Это веселое время

Нестор Тупоглупай
                Русский писатель в изгнании ЛЕОНИД ВОДОЛАЗОВ ( Нестор Тупоглупай)
Москва: 8 (495) 635-60-46   lenya.vodolazov@mail.ru
Доктор богословия, профессор Канадского университета? АВтор 30книг, пьес и  фильмов
 


                «ЭТО ВЕСЕЛОЕ ВРЕМЯ»

(ч. 11-я из 6-го тома 7-томной полилогии «МЫ - СОВЕТСКИЙ НАРОД»)




 

                Швеция-Канада 1996-2000 гг.



Автор документального романа «Царь-Голод» (о голоде в Заволжье в 1921 году; журнал «Москва» № 10/91); пьес: «Как разрушалась сталь»; «Смерть Есенина»; «Пионерское лето»; «Звёздные голоса»; «Возмездия!»-жажду я»; «Я - меч! Я - пламя!», ставившихся в разных странах и театрах (в том числе в Москве: в Ленкоме у Эфроса; в театре Мимики и Жеста; в исполнении мхатовцев; на Всесоюзном радио); в Рязани и др. местах; и телесериалов: «Король Лир из Ясной Поляны»  (о Л. Толстом в журн. Иск. Кино» И готовящийся к экранизации на Мосфильме с Петренко и Чуриковой в гл ролях); «Я! Иду!» (о В. Маяковском); «Эй, ты - импотент! Подойди сюда, я вдуну в тебя новую силу» (об Уитмэне - ставит сейчас в США реж. Р. Вагонэр).
Автор 30 книг (в т. ч. по философии, религии и социологии).
Публиковался в «Новом мире» при Твардовском; И.Виноградов заключал с автором договор на книгу «НЕДОТЁПЫ-1937» (о провальной опупее со сталинскими колхозами)из-7-томн полилогии «МЫ - СОВЕТСКИЙ НАРОД, НОВАЯ ОБЩНОСТЬ ЛЮДЕЙ: 1905-2015 г. » (Фантастическая смехомедия) 1966 г. И опубликованной недавно в Германии
До августовской революции 1991 года 17 лет провёл в ссылках.


 
                ПРОЛОГ:
                ОНА МЕНЯ СПАСЁТ!



             ТЕЛЕФОННЫЕ будки были ужасные.

    То ли от сугробов, то ли ещё отчего - в низкие, полуоткрытые (вросшие в снег двери) не влезть.
    Сунулся в одну, в другую...
    Из грязного, обшарпанного нутра несло окурками и мочой. Просто гадко и мерзко было лезть в это вонючее, низкое логово, дышать заплёванной алкашами трубкой.
Стоя боком в искорёженной двери, просунул в темноту руку с монетой; придерживая дыхание от вони, с трудом набрал наощупь номер (ржавый диск задевал и скрежетал на каждой цифре, срывался с пальца, а то и останавливался, и раза два его пришлось силком проВВЁртывать назад.)
Наконец:" ап!"- монетка проскочила, и из тёмной глубины выплыл удивительно ясный, с полногласным московским аканьем, учительский и (тембристый, как у артистки ) голос матери.
- Мама! Это я! - крикнул он задрожавшим горлом. - Мама! Мне плохо! Научи: как жить? Что делать?
Но тотчас - забивая мать - загудели какие-то гудки, и заквакал чужой хриплый голос..
- Алё! Алё! - кричал он, уже понимая, что соединения не произошло, что мать не слышит его, что последняя монета проскочила даром, и он один среди этих ужасных будок, сугробов, белеющих могилами в темноте,., что он задыхается в этой тесноте и вони,., и возникло ощущение, что ему не выбраться отсюда обратно, не вылезти из этой тесной двери никогда!
- Сука! ****ь такая! - колотил он кулаком по холодному железному ящику автомата, потея от неудобства, отчаянья и страха. - Мама! Мама! Ты слышишь меня?!
И вдруг, как в междугородном - перебивая все трески и гудки - вокзально-космодромным голосом инопланетной цивилизации резко- непреложно загремела трубка:
- ГОВОРИТ НИНА ВЛАДИМИРОВНА ВОЛЫНЦЕВА !
- Кто?
- НИНА ВЛАДИМИРОВНА ВОЛЫНЦЕВА !
Что-то было "не то". Не так. Совершалось что-то странное. Это было ясно. Но ясно было и то, что он к этому совершенно не готов.
(Да разве к этому подготовишься? )
Сердце рванулось, расширилось до предела-и заломило, едва сдерживая стенками напор заполнявшей его крови.. ( " Разорвётся! Сейчас ведь разорвётся!!"-хлестнула мысль.) Через долгую, томительную паузу ВЫТОЛКНУЛО кровь и-вторично расширилось ещё сильнее, и опять замерло (ломя, распирая грудь). " Что же это будет? Ведь в третий раз оно уже не выдержит.. Ну! Ну же: проходи скорей! Скор..."
И тут - с жарким дуновением - чьи-то летящие руки подхватили его под плечи, вознося над могильными сугробами, над вкривь и вкось торчавшими из них по пояс страшными будками, - он с хрипом вздохнул и...
...сел на кровати, часто дыша.
 
     Была глубокая ночь.
     Самое безвременье между тьмой и рассветом. Всё будто вымерло. Ни одного звука, ни движения за стеной, где спали жена с дочерью. Будто он один на всём Божьем свете. Лишь уличный фонарь мертвенным лучом газосветной лампы взблескивал на тёмных ликах, глядевших со стен. ("Что? Кто это?"). Ах, да: это же его фотопортреты. Афиши его пьес.. Как страшно всё это выглядит ночью..
    Трясущейся рукой шаря в ящике стола тазепам, валидол (или что там, чёрт! - всё какие-то ненужные рецепты да пузырьки - откуда их столько!), сумбурно соображал: что же это было? (эти будки, сугробы?.)
Да не "будки" ! Теперь совершенно ясно было, что это просто торчавшие вкривь и вкось отвратительные НАДГРОБИЯ! И "сугробы"-не сугробы, а МОГИЛЫ на мерзком, заснеженном кладбище!.. И, значит, звонил он из надгробного обелиска, где диск (вместо обычных телефонных цифр) крутился над ЧАСОВЫМ циферблатом - с 12-ю знаками! И, значит, прозванивался он к матери не по обычному, а по ВРЕМЕННоМУ телефону, - туда, куда она год назад перебралась на вечное поселение, под бок к отцу..

    Ну, хорошо! (Он нашёл, наконец, нужный пузырёк и языком вытянул таблетку.) А что означает "космический глас"? Ни одной знакомой женщины (ни сейчас, ни прежде) не было у него с именем " Нины Владимировны Волынцевой ".   
    Откуда же? из чего это именное сочетание могло сгруппироваться во сне?

    И тут он вспомнил крылатые руки, подхватившие его в конце, и рвущееся сердце, и понял, что цепь видений была сигналом начавшегося ещё во сне сердечного приступа. И ему стало страшно.
Таблетка не помогала. Было страшно, потно, отчаянно..
    И тогда изнутри что-то стало " накатывать", приближаться.. И он окрыльями души почувствовал: ВОТ ОНО!.. Это самое!.. Последнее и единственное.. Которое ждётся всю жизнь; забывается в суете; в которое не верится (так оно не вероятно). И которое - вот оно., сейчас! тут!.. И деться от него некуда.
                НОЧЬ. ТЫ. И -" ЭТО"!

    И ВСЁ.

    И ангелы посланы уже за тобой.
    И мать - ждёт! (Говорила с ним).

    И ВСЁ! ВСЁ!

    Истекая потом, он лежал и - ждал.

    Прошла минута.. Другая..
    Ему было жалко не себя,., а остающихся (за стеной) жену и дочь: то, как им будет тягостно и страшно " всё это". (РАНА!). И сколько им ЕЩЁ предстоит тягостей! и почти непреодолимых хлопот с " этим". Он помнил, как (тоже зимой) у сослуживицы умерла мать-актриса. Что это было! - Все дни были отравлены.

    Три дня долбили яму на кладбище. Жгли в ней вонючие автопокрышки: чтоб как-то прогреть каменно-льдистую глину. Он был членом комиссии по погребению. В его ведении было приготовление могилы. И вот несут уже меж тесных крестов и колючих оградок.., а яма узка! мелка! И - не готова!.. И сунули гроб с телом боком… И едва закидали глинисто-льдистыми, ужасными, смёрзшимися комками (Комищами!).. И всё!
    И пойдут они одинокие (без своего защитника и охранителя) с кладбища - в этот ледяной, зимний мир.. Придут - одинокие, опустошённые -в ледяную, пустынную квартиру.. И надо будет дальше жить...
Он проглотил ещё таблетку.. Щёлкнув светом, потянулся, ища в раскиданной рядом на столе рукописи чистый лист ("записать! записать всё это!"), взял какой-то ( наполовину исписанный), проверяя ЧТО тут? (Написано было быстрописью, так, что он и сам еле разбирал). Нащупал, не глядя по сторонам, ручку и стал автоматически поправлять написанное и вписывать новое…
Очнулся, когда заныло плечо и бок, на которые опирался, и свело шею от неудобного положения.. Взглянул на часики, лежавшие рядом - ПРОЛЕТЕЛ ЧАС!
Он потянулся осторожно: под левой грудью было легко и тихо. И тогда радость (скрытая, тугая ) всплеснулась в животе (под "ложечкой", где солнечное сплетение) и стала кататься там - теплее и теплее, разогревая сведённую судорожно душу, занемевшую шею, бок и плечо.
Обманутый комнатным светом (пробивавшимся через прихожую под дверь кухни) серый, настырный кот " Ёжик" (жена здорово придумывала им всем названия) просунул под кухонную дверь когтистую лапку и стал дёргать-открывать оттуда эту дверь (ну, просто ломать её!), считая, видно, что его пора выпускать на улицу (кошки заждались у помойки! ). А рыженькая - с белым воротником вокруг пушистой шеи - собачка " Белка " (зевая и чешась задней ногой под животом) подошла из прихожей к порогу комнаты и смотрела на хозяина так осмысленно, что в золотистых глазах её, взблескивавших от настенной лампочки, явственно читалось: "Что: уже утро? Тогда выпускай - у меня мочевой пузырь переполнен!" " Да и побегать, понюхать под заборами и у фонарных столбов надо: узнать последние собачьи новости.."
Словом, "ЭТО" на сегодня прошло пока мимо, и жизнь (заскрежетав и застопорившись на одно жуткое мгновенье) выправилась и, придя в себя, покатилась опять-в милых будничных подробностях ( густых мелочах и деталях) ДАЛЬШЕ - до следующего (выкидывающего на обочину, под откос) поворота. А пока: живи, дыши и - " давай " (хотя бы начиная с животных) " жить другим ".

      - Поедем, " Белка", в Москву! - сказал он, вставая и выпуская на улицу собаку вместе с котиком и второй - " сахарной " - киской - " Мальвиной ". - Вот потеплеет, посветлеет - и поедем: надо ж когда-то отвезти рукопись.. А может и не откладывать! Прямо сегодня! Вот сейчас!.. Пока жизнь продолжается, пока время дано. Мне вползать да ждать некогда: все сроки упущены. Надо ПРЫГАТЬ! Сейчас - или уже никогда!

                Было три часа ночи.
      "Ну и чего?"
       Он сложил рукопись, достал портфель. "И места детства в Москве посетить надо. Без этого вещь о детстве не закончишь. Ведь сколько раз ездил там: рядом, ну вот совсем близко, а туда - ну, никак не попаду! "
Впрочем, он так опять измарал рукопись, что везти её в таком виде.
Но лёгкость в левой груди и радость дарованной жизни вызывали такой подъём, что он зарядил чистыми листами старенькую машинку, прикрыл (чтоб не тревожить жену с дочерью) их и свою двери, и стал (в который раз!) тщательно и с удовольствием перебеливать писанные- переписанные (и вот опять извараканные) страницы.
      (И лишь в дальних отделах мозга иногда свербило: " Нина! Нина Владимировна…" Кто она?)

      Под самое утро, когда набухли бессонницей веки и посерело за измороженным оконным стеклом, он потушил свет, впустил царапавшуюся с улицы собаку и с удовлетворением выполненного долга улёгся снова в постель.

                " Она! Она меня спасёт! "

     Рукопись? Инопланетянка?..
     Как, как её " фамилиё " ? Имя?
     Перед глазами мелькали какие-то змейки и искры. " Не забыть, записать! "
Почти засыпая, он нащупал опять в темноте на столе ручку и, прорывая бумагу, нацарапал поверх только что перебелёной рукописи:
    " Нина. Нина" И ещё раз (чтоб уж наверняка), а то раз вот так проснулся, а на листе ничего): " НИНА! НИНА ВЛАДИМИРОВНА!
ВОЛЫНЦЕВА!" ..
 
    И неужели всё - только Смерть? И никакого спасения?

    А эта - " НИНА"? Или его - эта Рукопись?


                1.

          «СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! - НИЧЕГО, КРОМЕ СМЕРТИ!»(Екклезиаст.)


      Еще в отрочестве (играя «в Лермонтова») Нестер, как известно, и срок жизни себе отмерил лермонтовский: 27 лет.
Скучая на уроках литературы, рисовал на тетрадных обложках свои надгробия, витиевато выписывал: 1933 - 1960. (Т.е. вот эти самые «27 лет»).
Игра и была игрою. В 14 лет «двадцатисемилетие» представлялось несбыточным, как бесконечность. Казалось: пусть где-то кого-то хоронят, пусть что угодно говорят, - а к нему это не имеет никакого отношения. Он лично никогда не умрет. Будет лишь играть вот так: рисуя на уроках всякие вычурные надгробия со своей последней датой.

                И НАПРОРОЧИЛ!

     Незаметно как-то подошел назначенный им самим срок.
После всех кошмарных передряг (с учебой - в чуднОм ТЕАТРАЛЬНОМ ВУЗе, ненужностью никому своей профессией после этого и от этого безработицей; с навалившимся безденежьем и бездомьем, осложнившимися несчастной и не ко времени женитьбой, и рождением дочери),- Нестер - на этом «27-м» году жизни - выгнанный отцом (и безработицей) из Москвы, зацепился на 69 рублях в каком-то детском (можно сказать, «ясельном») умопомрачительном театрике в какой-то «Кандеевке»: ни кулисных карманов, ни колосников; гримерные - в закутке! в подвале! и - дощатая «сральня» во дворе! Про собственное-то жилье и говорить было нечего: холодная клоповая конурка в коммуналке, - где они с женой и ребенком спали на полу и ели на единственном (женином) чемодане. (У Нестера-то и чемодана не было. Ничего абсолютно. Кроме души). И - бесконечные, понятно, скандалы с женой: «Завез! Обманул! Ни для меня работы, ни для дочери яслей! Сдохнешь тут в своей поганой Кандеевке, в своей гнилой развалюхе, а я уезжаю к матери!»
И уезжала. Бросив его, как падаль; как никому не нужный отброс - на произвол судьбы. Одного, в чужом городе, в чуждом ему театре, среди совершенно чужих и чуждых людей.
И в первое же лето - четырехмесячные изматывающие гастроли по кандеевскому захолустью: «не емши - не пимши», по непролазному бездорожью, в раскаленном железном автобусном гробу. И жара (черт ее знает!) Под 40. Торфяники горели! Километрами ехали в дыму, в угарном сизом шлейфе.
И однажды ночью (после трехсоткилометрового пробега) Нестер почувствовал себя плохо: внезапный пульс 120, и - страх.
И надо ж такому еще случиться: догнало их в этом захолустье неожиданное известие: ни того, ни с сего, в расцвете жизни и славы умер в Париже кинокрасавец Жерар Филип.
И тогда Нестер вспомнил, что это за год. (Тот самый - с надгробия!)
И не смог выходить на сцену.

