они торопливо лакали эту питательную жижу, она выносила еще и перловую кашу, правда, без масла. Но все равно теплая еда и согревала, и сытила их.
Так продолжалось до середины апреля. Уже по-настоящему запахло весной, снег набух, стал рыхлым, сочным на припеках, как вдруг старушка  пропала. До вечера они просидели, напрасно ожидая привычного угощения. Но так ничего и не дождались. И в последующие дни не было старушки. И дворик сам потемнел от подтаявшего снега и грязных луж.
Выходили обитатели и дивились, указывая на собак,
- Вот сволочи до чего привыкли к бабки халяве!..
Оттого, что им ничего неизвестно было про старушку, их ожидания казались еще томительней и безнадежней. Клуня с опущенной головой, медленно расхаживала по двору, лизала мокрый снег и, прядая ушами, с надеждой смотрела на окно, за которым еще недавно мелькал белый платок.
Беспокойство овладело и голубями. Всплескивая крыльями, они то кружили в воздухе, то опускались на козырек подъезда и заглядывали вниз, призывно воркуя.
Сам воздух, казалось, был настоян  печалью и горем. Джека томило предчувствие страшной беды.
В серый полдень из знакомых дверей вывалилась гурьба сумеречных людей. В окружении мужчин на длинных полотенцах показался деревянный ящик, обитый красным коленкором. Джек увидел в ящике неподвижно лежащую старушку под белым покрывалом. Ее лицо тоже было белым, тихим и покойным, как снег, мягко падающий с неба.
Подъехал автобус, облезлый и мрачный, с облупленной серой краской по кузову. Мужики открыли заднюю дверь, задвинули внутрь салона ящик со старушкой, вспрыгнули сами. Подали руки женщинам, втащили их, и машина тронулась.
Джек не зал, куда и зачем увозят их кормилицу, и отчего неподвижна она? Он сорвался с места и бросился за автобусом вдогонку. Следом побежала и его стая.
В воздухе беспокойно замелькали, закружились голуби. Они то кувыркались, то зависали в воздухе, как бы замирая над автобусом, то бросались вниз, сложив в лодочку крылья. Было что-то скорбное и непонятное в их удивительном полете.
Бежать по мокрому асфальту было и скользко, и тяжело. Снег валил крупными хлопьями и таял, едва коснувшись дороги.
Они пробежали несколько кварталов и остановились, дыша ввалившимися боками.
Автобус со старушкой на ближнем перекрестке свернул за угол высокого здания и скрылся.
Сбившись в кучу и высунув языки, стая смотрела на своего вожака, ждала его решений. Джек и сам не знал, как поступить. Его грудь сильно пекло, сухая окалина застыла в горле.
Он постоял, с беспомощным отчаянием прислушиваясь к биению собственного сердца, стряхнул с холки снежную мокроту и повел стаю обратно.
Они были не только угрюмы, но и голодны. И, вернувшись в обжитой район, тотчас разбрелись по дворам в поисках еды.
Уже по теплу с Джеком  произошел один невероятный случай. Он увидел своего давнего обидчика Гололобого.
Снег к этому времени окончательно сошел, но деревья стояли еще голые. Сквозь пригретую землю на пригорках пробивалась зеленая дробь травы.
Был какой-то праздник, и было солнечно. Они лазили по городскому кладбищу, обшаривая могилы в поисках поминальных приношений. И внезапно увидели, как по центральной кладбищенской аллее среди высоких каштанов потекла вереница блестящих машин с черными лентами на радиаторах.
Рассчитывая на поживу, побежали следом.
В конце аллеи, свернув на простор светлого прогала, машины беспорядочно рассыпались и остановились. Из них высыпали молодые наголо остриженные люди в длиннополых черных пальто и былых кашне. Четверо мужиков в рабочих халатах вытащили из салона большой черной машины  ящик из красного дерева, обитый сверкающими бронзовыми украшениями. Поставили его на две тумбы возле свежевырытой ямы.
В ящике, излучающем лаковый блеск полированного дерева, среди живых цветов и лежал этот Джеков знакомец Гололобый. Джек увидел его, дернул обрубком хвоста и заскулил отчаянно и тоскливо. Стая с недоумием посмотрели на вожака и перешла с аллейки на обочину.
Джеку вспомнилась его жизнь за высоким забором, пропавшие хозяева, город и сиротские скитания. И все эти беды принес человек, неподвижно лежавшей в богато украшенном ящике. Джеку готов был выть от отчаяния, но он тупо лишь смотрел в бескровное застывшее лицо своего ненавистника, тяжело дышал, топыря уши и нетерпеливо перебирая лапами.
Людей, стоявших вдоль могилы, обносили водкой, наливая ее в белые пластиковые стаканы. Распорядитель, высокий смуглый человек, далеко немолодой, одетый, как и остальные, в длиннополое пальто нараспашку, в белом шелковом кашне, стоял с непокрытой головой и, набычившись, говорил, твердо произнося слова. Остальные, как и Джек,  тупо смотрели в могилу и молчали, держа в руках стаканы.
Ящик закрыли, постучали молотком и опустили в яму. И здесь Джек увидел, как вслед за ящиком в яму порхнуло смутно различимое  мохнатое существо. Но кроме него этого существа, кажется, никто не заметил. Он быстро догадался, что это за существо. Это было зло, не пожелавшее расстаться со своим хозяином.
Яму наскоро засыпали. Присутствующие выпили водку, остатки выплеснули на свежий земляной холмик, и Джек услышал, как смуглый  немолодой человек, вскинув над головой крепко сжатый волосатый кулак, крикнул с звенящей яростью:
- Прощай, друган! Твоя смерть зачтется этим козлам! Клянемся, покарать падлу!..
И все дружно подхватили хором: «Покараем, падлу!»
В воздух с треском взлетели ракеты, рассыпавшись на множество разноцветных огней. С ближних каштанов с испуганным криком сорвались галки и понеслись в сторону кладбищенской церкви с островерхой деревянной колокольней.
Две пожилые женщины в черном, в одинаково тесных, сборчатых жакетах, туго стянутых в поясе, в узких длинных юбках до пят, в платках, опущенных на лоб, с белыми узелками в руках, остановились среди аллеи, и одна сказала другой, удивленно разглядывая людей, хлопающих дверцами отъезжающих машин.
- Господи! Посмотри, Оля, как бандитов-то теперь хоронят! С салютами! Нашим дедам и во дни Победы не было такой чести.
Оля ответила, заглядевшись на вереницу машин:
- Где уж нам,… слава Богу, сами живы…
И обе, перекрестившись, посмотрели в небо. Их тихие, опрятные лица удивленно вытянулись, и обе испугано выдохнули:
- Господи, дева Мария нам ангела посылает!
И торопливо принялись креститься, а потом, не сводя взгляда с одинокой небесной точки, делая паузы, обе затянули нараспев; «Анде-ел Бо-о-жий, хра-ни-тель мой святой, на соблюдение мне от Бога с небесе данный, прилежно молю Тя, Ты мя днесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи».
Джек тоже стал смотреть в ту часть неба, куда были обращены взоры поющих женщин, и увидел то ли человеческое дитя с крылами серебряной птицы, то ли саму серебряную птицу с ликом нежного ребенка.
Через мгновение видение рассеялось и пропало среди тонко раскатанной облачной пыли.
Просветленные лица женщин были в слезах. Они постояли, крестясь и умильно осматриваясь, увидели собак на обочине, молчаливо развязали узелки и стали кормить их рыбными пирогами.
Могилу Гололобого тем временем завалили венками, машины стали отъезжать. А женщины, не переставая креститься, свернули с аллейки и убрели тропкой, натоптанной вдоль заросших могильных оград, в сторону кладбищенского храм. Вскоре их платки скрылись за голыми кустами акаций и сирени.
На аллею вышел пьяный могильщик с лопатой. Он был в резиновых сапогах, перемазанных глиной, с опухшим лицом, заросший, как леший. Увидев собак, могильщик вскинул лопату и принялся кричать не зло, но голосисто и с хрипотцой:
- А ну, твари собачьи! Не хватало вас тут куски таскать!..
И замахнулся лопатой. Они убежали.
Ночью Джеку был сон: два человеческих скелета грызлись за сахарную кость. Это было настолько дивно, что он смеялся во сне совсем, как человек…

                16

К тому времени их было уже четверо. На одном из городских мини-рынков к ним прибился Чап, маленький пестренький шпиц, бедствующий в одиночку. У него были удивительные глаза, полные человеческого понимания и  озорного лукавства. Они делали его похожим на шаловливого мальчишку-сорванца.
Жил он под прилавком в старом ящике из-под картошки, и был так мал и беспомощен, что его могла обидеть любая самая захудалая дворняга.
Когда Чап увидел перед собой незнакомую стаю, в особенности огромную, страшную морду боксера, он прижал к голове остренькие ушки, сжался в комочек, зажмурился и приготовился умереть.
Джек с любопытством покачался над ним, горячо подышал в мелко дрожащий затылок испуганной собачки и милостиво лизнул ее в приглаженный пестрый хохолок между плотно прижатыми ушами. Это словно бы оживило Чапа. Он вскочил на ноги, высоко подпрыгнул и, виляя хвостом, радостно заплясал перед большой великодушной собакой.
Подошли Грей с Клуней, обнюхали его для знакомства и увлекли за собой
Шпиц даже слегка ошалел от столь неожиданной удачи. Он принят в стаю,  она позволяет ему следовать за ней и теперь ему  не страшны нахально заносчивые снующие по рынку рослые дворняги.
Маленькое существо Чапа было полно ликования. Ему снова повезло, как до этого повезло с женщинами, торгующими молоком. Они приютили беззащитного кобелька и опекали его, как умели. Устроили вроде теплого гнездышка под своим прилавком, выстелив рассохшийся грязный ящик мягкой упаковочной ветошью.
В нем он и жил. Женщины подкармливали его скисшимся молоком, творогом, пирожками с ливером. Из мясных рядов время от времени бросали кости и жилистые обрезки.
Так он прожил полностью зиму и два лета. А до этого жил в городской парковой зоне в пансионате инвалидов и ветеранов труда вместе с хозяином стариком Егором Фомичом Дятловым.
Старик в пансионате был на привилегированном положении. Не смотря на свои семьдесят шесть, выглядел он моложаво и производил впечатление человека крепкого здоровья и ума. Но это впечатление было обманчивым. Хотя с виду гладкое лицо старика и отсвечивало  глянцем гламурного журнала, внутри его давно завелась червоточина. Егор Фомич страдал нервными заболеваниями и провалами памяти. Порой он забывал даже то, что было полчаса назад. Зато с удивительной ясностью мог вспомнить, казалось бы, совсем незначительные события полувековой давности.
Чап о прошлой жизни старика знал только из его рассказов да по разговорам близких ему людей, сослуживцев, соседей и соседок, с которыми  доводилось общаться прежде
В последнее время старик стал часто вспоминать свою покойную родительницу Евдокию Евдокимовну. Сильно тосковал по ней.  А еще тосковал  по родной деревеньке Помелено, которой и на картах давно не осталось.
 Деревня его угодило под топор хрущевских перемен. Тогда хорошо прошлись по российской глубинке, много посекли малых деревень. Хотя Помелено, какое оно малое? Сто восемь дворов. Одних ребятишек бегало в школу целая рота.
Сейчас Егор Фомич подзабыл об этом. Забыл, что к упразднению родной деревеньки и он приложил руку.
Женат уже был, жил в областном центре, работал в облисполкоме. Персональная «Волга» в личном распоряжении, черная, как классная доска их Помелинской неполной средней школы. Имя Дятлова звенело по всему краю. В работе он был спор и ретив. Вот и поминали его, кто добром, кто лихом.
Жизнь на селе к тому времени начала потихоньку меняться. Хозяйства только-только на ноги поднимались, исправляя невзгоды мучительных разрух. У колхозников надежда  на лучшее появились. И тут как обухом по голове! Хрущевские реформы. Его затеи и подсекли деревню под самые пятки.
Конечно, потом объявят их неправильными, волюнтаризм, скажут. А когда его не было, этого волюнтаризма? Так и жили постоянно под топором.
 Да и какой прок вслед умчавшемуся ветру руками махать? И много ли воды соберешь, когда сама плотина разрушена?..
Годами раньше в жизни Егора Фомича произошло одно знаменательное событие, которое и решило всю дальнейшую судьбу. Случай свел его с самим застрельщиком советской оттепели, первым секретарем ЦК КПСС Никитой Сергеевичем Хрущевым. Произошло это в самый разгар знаменитой кукурузной эпопеи. К этому времени он тогда еще не Егор Фомич, а просто Егорка Дятлов, окончив агрономический факультет сельхозинститута, стал работать агрономом у себя в селе. Но вышла незадача. Не поладили с председателем колхоза Укачиным, мужиком малограмотным, однако волевым и самодуристым.
Егор плюнул на агрономию и перешел на рядовую работу простым кукурузоводом.
Вот с этой кукурузы и занялась его счастливая звезда.
В начале сентября Хрущев, с личным досмотром объезжая соседние края, завернул и к ним в область. Привезли его в Помелено прямо на кукурузное поле к Егору Дятлову. А она, матушка, от края до края выше леса поднялась.
Вышел из машины руководитель страны, шляпой, как веером, обмахивается, запрокинул голову, на урожай Егорова звена дивится. Уж не бамбуковая ли роща качается на ветру? Початок взял, ошелушил. Нет, не бамбук, настоящая кукуруза. Зерном к зерну набит початок, как патронташ заядлого охотника. Восковой спелости зерно, тронешь ногтем, молоко течет.
Взвесил на ладони, смотрит то на Егора, то на его рукоделие. Даже губу отвесил от удивления, сказать не знает что.
- Вот  оно как! – с удовольствием наконец выдавил он. – Что твое березовое полено! Ишь, ты! Куда там американским фермерам...
И его отвисшая губа слегка задрожала.
Подобного урожая  главный кукурузовод страны еще не встречал в срединной России. Он и свою знаменитую соломенную шляпу не заметил, как выронил.
Сопровождающие его товарищи наперебой кинулись поднимать ее. Но Никита Сергеевич не дал им такой возможности, сам опередил. Легко подхватил шляпу, старательно выбил ее о колено и накинул на свою сияющую лысиной голову.
Хоровод высоких начальников, прибывший с первым секретарем ЦК, заволновался, задвигался, дивясь проворству высокого гостя. У Егора в глазах зарябила от множества разных лиц. Прибывшие с Хрущевым начальники были, как на подбор, крупные да гладкие, все выше средней упитанности.
К ним в колхоз на председательство тоже, бывало, не карликов привозили. Иные за присест по два курника съедали величиной в добрую сковороду. Да и районное начальство было, о-го-го какое! Гвардейцы, да и только, косая сажень в плечах. Но с приезжими, куда там, ни в какое сравнение не шло. И Егор думал, в каком же это особом загоне выращивают подобную породу? А потом, когда  уже сам угодил в руководящие товарищи, не без улыбки вспоминал свои глупые мысли.
Он во все глаза смотрел на Хрущева и не находил в нем ничего необыкновенного. Мужик, как мужик. Серый пиджак, серые штаны, отвисающие сзади требухой, выгоревшая шляпа. Ботинки рыжие в густой пыли.
И сам серый, как моль, с рыхлым, словно из гуттаперчи лицом. «И как это умудрился стать властелином целой страны с такой невзрачной внешностью?» - думал Егор.
Хрущевское окружение следовало за ним, как пышный хвост за кометой.
Местный люд сбежался поглазеть на кремлевское диво. Стояли поодаль, близко охрана не подпускала. Толпились на зеленой меже, прислушиваясь к разговору. О чем это их Егорка с такой важной птицей толкует? Что за объяснения дает? А Егор ходил рядом с необыкновенным гостем и подробно рассказывал: как почву готовил, какие удобрения вносили под посев, кто еще работает с ним в одном звене.
Хрущев держался руками за борта своего расстегнутого пиджака, внимательно слушал и одобрительно кивал головой. Его помощники, словно ловкие пулеметчики что-то заносили в блокноты.
Назвал Егорка членов звена: и в первую очередь Дусю Зотееву, будущую свою супругу, а вместе с ней и Надю Агапову. Обе всю весну ловили с ним холодные черемуховые ветра, катушку с мерной проволокой вдоль поля таскали.
Обеим в конце года по трудовому ордену дали. А Егора орденом Ленина наградили.
Осмотрев поле, Никита Сергеевич постоял, глядя в землю, снял пиджак, в одной рубашке остался. Налетел порыв ветра, Хрущев придержал шляпу на голове, перевел на Егора серые колючие глазки и спросил:
- А как обстоят дела с партией у тебя, удалец?
Егор стушевался, пожал плечами, не зная, что сказать.
За него ответил секретарь парткома районного производственно-территориального управления товарищ Гвоздев, мужик тоже не из слабой породы, слепленный, должно быть, из того же особого руководящего теста, в две сажени ростом, с кулаками в добрый арбуз.
- Мы его кандидатом приняли, Никита Сергеевич! – радостно объявил он.
Хрущев собрал на переносице пегие брови и оттопырил нижнюю губу, теперь уже недовольно. Она была толстой и влажной, и под ней, как показалось Егору,  образовался еще один маленький подбородок. Ему стало смешно оттого, что у такого важного человека есть два подбородка. Он отвернулся, чтобы не выдать себя и сделал вид, что шлепает комара за ухом. Хотя комаров к тому времени уже не было, вода в пруду захолодела.
Руководитель страны, кажется, остался недоволен ответом. Это немедленно  особым руководящим чутьем  почувствовало краевое начальство и склонило головы в ожидании грозного разноса.
И гроза не заставила себя ждать.
- Безобразие, понимаешь! – не глядя на свое окружение и петляя по стерне глазами, возмущенно гремел Хрущев, решительно вскинув к подбородку крепко сжатый кулак.
Его оголенная часть жирной шеи налилась багровой свежестью.
- Молодой человек, работник воистину безграничных коммунистических устремлений, герой пятилетки,  до сих пор ходит в кандидатах! – набирая обороты, звенел голос Хрущева.
Он повернулся к секретарю сельского обкома партии товарищу Хрякину и сердито бросил:
- Это просто безобразие, товарищ Хрякин! Это черт знает что! Подобное попустительство дорого стоит стране и партии! Двигать надо молодежь! Двигать, товарищ Хрякин! Это же золотой запас партии! Такой, понимаешь, орел, - окинул он взглядом Егорку, -  и до сих пор на кукурузной делянке крутится!.. Да по его размаху, ему и области мало!
Хрякин стоял бледный, и было видно, как на его полусогнутом колене мелко трясется штанина.
Хрущев повернулся к Егору, одобрительно потрепал его по плечу и торжественно произнес:
- С такими орлами мы еще покажем Кузькину мать!
О, что тут началось! Кажется, сами весенние воды бурливым потоком зашумели по полю. Окружение Хрущева задвигалась, заволновалось, засновало, подобно десятку ткацких челноков, пришло в радостное оживление. Все бросились к Егору, у каждого возникло желание сказать ему приятные, значительные слова, коснуться локтя, пожать руку, поощрительно улыбнуться, дружески подмигнуть.
Как выяснилось потом, это волнения были не случайными, и самым благотворным образом сказалось на карьерном росте Егора. Он двигался по службе не менее стремительно, чем росла его кукуруза.
Не прошло и трех лет, как властные рычаги, его молодого, энергичного, вынесли на самый гребень областного руководства, усадили в обкомовское кресло и поручили заниматься селом. К этому времени они с Дусей поженились, и у них родилась дочка, их золотоволосая Ниночка.
За двухвековую историю деревни Помелено, никто из ее селян не взлетал до таких высот, до каких взлетел Егор. Односельчане теперь уже не называли его Егоркой, как прежде. Только имени и отчеству. Деревенские старики еще издали кланялись, завидев его черную «Волгу», и почтительно сдергивали с головы малахаи. Он стал для них как бы чужим человеком, таким же начальником, какие приезжали в колхоз с проверками посевной, ходом жатвы, с бесконечными требованиями расширить, увеличить и повысить, провести немедленный госзакуп мяса, молока, шерсти, организовать подписку газет. С чем только ни приезжали эти строгие уполномоченные и начальники! Егор и сам почувствовал себя чужим среди тех, с кем еще вчера ходил в клуб, работал, сидел за праздничным столом и обсуждал текущие события. Должность не только возвысила его, но и оторвала от родимой почвы, подняла над людьми. Он стал стесняться заношенных малахаев, засаленных фуфаек, кирзовых сапог, всего того, в чем сам еще недавно работал в поле.
Не стало согласия с отцом Фомой Тимофеевичем.  Было досадно, что у него такой не выдающийся родитель, земляной, малограмотный, многого не понимает и с ним приходиться вступать в споры. Спорили в основном из-за того, что Фома Тимофеевич ни в никакую не признавал за Хрущевым человека  выдающегося  государственного ума.
К слову сказать, Фома Тимофеевич был человеком  твердого характера, пользовался заслуженным авторитетом среди односельчан. Бригадир полеводческой бригады с тридцатых годов, делегат Всесоюзного съезда колхозников-ударников в Кремле. На фотографии рядом со Сталиным сидят, как два закадычных друга. Сталин трубку держит, с хитрым прищуром на Фому Тимофеевича глазом косит. А Фома Тимофеевич сидит прямо, будто аршин проглотил. И глаза неестественно выпучил.
Хрущева иначе, чем пустобрехом, мякиной в соломенной шляпе Фома Тимофеевич не называл. И все спрашивал Егора:
- Вот чего он на Сталина окрысился? Мертвого орла и воробей зашибет. Прежде-то чего ходил, хвост поджимал, под гармошку вождя кренделя выписывал? А тут, ишь, ты, осмелел! Сталина уж сколько нет в живых, а он вдогонку слюнями брызжет. Вот с  чего, думаешь? Со страха, милый, со страху! Живого боялся, а теперь и мертвого боится, ходит, в штаны наложил, и все пыжится Сталинские достижения переплюнуть. Да только мелко плавал, наружи кое-что.
Неловко было на людях моргать, выслушивая отцовские поклепы на лидера страны. Ох, как неловко! Да и должностное положение не дозволяло. А что поделаешь, родитель ведь. Но не вложишь ему в ум, что время на дворе новое, молодое и энергичное, и что он ведет себя, как старый брюзга. Вот и приходилось вяло отшучиваться,  снисходительно возражать.
Вскоре заговорили о ликвидации «неперспективных» деревень, их Помелено тоже  подверстали под спущенную сверху разнарядку. Тут уж никакие доводы не помогали. Отец ходил мрачный и  хмурый. Сердито отмахивался: «А-а, брось ты, слышали твою балалайку!»
Стал ходить на Микитин взгорок. Поднимется и подолгу смотрит на село, будто навсегда прощается.
А при очередной встрече бросил в сердцах: «Ну, и что твой Хрущ новый Великий перелом замыслил?. Личное подворье долой! Работного мужика под корень! Деревню упразднить, землю крапивой засеять. Вот и дождались милости с барского стола! Эх, Егорка, Егорка, помяни мое слово, крахом все обернется. Кабы хлебушко с салом не пришлось из-за границы чалить».
Было смешно слушать такое. Тоже выискался пророк с ликбезовским образованием. И пророчества отца Егор выслушал со снисходительностью человека, негаданно вознесенного до высокого руководящего кресла. Отцу можно болтать, а на него возложена персональная ответственность за исполнение директивных партийных решений. Он не думал о последствиях. Да вряд ли кто о них думал на верху. Правил коллективный разум партии. А он не умел нисходить до конкретных частностей и такой ничтожной малости, как отдельная человеческая личность. Шла звонкая работа, как сказали бы теперь, в формате общих идеологических схем и абстракций.
Это уже много позже, на закате дней своих, когда из-за границы повезли не только хлеб и мясо, но и кукурузные хлопья в ярких упаковках, памперсы  и нарядные побрякушки, как когда-то европейцы возили стеклянные бусы диким островитянам, Егор и вспомнил отцовские прорицания: до чего же прав был старик!
Но тогда же он знал одно: «Партия мудра, и в своих решениях не ошибается».
Ликвидацию Помелено начали с клуба, рубленного из вековых сосен. Разобрали, в Калиновку увезли. В начале лета на слом пошла школа на сто парт, за ней ухнул акушерский пункт, а затем и сельпо.
Дошла очередь до ферм, последним крушили конский двор. К этому времени Фома Тимофеевич состоял ночным сторожем при лошадях. Этот двор когда-то сам рубил. Так жаль было всего, что щемила душа.
В сумеречной конюховке с хомутами, пропахшими лошадиным потом, его и настигла смерть. Утром пришли мужики лошадей брать, а он холодный лежит на полу посреди помещения. Половина лица синей стала. Тут и без докторов ясно, паралич,
 В день похорон отца Егор Фомич слышал, как Семен Лакцев говорил у двора мужикам, косясь в его сторону: «Сынок удружил... Вот и не выдержало сердце директивного погрома».
Смерть отца он опять же принял с невозмутимой твердостью важного должностного лица. Рассудил вполне философски: время, дескать, пришло, все там будем.
В чем он был абсолютно непреклонен в те дни, так это в отстаивании партийной линии. И  гнул эту партийную линию, работая без сочувствия к людям, без оглядки на сетования подчиненных, на здравые суждения низовых структур. Он их попросту не замечал. Что они могут там понимать, эти люди внизу? Вот когда сам смотрел из полевой борозды, как судил он, о чем думал тогда? Да все о том, что начальники зажирели, гнут через колено, у них одно на уме: отобрать у колхозника и отдать государству. Но что это суждения? Обыкновенный обывательский свищ. И каким может быть политический кругозор на низовом шестке? Что он может значить в сравнении с генеральной линей партии Ленина, передового отряда мирового прогресса?
Бывало, неделями мотался по районам, ночевал, где придется, не щадил ни себя, ни других. Вольностей не терпел, нерадивых гнал, однако иные инициативы, укладывающиеся в русло общей партийной линии, подхватывал. С одобрением относился к починам: «догоним и перегоним, ударим встречным планом на происки империалистов!».
Одумываться начал на самом излете, уже перед пенсией, перед тем, как на покой уйти. Тут как раз подкатила горбачевская перестройка: расширить, углубить, больше гласности и демократического правопорядка. Пришла пора трескучего пустобайства. Звону на весь мир, а дел на копейку!..
Этот звон окончательно и отрезвил Егора Фомича. Умом он понимал, что вроде бы так оно и должно быть: новое мышление, демократия. Но это лишь слова. А дела-то, дела где? И что это за новое мышление, если оно уходит в гудок?
Одолевали подозрения, что властью овладели перерожденцы, крикливые хамы с холопским душком. Где они были вчера, эти многоречивые говоруны? По казенным кухням сидели, шушукались под бормотание радио «Свобода». А теперь , видишь ли, осмелели, волю обрели. Власти возжелали. Но что это будет за власть, поднявшаяся на хаосе и криминальных дрожжах?
Близкое окружение Егора Фомича полагало, что демократия без должного правового и нравственного наполнения есть худшая форма общественно-социальной осатанелости.
Что будет со страной, если худшие люди, крикливые и наглые, прибирают к рукам все, что плохо лежит. И горько было видеть собственную дочку в одной связке с этими людьми. Как же это получилось, собирали годами, на что потрачен труд не одного поколения, брошено на ветер, отдано на всеобщее разграбление?
Егор Фомич почувствовал себя не только уставшим, но и лишним, совершенно ненужным новому времени. С особой остротой это чувство возникло, когда во власть стали встраиваться люди новой формации, молодые митинговые фанфароны с вузовским образованием, но совершенно лишенные живого практического опыта. Им лишь бы бегать по площадям в поисках дешевой популярности, бороться против мифических партийных привилегий, засилья командно-административной номенклатуры. Он и сам был номенклатурой, а сильно ли расцвел? Да иной шахтер, новатор-производственник имел гораздо больше, нежели он, обкомовский секретарь, ведающий вопросами аграрного комплекса. Конечно, и среди их брата встречались хапуги, но это уже такие ничтожные частности, которые не в каждый микроскоп разглядишь.
А дела в стране, между тем, шли все хуже. Открыли границы, потекли за рубеж товары по грошовой цене. На глазах пустели магазинные полки. Да и само производство покатилось под уклон. А тут еще вышла установка на открытие кооперативов. По сути дела, была дана отмашка на легальное разворовывание национального продукта. За воровство принялись не кто-нибудь, а сами командиры производств, надежда и опора государства, вчерашняя руководящая элита. Директора пооткрывали кооперативы под крылом своих предприятий. Началась бешеная разработка золотой жилы с уклоном на собственный карман.
Его Фомич сразу понял, недолго плоду висеть на ветке, если завязь изначально болезнью поражена. И устоит ли дом на гнилых углах?
Нет, не устоял. Как и полагается, кончилось, полным развалом страны и государства. Он на себе чувствовал определенную вину за этот развал, уж тем более не снимал ее с первых лиц государства. Это они за общими делами просмотрели вызревшее мещанство, не заметили змия коварного потребительства, заморочившего людям головы. Вот и обернулось мечта вековая крахом. И сам главный перестройщик страны теперь и вовсе показался Егору Фомичу личностью настолько пустой и никчемной, что и оставалось лишь руками развести, как это они за своим кадровым лесом кривое дерево просмотрели?
Удивило еще одно обстоятельство. С какой бешеной стремительностью под знамена тупого и пьяного властолюбия переметнулись вчерашние охранители незыблемых социалистических устоев.
Митинговые страсти в стране хотя еще и бушевали, но пена перестроечного пустословия постепенно сходила на нет.

                17

Перед тем, как Егору Фомичу уйти на пенсию, в один из дней в его просторный обкомовский кабинет с непременным портретом Ленина за спиной, а теперь еще и с портретом главного перестройщика страны, влетел молодой человек с беспокойным нервным лицом и пегими волосами до плеч. Назвался Шиворотовым.
Повел он себя несколько странно и даже в некотором роде бесцеремонно. Громко двинул под себя стул, шаркнув ножками о дубовый паркет, сел против Егора Фомича и уперся локтями в крышку стола.
Беспокойная суетность в поведении гостя не могла укрыться от наметанного глаза Егора Фомича.
Заговорил Шиворотов сразу горячо и быстро и понес такую ахинею, что Егор Фомич грешным делом подумывал, уж не псих ли пожаловал к нему? Не ли тут нужды в санитарах неврологического диспансера? Впрочем, время-то какое, суетное и нервное! Гласность, издержки демократии в корне поменяли стиль человеческого поведения.
Рассматривая неожиданного посетителя, Егор Фомич тоскливо решил, что человек пришел надолго, от этого Шиворотова, видимо, так просто не отделаться.
Егор Фомич обреченно вздохнул, готовясь слушать, плотнее устроился в мягком кресле, обитом коричневой юфтью и, давая понять гостю, что он не празднует здесь, загружен текущей работой, стал перебирать деловые бумаги на столе.
Этого парня, между прочим, он уже видел и не раз на городской площади среди митингующей толпы. Слышал, как выступает. Говорил он зло и увлеченно. Напирал на бедствия русского народа, Не преминул помянуть про безнациональную большевистскую оккупацию, а завершал свою речь призывом стряхнуть с себя враждебные оковы чуждых народу сил.
Возбужденная толпа горячо аплодировала ему, но было немало и таких, кто освистывал и кричал: «Фашист недобитый! Черносотенец! Долой красно-коричневую чуму!»
Эти крики лишь раззадоривали оратора. Он  резко встряхивал головой и огрызался:
- Видите, кто затесался среди вас? Потомки растрельщиков наших дедов, комиссаров в кожаных тужурках! Опять повылезли из своих тараканьих щелей, свищут, а того не знают, что товарищ Сталин с маузером стоит возле ворот! Поможем ему загнать эту сволочь туда, где и должно быть их место!..
Шиворотов и теперь начал свой разговор все с той же крепко застрявшей в нем русской темы. Он и представился в самом начале Егору Фомичу истинным русским патриотом, борцом за общий  национальный интерес, и добавил, вскинув бровь:
- Я диссидент совести.
- Может, все-таки узник совести? – попытался поправить Егор Фомич, играя цветным карандашом.
- Это не имеет значения, - небрежно бросил Шиворотов и тут же пояснил: - Я не коммунист и ваших дел не знаю. Но могу стать вашим союзником в борьбе с людьми, разрушившими мир сельской общины, с ленинцами и троцкистам...  Вы же аграрник, вам это должно быть близко…. Столыпин начал, они продолжили.
- Позвольте, как это? –  удивился Егор Фомич, невольно волнуясь и  оглядываясь, не слышит ли их кто?
Но кроме их двоих больше в кабинете и быть никого не могло.
- Очень даже просто, - с торопливой напористостью продолжил Шиворотов. – Вам должно, известно, что русская деревня испокон веков держалась на общине. Столыпин предпринял попытку разрушить ее, однако коснулся лишь края, вывел из общины мужика-мироеда. И вот, - с загоревшимися продолжал Шиворотов, - пришли Ленин с Троцким, главные ненавистники исконно русского мироустройства. Оно и не удивительно, - передернул плечами гость. – Оба инородцы. И не просто инородцы, а еще и выродки. От собственного стада отбились и к чужому не пристали. Для них же человек истинной русский веры изначально есть черносотенец и великодержавный шовинист. Теперь каждому видно, о чем они мечтали. Разрушат устои сельской общины, деревня сама рассыплется в прах, а вместе с ней и все исконно национальное развеется пеплом. Сейчас слышите, как их помет в третьем поколении вопит о русском фашизме? Как яростно шумят о никчемности русского мужика - лежебоки! Отчего шумят? Оттого, чтобы под шумок наши богатства загрести... Почему я пришел именно к вам и вам это говорю? Наслышан о вас. Вы человек правильный, деревенский, занимались всегда деревней. Вам это должно быть близко. Вы наверняка по опыту собственных родителей знаете, как эти хамы в кожаных тужурках, душили деревню продразверстками, половинили наш народ, пачками расстреливали русских офицеров, православных священников. Но, слава богу, пришел Сталин. Троцкому дал хорошего пинка, провел коллективизацию, тем и вернул деревню к ее общинному укладу. А теперь вот опять рассыпают. О каком-то фермере кричат. И слово-то какое! Не вольный пахарь, не мужик-оратый, а видите ли фермер! Так и норовят переиначить нас на свой выродковой лад! Не выйдет, не выйдет, голубчики! – строго погрозил указательным пальцем Шиворотов. – Опять лезут из подворотен последыши троцкиста Хрущева. Вы, конечно, помните, как он смахнул с карты половину деревенской России?
При этих словах Егор Фомич беспокойно завозился и подумал, как не помнить? Конечно же, помнит! Сам непосредственно участвовал. Свое Помелено мог бы уберечь. А не уберег. Тоже приложил руку к его разорению. Боялся нерешительным показаться. Вот и не отвел грозу…
Воспоминания о разоренной родной деревне сильно оглушили его. Им овладела вялость внутренней немочи, и голос Шиворотова зазвучал издалека, словно из-под воды.
- Что сделал Хрущ? – горячо бубнил  Шиворотов, перечисляя и без того известные прегрешения непоседливого партийного правителя: ужатые личные подворья крестьян, гигантоманию. Затем перекинулся на теперешних лжедемократов, как обозвал он младореформаторов, объявивших деревню «черной дырой» и полностью разоривших крупные сельские производства.
Все это Егору Фомичу и без Шиворотова было известно. Его слова лишь добавляли соли на старую ноющую рану. Только в чем суть-то? К чему разговор?
Наконец, Шиворотов дошел и до этой самой сути.
- Вы думаете, они демократы? – вдруг спросил он, уставившись на  Егора Фомича немигающими зелеными глазами, и сам же ответил: – Да вы посмотрите телевизор. Это же сплошной бедлам! Одни пучеглазые сидят, и ведь никто из них не скажут «моя Родина». У них она - «эта страна». И нужна им «эта страна» для сытого прокорма. Им нужна Россия интернационалистов и полукровок. Нужны ее богатства, а не сама она. Из полукровок никогда не получится полноценной России. Это будет уже другая страна, чужая для коренного человека. Вот я и предлагаю объединиться.
- Вы так много наговорили, что сразу и не разобраться, - попытался успокоить посетителя Дятлов. – Простите, но у вас сплошная каша в голове, путаница и мешанина. Сборная солянка, так сказать. Причем здесь Ленин, Хрущев, Троцкий? Я, собственно, и являюсь членом партии Ленина.
- Я так и думал, что вы это скажите! – звонко шлепнул Шиворотов себя по колену и немедленно поднялся. – Это плохо, что вы из партии Ленина, верного соратника «иудушки» Троцкого! Собственно, я и не очень надеялся обрести что-то надежное здесь. Просто я думал, что вы другой... А партию вашу не ныне, так завтра разгонят. И правильно сделают. Зачем оставлять затухшее болото? Ваша партия давно уже покойник, она неконкретна и аморфна. Как и полагается болоту, она расползлась вширь, а глубины в ней не осталось. Не осталось опоры на конкретного мужика. Вы даже не догадываетесь, что ваша партия давно корчится в оковах догматизма и пустых суесловий. Потому и не знаете, в чем коренное различие между нами и Западом. А оно именно в общинности нашего уклада. Запад – это Запад. Это индивидуальное «я», а Россия – это «мы»! Вот этого вы и ваша партия не видите! И наша встреча лишь убедила меня в том, что пора создавать собственную партию. И я создам ее! – решительно сказал Шиворотов уже от двери и вышел, не попрощавшись.
Разговор расстроил и сильно обескуражил Егора Фомича. Он сидел, потирая виски, потом вызвал секретаршу и отчитал ее за то, что впускает к нему разные подозрительные личности. Их теперь столько шатается вокруг, что все не переслушаешь.
Секретарша, проработавшая с Дятловым целую вечность, не оправдывалась, виновато соглашалась с ним. Егору Фомичу стало жаль ее. И он молча одернул себя, понимая, что она ни при чем здесь. Перестройка же в стране, гласность, демократия шагают во весь мах. Кому и что теперь запретишь?
Он думал об этом Шиворотове. Где же логика в его рассуждениях? Причем здесь Ленин, инородство? А Горбачев, что тоже инородец? Смешно это. Смешно и глупо.
И потом каждый раз, вспоминая Шиворотова, он думал: «Какой бред! Но этот молодой человек обязательно где-то прорвется. Не может не прорваться нарвавший волдырь да еще в такое смутное время».
Тот разговор не прошел для Егора Фомича бесследно, неизвестно чем, но тронул его сердце. Хотя зачем все это нужно ему? Он отыграл свое, жизнь сделана. Работал на совесть для укрепления страны. И не его вина, что пошло все в тартарары. Виновато не областное звено, а те, кто засел в центре, кто тащил на гребень власти пустых, ничего не стоящих перерожденцев, подхалимов и разного рода политически пошляков.
Но была и укоряющая мысль, ноющая, как зубная боль. А сами-то что, разве не видели? Видели. И еще как видели! И молчали. И не просто молчали, но и одобряли с радостным единодушием. Значит, и сам приспосабливался, кривил душой. Вот и заслужил себе на орехи...
Вспоминался покойный родитель, особенно ночами, припоминались споры с ним. Егор Фомич кряхтел и вздыхал, зря не слушал отца. Прав был старик. Ой, как прав!..
Первое время, как вышел на пенсию, часто бывали сослуживцы, забегали друзья, районные партийные руководители, давно знавшие его, делились новостями, обсуждали перемены в стране. Много было телефонных звонков.
Изредка заглядывал бывший заведующий отделом пропаганды и агитации обкома партии Савелий Емельянович Цимбал, высокий седой старик с красивым задумчивым лицом. Многое перевспоминали они, о многом переговорили. Цимбал спрашивал: «Зачем и куда идем? Если набить пузо, обогатиться, как озвучивают иные теперешние идеологи, – это одно. Если хотим совершенствовать человека, метим в воспитание тонкостей его нутра - это другое. И вот ведь какая беда, сами поводыри этого не знают. Прежде звали народ к высотам знаний, к всеобщей грамоте, а теперь - назад, в невежество, к всеобщему одичанию. Это ведь идеология жука-скарабея,  как можно больше нагрести навоза, отложить личинок, наплодить новых жуков для нового навоза. И так без конца. Кто больше нагребет, тот и самый лучший жук. Тоскливо и тошно, брат!»
Егор Фомич вздыхал и соглашался:
- Кончился энтузиазм. Раковая опухоль потребительства дала метастазы.
Думал о дочери, о своей рыжухе Ниночке: ловкая, как кошка! Как быстро усвоила она эти рыночные потуги. Будто тут и была! Да и у Савелия Емельяновича с сынком тоже получилось не так. Проморгали молодежь, за общими лозунгами главного направления не увидели.
Убивали время не только за разговорами, подолгу играли в шахматы с Цинбалом, забывая о событиях, которые ткутся за стенами квартиры, об атмосфере, царящей в стране.
Так продолжалось, наверное, с год, потом, как обрезало, один остался, точно сыч в дупле. Никогошиньки рядом из старых друзей, и звонить перестали, и навещать забыли.
Дочь тоже заглядывала редко. И Егор Фомич с раздражением думал, запарилась девка, рехнулась на своих ваучерах, бизнесе, дележки имущества. Где уж тут помнить родителей!
Остались одни с Дуняшей, вечно занятой домашними делами, хлопотами на кухне, беготней по магазинам, долгими стояниям в продуктовых очередях. Перемены в жизни Егора Фомича оказались настолько крутыми и болезненными, что и на здоровье сказались, ухудшалось оно. И ухудшалось стремительно
Однажды под утро и вовсе случилось, ухнул куда-то, словно в темную бездну проваливался, собственный голос перестал слышать. Но быстро отлегло, отпустила глухая пучина, и он подумал, кают приходит, отбегался конь ретивый. Не за горами смерть.
Жена нестерпимой ворчуньей стала. Возвращаясь с сумками из долгих очередей, проклинала и новую жизнь, и его старую партию.
Она высохла за последние годы, сделалась маленькой, легкой, как горлица, даже тронуть боязно. Шейка тонкая, тоже точно голубиная, двумя пальцами переломишь.
Ворчание жены угнетало Егора Фомича, и без ее ворчания тошно.
Странности стали происходить с головой, забываться начал, шум усилился в ушах. Пришлось показаться знакомому врачу. Тот не нашел ничего особенного. Дескать, обычные возрастные изменения, организм сбои дает. Сосудистая система подорвана. Рано или поздно подобное с каждым происходит.
- Но еще поживете, - бодро утешил он. – Побегаете.
Окончательно Егора Фомича подкосил удар такой страшной силы, от которого и не каждый здоровый человек устоит. В очереди за курами насмерть задавили Дусю. В толчее сбили с ног и не заметили, как затоптали.
У Егора Фомича и свет померк в глазах, когда сообщили о страшной беде. Тело сделалось ватным и непослушным.
Едва Дусю внесли в квартиру, холодную, неподвижную, с заострившимся белым лицом, он кинулся к ней, встал над гробом и, никого не стесняясь, горько заплакал.
Гибель супруги не просто потрясла Егора Фомича, она как бы напополам развалило его. Он почувствовал себя смертельно уставшим, лишним в этой жизни. Замкнулся, редко стал выходить на улицу. Жил, не понимая, живет ли он? Иной раз поест, иной раз и забудет. Куда только былая его осанка подевалась? Он и теперь продолжал бодриться, особенно на людях. Но ничего не выходило из его натужного бодрячества. Кто-то властный страшно гнул к земле, заставлял безвольно шаркать ногами.
Сильно гнетило одиночество, бесцельная пустота жизни, казалось, никакого живого шевеления не осталось вокруг.
Как-то пришел сосед по площадке капитан внутренних войск Щеглов. Молодой, а тоже одинокий. С год тому назад от него ушла жена к торговцу чебуреками. Он было запил, как водится, пропадать стал, но скоро взял себя в руки и успокоился.
Друзья подарили ему собачку, маленького шпица по клике Чап. Вот с ним они и жили.. Забываться стал, подшучивал сам над собой: вот, мол, не всем так с женами везет. Далеко не от каждого к усатому торговцу сбегает.
Выпал жребий ехать в Чечню. Вот тогда и пришел Щеглов к Егору Фомичу, предложил, не возьмет ли он себе его собачку?
Егор Фомич иногда встречал их с этим шустрым песиком во время прогулок, кобелек ему нравился. Милая собачка, грех не взять.
Шпиц оказался не только милым, но и привязчивым. И грустил совсем недолго по капитану. Как-то сразу по-хозяйски освоился в новой просторной квартире Дятловых, быстро сдружился с Егором Фомичом.
И стали он вдвоем коротать дни. Раз в неделю по средам их навещала старикова дочка Нина Егоровна. Интересовалась здоровьем отца, набивала холодильник продуктами, наскоро прибиралась и так же скоро исчезала до следующей среды.
Появление собачки в квартире отца Нина Егоровна восприняла с большим неодобрением. Без конца твердила, незачем держать в квартире пса, выкинуть его надо, сам не можешь, я выкину
Однажды подхватила заскулившего шпица за уши и решительно направилась в двери:
- Я вижу, папа, без моей помощи, тебе не обойтись.
Здесь и случился со стариком самый настоящий припадок. Он побледнел, затряс головой, затопал ногами, и разразился негодующей бранью.
Дочь прежде не видела его таким. Бледное лицо Егора Фомича медленно налилось зловещей багровостью, затем стало синеть. Старик повалился на диван и захрапел, давясь и хватаясь руками за шею.
Нина Егоровна кинулась к аптечке, достала нашатырь, принялась натирать старику виски, сунула ваточку под нос, привела в чувство и вызвала неотложку.
Приехала скорая. Егору Фомичу сделали укол, он пришел в себя и успокоился.
Собака тем временем сидела среди комнаты и, не сводя с хозяина умных встревоженных глаз, внимательно наблюдала за происходящим,.
Как только Егору Фомичу стало легче, она прыгнула к нему на диван и принялась слизывать холодный пот с его вспотевшего лба.
Он слабой рукой нащупал голову собаки и крепко прижал к себе. Нине Егоровне показалось, что отец улыбнулся, и что его лицо просияло радостью.
- Ну и живите, если нравится, - оправившись от испуга, резким голосом сказала она. – А у меня нет времени, чтобы обихаживать вас. Тебе, папа, нужен постоянный медицинский уход. Сама я этого сделать не могу. Так что извини, придется тебя устраивать в пансионат. Иного выхода просто я не вижу. И самому тебе будет лучше, и мне спокойнее.
- Делай, как знаешь, - слабым голосом ответил старик.
Сказано это было с полным равнодушием к себе, хотя обида осталась. Пожаловался на дочь Савелию Цимбалу. Тот в свою очередь пожаловался на сына, на своего Клима. Тоже, дескать, не помнит отцовское добро. Не позвони ему, сам ни за что не догадается.
Оба повздыхали и согласились, что не властны стали над детьми.
С дочерью у Егора Фомича давно были натянутыми отношения. Не в Дятлову породу пошла. Двух мужей поменяла и снова осталась одна. И он изумлялся порой: «И в кого уродилась?» «Сама в себя»,- обычно отвечала жена.
Не было в Нине Егоровне ни отцовской стати, ни особой женской привлекательности. Нещадно красилась, а все равно выглядела блекло, как осеннее неряшливо убранное поле, А теперь еще и возраст брал свое, далеко не ягодка стала. Но по-прежнему молодилась, а уж на счет энергии, куда там до нее молодым! Не женщина, а настоящая динамо-машина!
В стране едва наклюнулась пора имущественного скорохватства, а Нина Егоровна тут, как тут. Первой подоспела к дележу дарового пирога.
До этого она лет пятнадцать ведала отделом в объединенном обкоме профсоюза работников легкой промышленности и коммунального хозяйства. Опыт профсоюзного деятеля пригодился и здесь, давно были натоптаны тропки к нужным людям, налажены полезные контакты, подключены обширные знакомства, и приемы женского обольщения оказались не лишними. Это и открыло двери к заповедному кладу. А результат – вот он! Целый пасьянс на руках: владелица бывшей профсоюзной гостиницы, дома отдыха в зеленой зоне, станции технического обслуживания и двух кирпичных заводиков.
Она сумела так развернуться, что люди, давно знавшие ее, только ахали: «Вот вам из идейной семейки! Эта бизнес-леди настоящая анаконда, сожрет и не поморщится!..»
На паях с бывшим криминальным авторитетом Шурыгой, а ныне добропорядочным коммерсантом Анатолием Николаевичем Шурыгиным, цветущим мужчиной с фигурой природного атлета и лицом умного мошенника, они открыли межрайонный пищеблок. Взялись обслуживать лечебные учреждения, пансионаты и даже местное Сизо. Страну хотя и заново перелицевали, вывернули наизнанку, но есть от этого меньше никто не стал. Дело оказалось не только прибыльным, но и совершенно беспроигрышным.
Но самый высокий доход, однако ж, приносило производство кирпича. Ее заводы дымили, не зная прохолоста. От клиентуры не было отбоя.
Вчерашних партийных аскетов и социалистических бессребреников, крупных управленцев и бывших красных директоров, словно прорвало, охватив ужасом нестерпимой наживы. Расталкивая друг друга, они наперебой бросились не только хватать все, что плохо лежало, но и с немыслимо упоенным упорством принялись возводить для себя каменные казематы, загородные дворцы и целые комплексы крепостных сооружений. Город охватил строительно-дачный бум.
Как воздух, нужен был кирпич. И человека, более необходимого в городе, чем Нина Егоровна, было и не найти. И потому ее имущество прирастало как бы само собой, тихо, мирно, без шума и пыли. Кроме множества точек торговли водкой, Нина Егоровна прибрала к рукам еще и местную кондитерскую фабрику.
Деньги в ее обороте крутились огромные. А где большие деньги, там темно и слякотно, там крутится и криминал. Время было шальное, пьяное, безвластное и  бандитское. И Нина Егоровна очень расчетливо поступила, заведя с Шурыгой роман.
У местных властей Шурыга давно проходил по списку удачливых бизнесменов и состоятельных горожан. Это он при советской власти считался обычным уголовником. А теперь исправился, обзавелся красным пиджаком, галстуком, шляпой, стал бывать на промышленных, как ныне выражаются в политических кругах, саммитах, был завсегдатаем губернских подиумов. Под ним ходили все игорные заведения города. В наиболее солидных из них мелькал далеко не самый простой люд. Сиживали за рулеткой и чиновники крупного калибра. Иные за ночь просаживали такие состояния, о которых и сам Крез не мечтал. Этих людей Шурыга держал на учете и при случае мог крепко взнуздать.
Говорили, что даже с такой эстрадной знаменитостью, как Ося Кабыздон, он поддерживает близкие отношения. И уж местные спортсмены и ходили под ним, и кормились возле него.
Где миллионные барыши, там и отношения другие. И совершенно ничего не значат такие тонкости, как кровное родство, сердечная привязанность. Мир наживы, увы, суров и беспощаден. Иной человек с шальными деньгами даже сам себе становится не в радость. До родственных ли здесь чувств?
И потому ни у кого из круга Нины Егоровны не поднялась рука обвинить ее в дочерней черствости; в том, что родного отца упрятала в казенный пансионат. Напротив иные считали, что ее поступок продиктован исключительно благородными мотивами. «По-людски сделала, - сказали соседи. – Не выбросила улицу».
Нина Егоровна выговорила для отца отдельную палату, благоустроила ее, наняла персонально хожалку со средним медицинским образованием, одинокую обходительную женщину Зою Павловну. Приняла на себя расходы не только по содержанию старика, но и выступила в качестве спонсора самого пансионата.
Решение дочери Егор Фомич принял вполне спокойно. Что делать, если немощным стал? Тут уж, как решат, так и будет. И весь его интерес переключился на собачку.
Спал он нездоровым сном, постоянно проваливаясь во время сна. И чаще стал думать о том, что скоро умрет.

                18
Не успели вселиться в новую обитель, как Чап сразу же обследовал ее. Здесь было все не так, как в городе. Длинное одноэтажное здание из серого кирпича с окошками в ажурных решетках удивило своими размерами, просторным коридором, однако не разочаровало. Очень понравился обширный двор с рябинами и акациями вдоль дорожек, с цветочными клумбами и деревянными скамейками, крашенными в разные цвета. Он и двор обследовал.
Встретил много новых лиц и не запомнил их сразу. Вокруг ходили одни старики. Молодыми были только женщины, работающие на кухне.
Егору Фомичу позволили жить вне заведенного пансионатского распорядка. Спал, когда хотел, гулял, когда вздумается. Обеды ему подавали в палату. В ней стоял большой цветной телевизор,  который Егор Фомич всякий раз забывал выключать.
Зоя Павловна по утрам снабжала его свежими газетами.
Самое главное, старику позволили держать при себе собачку. Он мог свободно гулять с ней не только по двору, но и по общему коридору.
Подобное попустительство со стороны администрации вызвало немедленный ропот со стороны насельников.
- Это что еще за псарня? – завидев бегающего по коридору шпица, шумели иные старики, стуча костылями. -  Совсем за скотов держат!
Но директриса пансионата Анна Федоровна Челнокова, женщина необъятных размеров, умела окорачивать недовольных. Она не выходила, а прямо-таки выплывала из своего кабинета, покачиваясь, как тяжело груженый лесовоз. Голову на мягкой полной шее в крупных янтарных бусах директриса держала несколько вперед. И получалось так, что передняя часть ее тела находилась уже в коридоре, а задняя оставалась в кабинете. И старики шутили в курилке над своей директрисой: дескать, зад Анна Федоровна таскает за собой, как тракторную тележку.
Лев Данилович, муж Анны Федоровны, невзрачный, угодливый мужичок, работающий в пансионате завхозом, называл свою супругу «рыбинкой». Но если это и была «рыбинка», то, должно быть, из семейства китообразных.
Выйдя в коридор и заполнив собой добрую его половину, директриса вздыхала во всю необъятную грудь и говорила голосом, полным томного укора и не излитой печали:
- Кто же тут у нас фулиганит? Мне что, ОМОН на вас вызывать? В смирительную рубашку завязывать? Постыдились бы, старые люди!..
Старики укоризненно переглядывались и насуплено молчали.
- Ну, хорошо, - горестно вздыхала Анна Федоровна. – Вам не нравится собачка Егора Фомича. Не нравится, что проживает на одной с вами жилплощади. Но чем же она может не нравиться вам? Вы только посмотрите, какой это чудный кобелек! Очень даже приятная собачка! Смышленая и лает в меру.
Директриса поочередно оглядывала недовольных жильцов и обиженно поджимала губы. Старики, потупившись, смотрели на ее замшевые с блестящей пряжкой туфли и продолжали хмуро молчать.
Это были изношенные жизнью люди с непростой биографией, больные и несчастные. Многие еще недавно были членами партии, ударниками коммунистического труда, профсоюзными активистами, ветеранами тыла и фронта. Иные сами загнали себя сюда, спившись с круга, но большинство были брошены близкими людьми, оставившими их без собственного угла и средств к существованию.
- Ми-и-лые мои! - почти нежно протягивала Анна Федоровна, растопырив руки, как бы призывая виновников волнений и своих возлюбленных чад в нежные материнские объятья. - Да мы же по гроб жизни должны благодарить этого песика! – И голос директрисы наливался сладостью умилительного восторга. – Вот вы у себя на столе дополнительно к общему питанию что видите? Вы видите и фрукты, и соки, и полезные напитки, и печенье, и сладости к чаю. Думаете, откуда это? Думаете, бюджет выделяет? Как бы не так! Это вам собачка дары свои шлет, - направляла она указующий перст в сторону пробегающего мимо Чапа. - А уж если быть точной, это дочка Егора Фомича нам благодетельствует. Она тратит свои личные накопления на ваш стол. И что же, по-вашему, в знак благодарности за щедроты ее, мы должны нещадным образом изгнать эту несчастную собачку из своей жизни? Ну, что ж, давайте изгоним, - горестно опускала она большие печальные глаза. - Только учтите, и стол ваш будет другим. Никаких напитков и лакомств. Будем пустыми щами пробавляться. Морковкой да капустой хрустеть. Ни подарков к праздникам! Ни концертов! Все строго по нормам минсоцобеспечения!.. Как вам нравится подобная перспектива?
В Анне Федоровне было не только много веса, но и материнского тепла. Она близко к сердцу принимала тревоги своих насельников, зная, как они несчастны и одиноки. Жить бы им до последних дней своих в окружении родни и любящих людей, играться с внуками, радоваться успехам молодости, не замечая старости и собственного увядания. А вот их взяли да выкинули, как негодную собачку на мороз.
Все это Анна Федоровна хорошо понимала, как и то, что ее горячего понимания на всех не хватит. Пока до каждого донесешь, оно и  остынет, словно постная похлебка.
И все-таки в свои слова она стремилась вложить и сердце, и душу. В этом  и крылся секрет ее руководящего авторитета. Вот и теперь слова Анны Федоровны до легкого пощипывая в горле проняли стариков, одних ввели в глубокое смущение, других вынудили виновато убрести в дальний угол коридора, а третьих и вовсе скрыться в своих палатах.
- Вот какие деликатесы вам на завтрак подавали? – певуче вопрошала Анна Федоровна. – Что, забыли? А я напомню. А подавали вам моченые ананасы. Из самой Америки доставили.
- Ну, ежели из Америки, тогда берегись брюхо! – почесывая живот, говорил бывший начальник управления киносети, безногий старик Недомухин. – Америка, она засыплет своей благодатью. Потому только и слышим: Ах, Америка! Ах, Америка! Ах, какой славный колорадский жук! Уж такой милашка! Хрум, хрум, мня, мня, - и нет картошки. Не то, что наши жуки-сиволапы. Зароются в навоз и жрут, черт знает что. Америка, это класс!
- Будя, будя вам шутить, Александр Петрович, - застенчиво отмахивалась пухлой ладошкой Анна Федоровна. – Я вполне серьезно говорю.
- И я серьезно, - отвечал Недомухин, у которого было одно на уме: выпить.- А че же она нам водку не шлет? – хрипло вопрошал он, обвисая на деревянном  костыле.
Его нахальный вопрос безответно повисал  в воздухе, как и сам он на своем единственном костыле. Анна Федоровна делала вид, что не было никакого вопроса, и обычно говорила:
- Милые мои, молитесь создателю, чтобы Егор Фомич подольше жил у нас. И чтоб песик его оставался в здравии. От этого польза всем.
Тут и Недомухину не оставалась ничего другого, как ковылять в свое четырехместное мужское обиталище.
И все-таки административный либерализм Анны Федоровны не был оставлен без последствий. Приезжала комиссия, проверяла жалобу бывшего работника рыбной инспекции и члена общества по спасению на водах Иллариона Жилкина. Про него говорили, что еще с молодости был завзятым кляузником и общественным борцом с социальными непорядками. Вот и  здесь не выдержал, сел однажды в комнате отдыха и на четырех страницах намахал жалобу в областной департамент социальной защиты. И слова-то какие, подлец, подобрал! Ни за что и не подумаешь, что образование в объеме неполного начального получил: «Потомственным пролетариям не нужны объедки с барских подачек. Пусть сама ими подавиться! А собаку убрать, а то я буду иметь возмущение сам придушить ее».
Проверяющих было двое. Симпатичные девушки на высоких каблуках с блестящими сумочками на ремешке. Походили они по пансионату, поспрашивали мужиков. Никто ничего вразумительного не сказал.
Заглянули в комнату к Егору Фомичу, поинтересовались его здоровьем. Одна из девушек, густо крашеная, с синими тенями вокруг невинно чистых глаз, ласково пощекотала Чапека за ухом, потрогала мягкую шерстку и похвалила, какой ласковый и славный пес. Затем обе проследовали в столовую, покушали борщ, только что доставленный в больших железных термосах из пищеблока, принадлежащего Нине Егоровне, и тоже похвалили. Вкусный борщ, свекла хорошо упрела, сладкая и темная, не иначе, как сорта «Бордо».
Поговорили с Анной Федоровной, втроем посмеялись над анекдотом, как заяц лису одолел, поинтересовались у Жилкина, не желает ли он переехать в другой пансионат. Это совсем недалеко, в каких-то ста двадцати километрах от города. Жилки ехать наотрез отказался и отчего-то осерчал.
На этом проверка и кончилась. Анна Федоровна в одной пуховой  шали, наброшенной на плечи, проводила гостей до калитки и вернулась, зябко потирая пухлые пальцы и молодо улыбаясь.
После этого случая мужское население пансионата осердилось на Жилкина и перестало играть с ним в домино. Он ходил по коридору, жалкий и пришибленный, просительно заглядывал в лица мужиков и виновато улыбался.
Пытался Чапека задобрить, ласково манил, протягивая половинку котлеты, но гордый шпиц лишь презрительно нюхал воздух и отворачивался, совсем не подозревая о том, какие нешуточные страсти развернулась вокруг него. Он по-прежнему гулял, где ему хотелось, и задорно лаял на скрипучий костыль Недомухина.
Егор Фомич тоже ничего не подозревал, жил своей замкнутой жизнью, целыми днями валясь на диване, или с задумчивым бессмыслием  просматривая газеты. Зоя Павловна приносила сразу по три-четыре наименования, но писалось в них одинаково.
 За политикой Егор Фомич вроде бы активно следил, ни одной общественно значимой телевизионной программы не пропускал, но ничего толкового в теперешней политике не видел. Было неясно, то ли в стране так темно и смутно, то ли в голове клубилась темнота. На экране мелькало немало сытых и самоуверенных лиц, но, кажется, не совсем не умных. Только и слышалось: ранок, рынок! Он все уровняет, накормит, обогатит, выведет в люди. Даже в голове гудело от этих надоедливых слов. Хотя действительно появилось немало состоятельных людей, неизвестно с чего забогатевших. Это дивило Егора Фомича и почему-то удручало.
Чапек благоденствовал, души не чая в старике. По утрам носил ему тапочки в постель.
А дни тянулись тускло и однообразно. Нина Егоровна была постоянно занята и навещала редко отца.
Как-то приехал Савелий Емельянович Цимбал. Совсем плохой стал, белый, как пух. Лицо сухое, матовое, лишь горбинка на носу казалась  отчего-то розовой. Брови двумя клочками повисли над вылинявшими глазами.
Пришел, снял пыжиковую шапку, сел на стул, кряхтя, долго отдыхивался, держась за грудь. Егор Фомич смотрел на него, как на совершенно незнакомого человека, удивленно и непонимающе.
- Бестолковыми стали, - вдруг ни с чего произнес Цимбал, оглаживая себе колени.
- С какими оковами? – не понял Егор Фомич, продолжая разглядывать гостя с прежней старческой беспомощностью.
- Что? –  удивился Цимбал. – Оковами, говоришь. Какими оковами?
- Сам же сказал, с оковами летали, – бессмысленно  таращил глаза Егор Фомич.
- Я сказал, бестолковыми!
- А-а, в-о- о-на как? - протянул Егор Фомич и замолчал, сидя на кровати.
Глядел в пол, мял руки, шелестя сухой кожей. Посидели, помолчали, Цимбал, кряхтя, подниматься стал.
- Вот и поговорили, - проскрипел он, надевая шапку.
И медленно направился к двери. Егор Фомич невозмутимо смотрел на его сгорбленную фигуру, и не было на его лице удивления.
Чап сидел под столом и тоже ничему не удивился.
В конце следующей недели их навестила Нина Егоровна. Вошли они  с щеголеватым мужчиной в белом кашне. Он занес продукты и ушел, оставив ее с отцом.
Нина Егоровна начала с того, что коротко известила: умер Цимбал, в среду похоронили. Это известие Егор Фомич принял молча и бестрепетно. Ни один мускул не дрогнул в его лице.
- Его сынок-то крутится в помощниках у этого газового магната Скоропудова, - продолжила Нина Егоровна как  о чем-то значительном и важном для отца. – Так вот, могилу выбели ему на старом городском кладбище. Так что ваш партийный пропагандист покоится теперь на одном участке с братками из бандитских бригад. Но до них далеко ему, - говорила она, усмехаясь и кося глазами на дверь. – У них памятники, ого какие! Как у Маяковского, во весь рост.
И эти слова Егор Фомич выслушал с полным безразличием. Дочь ушла так же быстро, как и появилась, оставив его в молчаливой задумчивости. В этой задумчивости он и просидел остаток дня.
Зоя Павловна на ужин принесла  манную кашу, сдобренную медом. Егор Фомич к еде не притронулся. Чап свою кашу съел, хотя ему она была подана без масла и меда.
Старик таял день ото дня. Он стал квел и слезлив, как ребенок. Жаловался на боль в пояснице, на скрипы в негнущихся коленях. Подолгу совершенно неподвижно просиживал возле окна, за которым гудел иной мир, чужой для него жизни, суетной и вольной .
Как-то утром птичка прилетела на окно. Запрыгала по подоконнику, высматривая щели. И взлетела, в воздухе мелькая крыльями и клювом стуча в стекло.
Это неприметное событие сильно взволновало старика, и он захлюпал носом. Птаха давно улетела, а он смотрел в окно и молча плакал.  Слезы двумя рядами катились по щекам. Ему казалось, что это мать прислала весточку, просить приехать к ней.
Чап с непонятной подозрительностью смотрел на хозяина и по-собачьи молча жалел его. Затем подошел совсем неслышно, как кошка, и потерся головой о костистую старикову ногу. Егор Фомич легонько коснулся его кончиками пальцев и успокоился.
Он много теперь думал. Иногда довольно ясно. В такие минуты к нему возвращался прилив необыкновенной бодрости, потребность в физической работе, в движении. И он бы двигался, если бы только ни тяжесть в ногах. И мозг его наполнялся свежестью воспоминаний, правда, порой довольно разрозненных, рваных и обрывистых, как берега размытых оврагов.
Вспоминались сильно раздражающие его митинги на городских площадях, кабинет свой вспоминал с множеством телефонных аппаратов, селекторные совещания по утрам, как устраивал разгоны вышедшим из послушания низовым партийным руководителям, жену свою вспоминал.
 Однажды вспомнился этот косматый тип, прыткий не летам. Шиворотов, кажется? Ишь, ты волосатый сопляк задумал свою партию создать! Вон ведь на что замахнулся!.. Впрочем, все может быть! Ленин тоже был сопляком, когда партию создавал.
Телефон в его палате молчал  месяцами. Как будто он умер уже. А может, и правда умер? Может, это только кажется, что жив?..
Комната, которую занимал Егор Фомич, или палата, как ее называла Анна Федоровна, была втрое меньше их городской квартиры, но удобства имела все. А его не радовала его казенная обитель. Иной раз становилось до того постыло, что хотелось себя убить, внутри его открывались незримые затворы, и на Егора Фомича обрушивалось нездоровая сумрачная тяжесть, тревожная вроде солнечного затмения. Он сидел, не переставая смотреть на серое небо, на голые деревья в снегу.
Упрется бессмысленным взором в  одну недосягаемо высокую точку и сидит, не чувствуя слез на щеках.
В такие дни и рассудок его как бы мутнел. Он ничего не понимал, ни с кем не разговаривал. Из темного далека вдруг всплывет и  поманит его молодое лицо матери. И среди неба вроде зыбкого миража проглянет родное Помелено. И эти видения лишь усиливали душевные муки его тоски.
 Приходил и отец в видениях. Постоит, посмотрит с немым укором и уйдет, ничего не сказав.
Чапек умел чутко улавливать настроения хозяина, когда на Егора Фомича находила душевная смута, он и сам становится унылым, безразлично унылым;  не прикасался к еде, лежал возле ног, время от времени в знак утешения лизал стариковы руки.
Прибавлялось хлопот и у Зои Павловны. Она ухаживала за стариком, как за взрослым дитятей, и разговаривала с ним, как с малым ребенком. То и дело мерила давление, ставила термометр, потчевала пилюлями, щупала пульс и ласково упрекала:
- И что же вы, Егор Фомич, расквасились так? Посмотрите, как хорошо у вас! И за окном весна уже. Вышли бы, погуляли. Послушали бы, как птички весло поют. А вы совсем скисли. И как мне с вами быть?..
Старик не отвечал. Лишь однажды вырвалось у него:
- Домой хочу. К себе в деревню хочу.
И глаза его повлажнели.
- В деревню? – изумилась она и замерла с полотенцем в руках. – Это какая же вам деревня? Вы что, Егор Фомич? Вот тоже  выдумали. Нина Егоровна сказывала, ее и деревни-то вашей лет сорок, как нет.
Но старик, кажется, не поверил ей.
Помрачения все чаще находили на него, к ним скоро привыкли. Он и сам, кажется, к ним привык. И Чапек привык, перестал проявлять беспокойство.
Все шло по обычному распорядку: сон, еда, прием лекарств, прогулки, редкие теперь. И снова сон.
 Но однажды пошло не так.