Врачи - «троечники» (что обслуживали таких, как Нестер, и называвшиеся, как и милиционеры - «участковыми») - ничего не могли понять в его болезни. «Пить надо меньше!» - говорила одна такая врачиха. (Когда он совсем не пил! И не курил!). А другой - весь зачуханный какими-то бесконечными врачебными «пятиминутками», «планерками» и вызовами «на дом», и (тоже бесконечной) какой-то врачебной «писаниной», - невидяще смотря тусклыми очками, говорил Нестеру, заикаясь: «А В' вы н'не думайте! Н'не думайте над этим: о смерти там, о сердце. Н'не думайте - и все. Вот я н'не думаю - и абсолютно здоров».
А Нестер глядел на него (всего замазанного чернилами) и думал: да ты больше ненормальный, чем я. Я-то хоть сознаю, что у меня что-то не в порядке. А ты даже этого про себя не видишь.
Так Нестер в эти «27 лет» получил первую свою инвалидность. И вновь оказался без работы, без «коллектива», без семьи. С пенсией в 29 рублей, с дурой - женой и один на один со своей непонятной болезнью и скорой, видимо, смертью.
«А вы не думайте об этом! Не думайте!»
(Если сможете!)


2. И ОН РЕШИЛ «НЕ ДУМАТЬ»


«Не для житейского волненья, не для корысти, не для битв! - наставлял Нестера зачуханный тот самый, врач - очкарик. - Вы, артисты, рождены для вдохновенья; для звуков сладких и молитв». Не вмешивайтесь ни во что. Не обращайте ни на что внимание. Увидите хулиганов на улице - переходите на другую сторону. Услышите скандал у соседей - уходите скорее в луга. Я лично так всегда делаю. Ну их всех. А то свихнешься. Знаете, в психушках сейчас сколько? (Понижал он голос). По двадцать человек в палатах и коридоры все забиты. А знаете, чем их там лечат? Кормят?
Он поглядел на Нестера тусклыми своими (и даже вроде треснутыми) очками и препротивно (по-деревяному) заржал..., показав нечистые, щербатые зубы.
Но Нестер (со своими школьными и студенческими идеалами - с Лермонтовым там, а тем более, с Маяковским: «Мы земную жизнь пе-ре-делаем!») - Нестер не поверил врачу, и стал писать во все инстанции «о несправедливости»; ходить по «комсомолам» и «обкомам партии»; бороться с «бюрократами и чиновниками», кое-где еще сидевшими в наших учреждениях, - особенно в управлениях и отделах культуры. И ему стало ЕЩЕ ХУЖЕ. Он перестал СОВСЕМ спать. Его трясло по ночам от судорог и страха. И конец его (выписанный им когда-то в школьных тетрадках на своих надгробиях) стал наглядно осязаем и близок.
Раздражало ВСЕ: и радиовранье! И ежедневная бодрость в газетах! И раскормленные толстяки из городских и областных управлений, проскальзывающие в черных, лакированных «Волгах» мимо обшарпанных, переполненных поликлиник, пустых магазинов и Нестеровых гнилых развалюх.
Раздражение начиналось с утра, когда дворницкий матюган и скребки за окном безалаберно и грубо вторгались в Нестерову бессонницу. Днем мешали доспать беспрерывные урчащие и громыхающие машины: какие-то совершенно ненужные Нестеру бульдозеры и самосвалы; долбящие без конца землю компрессоры. Вечером у соседей шли какие-то непрестанные то ли свадьбы, то ли именины: топотание сверху (так, что сыпалась штукатурка); или визжали радиолы по бокам. А то один пенсионер: с утра до ночи вот и колотит, вот и колотит молотком. (Гроб что ли себе сколачивает? Что можно колотить с утра до вечера НЕДЕЛЯМИ?! НЕ УСТАВАЯ!). А тут самолет еще взялся летать: ну, над самыми крышами! Один круг сделает! Второй! Третий! Десятый. Развернется и опять: р-р-р! Р-р-р! Будто ну, летать больше негде: ни лесов, ни полей. Только над городом! «Пускай мы погибнем, но город спасем!» Да вы не летайте над городом! Не прокладывайте маршрут над крышами - и не придется вам его «спасать», черт вас возьми!»
А ночью лупит фонарь с уличного угла, или орет динамик (вывешенный каким-то идиотом на столбе): «Магучая, кипучая... страна моя» - вонючая. Поспи вот тут. А все лечение Нестера ВО СНЕ! В ПОКОЕ! А кому это объяснишь? Спят, как «звери»!
Он вставал утром - занавешивал окно одеялом! Затыкал уши! (Отгородиться от всего! От всех!). Днем - уходил в луга. Благо рядом тут все было: вот он - «центр» с извечной «улицей Ленина» и обкомовскими хороминами, - а ступил в сторону: Нестеровы коммунальные бараки. А за ними луга. И «катитесь вы все!»
В промежутках же начал ПИСАТЬ. Художественное. («Для себя»; «для вечности» гм-гм и «Для Бессмертия». Для «победы над смертью !»)И как ни странно - именно в этом-то очень вдруг пре-ус-пел. Ибо хоть есть было нечего и холод донимал, и шум, НО - времени-то было навалом. А голод - так кто ж его знает: может как раз и способствовал Нестеровым «проявлениям»; стимулировал их, так сказать. И (за малое время такой невероятной жизни) настрогал он изрядное количество сносных (а на его взгляд: так просто даже значительных) «про-из-ведений», - отражавших его последний период: с его болезнью, «борьбой за справедливость» и думами (обо всем этом). И - даже без публикаций, а просто рассылая рукописи по редакциям и домам «властителей дум» (а то и читая их на «обсуждениях» в местной писательской организации или в бывшем «своем» театрике) - приобрел некоторую, - не без скандальности, - известность: некий - «возвышенный» его страданиями и борьбой - «статус» что ли. И стал (одиозной, правда, но) «достопримечательностью»: вроде дурачка Серёни, попрошайничавшего около городской бани, или безногого инвалида «дяди Валеры» - у обелиска погибшим в последней войне; звеневшего медалями на грязном пиджаке и медяками в такой же кепке.
А когда один из главных столичных журналов (через Нестерова брата - доцента) подписал с Нестером договор (не для публикации, конечно: «Такая Ваша вещь не имеет сейчас никакого шанса», а чтоб только «поддержать материально»); а вслед за тем (тоже с помощью брата) удостоился Нестер за первую свою пьесу договора и с (не менее известным) московским театром, - то (хоть и) не получил ни постановок, ни публикаций, а денег - так одни грошовые авансы) - он всё-таки очень приободрился и стал о себе думать получше, нежели просто как о ненормальном (о чем распространялись,- распространялись!- по городу и в театре слухи.) И тогда (в пику им) оказалось, что он ещё «жив; что с ним, как ни странно, еще не «покончено» (как с уверенностью говорили «некоторые» в первые после болезни дни). А для него лично возродилась хоть и тоненькая, но всё таки надежда: он стоит ещё чего-то; - а самое главное: если ему помочь «подняться» и немножечко подтолкнуть - то, может быть, он из «этого» всего как-нибудь даже и выкарабкается.
В остальном же - его жизнь (как и всё это время ) была скудна, уныла и болезненна, - ибо пенсия была ТА же, развалюха ТА же, и дура - жена под боком (с ребенком) со всеми проблемами (работы, школы, еды) - все точно ТЕ же; а кое в чем так даже и хуже: ибо отношения «со всеми» (в том числе и с благоволившими к нему редакциями и театрами, а тем более всяким «культурным начальством» за это время - из-за непубликаций, обманов и бесконечной волокиты дошли до крайности. А он к тому же (из-за болезненной несдержанности своей и непонимания «общей ситуации» в театрах и редакциях, из-за непомерных и «эгоистических» требований к ним ко всем) перессорился не только с «чиновниками и бюрократами», но и с «друзьями» (редакторами и режиссерами), а под конец так даже и с главной своей опорой (худо-бедно, но помогавшим ему) - братом. И на каком-то этапе (после серии его «истеричных и требовательных» писем) все они заявили о разрыве, и Нестер как прежде, остался опять в круглом, безнадежном одиночестве.
По-прежнему он из-за шума за окном и внутреннего (в душе) не спал по ночам. Похудел: был кожа да кости. По-прежнему загораживал с утра окна, затыкал уши на ночь. А днем уходил в луга. Ибо: а что кому объяснишь? Кто поймёт? Все едят и гадят нормально.
Чем он держался? - РАБОТОЙ! (Хотя ему и твердили все, что он бездельник и тунеядец!) Да, ТВОРЧЕСКОЙ своей РАБОТОЙ. Верой в неё. И в себя. Что это его Миссия. И что она - его - спасёт. Но едва он (чтоб отмести обвинения в «тунеядстве» и «заработать» что-то для семьи ) нарушал свое «затворничество», пытаясь «работать» в клубе или сторожем в пивной, или выезжал в Москву - «бороться» за свои рукописи (или наконец просто «ругался» с соседями и женой «за тишину») - наступал резкий кризис: боли в голове и сердце, страхи и судороги, перебои и сердцебиения до 160 ударов и - ужасная, многоночная изматывающая БЕССОННИЦА. (А кто поймёт?)
И опять он, как в самом начале, «висел на ниточке»: опять возникали надгробия из отроческих тетрадей, и мертвый Ж.Филип с журнального фото (в костюме Сида) возлежал опять перед ним на траурном возвышении во время панихиды в Комеди Франеез. И снова Нестеру приходилось затворяться в свою «скорлупу», и сидеть за ней, подобно царевичу Будде, по повелению родителей отгороженному от этого ужасного мира: от всех видов борьбы, волнений, и особенно картин болезни и смерти.


3. ДА РАЗВЕ ОТ ВСЕГО УПАСЕШЬСЯ?!