                19
Даже обыкновенная травинка предчувствует свою погибель. Трепещет и волнуется, заслышав близкий посвист косы, или треск огненного пала.
Егор Фомич тоже, видимо, что-то чувствовал. Но не трепетал, был задумчиво тосклив и покоен. Он словно бы прислушивался к смутным томлениям внутри себя.
В последний день масленичной недели, на прощеное воскресенье. Егор Фомич, к изумлению Зои Павловны позавтракал особенно плотно. Даже пирог с яблоками попросил к чаю.
Покормил Чапа. Неторопливо оделся и вместе вышли они во двор. Был десятый час утра, солнце уже поднялось выше зданий. Железная крыша их пансионата, хотя давно и освободилась от снега, однако взмокла от настывшей на ней влаги, засочилась и роняла скупую капель.
Воздух был свеж и ядрен, как это бывает в предчувствии близкой весны. Дышалось легко и свободно.
Чап, задрав морду, смотрел на атласно сверкающее небо, пробовал языком корочку морозного снега и почуял первые запахи скорого тепла. Его, должно быть, зачуяли и синицы, шныряющие среди рябиновых веток, своими веселыми посвистами пробующие поторопить весенний приход.
В теплых белых бурках, в старомодном пальто из превосходного драпа с воротом серебристого каракуля Егор Фомич выглядел даже несколько молодцевато. Он глубже нахлобучил шапку- пирожок, тоже из серебристого каракуля, и решительно двинулся аллейкой к воротам.
Привратник, грузный пожилой мужчина добрым рябоватым лицом, увидел его в окно будки и приветливо кивнул, как старому знакомцу. Но его приветствия Егор Фомич не заметил. Прошел, высоко подняв голову и приняв независимый вид.
Чап бежал впереди хозяина и нырнул в скверик за низенькую решетку скверика в совершенно нетронутый снег. Он был рыхл, крахмалисто скрипуч и показался Чапу вкусным. Он  лизнул его, обжег язык холодом и недовольно чихнул.
Прежде, чем перейти перекресток, старик взял шпица на руки, сунул под пальто за пазуху и двинулся к остановке трамвая.
Город еще нежился, улицы были пусты. Лишь дворники в больших коробах свозили мусор к площадкам с бытовыми отходами да на чугунных люках тепломагистралей грелись  городские дворняги.
Они доехал до железнодорожного вокзала. Егор Фомич, вытащил из нутряного кармана пиджака сильно потертый бумажник крокодиловой кожи, давний подарок веселого кубинского  агрария, приезжавшего по обмену опытом,  купил билет до разъезда Кучуевский. Не прошло и получаса, как они с Чапом качались в скрипучем вагоне полупустой электрички.
Внешне Егор Фомич выглядел спокойно, лишь глаза старика, подернутые болотной наволочью, да лихорадочной румянец на заострившихся скулах, свидетельствовали о его нездоровом возбуждении.
Физически он чувствовал себя даже крепче, чем вчера, но, кажется, не совсем понимал, что с ним происходит. Сильно стучало в висках. И эти стуки самым удивительным образом слаживались с металлическим перестуком вагонных колес. Непонятная сила властно управляла его рассудком, и он охотно подчинялся ее воле.
Через полтора часа они сошли на полустанке с единственным зданием дежурки старинной постройки, да еще с шестигранной башенкой такой же кирпичной кладки и, тоже, должно быть, построенной еще во времена туманных хивинских походов.
Глаза Егора Фомича как-то прояснели. Сладкая дрожь пробежала по телу. Он стоял и радостно осматривался.
Затем взял шпица и опять спрятал под пальто. Чапу сделалось скучно и жарко от горячего нутряного тепла хозяина. Он высунул мордочку, с удивлением озирая незнакомые места. Было чудно и непривычно и видеть белую заснеженную пустыню намного верст вокруг. И зачем забрали сюда? Лишь один снег сверкал со всех сторон, да стальная лента железной дороги вдоль голой лесополосы убегала за белый увал.
Старик говорил, что им нужно в Помелено. Это недалеко, восемь километров обычной полевой дороги. Но никакой дороги не было. Чернели две глубокие колеи, припорошенные свежим снежным пухом. Видимо, давно здесь проехали на колесном тракторе с тележкой, колеса спрессовали колею так, что она превратилась в ледяной лубок.
Вот этой колеей и потащились встреч солнца за студено синеющий горизонт. Здесь было заметно свежее, чем в городе, и снежок морозно похрустывал под ногами Егора Фомича. Старик тяжело дышал приоткрытым ртом, жадно хватая воздух. Теплый пар с силой вырывался из его хрипящей груди.
Он быстро взмок и останавливался, чтобы передохнуть, осмотрелся, снова пошел..
Шел и сквозь шумное дыхание разговаривал с Чапом.
- Сопливыми мальцами коней сюда гоняли пасти, - рукой указал куда-то в сторону. - Сережка Хруньков с нами был. Большой уже нас парень, не то, что мы козявки. Вздумал молоденького жеребчика к верхам приучить. А жеребчик-то был строгим, возьми да сбрось Сережку прямо себе под копыта. Ногу ему и переломил… Да-а, перед самой войной было дело. Не взяли Сережку на фронт. Куда его со сломанной ногой? Так и просидел  всю жизнь в счетоводах, пока  с круга не спился.
Чап слушал хозяина, легонько щурился от встречного света и слегка тревожился. Куда тащатся? Зачем?
Снежные всхолмления по-прежнему до самого горизонта следовали чередой. И никаких признаков живой жизни вокруг. Лишь однажды след зайца, наверное, последнего в этих краях, пересек их путь. В другом месте  мелькнула мелкая мышиная строчка, оборванная отпечатками распластанных птичьих крыльев. Должно, ворона подкараулила полевую мышь.
 И опять дальше ничего.
Старик все больше уставал, чаще останавливался и переводил дух. Топтался, хлопая глазами, и снова шел, хрустя сыпучей морозной известью. Из-под шапки у него выступил пот, и лоб покрыла испарина.
Чапу надоело томиться под полой хозяина. Он заворочался, с силой уперся в старику грудь и запищал, просясь на землю.
Его Фомичу и самому, видимо, надоело его тащить, и он опустил Чапа на снег.
- Скоро, скоро будем в Помелено, – утешал он Чапа. - Километра четыре осталось…. Мать блинов напечет. Вот уж наедимся из печки с пылу-то!..
Поднялись на холм. Но никакого Помелено не было. Во все концы лежал снег. А еще внизу узкой полосой вразброс тянулись голые уродливые деревца одичавших яблонь, старых слив, черемух вперемешку с кустами калины и бузины. Эта полоса убегала к пологу темного леса, хмурой стеной вставшего на пути безлюдного пространства.
Перед лесом на отлогом возвышении в окружение нескольких уродливых сосен кособоко торчали сгнившие кресты брошенного кладбища.
Егор Фомич удивленно остановился и долго стоял, ничего не понимая. В какой-то миг искра трезвого осмысления мелькнула в его глазах. Сухое, гладко выбритое лицо старика, еще недавно пылающее морозным румянцем, болезненно сморщилось и сделалось серым. Он долго топтался, вытягивал шею и беспомощно хлопал глазами. Затем стал спускаться все той же колей между голых деревьев, обозначивших не иначе, как прежнюю деревенскую улицу.
Тракторный след вывел их на широко накатанную дорогу, вывернувшуюся из леса. Она огибала кладбищенский холм и вдоль ровной лесополосы уходила в степь.
Егор Фомич, прерывисто дыша, снежной целиной двинулся к кладбищу.  Чап, барахтаясь в снегу, прыгал следом. Ему, как и старику, казалось, что идут они не сами. Некто всесущий и сильный властно гонит их, горячо дыша им вслед. Егор Фомич не только был покорен этой силе, но и сам желал ее.
Ухая в сугробах, он обошел кресты с уцелевшими надписями, еще не стертыми временем, и, не отыскав нужного, обессилено опустился на твердый заснеженный бугорок, сгорбился и заплакал. Свинцовая сухость появилась во рту.
Чап смотрел на него с удивлением и жалостью. Захотелось утешить старика, он приблизился к Егору Фомичу, ловко подпрыгнул и лизнул его в подбородок.
Егор Фомич остался равнодушен к горячему прикосновению своей собачки. Он вообще, кажется, мало что мог чувствовать, угрюмо пыхтел, как будто выдирал корни векового дерева, но они не давались.
Через минуту он затих и присмирел, уставившись в одну точку, в которой было сосредоточено все навеки близкое, родное и желанное, с чем невозможно расстаться. И оттого, что он нашел эту точку, ему стало легко и радостно. Даже грудь зашлась теплом, и в голове проступила звенящая ясность. Казалось, что он вернулся в детство. Босой, в одной ситцевой рубашке с распахнутым воротом, играет с ребятами в лапту на мокром, еще не набравшем весеннего тепла лугу. Разгоряченные, вихрастые, не знающие никакой устали, они с задором и взвизгами носятся врассыпную, уклоняясь от мокрого тряпичного мяча. Им радостно оттого, что мяч, просвистав в воздухе и не задев никого, с сочным чмоканьем падает в студеную лужу.
И этому гаму, весело оглашающему деревенскую окрестность, рады даже выползшие на солнечный припек древние деревенские старухи. Они беззубо улыбаются и со своих завалинок из-под руки глядят на их ребячью забаву.
Лицо Егора Фомича просветлело, и подобие улыбки появилось на его обескровленных губах.
И снова был щелчок, подобно электрическому разряду в его дремлющем мозгу, и лучик света промелькнул и выхватила из далеких потемок будний майский день, полыхнувший ярким солнцем и первой сочной зеленью. Пар потек от земли, с теплым дрожанием поднимаясь над свежей пашней. Он сидит в душной кабине колесного трактора. И сквозь ровный шум мотора в открытое заднее оконце слышит металлическое пощелкивание высевающего автомата о кулачки мерной проволоки. А далеко позади на зеленой меже видит Дуняшу, милую и светлую, молодо расцветшую, словно черемуха на их деревенском лугу. Она стоит, застывши в немом напряжении девичьего гибкого тела, и тоже смотрит ему вслед. Прилив горячей нежности переполняет его молодое сердце. И ему кажется, будь у него силы богатырской необъятности, он и землю бы радостно обнял. И весеннюю солнечную высь обнял бы тоже!..
Тепло радостной дрожи  пробежало по телу старика. Но Егор Фомич, кажется, не почувствовал этого. Он перестал чувствовать не только самого себя, но и снежной стылости, вытекающей снизу. Беспрерывный звон возник в ушах, будто школьным колокольчиком трясли у него перед ухом. И сразу же померк радостный свет в глазах.
Он перестал видеть предметы вокруг. Зато увидел себя в пустой холодной избе с множеством окон. Увидел, как медленно темнеют эти окна. Смутная догадка мелькнула искрой, что темнеют не окна, а его сознание.
Чап сидел против хозяина, плотно сложив передние лапки, и преданными глазами смотрел в его неподвижное лицо.
Неизвестно, сколько прошло времени. Уже снежная лунка под Егором Фомичом начала твердеть, солнце стало скатываться за лесополосу, а он все еще сидел в своем безвольно помрачении, ничего не ведая, ни о чем не думая.  Его члены становились чужими и непослушными.
Чапу же, надоевшему торчать перед хозяином, захотелось согреться. Он принялся бегать вокруг Егора Фомича, игриво хватая за рукава пальто, за каракулевый ворот, пытаясь расшевелить его.
Заслышал рокот трактора, вывернувшегося из-под лесного навеса, Чап изумленно остановился и принялся неистово лаять.
Трактор был с тележкой. В ней сидели Калиновские мужики, работающие на санитарной рубке леса. За тракториста был молодой буслаистый парень Васька Сименков по прозвищу Монгол. Про Ваську говорили, что ему бы еще халат, островерхую шапку, отороченную мехом, да сапоги с загнутыми носами, тогда уж точно, не отличили от монгола.
Это было недалеко от правды. Невысокий, плосколицый, копченый, как лещ, глаза осокой прорезаны. Вот такой он, Васька. Кто не знал его, думали, желтухой болеет. А у него с самого рождения эта «желтуха».
Васька первым увидел Дятлова и удивился, что за хреновина такая? Утром ехал, никого не было, а тут человек на могильном взгорке! И собачка бегает, как шальная.
И у Ваське мелькнуло: «Дело к ночи, замерзнут может».
Он остановил трактор, крикнул мужикам, они спрыгнули с тележки, подошли к странному человеку. Глядят, незнакомый старик перед ними, чисто одетый, живой и вроде как невменяемый. Его спрашивают, он молчит.
Собачка бегает вокруг, заливается по дурному, а хозяин, точно пень с глазами.
- Живой? – спросил, выпрыгнув из трактора.
- Живой, - ответили мужики. – Только застыл, не мычит, ни телится.
- Давайте его в кабину ко мне, - распорядился Васька и натянул варежки с голицами, чтобы собачку схватить.
Она увертывалась, визжала и не давалась ему. Васька изловчился, схватил ее за заднюю лапу и понес к трактору.
Мужики тем временем взяли старика под руки, дотащили и втолкнули в кабину, на сиденье  рядом с трактористом.
- Слышь, дедок? Ты откуда? Чего молчишь-то? Разведчик, что ль? – несмешливо допытывался Васька. – А может, гуманоид? С летающей тарелки?
Старик не ответил, лишь бессмысленно водил глазами.
- Ну, ладно, - сказал Васька. – Не хочешь, не говори, Потом разберемся. Вот доставим тебя в контору к волостному командиру. Пусть сам  с тобой и разбирается. А нам это, как до луны.
Чап забился к старику под ноги и дрожал, испуганно притихнув.
В Калиновке, в самом центре села, у крыльца большого одноэтажного здания конторы старика сняли с трактора, опять подхватили гурьбой, доставили в кабинет сельского головы Слизункова, усадили на табурет в уголке. Собачку Васька бросил возле порога, она шмугнула под стул к старику и спряталась за его бурками.
Хозяина волости на месте не оказалась, рабочее время истекло. И вообще никого не оказалось. Отдувалась за всех уборщица бабка Надя Агапова, сухенькая старушка в старом цигейковом жакете, какими в своем время сельпо отоваривало передовиков колхозного производства по председательской записке.
Мужики для приличия покрутились немного и быстренько утекли по домам. Остались только Сименков с уборщицей.
- Вот, - сказал Монгол, – находка-то тебе, бабка Надя. Готовый жених. Только не шевелится н ни хрена.
- Это где же вы такого взяли? – удивилась уборщица, всматриваясь в лицо незнакомца.
- Где, где? – засмеялся Монгол. – В самом подходящем для старика месте. На бывшем помелинском кладбище. Едим, а он сидел, как дятел. Хорошо, что живой. Еще немного и окочурился бы. А так ничего, глазами хлопает, только языком не ворочает. Зато собачка у него мировая, не отстает и в руки не дается стерва!
Незнакомец сидел, не шевелясь. Бабка Надя и с одной стороны заходила, и с другой, разглядывая его. Сухое в глубоких старческих бороздах лицо старухи дрогнуло и удивленно вытянулось. Она вдруг ахнула, всплеснула руками и воскликнула:
- Ба, ба! Батюшки мои! Да это же Егорка Дятлов!
- Какой еще Егорка? – удивился Монгол, глядя на старуху.
- Да ты не должен помнить его. Молодой еще, - оживилась бабка Надя, наклонившись к самому лицу Егора Фомича и продолжая в упор разглядывать его. - Из города он. Наш помелинский, большим начальником был.
- Ё-мое! Пограничник Карацупа куда притопал! – засмеялся Монгол.
- Егор, ты чего это удумал, лихоманка тебя забери? Ты что ж, и меня не узнал, что ль? Вот тебе на! - дивилась бабка Надя, шлепая себя по бедрам. - Как на вечерках припевки петь, так вместе, а женить так на Дуське.
И сказано это было весело, без укора, с желанием расшевелить старика.
Егор Фомич бессмысленно таращил глаза и сидел, безвольно привалившись головой к стене. Собачка с интересом выглядывала из-за его ног и все подмечала.
Бабка Надя взяла в свои руки холодные кисти Егора Фомича и, спохватившись, испуганно принялась растирать их. А сама все смотрела ему в лицо и жалостливо приговаривала:
- Да что же это с тобой подеялось, а? Это кто же тебя надоумил на помеленовские пепелища прибыть? Ты чего, ополоумел, что ль? В гости к покойникам собрался? Вот беда-то! – охала она, крутясь возле Дятлова - И меня не узнает.
Она вскинула глаза на слегка удивленного Монгола, врастопырку торчавшего среди помещения, и начала рассказывать со слезой в голосе:
- Господи, жалость-то! Ты посмотри, что делает старость! А ведь какой орел был! Всей областью заворачивал. Это ведь с его указания наше Помелено в прах превратили. А теперь вот сам живой прах. Надо же, совсем рассудок потерял. Слышала, будто на пенсию ушел. А вот что совсем умом тронулся, этого не слышала. А он, гляди, сам на кладбище притащился. И меня не узнает… Вот ведь как бывает.
- Это, как желудь, баб Надь, - сразу подхватил Монгол, которому лишь бы что-то говорить, – не знаешь, какая свинья тебя сожрет. И пожаловаться некому. Одни дубы кругом.
И зашелся в дурашливом блеющем смехе.
- Нет, ты что, Егор, черт такой, никак признавать меня не хочешь? – не унималась бабка Надя. – Слышь ты, Надька Агапова я. Помнишь, с твоей Дуськой проволоку-то на поле таскали? Вот до чего доработались! Ты-то вон, смотрю, как барин одет! Видно, хорошо живешь. А тут внучат чертова прорва. И все на моей шее. Вот и кручусь, чтоб дочке помочь… У тебя-то, пенсия, небось, как у министра?.. А тут скребешь, скребешь по карманам, раскроешь горсть, а в ней один пшик.… И что нам делать с тобой? Небось, обыскалась теперь. - И пожаловалась Монголу: - Ничего не понимает. Видно, правду болтали, не в своей тарелке. Не то в санаторий, ни то в какой-то желтый дом запичужили. Думала, врут. Работал на государство, и помирать запичужили в казенный дом.
- Это уж как водятся, бабка Надя, - хохотнул Монгол. – Что потопал, то и полопал.
- Будя тебе изгаляться-то, идол такой! – обиделась старуха. - Ему дело говоришь, а он свои подскрылочки…
Егор Фомич сидел с полуоткрытым ртом, осоловелый, безразлично водил глазами и не хотел ничего понять.
Бабка Надя потопталась, повздыхала и предложила Монголу:
- Делать нечего, Вася, вишь, не в себе человек. Давай-ка ко мне в избу тащить. Не дай бог, помрет. Греха не обреешься. На нас с тобой и повиснет.… И в город надо звонить.
Подхватили они Егора Фомича и мимо тарахтящего трактора, словно бесчувственный куль, поволокли через улицу  на противоположный порядок к дому с дощатым забором, перекатанного высоким снегом.
Собачка побежала следом. Бабка Надя и ее впустила в избу.
На следующий день за Дятловым приехали на машине скорой помощи. Приехала хожалка Зоя Павловна и какой-то чужой человек. Сама Нина Егоровна не приехала, были дела у нее.
Его Фомич так и не пришел в себя, и выглядел совсем безнадежно.
Пока его грузили, бабка Надя ходила вокруг, не переставая охать и сокрушаться, не признал ее Егор.
Отвезли старика в городскую больницу. Чапу не позволили войти за хозяином, он остался на крыльце. Здесь и дрожал, сидя в углу. Его гнали сторожа, нянечки, дворники, он убегал и возвращался обратно. И чувствовал себя таким несчастным, что потерял всякий аппетит, осторожность и привычное собачье благоразумие. Сварливая уборщица, кургузая женщина с дряблым испитым лицом, толкала ему шваброй под ноги, он жалобно скулил, еще плотнее забиваясь в угол. Его сбрасывали с крыльца, гнали прочь, он терпеливо сносил угнетения от своих притеснителей и не убегал с больничного двора. Ждал, вот выйдет хозяин, возьмет его на руки, запрячет под пальто, и они пойдут с ним в свою теплую, чисто прибранную комнату с окошками во двор, где гуляют одичавшие коты и снегири прилетают на рябину.
Однажды увидел старикову дочку с человеком, который однажды приезжал с ней в пансионат, и обрадовался, приветливо завиляв хвостом и кинувшись навстречу.
Но старикова дочка, хмурая, с серыми ледяными глазами, в черном платке, проходя мимо, проворным движением ноги откинула его в сторону и бросила на ходу своему элегантному спутнику:
- Вот привязался гаденыш, живет и не уходит.
Чап сдавленно пискнул и растерянно посмотрел вслед. Старикова дочка оглянулась и с досадой прикрикнула:
- Ну, чего сидишь? Нет его больше!..
- Успокойся, пусть сидит, - равнодушно посоветовал ее спутник. - Жрать захочет, сам уйдет.
Так оно и вышло. Голод привел Чапа на ближний рынок. Здесь и  обретался, пока компания Джека не увлекла его за собой.


                20
Чужаков они не терпели  на своей территории. А то, что она принадлежит только им, в этом не было сомнений даже у окрестных собак.
Все, что лежало за гранью ее пределов, было уже чужое, враждебное по отношению к ним. То был другой пустырь, необъятно огромный, совсем непохожий на их обжитые зеленые заросли. Тот пустырь был каменным, шумным и злобным. Он жил особой человеческой жизнью, чуждыми для них страстями и заботами. Даже горести там были иные, однако, не менее суровые и печальные, чем здесь.
Если они и посещали пустырь, заселенный людьми, то вынужденно, чтобы прокормиться и утолить жажду. В том мире им виделось мало уюта, утешения и радостей для простых живых сердец, для каждой светло скобящей души. Зато грубое хамство выставляло себя напоказ, застенчивая бедность жалась по углам, наглая роскошь перла во все глаза.
Они любили только этот зеленый пустырь, история которого для них началась с тех пор, как здесь поселились. Все, что было до них, терялась в мраке неизвестности. Откуда им было знать, что всего-то лет пятнадцать тому назад здесь кипела совершенно другая жизнь? На чистых полудеревенских улочках стояли деревянные домики с палисадами, с журавцами колодцев, с банями во дворах, топившимися по-черному. Обитатели этого городского закоулка были премного довольны своими владениями и лучшей доли себе не желали.
Но однажды в их жизнь ворвались решительные перемены, и все пришло в движение. По распоряжению бывшего главы города Олега Николаевича Свистушкина владельцев здешней городской недвижимости решили переселить в благоустроенные многоквартирные коробки, а частные домишки, чтобы долго не возиться, не мучить технику, пустить на распыл.
Двое суток пылал бывший частный массив. Сухие постройки горели так, что видно было из космоса.
Затем остатки пожарищ растащили бульдозерами, сравняли с землей, подготовили площадь под важный объект социально-культурного назначения, под детский парк. И тут выяснилось, что погорячились с парком. Денег на него не только на текущий, но и бюджетом следующего года не предусмотрено.
Тогда решено было считать пустое место рекреационной зоной.
Время было веселое, политически активное. Страны НАТо, и вообще доброжелательные силы мира со всех ног бросились горячо опекать незрелые реформаторские умы и приручать к послушанию скороспелую российскую демократию. И вот какой общественный экологический комитет, засевший в Женеве, заинтересовался, что это там за гигантский огонь несколько дней бушевал в российском глубинном городе, каких бед натворили эти непредсказуемые люди, что весь космос покрыли копотью? Городские чиновники, хотя обомлели от неожиданной бумаги и слегка затрепетали, (как же, само международное сообщество запросило отчета!), но, собравшись с мыслями, быстренько состряпали хитроумный отчет; так и так, мол, пламя было полезным для природоохранного дела и проведено с целью очищения атмосферы от вредоносных частиц прежнего тоталитарного режима. И было указано в отчете, что работами руководил непосредственно главный демократ города господин Свистушкин.
Для вящей убедительности к отчету была присовокуплена некая сумма, разумеется, в валюте, якобы в качестве пожертвования от благодарных горожан.
Результат не замедлил сказаться. Комитет наградил господина Свистушкина бриллиантовой висюлькой с присвоением ему звание «Человек, определяющий лицо планеты». И весь город долго гадал, что же это за матерый такой человечище объявился среди них? Уж не сам ли потрясатель вселенной Александр Македонский из праха восстал? Уж не новый ли Наполеон воссел на их мэрский престол? А может, сталинский гений воплотился в образе господина Свистушкина? Звание-то, звание-то какое! Надо же, человек целое лицо планеты определил!.. И ведь не подумаешь ничего такого. И росточка небольшого, всего-то метр с кепочкой, но расторопен, в этом ему не откажешь. Опять же биографию посмотреть, тоже ничего особенного. Обычный представитель демократической формации. Вчерашний верный ленинец, секретарь райкома партии, рос в скромной семье советских служащих, с пионерских лет забавлял взрослых пиликаньем на скрипке. И на тебе, так взлететь! Вот ведь какие перевоплощения проделывает с людьми всемирная демократия!
Но горожане тоже не лыком шиты, и уж точно не все были простаками. Иные сразу и прикинули, кто и что у нас нынче по-настоящему может определять лицо планеты? И угадали довольно точно: ну, конечно же, валюта! Особенно американская. И потому, встречаясь на улицах, и в транспорте, обсуждая столь нешуточное для них города событие, задавали один и тот же вопрос: «Чего же он пожадничал? Мог бы и человеком, определяющим лицо Вселенной, стать». И сокрушались, качая головами: «До чего мозги в нас перевернулись! Совсем, как папуасы стали! За любую погремушку соболями готовы платить. Вон газовик Скоропудов мальтийский крест себе купил. Рыцарем, видишь ли, стал, как Павел Первый».
Свистушкин, между тем, с той бриллиантовой висюльки и пошел в гору. Был взят в правительство, чтобы теперь уже лицо России определять.
Но его деяния и в городе не заглохли, новыми делами приросли. Торговля земельными участками набирала невиданные обороты. А поскольку свободной земли не было. Ее еще в прошлом веке под частные строения отвели, объявились в городе неуловимые поджигатели. И пошли полыхать домишки частных владельцев, а на пепелищах стеклобетонные высотки стали расти выше Эйфелевой башни.
Да что там частные домики! Один блюдущий порядок генерал огненную купель целого ведомственного здания попустил. За что даже очередного генеральского звания удостоился.
Над пустырем, между тем, с двух сторон с бетонной унылостью высотки новых жилых кварталов выросли. Еще с одной стороны летняя автостоянка «рабицей» себя обнесла. По соседству шло строительство подземных гаражей.
С запада пустырь вплотную примыкал к оживленной уличной магистрали с ее бесконечным транспортным гулом. Правда, он тут терялся, запутавшись в кущах кленовых чащоб, густых кустарников и высоких бурьянных трав. В тенистом собачьем убежище его совсем не было слышно. Лишь легкое подрагивание почвы под тяжестью многотонных машин указывало на то, что магистраль рядом.
Весной среди сочной листвы дерев со всех концов звенели беззаботные птичьи голоса, в траве турлыкали сверчки, над цветами порхали стрекозы, мохнатые шмели, городские пчелы и нарядные бабочки. Горько пахло сизой полынью, дурманящим болиголовом и неизвестно как забредшим сюда подмаренником.
Ясной ночкой в лунном свете пустырь приобретал совершенно новые тона и краски, от него веяло волшебством и таинственностью. Голубоватые тени дерев в иных местах были такими густыми, что казалось сквозь них и пройти невозможно. В других местах напротив они расползались в мягкие, размытые узоры, сотканные из света и пуха. И выглядели так натурально, что их можно было не просто потрогать, но и взять в руки.
 Луна и четче, и контрастней обнажала то, что еще недавно терялось в рассеянном свете полуденного солнца. Мириады крохотных ночных существ из почвенных расщелин выползали понежиться на лунную дорожку. И все начинало ползать, прыгать, бегать и журчать.
Одно время пустырь охотно посещали заботливые бабушки с внуками, а так же молодые мамы с детьми. Но это было до того, как  в городе произошел ужасной случай, жуткое убийство девочки- подростка именно здесь, среди этого пустыря. В народе распространились слухи о появлении  серийного насильника-маньяка, подкарауливающего свои жертвы в зеленом хаосе одичавших чащоб.
Власти занервничали. Последовало незамедлительное указание городскому «Зеленхозу», предпринять вырубку деревьев и придать пустырю надлежащий культурный облик. Но опять же, как это у нас и бывает, дальше добрых намерений дело мало подвинулось. Кое-что конечно предприняли. Избирательно вырубили несколько самых крупных лесин, даже вывезли их, на этом работы и завершились. Сучки и хворост свалили в одну большую кучу, а вывезти забыли.
Оно было бы жаль, если бы полностью вырубили зеленный массив. Он оставался, пожалуй, единственным утешительным уголком городского  бетонно-каменного пейзажа и напоминал о первобытной земной красе, о буйстве девственной природы, некогда процветающей в этих местах.
На пустырь время от времени заглядывали бомжи, в дни зарплат наведывались мужики с ближней стройки. Но это было крайне редко.
Гораздо чаще наведывался главный собачий истребитель города господин Хлюстов по прозвищу Живодер, низенький крепыш с круглой головой и злыми глазами испуганного кролика. Приезжал он на машине-душегубке с крытым кузовом, ставил ее в прогал между дерев и начинал азартную охоту.
С недавних пор, а точнее, с того времени, как господин Хлюстов стал предпринимателем, открыв мастерскую по пошиву мужских шапок и унтов из собачьего меха и шкур, его рейды приобрели характер регулярной основательности. Иногда он был один, иногда брал помощника с автостоянки, молодого зевластого мужика.
Про Хлюстова болтали, будто он производит не только унты, но и на собачьем мясе делает бизнес. Под видом баранины тушки наиболее упитанных животных возит своему приятелю шашлычнику Ашоту Галустяну на трассу Москва – Абакан. И оба имеют на этом немалый навар.
В глазах маленькой стаи Хлюстов выглядел отъявленным злодеем, полным злобного коварства, хотя на самом деле, наверное, таковым не был. Просто человек возжелал иметь много денег. Отчего же в таком случае их не считать злодеями?
Когда-то давно на полянке среди пустыря связисты бросили бобину из-под телефонного кабеля. Бомжи поставили ее на попа, получился стол вполне удобный для выпивок и перекуса. Им пользовались не только бомжи, но и рабочие с ближней стройки, и даже птицы, прилетавшие поклевать забытых крошек.
В минуты редких удач компания Джека тоже была не прочь провести время возле этого столика.
Их ночные пиры и собачьи спевки обычно приходились на пору массового забоя скота на подворьях селян. Мясо крестьяне продавали в основном на городских мини-рынках, поскольку крупные давно оседлало неистребимое племя спекулянтов, стыдливо именуемых перепродавцами. Вот они-то и преграждали дорогу деревенскому люду с его дешевыми продуктами.
Самой способной по части воровства в стае была, конечно же, Клуня. А еще юркий Чап. Он, как вода протекал сквозь любую толпу и частокол человеческих ног. И не было случая, чтобы Чап возвратился без добычи.
Джеку, как и всякому уважающему свое достоинство кобелю, тоже было в удовольствие стянуть с прилавка кусок, другой мяса у какой-нибудь зазевавшейся торговки. Но его рыночные налеты редко обходились без шума и погонь. Он был слишком крупной собакой для тихого воровского промысла.
После каждой удачной охоты стая и обиралась возле столика-бобины на свои собачеи пиры. Особенно славно было в ясные лунные ночи, когда, казалось, сама природа располагала к добру и умиротворению.
Охмелев от теплой сытости, стая усаживалась в кружок, задирала морды на луну и заводила песню, древнюю, как сама звериная судьба. Их голоса, вначале нестройные, постепенно слаживались, сливаясь в один жуткий высоко летящий звук. Их существа пронзала одна щемящая нота, полная тоски и жалости к себе, к своему горестно звериному сиротству, к вольным просторам, навсегда отнятым у них человеком. И весь подлунный мир, трава и ночные насекомые, внимая им, трепетали от сострадания к себе, к своей общей судьбе и доле. Даже луна, белая и нежная, в потачку им с неживой скорбью изливала на землю потоки своего высокого света.
Их ночное пение, если и кому и досаждало, то опять же людям, и в первую очередь Сагадже Кучум.
Окно ее спальни выходили на пустырь, и с округлого балкончика, прилепившегося к зданию, как горное орлиное гнездо, она могла обозревать и саму полянку внутри пустыря, и пирующих на ней собак.
В одном ночном халатике Сагаджа выплывала из своих темных покоев, сонно щурила раскосые глаза и, вытягивая шею, словно птица, изготовившаяся клюнуть, сонным злым голосом кричала в хрустальную пустоту ночни:
- Вы когда-нибудь уйметесь, сволочи такие?! Ишь, устроили собачью свадьбу! Тоску наводите. Вот вызову милицию, и разгонят весь ваш пикник. Слышишь, Клуня, я ведь знаю, что и ты там! Довоешься, у меня, паскуда, пристрелят тебя, как бешеную псину.
Вместе с хозяйкой из каменных потемок выплывало еще и странное существо, бесформенное и текучее, похожее на грязное воздушное жиле. Оно обволакивало не только Сагаджу, но и полностью собой заполняло сумеречное пространство балкона. А над этой мрачной тенью метался, не зная покоя, крохотной светлый голубок.
Бывший хозяин Грея, адвокат Цимбал, это явление наверняка обозвал бы мудреным словом фантом, или человеческой аурой. Но они-то знали, что никакой это ни фантом, а само зло вышло наружу.
Стая замолкала, с жалостью и сочувствием глядя на Клуню. А с ней начинало происходить что-то нервозное. Она вдруг переставала беречь себя, носилась по поляне, высоко подскакивая и яростно взвизгивая. И никто не решался остановить ее.
Бывало, что с нижнего этажа высотки доносился еще и голос пьяного мужика:
- Ты там наверху, коза в торбасах, чего визжишь, как недорезанная?
- А чего они воют?
- Ну, и хрен с ними! По мне уж лучше собачий голос слышать, чем твой поросячий визг. Все уши забило.
- А ты не слушай. Иди и проспись!.. Вот приедет милиция, и приберут тебя, как миленького, пьяная мартышка.
- Я тебя приберу, тыква узкоглазая! Еще грозит мне!.. Плевал я на твою милицию! Пока она приедет, я из тебя твои лосиные ноги повыдергаю. Ишь, распелась, что собачатины, что ль, захотела?
Пьяный сосед, должно быть, принимал ее за кореянку и полагал, что она питается мясом собак.
- Шакал пьяный! – взвизгивала Сагаджа, резко покидая балкон.
И темная тень спешно уходила за ней.
Милиция приезжала, но редко. Зато Живодер был тут как тут. Ставил свою душегубку при въезде на пустырь и, громко сопя, принимался за дело. С ловчей сетью через плечо, с охотничьим карабином под мышкой, он шнырял по всему пустырю, выискивая жертву. И обязательно находил, порой сразу несколько собак угождало в смертные узы его страшного ящика.
Попадали в основном молодые, неопытные собаки. Бывалые, заранее разбегались, укрываясь в непролазных дебрях.
Джек еще до приезда Живодера уводил свою команду в логово под валежник. Они молча томились в темноте, тесно прижавшись телами, и ждали, когда минует гроза. Их чуткий собачий слух улавливал каждый мельчайший звук и шорох. Они слышали, как ходит Живодер, топая и хрустя ветками, лезет сквозь чащобу, пыхтит и материться.
Слышали и жалобный плач угодивших в Живодерову сеть несчастных собратьев. И страдальчески вздыхали, закрывая глаза.
У Джека в ушах особенно долго стоял крик молодой помешанной самочки, у которой весной злые дети убили детенышей. Обезумев от горя, она все лето бродила одна, принюхиваясь к чужим следам и жалобно плача. Ее мучили голод и жажда, она ослабла, исхудала и запаршивела.
С отъездом Живодера над пустырем устанавливалась гнетущее тяжелое безмолвие. И такое щемление подкатывало к сердцу, что хотелось выйти на дорогу и выть. В пространстве ночи еще долго стыли отчаянные вопли несчастных жертв, полные мольбы и последнего прощания.
Раза два приезжали даже омоновцы. Их лица скрывали черные маски, похожие на дамские колготки с прорезями для глаз. Рассеявшись по пустырю, они мелькали средь лунного света, как зеленые водоросли средь текучей воды.
Держа наизготовку автоматы и шаря по кустам, омоновцы светили фонариками, громко чертыхались, натыкаясь на колючие ветки растений. Им и самим, кажется, было непонятно, кого они ищут. Вроде бы каких-то мохнатых террористов.
Облазив пустырь и примыкающую к нему зону, так ничего и не обнаружив, злые и недовольные, они собирались на полянке возле того же столика-бобины и, громко бранясь, обсуждали событие.
- И какая это хрень устроила тревогу?
- Дежурный по УВД поднял. Вроде бы знакомая баба наводку дела. Вроде бы террористов видела в лохматых одеждах…. Сам знаешь, какое время. Каждый сигнал на учете…
- Сама она лохматая! – отвечал резкий голос. – Вывернуть бы ее наизнанку!.. Бешенством матки мучается, стерва,  вот и не спится ей.
Сагаджи к тому времени уже не было на балконе.  И тень ее исчезала.
                21
Это високосное лето оказалось тяжелым не только для собачьего сообщества, но, пожалуй, и для самих горожан. Мясо окончательно исчезло с мини-рынков. В народе винили в этом одного ничтожного правителя эпохи большого хапка, объявившего деревню «черной дырой». Вот эту «черную дыру», считалось, и выдуло все.
На губернском рынке, под высокой остекленной крышей, еще можно было купить аргентинскую говядину. Но недешево.
Торговали ею все те же дядьки с тетками, гладкие, да упитанные, не деревенского обличья. Это и были перекупщики.
К их прилавкам было невозможно подступиться не только собакам, но и обычным горожанам с тощим кошельком.
Стая жила впроголодь. Лишь Клуне как-то удавалось держать себя в сытости. Думая о потомстве, она освоили проверенный способ профессионального попрошайничества, кормилась возле сверкающих супермаркетов и на многолюдных транспортных остановках.
Сядет в сторонку против намеченной жертвы и смотрит, не сморгнув, жалобно и кротко. Сердобольная женщина и отвернется, и глазами увильнет в сторону, и сделает вид, что хмурится. Ну, разве возможно куда деться от собственной доброты и неловкости, если рядом голодное существо?
 И вот добрая женщина уже лезет в авоську за угощением. Клуня, мелко перебирая лапками, вкрадчиво подойдет к ней, взмахнет пушистой метелкой хвоста и ласково уткнется головой в ее мягкий живот. Какое надо иметь сердце, чтобы отказать в подаянии такому нежному, доверчивому животному?
Вот и удостоивалась Клуня то сытного пирожка с ливером, то кружочка колбаски, то кусочка сыра, а то и мраморной ветчины с полосками жира.
Она не могла не нравиться людям. И порой они сами тянулись к ней, невольно любуясь этой красивой тонконогой собачкой с изящно вытянутой мордочкой и живыми, умными глазами. Тут впору горевать бы: такое умное животное и без хозяина!.. Но брать никто не торопился.
Иной раз Клуне удавалось кое-что принести в логово. Она не жадничала, делилась добычей со бедствующими собратьями. Однажды принесла целую тушку жареной курицы. Хотя курица была с неприятным душком, но все равно понравилась.
Трудней стало с водой. Город застраивался новыми кварталами, с улиц исчезали водопроводные колонки. Самая ближняя оказалась возле автостоянки. Но водицу ее можно было получить разве только с боем. Предстояла драка со сворой таких же бедолаг, крупных дворняжек, обретающихся на автостоянке. И еще надо было смотреть, как бы не выскочил охранник с железякой, особенно молодой, с вечно незатухающим хмельным блеском в глазах, прыткий и зевластый. Завидев их, он выскакивал из будки, на ходу хватая стальной прут, и яростно гнался за ними.
В поисках воды приходилось рыскать не только по городу, но бегать далеко в луга к обмелевшей за лето речушке.
Утоляя жажду, лизали грязь на цветочных клумбах. Случалось, выручали уличные продавцы цветами, а еще мокрый асфальт возле квасных бочек.
Стало не до сытых веселий и ночных спевок. Труднее всего приходилось коротконогому Чапу. Ему даже в мусорный контейнер было не запрыгнуть. Он довольствовался тем, что теряли внизу.
Однажды Чап удивил стаю тем, что приволок дохлого кролика. Ее тут же разодрали. Джеку сверх его доли досталась еще голова с длинными ушами.
Как ни скромен был ужин изголодавшейся стаи, справили его на полянке возле полюбившегося столика.
Было это в последних числах мая, ровно за два дня до гибели Чапа,.
Погиб он ранним утром, еще до того, как людям идти на работу. Все произошло в соседнем квартале на площадке для сбора мусора.
Знакомая дворничиха, седая бельмоглазая женщина, выудила из контейнера голову дикого гуся и бросила Чапу. Сама размотала резиновый шланг и пошла в скверик напротив поливать цветы.
Чап схватил желанную добычу, прилег в тенечке возле контейнера, зажал гусиную голову лапам и принялся драть с нее грязный, слипшийся пух.
Голова птицы пахла несвежим мясом, свинцом и порохом. Но Чап, не евший со вчерашнего дня, не заметил этого.
Не заметил и проходившего мимо мужика в пижаме, в темно-зеленой велюровой  шляпе и в домашних шлепанцах на босу ногу. Этот с виду солидный мужчина с бугорчатым жирным загривком, держал на поводке собаку бойцовской породы. Она была серой, и своей острой мордой  и гладкой шерстью напоминала огромную подвальную крысу. У нее и челюсть была вытянута, как у крысы, большая и зубастая.
Увидев бродячего песика, занятого едой, мужик остановился, презрительно хмыкнул и спустил собаку с поводка.
Она только этого и ждала. Моментально налетела на песика, в одно мгновение подмяла его под себя и придушила матерой привычной хваткой.
Чап только и успел трепыхнуться хрустко обломившимся телом и вскрикнуть резким предсмертным криком. Жизнь плеснулась в нем и хрустнула, как сломанная ветка.
Мужик постоял, довольный успешной расправой, посмотрел по сторонам, как бы призывая прохожих полюбоваться ловкостью его собаки, лениво похлопал себя ремешком по колену, взял пса на поводок и снисходительной походкой довольного жизнью человека направился в дом напротив.
Крик Чапа был жуток и страшен, кажется, сам воздух вздрогнул от его рвущей  сердце пронзительности.
Вздрогнул и Джек, узнавший в этом отчаянном крике призыв маленького друга, попавшего в беду, и сразу же бросился на помощь. За ним рванулись  Грей с Клуней.
Когда они появились у контейнерной площадки, мужик заводил свою собаку в подъезд, а Чап лежал бездыханным.
В воздухе над площадкой витал смрадный удушливый сгусток. Это клубилось зло, оставленное мужиком. Джек не только почувствовал, но и увидел, как оно извивается, словно летучий гад, принимая причудливо изворотливые формы.
Джеку хотелось высоко прыгнуть и схватить этого летучего гада, немедля порвать на куски, но зло само распалось и исчезло, растворившись в густых запахах городских помоек и машинного чада.
Джек прорычал в бессильном отчаянии, с ненавистью посмотрел на подъезд  в котором скрылся мужик, подошел к мертвому другу и, обнюхивая, склонился над ним. Чап лежал с поджатыми к брюху лапками. В его удивленно распахнутых глазах, уже начавших стекленеть, еще слабенько плескалось тепло только что отлетевшей жизни.
Язык шпица был намертво закушен, верхняя губа с налипшим гусиным пухом мелко вздернута, обнаживши розовые десны с частоколом белых зубов. Он, наверное, так и не понял, что умер, и как бы смеялся над собой и над этой своей непонятно случившейся смертью.
В скверике напротив охала дворничиха в оранжевой безрукавке, та самая, что угостила Чапа. Она не могла сдвинуться с места, трясла шлангом, испугано причитала:
- Господи! Да что же это такое? Что же это подеялось с людьми? Что же за звери такие?..
Из железных мусорных баков, выкрашенных в зеленый цвет, густыми клубами  выскакивали жирные смертные мухи. Злобно гудя, они кружили в воздухе и лепились на труп собаки. Мутная пелена все плотнее затягивала мертвые глаза. Тяжкая горестная клешня сдавила сердце Джека. Он только что видел, как, радуясь восходу солнца, их неутомимый Чап, полный здоровья и жизни, носился по росной поляне за ранней пестрой  бабочкой, высоко подпрыгивая, падал и кувыркался, путаясь в траве. Его ликованию, казалось, не было предела. И он лежит, неподвижный, бездыханный, с безвольно поджатыми лапками, холодея бесчувственным телом.
Дикая ненависть охватила Джека и к этому мужику в шляпе, к его собаке, к противному запаху смерти, к людям, не дающим им свободно жить. Хотелось запрокинуться в небо и выть долго и страшно утробным звериным воем. Но он сдержал себя. Тяжко наклонил голову, лизнул кровь на мордочке Чапа и побрел прочь.
Клуня с Греем сделали то же самое.
Весь день они лежали в угрюмом молчании. Казалось, что и в логове у них прибавилось сумеречности и стало тесней. Тоска, навалившаяся на Джека, так и не оставляла его. Словно бы навсегда с обралась поселиться в нем.
Клуня лежала рядом и без конца вздыхала. Грей с сердитой старательностью вылизывал свои лохматые лапы.
Где-то в глубине пустыря, наводя тоску, досадливо стрекотала сорока. С магистрали временами доносились звуки санитарной сирены.
Под вечер Джек поднял стаю и молча повел ее к площадке с мертвым Чапом. Они догадывались, зачем. Засели в тенечке трансформаторной будки и стали ждать, наблюдая за подъездом со скамейкой под двумя обвисшими березами. Под ними сидели, разговаривая, пожилые женщины.
Вскоре подъехала машина с этим мужиком в шляпе. Он был в белой рубахе навыпуск, зажимал локтем тугую кожаную сумочку. Джек пошевелил ноздрями и заволновался.
Мужик с вальяжным достоинством, неторопливо вышел из машины, посмотрел на отделанные стеклопакетами окна своей квартиры, дал указания водителю, нахлобучил шляпу и направился к подъезду. Но не успел он сделать и двух шагов, как Джек косым броском сбоку с силой метнулся к нему, передними лапами повис на его плечах и опрокинул на асфальт.
В ноздри ударил давешний запах зла. И это взбесило Джека. С утробным рычанием он принялся хватать живое увертливое зло и не мог ухватить из-за фетровой шляпы, застревающей в его зубах. И все-таки в какой-то момент одним клыком он полоснул по жирной складке мужицкой зашеины и почувствовал запах крови. Ноздри Джека затрепетали, раздулись от мстительной ярости, и он  продолжал хватать и хвать ненавистное ему тело.
Мужик вскричал, вертясь и молотя по асфальту ногами, выкручивался, пытаясь свалить с себя тяжело навалившегося пса. Ему это не удавалось.
Его крики услышали не успевшие отъехать водитель с охранником. Оба выскочили из машины и бросились на помощь. Шофер бежал, держа в руке стальную отвертку. Ему наперерез из сквера выскочила Клуня. Водитель оторопело остановился и принялся отмахиваться от внезапно вылетевшей собаки.
Охранник на бегу вытаскивал из кармана маленький черный предмет. Он не давался ему, цепляясь за подкладку грубой вискозной куртки. Мешал и Грей, беспрерывно бросаясь охраннику под ноги.
Наконец, охранник изловчился, достал свою штуку, в воздухе сухо щелкнуло, и в этот самое время охранник рухнул на дорогу, спотыкнувшись о спаниеля. Черный предмет вывалился из его руки охранника, подпрыгнул, ударившись об асфальт, и отскочил в сторону. Грязно выругавшись, охранник на брюхе потянулся за ним.
Грей вскочил на охраннику на спину, но, увидев, как вожак, отпустив свою жертву, метнулся за угол трансформаторной будки, тоже отпустил и сиганул следом. Не отстала и Клуня.
Все произошло буквально в секунды. Они бежали, слыша вдогонку истеричный вопль незнакомой брюнетки с ярко накрашенным ртом. В ужасе она выронила сумочку и, стоя среди тротуара, громко вопила:
- Ужас, ужас какой! Что делают бродячие собаки! Людей заживо поедают!.. Вот она, демократия!.. Совсем распустились! Жри, кого хочешь!..
Яркие губы женщины, как две перезрелые ягоды, были налиты соком яростного возмущения.
Охранник с водителем, наконец, подняли мужика, подобрали его шляпу, подхватили самого под руки, повели к «Мерседесу» и стали говорить, что надо немедля ехать в травпункт, собаки, должно быть, бешенные.
Мужик охал, припадая на одну ногу, матерился и грозил передушить подлых бродячих псов. По его изодранной рубашке во всю спину расползлось кровавое пятно.
Со скамьи под березами высыпали женщины на тротуар, не понявшие, что произошло, и бестолково спрашивали одна у другой:
- Что стряслось? Стрелял кто-то… собаки, что ль, кого покусали?
- Да нашего соседа, этого вражину в шляпе из седьмой квартиры…. Рыночную мафию, - отозвался чей-то насмешливо торжествующий голос.
- Этого мордатого-то с его крысой?
- Его!
- Ему и надо! Ишь, шляпу напялил вроде путевого! Да в нем самом зла на целых два козла!.. Утром какого-то кобелька насмерть затравил своей крысой. Сама видела в окно.
- Сволочи! – донесся старчески убогий голос со скамьи. – Всю жизнь вывернули наизнанку. Посадили на свой воровской кукан! Вишь, демократ он... Демократ на чужое! Спит и видит, как бы хапнуть чего, да свою задницу в управленческое кресло усадить. И ведь как, милушки, быстро к воровству сподобными стали. Будто для этого и родились.
- Чему удивляться-то? Кто наглый, тот и впереди. Ныне одни воруют, другие ворованным управляют и тоже воруют. Эти скорохваты похлещи собак будут!.. Собака-то, она не бывает злее своего хозяина!.. Порядочного человека-то ни один зверь не тронет. А эти сами волчьей шерстью обросли. И живут, как волки.
- Ходил махор махром, у мужиков все курево стрелял. А теперь куда там! Золотым шитьем расцвел. С охраной ездит... И кому нужен лоскут этот?
- Нужен, раз охрану завел! Ты вот не воруешь, тебе и бояться некого. А кто хапком живет, как ему без охраны? Ворованное надо крепко охранять...
Джек с компанией тем временем были уже далеко. Возбужденно дыша, они трусцой бежали след в след.
Вожак первым забрался в укрытие. Клуня с Греем полезли следом, легли рядом, унимая в себе дрожь.
Грею вспомнилось, как они с Чапом, рыская в поисках еды, встретили жука на голой земляной плешине, большого и черного, как горелая кость.
Чап тронул его лапой. Жук замер и перестал шевелить усами. Чап стал обнюхивать его, не съедобный ли? Ткнул пуговкой носа в блестящую спинку. Жук приподнял зад и пустил в Чапа едкую зеленую струю.
Чап взвизгнул, отскочил в сторону, принялся лапами оттирать глаза и нос. Затем долго терся мордой о траву.
Было смешно и забавно. Больше жуков трогать они не решались.
Вспомнив это, Грей горестно вздохнул и отвернулся к стене.
Клуню одолевала усталая дрема. Ее постоянно тревожило шевеления в животе под набухающими сосцами. Однажды с ней было уже это. Она носила в себе щенят. Но не убереглась. Среди рыночной толчеи ее сапогом под живот ударил прохожий человек. Была такая адская боль, что показалось, выдирают глаза. Она завизжала, уползла в ближний кювет и пролежала там ночь. Под утро из нее вышло три детеныша, все мертвые.
Это воспоминание и дума о Чапе долго терзали ее, не давая успокоиться. Наконец, она завела глаза и коротко забылась в тревожном полусне, полуяви. В ее дремлющем мозгу мелькали беспорядочные тени. Привиделось, будто они с Чапом унесли с прилавка курицу. Чапа догнали и стали бить. Людей было много, и она не могла помочь. Слезы бессилия душили ее. Клуня потихоньку заскулила, но, очнувшись и тряхнув головой, успокоилась.
Джек с Греем слышали ее жалобный голос, но не утешили.
Когда в городе зажглись фонари, вожак снова повел стаю на знакомую площадку, чтобы еще раз взглянуть на Чапа, пусть даже на мертвого. Но тела друга на месте не казалось. Лишь пятно засохшей крови указывало, где он лежал.
В эту ночь они выли особенно горько и страдательно.

                22
Гибель Чапа прибавила им тоски и уныния. Внешне это вроде бы никак не проявлялось. Тоска разъедала изнутри, возилось, как червь в гнилом яблоке.
А тут еще погода. Ночи становились длинней и  ненастней. Наверху шумел ветер, до самого света мелькали косматые мутные тени. Было жутко и тревожно.
Стая стала осторожней, избегала больших людских скоплений, среди которых Джеку постоянно мерещились призраки зла. И было непонятно, кому оно принадлежит, это зло? Всем сразу, или каждому по отдельности?..
Но не всегда было так мрачно. Иной раз там и тут над толпой, взблескивая, мелькали светлые сполохи. Они и не позволяли сплотиться черной клубящейся засти. И там, где зло все-таки находило брешь, обрушивалась на толпу, тут же разгорались скандалы, затевалась перебранка, и даже возникали потасовки.
Бесконечно легко было среди их одичавшей зелени. Среди цветов и  трав. Здесь можно быть спокойным, не опасаясь за жизнь. Сама природа дарила уверенность, несла успокоение, мягчила сердца, не давая разыграться дикому буйству темных страстей.
Соловьиная трель по весне, бесшабашный воробьиный гомон в ветвях, картавое брюзжание старой вороны, свившей гнездо в кроне корявой ветлы, стрекот кузнечиков в траве и даже назойливые комариные звоны были бесхитростно понятны и не могли быть неприятны ни оку, ни уху. В окружающей природе не было ни зла, ни коварства, ни гнета печали.
Временами на заветную полянку забредали молодежные компании, беззаботные и шалые в своей горячей  дерзости. Приходили, чтоб «оторваться по полной программе», дать выход юным страстям и силам, позабавиться, проявить свои чувства. Парни пили вино, бренчали гитарами, включали магнитофон и бешено скакали под чуждые трескучие ритмы. Дурачась, хватали девиц за нежные места, те взвизгивали в притворном испуге, и пустырь удивленно примолкал под их восторженно беззаботные крики.
После молодых оставалось немало  объедков. Их компании были желанными для собак.
А кто теперь пожаловал на заветную поляну? Непохоже, чтобы Живодер. Они сразу бы узнали его машину-душегубку. По звуку мотора узнали бы из тысячи других, по особому запаху смерти.
Ворона покричала, покричала и с клена перелетела на макушку тополя, вымахавшего на самом краю поляны. Но и здесь не умолкла, своим старческим карканьем спеша известить округу о том, что хотя она и стара, одна ее не провести так просто - все видит и все подмечает.
Джек раздражали крики вороны, но тут поделать ничего невозможно, приходится терпеть. Он сердито подергивал брылами и нервно тряс обрубком хвоста. Разумеется, ему хотелось знать, что такого интересного видит эта старая дура с тополевого высока? Многое мог бы простить ей, если бы только она умела подсказать, кто там хозяйничает на поляне?
Клуня продолжала тихонько ворчать и  ловила на себе блох, вгрызаясь в шерсть и мелко перебирая зубами.
Предусмотрительный Грей пересел ближе к лазу. Его ореховые глаза выражали сдержанное спокойствие, призывали к расчету и благоразумию.
Джек не мог видеть глаз спаниеля, но определенно догадывался, о чем он думает.
Вожак собрал на лбу складки, сделал стойку, подобрав живот, вытянулся на задних лапах в рост и попытался заглянуть поверх полынной кулижины туда, откуда доносилось пофыркивание работающего мотора, и куда нацелен был вороний клюв.
На поляне продолжалась все та же торопливая  несмолкающая возня.
Клуня нетерпеливо подалась вперед и запрядала ушами, как бы вопрошая Джека: «Ну, что там видишь?»
Джек и сам не понял, что. Был виден лишь белый верх пикапа, приткнувшегося к почерневшей от времени бобине, лицо молодого с тонкими усиками мужика и молодой проворной бабенки в белом халате. Оба выхватывали из кузова картонные коробки, бумажные кули, пакеты и размашисто бросали в заросли. Глухие удары следовали один за другим, рассыпаясь на  мелкие дробные стуки.
Грей заволновался, с несвойственной ему нетерпеливостью помотал хвостом, и Клуня  прочла в его глазах: «Эх, посмотреть бы, что там!»
«Кто же тебе не велит? Иди, да посмотри, -  тотчас отозвалась она ехидным взглядом. - Ты же у нас интеллектуал, ядрена кость!»
«Да уж не чета тебе!» - тоже одним  взглядом огрызнулся Грей и посмотрел на вожака.
Про Грея не только родная стая знал, но и окрестные дворняги  знали, что он особенный пес, не чета им,  не просто осмотрительно-осторожный, а действительно особа, обладающая обширными для собачьего сословия познаниями. Воспитание у него достойное. А воспитывался он, и широкие познания приобрел, живя у молодого адвоката Клима Савельевича Цимбала, юриста по образованию и политика по призванию.
Служил Цимбал помощником у Семена Михайловича Скоропудова, не только влиятельного депутата государственного собрания, но и крепкого газового магната по совокупности принадлежащих ему богатств.
Клим Савельевич тоже не прочь был стать депутатом, как его хозяин. И надлежащие способности вроде бы к этому имел, а вот что-то не клеилось. То ли ума, то ли финансового ресурса не хватало. Но Грей видел людей, которые по своим мыслительным способностям и рядом с Климом Савельевичем не поставить, а депутатствуют. И еще как! Значит, дело все-таки в финансах. Об этом и сам Клим Савельевич постоянно говорил и надеялся: вот разверзнутся однажды хляби небесные и прольются на него потоки золотой благодати. Тогда и увидят народ, какой, но есть.
Но время шло, а хляби не разверзались. Золотого дождя не  выпадало. А значит и мечтать нечего о благоухающей депутатской розе.
Он уже два срока отвел в качестве руководителя избирательного штаба своего хозяина и  видел, какие деньжищи бросает Скоропудов на обретение заветного депутатского статуса. И  пришел к твердому убеждению, что против больших денег и гранитная скала не устоит.
Обидно было, что богатствами владеют люди недалекие, в основе своей тупые, но страшно наглые. Взять того же Скоропудова, тоже человек невеликого ума, а вон, как взлетел!
Но в отношении своего шефа и его ума, Клим Савельевич, должно быть, обманывался. Да и кто не мог знать, какой у Скоропудова ум? Должно, все-таки немалый, если исхитрился оттяпать у государства целое многомиллионное состояние. Это конечно же брехня, будто в светлую пору всеобщего либерального дележа можно было за бутылку первача и сам Кремль приватизировать. Тут не все так просто. Для этого тоже нужна была соответствующая голова, расторопные приятели наверху и умение в нужном месте о демократии правильные слова сказать, коммунистов поругать. У Скоропудова все это вышло.
И нечего теперь возмущаться тому же Цимбалу, рассуждать о том, зачем депутатство этому жирному борову при его деньгах? Как будто не знает, зачем. А вот затем, что время-то шаткое, скользкое и ненадежное. Сегодня ты олигарх, а завтра зэк с торбой. Наедет прокурор, и загремишь, как миленький. А с депутатством шиш ему! Вот он, мандат неподсудности. Накось, выкуси, батюшка!..
Пока тот выкушивает, ты – в самолет, лети хоть в Израиль, хоть в Лондон! Никто тебя не достанет. Сиди себе в замке какого-нибудь бывшего принца Уэльского, да щелкой золотые орехи себе в удовольствие. А они пусть там чешутся в своем затрапезном Кремле…
Грею вообще-то никакого дела не было до Скоропудова. И вряд ли стал бы он помнить этого солидного человека, похожего на живой монумент, если бы ни одна случайная встреча.
Гуляли они вечерком с хозяином по Центральному бульвару. Клим Савельевич как всегда был хмур и недоволен. Грубо осаждал Грея, резко дергал за поводок, без конца ворчал и раздражался. Грей терпеливо сносил раздражение хозяина, вел себя покорно, стараясь излишне не досаждать.
И без большого собачьего чутья было ясно, хозяин им недоволен и клонит  к тому, чтобы избыть его. Только вот куда и кому? Только бы не на убой!..
Вот с такой невеселой думой и бежал он впереди Цимбала, постреливая по сторонам глазами, задирая лапку на каждый придорожный кустик, а то и на урну с мусором. Тут и повстречался им господин Скоропудов со свитой.
Семен Михайлович и нес себя, как и говорили про него, с достоинством ожившего монумента. У него не было шеи, подбородок сразу плавно переходил в могучую грудь. А плечи, плечи-то, широченные да ровные. Маршал, да и только!
Увидев помощника с собакой, Скоропудов придержал шаг, поздоровался одними кивком головы и строго посмотрел на Грея.
- Приятный песик! Приятный, Клим. - великодушно похвалил он собаку. - Ничего, гуляйте, гуляйте на здоровье, - позволил Семен Михайлович и зашагал дальше, величественный и необъятный, с глубокомысленным взглядом, обращенным в пространство.
Пятеро бравых охранников следовало за ним, бдительно посматривая по сторонам. Ребята ничего, крепкие, гладкие и краснощекие. Во всем черном, словно ангелы смерти.
Вот эта встреча и похвала Скоропудова и определила дальнейшую судьбу Грея, уберегли его от безвестных мытарств. Клима Савельевича словно подменили. Он подобрел, стал сытнее  кормить Грея, даже позволил ему спать в кресле. Перед прогулками обязательно расчесывал, пушил его роскошный хвост.
Знакомые хозяина при встречах дружно хвалили собачку и наперебой интересовались: «Где добыл такую прелесть?» «В элитном питомнике», - с непременной гордостью отвечал Цимбал.
Клима Савельевича считали вполне обеспеченным человеком, представителем среднего класса. Да и как можно не считать, если ты живешь в центре города в светлой, просторной квартире, с холлом, с широкой прихожей? К тому же обставленной дорогой  итальянской мебелью.
К его услугам наготове стоял автомобиль с персональным шофером, молодым, кудрявым парнем, настоящим сокрушителем глупых девичьих сердец.
Далеко не многие догадывались, что благополучие Клима Савельевича мнимое и держится на милости его работодателя. И квартира, и машина, и мебель – все это принадлежало Скоропудову. И выстави завтра Семен Михайлович своего помощника за дверь, тот сразу окажется гол, как сокол, бесприютен и нищ. И какой уж тут из него представитель среднего класса, когда даже собственной собачей будки не имеет? Нет, нет, он был самым типичным пролетарием умственного труда.
Грей слышал о своем хозяине, что его покойный родитель занимал значительной партийной пост, и очень даже способным был к службе, если сумел пережить нескольких генеральных секретарей. Большим поклонником маршала Ворошилова себя признавал.
Споткнулся на последнем секретаре, на Горбачеве. Но это, как сказать, он ли споткнулся, сам ли Горбачев себя уронил, когда увидели, король-то голый, что правит ими совершенно заурядная личность, состоящая из одних и тех же слов и пустых междометий: «Больше демократии, расширить и углубить…». Тогда и посыпалась партия, как маково семя из худой коробки. Тут уж волей неволей и Савелию Емельновичу прошлось уходить.
Но все это было после того, как сын подрос. А рос Клим Савельевич в благоприятных условия, не в чем зная нужды. У него была даже своя няня.
В общем, была более, чем благополучная советская семья с хорошим достатком, с милыми. заботливыми родителями: «Климушка, сыночек, ангелочек ты наш!»
В сладостях пролетело Климово детство, в забавах отзвенело отрочество и, как изволил выразиться поэт, «профиль юности бессмертной промелькнул в окне трамвая». Все шло, словно по хорошо накатанной глади. Элитная школа, престижный вуз, толковые, думающие преподаватели, порой позволявшие отливать такие откровения, от которых любой тогдашний партийный идеолог забился бы в истерике.
Был у них на кафедре  политэкономии развитого социализма доцент по фамилии Милосердо. Высокий, костлявый, лысый, Фантомасом звали. Этот доцент на лекциях уже тогда говорил, что при текущем состоянии дел в стране, социализм в скором времени выродится в свою классовую противоположность.
И ведь угадал сволочь!
Клим Савельевич тогда не верил предсказаниям этого доцента. Сидел за одним столом с пухленькой студенточкой и посмеивался над глупыми пророчествами. Он не просто знал, а был твердо уверен, пока в обкоме на идеологии сидит его отец, социализму не будет ни конца и не края. Но, видно, подвело плохое знание конкретную жизнь; в очерядях не маялся, на всем готовеньком; булочка с маслом, колбаска, кофе с Кубы, апельсины из Марокко, сардины из Португалии. И не было ни стимулов, ни особого интереса ни к людям, ни к политике, ни к природе. Да он ее, природу-то, и знал лишь по коллективным школьным экскурсиям. Когда же успеть полюбить ее? На собак смотрел, как на одушевленную гавкающую неизбежность.
Вырос Клим Савельевич в молодца пригожего; белокурого и ладного, с девичьим чистым лицом и румяными щеками. Привык к теплому халату, к кофе по утрам и к долгой неге в постели средь высоко взбитых подушек. Лежал и думал, закутав ноги в верблюжье одеяло и созерцая потолок. Он, кажется, и сам не знал, о чем думает. Мыслей не было, а думы были. И еще любил в своем воображении рисовать картины одну заманчивей другой. Вот он живет в огромном доме, даже не доме, а дворце наподобие Таврического. У подъезда стража с алебардами в форме Преображенского полка, в дверях два швейцара в ливреях с золотым шитьем. Он у камина в халате, в турецкой феске с шелковыми кистями с кальяном сидит в раздумье против огня, раздается звон мелодичного колокольчика, входит дворецкий с поклоном подает письмо на золотом подносе. «Ну, что там еще? - небрежно вопрошает он. – Прочти-ка, голубчик, что начирикали?» «От губернатора», - потупившись, отвечает дворецкий. «Опять!» - возмущается он, очищая трубку. «В третий раз просится, ваша светлая милость. Говорит, дело неотложное» - виновато топчется дворецкий. «Знаем его неотложные дела. Денег будет просить, сволочь! Не велика птица, подождет. И потом, - вспоминает с раздражением, - представитель президента второй день в приемной сидит. Что, прикажете, ему в аудиенции отказать?»
Дворецкий переминается с ноги на ногу и не решается говорить.
- Ну что там  еще?
- Опять это Скоропудов надоедает.
- Я же говорил, гоните в шею Скоропудова!
- Гоним, а бес эдакий, чего удумал. Через забор норовит сигануть. И как только, милушки, ловкости хватает при его телесах. Как хорек проворный. Никакого удержу нет.
- Всем двором держите!
Дворецкий кланяется и уходит, а он серебряной кочережкой ворошит в камине угли и неторопливо принимается за трубку, набивая ее душистым табаком.
И здесь, не вовремя звенит телефон, Клим Савельевич, разметав одеяло, вскакивает с постели, поднимает трубку и слышит голос хозяина:
- Ты у меня долго еще будешь вытягиваться? Время десять, а бумаги не готовы. Чтоб одна нога там, другая здесь. Жду в конторе.
Начинается невообразимая суматоха среди торопливого ворчания: «Вот толстый боров, потребовался ему!..»
Грей смотрит, как хозяин мечется между спальней и ванной, кухней и залом. Утираясь полотенцем, ныряет в спальню, из нее летит на кухню, из кухни - в коридор, жуя на ходу.
 Все, Грей остался без завтрака и утренней прогулки.
Его хозяин почитал себя за человека живого и острого ума и уверял свое окружение, что его мыслительный аппарат по глубине философский обобщений, пожалуй, и позначительней ленинского будет.
Очень гордится, что нашел определением современной российской демократии.
- Наша демократия, - посмеиваясь, говорил он, - есть денежный мешок Скоропудова,  плюс телеклонированная дебилизация всей страны».
И спрашивал:
- Ну, как?
- Охренительно! – восторженно ржал его дружек Верходуев. – Тут и сам бородатый Карла мелко плавал….
Нравились ему Цимбаловские
 выдумки.