Нет. Нет.
И вот приходит вечером жена (медсестра, подрабатывавшая уколами по соседям) и, как обычно, бестактно, не схватывая ни его самочувствия последнего времени, ни положения, в которое он, чтобы спастись, себя приспособил,- начинает НАПОРНО, как она умеет это делать, навязчиво рассказывать, как БЕЗНАДЕЖНА умирающая в соседнем подъезде от рака жена слесаря Мишина: красивая, молодая женщина - ровесница Нестера, работавшая лаборанткой на санэпидстанции (ну и там, наверно, от химикалиев что-то и подцепившая).
- «Каморка у них меньше нашей, - долбила жена. - Тут бабка, тоже больная, за занавеской; напротив сам Мишин - с сыном, на топчанчике; а у окошка (чтоб зелень ей во дворе видеть) лежит сама Маша. Ой, как грызет ее болезнь, как грызет! И за что ей - такой доброй всегда, милой - эта наказание? Лежит - вся в испарине, и я вижу, как морщится она от боли. «Гриша! - говорит мужу, - Как я не хочу умирать! Неужели ничего нельзя сделать? Пойди в облздравотдел: пусть меня положат в хорошую больницу. Вот Ляркиной, нашей заведующей, вырезали в обкомовской больнице матку и ничего - живёт. Неужели мне нельзя этого же сделать?» Он вышел меня проводить, у него прям слезы так, слезы. «Я, говорит, ходил в нашу больницу, - а там отвечают: «Мест нет! Вы ее уже «запустили»! Пусть дома умирает! А если хотите, можем в какую-нибудь сельскую больницу отвезти, если вам трудно». Я хотел, говорит, им сказать: что не «МЫ», а ВЫ! «запустили»-то: нечисто сделали первую операцию - она и дала метастазы, да чего уж тут «говорить». Поздно!» Я и ушла. Да и что эти мои «уколы»! Разве это обезболивание: промедол! На час, полтора. А потом опять боль. Тут заграничные надо: как вот Ляркиной тогда муж - начальник достал. А это что! Ой, Нестер! У ней всё болит, всё! И пульс уже нитевидный, еле бьется. Завтра - послезавтра умрет.
- ЗАМОЛЧИ! - кричал Нестер. - Дура тупая! ****ь бестолковая!
- Ты что, что? - Хулиган! - ничего не понимая, говорила жена.
- Иди ты на ... отсюда! - кричал вне себя Нестер. - Дура стоеросовая! Дубина бесчувственная! «ЗАВТРА» - ей будет ЛУЧШЕ! А «после-завтра» она встанет! Идиотка тупая! Тварь дубовая!
- О! О! - Хулиган! - Не ори! - ошеломленно отбрехивалась она. - Сам дурак. Тебе лечиться надо, в больницу ложиться. Я вот позвоню завтра: чтоб тебя забрали. Милицию вызову, хулиган. Хватит я терпела. Обманул, завёз с ребенком. Мне мать правильно говорила: «брось его - он больной, работать не хочет, скоро сдохнет. Выходи за военного: будешь дома сидеть, ничего ни делать. А тут он тебя замучает». Так и вышло. Я бы сейчас как - за военным-то - жила!
- Ну и убирайся на ...! - не в силах что-нибудь объяснить ей, орал, заходясь бешенством, Нестер. И сердце выскакивало у него из горла, а боль ударяла в виски.
После таких скандалов жена переставала готовить ему и стирать. И они жили как бы «раздельно». (Это в одной-то комнатёнке!). Нестер только дочь провожал в школу. (Как когда-то в садик) «Разделение» такое продолжалось по месяцу, по полгоду, и Нестер, пользуясь такими случаями, чтоб освободиться «от всего этого» - не раз писал и даже относил в суд «разводные» заявления: вон их сколько накопилось! И бывало, что назначались и «слушанья»; но жена никогда не являлась на эти «вызовы»; а то и он сам («из жалости» или охладившись) отказывался от «заявления». Какая-никакая, а ему нужна была семья. Любил он само понятие: ДОМ. ОЧАГ. «Жена, дочка» - со студенчества мечтал об этом. И вот вроде всё это и было, и в то же время: ну, что это?
Для противостояния этому враждебному миру (с его болезнями, подлецами и смертями), а также для борьбы с собственными слабостями были у Нестера, (кроме занавешивания окон от шума и света, и убегания в луга от соседей и жены) всякие «психологически уловки» и приёмы: (с подспудным педагогическим намерением): повлиять как-то и на твердокаменный (просто алмазный) характер жены. (Особенно, когда после выезда соседа - алкаша, отдали им соседнюю комнатушку, и они стали хозяевами в квартире.) Так на кухне, над его обеденным местом, висел сделанный Нестером «напоминательный» плакат: «СЕМЬЯ - НАШ ТЫЛ. СПАСЕНЬЕ и ОПОРА. БУДЕМ ДЕЛИКАТНЫ (особенно за едой) и С ДОМАШНИМИ более, НЕЖЕЛИ с ГОСТЯМИ. Ура!» (На что жена - непереносимо для издерганных нервов Нестера гремя посудой - кричала: «Что мы - в психбольнице что ли? Развесил, как дурак! Я это посрываю всё после завтрака»).
В туалете, над раковиной мелом было написано: «УЛЫБКА - ЛУЧШЕЕ ЛЕКАРСТВО», «УЛЫБАЙТЕСЬ - ЭТО УКРАШАЕТ ВАШЕ ЛИЦО!» (На что жена - упорно каждое утро стирая надпись, орала из туалета: «Что я - дура что ли: улыбаться! САМ улыбайся - тебе делать-то не хера!»
На двери своей комнаты (со стороны коридора) - с явным напоминанием для жены - Нестер прикнопил листок: «Главная мудрость отношений между людьми: НЕ МЕШАТЬ ДРУГ ДРУГУ. Не стучать, не греметь. Особенно, когда люди спят или пишут. ТИШИНА - ЛУЧШАЯ ВЕЖЛИВОСТЬ И УВАЖИТЕЛЬНОСТЬ К БЛИЗКИМ».
И слышал, как жена жаловалась во дворе: «Прямо замучил тишиной: Тихо да тихо». Хулиган! Никакого житья не дает. Только хулиганам и нужна тишина, а больше никому. Я прям устал от этой «тишины». И несмотря на надпись (и на закрытую всегда на ключ дверь) долбила и орала в дверь Нестера с завидным упорством иной раз минут по двадцать: «Нестер! Где дочь? Нестер, где дочь?» Или: «Нестер, ТЫ ОГЛОХ ЧТО ЛИ - ОТКРОЙ ДВЕРЬ, ХУЛИГАН: ТЕБЕ ПИСЬМО ПРИНЕСЛИ! Я ВОТ В МИЛИЦИЮ НАПИШУ, ХУЛИГАН: ЧТОБ ОТ СЕМЬИ НЕ ЗАПИРАЛСЯ!»
- Так ты не мешай, и от тебя никто не будет запираться, - говорил он ей сквозь дверь.
- ТЫ САМ ВСЕМ МЕШАЕШЬ, ХУЛИГАН! СВОЕЙ ТИШИНОЙ!
- Так я же не ломаю твоей двери; не хлопаю своей; не топаю ногами; не гремлю посудой; не ору. А ты ведь, смотри: все двери в квартире изломала, ручки у газа все свёрнуты, раковины в туалете и на кухне побиты, цепочку у бачка в туалете оторвала. Нельзя же быть такой грубой с вещами, а тем более с людьми.
- САМ Ты, ХУЛИГАН, ВСЁ ОТОРВАЛ, САМ ТЫ ГРУБЫЙ! А Я «ЖЕНЩИНА - МАТЬ»: ЗА МЕНЯ ГОСУДАРСТВО ЗАСТУПИТСЯ.
И находил под дверью сорванный и смятый свой листок с призывом «Не мешать друг другу».
Она с яростью срывала даже Нестеровы воспитательные надписи для дочери: расписание уроков и режим дня. «Для себя вешай! В своей комнате. Дочь не глупей тебя. А я не позволю захламлять мою квартиру и делать из нее сарай».
Впрочем, так же она не выносила картин на стене, афиш, фотографий (хоть бы и своей матери, и сестры). У нее была какая-то мания: неприятие всякой памяти. Письма от сестры и матери, прочитав хмуро, она яростно и даже с каким-то остервенением немедленно раздирала в мелкие клочки и кидала в помойное ведро. Так же она (без всякого сожаления) изорвала и выбросила и Нестеровы «любовные» письма к ней, всякие шуточные поздравления к дням рождения и праздникам (с забавными рисунками). Рвала, если попадались, и его рукописи, записки и вообще, как она это называла, «никому не нужные писанины». (А кстати и фото: его, дочери и свои тоже.) Немногие книги, оставшиеся от Нестера в ее комнате, а также детские книжки дочери (вместе со школьными ее тетрадками и рисунками, которые Нестер сохранял) жена беспощадно сожгла однажды в печи. Среди книжек тех были любимые Нестером «Дон Жуан» Байрона и нивское, редкое издание «Ал. Конст. Толстого». (Это когда Нестер с неделю лежал в больнице.) «Топить нечем было! - отрезала она. - Ты дров не запас для дочери - холодно было! Вот и сожгла!» (И кому вот всё это «объяснишь»? Как?!)
А когда Нестер, чтоб хоть чем-то украсить их унылую развалюху и порадовать домашних, к дню рождения жены приволок из клуба (где он тогда недолго работал) валявшуюся там в подвале большую, в багетной, «золотой» раме картину «ЛЕНИН ЧИТАЕТ «ПРАВДУ» (рама была впечатляющая!) - и к приходу жены, вбив громадные гвозди, с большим трудом водрузил громоздкую и тяжелую картину в комнате жены, ... так она, еще не сняв пальто, прямо в сапогах кинулась на диван (над которым висела картина) и, визжа на весь дом, грозя милицией и психбольницей - стала неистово рвать с толстых гвоздей картину, разворотила в штукатурке вот такие дыры, а ВЫРВАЛА-ТАКИ картину вместе с гвоздями из стены - и лучше пошла на то, чтоб зияли в стене рваные известковые язвы, чем висела бы над её диваном! в «ЕЁ» комнате! писаная маслом и в красивой «золотой» раме картина! Неимоверно агрессивная, грубая и сильная - жена изуродовала не только стену, но и саму картину и (искореженную ее, всю изодранную) злобно ВЫШ-ВЫРНУЛА из «своей» комнаты (со «своей» стены!) к нестеровой двери в коридоре - на пол!!! Это был кошмар какой-то. «Клиника». (А кто это поймёт? Кому расскажешь?)
Тем же кончилась и Нестерова «уловка» облагородить женину душу (и душу дочери) хорошей музыкой: когда (с великими мучениями и хлопотами, с помощью пятка клубных мужиков) приволок Нестер домой списанный, разбитый, но звучавший еще старческим голосом рояль «Беккер». И - тоже, чтоб сделать приятный сюрприз, семье, а именно, теперь уже ко дню рождения дочери  -  с трудом и потом (с пятью этими клубными мужиками) вынул с улицы оконную раму и протащил таки в комнату дочери и жены знаменитую звуковую громадину. «Играй, дочка! Радуйся и восхищайся, жена!»
Так что было, когда жена, придя с работы, увидела рояль! - этого не ожидал даже (всё уже, кажется, от жены повидавший) Нестер. Она бросилась в милицию! Хватала на улице прохожих! (Чтоб они «НЕМЕДЛЕННО» как-то помогли ей «ВЫБРОСИТЬ!» на помойку эту «рухлядь». Визжала и орала среди собравшихся соседей и прохожих так, что осипла, - но добилась, что посторонние люди вытащили рояль в КОРИДОР (опять к нестеровой несчастной двери) и тут, криво поставив кой-как на ребро - бросили. И ОКОЛО ГОДА громоздилась в коридоре рядом с нестеровой дверью эта черная махина, мешая всем ходить; пока один из Нестеровых пронырливых знакомых (всего «за пятёрку») не увёз от Нестера бесценный рояль - инвалид к себе. (Чтоб уже ЕГО дочь - всего «за пятерку» приобретя знаменитый, старинный рояль - облагораживала музыкальный вкус и ему самому, и его жене.)
Нда-а... Этим заканчивались большинство Нестеровых «психологических уловок». Благожелательные бумажки его и плакаты находил он каждое утро сорванньми и валявшимися на полу; а «подарки» свои и «сюрпризы» - на помойке или сваленными у себя под дверью. Так и тянулась эта - не поймешь какая жизнь. Хорошо хоть что-то удерживало Нестера в этих историях на некой черте, и скандалы ограничивались словами. А то ведь могло случиться и непоправимое, и он ни раз был ОЧЕНЬ близок к этому. «Мне часто снилось в детстве как ты убиваешь мать», - рассказывала дочь в последствии. Вот какие тёплые, семейные отношения были у Нестера в доме.



4. А ВОТ ЕЩЕ ОДНА ВЕЛИКАЯ УТОПИЯ НЕСТЕРА КОЛОДНИКОВА: «ТОВАРИЩЕСТВО «ВЕР НЫ Е СЕРД ЦА»


Нечто подобное вышеописанному произошло у Нестера и с идейным товариществом, с друзьями: его Второй Великой Утопией. (О каком-то необыкновенном человеческом содружестве, Товариществе с большой буквы, под названием «ВЕР-НЫ-Е СЕРД-ЦА!», - в которое он пытался одно время сколотить своих нынешних и прошлых знакомых. Некая Новая Религия что ли. Мормоны? Духоборы?). Это было просто его «идеей фикс», самой излюбленной мечтой.
В своем изножье над кроватью (едва он просыпался) он утыкался глазами в главную свою бумажку, на которой большими цветными буквами было начертано:

МОЙ СИМВОЛ ВЕРЫ

(И написано под ним было следующее)
 
Нет:                Есть (на свете):
(для Дружбы) «дальних стран».                Долг! И Честь! ПРАВДА!               
Нет: Пустынь «непроходимых».                (каждого народа) Есть (в нём): Счастье!
Для ДРУЗЕЙ (не-раз-де-ли-мых) не преграда ОКЕАН                И Свобода! И Любовь (большая) Есть!
                Есть (на свете):
                Чудеса, Подвиг ВЕРЫ И Отваги,
                Наши ПЕСНИ, Наши ФЛАГИ!
                Наши ВЕР-НЫ-Е СЕРД-ЦА!               

 «Ребята! - взывал он на новогодних встречах (или просто на вечеринках в «ученой» или художнической среде). - Почему мы так далеки друг от друга?! Так редко видимся! Почему вы не привели сегодня ваших жён? Ваших детей? Неужели мы не найдем для нашего единения религиозной (или другой какой) идеи? Чтоб стать Товарищами с детьми нашими и жёнами! С соседями и сослуживцами!
На что («отдыхавшие» за выпивкой и «армянскими» анекдотами) писатели, артисты и ученые начинали сразу киснуть и морщиться от нестеровой бестактности: «опять Колодников со своей «коза нострой!» А один из «доцентов» (уже достаточно «поддатый» ) зло кричал: «Колодников прямо изнасиловал меня вчера своим «объединением»: «Давайте объединяться! Давайте объединяться!». Какое-то «коллективноопытничество» у него, «ремдружинничество», черт его знает, где-то вычитанное им или сам участвовал он где-то в Москве: «Ты мне - приёмник пачиныпь» (пародировал он Нестера) «а я тэбэ - унытаз!»
- Га-га-га! - откликался на "эстрадный номер" стол.
- Да на хрена, говорю, я буду связываться с дебилами - соседями да с дубаками - сослуживцами: быть кому-то постоянно обязанным! Я лучше суну на «пузрок» слесарю: «На - и отвали!», чем «объединяться» с моими «петикантропами» по лестничной площадке. Мне эти «объединения» и НА СЛУЖБЕ во, как остоебенили! А от жены да детей я вчера шубой да велосипедом, слава богу, откупился на этот год. Так зачем же я их сюда еще - на нашу тусовку - приволоку!?
- Га-га-га...
- Ты, «старик», нам еще фёдоровское «Общее дело» предложи!
- Га-га-га...
И сверлил, пьяно и зло, у себя в виске пальцем.
Нестер так надоел всем с этой «идеей», что приятели вместе с их жёнами считали его «тронутым», а дети их, едва он появлялся в передней - кричали друг другу: «Быстрей - прячься: дядя Нестер идет! Сейчас заставит игрушки подбирать и ботинки отцовские чистить!»
Дольше других приложением его идей по «объединению» оставалась дочь. Которой он с малых лет внушал мысль о ДОМЕ и СЕМЬЕ, как прибежище и спасении от «страшного мира». Хутор или ферма в сельской местности - с огородом и козой; автономным безнитратным продуктовым обеспечением и полной независимостью от «этого мира» - «вот что нам нужно!» - вдалбливал он ей. Забывая как-то, что Дочь (как сказано в Библии или в другой какой-то подобной Книге) это «стена ЧУЖОГО дома», и опорой собственного нестерового очага и спасением быть НЕ МОЖЕТ. И вообще: такая «ферма» есть скорее отъединение от всех, а не сплочение. Опять та же буддийская раковина, в которой он закрывался от всех, живя в Кандеевке). А дочь никогда и никак не могла бы так жить. Что и подтвердилось вскоре во время обучения ее в ВУЗе, когда она «ушла» от Нестера, даже не оглянувшись, с первым же попавшимся пьянчужкой и курильщиком, завалившим ее однажды в общаге на ее же студенческой постели...
- «В мире царствует ЗЛО! - втемяшивал Нестеру (по дружбе и даже с каким-то восторженным пафосом) всегдашний его оппонент: тот самый «доцент», любивший в «отрыве от домашних» «поддавать» на «холостяцких» тусовках. - Царствует ЗЛО! - Торжественно повторял он. - А попросту говоря: нормальные, человечьи отношения. А - «пролетарии, соединяйтесь!» и «да здравствуют музы да разум» - это дешевый романтизм и демагогия. Так же, как и двухтысячелетний призыв «возлюбить ближнего, как себя». Демагогия! И Утопия! Ты не обижайся, а постарайся это как следует понять. Иначе совсем спятишь.
Ученый же московский брат Нестера (худо-бедно, но начавший «тихое» восхождение по служебной лестнице в партийных и государственных учреждениях) высказывался в ответ на «истерические» Нестеровы письма о «справедливости» (в разные инстанции) ещё «определеннее»: «мало ли, что твои «идейки» на линии коммунизма и христианства»! Мало в этом деле «хотеть» - надо «уметь». А ты что умеешь? Роль Пророка и Писателя - не твоя роль, не обольщайся. Человек ты слабый, средних способностей. К тому же - эгоист, думающий только о себе; и в своих несчастьях (физических, семейных и творческих) виноват только ты сам и никто больше. И не хотим мы с тобой «объединяться» - потому что не нужен ты никому. А мы уж без тебя (и без твоих «сочинений») как-нибудь перебьёмся. Так что уж сделай милость: не приезжай, не пиши и не звони. И живи, как знаешь. Ты этого хотел - ты этого добился!»
И он - «остался один» (со своим «вер-ным серд-цем»); и с «Символом веры» в изножье.



5. ОДИНОЧЕСТВО ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕ РТИ


"Jeder stirbt fur sich allein" Hans Fallada.

Иногда ночью его вдруг вымахивало из постели: «Надо ж пойти: помочь как-то соседке! Умирает же человек. Ну, не с больницей, конечно, или с загранлекарством, а - с ... душой: Опору какую-то ей подсказать. А для чего ж тогда он: - писатель! - «духовник» человеческий.
Он вставал. Дрожа в нетопленной комнате, одевался в темноте; выходил на улицу, ходил около слабо теплящегося соседского окна: кто ж ЕЩЁ, кроме него в «таком деле» поможет? И .. и не находил императива, с каким безусловно, как «власть имеющий» (а не с пустопорожним «утешением») мог войти к ним в каморку.
Возвращался, валился в остывшую постель - напряженно и как-то безнадежно думал. Может, чего пропустил, проглядел он в своей жизни? «Отче наш! Иже еси на небеси». (Или как там?) Что ж: Толстой или Церковь, сотни поколений - глупей Нестера что ли? «Хлеб наш насущный даждь нам днесь.» И вдруг задохнулся от омерзения и нелепости: к кому обращается!? Чего попрошайничает! У ПУСТОТЫ! Какой «хлеб»? у какого «отца»? Не хлеб Нестеру нужен и не эгоистическое «спасение» от смерти. Нужно знать: ЗАЧЕМ «ВСЁ» «ЭТО»?!! - Это вот его «пребывание» (с бессонницей) в холодной гнилой этой квартире! С дурой - женой за перегородкой! С мучениями доброй, всегда милой такой, соседки! ЗА-ЧЕМ «ВСЁ» ЭТТО! Кому и для чего понадобилось? Важное какое и значительное Дело? Или так - большой радужной и пустой совершенно пустяк - мыльный пузырь: «Вскочит и лопнет» - по выражению Толстого. - «Вскочит и лопнет». И даже ничего «значительного» нет, говорил Толстой, - а именно: одно издевательство и насмешка». Какой «отец», на какой «небеси»? Где облака что ли? В полутора километрах над Землёй? Так в десять раз выше над Ним «мочатся» Ему на голову (и всему Его синклиту) летающие на Станции космонавты. А американские астронавты с лунной поверхности видели Землю на небе Луны. (Т.е. мы и находимся с точки зрения Луны или Марса - на «небеси». Ну, а где же еще? Вот Нестер и есть то существо (для лунитов) , которое «иже еси на небеси»). Значит, американские астронавты в это время молились Нестеру и попрошайничали «насущного хлеба» у него. Так как же тут целовать у «отца» - священника «ручку» и слушать от него про «твердь небесную» да что «солнце ходит вокруг Земли», да креститься на картинку в иконостасе, изображающую сидящего на этой «тверди» в обычном деревянном кресле - троне деда с бородой? (Похожего на деспота - феодала Навуходоносора или царя Дария). Това-ри-щи! Это не для меня. Мир, конечно, загадка и тайна (хотя бы потому что НЕ МОЖЕТ такой вот он - нелепый и омерзительный, - СУЩЕСТВОВАТЬ, - а СУЩЕСТВУЕТ!), но на полном серьезе обращаться и попрошайничать у деда с бородой прибавку к жалованью или наказание для мерзавца - сослуживца - нелепо и смешно. (Или верить вон в нарисованного в старой «Ниве» вестника - ангела в виде грудастой девки с крыльями - это, извините... НЕ ПОЛЕТИТ ОНА С ЭТИМИ «КРЫЛЬЯМИ»! - по всем законам аэродинамики. А тем более в безвоздушном космосе: крыльям там НЕ НА ЧТО опираться!) И всё равно: с серьезными глазами (рассчитывая на круглых дураков) талдьгчат и талдычат всякие «владыки» и «епископы» про ангелов да бесов из какого-то «Священного» писания...
Но ладно; ладно...
Если уж так необходим нам «Бог» (так необходимо удовлетворение рабского чувства в «Господине») - то почему его надо заимствовать у чужого, дальнего племени? - со специфическими, далекими нам обычаями, непривычными именами и (даже чисто внешне) НЕРУССКИМ, ЧУЖДЫМ обликом! У нас ведь есть и СВОИ нехудшие предания и «Заветы» (от былин, сказок и летописей до «Слова об Игоре» и «Граде Китеже» с чудной Девой Февронией), которые вполне можно сложить в СОБСТВЕННУЮ Библию! сходного (общечеловеческого) содержания, но выраженного в близких нам, родных образах! на родном (непереводном) языке! - с ласкающими слух родными именами: Светланы, Людмилы, Леля и Ярилы.., с милыми обычаями «Маслены» и «Ивана Купалы» - с обликом наших курносых лиц, русыми волосами и прозрачными глазами. Так нет: и ТУТ - прямо в святая святых, в наши ВЕРОВАНИЯ! прямо в САМУЮ ДУШУ влез нам ЧУЖОЙ, ДАЛЁКИЙ (и не во всем симпатичный нам) народ. Да что ж это такое! «Уж если рождены мы всё перенимать - хоть у китайцев бы нам несколько занять: премудрого у них НЕЗНАНЬЯ ИНОЗЕМЦЕВ!»... А кому опять об этом скажешь? Как?!...
И вот Нестеру приснилось, что что-то обвалилось. Проснулся - долбёж в дверь. Посмотрел на часы: полвторого. Не зажигая огня, прошел к двери. Чтоб не будить жену с дочерью, спросил шепотом: «Кто?»
Телеграмма! - крикнул бодрый голос. Даже не требуя расписки, сунули в дверную щель бумажку и утопали. На кухне, включив свет, он прочел на сером телеграфном бланке: «Умер отец, приезжай - мать». (Вот тебе и спрятался от жизни).
Отец был «враг»: житья не давал в Москве, выбрасывал Нестера с женой несколько раз на улицу. Потому и пришлось уехать в Кандеевку. Но всё равно: смерть есть смерть. Всё напрягалось в Нестере, сопротивляясь событию, не впуская в себя, ища защиты.
«Не могу болен» - телеграфировал он утром. (Там два брата, и родственников - хор. Схоронят и без него). Так его и тревожить больше не стали: действительно, ненормальный, больной; видели, и не раз. (Кстати, и младший брат - «Сусаня» - тоже отсутствовал: был в загранплавании - на своих любимых с детства танкерах, осуществившейся мечте. Даже и не знали, куда телеграфировать).
Жене с дочерью Нестер ничего не сказал. («Нечего внедрять дома панихидную атмосферу»). И таким образом «изъял» категорически из семьи это событие. Вычеркнул из жизни и из памяти. Будто его и не было. И опять: занавесил окно! Ушел в свою буддийскую «скорлупу». (Нету: - ни смертей, ни болезней, - одна жизнь кругом! И весна!)
А через месяц опять: долбёж!
- Кто?
- Телеграмма!
- «Тьфу, черт!» Прошел на кухню, прочитал: «Лера! умерла наша мама - Инна». Сначала не понял. Подумал: ЕГО мать. А потом...
- Что там? - хриплым со сна голосом спросила из своей комнаты жена.
- Да так... На междугородный вызывают, - «беззаботно» ответил Нестер. И прошел в свою комнату. (Его частенько в последнее время вызывали на «переговорную» московские театры и редакции.) Так что всё было «в порядке»: ничего особого не произошло; туши свет и «занавешивай», как всегда, окно; и всё! всё!
И он, действительно: потушил везде свет и лег, - по обычаю соображая, как всё опять «изъять», свести «на нет», будто этого не было ВООБЩЕ! И всё! всё! Было 2-30. Он лежал, слушал, как дышат за стеной жена с дочерью - и было всё ничего. (Как после удара: место побелело, чувствительность потеряло и вроде не больно. Пока!)
Но потом - стало пробирать. Дальше, больше. Это ж не ЕГО отец. Тут надо говорить! Там ждут. Надо поспеть на первый утренний поезд.
О-хо-хо хо-хо... Как же это делается? «Подготавливают как-то (деликатно). А то ведь...
- Ты что? - опять хрипло-грубо, со сна спросила жена: загораживаясь от света, который он включил у них.
- Сейчас, сейчас.., - не выговаривалось у него «главное». - Неприятности у вас там, Лера, - наконец сказал он.
- Что? - напряглась жена. - С мамой?! Что в телеграмме?!
- Ну., серьезное дело..
- Мама умерла?
- Ну., не умерла.. Но дело серьезное..
- Где телеграмма?! Ой! - заплакала она.
- Ну, что ты! Бывают ошибки..
- Какие «ошибки»? У кого? Где телеграмма?
Он пошел в свою комнату, походил.. Деваться было некуда.
- «Ну! Что с мамой? - глядела жена на его руки с телеграммой, когда он вернулся. -
Умерла?
- Да. ..У тебя дочь. Помни о дочери!

Жена закрылась одеялом, заплакала. Дочь - семиклассница, прислушивавшаяся с соседней кровати (подаренной ей - по бедности - как раз умершей бабушкой), испугавшись чего-то, тоже заплакала, но тут же перестала.
Чтоб что-то делать, Нестер пошел на кухню, поставил зачем-то чайник на газ, расставил на столике (первом их столике, сколоченном еще театральным плотником) три чашки. Чудно, но стали почему-то, действительно пить чай. За синим окном стояла глухая ночь.
- Что ж теперь делать? - растерянно говорила жена. - Надо ведь ехать? Лицо у нее отекло, веки были красные, под глазами «мешки».
- Едем! - неожиданно для себя ободряюще выговорил Нестер. (Ему очень ее было жалко. Кто у нее теперь? - Он да вот дочь.) - Не беспокойся, мы с тобой! - уверенно говорил он. - Мы - твои друзья, твои товарищи. Едем все вместе!
- На каком же поезде-то? Сейчас и троллейбусы-то, небось, еще не ходят. Ой, как же теперь быть-то? У меня и платья- то нет черного, и платка. Да и денег-то нет на дорогу.
- Я дам! - сказал Нестер, вынимая последнюю пятерку от пенсии. (Хотя жили они этот месяц «порознь».)
- Ну, ладно, - несколько успокаиваясь, вздохнула впервые с облегчением, жена. - Тогда поедем на утреннем нашем, «фирменном». Азу - дочь брать не надо: кисок не с кем оставить. Да и дорога дорогая: за троих 20 рублей в оба конца. А мы - бедные, мы не можем.
Лера надела свою драненькую шубку (плюшевую, несуразную - подарок тоже матери; Нестер-то ей ничего никогда не купил: ни обещанного кольца, ни шубки), он - свою «хламиду» (итальянское летнее пальто - со времен еще студенческих) - и они вышли на снежно-слякотную, февральскую улицу. Ноги у обоих (у Леры - в суконных дешевеньких сапожках, а у него в летних штиблетах) тотчас промокли и, слава Богу, что надо было идти пешком и скорым шагом, и ноги грелись собственным теплом. Но каково-то будет, когда Лера на 4 часа засядет в не¬отапливаемый поезд!
Они сидели одни в пустом вокзале, и Нестеру разрывала душу покорная, молчаливая поза, в которой сидела его бедная жена, сложив на коленях, на вытертом подоле шубки свои натруженные (в крупных прожилках) руки, и серьезно, и строго молчала; а блеклые, жиденькие волосы ее выбивались из-под красной (великоватой ей и не по сезону) вязаной шапки, подаренной ей одной из родительниц в яслях, где Лера последнее время работала. Лера стыдилась этой шапки, и рассказывала, что ее коллеги - воспитательницы насмехались над ней, говоря: «Что ж вам муж не купит новой шапки? Который год ходите в этом «малахае»!
Да: ничего; - действительно, ни-че-го, из того, что обещал Нестер ей при женитьбе - он не сделал: ни жилья нормального, ни «занавесок тюлевых» (которые она так любила у соседей в окнах), ни атласного одеяла на их «свадебную» кровать, ни даже самой кровати! И сам - нищий! И больной!.. Нет, он расшибется, а устроит ей эти проклятые «занавески»! и это атласное одеяло! Чего так тянут с его публикациями в Москве?! Чего редактор Вертоградов волокитит? Гов-нюк! Чего брат тянет с ответом на посланную пьесу «Возмездия!- Жажду я»; со сценарием «Труба бюрократам»! с «Россией в огне»! Потерял может быть? - Было, было и такое.., черт вас всех возьми.
- Знаешь что? - сказала вдруг Лера. - Я боюсь за дочь. Поеду-ка я одна. А ты ступай. А то: и дочь в школу надо проводить - накормить, и дорога нам с тобой - дорогая. Ступай!
- Я тебя не хочу оставлять одну, - с облегчением, что не надо ехать, и благодарный, что жена сама сняла с него эту муку поездки, (всяких там панихид, слез и подобной суеты), - бормотал он. - Помни, что мы твои друзья, мы никогда не будем больше обижать тебя и расстраивать, даем честное пионерское и товарищеское слово.
- Ладно, ступай, - устало-ранодушно сказала она. - Я буду дремать. А ты иди - и не забудь позвонить ко мне на работу, в ясли: что у меня мать умерла, мне по закону три дня полагается.
- Позвоню! - как мальчишка, как школьник (перед ее женской судьбой; перед ее скорбным величием) повторял и повторял он, выслушивая ее наказы и домашние наставления. И всю слякотно-снежную, хлюпающую дорогу до дома вспоминал ее утомленное, жалостное и милое (да, милое, с красивыми губами и подбородком, что передались дочери) лицо. Жалостное, скорбное и величавое, как у всех страдающих матерей - лицо.
- Всё потери! - сказала она напоследок, уже сидя в поезде.- И никаких прибылей. Теперь и ездить-то будет больше некуда.
- Сестра...
- А, что «сестра»! Заявление напиши не забудь мне в местком: «на помощь» - на похороны, - тут же сказала она.
- Мы ещё - у тебя..
- Ладно - ступай..
И поезд тронулся.


6. «ДЛИНА-БУДЫЛА». («СНЕЖНАЯ МАСКА»)


«На кого ж ты меня покидаешь?
На кого сиротинушку оставляешь?»
Нар. Песня


Хотя на улице было по-прежнему темно (как и час тому назад), однако в круговерти летящего со всех сторон мокрого снега везде уже спешил на работу служилый люд, и перед (уткнувшимся подбородком в шарф, а глазами в землю) Нестером долго маячила крупными икрами и грубыми ботинками без каблуков какая-то высокая (не в пример его жене) вся залепленная снегом женская фигура. «Длина-будыла» - называла таких жена. (Особенно его знакомую по театру - фотографшу Далилу, дочь старой актрисы Верховцевой, подрабатывавшей в театре фоторекламой актеров и спектаклей.) И по тому, как впереди шедшая женщина несла свои сумки (большую хозяйственную в руке и дамскую, маленькую, под мышкой), а главное, по жалкой сгорбленности, которой она маскировала свой рост и крупную грудь, - Нестер понял, что это и есть Далила.
- На работу? - спросил он, равняясь.
- Да. - Ответила она из снежной маски: снег был на чёлке под платком, на рыженьких бровях и ресницах, на усиках верхней губы; и, как обычно, склоняя на бок голову, жалко - печально улыбнулась: что «одинокая», что «бюст крупный», что «мать больная» и что «ходить приходится без каблуков» - и много еще всего можно было прочесть в этой жалко - извиняющейся улыбке: Нестер знал, что Далила верит в несчастливые гороскопы, боится смерти матери и пророчествующих этому примет; говорит всегда лишь о болезнях и несчастьях (будто копит их в себе, коллекционирует!) - и казалось, просто НЕ ХОЧЕТ быть веселой и счастливой. Стоит перед всеми этаким укором: радуетесь? Любите? А я вот буду ходить меж вами согбенная. И буду вот так вот жалко и смиренно улыбаться.
Нестер не раз видел на пляже, что у неё редкой стати фигура; длинные, выразительные (хоть и печальные) глаза; и бюст, как у Венеры. И чтоб взбодрить - говорил ей нередко об этом. Но она опять как-то «не слышала», а занудно (почти мстительно) с этой жалкой улыбкой своей опять начинала на что-нибудь жаловаться или попрекать веселящихся...
И в этот раз, на улице, едва он стал по обычаю говорить ей, как ему нравятся статные, высокие женщины, присыпанные снегом, с лицом будто блоковская «снежная маска» (просто, чтоб ободрить ее - уж очень она была жалка), как она испуганно распахнула на него свои «озёрные глаза»:
- Это, как у мертвых что ли? - спросила она. И тут же зачастила: - Ты знаешь, у мамы ухудшение: положили вчера в больницу. Я тебе записку бросила, чтоб ты помог, но ты не пришел. Жена, наверно, выхватила.
- Да ты зашла бы просто и всё.
- Нет, я женщина одинокая! (Будто мстя кому - говорила она) Я «зайду», а жена твоя потом будет письма кляузные на меня в мой местком писать. Зачем мне это нужно?
- Да мы с «женой» уж 10 лет, как по разным комнатам живём. Дочь только да общая кухня соединяют. А если б было куда переехать - я б давно и формально развелся.
Но Далила упорно (как это она умела) «связывала» и «связывала» его с женой: - Нет, нет: вы расписаны, она тебя ЛЮБИТ, - упрямо повторяла она.- Зачем я буду влезать в чужую семью!