                23
Квартиру Клима Савельевича можно было назвать воплощением самого хлебосольства. В студенчестве он поддерживал приятельские отношения с одним молодым узбеком, тот научил его готовить настоящий восточный плов. Клим Савельевич при случае с удовольствием  демонстрировал свое поварское искусство. Плов у него был рассыпчатым, не какая-то там размазня, подобно неряшливо сваренной каше. Рис, как умытый, зернышко к зернышку, бери лоток и пересыпай, словно речной жемчуг.
Грею довелось отведать этого знаменитого плова, и воспоминание о нем остались самое приятные.
Хозяин любил собирать гостей и твердо придерживался наставлений покойного родителя, внушившего ему, что экономить на полезных людях не просто нехорошо, а крайне отвратительно для человека, желающего себе успеха. Сто рублей, поучал он, не деньги. Потрать их с пользой на друзей-приятелей, и знай, что завтра за твоей спиной, словно крылья ангела, вырастет хотя и маленькая, но надежная стенка, которая и прикроет тебя в ответственный момент.
Он был мудрым человеком, родитель Клима Савельевича. Просидеть всю жизнь в партийных органах и чтобы не обзавестись крепкими связями, не обрести друзей, верных людей и соратников, это быть надо настоящим олухом. Но Савелий Емельянович не был ни простаком, ни олухом. Он умел ладить даже с такими людьми, с которыми и ладить-то, кажется, было невозможно. В сугубо личных делах он придерживался сугубо личных принципов, собственного морального кодекса строителя коммуниста. В нем были и такие мудрые установки: не пыли против начальства, делай вид, что начальник умнее тебя. Не забывай говорить ему: «До чего вы гениальны, Петр Петрович! Мудро руководите». Примитивно? Да, примитивно, но срабатывает.
При каждом удобном случае хвали жену своего руководителя, памятуя о том, что ночная кукушка всегда перекукует дневную. При встречах не уставай восхищаться прелестями и нарядами; «Ах, как шикарно сидит на вас это платье! Ах, как вы лучезарны, Марья Петровна! Настоящее созвездие нарциссов!»
При этом сладко прикрывай глаза и молитвенно складывай руки.
Савелий Емельянович и пристроил сына к Скоропудову, Пришел к нему и сказал: «Ты меня знаешь, Семен Михайлович, бери, не ошибешься. У меня легкая рука».
Сыну же посоветовал: «Держись этого человека. Видал, какие Соломоновы копии хапнуть сумел! Вот и учись. У большой чаши без меда не останешься».
И еще одну полезную мысль внушил сыну. «Запомни, сынок, мораль и нравы не для денег. Богатством движут низменные инстинкты. Возникнут соблазны, по обстоятельствам действуй. На то и голова дана, чтобы рыл, но не зарывался».
Много людей приходило к Цимбалу. Но Грей запомнил только тех, которые сами запомнились, которые бывали постоянно. И даже иные разговоры и обстоятельства хорошо запомнил. Да и как было не запомнить, если они повторялись много раз? И слова иные редкостные запомнил. Жалел об одном, что не выучился говорить по-человечески, не то сказанул бы пару ласковых. Утешался тем, что иные человеческие привычки в совершенстве постиг. Огорчался, что сами люди такие умные, а ни одного собачьего слова не знают.
Да и ведут не всегда разумно. Взять, к примеру, того же Цимбала. Молодой, образованный, ему бы на звезды смотреть, к небу стремиться, а они дуются в карты с дружками, пьют коньяк крохотными рюмочками, похожими на наперсток старухи Сыпугиной. Но старуха никогда не пила из наперстка.
А споры-то, споры-то какие! Иной раз такую глупость завернут, что уши вянут! Сидят и переливают из пустого в порожнее. И все про деньги талдычат: у кого, какие, кто какую яхту купил, что думает  американский президент о нашей политике, что думает об этом наш президент; какая выгодная должность свалилась на какого-то Сидора Остроумыча. Вот уж откормится на мытарьских хлебах!
А то еще начнут женщин перебирать, кто какая и почем. Тоже нашли тему. Подумаешь, диво, женщины! Чего их обсуждать? Выйди на улицу да посмотри, сколько их с авоськами и без авосек ходит по тротуару! Иная идет, фу ты, ну ты, ноги гнуты! Того гляди, с каблуков слетят! Другая, как раскормленная утка, с ноги на ногу переваливается, едва ползет.
А то еще бывает, в штаны влезет и думает, что он мужик. И зачем ей это нужно? Ну, допустим, кривые ноги можно еще спрятать в штаны. А груди-то, груди-то куда денешь? Торчат, аж смотреть непристойно!
Иная нарочно выпячивает; нате, мол, подивитесь, какая у меня грудь! Нашла чем кичится, дура. У верблюдов побольше горбы, и то не кичатся….
Порой и за столом поднимались самые настоящие бури. Это когда на политику переходили. Тут у всех одно уме; вот будь он во власти, не дел бы совершиться никакому дефолту, в корне не допустил бы ни экономических расстройств страны, ни межэтнических конфликтов.
За столом получалось гладко, а на деле что-то не очень. Видно правду говорят, бодливой корове, бог рогов не дает
Спорили о какой-то пятой империи, о глобальном державном проекте, о коренном переустройстве России на англо-саксонский лад. Спорили так горячо и шумно, что пот на лицах выступал. А у Грея даже слух закладывало от их шума.
Собирались они к одному и тому же часу. Последним, как всегда, с небольшим опозданием появлялся Иван Иванович Пырышкин. Вот уж кого Грей невзлюбил! С виду, куда там! Прямо праздничный пирог на сдобном тесте. Только вот начинка какая?
Приходил, извинялся за опоздание, его спрашивали: «Что стряслось, Иван Иванович? Уж думали, совсем не придете»
Пырышкин  начинал объяснять.
- Понимаете, - говорил он, водружаясь во главе стола. – Дело такой государственной возникло, мэр не решился принять на себя ответственность. Пришлось за него решать.
Подобные объяснения были столь часты, следовали с такой постоянной непременностью, что невольно закрадывалось сомнение на счет деловых способностей мэра. И думалось, а не будь Ивана Ивановича в мэрии, кто бы решал трудные вопросы?..
Его объяснения принимались с горячим удовлетворением, гости, гремя стульями, плотнее прилипали к столу, перед Иваном Ивановичем ставился  свежий прибор, обязательно подавалась штрафная рюмка, его просили выпить.
Лишь Верходуев не просил и, бывало, спрашивал с долей известного лукавства:
- Как, Иван Иванович, чувствует себя ваша блистательная Сафо?
- Превосходно чувствует, - с улыбкой отвечал Пырышкин. – Целыми днями музицируют с дочкой.
Застолье начинало загадочно улыбаться, понимая, про какую Сафо спрашивает Верходуев. Да уж, конечно, не про Софью Петровну, супругу Пырышкина, а про эту его пассию, всем известную художницу.
Понимал и сам Пырышкин, но делал вид, что  не понимает. И начиналась разыгрываться застольная сценка.
Верходуев изображал глубокое удручение на лице и упрекал:
- Вы неисправимый эгоист, Иван Иванович. Разве позволительно подобные таланты держать под спудом? Еще в Библии сказано, не зарой таланта данного тебе. Грешно, грешно!.. Может, все-таки позволите вашему нежному очарованию влиться в мой скромный музыкальный коллектив? С преогромным удовольствием готовы принять и ручки целовать!
Иван Иванович, не переставая заполнять свое блюдо яствами, кривил тонкие губы и усмехался в усы.
- С огромным удовольствием позволил бы, Григорий Наумович, но ведь у тебя такие завидные строгости, - тихо ворковал, луково поглядывая на Верходуева. – Боюсь, конкурса не выдержит. У тебя конкурсный диван, говорят, очень уж щепетилен.
Все начинали хохотать, понимая, о каком диване идет речь. Верходуев тоже смеялся, ничуть не смущаясь, и кокетливо ответствовал:
- Да, бог с ним, с диваном, Иван Иванович. Готов вне конкурса пустить….
Эту сценку Грей наблюдал много раз, и она ему порядком прискучила. Вздохнув и повозившись, он прятал нос в теплый ворс ковровой дорожке и заставлял себя предаться скромным собачьим мечтам и воспоминаниям. Вот он нежится на солнце посреди утлого дворика старухи Сыпугиной, и Настя, ее внучка, кормит его гречневыми блинами. Старуха пекла их лишь по случаю больших праздников. И хотя они приходили редко, а вот запомнились. Ничего он не видел тогда слаще блинов!
Порой среди гостей поднимался самый настоящий гвалт, и заснуть было просто невозможно. В роли виновников застольных перепалок выступали обычно два лица; депутат городской думы от свежесозданной партии «Новый демократической фронт» господин Шиворотов и его помощник Кошелкин. Оба были молоды, в спорах горячи и азартны.
Шиворотов приходил в обычном, сильно потертом джинсовом костюме с двумя заплатами на коленях. Он любил притворяться пролетарием. И его притворство выглядело вполне натурально. Во всяком случае водитель Цимбала Николай говорил: «Вот как просто одевается человек! Потому и народ любит, говорят: «Свой в доску».
Кошелкин в подражание шефу тоже любил притворяться. Но притворялся по-своему; делал вид, что работает в интересах «униженных и оскорбленных». Однако созданная им небольшая адвокатская контора ломила такие гонорары, что они могли быть позволительны лишь очень состоятельным людям.
Оба приятеля стоили друг друга и были интересны Грею хотя бы тем, что порой глади его шерстку.
Шиворотов костистое нервное лицо и жесткую пегую гриву до самых плеч. Вел себя он несдержанно, порой даже вызывающе. Любил ошеломить собеседника неожиданной экстравагантностью, бранил правительство, Государственную думу и даже замахивался на авторитет президента. Ему, например, ничего ни стоило  заявить, что в думе засела кучка прикормленных мерзавцев и ожидать в подобных условиях какого-то решительного обновления страны, все равно, что птичьего молока от ослицы. Он уверял своих собеседников, ничего толкового не будет в государстве пока к власти не придут они, представители новой демократической волны. Только они и никто иной способны отстоять интересы подлинного демоса против засилья олигархической шайки вороватых эспатридов*. Он не только опасно высказывался сам, но и любил провоцировать других на подобные высказывания. Поговаривали, будто Шиворотов  как-то связен со спецслужбами. Иначе с чего бы награждать его чекистским знаком?
      ____________ 
*Эспатриды – богатая знать в древних Афинах.
Его немного побаивалось и чрезмерных откровений при нем старались не допускать. Впрочем, побаивались и Кошелкина, который был при Шиворотове неотлучен и без него никогда не приходил.
Умиляла в Шиворотове его манера при разговоре кокетливо отставлять широко растопыренные пальцы с аккуратно подстриженными ногтями, подкрашенные розовым лаком. И сам он со своей прической а ля Пьеха, гладко выбритый, с узкими, непропорционально развитыми плечами в сравнении с бабьими филейными частями тела, выглядел очень даже странно для мужчины. И прозвище у него было странное, совсем не мужское – Таня.
Как и Цимбал, Таня тоже был юристом и прослыл решительным противником введения прогрессивного налога, но поворачивал дело так, будто делает это исключительно в интересах обездоленного населения.
Здесь он вряд ли был оригинален, ибо повторял азы официоза, доказывающего, что прогрессивный налог вреден уже потому, что он вынудит олигархов скрывать сверхприбыли, уводить их в оффшоры, и деньги совсем перестанут поступать в казну.
Эти доводы показались неубедительными даже у Цимбала, и у него нашлись возражения.
- Что же это за квазегосударство такое, если боится не собрать налогов со своих граждан? – говорил он с ленивой иронией. – И что это за объяснения, вот введем налог и перестанут платить. А для чего же существует система контроля, государственное управление? Так ведь можно договориться до того, что и мусор не нужно убирать. Все равно будет сорить. А зачем с клопами бороться, вымаривать тараканов, если они снова плодиться? НЕ понимаю этой логики. На кого она рассчитана? На дураков? Но их сейчас мало. Лучше бы уж сразу признались, рады бы ввести, да собственного кошелька жалко.
Тут уж Иван Иванович не выдержал и предметно объяснил Цимбалу, что будет с его кошельком, если введут прогрессивный налог.
- Сколько платишь со своих кровных? – спросил он, хитро щурясь.
- Как и все, тринадцать процентов, - простодушно ответил Цимбал.
- Вот, - усмехнулся Иван Иванович, - Думаю, при твоей зарплате, станешь платить процентов двадцать. Никак не меньше. Тебе это надо? Думаю, что не надо. И правительственным чиновникам, думаю, не надо. Ведь тогда им пришлось бы дополнительно раскошелиться на энную сумму? Хотят они этого? Конечно же, не хотят.  Так, что можете не суетиться. Пока высшему правящему слою невыгоден прогрессивный налог, его никогда не будет. Думаю, в нем никто наверху не заинтересован.
Он вздохнул и улыбнулся, с откровенным превосходством посматривая на Шиворотова с Кошелкиным.
- Давайте оставим этот популизм вот им, нашим дорогим собратьям и коллегам, - кивком головы указал Иван Иванович на одного и другого. – Пусть они тешутся, мутят народ.
Оба приятеля промолчали. И с этого случая больше о налогах в компании не говорили.
Даже Грею было понятно, что Шиворотов с Кошелкиным ребята шаткие. Качаются, как рябина на юру. Куда ветер погнет, туда и клонятся. А гнуло их по настроению и влево, и вправо.
Иногда они несли такую чушь, что за столом начинались, переглядывания, перемигивания, пожимания плечами, гримасы недоумения: «И чего несут?» Случалось и хихикали.
У Кошелкина был свой излюбленный конек, довольно забавный. Это была теория общественного мироустройства, выстраданная им, согласно которой нет, и в принципе не может быть никаких полезных реформ. Все прошлые реформы, говорил он, оказались ущербны и противны человечеству, поскольку они противны самой природе.
И он вопрошал своим тонко звенящим фальцетом, вскидывая голову и вертя перед собой широко растопыренными пальцами:
- Назовите мне хоть один положительный момент общественного переустройства мира.
Никто, разумеется, этих положительных моментов не решался назвать. И не потому, что не находил их, а исключительно из опасения увязнуть в бесплодном споре. Все равно ведь ничего не докажешь.
-А-а! – ликующе восклицал Кошелкин, торжественным взглядом оглядывая застолье. – Нет их в природе, этих положительных моментов! Все кончалось одним и тем же: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
Он утверждал, что любое политически важное событие в мире сообразуется с самим движением Земли, с ее гравитацией и круговоротом положительно заряженных частиц в биосфере. Без понимания этой данности, - вещал он менторским тоном, - все остальное есть фикция и политическое шулерство, прикрывающее бесконечную череду дележки злата. Это вам любой школьник скажет.
И смотрел на Шиворотова, если тот одобрительным кивком позволял ему, мог и дальше говорить. Но позволения приходилось получать далеко не всегда. Шиворотов и сам был горазд на слова и не позволял помощнику затмить себя в ораторском искусстве.
Вел он себя как лидер солидной партии, по которую знали, что она малочисленна и ничтожна, но вот сумела-таки на выборах обеспечить Шиворотову  место в городской думе.
Призывая к вниманию, он кашлял в кулак, резко встряхивал гривой, как это делал когда-то, выступая на многочисленных, хотя и бестолковых митингах, и начинал говорить:
- Вот вы постоянно обвиняете нас с Кошелкиным непонятно в чем. А сами рассуждаете о каком-то державном проекте, о пятой империи. И  что? Под эти ваши рассуждения наши недра тем временем в гигантских масштабах вычерпывает шайка воровских кланов. И прибыль прямиком течет в зарубежные сундуки. Какой же, к хренам, это державный проект? Какая пятая империя? - распалял он себя до вибрирующей тональности. - Кто должен направлять эти проекты, когда иностранные банки трещат от долларового водопада отечественных нуворишей? Может, скажете, господин Скоропудов? Как бы не так! Он и внуков-то давно услал учиться за кордон! И что в таком случае имеем, господа? – трагически вопрошал Шиворотов. - А ничего! – отвечал он. - На нашем святоотеческом поле выросло целое поколение чужеумцев! Помилуйте, и эти отравленные заморскими ядами сморчки будут осуществлять отеческие проекты? Полноте, господа, у них в головах и мысли-то давно чужие. Вот вытрясут окончательно наши карманы, оставят страну с голым задом и укатят в свои сытые палестины.
Грей лежал и думал сквозь дрему: «Ох, и перепалочка же намечается!»
- В этом нет ничего удивительного, - радостно поддерживал его Кошелкин, стреляя по сторонам своими женской жгучести глазами. – Инстинкт хищник. Волк тоже тащит овцу подальше от хозяйского загона...
Застолье угрюмо молчало, лениво ковыряясь в блюдах с пищей. Подобные заявления Шиворотова здесь давно никого не шокировали. К ним привыкли, как привыкают к осенней слякоти, к галошам в непогоду, к неудобствам трамвайной тесноты в часы утренних поездок.
Никому не хотелось отрывать себя от вкусного блюда, тем более, что этим блюдом был знаменитый цимбаловский плов.
И лишь Иван Иванович Пырышкин в силу партийного долга и служебного рвения вынужден был реагировать на оскорбительные выпады, не дать совершиться надругательству над либеральным курсом властей.
Он вытер салфеткой усы, неторопливо положил ее на полированный стол справа от себя, поправил манжеты на безукоризненно отглаженной рубашке цвета морской волны и хорошо выдержанным казенным голосом сухо заметил:
- Эту вашу теорию шариковых мы еще в семнадцатом году проходили.
- Интересное кино! – как ужаленный, вскинулся  Шиворотов и завертел головой, ища поддержки у присутствующих.
Но ее ждать было не от кого кроме, как от Кошелкина. Остальные избегали даже глядеть в его сторону.
– Интересно! – повторил Шиворотов. Это кто же у нас шариковы, господин Пырышкин? Уж не тот ли народ, который по-воровски обобрали, пока он пребывал в гражданской растерянности? Это он и есть шириковы, а не те ловкие нувориши, поделившие страну между собой? Так кто же, я спрашиваю, настоящий шариков? Тот, кто ограблен и требует вернуть назад награбленное? Или тот, кто ограбил и теперь вопит со всех экранов: «Караул, грабить собираются?» Ловко, господин Пырышкин! Ловко!.. Настоящие шариковы - не народ, я вам скажу, а господин Скоропудов и вы, его обслуга!
Шиворотов был так взволнован, что у него порозовели мочки ушей, неприкрытые растрепавшимися волосами.
- Нет, ты чего несешь? – возмущенно поднял голову Верходуев и положил на салфетку руки, похожие на две большие клешни. - А вы, значит, с Кошелкиным не обслуга?
- И мы обслуга, - после короткой паузы, вынужден был согласиться Шиворотов.
Слегка порозовевшее лицо Пырышкина приобрело черты жесткой решительности. Он бросал на Шиворотова взгляды, полные презрительной сдержанности, и машинально водил вилкой по пустому блюду, издавая тонкие колеблющиеся звуки.
- Знаете что, господа, - глядя почему-то на Кошелкина, сидящего напротив, с презрительной гримасой заговорил Пырышкин. – Уже много лет слышу про этот ваш обобранный народ и про его бедность. А машин становится все больше от этой вашей ужасной нищеты! Что скажите на это, господа хорошие?
И Пырышкин торжествующе блеснул очками.
-А вот что! – подскочил на стуле Шиворотов. – Много бесчестия вокруг! По тому, какая у нас коррупция, составляющая  криминала, мы должны бы поголовно на золотых танках с бриллиантовыми башнями кататься!
- Нет, вы посмотрите! – В полном недоумении развел руками Иван Иванович, взывая к застолью. – Ты ему одно, а он тебе другое! Ты ему - белое, он тебе – черное!.. При чем здесь криминал?
Застолье тоже, кажется, недоумевало. Лишь один Верходуев не терялся.
- У него левый уклон, - засмеялся он. – Это уже звоночек оттуда.
И Григорий Наумович небрежным жестом указал куда-то вверх.
- У тебя имеется тачка? – сразу же набросился на него Шиворотов.
- Разумеется! Кто же сегодня без тачки? – подтвердил Верходуев.
- И тачка эта, конечно же, так себе? Паршивенький «жигуль»?.
- Обижаешь, брат! Тачка, что надо! Первостатейный внедорожник японской выделки. Высший сорт! – не чувствуя подвоха, похвастался Верходуев.
Гости смотрели на них и слегка улыбались.
И только Грей ни на кого не смотрел и ничем не интересовался, лежал, ожидая, скоро ли вспомнят о нем и вывалят в его миску остатки плова?
- Ну, ты и бабки, должно, гребешь ковшом? – продолжал  допытываться Шиворотов.
- Откуда? – тут же возмутился Верходуев и произнес себе под нос, но так, чтобы слышали все. – Имею кое-что, детишкам на молочишко. Тысяч восемь набегает, деревянными.
- Слышали? - с насмешливым прищуром обвел компанию Шиворотов. – А Иван Иванович спрашивает, при чем здесь криминал? А при том. Доход восемь тысяч, а машина пол-лимона зелеными! – вскинул над собой Шиворотов указательный палец. - И так повсюду. А криминальная составляющая любого общества, как ни странно это звучит, прямо пропорциональна его морально-нравственному состоянию. И он у нас таков, что нет ни в чем предела. Вот такой тут грим и глянец, уважаемый Григорий Наумович.
Верходуев смотрел на него с выражением безвинно обиженного ребенка. А Иван Иванович заметил, хотя и не очень уверенно;
- Ну, эти обобщения тоже слишком смелые. Это уж чересчур. Я же говорил, что вы популисты, так оно и есть. На дешевую колбасу популярите. А нам есть чем гордиться! Имеется у нас и достойная предпринимательская элита!
Его слова задели сразу обоих, и Шиворотова, и Кошелкина. И они одновременно вскричали:
- Это какая же?
И смутились, удивленно посмотрев друг на друга.
Затем опять заговорил один Шиворотов.
- Да ваша элита, все равно, что огородная жаба! - презрительно фыркнул он, - Ей лишь бы что-то схватить и тут же схрумкать! У нее брюхо, как дырявое корыто, сколько ни влей, все равно не сыто.
- Нет, что вы говорите? Что вы говорите? - не переставал возмущаться Иван Иванович, и его гладко выбритые щеки горячо пылали. – Есть, есть и современные Третьяковы, и Мамонтовы есть! Вон возьмите Шурыгина. Бескорыстно спортивные общества опекает.
- Это Шурыга-то бескорыстно!? Вот так новость! Нашли мецената, – делано рассмеялся Шиворотов. – Этот ваш благотворитель как раз из тех, кто ножик к ночи точит, а под утро бабки считает… Пахан ваш Шурыга, а вы его в книгу почетных горожан!.. Вот она, спайка криминала с властью. Оттого и машин много на руках.
Возмущению Ивана Иванович не было границ. Он как будто даже рассвирепел. Его ноздри раздулись, казалось, еще немного, и он броситься на Шиворотова с кулаками.
Но, во-первых, была неуверенность, что  сладит с Шиворотовым, а во-вторых, Цимбал вмешался. Он давно, поглядывая на обоих, нетерпеливо похлопывал себя по коленям, выжидая подходящего момента.
- Господи! – вскричал он, слегка привставая. - И как только вам не надоест? Только и слышишь: «шариковы, поделить, умножить». Хватит, наверное!..
Шиворотов виновато набычил голову и обиженно поджал губы. Кошелкину все еще не терпелось высказаться, и он не мог усидеть на стуле, беспокойно вертелся и подскакивал.
- Ворованное, как горб, его не спрячешь ни под каким смокингом, – наконец выпалил он и пообещал: – Ничего, придет время, им и руки никто не подаст.
- Ой, батюшки мои, горе-то, несчастье-то какое! – обхватив ручищами голову, с дурашливым испугом завопил Верходуев. – Руку они не подадут! Прямо казнь египетская!.. Бери веревку и вешайся….
И, резко откинувшись, рявкнул так, что даже смиренно дремавший Грей испуганно вздрогнул:
- Да на хрена им ваше рукопожа-а-тие!? На хрена козе баян, когда полон карман золотых дукатов?
Кошелкин не ответил, посмотрел на своего шефа, вдыхающего запахи стоявшего перед ним горшочка, и тоже сосредоточился на еде.
Остальные последовали их примеру, дружно зазвенев посудой.
На длинном обеденном столе густого бежевого цвета, исходя грибным духом, томились под накрахмаленными салфетками глиняные горшочки с французскими трюфелями, тушенными в сметане. Их заказали еще утром в ресторане, принадлежащем Скоропудову, и к назначенному времени точно в срок доставили двое расторопных, молодых официантов в захватанных передниках и белых колпаках.
В столовой воцарилась сытое молчание, нарушаемое легким позвякиванием столовых приборов да коллективной работой крепких  мужских челюстей.
Кошелкин орудовал ножом и вилкой, как искусный ксилофонист, ловко постукивая о края горшочка. И приборы издавали дивные звуки задушевной сытой мелодии.
Они с Шиворотовым старались ни на кого не смотреть. На них тоже никто не смотрел. Оба считались здесь чужаками. И терпели их по прихоти самого хозяина, которому ужасно выглядеть либералами европейского покроя.
Да и скучно было без них, без этих вечно с чем-то несогласных и недовольных остолопов. Для компании они были хорошим раздражителем, вроде острой приправы к столу, вроде красной тряпки для быка.
За глаза их называли не иначе, как маргиналами, популистами чистой воды и, даже страшно подумать, экстремистами. А кто же они, если не экстремисты? Критикуют власть, демократические порядки, заигрывает с избирателем. Разве станет честный гражданин критиковать работу своего правительства, сам ход либеральных реформ, повернутых на рыночные рельсы? Это и могут позволить себе лишь чистой воды экстремисты.
Приходя к Цимбалу, гости в первую очередь интересовались:
- А эти будут сегодня, наши экстремисты?
Если выяснялось, что будут, потирали руки в предвкушении чего-то остренького и потешного для себя.
Пырышкин спрашивал по особому, степенно и чинно.
- А эти наши баламуты не обещались. Вот и славненько, - принимал он озабоченный вид. – Беда с этими невоздержанными людьми. Одна морока государству. Так и держи топор наготове!..
Себя они считались мыслящей элитой, аристократами духа, как выражался Цимбал. Но против искушений желудка тоже не могли устать. Во всяком случае, никогда не противились ему.

                24
Ну, как было не набраться ума, пребывая в одном помещении со столь образованными людьми, дыша одним с ними воздухом? О, как тонко они умели и подметить, и вынести свое суждение о вещах глубоких и непостижимо сложных для простого собачьего разумения! Для них, кажется, не существовало ни одной задачки, которую они моментально не расщелкали бы, словно гнилой орех. Им было известно, что надо делать стране, куда ей стремиться и как жить самому народу. Пожалуй единственное, чего они не знали и не умели, таких ничтожных пустяков, о которых незачем: это умения растить хлеб, каким образом и какими каплями пота добывают пропитание кузнец, шахтер, токарь - и вообще работный человек. Но и здесь они не терялись, не позволяли себе ударить в грязь лицом. О людях рабочих профессий судили свежо и понимающе. Чего, дескать, не жить этим работягам? Постучал молоточком, повертел станок, отстоял свои семь – восемь часов, и гуляй Вася! Свободен, как небесный дух. А тут не знаешь ни дня, ни ночи, ворочаешь жерновами мозгов, словно ломовая лошадь. Все думаешь, отчего это начальника департамента таможней службы Мухоморова с такой внезапностью перекинули в налоговую полицию? И за что его коллегу Плохина самым грубым образом бросили на таможню? Чтобы это значило? Какие перемены зреют в ответственных верхах? Каких еще новаций следует ожидать государственному служивому человеку?
Не успеешь обдумать одно, а тут новый вопрос самой свежей жгучести. Судья Простушкина вынесла оправдательный приговор миллионщику Тетеркину? Интересно, с чьей это подачи? И в какую сумму обошлось Тетеркину его оправдание? Наверное, никак не меньше цифирьки с шестью нулями?.. Вот ведь чего творится! В какие безумные расходы ввели солидного человека!..
Как после этого не мучаться, не спать ночами разумно мыслящей личности? И Грей воочию видел эти мучения. Хозяин и вздыхал, и кряхтел, и ворочался средь мягких перин. Да и сам он не спал, переживая за него, тоже вздыхал и ворочался.
Как и всякое здраво рассуждающее существо, Грей понимал, что хорошо устроился, и радовался, до чего повезло ему с хозяином и с местом! Какой еще собаке был жребий вращаться среди подлинных новаторов духа? Вот он поживет до зрелых лет, и чем черт не шутит, при надлежащей огранке ума, глядишь, тоже достигнет мыслительный высот, пусть и не таких, какими обладает крепь государства, но все же, все же. Конечно, он и теперь может охранять имущество, и готов исполнять службу без всяких денег. Ему и надо-то килограмма четыре свиного рагу на неделю, вот и все расходы. И только, пожалуйста, без этого «Високоса». Потчевал как-то Цимбал, дрянь несусветная!..
Но как ни терпелив он был, как ни усерден, а застольные разговоры со временем прискучили ему. И чтобы не слушать их, он порой прятал голову под половик и дремал в такой неудобной позе. Но природное любопытство и собачея привычки быть начеку, брали свое. Волей-неволей слушал, что говорят за столом. А там по-прежнему было, ой, как много любопытного, страстного и задорного!
Пырышкин как-то привел с виду тихого, застенчивого человека, отрекомендовал как провизора по фамилии Петин. Верходуев несколько удился тому, что Петин провизор, хотя виду не подал. Он помнил этого товарища инженером коммунальной службы, лет десять сидел у них в домоуправлении. Хотя чему теперь удивляться? Были бы деньги да способность к пронырству, можно и академиком стать. Вон депутаты федерального собрания сплошь ученые: доктора да кандидаты. Корова пишут через «а», тем не менее доктор философии. Как же, политический деятель!
По поводу Петина у компании было одно недоумение. Чем они с Иваном Ивановичем друг другу приглянулись? Но это недоумение быстро рассеялось, и верно было угадано. Петин, оказывается, владеет аптекой и, конечно же, нуждается в аренде помещения. Иван Иванович тоже нуждается, в чем и другие должны нуждаться, в определенной, вечно недостающей сумме денег. На этом обоюдном интересе, должно, и сошлись.
Пришли не с пустыми руками. Водитель Петина втащил две картонные коробки с разной снедью, с закуской и выпивкой. В коробках был коньяк,  шампанское, сыр, колбасы, сладости и фрукты.
И вот когда выпили в честь знакомства и хорошо закусили,  за разговором открылось, что их новый гость, скоромный провизор с невзрачным блеклым лицом и серыми утомленными глазами, этот Петин, оказывается, тоже есть воплощение человека государственного ума. Оказывается, автор собственного проекта, обещающего процветание всего державного фармацевтического производства.
Присутствующие с хмельной настойчивостью стали просить, чтобы хотя бы вкратце изложил он суть этого замечательного проекта. И Петин не устоял против настоятельных просьб гостей, раскрыл дипломат, достал отличного качества бумагу, так, что она хрустела в руках, и, застенчиво покашливая в кулак, с волнением стал зачитывать. Как и все гениальное, назывался проект незамысловато и просто «О пользе пилюль для здорового организма».
 Ой, сколько ума и таланта обнаружилось в этом с виду робком, далеко непубличном человеке! В проекте довольно прозорливо отмечалось, что далеко не каждый гражданин, почувствовавший недомогание, спешит в аптеку. Иные пользуются, причем, совершенно бесплатно, архаично преступными способами лечения; разного рода бабкиными примочками, отварами трав, настойками, мазями из материалов как животного, так органического происхождения. Это и подрывает аптечную сеть, лишая ее значительной части должной прибыли, и наносит колоссальный урон по всей  фармацевтической промышленности.
Петин предлагал раз и навсегда покончить с этой разорительной для аптечного дела кустарщиной, запретить подобное лечение, как пережиток дикого варварства,  специальным постановлением правительства или целевым указом  президента.
Но главная соль документа была впереди, и содержалась во втором разделе. Здесь Петин предполагал в избежание заболеваний в последующих возрастных категориях населения, приучать детей к приему пилюсь с грудного возраста. «Ибо болезни коварны и прилипчивы, - констатировалось в документе,  - по нашим предположениям, именно к той категории  людей, которые не начали пользование пилюль с раннего возраста. Потребление таблеток без исключения всем составом населением страны и позволит поднять фармацевтическую промышленность на невиданную доселе высоту, тем самым укрепит экономически, не допустит возникновения безработицы и существенно оздоровит материальную базу аптечного дела».
 Когда Петин кончил читать и вскинул глаза, все сосредоточенно молчали, делая вид, что ошеломлены и осмысливают его титанический труд. И только Иван Иванович нашелся, что сказать.
- Глыба! По другому и не и не скажешь? - глубокомысленно изрек он.
И задумчиво поправил очки.
- Ну, а дальше, дальше-то  что? – стал теребить польщенного автора нетерпеливый Верходуев.- Есть какое-то практическое развитие? Ведь нельзя же труд государственной пользы держать под спудом.
- Дальше? - смущенно проговорил Петин. – Зурабову отослал.
- А что Зурабов? – спросил Цимбал.
- Пока  заглохло, - ответил Петин. – Зурабова сняли, на том и заглохло. Министерская бюрократия, известное дело, что ни подай ей, тут умертвит. Даже не ответили.
- И не ответят, - горестно вздохнул Иван Иванович, принимая озабоченный вид. – Столичные чиновники ох, как не любят инициатив снизу! Как же, сами с усами! А вот не додумались. Теперь на такое дно упрячут документ, что никакие водолазы не достанут. Могила, и та покажется  легкой рытвинкой по сравнению с министерскими кабинетами. Вот всегда так, увидят что-то умственно стоящее, раз себе в карман, и - молчок. Пройдет время, бегут к президенту, так и так, мол, гениальная идейка во сне на ум пришла. Это к тому, чтобы показать, как болеют за дело. Спят и дело  видят. А на самом деле, какое там дело! Интересна зеленушка в коробушке из-под ксерокса…. Поверьте моему опыту, пройдет какое-то время, и зазвенит идейка нашего гостя, но уже под авторством другого человека! Тут надо учитывать специфику рынка. Ничего из своих рук не выпускать. Сейчас не то, что из рук, из кармана выхватят. Особенно в этих министерствах.
- А ведь дело-то могло бы и на Нобелевскую потянуть, - глубокомысленно заметил Верходуев. – На Запад, на Запад надо пробивать свои идеи. Там быстро подхватят и оценят, как надо.
На что Петин лишь виновато потупился: не учел, мол, промашку дал.
Но далеко не всех убедил труд скромного аптекаря. И в первую очередь, разумеется, Шиворотова с Кошелкиным. Оба лукаво перемигивались и снисходительно усмехались, слушая провизора.
Наконец, нетерпеливо поерзав, Кошелкин спросил, криво усменувшись:
- А какие же пилюли в первую очередь надо принимать?
- Всякие, - неопределенно ответил Петин. – В первую очередь простудные.
- И не отравимся?
- Если с умом принимать и начать с грудного возраста, то никакого отравления не может быть! – убежденно ответил Петин. - Адаптированный организм сам противодействует любым ядам. А вот болезнетворные бактерии сразу загнутся.
- А мы жрем коньяк и не дохнем! – радостно вмешался Верходуев. – А ведь тоже яд. Этиловый спирт… Так и выпьем же за автора с ума сводящего трактата! Ура, ура!
И все радостно выпили.
Грею запомнилось еще один гость мужских посиделок. Его привел депутат Шиворотов. И привел, должно быть, не без умысла, а только из мстительного желания ни в чем не уступить Пырышкину, этой чиновной крысе из городской управы.
На этот раз гостем был профессор кафедры биофизики местного университета Василий Игнатьевич Рюхин, низенький, толстый старичок с круглыми, как у сыча, глазами. Своей волосатой растительностью во все округлое лицо профессор напомнил кудлатою болонку из соседского двора, в которую тайно и был влюблен Грей. Только у болонки была черная шерстка и длинный толстый нос. А у Рюхина нос едва выглядывал из зарослей его лица и цвет имел седого ковыля вперемежку с редкими метелками чернобыла. Говорить профессор умел так быстро, что за ним, наверное, не поспела бы и детская трещотка.
В городе Рюхин был славен тем, что прошлой весной  выступил с докладом в Страсбурге  на международном экологическом форуме, наделавшим немало шуму среди местной ученой братии. Название доклад  имел длинное и слишком умное, чтобы его запомнить. Но Грей, имея феноменальную собачью память, конечно же, запомнил до последней точки. И порой, скучая в своем убежище в мокрые осенние дни, он, скребя лапой у себя за ухом, время от времени повторял: «О рациональном потреблении кислорода дыхательным аппаратом биологически разумной особью с помощью дозатора профессора Рюхина».
Надо сказать, что ничего кроме собачьей улыбки это название у него не вызвало. Он его и повторял лишь затем, что улыбнуться, забыв о холодных каплях дождя сверху и противном завывание ветра в деревах.
Вокруг профессорского доклада тогда разгорелась нешуточная дискуссия.
Тон задал все тот же Шиворотов.
- Вот мы тут воду толчем в ступе, - начал он, заметно волнуясь, - а рядом с нами замечательные люди бьются над открытиями исключительно всечеловеческой важности!
Пырышкину не понравился ни тон, взятый Шиворотовым, ни обстоятельство того, что не он лично, а эта жалкая депутатская вертушка привела с собой столь выдающуюся личность.
- Мог бы не трудиться, мы наслышаны о  работах профессора, - небрежно заметил он, лишь бы уязвить Шиворотова. – Вопрос только в том, какой в этом имеется практический интерес?
Его тирада хотя и не выглядела откровенной похвалой, тем не менее оживила. Тут он и понес. Слова, словно ядра вылетали из его глубоко спрятанного в бороде рта. Говорил он и быстро и яростно, торопливо излагая, какую именно огромную пользу человечеству несет его предложение. Грею трудно было постичь язык науки, но кое-что и он сумел уяснить. И молча ахнул, как это ужасно! Оказывается, человечество из-за своего расточительного дыхания производит огромные выбросы углекислого газа в атмосферу. И это его легкомысленное разгильдяйство повсеместно ведет к неизбежному увеличению парникового эффекта в масштабах планеты.
- Нет, я не призываю поголовно каждого дышать вполовину объема легких, - говорил профессор так, как будто с кем-то спорил. - Люди, занятые тяжелым физическим напряжением мышц, должны потреблять кислород в прежних объемах. Но мы-то с вами, люди умственного занятия, просто обязаны даже из принципа интеллигентной деликатность дышать вполовину объема легких. И знаете, какая это колоссальная экономия в планетарном масштабе? Триллионы и триллионы кубометров чистейшего кислорода останутся непотребленными! И уже одно это, - как бы кому-то грозя, занес над головой палец профессор, - позволит буквально на глазах преобразить облик нашей старушки Земли. Чем это обернется для мирового хозяйства? А вот чем. Сразу же уменьшится расход горючего автомобильного парка. Вы спросите, почему? – Делая паузу, обвел профессор застолье загадочным взглядом. – Вполне резонный вопрос. Отвечаю. За счет обо-га-ще-ния то-пли-вной смеси в дви-га-те-лях вну-трен-него сгорания,  - по слогам произнес он. -  Резко увеличится техническая мощность самого двигателя. Вот так вот, господа хорошие, решаются проблемы научного прогресса!.
Здесь и посыпались на профессора вопросы. Грей подумал: все, заклюют беднягу, не выпутается старик. Но нет, выпутался. Да еще как!
Все кричали с разных сторон, перебивая друг друга, спрашивали, а профессор вертел головой и моментально отвечал.
Цимбал не спрашивал, куксился и делал вид, что скучает. В конце концов, и он не утерпел, спросил с вкрадчивым подвохом:
- Позвольте, профессор, а как вы мыслите регулировать сам дыхательный процесс этого самого человечества?
И снова  профессор заговорил так энергично, что даже метелка его бороды запрыгала по животу:
- О, молодой человек, насколько  глубок ваш вопрос, настолько отвечу на него просто. Можно сказать, элементарно! Вам и не нужно ничего регулировать. За вас это сделает мой автоматический дозатор потребления кислорода.
- Позвольте, - сурово, даже с некоторым возмущением произнес Цимбал, – это каким же образом он будет дозировать нас?
- Автоматическим, автоматическим,- дивясь непонятливости хозяина квартиры, отчеканил профессор. – И потом, я же говорил, далеко не каждый индивидуум получит половинную дозу своего суточного потребления. Во время физических затрат возрастает и расход кислорода. Это предусмотрено самой конструкцией моего дозатора. Если вы, батенька, не работаете топором, празднословите, как теперь, то  на кой черт вам нужен кислород? Зачем  транжирить зря? Вот здесь, - стоп! - и краник закрылся на половину делений. Вы чувствуете себя почти комфортно, и атмосфера не засоряется продуктами биологического сгорания.
Тут уже вся компания загудела, недовольная тем, что дышать придется вполовину легких. Даже Шиворотов промычал что-то нечленорздельное.
- А где же будет находиться  этот дозатор? Как он устроен? – летало с разных сторон. – Это что же, вроде собачьего намордника?
Волосатый профессор завертел головой и стал похож на рассерженного лесного филина, потревоженного на гнезде.
- Да это просто, - дивясь бестолковости своих слушателей, усмехнулся он. - Это же совсем маленький прибор, что-то вроде респиратора.
- Представляю, как будем выглядеть в этих респираторах, – сокрушенно покачал головой Иван Иванович,.
- Нет, а как мы в них целоваться станем? - весело спросил Верходуев.
- Погоди ты со свом целованием, - поморщился Пырышкин. – Тут вопрос стоит государственной важности. Как, например, мы, служивый народ, станем общаться с гражданами во время официальных приемов?
Все засмеялись.
Этот смешок профессор, видимо, счел за недостаточно развитое техническое мышление присутствующего контингента, а Иван Иваноич обиделся.
Вопросы, обращенные к профессору, показались ему недостойными его научного интеллекта. Он попросту забавлялся ими, чувствуя  свое превосходство, благодушно смотрел на нетерпеливо ерзающего Григория Наумовича и легонько улыбался запрятанной в бороду щелкой рта.
- Кстати, а как с животным миром? Ведь они тоже дышат, - напомнил о себе хозяин квартиры.-  Вот с этой собачкой, например? – указал он на Грея.
И он невольно поежился.
- Да, да! – присоединился к хозяину Петин, поглядывая на профессора, как на возможного партнера по сбыту этих самых таинственных дозаторов.
- Не все сразу, друзья мои, не все сразу! Для начала нужно решить проблему в целом  с самим человечеством. А там и до иных существ черед дойдет,  – оглаживая бороду и поглядывая вокруг живыми плутоватыми глазами, добродушно успокоил Рюхин возбужденных гостей.
Грея тоже не оставил безучастным научный подвиг профессора, но его дозаторы показались просто возмутительны. Что же это получится, если и на него наденут, как изволил выразиться Пырышкин, этот респиратор? В таком случае он самого завалящего мосла не сможет на улице подобрать? Что за наука такая? – молча возмущался он, лежа у ног хозяина. – Это же форменное издевательство над его собачьей природой!
И Грей от досады принялся грызть краешек половика, плетеного из толстой цветной пряжи.
А профессор тем временем стал жаловаться на своих коллег, среди которых лжеученых, оказывается, больше, чем мух на помойке. Вот они - то, эта двурукие мухи, и ставят подлинной науке палки в колеса. Если бы не они, он столько бы научный открытий запатентовал, а то нет, не дают.
- У нас вся кафедра обсижена ими. Живого слова не скажи, - с грустью ронял профессор в свою необъятную бороду. - Зависть, страшный бич научной среды. Эдак у нас и Менделеевых скоро не останется.
Он склонил голову и принялся устало теребить бороду в ожидании встречного сочувствия. Но этого сочувствия не случилось.
Молчание компании показалось обидным для профессора. Он досадливо скомкал бороду и засобирался домой.

                25
Хозяин Грея в разговорах обычно придерживался гладких языковых оборотов. Однако в порыве вдохновения, когда его заносило, в горячности  мог сплести такой замысловатый словесный узор, которому и сам готов был дивиться, откуда это у него? И, закрывши глаза, бормотал возбужденно: «Ах, ты шоколадом тебя умой, до чего же складно!»
Но подобное настроение выпадало редко, говорил он все-таки мало, старался больше слушать, памятуя о том, что молчание есть золото. И надеялся выудить для себя нечто необыкновенно умное, свежее и полезное.
Но к досаде Клима Савельевича, гости часами могли молотить, бог знает что, рассуждая совершенно ни о чем. Тут даже Грею становилось тошно от их пустых речений. А сколько рассуждали о том, что случится со страной, если вдруг недра нефтью оскудеют. Что будет с ними? С господином Скоропудовым? На какие шиши жить?
А как-то просидели до полуночи, рассуждали о вреде сомнений. И с одной и с другой стороны обсасывали тему, заходили и с конца, и поперек. Обсосали, как сладкий леденец до самой палочки. А уж, какие глубокие  подкопы делали! Кажись, и бетонная стена рухнула бы, стой она у них на пути. Себе голову задурили, Грею все мозги свернули.
Цимбал утверждал, что не сомневаются лишь одни дураки.
Пырышкин хотя отчасти и придерживался его мнения, но не совсем и тянул на себя краешек одеяло:
- Нет, как можно сомневаться в том, что очевидно? – начал рассуждать он. – Вот наша партия объявила, что к двадцатому году будет полностью решен квартирный вопрос? Разве могут быть в том сомнения? Это же глупо и нерационально.
- Смотря для кого, – не замедлил ущипнуть его Шиворотов.
- Для всех, голубчик. Для всех без исключения! – ответил Иван Иванович и добавил: - Для любого из нас, если, конечно, сами того пожелаем.
Петин, обычно державший сторону Пырышкина, здесь самым нечаянным образом поскользнулся и с простецким обыкновением ляпнул нечто неугодное Ивану Ивановичу:
- Так это и нынешнее поколение должно жить при коммунизме.
- А мы и живем, - хохотнул Верходуев.
Но Иван Иванович немедля пресек легкомыслие Георгия Наумовича, а на Петина посмотрел с откровенным недоброжелательством. Тот притих и засопел.
- Есть вещи, которыми не шутят, - строго произнес Пырышкин. – Сомнение, как раз из разряда подобных явлений. Да оглядитесь вокруг,- распростер он руки так, что будь это крылья, то непременно вознесли бы его в неизъяснимо синие дали. – Очевидность тут сама лезет в рот, а мы не зам ечаем.
- Да, да! – подхватил Кошелкин, - Так лезет из каждого телеканала, то в виде преобразователя-чародея, то в образе матушки ясновидящей, по одному мокрому пальцу распознающей судьбу человечества.
Пырышкин обозлился.
- Что ты мелешь? – наливаясь багровой яростью, вскричал он. - Знаешь что, батенька мой, сомнения, если угодно, не только порочны по своей природе, но и антигосударственны! Они и заводят нестойких людей, подобных вам, в такие дебри, где любая польза от наших либеральных реформ выглядит сомнительным местом. А это уже дело политическое,  оно покрепче восклицания: «А все-таки она вертится!» И попахивает чистой воды экстремизмом. За экстремизм же сам знаешь, соответствующая статейка имеется  в уголовном кодексе.
- Нет, вы чего нас запугиваете? – возмутился Шиворотов. – Здесь дискуссия, а не судебный процесс. И вы, слава богу, не Вышинский!
- Я не запугиваю. Боже упаси! – отчего-то пошел на попятную Иван Иванович, прижавши руки к груди. – Я говорю в том смысле, что не сомнения, а человеческая вера – наш вдохновитель и рулевой. У правды своя душа, она вся на виду. Правда нагишом ходит…
Грей лежал в углу за шторой, слушал их и дивился: и ведь какие доводы выхватывают!
Часы пробили двенадцать, а они все спорили. Грею хотелось крикнуть: «Да уйметесь вы когда-нибудь!.. Э-хе-хе, время-то какое. Все хороши. Не знаешь, на кого положиться».
Но нет-нет потихоньку умолкли и разошлись. Цимбал сразу завалился в постель.
Посуда осталась неубранной до прихода Руты.