Нестер в таких их разговорах начинал по обыкновению злиться, и сейчас стал было возражать, но., посмотрел на ее сгорбленную спину и жалкую улыбку, и понял, что ни один он шизик в этом городе. Были и у Далилы, видно, свои «комплексы».
Да и не мудрено. Перед глазами с малых лет всегда фальшь закулисно - театральной жизни - с театром, едва прикрытым борделем, для местных начальников и кобелей - режиссеров. А мать - служительница этих борделей, всю жизнь мотавшаяся по ним в провинциальных дырах. И попробуй заартачиться! - мигом останешься без ролей, без хлеба и жилья! А мать как раз «артачилась». И потому жили впроголодь, и в ледяных (вроде нестеровой) развалюхах. Где Далила и получила детский эндокардит, а потом и митральный порок сердца, и всё отрочество пролежала грудью на подушке (на подоконнике), участвуя в радостях сверстников только из окна.
А отца - режиссера (еще до ее рождения) «увела» от матери более ловкая примадонна; и чтоб помогать как-то одинокой своей матери (получившей к концу своей жизни грошовую пенсию) - Далила выучилась фотографии и шатко - валко, а зарабатывала себе и на прокорм, и на уценённую одежонку из комиссионок. И лишь под самый конец материнской жизни им подвезло: умер последний муж матери (далилин отчим), режиссёр Верховцев, оставивший им «шикарную» (с высокими потолками) 2-хкомнатную квартиру в «обкомовском» доме, где (разругавшись с ним в последнее время) они жили на правах «бедных родственников» в проходной комнате, - через которую Верховцев на их глазах демонстративно водил к себе всяких девчонок в рваных чулках и улепил все стены своей передней (лучшей) комнаты афишами с голыми гейшами и заграничными гёрлсами.
Уже на пенсии - мать (при Нестере) играла всё ещё Кручинину; а Нестер «её сына» - Незнамова. И Далила усердно снимала их сцены: и из зала, и после спектакля (для фотовитрины). Она так любовно (с подсветкой и какими-то особыми фонарями) сделала его рекламный фотопортрет, что все в театре ахали. А они после этого подружились.
Отношения у них сложились «достоевские»: неопределенные, странные и запутанные. Были длинные периоды сближений; но были и не менее длинные паузы. И ни один (самый нежный) период никогда не давал ему твердой надежды на следующий. Далила будто водила его на веревочке. Будто давала понять: «Я женщина одинокая. Свободная. Сравняйся со мной, тогда и подумаем о продолжении». А на его упрёки - неожиданно зло кричала: «А кто ты есть, чтоб я бежала на твой каждый звонок? Ты чужой муж! Я даже рядом с тобой не могу идти на улице!» На что (уже тяжело болевшая мать её), слыша их ссоры, простанывала из соседней комнаты: «Ладно уж - пусть «ходит»: он хоть «порядочный». А то - «засохнешь»...
- Да ведь и ты: со «штампом» в паспорте! - защищался Нестер, намекая на давнее далилино замужество. - Так что: ты - «такая» же, как я.
- Нет, не «такая»! - кричала она. - Мать вон знает: я на другой же день сбежала от «мужа»: мне нужен был только штамп в паспорте; чтоб подруги не насмехались! Да в анкетах не писать: «девица»!
- Ну, хорошо: если я тебе не нужен - зачем же ты меня тогда принимаешь? - огорошенно спрашивал Нестер.
- Ну и уходи! — кричала она. - Поищи дуру посговорчивее.
И он хлопал дверью. А что ему еще оставалось?
- Не забудь из автомата позвонить: извиниться! - злорадно кричала она вдогонку. - Я ж знаю: до дома не дойдёшь - будешь названивать; жалеть меня.
- А что ж тут плохого? - отвечал он с лестничной площадки. - Я просто не хочу, чтоб тебе было грустно.
- Не нуждаюсь в твоей жалости! - кричала она. И тоже хлопала дверью.
Так они «расхлопывались» частенько на месяц, на два…
Нынешний период (встречи их на слякотной улице) был как раз такой: «расхлопный», (хотя и с... накапливавшимися уже элементами сожаления по этому поводу). Работала Далила сейчас уже в фотолаборатории какого-то номерного предприятия и заочно перемогала библиотечный ВУЗ (мотаясь на сессии в столицу). И поскольку период у них был (как уже сказано) «расхлопный» и с не совсем еще накопившимися «элементами сожаления» по этому поводу, - то .. дойдя (с необязательными разговорами) до разделяющего их поворота - они и разошлись: она - на «радения» в свой «ящик», а он — домой: - выполнять поручения жены: поднимать и провожать дочь в школу; потом составлять жене заявление о «помощи» на похороны матери; затем (уже от себя) - «тысячу первую» жалобу в газету и горисполком о (непонятно для кого выстроенной) драчливой и шумливой пивнушке под окнами его дома; потом о динамике на уличном столбу; о самолете, продолжавшем реветь ежеутренне над крышами; о холоде в доме и т.д. и т.п. После чего, наконец,- садится за «главное» свое занятие: невероятную и совершенно непонятную для жены ПИСАНИНУ! (Как она это очень обидно, но с явным «попадом» - называла.)
Она вообще здорово умела придумывать обидные клички; мгновенно со всеми ссориться, обижать ни за что, и при этом первой страшно обижаться. И по этой своей особенности находилась в постоянной изнурительной войне со всеми соседями, сослуживцами на работе и продавцами во всех ближайших магазинах. И «сыпала, и сыпала словами» (как говорили про неё на работе сменщицы), - «сыпала» так, что Нестер, находясь десяток лет около неё, стал уже сомневаться последнее время в пользе человеческой речи.
Она у тебя с «приветом»! - очень метко определяла жену Далила. И действительно: определение было точное, сильное. Но всё-таки «Длина-будыла» (кличка, ответно влепленная Далиле женой) была ещё сильнее: Обиднее!
И Далила это, конечно, прекрасно понимала.


7. НЕТ. НЕ СПРЯЧЕШЬСЯ!

И всё-таки главною особенностью нестеровой жены было упрямство. Просто патологическое. («Скребок!» - по выражению из русской сказки; уж и перечить не может: - так муж избил, - но хоть пальцем, пальцем, а скребёт! Все скребёт по полу..). И это в ней было страшным. Ибо, чтоб настоять на своем (зачастую ПОЛНОМ вздоре) - она готова была на все, даже против явного своего интереса. А ее «интерес» состоял в том, чтоб НАСТОЯТЬ НА СВОЁМ. (Может это была какая-нибудь атавистическая, защитная реакция на что-то?) «НЕ БУДЕТ ПО- ТВОЕМУ!» - любимое было ее выражение. Больше того: если ради спокойствия в доме Нестер уступал, она тотчас переходила на его прежнюю позицию. Это был психоз какой-то. Как Нестер не стал убийцей - только Бог знает. Но грань эта всегда была очень близка.
Вот приехала после похорон. Кажется, такое событие - смягчись, подобрей! Какое там! С первого же шага через порог начала поносить похороны, родственников, «сеструху» («наследство всё забрала»), её детей, ну и Нестера в придачу: «Не так в ясли заявление написал! Не тем дочь кормил! Не в тех кастрюлях варил - сковороду всю сжёг, всю квартиру - заговнил.»
Нестер только ключ в своей двери повернул (слава Богу, догадался как-то замок вставить). Так жена (как покойница из «Вия») стала дверь ломать! Стояла около неё, расчесывала волосы и орала: «Хулиган! Не закроешься! Я милицию приведу! Из психбольницы вызову! Пусть тебя свезут, куда надо! Чтоб от семьи не закрывался!» Теплые такие, семейные отношения. (А кому пожалуешься?)
И несмотря на все это, - на «40-й день» собралась ОПЯТЬ ехать к «наглой сеструхе»: на поминки, и выбивать как-то «наследство» - какие-то жалкие тазы да пальтушки.
- Ведь опять поссоришься! - увещевал Нестер. - Не езди! Приедешь - на нас будешь зло срывать. Да и дорога, как ты говоришь, дорогая.
- Не твоё дело! Не на твои деньги езжу!
- Да как раз на мои: прошлый раз Я ведь тебе билет покупал. И на обратную дорогу
дал.
- Не давай. Без тебя куплю!
С тем и уехала. Бросив в одночасье и «дочь», и «дом», и «кисок». Хотя в иной раз, когда Нестер по болезни просил сходить или съездить куда-то (хоть за тазепамом в диспансер) - жена категорически отказывалась, - ссылаясь именно на «дочь», «дом» или «кисок».
«Бог с тобой», - думал Нестер. - «Поезжай, куда угодно: хоть два выходных дня дома будет тихо.» И, проводив её на поезд, а дочь в школу, со вздохом облегчения завесил все окна, «заключил» дверь, - собираясь доспать недоспанное.
КОГДА в ДВЕРЬ ПОСТУЧАЛИ! Просто ЗАДОЛБИЛИ!
Откройте! - сказал женский голос. - Случилось несчастье!
Путаясь в замке, Нестер соображал: «С женой? С дочерью? Умеют как-то они вот не давать покою: ни себе, ни людям. Прямо инфарктогенные какие-то личности.» .
- У Далилы мама умерла! - сообщила незнакомая женщина. (Потом Нестер вспомнил: подруга. «Шустрая» - её дразнили. - «Шустряк».
- А где Далила?
- Там - на дороге.
- А чего ж...
- Она и мне не велела заходить!
Прямо в тапочках Нестер выскочил на снег, на дорогу: «Жены нет - пошли!» - потянул он растрепанную, всю дрожащую Далилу за рукав. Но она вырвалась: «Звони!», и побежала с «Шустрой» к остановке.
Нестер вернулся в занавешенную «для сна» комнату, сорвал одеяло и встал над своей «Писаниной» у стола. Какой тут «сон»! какие «рукописи»! - Ни от чего они не спасают!
За низким, измороженным окном по грязному снегу ходила ворона, шмыгали ноги прохожих, громыхали самосвалы. И Нестер никак не мог понять: что же «всё это» значит? - вот эта жизнь за окном., ворона., смерть.
Натянул свою «шинель» (как называла Далила переделанное им вместе с ней - «в талию» и с хлястиком - его итальянское разамахай-пальто) и пошел к остановке - «звонить».
Из телефонного разговора, перемежаемого плачем (так что едва разбирались слова), встала знакомая картина больничного бесчеловечья и врачебного бездушия в самой гуманной в мире системе здравоохранения. Выписали мать из больницы, ничего не вылечив ей, ничем не помогши - с диагнозом «старческая дистрофия»: «У нас не богадельня - с этим может и дома помирать». А через день оказалось, что у нее не долеченный инфаркт, и «Скорая» отвезла ее опять в то же отделение, к тому же врачу. Так врач стал орать на Далилу, дергать мать за плечи, орать, что они симулянты, эксплуатируют врачей «на жалость». Не дал положить мать на прежнее ее место в палату - «пусть лежит вот в коридоре, коли так!», а Далиле не разрешил рядом с матерью сидеть. И медсестре (как-то) «запретил» к матери подходить. И сам не оказал никакой помощи («У меня дежурство кончилось!»). А утром мать нашли мертвой. «Это он, он убил мою мать! - плакала в трубку Далила. - Напиши про этого мерзавца в газету! Напиши, как обращались с пожилым человеком, актрисой!..»
Похороны на себя брал театр; а Нестера Далила просила зайти туда узнать, как всё это будет: кто будет делать гроб, копать могилу, выбирать место на кладбище?.. - словом «всё» выяснить.
«Нет! Не пойду! Ну, вас!» - твердил себе Нестер, идя домой. - «Я сам больной, еле держусь на ниточке. А тут прорва дел да еще в панихидной атмосфере. Я не смогу после этого ни спать, ни жить...»
Но: надел черную шляпу и черный галстук и - пошел в свой бывший театришко - к противному (и нелюбимому всеми актерами) бессменному парторгу - Калиничеву.


8. «РУЛЕВОЙ»


Парторг был просто пожилой актёр. Даже неважный актёр (на комические роли). Но - весьма талантливый по устройству своих личных дел, - каковой талант маскировал с виртуозным лицемерием; и хотя никогда в жизни ни в чем и никому не помог, но почему-то со всякой всячиной (даже с административными пустяками) все привыкли сначала топать к нему, - к «Рулевому» (как острили в театре молодые. Ну как же: «Партия - наш рулевой!»).
И хотя Нестер хорошо знал, что похороны это дело месткома и дирекции, а денежную помощь будет выдавать облВТО, - но знал и то, что все они (даже в этом!) абсолютно бесправны, и без «кивка» Рулевого не шевельнут и пальцем, и будут только «тянуть резину», ожидая «указания». Однако, и для получения этого «кивка», Нестеру надо было подготовить правдоподобную версию: а почему он, собственно, - давно уже не работник театра - (ну, «драматург», пьесы которого где-то там «обсуждают») - почему он хочет получить «поручение» участвовать в похоронах бывшей актрисы? У?!... И нет ли тут каких «происков»?! Личной, там, выгоды или еще чего?!

Обдумывая приемлемую такую «версию» Нестер (в поисках парторга) мотался по неосвещенным (из экономии) переходам театра, дыша везде декорационной пылью и запустением, и нашел «Рулевого» (в неудобной скорченной позе) сидевшего на приступочках, ведших в «Малый репетиционный зал», (а попросту в фойе) - так что, «контролируя» обзор коридоров, он к тому же в дверь фойе (в щель) еще и «подглядывал» (ну, «прослушивал») сдачу очередного спектакля «Русалочка». (А может, всего на всего подражал Ильичу? - в скромности и непритязательности.)
- Я заберу, кроме того, и твой голос! - доносился в коридор из фойе голос актрисы - «Колдуньи», игравшей теперь в театре роли далилиной матери, и сейчас отговаривавшей «Русалочку» «идти к людям». И пока Нестер приглядывался в коридорной темноте к странной позе, в которой скрючился у приоткрытой двери, на приступочках, этот невзрачный, маленький, пожилой человек - Нестер вспомнил, как парторг сам себя иногда определял:
«Маленькая собачка до старости щенок», обезоруживая нового режиссера и актеров- насмешников благодушием - сам первый подшучивал над своим ростиком и комической внешностью «наш Рулевой». Но беда была тому, кто усыплялся этой безобидной маской. В театральных интригах за власть в театре, за звание, роль и квартиру себе - он отнюдь не благодушествовал. А был ОЧЕНЬ большой «собакой». (Хитрой и злобной!)...
- А мне что? - прошептал «Рулевой» Нестеру, когда тот обратился за «разрешением». - Хорони пожалуйста!
- Мне нужно «поручение» от театра. Бумажку что ли: чтоб отправлять всякие юридические действия, если таковые понадобятся.
- Вы странные какие-то все люди, - умело наиграл наивность «Рулевой». - Есть местком, дирекция по этим вопросам. А причем тут я?
Но считалось, что Нестер вопрос «согласовал» и получил «добро»; и он поднялся с приступочки рядом с «Рулевым» и пошел искать теперь казначея месткома «бессмертного» старика Онисима Лукича.
- А тебе-то что там надо? - спросил всё-таки вдогонку «Рулевой». - Может, к Далиле дорожку протаптываешь, к ее 2-хкомнатной квартире? - осклабился он. - Так там уж Рудник давно всё протоптал... Хе-хе
- Ну, я же работал с ее матерью, - тоже разыграл простодушие Нестер. - А Далила просила, чтоб я помог.
- Ладно, я шучу, - ответил «Рулевой» и долго недоверчиво смотрел Нестеру вслед.
«Бессмертного» Лукича нигде не было, и Нестер из администраторской позвонил ему домой. «Ненормальная» дочь его (состоявшая вместе с Нестером «на учете» в псих- диспансере) скандальным голосом крикнула: «Звонят тут без конца! Он пошел «туда»!» Нестер понял, что к «Далиле», и тоже отправился к ней.


9. НА ЧЕМ «УСПОКОИТЬСЯ?»


«Вот иду я «туда», - думал Нестер дорогой, - «Писатель», «духовник». А ведь «сказать» мне Далиле, как и (умершей) соседке, нечего. Я САМ раздавлен. Как всем - мне страшно. И нет слов утешения. А заявиться этаким:.. - «СМЕРТИ НЕТ!» (звонким голосом). «ЕСТЬ ЛИШЬ БЕССМЕРТНАЯ ЛЮБОВЬ к СВОБОДЕ!».. - Дешёвая демагогия.
Смерть - есть!
Но как вот с ней «быть»? Жить рядом? - «Вот в чем вопрос».
«Там» ведь, что сейчас? - все, как мокрые курицы: хлюпают вокруг Далилы носами. Так что ж: прийти еще одной такой курицей? КАК? Как «встать» ВЫШЕ смерти? Выйти за ее «пределы»? «Охватить» ее!
И придумать ничего не мог.
А ведь надо! Надо! Для себя, для всех. Для Далилы. И для себя - прежде всего. Иначе не жить! Иначе всю жизнь быть рабом! У., у каждого (у того же «Рулевого»). И у всех, и всего: что грозит болью и смертью! (Кто может шантажировать ею!). Надо спросить у «Лукича»: как же он- то? Чем держится девятый десяток?

Уже на лестничной площадке было видно, что «здесь» несчастье: двойные, высокие двери обкомовской квартиры настеж; в широкой прихожей на сундуке горка пальтушек. Кухня и комнаты тоже распахнуты; людей толкущихся много, но будто тени (никого не слышно: шепот, полуголос).
- Вы нас, конечно, не помните? - тихо спросили Нестера сиротливо стоявшие в прихожей две старушки, вытиравшие платочками глаза.
- Ну, почему же! - приглядываясь, ответил он. - Вы вот были костюмершей у Дарьи Васильевны (далилиной матери), а вы - гримером. Лукича нету тут?
- Нет, нету. А вы знаете, что Далила сейчас сказала? «Я - жить - не буду!» А! Отца нет, отчим умер. Она теперь одна на всем свете. И заступиться за нее некому. Из квартиры выселят, или кого подселят: пьянь какую-нибудь. Знаете, как сейчас?: - «Одинокая? - Значит, ступай в общежитие!» Я вот всю жизнь незамужняя, так всю жизнь в общежитии и прожила. А вы как думаете? Если б муж был или что. А так... - Вот она жизнь-то наша...
- Ну, комнаты-то у Далилы - смежные!
- Ой, вы знаете: на это не посмотрят. Вышвырнут вещи да и всё!
Сквозь коридорчик в кухню Нестер увидел там среди сидящих «Белый халат» и, проходя в первую комнату, подумал: не с Далилой ли что?
В просторной паркетной комнате с роялем - сидела (нога на ногу) «Ляля» - (Нестер знал: двоюродная сестра из Москвы) и курила. Вокруг нее (как и на кухне) тоже сидели.
- Вот поручили мне от театра, - чтоб объяснить свое появление, смущаясь, сказал Нестер. - Лукича тут нету?
- Вы же видите, что нет! - как-то высокомерно ответила «Ляля», (а может, так показалось. Чего ей было «высокомерничать»: массажистка из поликлиники).
- Где ж это он? - ни к кому в особенности не обращаясь, как бы вслух размышлял Нестер, смущаясь под строгим лялиным взглядом. - Надо ведь нам всем как-то посоветоваться:... как всю., процедуру-то эту.. Есть же какие-то обычаи русские.. Чтоб хорошо,., благородно так.
Но все молчали, не поддерживая его;., и по их «высокомерному» молчанию Нестер понял, что это съехавшиеся родственники, (которые этим своим молчанием как бы говорили: «Что вы можете понять в нашей потере: - чужие и посторонние!»).
И в это время из второй («отчимовской») комнаты вышла Далила (со своей «шустрой» подругой) - обе в черном и заплаканные.
- Вот.., - совсем смутившись, затараторил Далиле Нестер, - я говорю: надо сделать все красиво, благородно. Есть же русские обычаи. Лукич подскажет.
- Он в театре! - сказала за Далилу «Шустрая». - Хлопочет насчет денег и гроба.
(Далила молчала, вытирая набухшие красные веки скомканным платочком).
- Тогда я в театр, к Лукичу, - заторопился с облегчением Нестер. - Узнаю: как, что? И вообще.
- Вот и Далилу возьмите! - повелительно сказала шустрая подруга. — Иди, иди! Пусть идет! - Ее надо отвлекать! Чтоб только не «думала»!
И та послушно пошла одеваться.
- Вы от себя ее не отпускайте! (Прошептала Нестеру «Шустрая»). Далила сказала, что «жить - не будет!» А что вы думаете? - она «такая»! (И отвела его в сторону:) - Надо съездить в похоронное бюро на «Скорбящую» - обменять вот эту больничную справку на «Свидетельство о смерти». Но только тут вот сначала надо проставить число и месяц рождения Дарьи Васильевны. А для этого паспорт надо.
- А где он?
- Не знаю. В больнице еще что ли! Вы сами это все сделайте. А Далиле не надо ничего говорить, впутывать ее - она не в себе после больницы.
- А что там произошло-то? От чего она умерла-то? Ведь так вроде хорошо все шло: выписали даже, домой привезли.
- Ой, не говорите только об этом с Далилой! Там такое творилось! Врачи кричали на Дарью Васильевну, «гимнастикой Вам», - говорят, «надо заниматься, а не в больницу ложиться!» Стали ей делать «гимнастику» - она от этого и умерла.
- А когда?
- В час ночи. Далила заснула рядом; в час ночи проснулась, а та уже не дышит.
А ведь Далилу не пустили. Она на ночь пробилась - три рубля нянечке дала. Ой, что делалось! Что делалось! Я и сама еще всего толком не знаю. Кто из нянечек говорит, что ее отравили: не ту дозу лекарства ввели., или еще что! Там с прокурором надо разбираться! Но что тут преступление - для меня не составляет никакого сомнения. И я еще этим займусь! Ну, идите, - сказала она выходящей в пальто Далиле. - И я тоже с вами - мне еще в два места нужно: в Собес и на Кладбище.
Они вышли втроем, а на углу дома разошлись: «Шустрая» - вправо, в Собес, Нестер с Далилой - налево, к театру. Шли молча. День был хороший: морозный, но солнечный; пели птички.
В театре, на выходе встретил их «белый гном» - Лукич : «А я к Вам, - сказал он Далиле, - Дали вот 40 рублей. Мало, но такая, говорят, норма.» А вы? - обратился он к Нестеру.
- Мне от театра поручили, - объяснил Нестер Лукичу свое присутствие.
- Это хорошо, это очень хорошо, - растрогался Лукич. - Вы - настоящий человек. Я давно заметил. Настоящий писатель; вот как раньше были. Как Чехов вот, Горький. А эти -.., - Он махнул на театр и помотал головой.
Далилу обступили выходившие со «сдачи» актёры.
- Вы знаете что? - уверенно сказала актриса, заменившая в театре Дарью Васильевну и игравшая в «Русалочке» Колдунью. - Вы в дом маму не вносите. Во-первых, высоко: на 4-й этаж! А во-вторых, - тепло, заморозка вся оттает, начнет пахнуть. Мы бабушку подвезли на машине из морга к дому, постояла у подъезда, все простились (соседи, там, знакомые) и на кладбище. А это труд какой: - тащить на 4-й этаж! Потом обратно. И расстройства меньше.
Далила молчала, вытирая красные напухшие веки; и лишь больше горбилась, вздыхая надутыми, наплаканными губами.
- Онисим Лукич! - под этот разговор негромко спрашивал старика Нестер. - Какие есть слова покоя? Утешения в таких случаях? И есть ли они?
- Я вас понял, да.., - так же доверительно отвечал Лукич. - Нет таких слов! Нету! - добавил он решительно. (Старомодная шапка - пирожок - трубой; рукава старого-престарого кожушка - длинны; валенки с кожаными головками. Гном или «Домовой», по-нашему. Запечный).
- Ну, а как же вы - вот из таких положений выходили? Что делали? – приставал Нестер.
- Я - в церкви! Успокаиваюсь! - твердо ответил Домовой. И без сантиментов продолжил о деньгах: «Рулевой» велел из этих 40 - 30 Вам отдать, а 10 он себе взял, я не знаю зачем. Тык как? - эти 30 Вам прямо сейчас отдать или как?
- Вот отдайте хозяйке. А гроб как? Копка могилы?
«Дядя Володя» пьяный лежит в декораторской; сказал, что «разговаривать» со мной «официально» будет только после обеда. А могилу...
- Лукич! - влез с ухмылкой в их разговор молодой актер - явно выпивши. - Скольких ты уж, наверно, похоронил! - начал он с очевидным намерением повеселиться.
- Не счесть! - без всякой обиды ответил Лукич. - А помню всех! Не как вы! Помню вот: как её - (далилиного) отца хоронили; потом главного режиссера - Верховцева, её отчима. Вот ёрник был! Пьяница, бабник и насмешник. А так- режиссер ничего. На похоронах трагика Кучинского в Твери сказал: «Будь здоров! Прокопий!»
- Пьяный был! - прокомментировал актёр с ухмылкой.
- Ну, конечно, - без обиды ответил Лукич. - Ну и из озорства: озоровать очень любил. Из озорства и золотое пенсне носил: тогдашнего начальника культуры передразнивал. Зрение было хорошее, а носил. Простые стёклышки.
- А может, подстраивался, подхалимничал, - сказал молодой актёр, икая пивом.
- А может, и подстраивался, - опять без обиды ответил Лукич. - Тогда театром руководить без этого было нельзя. Ну и потом, поинтеллигентней смотрелся в пенсне-то. А то морда всегда пьяная. Как у тебя.
- Га-га-га! - ничуть не смутился актер.
- Да. И веки постоянно в «ячменях». Тоже, как у тебя.
Тот благодушно смеялся.
- Так что готовься! - вдруг серьезно сказал Лукич. - Выражение у него перед смертью тоже было такое же.
- Какое? - доверчиво - испуганно переменился актер, легко внушаемый как все выпивохи и артисты. Какое, Лукич? Какое?
- Глупое! - без всякой злобы заключил Лукич. И Нестер впервые за это утро засмеялся...
- Так на чём же, на чём «успокоиться»-то? - приставал Нестер дорогой к Лукичу и частично обращаясь к Далиле (чтоб и её навести на сопротивление смерти). Но Далила молчала надутыми, зареванными губами, а Лукич не понимал: чего Нестер от него добивается. И рассказывал в ответ всё какие-то байки из многочисленных похорон, да курьёзы из жизни Верховцева.
(А может, действительно, и отвлекал как раз Далилу: гораздо умелей и деликатней Нестера).


11. ГДЕ САМОЕ ПОСТОЯННОЕ МЕСТО ДЛЯ ПРЕБЫВАНИЯ ЧЕЛОВЕКА?


- Верховцев, бывало, говорил: «В пивной!» - рассказывал дорогой Лукич. (Далила уговорила его помочь выбрать место для могилы, и они оказались на кладбище.) - А на самом-то деле, - продолжал Лукич, - самое постоянное место для человека ТУТ - на кладбище. (Будь ты хоть каким начальником и распроначальником).
И махнул на специальную (всю сплошь в мраморных памятниках) обкомовскую «делянку», которую проходили.
- Наше «Ново-девичье»! - пояснил. - Вот здесь и попросить бы место. Рядом вон с Верховцевым. Тут и земля хорошая («обкомовская»!): одни начальники, - без всякого «подтекста», с простодушной серьезностью посоветовал он.
И среди высоких (будто нью-йоркские небоскребы) мраморных надгробий Нестер с удивлением увидел и помпезный (ничуть ни меньше) прямо обелиск - Верховцева! (ну и ну!) - на котором тот был изображен в роли Ленина! С подписью: «главный» и «народный» (Хотя всего-то лишь был «З.Д.И.»)
- Не хочу я с ним! - с гадливостью сморщилась Далила. - Ну его!
- Так не тебе, - а Дарье Васильевне! - с тем же серьезным простодушием сказал старик. -Тебе еще рано.
Далила промолчала.
- А как же так: (- с крайней наивностью спросил Нестер -): комик и- «ЛЕНИН?»
- Тогда полоса такая была, - опять без всяких «подтекстов», а просто, как факт - пояснил Лукич: - Все комики (самые никчёмные в театре люди) стали играть «вождя». Ну и пошли в гору. Верховцев-то - кто такой был раньше? Шмагу играл да Аркашку Несчастливцева; в рваных штанах всегда ходил. Ну, а тут - на «Ленине»- всю карьеру и сделал. Всех обошёл! Стал, подражая начальнику культуры, в золотых пенсне ходить. (Хоть и из простых стекляшек.) Да и обелиск этот - с «Лениным»-то - ему знакомый собутыльник из Похоронного бюро при жизни еще сделал. В театре, в декорационной, за декорациями стоял. Верховцев актеров развлекал: водил туда - показывал.
(Впрочем, Нестер и сам помнил кое-что. Ведь это Верховцев как раз (в последний год его режиссерства) «подобрал» безработного Нестера в Москве и «привёз» в кандеевский театр: можно сказать, просто спас от голодной смерти. За что Нестер всю дорогу в Кандеевку (когда Верховцев вёз его «сватать») носил за «сватом» (будто паж) тяжеленнейший чемодан и громадный (под стеклом и в раме) портрет Ленина «с рукой», - под которым написано было «Верховцев». И ночевал тогда (в первый день приезда) у Верховцева в той самой комнате: с голыми гейшами и американскими гёрлсами на стенах. После чего Верховцев (приволакивая ревматическую правую ногу) таскал Нестера по бесконечным своим собутыльникам, (показывал всем привезённый «товар»), заставляя Нестера везде петь и читать - и приобщая его, тем самым уже, как оказалось, к театральной общественности Кандеевки и создавая для Нестера и рекламу, и будущих поклонников. Словом, вообще-то делал (почти бескорыстно) доброе и полезное для Нестера и города дело...
- Ну, вот и Последнее учреждение! - сказал Лукич, и Нестер увидел маленькую чёрную сторожку не сторожку, а (на всё громадину - кладбище) этакую «избушку на курьих ножках». Внутри, как везде, накурено, топится печь, - вокруг которой вперемешку с ломами и заступами (в глинистой земле) сидели на полу какие-то чумазые в телогрейках и ушанках: то ли люди, то ли черти. А у единственного подслеповатого окошка со столиком, вместо бабы-яги помещалась уютная белая-белая старушка и спокойненько так записывала (в большую «амбарную книгу» - тетрадь) то, что диктовала ей «Шустрая» (далилина подруга), ругавшаяся в промежутках с «чумазыми»:
- Кирьянов ничего не хочет делать! - кричала она старушке в их сторону. - Только бутылки с несчастных родственников требуют! Номер потом поставим, - спокойным голосом в промежутке сказала она старушке. - Имя-отчество: - «Дарья Васильевна», во вторник похороны. Записали? - В 12 часов. А Кирьянов, - повернулась она опять к самому чумазому с пьяными глазами, вытиравшему шапкой лицо, - Отлынивает!
- Я сказал: в этом месте я копать не буду! - ответил Кирьянов.
- Почему это?! - крикнула в его сторону «Шустрая». - Будешь! Как миленький! И там, где укажем!
- Там земля промерзлая. На метр двадцать вглубь. Ничем не возьмешь! - сказал чумазый Кирьянов и подбросил в печь полено.
- Тогда на склоне там, у лесочка! - кричала «Шустрая», одновременно маня рукой Далилу и всех вошедших.
- А там - «далеко» от дороги, от воды; сами же потом будете говорить: «далеко».
- Зато всем вам от водки тут «близко»! - крикнула, нисколько не горячась, а как обычное дело, «Шустрая»: Наживаетесь на нашем несчастье, Алкоголики паршивые!
- Он из могилы «политику» делает! - сказала, смеясь, уютная старушка. -До сих пор вон этим не вырыл, - махнула она на двух заплаканных женщин у двери, собиравшихся уходить. - Говорит, инструментов нет: кувалды и клиньев. Хи-хи-хи. А у этих похороны сегодня. Копает не там, где родственникам нужно, а где ему мягче копать.
- Пусть они шин старых достанут, - произнес чумазый Кирьянов. -Шины горят жарко: зажжем - будем землю отмораживать. Тогда к вечеру может успеем.
- Сейчас мы всё уладим, - добродушно вклинился в эту перепалку Лукич. - Здравствуй, «Похорона» Ивановна.
- Здравствуй, Лукич! - затряслась та вся от тихого смеха. - Опять кого хоронишь?
- Хороню. Кто могилу будет рыть для Верховцевой?
- Вот - Кирьянов! - зашлась вся смехом от предстоящей забавы старушка.
- Пошли, Кирьянов, - сказал Лукич. - Выбирать место.
- Не пойду я! - буркнул Кирьянов от печки.
- Пойдешь! - так же беззлобно повторил Лукич. - Я тебе словечко скажу (И что-то пошептал ему на ухо).
Все тотчас вышли на улицу. (Нестер разглядел, что перед старушкой на столе лежала «Книга мертвых» - «амбарная» Тетрадища, на обложке которой стояло: «1974 год. №1.» А на разграфленных страницах шли записи умерших за февраль. Несчастную Дарью Васильевну, мать Далилы, старушка записала уже под 608-м нумером. Значит, за 2 месяца нового года уже умерло более 6 сотен человек: почти по десятку в день. Совершалось какое-то каждодневное идущее невиданное побоище или казни. Зачем? Во имя чего?
Подошли к месту, где кончались «окопы» (т.е. свежие, сегодня, видно, только засыпанные желтоглинистые могилки) и копались уже новые; а дальше простиралась снежная, еще не занятая смертным побоищем, «ничейная» целина. Ну, подлинно: впечатление было от «поля боя». От передовой линии окопов: Кладбища, наступающего на Жизнь.
Остановились на передовом самом «рубеже». Справа споро копали уже, и слева (будто ожидали противника.) Было пустынно, голо и неприглядно.
- Здесь на самом виду! - сказал Далила. И у дороги!
- То вам от дороги «далеко»: («ходить вечером страшно») - то - «близко», - рассердился опять Кирьянов. - Вам не угодишь. Выбирайте тогда сами.
- Здесь будут проходить оглядывать, а я памятник дорогой ставить не могу: у меня средств нет.
- Тогда вон там - подальше; - но там земля промерзла; нанимайте тогда людей, а я копать там не буду.
- А вода тут близко? - заискивающе спросила могильщика Далила, ища компромисса.
- Да все тут «близко»! - я вам самое хорошее место предлагаю! - сердито ответил тот.
- Вода отсюда ОЧЕНЬ далеко! - несгибаемо возразила «Шустрая» (подруга). - Вон - за сторожкой, на том краю света! Цветы летом полить - умаешься!
- А вторую могилку тут можно будет потом рядом сделать? - жалостно покорно спрашивала отвернувшегося в сторону могильщика Далила. («Уж не для себя ли»? - подумал Нестер.)
- Конечно! - не оборачиваясь, хмуро ответил Кирьянов. - Место отводится на двоих.
На том и порешили. Лукич - из денег, данных Далиле, -10 рублей задатка тут же всунул в заскорузлую, в глинистой земле, руку Кирьянова.
Зачем? Вы - в кассу, - сказал могильщик.
- Это само собой, - благодушно пояснил Лукич. - А ты пока начинай. По ходу дела, буде еще нужно - я еще дам. Так и выкопаем с Богом ко вторнику. НАЧАЛЬСТВО большое будет! - приврал на всякий случай (не очень надеясь на «Бога» и «десятку») Лукич. - Так что: точно к сроку! А то скандал большой будет. И нахлобучка.
Кирьянов молчал.
Быстро пошли все обратно: на сквозном морозном ветру все замерзли да и голод уже донимал. (Нестер-то, как выскочил утром в тапочках на снег к Далиле - ничего еще не ел, даже чаю стакана не выпил, никто не предложил!) Идти пришлось опять мимо ухоженной «обкомовской» делянки с мраморными небоскребами и лезшего прямо всем в глаза верховцевского обелиска с «Лениным».
- Мразь какая! Какая мерзость! - шипела Далила, отворачиваясь от памятника. - Это ж нужно: на могиле развратника, пьяницы и пошляка обелиск с изображением ЛЕНИНА! Как только начальство позволило? Ведь вокруг там одни обкомовские да горкомовские партийцы!
- А сначала не разрешали, - сказал Лукич. - Но потом как-то забыли что ли. Или не до того было. Так и оставили. «Ленин» же все таки. А не «фиг» какой.
- А я думаю, вы его недооцениваете, - подвел итог теме Нестер. - Мне кажется, он им всем «фигу»-то как раз и подстроил. Они его всю жизнь за шута при себе держали: позволяли анекдотцы рассказывать на их счет да передразнивать себя, снисходительно поощряя за это должностью и квартирой. А он - на «самом постоянном-то месте пребывания» их всех - и устроил колоссальную пародию и бесподобное издевательство над ними над всеми.
- Очень может и быть, - равнодушно сказал Лукич. - Он очень озорной был.