                26
Этот вечер Грею показался на удивление спокойным. По случаю грибов, спор не успел набрать должных оборотов.
- Что-то зарапортовались мы, - с конфузливым значением произнес Иван Иванович. - От ума, говорят, одни неприятности….
- И верно, - спохватился Верходуев. – Это еще Грибоедов отметил. А ну-ка, что нам жребий наш сготовил? – поднимая салфетку и принюхиваясь к теплому духу из горшочка, проговорил он, широко улыбаясь. – О, не хочешь да съешь!
Грибной дух сразу напомнил о лете, за столом воцарилось тепло деревенского вечера, о котором у присутствующих были самые смутные воспоминания, оставшиеся от увеселительных выездов на шашлыки.
Про себя они знали, кто они и чего хотят. Расхожую житейскую премудрость «от работы лошади дохнут», - еще с подростковых лет усвоили.
Цимбал даже и в мыслях никогда не держал, чтобы стать жнецом, ковалем, иль кем там еще. Только управленцем, только чиновником большой руки! В крайнем случае, пристроиться где-то у раздачи, ближе к товарно-продуктовым рядам.
Это у него считалось стремлением к высокому. «К высокому надо стремиться, высокое надо искать…» И здесь главные надежды возлагались на партию власти, на ее неограниченные возможности. Для этого и вступили в нее.
И он, и его приятели рассуждали исключительно в русле нового времени, по-житейски верно и прагматично. Без партии власти, без ее решительной поддержки, говорили они, высоко не подняться, не достичь ни манящих властных вершин, ни золотых банковских бонусов.
И все-таки главным рычагом успеха, упования на счастливый карьерный взлет, считались деньги. В своих откровенных рассуждениях, спорах о жизни, они постоянно приходили к одному и тому же заключению, что партия власти да – это сила. И все-таки без нее худо-бедно можно куда-то ушагать. А вот без капиталов – совсем безнадега. Это все равно, что ты без ноги. Может, и допрыгаешь до ближнего поворота, а дальше что? Ложись и помирай? Или вливайся в общую массу электората. Бегай, как Жучка, за куском предвыборных прельщений? Голосуй неведомо за кого, за олигархическую подставу. И оставаться ни с чем? Нет уж, дудки, хрен им в сумку! Не дураки.
Грей долго ломал голову, куму и что в сумку, но так ничего и  не понял.
Непонятно все это было Грею тогда, непонятно и теперь. Как это люди могут сходить с ума из-за жалких бумажек? Добро бы, кусок говядины, или сахарная косточка. А то ведь обыкновенная бумага, хоть и разрисованная!..
Денег приятелям хозяина, как и ему, хотелось иметь непременно много. Не меньше, чем у господина Скоропудова. И перед хозяином возникала одна, как он говорил, трудно разрешимая дилемма. Чтобы иметь много денег, надо обладать большой властью. А чтобы овладеть этой властью, опять же требуются большие деньги?
Вот он и думал, как бы исхитриться так, чтобы одной шапкой сразу двух жар-птиц накрыть. И потому как они с Верходуевым удрученно говорили об этом, Грей догадывался, не получается.
Наблюдая за гостями, слушая их рассуждения, Грей понял одно, что и меж людьми не так уж все согласно. Тоже порой собачатся похлещи, чем собаки. Тоже не в святости живут.
Подремывая на коврике, он нередко вспоминал девочку Настю, старуху Сыпугину и ее странную присказку: «Где темно, там нечисто».
В квартире Цимбала было и светло, и чисто. Большая круглая люстра под потолком переливалась хрустальными висюльками, излучая радужный блеск. Шторы на окнах изливали оранжевую теплоту.
О чем хотела сказать старуха, было непонятно и тогда, и теперь. Может, она имела в виду свой низенький курятник с прохудившейся крышей, с единственной хромой хохлаткой, которая бог весть, чем питалась, потому и не неслась.
Вместе с хохлаткой они спали в этом худом курятнике. Курочка дремала на жердочке, а он – внизу под ней, на земляном полу. Тогда он еще не знал другой жизни. И ему было хорошо и привольно.

                27
Охотнее других о деньгах говорил Верходуев. О не было известно, и теперь не бедствует. Будучи продюсером эстрадной группы «Полевые дрозды» имеет определенный доходец. Держит кое-какой капиталец в коммерческом банке. Да и валютный наличностью располагает.
Но ведь, как бывает с человеком? Особенно, если он неугомонный не в чем, широких запросов и кипучей натуры.
Этого Верходуева Грей еще при первом знакомстве раскусил. Да и несложно это было сделать, не в броню же закованный, весь с головы до ног на виду. К нему и компания относилась легко и весело. Говорил он, хотя и много и совершенно не по делу, пустой бочкой его никто не называл.
Черноволосый, высокий, под два метра ростом, в массивных роговых очках на тяжелом лошадином лице, он и сам смотрелся крупным гривистым жеребцом. Среди гостей Цимбала это был настоящий исполин.
Одевался Верходуев просто, без модных штучек, затертые джинсовые штаны, белые кроссовки, красная рубашка без галстука, замшевая рыжея куртка.
Кто в деле знал его, говорили, что это настоящий удав. И не заметишь, как придушит, а копейку выжмет.
Для концертной деятельности он предпочитал набирать писаных красавиц из числа деревенских простушек. Хотя и городские девушки, жаждущие эстрадной славы, легко покупались. Но с деревенскими было проще. А уж подъехать он знал, с какого бока.
Покупались на одну и ту же приманку, на одни и те же слова: «Ба, милая, глазище-то! Да с вашими данными, девушки, разве позволительно киснуть в забвения глуши? Да вы разве созданы для пахнущего, извините, навозом поля? Да вы же уже сейчас суперзвезда! Да вам и Пугачева в подметки не годиться!»
Срабатывало безотказно.
Надо сказать, его «Полевые дрозды» гастролировали вполне успешно, но  в основном в пределах губернских границ. За пределами региона были свои «дрозды» и конкурентов терпеть не желали.
В своей же губернии Верходуев был всем продюсерам продюсер. Настоящий король местного шоу-бизнеса. А вот недоволен был ни собой, ни своим положением. Имел мечту человек и говорил с тоской в глазах: «Эх, хапнуть бы миллиончик! Да зелеными! Вот было бы!..»
А что было бы, наверное,  и сам не знал.
По его аппетитам быть ему тучным финансовым тузом быть, но бог не сподобил такой милостью.
С людьми влиятельного круга Григорий Наумович становился самой любезностью, а вот с подчиненными  был огонь! Искусства он по-настоящему не знал, не любил и не учился ему. Просто выпало кормиться вокруг искусства, вот и делал на нем свой бизнес.
Певичек он презирал, называл продажными девками, но и умело пользовался их слабостями, разжигая в сердцах извечный азарт сценического соперничества.
Эксплуатировал их не только в левых концертах, которые лукаво называл благотворительными. Наиболее аппетитных и покладистых девушек поставлял приятелям, богатым скорохватам, известно для каких надобностей. При этом не уставал похваляться: «Этих звезд у меня, как песку на пляже. Я их, словно глиняные свистульки леплю. Дайте мне любую глухонемую девку, хотя бы чуточку смазливенькую с длинными ногами, в два счета раскручу до звездного блеска. Мужики штабелями будут падать и вопить «звезда, звезда!». А эта звезда все равно, что лоханка. И поет за нее все та же магнитная катушка».
Эстрадная группа Верходуева размещалась в деревянном флигеле хозяйственного двора областной филармонии. Арендовал он этот неказистый флигелек совсем задарма. Ну, директору еще давал на лапу. Флигель был удобен тем, что находился недалеко от квартиры Григория Наумыча.
Помещение, еще дореволюционной постройки снаружи выглядело совершенной рухлядью, обшарпанное, с отвалившимися наличниками, оно вполне устраивало группу. Есть квадратный зальчик для хранения инструментов, аппаратуры, для репетиций музыкантов, вокалисток, для девушек - подтанцовщиц. Здесь же за стеной находился кабинет самого Верходуева, крохотный, но по-домашнему уютный.
Обставлен он был, можно сказать, с аскетической скромностью, без теперешней показной роскоши и пышных изысков: письменный стол возле единственного окошка, холодильник «Саратов» еще советского производства, утомленно погромыхивающий в углу, два стула, фанерный шкаф, оклеенный золотистого цвета обоими, облезлый кожаный диван за шкафом.
Еще висела большая фотография за спиной Верходуева. На фотот была запечатлена безумно популярная примадонна в затейливо широкой куцывейке до пупа, с толстыми умасленными ляжками, втиснутыми в тесные голенища высоких сапог. И сапоги и ляжки – все это дано крупным планом,
Девицы, давно работающие у Верходуева, прошедшие, как говорится, все эстрадные огни и воды, знаменитый диван в кабинете продюсера окрестили «диваном для прослушивания». А сам флигель с некоторых пор стал называться «Ла скалкой».
Пошло это с одного памятно и довольно сандального случая. Певичка Кистана (впоследствии изгнанная из труппы), замеченная в давних  связях с продюсером, в один из дней совершенно неожиданно узнает, что на вечер ее любезный обожатель назначил «прослушивание» восходящей звезды Руты Печерской, длинноногой блондинки с невинным, мягко обволакивающим васильковым взором.
Кистана, не будь дурой, в нужный час набирает телефон Майи Андреевны, жены Верходуева, и докладывает, так, мол, и так: не знаю, чем вы занимаетесь, голубушка, в этот славный вечер, а вот ваш любезный супруг известно точно,  в данный момент собирает клубничку в своем кабинете с одной юной прелестницей.
Жена Верходуева, женщина серьезная, нрава крутого и вовсе не робкого, решительно бросает лепить пельмени на ужин, берет скалку, обертывает ее газетой и решительно торопится по известному ей адресу. И, надо же, подгадывает к самой высокой ноте пикантного  «прослушивания».
Дальше можно и не рассказывать. Трепали длинные языки, будто бы полуодетая Печерская, словно мячик летала из угла в угол под скалкой Майи Андреевны и все визжала: «А не было ничего!».
Досталось и Григорию Наумовичу. Неделю не сходила шишка с его лошадиной головы.
Вот с того и пошло: театр Верходуева «Ла скалка». Диван для прослушивания.
Но с Григория Наумовича, как с гуся вода. Никакая шишка не лишила его горячего желания иметь денег и много, и сразу. Манящий хруст валюты, и теперь в его мозг порой рождал такие причудливо необузданные комбинации, что оставалось лишь дивиться: и как только подобное могло придти на трезвую голову?
Грею и припомнить теперь трудно, сколько раз довелось ему наблюдать одну и ту же картину.
Еще утро. Цимбал нежиться в постели, а Верходуев уже шаровой молнией летит к своему другу, чтобы насмерть перепугать его своим очередным прожектом мгновенного обогащения. Иные из них казались его хозяину настолько чудовищными,  и так пугали его, что заставляли хвататься за голову.
Верходуев, например, предлагал заняться торговлей таинственной «красной ртути». Предлагал в содружестве с афганскими талибами наладить производство героина для дальнейшей перепродажи в студеные скандинавские страны.
В его планах была и организация поисков золотых кладов хазарского каганата где-то в бескрайних просторах Калмыкии.
Цимбалу нельзя было отказать в иронии, и он не преминул предложение Верходуева встретить злорадной насмешкой:
- А может, сразу примемся за копи царя Соломона?.. Да твои хазарские клады давно Алимжанов на шахматную корону переплавил.
Однажды Григорий Наумович прибежал к Цимбалу с детально разработанным планом ограбления коммерческого банка. Он, оказывается, уже и необходимые химические компоненты закупил для производства десяти взрывпакетов
- Почему десятка? – несмотря на откровенную досаду, с немалой долей злого сарказма спросил Цимбал. – Почему не пять, не восемь?
- Для большего шумового эффекта, - невинно похлопал глазами Цимбал.
Тут Клим Савельевич и обрушил на него свой праведный гнев. Он с такой сердитой страстностью принялся отчитывать дружка, что Верходуев  растеряно попятился. Встал у порога и топтался, бессмысленно хлопая глазами.
- Вот скажи мне, Григорий Наумович, ты в своем уме или совсем уже того? Ты думаешь что-нибудь своей башкой, когда предлагаешь? – заглядывая в лицо Верходуева и вставая при этом  на цыпочки, дрожащим голосом отчитывал Цимбал. – Да мы и кашлянуть не успеем, как нас повяжут, словно баранов,  вместе с этими деньгами! У тебя что, может, депутатский иммунитет в кармане?.. Ах, нет иммунитета?! – издевался Цимбал. – Тогда заткнись и сопи в тряпочку!.. Нам нужно совсем не то, что предлагаешь, - и доверительно понизил голос. – Нам нужно иное, что-то вполне легитимное, юридически невинное….
Не прошло и недели, как Верходуев нашел именно то, чего искали: юридически невинное и  легитимное.
- Эврика! – вскричал он еще с порога, вскидывая над головой большие волосатые руки. – Ура, Климчик! Ура! Не поверишь, мы создаем фирму по оказанию помощи инвалидам и безнадежно больным старикам. Начнем, так сказать,  культурно обслуживать пансионаты и дома престарелых. Моя музыкальная группа хоть завтра готова на подвиг!. Дело за юридическим решением. А для рекламы нашего альтруистического действа создадим журнальчик. Ну, скажем «Врата рая»…. Здорово ведь? И главное, гламурно. Вполне в духе времени.
И Верходуев, потирая ладони, радостно хохотнул.
 - Ты что, не рад? –  удивился он, глядя на медленно вникающего Цимбала. - Вот увидишь, Климушка, какие социально бесхозные капиталы потекут в наши кузова. И, главное, все, как ты пожелал, совершенно легитимно, на законных  основаниях! Старики живут, как и положено, умирают, мы с музыкой торжественно хороним, отхватываем свой кусок дохода!.. Может, что-то прихватим из личных сбережений. Не тащить же на тот свет им бренные пожитки свои?.. Не жлобы же, в конце концов, тоже честные христиане!.. Отбарабанили положенный срок, и полетела душа к вечным пределам! Тут для них и ритуальные услуги, и музыку для услады праха. А ныне здравствующим обеспечим надлежащее культурное обслуживание. Как без этого человеку, пусть даже старику? Мои вертихвостки такого зададут им жару, что и безногие ударятся  в пляс!
Верходуев был так взволнован и так возбуждался, что его массивные очки при каждом вскрике, кажется, радостно взбрыкивали на широкой переносице, а сияющее лицо приобрело цвет оранжевого апельсина.
Цимбал стоял, молитвенно прижимая ладошки, и думал, мелко шевеля губами. В халате до щиколоток, он походил на цветущего католического монаха, озабоченно творящего молитву.
Но вот он успокоился, и его лицо просияло.
- Это и есть то звено, которого давно искали! - объявил он, стараясь быть спокойным, хотя глаза его блестели, как только что вымытое стекло. – Вот эту идею и следует хорошенько проработать. Думаю, проект имеет полную перспективу на успех.
И Цимбал задумчиво принялся ходить по комнате. Затем остановился, огладил подбородок и остановил свой взгляд на Верходуева.
- Я вот что подумал, Григорий Наумович, проект хорош. Но без поддержки Скоропудова нам не обойтись. Придется в ножки упасть, попросить замолвить, где надо, словечко. Ему ничего это не стоит, а нам верная подпорка…. Ну и на лапу придется кое-кому дать. Ныне, сам знаешь, и чихнуть без этого невозможно. Так что придется потратиться. Создадим фирму, отыграем свое… Одним словом, жребий брошен, как говорили древние! – засмеялся он.
- Дай-то Бог! – истово произнес Верходуев, хотя все знали, что он не верит ни в бога, ни в черта.
Они сели за стол и принялись обговаривать план проекта в деталях. Организационную сторону брал на себя Верходуев, юридическое обеспечение ложилось на Цимбала.
Верходуев довольным и веселым ушел домой. Цимбал сел за бумаги. Работал он всегда неторопливо, любил основательность во всем, азарту не позволял скакать шальным аллюром. Он же не Верходуев, в конце концов. Тот и сам всегда на рысях, а уж мысли постоянно пускает в галоп. Если же намечалась пожива, тут никакого удержу. Тут и сами мысли неслась таким бешеным карьером, что ветер свистал  в ушах.
Но и спотыкался Верходуев довольно часто.

                28
Вот и на новым проекте споткнулся. Нашлись люди поужлее его, похлеще, порасторопнее. Буквально на следующий день Цимбал узнает новость: опередили их с проектом. И опередила не кто-нибудь, а сама царица кирпичного производства мадам Дятлова. Она успела прибрать к рукам не только пансионаты, но соответствующего направления журнал открыла. Уже пробный экземпляр в областной думе у Скоропудова лежал на столе.
Веселый получился журнальчик, глянцевый, нарядный, как весенняя бабочка. Цимбал увидел его, полистал и едва не заплакал от досады.
Мадам Дятлова организовала и контору ритуальных услуг, не упустила и культурный досуг стариков. Вокально-танцевальная группа «Огневушки-поскакушки» теперь, оказывается, работали на ее фирму.
Девушки объезжали губернские пансионаты и своими огневыми номерами зажигали стынущие старческие сердца!
Ох, и вскипел Цимбал на мадам Дятлову. Готов на месте разорвать. Так и придушил бы эту пронырливую щуку. Но вспомнил, кто за спиной ее стоит, и сразу поостыл.
«Вот стервятница, с криминалом путается!– уже дома, рычал он, не находя себе места и пиная подвернувшиеся ему под ноги Рутины тапочки. – И когда только успела?..»
Еще больше рассердился на Верходуева. «Остолоп, горлопан! - это самое нежное, что было сказано в адрес друга. - Носится, как жеребец, и все мимо!»
Он набрал номер Верходуева и выдал ему на гора, вылепил все, что можно было вылепить.
Настроение было мрачным, ненастным, как гнилая погода, но и в ненастье случается светлый луч. Вот и здесь пробился самым непредвиденным образом.
Было это в будний день. Скоропудов с группой олигархов и правительственных чиновников развлекался в Куршевеле. По этому случаю Климу Савельевичу незачем было торопиться в офис. В десять утра он собрался с Греем на прогулку. Был уже одет, снял поводок с крючка, как вдруг снизу позвонили в домофон. Мужской уверенный голос спросил, четко выговаривая слова:
- Это квартира адвоката Цимбала? Мне по личному делу.
Клим Савельевич не очень охотно принимал посетителей у себя дома. Делал это редко, потому немало удивился неожиданному утреннему визиту. Он недоуменно пожал плечами и уточнил:
- Извините, вы по какому вопросу? Если по депутатским делам, прошу в общественную приемную господина Скоропудова по вторникам и четвергам с 11 до 18.
- Нет-нет, - заторопился голос. – Вопрос у меня сугубо личный, касается исключительно нас с вами.
Это еще больше удивило Клима Савельевича. Он потоптался в полном недоумении возле двери, обратно повесил ремешок на крук и пробормотав: «вот еще»- нажал кнопку домофона.
- Поднимайтесь! Второй этаж, дверь справа! - бодро крикнул в трубку.
Не прошло и минуты, как на пороге выросла мужская фигура ладного брюнета в спортивной курточке с тонкими чертами лица, с правильным хрящеватым носом и еле приметной плоской шрама над аккуратно подбритой бровью.
Мужчина проворно огляделся быстрым натренированным взглядом и представился:
- Шурыгин, если угодно.
Цимбал и без того узнал, кто перед ним, и слегка заволновался. Пожаловал не кто-нибудь, а признанный авторитет криминального мира сам Шурыга, он же предприниматель и держатель казино господин Шурыгин.
Город хорошо был наслышан о нем. Цимбалу тоже были известны кое-какие подробности из жизни столь примечательного человека. Ему и прежде доводилось видеть его на городских сборищах деловых людей, на которых вынужден бывать, сопровождая хозяина. Слышал, как шептались о нем: вот, дескать, с какими людьми приходится общаться теперь
Его явно побаивались. Рассказывали, что еще в подростковом возрасте Шурыга в составе банды известного уголовника Палыча участвовал в вооруженном ограблении инкассаторской машины. Были жертвы. По малолетству он получил минимальный срок, а главаря расстреляли по приговору суда.
Наказание Шурыга отбывал в Сибири. Там же снова был осужден и коронован за необыкновенные криминальные доблести.
Затем в самый разгар митинговый страстей возвратился в город, по слухам, в качестве смотрящего, и сразу же вклюнулся в бизнес. Получил официальное добро на организацию спортивных клуба по подготовке мастеров боевых искусств. Лишь узкий слой посвященных знал, что это за клубы и каких спортсменов готовят в них. Из своих подвальных качков Шурыга сколотил несколько бригад, промышлявших рэкетом. Они и взяли под свой контроль городские торговые точки, производственные  кооперативы, подобно моллюскам, облепившие корму государственных  предприятий. Шурыгинские братки с успехом доили, как красных, так и прочих директоров, жиреющих на воровстве и построении рынка на отдельно взятом производстве. Непослушных учили уму-разуму, а то и просто отстреливали.
Директор параколесного производства Жернов оказался человеком и жадноватым и до глупости принципиальным. Не захотел делиться нажитым, ну и поплатился. Шлепнули прямо на пороге его доходного кооператива. Коллеги кооператоры устроили ему пышные похороны. Могилу выкопали на том же участке, где хоронили «братков». Только у них надгробия были в полный рост, а Жернову привезли огромный валун с выбитой на нем надписью: «Здесь покоиться герой перестройки, павший от бандитской пули за демократии. Светлого покоя тебе, дорогой товарищ». Фамилия и дата.
Сам Шурыга в милицейских сводках не засвечивался. Он сидел, как паук в гнезде, и скрытно плел свои тенета. С виду это был более, чем добропорядочный гражданин. В отличие от тогдашнего губернатора, малиновый пиджак если и напяливал, то к месту, на сходку или «забитую стрелку». Золотыми цепями тоже не обвешивался, как иные паханы. Одевался чисто и даже изысканно, был в меру вежлив, щедр на спонсорскую раздачу, в бизнесе успешен. Пристроившись к городскому бюджету, занялся поставкой импортного инвентаря для спортивных обществ. Поговаривали, засевшей в кресло главы города Свистушкикин, находится у него на содержание.
И Цимбал теперь гадал, зачем понадобился столь опасному человеку?
- Вы несколько удивлены? – вежливо произнес Шурыга, стоя по-борцовски  на крепко расставленных ногах и проницательным прищуром ощупывая Цимбала.
- Нет, нет, ничуть, - заторопился хозяин.
Шурыга прошелся по ковровой дорожке, внимательно огляделся, заметил дамские принадлежности на туалетном столике, женскую шляпку, небрежно брошенную на трюмо, едва приметно усмехнулся. Губы у него были тонкие  и сухие:
- Надеюсь, мы одни в хате? – уточнил он, продолжая оглядывать квартиру.
Цимбал неопределенно пожал плечами и посмотрел на Грея.
- Ничего. Собачка промолчит, – насмешливо произнес Шурыга. –  А не будет молчать, мы ей язык отрежем.
Не ожидая приглашения, гость прошел в зал и по-хозяйски бухнулся в кресло.
- Я собственно ненадолго, - с наигранной вежливостью произнес он, вскидывая остро пронзающий взгляд глаза на бестолково топчущегося Цимбала. – У меня  к вам одно, как это у вас юристов говорится, конфиденциальное  поручение от вполне уважаемого человека.
- И от кого, если не секрет? – с испуганной поспешностью спросил Цимбал, испытывая робость и смущение.
Он чувствовал опасность, исходящую от этого человека, и волновался так, что пересохло в горле.
Шурыга испытующе посмотрел на него и , помедлив, ответил:
- В общем-то, это не так и важно. Но если хотите, я пришел по просьбе предпринимателя Нины Егоровны Дятловой. Слышали, наверное, владелица кирпичных заводов, кондитерской фабрики и прочая, прочая?
Все это было произнесено с небрежным безразличием и каким-то даже барственным самодовольством.
Взгляд у гостя был тяжелый и вязкий. Глаза серые, с тревожным блеском.
- Да вы присядьте, - предложил он хозяину. – Мы же не в ментовском отстойнике. И сразу давайте к делу.
Шурыга расстегнул молнию курточки, извлек из нутряного кармана пачку долларов, совсем новых, гладких, тихонько хрустнувших в его пальцах, как свежей капустный лист, и небрежно бросил деньги на стол.
 Цимбал, запрятав голову в плечи,  смотрел на доллары  с удивлением и  опаской. Они притягивали своей заманчивостью и были по-особому привлекательны, отражаясь коричневой тенью на полированной крышке стола.
- Здесь ровно двадцать кусков, - сухо объявил Шурыга. – И это лишь аванс. Вам каждый месяц будут платить столько же при одном совсем мизерном условии. – Он свел два пальца, большой и указательный, не оставив между ними никакого зазора, и показал, каким крохотным выглядит этот мизер. – Нам известно, что вы же работаете с документами фирмы Скоропудова, – снова вскинул гость испытующий взгляд на хозяина.
Тот помялся и нехотя выдавил:
- Да, приходится….
- Вот и отлично! – одобрил Шурыга. - От вас и  потребуется всего-то ничтожный пустяк. Вы будите отшлепывать на ксероксе  эти ксивы и передавать нам. Вот и вся маленькая услуга. Но какие деньги!
И Шурыга быстро поднялся с намерением распрощаться.
- Даже не знаю, - смущенно произнес Цимбал, искоса посматривая на доллары и растерянно переступая с ноги на ногу. – Возможно ли это?
- Возможно, возможно! – убежденно подтвердил гость и похлопал хозяина по плечу. – Это лишь аванс, - повторил он, указывая глазами на доллары. – А услуга совсем пустячная. Но если будет соблюден наш интерес, вы тоже не пожалеете, и вам будет отпилен кусочек трубы. Дело-то для вас совершенно беспроигрышное. Так что дерзайте!
И Шурыга, взяв в свою твердую руку безвольно жиденькую ладонь Цимбала, крепко сдавил ее.
Прежде, чем уйти, он еще раз осмотрел квартиру и похвалил ее:
- А у вас недурно. Вполне уютно. Ба! – удивился он, заглядывая на кухню и рассматривая длинный стол. – Совсем, как в морге. Думаю, до этого не дойдет, хотя все мы смертны. – И, нахмурив лоб, предупредил: - Надеюсь, обойдемся без глупостей. Очень не хочется, чтоб они были…. Надеюсь, понимаете, о чем говорю?.. И никакой связи по телефону…. Вы же с собачкой гуляете. Когда нужно, мы сами найдем вас… И будьте осторожней, переходя улицу, - напоследок недвусмысленно посоветовал гость, легонько засмеялся.
Проводив Шурыгу, Цимбал закрыл дверь на ключ, побежал в зал, схватил доллары, засунул глубже в ящик стола и остановился, что-то соображая. Затем подхватил на руки Грея, подбежал с ним к окну и осторожно стал смотреть на улицу.
Увидел Шурыгу в сопровождении двух спортивно подтянутых молодцов в цветных шароварах, Уверенной походкой человека, знающего себе цену, Шурыга шагал к черной иномарке с затененными стеклами. Прежде, чем сесть в машину, пошарил глазами по окнам, видимо, догадавшись, что Цимбал наблюдает за ним. Климу Савельевичу даже показалось, что Шурыга лукаво подмигнул ему.
- Вот бандитская харя! – невольно вырвалось у него, и он, бросив Грея, отпрянул от окна.
Вернувшись в зал, достал доллары, аккуратно пересчитал их и задумался. Что же замыслил Шурыга? Уж не рейдерский ли захват семипудовского газового хозяйства? А пусть захватывает. Стрясет жирок-то с этого Скоропуда. А то ходит, земли под собой не чует. Совсем забронзавел, сволочь!
И Клим Савельевич, потирая руки, радостно хмыкнул.
С этого дня хозяин стал сдержаннее, бережливее к себе и безразличнее к Грею. Даже с Рутой  стал более замкнут и сдержан.
А жизнь текла своим чередом. По-прежнему по пятницам в квартире собирались шумные мальчишники, назначались деловые встречи, были и праздничные застолья, и ночи любовных утех.
Все это близко касалось Грея, не могло пройти мимо, каким-то образом задевало, становилось частью его жизни.
Он наблюдал, не наблюдая, учился, не учась. Просто само запоминалось и оседало в мозгу. В его памяти застряло множество словечек, диковинных по своей загадочности, порой недоступных пониманию не только передового собачьего ума, но и пониманию далеко не каждого человека. Среди своих собратьев он запросто мог щеголять такими модными понятиями, как «пиар», «инвестиции», «электорат», «гастербайтер», «менеджер», «экстремист». Даже бесконечно дорогое сердцу иных политиков словечко «консенсус» накрепко осело в его хваткой памяти. И когда предстояло выяснять отношения с чужой враждебно настроенной сворой, он вкрадчиво спрашивал Джека: «А стоит ли драться? Может, на консенсус пойдем?»
Но не знающий ни компромиссов, ни страха в битвах за подвластную ему территорию, Джек окидывал спаниеля презрительным взглядом и уже одним  видом как бы посылал его подальше: «Пошел со своим консенсусом! Пусть человеки в него играют, а мы будем жить по своим законам».
Клуня, как-то однажды послушав Грея и поразившись его необыкновенными познаниями, заметила, не без дамского кокетства виляя хвостом: «Да тебя, милый, хоть сейчас отдавай в депутаты!»
Разумеется, она не могла знать, что это такое - «депутат», но вполне догадывалась, что слово непростое и не может не быть приятным, если столько людей стремится в эти самые депутаты.
Наверное, ничего нет на свете печальней воспоминаний о минувших днях! И эти воспоминания, как мыши, точили пылкое сердце Грея. Было так щемительно и сладко думать о днях, проведенных у Цимбала, что слезы навертывались на глаза. И было горько вспоминать, как нелепо рухнуло все, оборвалось, и какой оплошкой кончилась.
До чего же быстро бежит время. Поживи он еще годик, другой у Клима Савельевича, до каких необъятных высот мог бы развить свой необыкновенный ум! Сколько новых историй услышали бы его друзья под заунывный вой зимних вьюг и долгих метелей. Да видно,  не судьба.
Грей давно понял и отметил для себя, не только ему, но его собратьям по несчастью, из прежней жизни хотелось помнить самое лучшее, что заставляло горько печалиться по отлетевшим дням, горевать и молча плакать. Щеголяя показной удалью, они делали вид, что даже самая горькая грусть им нипочем. Особенно он сам бравировал этим и свои рассказы любил окрашивать в светлые тона.
Историю о том, как он оказался у господина Цимбала, и какая у него там жизнь была, стая слышала, наверное, сотни  раз и успела выучить назубок.

                29
Началось все опять же с этого арапистого Верходуева. Захотелось ему порадовать дружка своего в день рождения. Вот и приволок он Цинбалу молодого спаниеля, кучерявого, с блестящей шерстью, как взбитый шоколад.
До этого Грей обретался в гнилом углу у вечно пьяной старухи Сыпугиной, похожей на одряхлевшую неповоротливую черепаху. Ее завалившуюся избушку, с глухой стены подпертую двумя дубовыми вагами, можно было бы назвать избушкой на курьих ножках.
К Грею старуха относилась с полным безразличием, чаще всего просто не замечала. Живет у нее собачка, ну и ладно.
Занималась Греем старухина внучка Настя, сирота, можно сказать, при живой матери, заблудившейся где-то в распутных дебрях молодой бесшабашной жизни.
Настя и подобрала Грея на улице, когда он был еще совсем глупым щенком. Как он оказался на улице один, этого Грей не знает и не помнит. Скорее всего, вышел за хозяйские ворота погулять да и потерялся.
Внучку старуха жалела, потакала ей. Будучи во хмелю, смотрела на девочку умильными глазами и молча плакала.
Вот у этой старухи в подземном переходе за бутылку водки и был куплен спаниель господином Верходуевым. Григорий Наумович быстренько запрятал собачку в большой хрустящий пакет и поспешил к Цимбалу.
Грей морщил свой вихрастый лобик, растерянно хлопал глазами и не понимал, куда и зачем его несут. Дядька был чистый, огромного роста, одет опрятно, не должно бы произойти худых замышлений.
Живя у старухи, он испытывал одно постоянное неудобство. Она без конца спотыкалась об него в ее крохотной избе, больно задевая своими рваными башмаками. Он взвизгивал и тем пугал ее.
- Вертишься тут под ногами, – недовольно ворчала она, когда он, визжа отскакивал.
И грозила:
 - Выкину, как шелудивый репей, и лети на все четыре стороны.
Теперь ее угроза, кажется, начинала исполняться.
Явившись к Цимбалу, Верходуев торжественно извлек Грея из пакета и не менее торжественно произнес:
- Со светлым днем появления тебя на свет, мой бесценный друг! Прошлый раз, помниться, подарил тебе ласковую кошечку - мурлышечку, на этот раз  вручаю замечательного кобелька! Посмотри, какой красавчик! Весь словно шелковый, колечки мягче бархата. Будет ноги греть тебе в постели.
Несколько позже Грей понял про какую кошечку говорил Верходуев. Это он так называл певичку Руту Печерскую, подружку Цимбала. Только какая же она кошечка, эта сладкая Рута?
Цимбал хотя и принял подарок, но должной радости не выказал. Не выказал и неудовольствия. Рассматривая кобелька, он даже изобразил положенное в подобных случаях радостное удовольствие, взял песика на руки, потихоньку погладил.
Грей настороженно осматривался , прижавши уши и прислушивался к биению собственного сердца.
Похвалив собачку, хозяин вместе с Верходуевым тут же сотворили ей имя. С их легкой руки дворовый Шарик превратился в Грея.
У Верходуева, как у всякого суетного человека, имелась привычка вечно куда-то спешить. Он влил в себя две рюмки коньяка, походил по комнате, громко высасывая мякоть апельсина, попаясничал, похохотал, размахивая большими руками, и отбыл по своим неотложным делам.
Не успела и дверь за ним закрыться, как новый хозяин Грея резко швырнул его на пол и разразился крепкой бранью.
- Сволочь! - Вскричал он, сверкнув глазами в сторону спрятавшегося под кресло пса и затягивая на животе пояс мягкого восточного халата. – Надо же, лошадиная голова, додуматься до такого!.. Ну, погоди, горилла, ты у меня тоже попрыгаешь, сволота! Уж я тебя умою!.. Получишь от меня презент! Тропическую жабу в ядовитом соусе!.. Уж запомнишь свой день рождения!..
Он, словно раненный зверь, метался по квартире, рыча и кляня приятеля, гневно дрожал румяными щеками и свистал голосами свежей грудной простуды.
Грей хотя и глупым был тогда кобельком, но уже кое-что понимал в человеческих отношениях. Чтобы не раздражать хозяина, он почел за благо спрятаться под кресло. Сидел и ждал, что станет дальше.
Мысли одолевали самые мрачные. Даже пришлось погоревать о том, что не довелось родиться человеком.  «Вот она, песья доля, - вздыхал он, грустно уткнувшись мордой в свои лапы. - Никогда не знаешь, к кому попадешь, и что с тобой сделают».
Не прошло и получаса, как появилась та самая «кошечка» Рута Печерская, подружка Цимбала. По правде сказать, она была никакая не Рута и не Печерская. В деревне ее звали Нюркой Козловой, а  в школе дразнили Козлихой. Но Верходуев дал ей такое сценическое имя, и она теперь  гордилась им, иногда даже вслух произносила, стоя перед зеркалом: «Ру-у-та!..»
И вот эта Рута нарядной вешней бабочкой впорхнула в квартиру, наполнив помещение тонкими запахами духов и кремов.
Грей, как только увидел ее, так и ахнул молча по-собачьи: до чего же прелестное создание! Длинноногая, с пепельными, по русалочьи распущенными волосами. И одета необычно: зеленые шорты, малиновая безрукавка, расшитая серебряными нитями. Сплошь увешена слепящими глаза побрякушками.
Грей смотрел на нее с изумлением дикого восторга и. даже на мгновение позабыл о самом себе, о своем положении, полном томительной неизвестности. Рута так благоухала, была столь свежа и аппетитна, что даже хотелось ее съесть.
- Ой, а это что за зверь? – удивилась Рута, увидев торчащий из-под кресла кончик собачьего носа.
Ее широко раскрытые глаза с большими, изогнутыми ресницами выражали и детский восторг и недоумение.
- Откуда такое сокровище? –  заглядывая под кресло, спросила она наигранным голосом.
Цимбал стоял посредине холла и мрачно взирал на Грея. Не разжимая зубов, он глухо процедил:
- Верходуй припер!
- Вот сволочь! – сразу все поняла Рута и бросила на ломберный столик замшевую, расшитую бисером сумочку. – Найдет же что дарить дрянь!.. А я тебе, милый, табакерку принесла.
И, чмокнув Цимбала в щеку, подала ему маленький блестящий предмет.
- Сказали, у Екатерины Второй была такая же.
- Ну, если у Екатерины, значит, я Петр Третий, - лениво пошутил Цимбал, разглядывая безделушку.
- Между прочим, чистое серебро, девяносто девятая проба, - разглаживая молодое свежее лицо, с розовыми, как у фарфоровой куклы щечками, кокетливо сообщила Рута, пятясь от зеркала, чтобы полностью увидеть в нем свою фигуру.
Она не заметила, как тугими икрами уперлась в кресло и неосторожно туфлей задела Грея. Он жалобно пискнул и нырнул под трюмо.
- Фу, гадкая псина! – испуганно отскочила Рута. – Надо же, напугал сволочь! – И, вскинув на хозяина свои голубые обволакивающие светлой ясностью глаза, кивнула в сторону Грея. – Послушай, Клим, вообще-то песик милый, только на фига он нам?
- Не нам, а мне, - строго поправил ее Цимбал.
- Ну, пусть тебе, - легонько засмеявшись, согласилась она. – Все равно, на фига?..
- А что делать? – хмуро потер переносицу Цимбал. – Выбросить? Но это же не гуманно.
- Гуманно, гуманно! - приплясывая, захлопала в ладоши  Рута. – Новорожденных детей вон и то выбрасывают, а тут, подумаешь, паршивая собачка. Их вон сколько на улице! Одним песиком больше, одним меньше...
- Детей выбрасывают молодые трясогузки вроде тебя, - медленно ответил хозяин. – А я не такой.
- Ну, я-то тоже не трясогузка! – обиделась Рута. – Меня вон как публика  любит!.. Тоже сравнил. Для чего тебе собака? Куда ее?
- Вот и я думаю, куда, - озадачился Цимбал, не переставая ходить к окну и обратно.
Грей догадывался, речь идет о нем, решается его судьба, сидел смиренно, из своего укрытия кидая настороженные взгляды то на хозяина, то на Руту.
- Может, Живодеру?.. – произнес Цимбал загадочную фразу и не успел договорить.
Резко и требовательно зазвонил телефон, он поспешил к аппарату, поднял трубку и тотчас вытянулся в струнку, словно солдат перед генералом. Даже его лицо испуганно напряглось и тоже слегка вытянулось.
- Да, да, Семен Михайлович, я мигом! Я сейчас, – торопливо проговорил он, и, бросив трубку, заметался по квартире, на ходу вылезая из халата и хватая одежды.
Сколько потом Грей видел эту лихорадочную торопливость, со временем привык к ней. Но тогда видел впервые.
Рута, занятая ресничками, только и спросила:
- Хозяин?
Цимбал не ответил, подхватил с тумбочки портфель и вылетел за дверь.
- А как же с обедом? – крикнула вдогонку Рута.
- Без меня, без меня! – донеслось  из коридора.
- Ну, вот слышал, песик? Будем одни обедать, – заглядывая под трюмо, весело сказала она.
Грей решил, что она совсем не злая и осмелел. Он выполз из-под трюмо и, виляя хвостом, перешел на половик к порогу.
Голод мучил его со вчерашнего дня, но он привык к этому и терпел, глотая слюну. Даже при слове «обедать» не показал своей радости. Лишь покорно вздохнул, поджал к брюху лохматый хвост, уткнулся в него носом, одним глазом наблюдая за Рутой.
Она и вправду оказалась доброй; достала из холодильника  сардельку и угостила его. Он с удовольствием проглотил ее и сладко облизнулся.
Рута подняла коврик, расправила и снова бросила к порогу, строго наказав:
 - Вот тут и будет твое собачье место. Еще бы эту сволочь Верходуя рядом с тобой уложить. Козел!..
С этого и началась его новая жизнь.