12. ЖЕЛЕЗНЫЕ ДОКУМЕНТЫ


- Трамвай ждали! - ПОЛЧАСА. Народу (с кладбища) набралось! - еле влезли.
Сдавленный со всех сторон Нестер почти висел на людях и на «ручке», за которую держался. Лицо синее, глаз прикрыты. «Домой! Домой! Кусок хлеба да горячего чего-нибудь. Со вчерашнего вечера ничего в желудке, и спал плохо, и встал (жену провожал) рано.
И вдруг почувствовал, что притиснутая к нему грудь в грудь Далила - впервые не стесняясь людей, обхватила его за талию, прижалась к нему щекой к щеке. (Что, впрочем, в той толчее можно было истолковать и по-другому: может быть, их просто стиснули, и она ухватилась за Нестера, чтоб не упасть?) Так они - качаемые - толкаемые - и ехали, долго-долго; трамвай сверх меры перегруженный, еле тащился. Казалось, конца не будет этой муки.
Губы Далилы находились рядом с его ухом, и он почувствовал их не то едва заметные поцелуи, не то просто касания ( во время трамвайных толчков) и скорее догадался, чем понял, что из них выходят какие-то слова:
- «Слонёнок!» - шелестело из губ тайное (только им двоим известное) его интимное имя.
- «Слонёнок!» Как дальше жи-и-ть? Одна-а: Совершенно одна-а. Жить одной нельзя-а. Невозможно-о. Квартиру отберут, или уплотнят. Можно прописать только мужа или родственника. Я вызвала дядю Жору, маминого брата, из Ташкента, двоюродную сестру Лялю из Москвы, Рудника! - ты его помнишь: тебя на его место в театре тогда взяли. Переезжай ко мне совсем! Ну, переезжай!
Нестер открыл глаза: Далилино лицо в черных кружевах было бесстрастно, глаза закрыты, губы безмолвны. Может, ему все это послышалось? Но только он закрыл глаза, как снова ощутил касания губ и едва внятный шопот: «Слонёнок!» Не бросай меня, мне тяжело. Я одна жить не буду. «Слонёнок!»
Потом он (уже один) ехал еще автобусом, затем шел пешком и перед самым домом (так, на всякий случай) зашел в театр: узнать - что «дядя Володя», с гробом-то! И влез, чтоб черт его!
- Обивки нет, бархата не принесли! - сквозь гвозди в губах, едва внятно процедил рабочий сцены «дядя Володя», - сидя верхом на уже готовом гробу и вколачивая в него последние гвозди. - Утром готовь закуску - приду!
- Да я не родственник, - сказал Нестер. - Мне просто поручили.
- Да ты смотри, какие доски я поставил! - заколачивал последнюю доску «дядя Володя».
- А вытесал как!
- Да это ж не мне! Ёлки-палки! - отпихивался Нестер. - Это бывшей актрисе, Дарье Васильевне. От театра!
- А я все-таки приду! Приду! Жди утром! Ты во сколько встаёшь?
- Нет, не надо. Зачем?
- Ну, надо ж отметить как-то такую работу! Поговорим об искусстве! То, се.
- «Да иди ты на хер!» - хотел сказать Нестер, но плюнул только и пошел к администраторской, и позвонил оттуда «Шустрой»: доложил, что гроб готов - дело за бархатом. И думал: «Ну, всё! Все ЕГО дела с похоронами слава Богу закончены. Можно расслабиться, поесть и досыпать недоспанное.»
- А «Свидетельство о смерти»? - Вы обещали привезти из похоронного бюро! - повелительно напомнила в трубку «Шустрая». - И автобус заказать на вторник! Да и в собес завтра, кстати, зайдите: (там рядом с Вами) - 20 рублей помощи получить; Заявление сегодня я отвезла.»
- Еще чего! Нашли дураков! - идя от театра к дому, а потом жуя на кухне кусок хлеба с пустым кипятком (больше ничего не было), ругался про себя Нестер на «Шуструю». - «Там «высокомерная» Ляля есть у Далилы в доме да «дядя» этот «Жора»: вот пусть они и таскаются. А он тут причем?! Он свою долю сделал, и хватит с него. Он болен, болен! Устал! И «катитесь вы все!»
От мыслей всех этих спал, конечно, в эту ночь плохо, а под утро (только заснул) - разбудил наглый какой-то, похабный долбеж в дверь. С притолки над дверью даже соскочила жестянка с гуталином. «Сука такая!»
Это «дядя Володя» из театра! - крикнул Нестер дочери, испуганно выскочившей к двери. - Скажи, что нет меня. Ушел уже!
- Нет его! - детским голосом проговорила, не открывая двери, дочь. И стала собираться в школу: воскресник какой-то у них - дурацкий! И в воскресенье никакого покоя!
Нестер же твердо решил «не поддаваться» и никуда не ходить. Но, проводив дочь, надел опять свою (измятую всю, паршивую черную шляпу, оставшуюся от Верховцева и подаренную Нестеру Далилой), нацепил душивший шею (тоже от Верховцева) черный галстук и отправился всё-таки за полчаса до открытия Похоронного бюро (на «Скорбящую») - занимать очередь. (Там как-то, сказала «Шустрая», даже с ВЕЧЕРА занимают!)
И, действительно: у черного полуразвалившегося древнего дома с (будто обгорелой, обугленной) вывеской - уже толпился народ. Внутри - в тесной темной комнатёнке - тоже.
- Автобус на вторник можно заказать? - спросил Нестер у седого, грязного старика за барьером (чего-то в такую рань уже писавшего. Чего они туту все «пишут»?
- Сначала в ЗАГСе получите «Свидетельство о смерти», - вон в той двери, - не отрываясь от писанины, сказал старик. «Господи, ещё одна волынка!» - двинулся Нестер к такой же закопчёной, тёмной клетушке (да еще и с решетками на окнах) - где за конторкой, укапанной чернилами и серебряной краской - сидел еще более грязный и скучный старик, макал кисточкой в банку с «серебрянкой» и угонисто (даже без разметки) заполнял «серебряными» буквами разложенные на конторке длинные черные ленты.
Нестер сначала не понял, чем он тут занимается, но потом увидел за его спиной на веревке (тянувшейся вдоль всей стены) развешанный ворох этих самых траурных лент с «серебряными» надписями: «Дорогой мамочке», «Незабвенному сыну», - последние безмолвные крики любви и потери, заполнявшие от угла до угла всю тёмную, закопчёную стену.
- Где тут «Свидетельство о смерти» получить? - спросил Нестер у очередного Харона. «Сейчас придет!» - не отрываясь от своего быстро- писания, ответил тот. И таким образом, активный Нестер неожиданно оказался первым, а за ним (узнав какой порядок) тотчас настановился толпившийся сначала на улице в беспорядке народ. Не выспавшиеся, хмурые - все молча стояли в низкой двери и тупо смотрели, как очкастый Харон быстро круглил и круглил на черных полосах свои серые буквы (поштучно что ли ему платили?), и как рос и рос ворох этих полос на веревке за его спиной. «За ними придут! Они уже заказаны! - приходила мысль каждому. - «Могилы ждут. А в домах стоят гробы со своим мертвым грузом.»
Прошло 15 минут, полчаса - никто не приходил. Старик продолжал круглить свои безмолвные крики. А на стене рядом с Нестером обыденно висели такие, например, объявления: «Здесь можно заказать катафалк и музыку для похорон. Стоимость - 40 рублей.» Или: «Ритуальный зал принимает покойников (без признаков разложения) на хранение до 1 суток.» ПРЕЙСКУРАНТ: «Ритуальный зал -«Копка могилы - ..», «Венки - ...», «Траурные ленты -..», «Гробы (взрослые, детские) - ..», «Заморозка покойника - ...» Толпа людей в дверях молча стояла и смотрела на все это. СТАНОВИЛОСЬ СТРАШНО.
Наконец, протолкавшись сквозь толпу, прошла к своему низкому маленькому столику у зарешеченного окна усталая женщина с хозяйственной сумкой (видно, прямо из дому от домашних забот) - быстро и сноровисто выкинула из ящика на стол стопу (учетных что ли?) журналов - (больших, как и везде тут, «амбарных книг-тетрадей»), надела треснутые очки, достала деревянную (времен Нестерова учения в школе) ручку с заржавленным пером и пузырек с чернилами - и пригласила первым стоявшего Нестера «присесть» - на дряхлый, старый стул.
- Ничего, - сказал Нестер и приблизился.
Женщина быстро стала писать что-то в одной из «амбарных книг», потом в другой. Как-то сама (неуловимым движением) выхватила у Нестера больничную справку Дарьи Васильевны («Ишемия. Смерть наступила от сердечной недостаточности.) Потом таким же манером из рук Нестера стало исчезать все, что представляло в жизни бывшую актрису, жену и мать, гражданку и женщину (Дарью Васильевну) - вплоть до паспорта - с паспортным блеклым фото, запечатлевшим когда-то ее земной образ; пропиской ее места жительства; с датами рождения и выдачи документа; со штампами замужеств и разводов; с прописками и выписками из мест проживания во время мотания по провинциальным театрам; с лицами вписанными в паспорт.» И вместо всех этих земных (бумажных) свидетельств ее существования (веером торчавшие в руке Нестера) - ему вложили, наконец, всего два (железных!) документа:

«МОГИЛЬНЫИ ЗНАК»                И «ЖЕТОН» (с дыркой)
          15241                (с тем же номером)
Новогражданское кладбище                Кладбище
        Ы10 Горко                15241
       (на оградку)                (для родственников)


- А как же паспорт? – спросил обескураженно Нестер (зная, что это самый важный документ, который должен быть при человеке.)
- Он больше не нужен, - быстро пиша, ответила женщина. - Он останется здесь. И, надорвав, швырнула его в открытую пасть железного ящика. (Под стол.)