                30
Хозяин нравился Грею меньше, чем Рута. Не уставая наблюдать за ней, он не уставал и восхищаться по-собачьи искреннее и простодушно.
Рута и сама-то, кажется, не уставала восхищаться собой. Часами не отходила от зеркала, любуясь и профилем лица, и фигурой,  и бесконечными нарядами.
И все ладно гляделось на ней. Грей особенно умиляло колечко в ее голом пупе. Такое маленькое, сверкающее при каждом движении, оно прямо-таки завораживало его.
У девочки Насти, когда-то подобравшей его, не было такого колечка. Как не было у нее и удивительных Рутиных нарядов. Они ни не могли не восхищать Грея. И порой, чтобы не показаться слишком назойливо любопытным, он делал вид, что не интересуется ею, что ему безразлична и сама Рута, и ее восхитительные наряды, что он занят только собой, тем, что усердно вылизывает свою лохматую лапку. На самом деле интересовался и  Рутой, и ее украшениями.
Со временем он освоился, осмелел. Подробно исследовал каждый уголок квартиры, которую он нашел и богатой, и просторной. Поражали не только ее размеры, но и обстановка, какой не было в избушке старухи Сыпугиной.
Долго  рассматривал шкуру неизвестно зверя, брошенную посреди зала, не решаясь к ней подойти. А когда любопытство взяло верх, подошел, тщательно обнюхал и вздохнул с грустью и завистью. Шкура пахла лесом, травой и дикой звериной волей. Стало даже тоскливо оттого, что у него нет этой воли, и гулять приходиться на поводке под присмотром хозяина. У старухи он гулял сам по себе, когда вздумается. А здесь надо было ходить по часам дважды в день.
И все-таки в его новой жизни появилось много хорошего. Живет в тепле, спит на мягком коврике. К тому же далеко не каждой собаке выпадает случай вращаться среди интересных и важных гостей, слушать их речи и открывать для себя  что-то новое, доселе неизвестное.
Слово «живодер» он впервые услышал тогда же, живя у Цимбала, и оно напугало его.
Грей и прежде подозревал, что в грубых, рычащих звуках людей есть какая-то тайная угроза. И теперь не без удивления открыл для себя, что эта угроза присутствует во всех предметах, связанных со словом  смерть: ружье, дробь, топор, заряд, веревка. И в слове «живодер» был этот смертный рычащий звук.
Тогда же узнал, что живодером, даже страшно подумать, называет человека, занятого убоем животных. И такой человек существует и совершенно свободно живет в их городе. Гости Цимбала называли его Василием Андреевичем Хлюстовым.
Хотя Грей никогда и не видел этого человека, да и, кажется, большинство гостей Цимбала никогда не видело его, но много были наслышаны и отзывались о нем с откровенно брезгливой миной. И только один Иван Иванович Пырышкин говорил об этом человеке в превосходных и даже восторженных тонах. Правда и о себе он говорил восторженно и почему-то во множественном числе: «Мы, державные чиновники, единственная реальная опора рыночной демократии. На нас всё и держится. Остальное мура, тряхни, и полетят, как птичий пух по ветру».
Им было рассказано о Хлюстове немало забавного и поучительного, по мнению Ивана Ивановича. Свои рассказы он передавал с веселыми подробностями, горячо и увлеченно. Но от этих его веселых историй у Грея порой холодела кровь, ему хотелось завыть и даже укусить кого-то.
- Чудак человек этот Василий Андреевич, - рассыпчато посмеиваясь и похрустывая пальцами, рассказывал Пырышкин внимающим ему гостям. - И чего может в нем не нравиться? Живодер да Живодер! Тоже выдумали кличку. А он, доложу вам, милейшей души человек! И какой это живодер, если гражданин имеет к тому свою служебную  обязанность? Почему мы палача не называем живодером? – ставил гостей в тупик Иван Иванович, поблескивая прозрачными линзами очков. - Да потому, дорогие мои, что каждая профессия по-своему важна и благородна. В стародавние времена даже имелось удовольствие человеку, осужденному на казнь, большими милостями одарять своего палача. Ибо люди с пониманием относились к значению его профессии и видели большой государственный резон в том.
Палач, если он настоящий палач, обязан, прежде всего,  надлежащим образом исполнять свою работу. Не забыть, скажем, веревку вовремя намылить, правильно наточить топор.
Профессионализм, други мои, в каждом деле не просто имеет место быть, но и по инструкции быть обязан. Вот к чему я вас призываю. И оплата здесь должна быть надлежащим образом отрегулирована и отношение соответствующее.
А у нас что?.. Можно сказать, своего первейшего санитарного друга, экологического защитника, истребителя бродячих тварей готовы во всех смертных грехах обвинить!.. За что, спрашивается? За его профессиональную сметливость?.. Собака, она и есть собака. Что о ней толковать? Пнул ее, и пошла вон!..
Иван Иванович на мгновение замер под упорное молчание гостей, выдул из себя набранного полную грудь воздуха, загадочно сощурился и, как бы подмигнув гостям, заговорщически сообщил:
- А то, что Хлюстов с чудинкой человек – это верно! Но опять же, кто из нас без чудинки?
И Пырышкин обвел примолкшее застолье хитро прищуренными глазами, улыбаясь и заранее торжествуя.
Присутствующие, не выдержав его ликующего взгляда, лишь хмурились и смущенно опускали глаза. И это невольное их смущение служило доказательством того, что и они в той или иной мере чувствуют в себе эту непременную чудинку.
- Вот и то-то! – торжествующе воскликнул Иван Иванович и радостно захохотал. – Нема слепых! Одни хромые….
Аптекарь Петин, молчаливо сидевший с отрешенно задумчивым видом, тут вдруг подал голос и заговорил, как о давно понятном и глубоко выстраданном.
- И, правда, - тихо начал он. – Здесь предстоит серьезно разобраться. А что, если они мутанты, эти собачьи особи? А что если с гуманоидами повязаны? Вон даже крупные  ученые не отрицают существование потусторонних миров. А теперь пусть и робко, но уже заговорили о порочных связях наших женщин с представителями летающих тарелок. Сколько приводилось случаев подобных контактов! Десятки, сотни. Может, они и занесли к нам СПИД?
И Петин обвел присутствующих вопрошающим взглядом. Но тут же,  спохватившись, сник под пристальным взглядом Пырышкина. Тот смотрел на него, как на помешенного, затем криво усмехнулся и пожал плечами. Остальные тоже усмехнулись.
С тех пор, как Иван Иванович ввел в свой круг Петина, многое переменилось в их отношениях. Сам он уже с трудом выносил аптекаря. Стал говорить о нем, что никакой он не аптекарь, все жизнь занимался сантехникой, унитазы чинил в гостиничных номерах, а тут бросила жена по причине мужской неполноценности, он загорелся аптекарским делом. Пожалел его, помог с банковским кредитом и арендой помещения. Дело пошло на лад, теперь с жиру бесится, чудить начал.
Кошелкин посмеялся, сказал на это, что свихнулся он на почве высоких прибылей по импорту лекарств.
У Петина действительно появилась чудинка, которой прежде за ним не водилось. Он вознамерился создать собственную обсерваторию с мощным телескопом, начиненным современной электроникой, и завязать прочные контакты не только с представителями далеких миров, но и с миром тонкой матери. У Петина не было ни малейших сомнений по поводу воплощения его мечты. Дело стояло за капиталами, которые он сколачивал на продаже лекарств.
Разумеется, о его намерениях в компании говорили со смехом.  Верходуев делал это не только из-за того, что сама идея была бредовой, но отчасти из зависти. Он так и говорил:
- Чего не фантазировать с его наваром? Мне бы эти аптечные бабки, я бы и с планетой Венера контакт заимел.
И теперь все кроме Верходуева смотрели на Петина с неловкостью и смущением.
Григорий Наумович, вознамерившись одним глотком махнуть свой коньяк, поперхнулся и закашлялся. Его лицо налилось кровью, из глаз выступили слезы.
Петин догадался ладошкой постучать по его скрюченной спине. Верходуев откашлялся, ветер слезы, кинул в рот крупную ягоду белого винограда, раздавил языком, бумажной салфеткой вытер губы, скомкав, бросил ее на стол и немигающим взглядом вперился в лицо Пырышкину.
Вопрос с собаками ему показался интереснее этих петинских гуманоидов.
- Уж не знаю, как работает ваш благородный собачий рыцарь, - со сдержанным недоброжелательством начал он. - Но то, что у этого пигмея лицо злобного кролика, тут и сомневаться не приходится. Ему бы зайцев в мультфильмах играть. А он животных дерет…
- Ну вот! – откидываясь на стуле и возмущенно морщась, шлепнул себя по ляжкам Пырышкин. – Милый мой, если хорошенько посмотреть, все мы на кого-нибудь похожи! Надо чаще в зеркало смотреться. Ведь и сам ты не исключение. Тоже на кого-то похож….
Все заулыбались, зная, на кого похож их суетный продюсер.
- А на счет работы Василия Андреевича, извольте не сомневаться! – горячо продолжал Пырышкин. - Еще раз доложу: она безупречна. По долгу службу мне очень даже часто приходится наблюдать его в деле. И знаете, - засмеялся Иван Иванович, - скажу, что это настоящий кудесник своей работы, поэт высокого искусства. Свежевание собаки для нас вроде бы грубое дело, а для него настоящее удовольствие. Ни малейшей хмурости на лице. Напротив всегда бодр и весел. А когда в азарт войдет, тут только держись, настоящую песню песней творит! Куда там до него мудрому Соломону! Даже со стороны любо наблюдать. Начнет потряхивать головой, пританцовывать, необыкновенными телодвижениями взбадривать себя. И свет такой радости стоит в его глазах, будто небесное озарение нашло! А то еще примется насвистывать что-то эдакое праздничное, разгульно-широкое, как сам народ наш, и разудалое.
Люба, люба, люба,
Любушка моя.
И ведь не пьет! Трезв, как стеклышко, но до чего весел! Ножкой себе в такт пристукивает. Вот оно где, необъятное раздолье российской души!
Иван Иванович даже не заметил, как и сам для убедительности несколько раз притопнул туфлей под столом.
- Вот такой он человек, наш передовик и современник: и шкуру дерет, и песенки поет! Разве это пигмей? Сто раз скажу, нет! Это широкая российская душа просится наружу!.. Любить бы нам свое дело так же, как Василий Андреевич, тогда и демократия в стране пошла бы в стремительный рост!.. Нет же, нам только бы потешки! Хахушки да хаханьки!..
И за стеклами очков Ивана Ивановича мелькнула искра укоризненного неудовольствия.
 - Вы ужасные вещи говорите, Иван Иванович, -  не выдержал хозяин дома. – И вообще мы, кажется, не о том говорим. Сами отношения в обществе становятся скверными, как загаженный пустырь. А вы нас  собачьим триллером потчуете.
- Правильно! – подержал его Шиворотов. – О душе, о душе надо думать! У самих в душах волки живут, а мы все о собаках… Да если угодно, без собак сам город зарастет бытовыми отходами. В пищевых отбросах утонем. Крысы задушат.
- Нет, а что вы тут нашли ужасного? Что за мистические настроения? Душа, красы, триллер…. Что за сантименты? – запальчиво заговорил Пырышкин, обращаясь главным образом к Цинбалу. – Извините, Клим Савельевич, но вы, как на облаке живете. Спуститесь, пожалуйста! Я ведь что говорю? Я говорю про настоящую жизнь, таковую, как она есть. О человеке конкретного действа говорю, о его любви к делу, а значит, и о душе, если вам так угодно. Такое дело вряд ли можно исполнить бездушно … Вы вот кривитесь, вам не нравится. А кто же за нас будет дерьмо убирать? Что опять, как всегда, Пушкин? Кто будет исполнять черновую работу?.. Вот мэрией принято решение в зиму город полностью очистить от бродячего поголовья, - по-хозяйски  начал докладывать он. - Предстоит освоить около двадцати четырех миллионов бюджетных средств. Кому прикажите осваивать их, как не Василию Андреевичу?.. Вам шуточки да прибауточки. А нам только одних ликвидационных машин нужно подготовить около десятка. Да еще ответственных людей набрать, настроить их, обучить делу….
- Это что же за машины такие? Собачьи душегубки, что ль? – съехидничал Кошелкин.
- Почему душегубки? – возмутился Пырышкин. –  Придумаете тоже, душегубки! Нашли сравнение. Никакие это не душегубки, - разволновался Иван Иванович. - Наши специалисты их называют просто и предметно; машины по устранению биологически избыточного сырья.
Сказав это, Иван Иванович замолчал, всем своим видом показывая, как мало они разбираются в сложностях городской хозяйственной службы, не знают ни самого дела, ни задач, возложенных на нее.
Цимбал только и нашелся, что выдавил из себя звук, похожий на многозначительное «Мда» Он догадывался, ради чего затевается вся та грандиозная собачья война.
Довелось быть при разговоре Скоропудова с бизнесменом Абрашкиным, местным нефтяным бароном. Разговаривали о бизнесе нынешнего мэра. Семен Михайлович говорил Абрашкину, что личный бизнес Тарабрина прочно сидит на долговом шиле, ему колко, и неуютно. «У меня клянчил десять миллионов, а то, говорит, без штанов останусь». «И ты, конечно, дал? - засмеялся Абрашкин. – Порадел городскому голове?» «Сейчас, раскатился! - прогудел Скоропудов. – Да это было бы чистым безумием с моей стороны. Кто же станет вкладываться в мертвое дело? Его фирму, пока окончательно не разложилась, как издохшая кляча, на скотомогильник надо срочно везти…. Нет, уж пусть сам выкручивается. У него бюджетный карман под боком…»
Верходуев, как и Цимбал, тоже, наверное, думал об этих «собачьих» деньгах, но спросил другое:
- А как с крысами? Они уже сейчас пешком ходят
- И крысы, и кошки – со всеми разберемся. Все подлежит утилизации. По белу снежку и выметим одним чохом. Сам народ об этом просит. А если народ запросил, тут некуда деваться. Тут уж самая горячая пора для нас, послушников народной воли. – И он по особому посмотрел на Шиворотова, словно бы желая упрекнуть депутата в недостаточно упорном служении народу. – Здесь Василию Андреевичу особая забота. Это опять же, доложу вам, для него настоящий праздник. Наконец-то от примитивно избирательного лова и отстрела собак, переходим к интенсивно промышленному очищению города от живого биологического засорения. От этого бродячего мусора, фигурально выражаешь.
- А что, если их морить? Дешевле обойдется, - подсказал аптекарь, видимо, в расчете на личную коммерческую выгоду.
Но Иван Иванович даже взглянул на него.
- Вы слышали, наверное, как весной директора оптового рынка Маклашева собаки покусали? – с озабоченностью вспомнил Пырышкин.- До сих пор язвы не заживают. Разве можно терпеть подобное? Здесь бы нам всем работать рука об руку с Василием Андреевичем. Нет же, мы ленивы и нелюбознательны, как изволил выразиться какой-то поэт. Препятствия чинить, палки в колеса вставлять, это мы мастера. А вот государственной мудрости мало в нас. Вон Григорий Наумович увидел кролика в лице господина Хлюстова, а я вижу в нем замечательного бойца санитарно-хозяйственного фронта, подлинного защитника гражданского общества. Это вам не ля-ля разводить, турики-матурики  играть, - Иван Иванович повертел растопыренной ладонью в воздухе и снова многозначительно посмотрел на Шиворотова. -  Бороться за чистоту дома – дело чести каждого горожанина. И мы до весны ни одной бродячей души не оставим в городе. Все выметем! Чище любой мусороуборочной машины соберем, эти выделенные нам денежные крохи обязательно освоим до последней копейки.
За эти «денежные крохи» и ухватился депутат Шиворотов.
- Позвольте! – сказал он, вскидывая голову так, что половина его гривы легла на спину. – А бюджетному комитету, между прочим, ничего неизвестно об этих тратах. Насколько я помню, не было у нас на утверждении эти миллионные средства.
Пырышкин лишь на мгновение смешался, тут же нашел, что ответить.
- А здесь и не требуется никакого депутатского обсуждения, - произнес он, разводя руками. - Все это в параметрах годового, давно утвержденного бюджета. Мы лишнего и полушки не тратим, за рамки бюджетных границ не выходим. Какие еще могут быть сомнения?
Но эти миллионы уже встряли и в голову Верходуева. «Ни хрена себе! – думал он, легонько ерзая. - И все эти миллионы Пырышкину с Хлюстовым?!.. Ну, поделятся с кем надо. Не без этого. А остальные-то, отстальные-то?..»
Мысль была настолько обжигающей, что даже гортань сделалась сухой.
Григорий Наумович повозился и, выставив корытцем губы, решительно опрокинул в себя содержимое очередной рюмки, шумно пососал воздух, ладошкой пошлепал по мокрым, собранным в трубочку губам и, глядя Ивану Ивановичу в переносицу, прямо в золотую дужку его очков, горячо выдохнул:
- А признайтесь, Иван Иванович, сами-то не в доле с этим собакорезом?
Пырышкин притворно закашлялся, давая себе время собраться с мыслями. Его неприметные усы вдруг возмущенно ощетинились и собрались в щеточку над кисленько мерцающей улыбкой.
Он взял с блюда подрумяненного крылышко цыпленка-табака, старательно вонзил в него свои сахарные зубы и сказал, жуя и оскорбленно похрустывая:
- А вот этого никак не может быть!
И объяснил, почему.
- Служба и бизнес - вещи несовместимые.
И уже, окончательно успокоившись, одарил застолье поощряющей улыбкой и торжественно сообщил:
- Вам, должно быть, известно, что говорит президент? А он говорит: «Котлеты отдельно, а мухи отдельно».
И Пырышкин вскинул голову с таким горделивым достоинством, как будто это он подсказал президенту, как и что ему говорить. И сам он причастен к таким государственным тайнам, о которых сидящие здесь и понятия иметь не могут.
В этот момент он был удивительно похож на ручную белочку, ловкую и увертливую.
Гости, занятые едой, молчали, но по их лицам нетрудно было догадаться, не поверили они Ивану Ивановичу.
Особенно это хорошо было видно по раздосадованному лицу Верходуева. И даже нетрудно было догадаться, о чем он хочет спросить. А спросить подмывало о том, на какие это шиши воздвиг Иван Иванович себе каменный дворец за городом? Ведь побольше Таврического, пожалуй, будет.
Но спросить об этом, значит, навсегда потерять расположение Ивана Ивановича. А этого никак нельзя делать, особенно теперь, когда появилась возможность занять пустующее кресло начальника департамента городской культуры.
Иван Иванович, человек влиятельный, и ссорится с ним себе дороже.
О бизнесе Пырышкина, пожалуй, лишь ленивый не знает. Весь город наслышан. Но ведь молчат, никто не копает. Хотя кому копать? Все чем-то замазаны. И сам он замазан доходами от левых концертов. Тоже подобно древесному жучку точит свою норку. У него и присказка на этот счет давно отрепетирована: «Нам одно, что ваш Шумейко, или Бене Моисейко, нам что Путин, нам что Буш, был бы лишь хороший куш!»
Вспомнив это, Верходуев быстро остыл и сменил тему, переключившись на своих певичек: какие они у него славненькие, свеженькие да вкусненькие! Хрусткие, словно огурчики с грядки!
Застолье ожило и развеселилось.
Грей лежал и думал, вот такой он, Верходуев. С одной стороны, и уважать вроде бы не за что, никогда обглоданной косточки не бросит, но с другой стороны, все-таки он приволок его в этом дом.
Больше всего Грея раздражали модные туфли Ивана Ивановича. От них всегда дурно пахло, и Грей едва сдерживал себя, чтобы не укусить и сами туфли, и мосластую ногу Ивана Ивановича. Он не понимал, отчего туфли могут так дурно пахнуть? Не знал, что за запахи такие, но укусить ногу Пырышкина хотелось. Откуда ему было знать, что не далее, как утром Иван Иванович в своих темно-рыжих туфлях гулял по цеху выделки собачьих кож.
Грей догадывался, что Иван Иванович значительный человек. Он видел, как волнуется компания, встречая его, и сам начинал волноваться. И думал: «Как хорошо быть большим начальником! Столько чести!» Ему порой даже самому хотелось стать начальником. Но разве возможно подобное собаке, пусть даже спаниелю? 
Однажды случилось такое, чего и  не ждали. Иван Иванович не приехал на вечеринку. Не было его и в следующий раз. Компания приуныла. Цимбал порывался звонить по мобильнику, но телефон Ивана Ивановича оказывался временно недоступен. Звонки по рабочему телефону тоженичего не прояснили. Секретарша постоянно отвечала, соединить невозможно, то он уехал, то у него важное совещание.
Растерянность и уныние поселилось в рядах застольщиков.
В очередную пятницу все разъяснил депутат Шиворотов.
- И не придет, - загадочно посмеиваясь, сказал он. – Диспозиция поменялась.
Было необыкновенно интересно узнать, что это за диспозиция вынудила Ивана  Ивановича оставить их кружек?
И Шиворотов доложил, что за беда приключилась с их кумиром. Причина оказалось самой житейской. Жена Пырышкина, почтенная Софья Андреевна обошла все мыслимые и немыслимые инстанции, накатали жалобы, правда, пока на местном уровне и пригрозила: не примите меры, не окоротите ее плёшинка, пеняйте на себя. Всех выведет на чистую воду, обратится непосредственно к лидеру «Единой России», подаст жалобу в Генеральную прокуратуру. Пусть поинтересуются, что творится на местном уровне в смысле бытового разложения? Кстати, пусть узнают, что за собачий бизнес создан под крылом городской мэрии? И какая от него польза? Не тратят ли вместе с ее муженьком на эту узкоглазую мымру? По слухам, и квартиру ей выкупили для любовных свиданий.
- Она что дура, что ль совсем, эта его Софья Андреевна? – ужаснулся Верходуев.- Надо же додуматься, под собой золотой сук рубить! Нет, у этих чиновных жен соображения, как у слепых котят!
- Не знаю, какая она там дура, - продолжал довольный произведенным эффектом Шиворотов. - Только Ивану Ивановичу его коллеги крылышки-то и обсекли. Призвали на свой политсовет тесным кружком и погрозили, не исправишься, из партии выгоним.  И с работы полетишь. Не понимаешь того, что за собой других потянешь. С такими делами, дескать, аккуратней надо быть. Вот и нагнали страху, пришипился наш Иван Иванович, - тряхнув прической, радостно заключил Шиворотов. - Тише воды, ниже травы теперь. Со службы прямиком летит под бочок к своей благоверной. Живут, не разлей вода! Опять медовый месяц!.. А его пассия, эта художница, локти, говорят, кусает. И мужа отшила, куда-то уехал, и хахаль сбежал. Вот и кукует одна. Такие вот у нас с Иваном Ивановичем пироги.
- Надо же! - удивился Цимбал. – Это что же, времена компартии возвращаются,  не к ночи будет сказано?
- Свят, свят! – дурашливо перекрестился Верходуев, а Петин зябко поежился.
За столом установилось тягостное молчание, какое бывает лишь при покойнике в доме.
Даже разговаривать стали ленивей, без прежней страстности. И споров поубавилось.
Ивану Ивановичу искреннее сочувствовали. Но и себя жалели, горюя о том, что лишились такого интересного собеседника и во всех отношениях замечательного человека, каким был Иван Иванович в их кругу.

                31
Ожидалось, что их пятничные вечера без Пырышкина быстро рассыплются и сами собой заглохнут. Но, как ни странно, этого не произошло; не заглохли и не рассыпались, но кое-что утратили, особую искру, воспламеняющую их. И сами завсегдатаи вечеров стали сумеречней и заметно поскучнели. Незаметно, не сразу, не вдруг их собрания обрели форму карточных ристалищ. Играли не по крупному, но когда сидишь до полуночи при определенном невезении можно много проиграть.
Видно правду говорят, что сам род занятий налагает на человека особую десницу, влияя на его внешний облик. Это хорошо было видно во время игры. Интересно было следить, как менялись лица игроков. Во время игры они и сами, без исключения все, становились необыкновенно серьезны и сосредоточены. Даже Верходуев был не похож сам на себя. Лицо его напрягалось, каменело, он напоминал удава, засевшего в кустах. Да и остальная компания походила на таинственных заговорщиков, замышляющих убийство.
За проигрыш они расплачивались нехотя и хмуро. На игрока, которому везло, смотрели, как на уличного грабителя, растерянно и уныло.
Одно было странным в этих пятничных вечерах. Они никогда не приводили женщин. Назвать их женоненавистниками вряд ли было бы справедливо. Они с удовольствием говорили о женщинах, о любви и женском коварстве, взволнованно обсуждали дамские прелести, без конца сорили сальными анекдотами. И сами радостно оживали при этом, даже глаза становились блескучими, словно натертые ртутью. Но, чтобы женщину пригласить на свою тусовку, такого не водилось.
Это было настоящей загадкой. И Грей, кажется, разгадал ее. Чего здесь непонятного? Они же мыслящая элита. Сами о себе так говорят. А значит, где-то есть еще и не мыслящая элита. Вот там-то, среди той не мыслящей элиты, женщины, должно, и проводят свои вечера.
Сам Цимбал даже подружку Руту по пятницам из квартиры выдворял.
- Ты сегодня не нужна, - с нагловатой веселостью говорил он Руте. – У нас чисто мужской раут. Твое присутствие может быть неверно истолковано. Так что извини, дорогая. До завтра, милая.
Рута молча проглатывала обиду. Лишь нервно вздергивала верхнюю губу и деревянно усмехалась.
Куда она пропадала в эти пятничные вечера, Грей не знал. Да и сам Цимбал, наверное, этого не знал и никогда этим не интересовался.
И вообще он  интересовался Рутой постольку, поскольку, лишь в определенном смысле. Можно было сколько угодно удивляться странностям в отношениях к Руте. Особенно удивляло отношение Верходуева, развязное и пренебрежительное. Здесь оба они, и Цимбал, и Верходуев, стоили один другого: могли ни с чего грубо оборвать Руту, сказать гадость в лицо, отпустить сальную шутку.
Она молча сносила и грубость, и обиды, хотя при этом и заметно бледнела и бессильно сжимала кулачки. Грею казалось, что в этом она служит чем-то вроде приятной забавы, красивой вещицы, живого украшения
Почему она терпела, не уходила от Цимбала? Что удерживало ее, этого Грей не понимал.
Рута часто подолгу преподала. Вроде бы на гастролях. Эти отлучки, были, кажется, желанны для нее и походили на успокоительное целебье.
Вообще-то она не была способна на долгую обиду. А обиды были, да еще какие! И они не могли не задевать ее.
Однажды Грей услышал, как Верходуев говорил Цимбалу:
- Слушай, старичок, это ничего, если я выкину нашу безголосую погремушку. Понимаешь, у меня две прелестные лебедки наклюнулись. Волнительные стервочки! А Рута отбарабанила свое. Молодежь свеженького просит. На ее это бесконечное «Барашка, кудряшка, кудряшка моя!», теперь  мало кто клюют. Самое время обновить репертуар, американизированную штучку раскрутить. У Руты амплуа не то.
Цимбал постоял, помолчал, пошмыгал носом и сказал:
- Подождал бы еще. Не люблю поспешных расставаний.
- Ну, если только ради тебя, - не вдруг согласился Верходуев и чему-то тихонько засмеялся. – Как наскучит, сразу же брякни. Я ее тут же и выкину.
Грей слушал и думал: «Вот оно что! Одинаковая у них с Рутой жизнь. Возьмут и выкинут, когда пожелают».
С гастролей она  возвращалась довольная, заметно посвежевшей. Звонко смеялась, рассказывая, как хорошо народ ее принимал в деревнях. Бабы курниками кормили, свежими сливками поили.
Послушать Верходуева, петь Рута совсем не умела. Но он сам же говорил, что петь и не обязательно. А за таких дур, как Рута, нынче, дескать, техника поет. Лишь бы умела во время рот раскрывать, губами шевелит да телеса демонстрировать.
Руту же он поучал:
- Что ты ползаешь по сцене, как черепаха? Живее надо. Твое дело не голосить, а свой товар по сцене носить. Попкой, попкой больше работай!
- Я так и работаю, - с виноватым смущением оправдывалась Рута.
- Мало работаешь. Интенсивнее, интенсивнее виляй! – коршуном нависая над ней, угрожающе поучал продюсер.
На самом деле к выступлениям Рута готовилась более, чем серьезно, даже с каким-то стоическим упорством, порой доводя себя до полного изнеможения.
Особенно страстно репетировала, оставаясь одна, вернее, когда оставались с Греем вдвоем. Ему, наверное, одному из всего собачьего поголовья и посчастливилось видеть, как эстрадные звезда готовит себя к концертам. Начинала Рута с того, что, встав перед зеркалом, проделывала такие замысловатые пассажи, так играла талией, что, наверное, гибкостью тела вполне могла поспорить с иной незадачливой эквилибристкой. Уж так изворачивалась, так изгибалась, так мучила себя, что Грею хотелось искреннее пожалеть ее. Он подскакивал к ней с желанием лизнуть ее, но Рута этого ему не позволяла.
Было удивительно видеть, как она приседает, трясет плечами, тугой грудью, голым пупом с мелькающим в нем колечком. Она вскидывала и разбрасывала в стороны руки, то заламывая их, то шевеля растопыренными пальцами в сверкании колец; вертела головой, водила глазами, лукаво прищуриваясь, широко распахивая накладные ресницы, изображая и пылкую страсть, и пламя внутренних переживаний.
Перед тем, как встать к зеркалу, вначале она облачалась в соответствующий наряд. Чаще всего натягивала куцую кожаную юбочку, влезала в красные сапоги с высокими голенищами, на грудь пристегивала лифт с золотым шитьем, рассыпала по плечам светло-пепельные волосы и указательным пальчиком трогала блестящее колечко в пупе, как бы желая убедиться, на месте ли оно.
Грею, глядевшему на нее, обычно говорила:
- Ну что ты пялишься, дуралей? Это мой сценический образ.
Затем включала магнитофон, исторгающий вначале приглушенные звуки, похожие на шелест гальки о морскую волну. Затем этот галечный звук переходил в бешеную дробь, к которому примешивалось мартовское кошачье завывание.
И здесь почти сразу в стенку справа начинали стучать. Руту совсем не трогали эти знаки соседского внимания к ее репетиционному процессу. Она продолжала шевелить ярко накрашенными губами, медленно раскачивалась, словно лоза не ветру, и вдруг принималась бешено вертеть животом. Колечко в голом пупе по ее велению начинало выделывать такие замысловатые зигзаги, что у Грея рябило в глазах и перехватывало дыхание. Здесь и настигал его приступ безумного восторга. Он тоже прыгал и начинал радостно гавкать.
И все-таки, как думал Грей, Рута чувствовала себя несчастной. Настолько одиноко, что кроме Грея, ей и пожаловаться было некому. И она жаловалась порой:
- И зачем я, дура, полезла в эту грязь? – говорила, всхлипывая. – Погналась за красивым фантиком. Была чистой, как цветок, а кем стала? Грей, дорогой мой песик, ведь нет ничего того, о чем мечтала. Одна мишура да глупое обожание. И все насквозь лживое, подлое и фальшивое. Ничего святого! Слышь, Грей, только тебе и говорю. Вляпалась я! По самые уши вляпалась в гадкую верходуевскую тину. А теперь уж не отмыться.
Она терла глаза кулаком и размазывала по щекам черные от краски слезы.
Но приступы подобных горестных откровений были редкими. После слез и минутной слабости, что-то прояснялось в ней. Рута становилась бездумно-легкомысленной, опять смеялась, и все шло по-старому.
Про нее хотя и говорили, что она фанерно-безголосая, но тут же и признавали, что приемами публичного обольщения вполне овладела и умела обвораживать публику. Молодежь охотно ходила на ее концерты.
Хозяину Грея это, кажется, было далеко не по вкусу. После каждого успешного представления, он принимался изводить ее. Точил долго и нудно. А начинал обычно с того, что вкрадчиво спрашивал:
- А не боишься, дорогая, публика однажды  возьмет да извозит тебя в смоле и перьях? Затем  хорошенько поколотит за твое так называемое искусство да выбросит на помойку? Вот задрючит в маге шестерню, что будешь делать?
И при этом торжествующе усмехался.
- А ничего! – со смешком легкомысленного безразличия отвечала Рута. – Вы со своим шефом  и не такую лапшу вешаете на уши. Вас же не колотит электорат. А я барышня честная, работаю, как умею. Пританцовываю, задом кручу, прессом живота нагнетаю страсти. Фигуру показываю. Разве это не стоит денег?
- Фигура да, пожалуй, стоит, - нехотя соглашался Цимбал, блудливо скашивая глаза на ее длинные ноги, прямые, как две лунные дорожки.
Если бы Грею был наделен способностью говаривать человеческим языком, он, пожалуй, тоже сказал бы Руте: «Конечно, вы девушка красивая и добрая, но очень уж легкомысленны».
Но Грею не дано было сказать этого.
Однако он был не прочь подражать Руте. Его тоже тянуло в артисты. Да еще как! Иной раз, едва за хозяевами щелкал дверной замок, как он соскакивал с коврика, летел к трюмо, вставал на задние лапы, некоторое время разглядывал свое отражение в блестящих квадратах зеркала и начинал вертеть хвостом, нежно поскуливать,  раскачиваться и подпрыгивать, как это делала Рута.
Он даже пробовал сочинять песни для собственного удовольствия, исполнять их на своем песьем языке. И надо признать, получалось у него порой совсем не хуже, чем у иных эстрадных звезд.
Это и были его маленькие радости. Но были и огорчения. Были грустные раздумья, недобрые предчувствия. Ему казалось, что как очень уж хорошо он устроился, так не должно, не может везти дворовой собаке, будь даже она вежливым, умным спаниелем.
Были напоминания о прежней жизни, о которой он совсем стал забывать.
Незадолго перед тем, как ему оказаться на улице без средств к существованию, без теплого угла и крова над головой, к ним приходил священник. Отцом Андреем назвался. Говорили они с хозяином о денежном вспомоществовании приходу храма Святых новомучеников.
Священник просил содействия Клима Савельевича и передал прошение на имя господина Скоропудова от прихожан.
Цимбал не отказал отцу Андрею в такой малости, бумагу принял.
Грей смотрел на гостя и вспоминал, где он видел этого человека с небольшой, черной бородой, густо посеребренной седым волосом? Глаза, глаза ему не понравились. Тоже черные, глубоко мерцающие под лохмато нависшими бровями, словно темная вода под обрывистым берегом.
Уже уходя, отец Андрей приостановился, пристально посмотрел на Грея и сказал, щупая нагрудный крест:
- Я, кажется, знаю эту собачку. Они со старухой приходили к храму, милостину просили. Старуха явно нетрезвого обличия была.
Тут и Грей признал его, однако не подал виду, даже хвостом не шевельнул.
- Этого никак не может быть, - холодно ответил хозяин с заметной неприязнью. – Собака лично для меня приобретена в элитном питомнике.
- Странно, - сказал священник.- Точно такая была. За ними еще девочка пришла. Бранила старуху и увела их… Извините, ошибка значит, но мне кажется, это все-таки она. И сейчас не залаяла должно, при знала.
Цимбал пожал плечами и обиженно промолчал.
Грей помнил тот случай. Были они со старухой у храма. Она села на приступок паперти, поставила перед собой большую ржавую кружку. Он сидел в сторонке, на нижней ступени.
Проходили люди, и время от времени бросали в кружку монеты. Потом появился вот этот старик с крестом. Посмотрел на него и старуху, остановился и сказал:
- Шли бы отсюда с богом, матушка. Нечего здесь сидеть да еще с собачкой.
Старуха не пошевелилась. И тогда старик  окликнул человека, подметавшего двор:
- Сидор Макарович, выведи их за ограду.
Сидор Макарович, волосатый мужик со спутанной льняной бородой, в синей рубахе навыпуск, с расстегнутым воротом, взял старуху под руку, с силой встряхнул и повел к калитке. Грей побежал следом.
Здесь и появилась Настя, приняласьа ругать старуху, но та молчала.
На выходе из квартиры отец Андрей встретился  с Верходуевым. Он посторонился и, крестясь, произнес:
- Христос спаси.
- И вас, батюшка, спаси, - насмешливо бросил Верходуев.
Затем спросил Цимбала:
- Чего хочет от тебя эта церковная крыса?
- Того, чего и всем желательно, скоропудовских денег. Приход, говорит, в крайней нужде.
- Горяч на деньги. Горяч…
Цимбал, не слушая его, задумчиво смотрел на Грея, лежавшего с поджатым хвостом и решившего, все, выкинут его теперь.
- Ты где эту собаку купил? – наконец спросил хозяин Верходуева и подошел к нему, чтобы видеть глаза.
Верходуев увильнул от его требовательного взгляда и совсем по-мальчишески засуетился.
- Как где? Как где? – забормотал он, изобразив удивление, но опять же фальшиво. - Я же говорил! В частном питомнике по случаю приобрел. Штуку зелеными отвалил.
- Я вот священник утверждает, у пьяной старухи купил.
Верходуев с минуту смотрел на Цимбала оцепеневшими взглядом. Затем, словно бы очнувшись, забегал по комнате, изображая искренне негодование и с возмущением кляня ушедшего священника.
- И ты поверил? Нашел, кого слушать! Этот опиум для народа ради денег и не то наговорит! Ты посмотри, на какой тачке катается этот твой святой дервиш! – указал он на окно. - Весной внучке квартиру купил в двух уровнях…. Этот несчастной бедняк еще с советских времен известен. Всю жизнь уполномоченным по делам религий в облисполкоме задницу протирал. Рухнула партия, он в религию попер. Прежде приходы закрывал, а теперь в священники постригся, народ от грехов спасает. Он же давний приятель моего соседа по даче, тоже бывшего аппаратчика. Постоянно заглядывает на чарку. Слышу, как-то похваляется: «Вот, Иваша, когда жизнь-то настоящая началась! А что мы с тобой сидели в этом сраном партийном аппарате? Кисли, как в квасцах.  Ну, ты-то хоть орден получил. А со мной и всего-то юбилейной медалькой обошлись
Верходуев говорил еще что, но получалось фальшиво. Это чувствовал и Цимбал, и сам Верходуев, и даже Грей.

                31
Самые неприятные стороны Рутиного легкомыслия особо проявлялись с отъездом в командировку самого Цимбала.
Вот тут и начинались ужасные страдания Грея. Хозяин хотя бы дважды на день не забывал выгуливать его. А легкомысленная подружка Цимбала не только выгуливать, но и кормить порой забывала. Да и кормила, бог знает чем.
Рута боялась полноты, и тут кто-то из знакомых внушил ей, что для сохранения идеальной фигуры и развития мозгового вещества исключительно полезны морепродукты, особенно крабы и вообще ракообразные.
Она и взялась налегать на эти самые морепродукты, на дальневосточных креветок, сваренных в подсоленной воде.
Не только питалась сама, но и Грея потчевала этой собачьей отравой. Более противной пищи он не едал даже у старухи Сыпугиной. Креветки, как сухой песок, хрустели на зубах, обдирали десна, обжигали язык. Они пахли тухлой водой, раскисшей оберточной бумагой, запахами железа и казались такими отвратительными, что вызывали рвотные приступы.
Но захочешь есть, и камень будешь глодать. Вот и Грей, давился, а ел.
С креветок болел живот, и, случалось, он испытывал такие невыносимые муки, что начинал кататься по полу, скулить и рваться во двор.
Руте, занятой собой и туалетами, как всегда, было не до него. Она как бы ничего и не замечала и увлеченно вертелась перед зеркалом, наводя красоту. А то и вовсе резво скакала под грохот первобытных барабанных ритмов.
Затем старательно протирала вспотевшее тело махровым  полотенцем, смоченным туалетной водой и, наконец, вспоминала о нем, восклицая с горестной укоризной:
- Господи, до чего же ты надоел со своим скулежом! Ну, что ты  разнылся? Потерпеть не можешь, дуралей! Не видишь, я занята?..
Грей, унимая боль, на брюхе ползал в ее ногах, преданно заглядывал в глаза, норовил лизнуть руку. А Рута кричала:
- Не прикасайся ко мне, паршивец заразный! Всю квартиру провонял своей псиной. То-то Клим терпеть тебя не может.
Он обессилено ронял голову и в изнеможении закрывал глаза. В конце концов, сжалившись, Рута выводила его во двор.
Было и на этот раз то же, что и прежде. Скоропудов по своим газовым делам отбывал в Москву, взял с собой помощника. Рута оставалась за хозяйку и, кажется, была необыкновенно рада этому. С отъездом Клима Савельевича, она сразу же зажила вольной жизнью разгульной  пташки.
В субботний день, к несчастью Грея, Рута вернулась домой одна уже далеко за полночь и была, кажется, навеселе. Размягченным, мурлыкающим голосом похвасталась перед Греем, что выступала с сольным концертом на корпоративной вечеринке коммерческого банка и выкрикнула с пьяноватой похвальбой:
- Порядок, Грей! Скоро изменится наша жизнь! Плевали мы на твоего изнеженного самовлюбленного барчука и этого дурня Верходуя! Вот  они где у меня!
И, вскинув над головой свой маленький крепко сжатый кулачок, зелено блеснула колечком с изумрудом на безымянном пальце.
- Чего смотришь? Есть, наверное, хочешь, бедняга? – пожалела она. – Сейчас накормим.
И полезла в холодильник. Достала пакет с морожеными креветкам, вывалила в Грееву миску и зашлепала к постели.
Он ходил возле миски, пробовал языком смерзшиеся креветки и не решался есть. Они были не только ледяными, но и сырыми.
Грей знал, что бывает после этой еды, и  долго не решался есть. Но чувство голода, как всегда, взяло верх. Переборов отвращение, он зажмурился и, не жуя, стал глотать креветки вместе с ледышками.
И опять все повторилось. Не прошло и часа, как разболелся живот. Он терпел, как мог, но рези в брюхе не унималась. Его словно бы распирало изнутри. Он не выдержал и громко заскулил.
Затем с отчаянным лаем заметался по квартире, подбегал то  к двери, то к постели Руты. Даже попытался стащить с нее одеяло. Разметавшись по кровати, она лишь сладко причмокивала, сонно бормотала и пускала слюну.
Он вернулся к порогу, сделал то, чего никогда не позволял прежде. Сразу наступило облегчение, боль в животе отступила.
Самое ужасное началось потом, когда проснулась Рута. С мятым лицом, всклоченными волосами, в ночной сорочке неуверенной походкой она прошла к холодильнику, достала бутылку воды и долго пила прямо из горлышка. Шумно передохнув, вышла в прихожую и, протерев глаза, увидела у порога то, что он сделал, и страшно рассердилась.
- Ах, ты, тварь поганая! – вскричала она, двумя пальчиками зажимая нос. – Ах, ты, сволочь непутевая! Посмотри, что натворил! Еще гадить он будет!.. Вон, тварь вонючая! Вон! Чтоб духу твоего больше не было! Не хватало еще убираться за тобой!..
Она схватила Грея за холку, выволокла его на крыльцо, тупым носочком шлепанца поддела под зад и захлопнула за собой железно громыхнувшую дверь.
Грей, жалобно взвизгнув, кувыркнулся по ступеням, вскочил на ноги и принялся лизать ушибленное место.
Пока занимался собой, просмотрел свору дворовых собак во главе с крупной пестрой сукой, пробегавших мимо. Молодые кобели, худые, горбатые от недоедания, один злее другого, удивленно остановились и уставились на хозяйку выводка. Она в свою очередь уставилась на Грея и не на шутку рассвирепела, признав в нем ухоженного домашнего пса. И стая, будто подстегнули ее, как по команде бросилась на него. Побежали все: и дети, и многочисленные племянники.
Укрыться было негде. Кругом один бетон да голое кирпичное крыльцо. Грей метнулся за угол дома. Свора кинулась следом.
Они гнали его сначала дворами, затем переулками. Грей летел, ничего не замечая и не помня себя. Пересекли несколько перекрестков, миновали три сквера, с десяток широких улиц. А собаки все не отставали. Грей слышал у себя за спиной их свирепое дыхание и беспрерывный топот лап.
У него стало темнеть в глазах. Он готов был рухнуть прямо среди улицы, когда, наконец, стая разочарованно повернула назад.
Грей сделал несколько шагов, в изнеможении рухнул под ствол первого попавшегося дерева и, вывалив язык, растянулся в тени. Дыхание было горячим, а язык - сухим. Шерсть по осунувшимся бокам превратилась в мокрые сосульки.
Отдышавшись и успокоившись, он поднялся, устало пошатываясь, огляделся и с ужасом обнаружил, что находится в совершенно незнакомом месте, и теперь не знает, как найти свой дом.
Грей испуганно заметался, ища свои следы, даже заскулил с отчаяния.
Стал бегать взад-вперед, торопливо принюхиваясь к асфальту, к железу оград, к траве; метался среди чужих дворов, лазил в подворотни, но знакомых запахов не нашел. Всюду пахло одним и тем же: чужой обувью, сухой горячей пылью, горелой резиной автомобильных колес да смрадом дворовых помоек.
Окончательно запутавшись, он сел среди тротуара и обреченно заплакал. Прохожие с удивлением смотрели на одинокого воющего спаниеля и проходили мимо. Лишь какой-то дядька с бескровно вощаным лицом не поленился подхватить осколок щебня в желтую, похожую на резиновую перчатку ладонь, крепко сжал ее и запустил в Грея. При этом еще и крикнул голосом капризного ребенка:
- Воет тут, сволочь, тоску наводит!
Он промахнулся.
Грей не стал ждать, когда дядька вновь чем либо запустит в него, вскочил и побежал, сам не зная куда.
Мозг его был сильно расстроен, лишь природный инстинкт беспрестанно гнал вперед.
Под вечер он набрел на задичавший пустырь с густой чащобой вокруг, с высокой травой по всей округлости светлого прогала. Подошел к деревянной, почерневшей от времени бобине, обнюхал ее и, не обнаружив опасных запахов, лег и тяжело вздохнул.
Его быстро сморила усталость. Но спал он беспокойно, поминутно вскидывал голову, тревожно прислушиваясь к незнакомым звукам и шорохам.
Поднялся рано, заря только еще разгоралась. И теперь уже основательно огляделся. Подивился зелени вокруг, травам в цветах,  небесному простору и своей неожиданной свободе. Все показалось необычным в новом, обступившем его мире, а потому и загадочном. Даже воздух был каким-то новым, не таким, каким привык чувствовать его в квартире Цимбала. Этот воздух был полон необыкновенных запахов, таинственных звуков и птичьих голосов.
И Грей окончательно смирился с новой для себя долей. Теперь осталось подыскать место под убежище.
Скоро он набрел на огромную кучу валежника, обследовал ее. Обнаружил пустоты внутри с запасным лазом в кленовую чащобу, облюбовал лежку для себя. Она пришлась на чугунный люк колодца теплопровода. Он нагреб осыпавшихся веточек, полуистлевших листьев и облегченно вздохнул. Ни Цимбала, ни  Руты старался не вспоминать и не думать о них, чтобы не мучить себя ни горькой грустью, ни томленьем тоски.
Прошло несколько дней, Грей обжился, привык к одиночеству, приладился кормиться отходами с помойки межрайонного пищекомбината, расположенного в двух кварталах от пустыря, и стал забывать о прежней своей жизни.
Так и жил бы, наверное, один, но здесь появился Джек, сильный рыжий боксер с короткой гладкой шерстью. Он сразу и показал, кто настоящий хозяин берлоги.
В совместном проживании с боксером обнаружились даже некоторые приятные выгоды. Отпала нужда бояться больших окрестных собак, злобных чужаков с соседних территорий. Теперь за Грея было кому постоять, появился грозный покровитель.
Со времени оба они поняли обоюдные выгоды от совместного проживания. Если за Джеком стояла безрассудная отвага и недюжинная звериная сила, то за Греем оставался тонкий расчет, сметливый ум и сдержанная осторожность.
Он был не из породы безоглядно беспечных кобелей, готовых сломя голову лезть, не зная, куда и зачем. В его памяти постоянно вертелся наказ пьяной старухи Сыпугиной, не устававшей вдалбливать своей глупой внучке: «Не торопись, коза, в лес, все твои волки будут».
Грей никуда и не торопился, с волками не желал иметь дела, хотя никогда и не видел их.
Было и еще одно старухино поучение: «Прыткая вошь первой угодит на гребешок».
Это поучение старуха говорила, сидя обычно на кровати и пьяно раскачиваясь. Косматая, с нечесаными волосами, распухшим носом, она походила на ведьму, но не злую, какие бывали в сказках из Настиной затрепанной книжки, а все-таки добрую.
Старуха постоянно поминала какого-то деревенского Игошку, за которого собиралась замуж. «Тоже, бывало, егозился, как егоза, - говорила она. - Все порядки ругал, много хвастался: я-де первый бухаринец на селе. Ворот рубахи на себе рвал, правду-матку резал. Вот и дорезался. Начальство-то умнее оказалось. Взяло да и посадило на свой гребешок. Да и щелкнуло ногтем сверху. Был Игошка, и нет Игошки….»
Это загадочный старухин гребешок был Грею тоже не к чему. Потому и осторожничал. И эта его расчетливая осторожность не раз уберегала стаю от рискованных поступков, глупой дерзости и поспешных решений. За это и ценили его в стае.
Вожак знал, что на его сметливость всегда можно положиться, и прислушивался к нему.

                32
Возня на поляне, между тем, не смолкала. Сытные запахи, кажется, были  еще острее, они дразнили обоняние, щекотали ноздри.
Джек нервно дергался, виляя обрубком хвоста, и готов был сорваться с места. Его лапы пружинисто напряглись, еще миг, он резким привычным прыжком подскочит вверх и понесется навстречу непрошенным гостям. Но, покосившись на невозмутимо стоявшего рядом Грея, он поостыл и расслабился.
Облизнувшись, сухо щелкнул клыками, как это делал при ловле мух, снова посмотрел на Грея теперь уже требовательно и властно. Обратил взгляд в сторону поляны.
Грей понял, чего хочет от него вожак. Он издал неопределенный звук, похожий на глухое урчание, прищурившись, снисходительно взглянул на Клуню и, пригнув голову, неслышной поступью прирожденного охотника бесшумно скользнул к полынной кулисе.
Прежде, чем скрыться в ней, остановился и прислушался.
«Будет теперь жилы тянуть» – сьехидничила Клуня.
Вожак тоже был недоволен излишней медлительностью спаниеля, но и торопить не стал. Задрал заднюю лапу, с ожесточением поскреб у себя за ухом, тем и выразил свое недовольство.
Когда боксер снова вскинул голову, Грея уже не было видно. Лишь слабое шевеление вершинок полыни указывало на его след.
И сам он, и Клуня тревожно замерли, вслушиваясь в голоса и звуки, долетавшие с поляны.
- Максим, а сотейник-то с окорочками где? – донесся приглушенный женский голос.
- Нема сотейника. На реализацию оставил, - послышался грубый голос. – Надо же хоть клок шерсти сорвать с этой богатой овцы!
И мужчина делано рассмеялся.
- Смотри, голова, сядешь в голошу с этими курами. Дойдет до Нины Егоровны, ее цербер быстро башку-то снимет. Так урвет, что небо с овчинку покажется, сам заскочишь в сотейник.
- Не урвет, не первый год замужем, - самоуверенно отозвался мужчина. – Знаем, как угол объехать.
Торопливо захлопнулись дверки автомобиля; мотор натужно заурчал, раздался сухой треск молодой поросли под колесами пикапа, и тут же  все смолкло,  растворившись в транспортном гуле уличной магистрали.
Ворона взмахнула крыльями, камнем рухнула вниз  и тотчас взмыла, держа в клюве ношу, округлую и длинную. С этой ношей и унеслась в непролазные дебри задичавшего вишенника.
Истошней и возмущенней застрекотала сороки совсем рядом.
Под их нахальный стрекот и возвратился Грей.
Спаниель бежал машистой рысью, бережно подбирая под себя задние лапы, высоко задрав голову и что-то держа в своей крепко сжатой пасти.
Подскочив к вожаку, он бросил ему под ноги ношу и сел, горделиво расправив грудь. Его глаза радостно блестели, как бы возвещая: «Там столько еды, столько еды! И за день не поесть!».
Добычей Грея оказалась тонкая полукопченая колбаса, не совсем обычная на вид. Клуня, мелко семеня, подошла к добыче, обнюхала и осмотрела ее. Запахи исходили аппетитные, но сами колбаски были  в налете зеленой плесени, и выглядела подозрительно. Клуня  втянула в себя сначала порцию съестных запахов, зажмурилась и кончиком языка, потрогала колбаску, затем взяла на зуб, мелко пожевала и нашла ее не только съедобной, но и достаточно вкусной. Она от удовольствия даже сморщила нос.
Грей, кажется,  только этого и ждал. Выхватил из-под ее морды колбаску, сладко причмокнул и вгрызся в нее молодыми, крепкими зубами. Его глаза случайно встретился со строгим взглядом вожака. Грей поперхнулся, и колбаска сама вывалилась из его пасти.
Он пригнул голову, виновато поджал уши и зажмурился, ожидая неминуемой трепки.
Но Джек остался неподвижен и сидел, как изваяние. Грей осторожно потянулся к брыластой морде вожака, благодарственно лизнул его и лег рядом.
Клуня смотрела на Грея с досадой и укором. Он и сам понимал, что виноват, нарушил закон стаи.
Ими, пожившими в хозяйских домах, затем в стае вольных добытчиков, давно было усвоено, что нельзя первыми подходить к еде. Неписанное правило гласило: первый и самый лучший кусок принадлежит вожаку стаи.
Помнили они и о том, что следует избегать зла, не совершать его беспричинно. Что всякое и памятливо и коварно Оно возвращается к своему хозяину, чтобы больно укусить его.
Свои правила и привычки они хорошо усвоили. А вот иные поступки людей так до конца и не были поняты, вызывали удивление и нередко ставили в тупик. Почему порой люди выбрасывают много еды и разные другие вещи? Вот почему выбросили теперь? Что хотели этим сказать?
Этого не мог объяснить даже высоко просвещенный Грей. Да, ему было известно, что у людей существуют многочисленные конторы и конторки, пищеблоки, торговые точки, всевозможные продуктовые хранилища, склады и прочие питающие желудок заведения. Это известно и многим другим, постигшим тонкости бродячей жизни собакам. А вот дальше - туман. Даже Грей, их разумный Грей не мог и предположить, что в конторах, торговых и пищевых заведениях обретается немало людей, всегда готовых припрятать особо ценные продукты, создать излишки, чтоб затем пустить их в доходный для себя оборот.
Конечно, они знали, что продукты подвержены гниению и имеют свойство со временем портиться. Но вот то, что их списывают и на этом имеют немалые деньги, этого никто из них не знал. Как не знали и того, что в казенных заведениях принято устраивать плановые проверки, ревизии, обмеры, контрольные завесы, санитарные обследования, и что для  творцов продуктовых излишек это самая настоящая беда. И тогда от излишков приходиться избавляться .
В тот день и был именно такой случай. На межрайонном пищекомбинате, принадлежащем Нине Егоровне Дятловой, с часу на час ожидали контрольно-санитарную комиссию. Об этом по-приятельски хозяйку известил чиновник мэрии Иван Иванович Пырышкин. Тотчас же последовал приказ, срочно избавиться от просроченных продуктов и гнилого товара.
Заведующая пищекомбинатом вместе с кладовщиком немедленно загрузили  ими пикап и вывезли на пустырь.
Еды было столько, что Джек растерялся от неожиданно приваливших богатств. Клуня слегка даже ошалела от вида разбросанных повсюду колбасных колясок. Тут же валялись пакеты с какой-то прокисшей салатной смесью, черствые, лубочно твердые кругляши кексов в картонных формочках, перемазанные почерневшей морской капустой, груды вздувшихся банок с зеленым горшком, с мясными и рыбными консервами. Одна из них лопнула, видимо, ударившись о дерево, и теперь испускала такое омерзительное зловоние, что даже непривередливый Грей поспешил убраться от столь невыносимого духа.
Джек не знал, что делать с неожиданно свалившимся на них богатством, но оставлять еду на растерзание птиц, нахальных собак с автостоянки, а то и бомжей, привлеченных птичьим граем, об этом и думать не хотелось. Клуня видела, как, он терзается, собравши складки на лбу, но тоже не знала, что можно предложить.
Как всегда, самым сообразительным оказался Грей. Он схватил несколько колбасок и побежал с ними в логово. Затем вернулся за новой партией. Тут Джек с Клуней подхватились, тоже начали таскать.
Вороны, облепившие вершинки ближних деревьев, кричали, не переставая. Их истошные крики оглашали не только пустырь, но и, кажется, всю городскую округу.
Сороки же до того осмелели, что, перескакивая с куста на куст, прямо из-под носа Джека нахально выхватывали добычу. Ему было не до них. Он думал, как бы не пришли бомжи на этот вороний грай, не прибежали ватаги чужих собак.
Он запалено дышал, его широкий нос был влажным от пота.

                33
Работа подходила к концу, когда из глубины зеленого массива донесся треск гнилых валежин и сухого кустарника. Казалось, что идет таинственный великан. Крикливый сорочий переполох сопровождал его путь. Треск кустарника и отмерших веток хотя и медленно, но приближался. Уже стало различимо чужое дыхание с хриплыми посвистами и близкие неуклюжие шаги.
Джеку расправил грудь, вскинул голову, приняв боевую стойку. Кисточки его черных бровей сошлись на собранном в складки лбу, округлые разрезы ноздрей беспокойно дергались, ловя чужие запахи.
 Как только из кленовой заросли вывалилась сначала огромная грязно-рыжая голова, а следом показалось и само лохматое туловище, напряжение стаи тотчас спало,
Похоже, к ним пожаловала старая, величиной с доброго теленка, кавказская овчарка. Шатким медвежьим шагом она выбрела на солнечный простор, путаясь лапами в траве, остановилась, отдыхая и тупо глядя перед собой.
Солнце к этому часу опустилось так низко, что цепляясь за крышу дальней высотки, ярко высвечивало тусклые глаза овчарки, похожие на мутные бельма.
Шерсть торчком стояла на ее широкой мосластой хребтине, грязными лохмотьями свисала с ввалившегося живота. Грудь и шея были густо унизаны гроздьями колючего репейника.
Запущенный вид собаки не мог не вызвать жалости.
Овчарка бессильно уронила голову и с голодным бессмыслием глядела на Джека. С ее нижней отвисшей губы белыми хлопьями ронялась слюна.
Клуня залаяла на чужака, задрав морду и яростно подрагивая телом.. У нее в животе то и дело шла беспокойная возня, и это прибавляло ей агрессивности. Она хотя и лаяла, но с места не сдвинулась. И глаза ее было не столько злы, сколь полны возмущенного любопытства. Они как бы вопрошали: «Этого еще, что за чужак? Много тут ходит на чужое. Корми, пожалуй, их блох!..»
Грею одного беглого взгляда хватило, чтобы определить, что овчарка едва держатся на ногах, и не может для них представлять угрозы.
Он однажды видел эту собаку. Было это на волейбольной площадке в двух кварталах отсюда. Человек, который тогда был с собакой, очень походил на Кошелкина. Грей даже обрадовался, увидев старого знакомца, но подойти не решился. Постоял, издали, нюхая воздух и думая, тот ли это человек, за которого его принял? Кажется, тот…
Хозяин овчарки тоже остановился, увидев Грея, но не поманил его, лишь прикрикнул с недовольным раздражением:
- Чего встал, бродяжка? Живодера ждешь?
Грей почел за благо убраться, повернулся и ушел. Однако ощущение того, что он уже видел этого человека, и видел именно у Цимбала, так и не покинуло его.
Красная бейсболка, низко надвинутая на лоб, хотя и скрывала глаза и часть лица человека, но голос-то, голос-то никуда не денешь. И то, что человек не узнал его, ничуть не обидело Грея. К чему ворошить то, что давно отболело?..
Джек, как и Грей, тоже встречал эту овчарку. И видел ее несколько раз гуляющей вместе с хозяином, малым в голубом трико и белых парусиновых кедах.
И теперь, узнав в неожиданном госте старого знакомца, он с присел и успокоился.
Эту овчарку, помнится, хозяин называл Эриком. Значит, перед ними кобель. Он и тогда выглядел неважно, и при встречах с ним, у Джека всякий раз возникало недоброе предположение, что собаку, пожалуй, скоро выкинут
Теперь, судя по запущенному виду Эрика, это, видимо, и произошло. Было понятно, что овчарка бедствует и уже давно. Ее потухший взгляд, обращенный к ним, молил о помощи. В нем так и читалось: «Я голоден, стар  и беспомощен. Люди бросили меня. Не оставьте, братья, на погибель в нужде».
И в глазах клубилось отчаяние.
Оно и тронуло Джека. Он набрал полную пасть колбасок, подошел к кавказцу и молча положил перед ним.
Гость удивленно пошатнулся и жадно набросился на подношение. Попытался целиком проглотить коляску и не смог, закашлялся и выронил колбасу. Но тут же снова ее подобрал, долго мял деснами беззубой пасти, катая во рту, и, наконец, с трудом проглатил.
Его обед был долгим и трудным. Кавказец постоянно ронял еду, вновь подбирал ее. И с печальной благодарностью смотрел на молча наблюдающую за ним стаю.
Мозг Джека сверлила одна и та же мысль: и с ним может произойти подобное. Кто поможет ему?..
Наконец, насытившись, гость тяжело развернулся и , треща кустами, побрел в направлении автостоянки. Ему, видимо, хотелось пить.
Проводив его, стая вернулась к своему убежищу.
На поляне среди разбросанной еды остались пировать лишь сороки, вороны налетевшие со всех сторон, галки и пара тощих грачей с обтрепанными от старости крыльями. Обилие пищи не мешало птицам скандалить, злобно переругиваться и драться.
Собаки, отяжелев от сытости, лежали, кто где. Джек лежал у входа в убежище. В его глазах все еще стояла одряхлевшая овчарка, когда-то сильная, а теперь слабая в своей старческой беспомощности.
Клуня легла отдельно. Она теперь чаще искала уединения, думая о будущем потомстве.
Грей вытянул лапы, развалившись на побуревшей, но все еще мягкой, полной жизни траве, и время от времени почесывал туго набитое брюхо .
Солнце успело свалиться за плоские крыши высотных зданий, и жара потихоньку спадала. Было, однако, еще душно. Воздух, насыщенный битумными испарениями, казался густым и плотным, хоть зубами рви.
Впереди была ночь. Город утихнет, угомонится, люди заберутся в постель. Тогда и у них появиться возможность расслабиться, сбросить с себя напряжения дня, забыть о человеческих коварствах, злобных гонениях. И они, вздохнув свободно, могут стать по-детски беззаботными; скакать и валяться на мягкой траве, не скрываясь,  не прячась, не печалясь и ни о чем не думая. Будут слушать пение ночных сверчков, смотреть на луну, на весело переливающиеся звезды.
А если пожелают, могут и запеть что-то свое, вольное, близкое, родное, полное  древней звериной тоски и терзающей душу печали.
На какое-то время они забылись в бесхитростных мечтах, как вдруг разноголосый собачей лай и голос зевластого охранника с автостоянки вывел их из забытья.
Они тревожно поднялись и прислушались.
Джек, вытянувшись, топориком ставил уши, стриг ими воздух и шевелил ноздрями. Он узнал голос охранника, которого собирался покусать. Неприятен он был не только тем, что не давал воды у колонки, но еще больше тем, что помогал Живодеру в иных ночных облавах.
По окончании охоты, они обычно угощались на поляне за столиком-бобиной. Выпивши, заводили шумные разговоры. Живодер похвалялся тем, как отлично живет он, катается, словно сыр в масле.
- Не каждый король живет так, как я! – звенел его пьяноватый голос.
Подвыпивший охранник напротив начинал жаловаться на свою жену, что бросила его, сучка такая, спуталась с соседом-ларечником.
- Я его, сволоча, за человека принимал! – выкрикивал охранник густым гудящим басом. – Жили, душа в душу. И на тебе козел! Узнаю, спит с ним стерва. Я на дежурство, она к нему - под бок! Ну, разве можно терпеть? Застрелю обоих!
Живодер утешал его, говоря, что дело тут простое, житейское, можно без глупостей обойтись, баба с воза, кобыле легче.
- Наплюй, не одна она такая, - бубнил Живодер. – Все такие. Им лишь бы бабки срубить, да жеребца помоложе. Олигарха метят подцепить, а цепляют триппер, - И принимался хохотать.
Грей когда думал об этом охраннике, представлял его совершенно несчастным человеком. И думал, злоба в нем от его несчастий. Вот и вымещает на собаках, прижившихся на автостоянке. Гоняет, сам не понимая, зачем. Колотит, чем попадя, и радостно выкрикивает: «Что, словила, шкура?!»
Собаки шарахались от него, лезли под машины, но автостоянку не покидали. И Грей призирал их за это.
Джеку больше всего запомнился случай, как однажды, завидев их, возле колонки, охранник выскочил из будки и выстрелил в них удушливой жидкостью, разъедающей глаза. За это  намеревался покусать охранника.
Ишь, как злобится! Орет на всю округу.
- Куда смотрите? - кричал охранник, и звук его голоса, гулко разносился над пустырем. – Не видите лицо кавказской национальности? Бродят тут разные гастарбайтеры! А вы, дармоеды, куда смотрите? Совсем обленились? А ну, ленивые твари! Взять его! Взять, говорю! Давите, давите, паршивые шакалы!
Беспорядочный собачий лай тотчас слился в один рычащий клубок и покатился с жалобным завыванием и скулящими взвизгами.
Не прошло и минуты, как все оборвалось и смолкло. Даже сам воздух как бы онемел от этого невыносимого молчания.
Джек печально вздохнул и положил голову на лапы.
И Грей с Клуней поняли, что произошло. По их блуждающему взору было видно, как страшно обоим.
В воздухе над ними зазвенел слюдяной шелест стрекоз, гонявшихся за мухами. И весь мир вокруг показался непрочным и хрупким, как тонкое стекло. Шелест крыльев лишь усиливал ощущения этой хрупкости.
Откуда берется зло? Почему бывают плохими люди?..
Думая об этом, Грей вспомнил, как однажды за столом у Цимбала зашел разговор о природе человеческого зла и насилия. Шиворотов утверждал, что низменные качества человеке растет из одного куста. И называется этот куст духовным отупением.
Грей тогда ничего не понял из того объяснения. А теперь догадался, что это за куст….
                33
Много ли надо живой душе, пусть даже собачей? И всего-то сытный кусок, покой да сухое теплое жилище. Сегодня у них все это есть. Сегодня выпал удачный день, они сыты, живы, здоровы и полны жизненных сил. Отчего им не быть довольными жизнью и собой?
А время течет и течет, как бесконечная речка, непонятно, куда и в какую сторону. Вот уже ночь раскинула свои сумеречные крыла. Но улицы города еще шумны и полны транспорта. Вдоль тротуаров зажигаются фонари. Один за прогалком дерев бледно замелькал, мерцает и дрожит, словно густой яичный желток. Из окон высоких зданий квадратами ровных рядов льется свет молочным неслышным разнобоем.
И так хорошо лежать на мягко заснувшей траве, свежей от влаги проступившего росного пота! И звуки сгущающейся ночи; соломенно-сухое пенье цикад, сонная возня птиц в густой листве дерев - все это дорого, понятно и близко! Так близко, что хочется верить в счастливое завтра.
А сейчас можно просто лежать, молчаливо смотреть в густеющее ультрамариновое небо и думать, бесконечно думать о чем-то светлом и хорошем.
У Клуни одна дума: о будущих детенышах. Она почти улыбается своим мечтам, представляя, какие у нее будут славные щенята: маленькие, слепые, совсем беззащитные. И как горячо крепко она станет любить их!..
Одно только плохо. Тесно будет ей с щенятами в их убежище. Да и прилично ли держать детей в одном помещении с взрослыми кобелями? Наверное, придется подыскивать иное укромное место, более удобное для себя и семьи.
Грей лежит и по хозяйски прикидывает, надолго ли хватит им припрятанных запасов?
Джек глядел на округлую сеть паутины, раскинутую между двух кустов, тяжелую от матового серебра вечерней влаги, и тяжело вздыхал, вспоминая кавказца.
Но и ему было хорошо! Только вот долго ли будет длиться их сытый покой на крохотном зеленом пятачке в окружении другого, более великого пустыря, заселенного людьми?..
Луны еще не было видно. Высоко в небе перемигивались звезды и, казалось, позванивали тоненько и серебристо. А может, это не звезды вовсе, а комар где-то тоненько звенел. Не все ли равно?..
В полночь Джек вывел их на поляну к заветному столику-бобине. Перед этим они опять ели, и снова очень даже аппетитно. Отчего бы не поесть, когда много вкусной еды? Сегодня у них настоящий пир, какого, может быть, уже никогда не будет.
Небо казалось необыкновенно высоким и чистым. Взошедшая луна была подернута призрачным оранжево рассеянным пухом. Снизу к ней прилипла яркая полоска и весела, как хвост белой овцы.
Город давно спал. Далеко за деревьями журавлиной тенью проступали контуры строительного крана с косо застывшей стрелой. На ее конце мигал и переливался крупный светлячок сигнального фонаря.
Дневной чад, наконец, пал и рассеялся. И луна, прояснившись, очистилась и светила так, что, казалось, ее свет пронзает не только каждую травинку и стебелек, но и что-то еще, необъятно великое, похожее на живую душу самой земли.
На прозрачном лунном диске хотя и размытыми, но достаточно узнаваемыми контурами проступила тень сцены убиения Каином своего брата Авеля. Печалью и грустью тревоги веяло от этой черной тени, разлившейся по всему подлунному миру.
Черные провалы окон высотных зданий стали похожи на огромные вытекшие глазницы, затененные стены лишь усиливали это ощущение. Но с подлунной стороны окна играли теплыми радужными переливами.
Луна переместилась в самый центр небесного круга и в полную силу осияла землю.
Рядом по-прежнему дремотно турлыкали сверчки по таинственным травяным укрытиям и загадочной ворожбой голосов томили августовскую ночь бесконечной тоской своего краткого земного существования. И сам очистившийся воздух, словно налитой серебром, сеялся прозрачно и звонко, Стало даже слышно, как тишина течет и переливается из космического звездного ковша.
И луна, и голубовато молочное небо, и пугливая тень застывших деревьев, все сливалось с волнением их крови, и было понятным и близким так, что хотелось самим выразить это состояние древними звериными звуками.
Вот звезда сорвалась и скатилась, померкнув за пределами вселенского пустыря. И никому не дано было увидеть этого из окон каменных высоток.
Грей поднялся на задние лапы, передними уперся в стол и стал смотреть на луну, на мириады звезд, усеявших небо. По обыкновенной привычке к размышлениям, он застыл и задумался. И думал не только о себе, о случайности обжитого ими  пустыря, но еще и об огромном пространстве, убегающем неизвестно как далеко и заселенном великим множеством живых существ. Он думал о том, что и за пределами их пустыря происходит, должно быть, то же самое, что и здесь, на их зеленом пятачке. И там, должно быть, есть своя нужда, заботы. Возможно, даже больше, чем у них, радостей, терзаний, мук и страха. И там, наверное, кто-то кого-то убивает, мучает, лишает воды и пищи, не дает спокойной жизни. А кто-то веселится, бесчинствует, радуется злу и неправде. И никто не думает о том, что и необъятный пустырь самого человека, застроенный городами, израненный рвами и канавами, исхлестанный стальными лентами дорог, изувеченный  огнем и железом, всего лишь ничтожная точка в бездонных глубинах вот этой небесной необъятности. И не случиться так, что однажды великий смерч времени подобно легкой песчинки подхватит все это и смахнет в пустошь межзвездной пропасть?
Джек неторопливо пошевелился, глядя на морду задумчиво запрокинувшего в небо Грея, чавкнул пастью, проглотил слюну, издал первый негромкий звук. Грей очнулся, встал рядом с Клуней, и они, запрокинувшись, одновременно подхватили голос вожака. И полилась в небо звериная песня тоски и воли, сначала неуверенная, затем голоса сладились, слились в один протяжный звук, долгий и древний, как сама необъятность, нависшая над ними. Звук, от которого не могло не трепетать ни одно живое сердце.
На балконе Сагаджи возник силуэт женщины в халате и застыл в тени, падающей сверху. Из серой полутьмы проступала лишь часть неподвижно застывшей фигуры, бесконечно загадочной и одинокой. И эта фигура, внимающей им женщины, казалась такой же печальной, как и само звериное пение.
Они пели, не думая, что их ждет завтра: каким будет новый день.
Зачем знать то, что никому неизвестно?