По железным документам этим старик из передней комнаты (за барьером) принял теперь у Нестера заказ на автобус и выписал квитанцию: «Катафалк» (как было там написано) на вторник
- 4р. 50коп.; за копку могилы - 8-30; за Ритуальный зал - 11-25»
- Оркестр надо?
- Нет, спасибо, - ответил Нестер, потому что у него уже кончились те самые месткомовские деньги, что ему передала вчера Далила.
- А венки! - сказал за его спиной знакомый повелительный голос, и Нестер обнаружил рядом с собой всепроникающую «Шуструю». - Мне родственники велели купить три венка. А от кого ленты писать не сказали! Недотепы!
- Так позвоните.
- Я звонила - сказали, что один от них! (скряги!); а два другие - они тоже не знают от кого.
- Театр, наверно: партком да местком, она ж была партийная! Откуда вы звонили?
- А вот отсюда - из котельной, там телефон.
В низком, тёмном подвале (тоже с зарешеченным окном - уж чего тут было охранять?) сидели, как везде, в ушанках темнолицые бездельники и КУРИЛИ! Сколько ж этих «курильщиков» было всюду! Да еще заискивай у них:
- Позвонить можно? - «Звоните»
Сначала Нестер позвонил Далиле и «доложил», что с автобусом всё в порядке: будет точно во вторник к 12 часам. «А теперь вот с венками не разберемся: какие от кого?» - Позвони в театр, - сообщила Далила, - оттуда только что звонил администратор: они машину дают за венками»...
- «Вот: ищу Вас, - ответил Нестеру администратор, - Дали 15р. на венки. Мне сказали: Вы в похоронном бюро, а я - новый, в лицо вас не знаю, был там - Вас не нашел.
- Господи, боже мой! Ну, приезжайте с театральным автобусом! - кричал Нестер в глухую, испорченную трубку. - Венки ещё не привезли, мы стоим тут первыми, в самом начале меня увидите: в черной шляпе, с бородой.
- Хорошо.
- А гроб взяли? Поехали с ним уже за покойницей в морг? Прекрасно! Ну, жду Вас!
И пошел к очереди у барьера.
«Шустрая» стояла самая первая (на его месте - у барьера) и отбивалась от наседавших со всех сторон очередников чуть не ногами: «Да! Я вместо вот гражданина в шляпе и с бородой стою - он позвонить отошел! Да! Нас тут «целая шайка»! Всем хоронить надо! Всем венки нужны!
- Автобус сейчас приедет,- сказал ей Нестер-. Но кому третий венок - я так и не выяснил: администратор тоже не знает.
Стояли, томились. Нестер выбегал и выбегал встречать автобус, но то ли автобус у театра стал теперь другой, то ли ещё что - автобуса не было и не было. Нестер опять уже устал и хотел есть. Сердце колотилось, как всегда; перебивалось. «Ну, вас всех к ..!» - то и дело шептал он, бегая туда и обратно - к терпеливо стоявшей и перебрехивавшейся с очередью «Шустрой». (Той всё было нипочем.) Наконец, привезли венки: аляповатые, искусственные, неправдоподобно зеленые листья на проволоке: по 7 рублей, 10 и 15-25.
И что тут началось! Все бросились выбирать, хватать - барьер зашатался, седой старичок- приемщик закричал: «Встаньте все в очередь! Никому не буду давать!» А автобуса всё нет!
И вдруг Нестер увидел давно стоящий в сторонке «микрик», на который раньше не обращал внимания. «Из театра?» - спросил шофера. - Да. С администратором. - «А где он?» - Вас пошел искать. - «Да чего меня «искать» - я давно тут на виду стою!»
Вернувшись к барьеру, Нестер увидел «мальчишку» с усиками, вытягивающего шею и привстающего на цыпочки, чтоб разглядеть кого-то впереди над головами. - Администратор? - спросил Нестер. - «Да» - Давайте деньги!
Пролез к своей «Шустрой», цепко державшейся у самого барьера около кричащего старика и уже (ну, молодец) с тремя венками в руках: 7 рублей, 10 и 15-25.
- У нас денег только 15, - крикнул он ей.
- Ничего, у меня есть. Пусть администратор покупает в соседней комнате три ленты. - «У него денег нет! - А чего ж он выезжает «на дело» без денег? - с красным лицом, вся запалённая - кричала «Шустрая» (Значит, и ее всё-таки пробирало.) - Дайте вот ему 2 рубля.
- Чьи, чьи это тут венки? - орал меж тем старик за барьером, все никак не наведя порядок в очереди, (ибо каждый тянулся к венкам, висевшим на стене.)
- Наши! Наши! - кричала «Шустрая». - Мы берем, у нас автобус приехал от «Обкома». Вот деньги!
Сумасшедший дом! Психбольница!
И тут неожиданно выяснилось, для кого ТРЕТИЙ венок: с улицы протиснулся в пыжиковой шапке и бобровом воротнике и подергал Нестера за «хлястик»: «Возьмите мне два маленьких, - с одышкой прохрипел он. -Для Дарьи Васильевны от жильцов ее дома».
- Ну, вот берите за 7, - протянула ему один из венков «Шустрая». И - с венками и лентами они выдрались, наконец, из толпы и, слава Богу, поехали все к Далиле, а Нестер, чтоб черт его, - в Собес - за «помощью»: двадцатью этими несчастными, полагающимися на похороны, рублями. Да домой, чтоб вас! - поесть и отключиться к дьяволу, наконец, насовсем от «всего этого». Хватит с него. Его миссия, кончилась! Всё!
А там: «Подождите! Вы же видите: у меня посетитель!»
И ДВАДЦАТЬ минут он потеет в темном коридорчике, заставленном продолговатыми ящиками (как в библиотеке) - с карточками. (На столах и даже на подоконниках.) Тысячи этих карточек! Посмотрел. А это инвалиды. И пенсионеры. Со всего района.
Прошло ЕЩЕ ДВАДЦАТЬ минут! О чём же это можно разговаривать - с одним человеком! - СОРОК минут?! Прислушался: О САПОГАХ! (Где можно достать, почём? И собрались переходить - теперь уже- на «брюки») Нестер встал - зашёл: «Вы знаете: может мне попозже зайти, а то у меня там погребение».
- А что у Вас? - «Да вот «помощь» - на похороны.
- Ну, 20 рублей. Напишите Заявление - вон бланк.
- «И всё?» - И всё.- «А чего ж вы меня из-за этого СОРОК минут держите? Я ж запарился тут весь!
- А я ж не знаю, зачем Вы.
И Нестер заполняет (вторично!) сверхдурацкий бланк? «Прошу оплатить на погребение «умер... - (почему-то:) -... шего». И дальше: «проживаЮЩЕГО» (??) там-то. (Хотя, где может «проЖИВАТЬ» покойник?). «Свидетельство о смерти» - №301089 сер. 1-ОБ». Чушь какая-то собачья, а вот сиди и участвуй в ней. А то не получишь и этих 20 рублей.
- Через 10 дней придёте.
- А сейчас нельзя? - Сейчас-то как кстати: и за гроб, и могилу...
- Нет, только через 10 дней. (И опять ду-ду-ду: про «брюки» и «сапоги».)
Да, да: знал же Нестер, что всё так точно и будет. Всюду, везде! Так зачем же брался? Куда лез? ЕМУ не по силам всё это выдержать - тем более все эти кладбища, Похоронные бюро с их «могильными знаками» да железными «жетонами». Завтра он отнесёт эти железки Далиле и - всё! всё!


13. И ВОТ ОНА - «СНЕЖНАЯ МАСКА!»


Сколько раз поднимался Нестер по этой лестнице! Сколько раз, поднявшись, дёргал за шнурок (сделанного им же) колокольчика! Ожидая за дверью шорох и далилиных шлёпанцев и лёгкого халатика. (Или тяжелого шага ее матери, Дарьи Васильевны.) Как долго они, бывало, возились со сложными замками.
А теперь... Дверь (как все эти дни) настеж! Лестничная площадка истоптана мокрыми следами. А при входе отвратительно-красное (несуразной, специфической конфигурации) узко¬длинное дощатое сооружение, обтянутое таким же (отвратительно-нарядным) бархатом: крышка гроба.
Значит, всё! Значит, привезли!

До этого не верилось ещё в смерть Дарьи Васильевны. До этого были только сообщения да разговоры, - а придёшь, постучишь в дверь, и «Дарья Васильевна» (или «Пиковая дама», как звали ее в театре) сама, может быть, ещё и отворит. Но теперь... После этой «крышки»...
Дверь САМА отворена. НАСТЕЖ. В прихожей на этот раз и в комнате- никого. А в кухню дверь (напротив) почему-то прикрыта. (И там приглушённые голоса). Нестер сунулся в комнату - и будто ткнулся лбом: на рояле (подчеркивая причастность покойной к искусству) в полной пустоте и тишине - наискосок, ногами к двери, лежала в длинном гробу Дарья Васильевна. Это было как у Жерара Филиппа: красиво и оригинально.
На цыпочках Нестер подкрался к гробу и снял шляпу. Вся бело-седая (будто запорошенная инеем): с белыми бровями и белыми усиками под длинным восково-прозрачным носом - с большой белой бородавкой на верхней губе - Дарья Васильевна очень мало теперь имела сходства с «Пиковой дамой». Лицо ее теперь скорее походило на «Снежную маску» (о которой они с месяц назад говорили с Далилой при случайной встрече на слякотной улице) и очень напоминало тогдашнее лицо Далилы, сплошь осыпанное слякотно-снежной изморозью.
- Ну - что? Дарья Васильевна! - сжимаясь сердцем, спросил шепотом Нестер. И вздрогнул: у окна Далила укутывала горячие батареи.
- Если тебе неприятно - не гляди, - сказала она, извиняючись - со своей жалкой улыбкой.
- Нет, ничего, - ответил Нестер. Полез, чтобы скрыть смущение, в карман: - Вот все железные документы для кладбища сдаю тебе, а 20 рублей из Собеса дадут через 10 дней.
- Спасибо, - проговорила негромко Далила и повела его в смежную (переднюю) комнату: - Ты хотел сведения о маме - для твоей речи. Вот мамин брат, дядя Жора, разбирает тут ее рецензии, фото. Можешь выписать, что надо.
Дядя Жора - вылитая Дарья Васильевна (только в пиджаке и брюках), посверкивая очками, перекладывал желтые, измятые газетные вырезки, старые треснутые фото молодой, носатой и глазастой (очень похожей на ньшешнюю Далилу) женщины: то в кринолине, то с турнюром, то в балахоне русалки с распущенными волосами, а то с обнаженными красивыми плечами, прикрытыми веером.
А вот и их недавняя, (искусно сделанная Далилой) театральная фотография: Нестер (в длинноволосом парике и костюме Незнамова) стоя на колене, прильнул к кружевной груди «своей матери» - Дарье Васильевне (одетой и причесанной под актрису прошлого века - Кручинину.)
Даже на фотографии отразилось, как Дарье Васильевне НЕ НРАВИЛАСЬ эта (придуманная Нестером) эффектная мизансцена.
Нестер введен был тогда на роль Незнамова с 2-х репетиций (вместо уехавшего прямо перед ним молодого актера Рудника) и, несмотря на спешность ввода, не хотел буквально копировать своего предшественника и норовил (хоть худо-бедно) а вставлять что-то и свое. И как же эта «Пиковая дама» (такая же носатая в этой роли, и такая же ворчливая и капризная) третировала его! «Не туда пошли! Не здесь встали! - шипела она то и дело ему на спектакле. - Станьте левее! НЕ ТРОГАЙТЕ МЕНЯ! НЕ ПРИЖИМАЙТЕСЬ КО МНЕ! - ВЫ МЕНЯ ИЗМАЖЕТЕ ГРИМОМ!
И после спектаклей регулярно жаловалась - ябедничала режиссеру (своему бывшему мужу Верховцеву). Который, посверкивая своим фальшивым пенсне, говорил после её ухода: «В присутствии этой мымры я сделал тебе замечание; но ты играй, как играешь! Зритель тебя принимает, и пошла она в жопу!»
Когда же Нестер в свою очередь жаловался на Дарью Васильевну Далиле - то она, даже не слушая его, говорила всегда только одно (и с величайшим апломбом): «Моя мать - идеальная женщина! А твой Верховцев - пошляк!»
Может так оно и было (тем более, что многочисленные газетные вырезки с откликами - именно это и подтверждали), но играть с ней в паре (в одном спектакле) было мученьем.
Вдруг из комнаты с гробом послышался плач, Далила тотчас метнулась туда и тоже заголосила. Оказывается, пошли соседи и однодворцы прощаться, клали, по обычаю, рубли на гроб, на погребение: и причитания и слезы наполнили помещение.
Двоюродная сестра Далилы - Ляля (с неизменной сигаретой) выскочила из кухни. «Не расстраивайте Далилу! - закричала она. -Хватит! Мы уже наревелись! Сколько можно!» А Нестер, воспользовавшись суматохой, вышел вместе с курившим «дядей Жорой» на лестницу, чтоб уйти домой! И уже прощался с ним, когда увидел поднимавшуюся снизу «Шуструю».
- Там могила не готова! - отпыхиваясь , проговорила она.- Звонила Хохлова с кладбища, сказала, что к завтраму не успеют: земля, как камень. Срочно нужны кувалда и клинья. И люди. Там копают от нас (сослуживцы Далилы с работы), но они выбились из сил, нужны новые на смену. Надо из театра попросить. Поезжайте на кладбище! - скомандовала она Нестеру. - Сходите в театр! - Сделайте же что-нибудь: вы же мужчина!
«Тут и без меня есть «мужчины» и, кроме того, родственники!» - хотел было сказать Нестер и повернулся к «дяде Жоре». Но тот, будто предупреждая его реплику, рылся уже в кошельке: «Вот Вам на такси, - сказал он, - дорога не- близкая». И сунул Нестеру сначала «трёшку», .. потом еще., и, поглядев на них и помедлив, махнул вдруг рукой (как бы говоря: «Эх, пропадай все эти «бумажки», все ведь «там» будем»!) и добавил к двум «трёшкам» ЕЩЁ «пятак».
«Шустрая» нашла у запасливой Далилы бутылку спирта, отлила половину, разбавила водой и (как валюту) тоже вручила Нестеру. И ему, вооружённому столь серьезным образом, волей-неволей пришлось тащиться к «Театральной» площади, стоять там в очереди на такси и вторично отправляться на претившее ему кладбище.


14. КЛИНЬЯ И КУВАЛДЫ


(Из записей Нестера. Понедельник. Полдень.)

«По пути на Театральную площадь - зашел к «Фадику» (художнику): у них в Худфонде (в мастерских) телефон - позвонить в театр насчёт «копщиков».
«Рулевого» не было, поневоле пришлось говорить с «неполномочным» директором - размазней. «Рабочие сцены в театре нужны» - вяло сказал тот. - Но у вас же завтра выходной!» - «Ну, ладно: пришлю»...
Художник «Фадик» - для клуба «Строителей» малевал какой-то стенд: бравая сварщица или монтажница - с недостроенного оконного проема - вглядывается в заполненную кранами (и другими оконными проемами) «коммунистическую даль». Натурщица Нинель (в комбинезоне и с мастерком в руке) позировала «Фадику».
Поговорили о жизни и смерти,., о том, как копать могилы. Нинель показала польский журнал с сообщением, как это дело поставлено в Нью-Йорке: поскольку известно, что люди умирают не первый день - могилы там заранее накопаны экскаватором, и вообще - устроен великолепный конвейер от больничного морга до последнего кладбищенского пристанища - с виртуозным обслуживанием гробами, венками и могилами, на все вкусы и даже капризы. А тут...
После получасового безнадежного ожидания такси на стоянке, сел к «леваку» (возит директора «Центролита», едет как раз туда - мимо кладбища; за «трояк» посадил).
- За «бутылку» или вот этот «трояк» на «лапу» - все кладбище это говённое перекопать можно, а не то, что какую-то там «могильную ямку»! - самоуверенно сказал водитель директорской «Волги». - Хотите, я вам пригоню сейчас компрессор с отбойным молотком: и «яма» (так он назвал «могилы») будет через час готова.
- Не знаю, - ответил я, вылезая у кладбища. - Посоветоваться надо. Постойте тут - я сейчас узнаю.
«Копщиков» я нашел не там, где настаивал вчера рыть могилу Кирьянов, а «подальше от дороги», т.е. там, где хотела Далила, (чтоб не ставить «богатый памятник») и где могильщик отказывался копать из-за промерзлой земли. («На метр двадцать!» - вспомнил Нестер его слова.)
И действительно: на этом месте был сплошной глинистый лед. Интеллигентные ребята в вязаных шапочках с далилиного «ящика» (правда, инженеры!) вшестером за целый день отбили ломом только см. 15 верхнего льда. И были без сил.
- Да что ж это! - испугался я. - Это ж будет скандал: завтра в 12 хоронить, а могила не готова. Два театра с филармонией будут! Начальство! - пугал нарочно я. - А тут что?!
- Клинья нужно. С кувалдой, - вяло сказал один из инженеров в шапочке, весь перемазанный землей и снегом. - И смена нужна: еще человек шесть. Ведь мы не обедали.

В самом деле: на шестерых инженеров был один кривой лом да две лопаты с расщепленными черенками. О-хо-хо хо-хо.
Слева и справа (и даже впереди уже!), тоже торопясь, будто в ожидании противника вон из того лесочка - копали такие же «окопчики».
- Вон у них попросить клинья, - советовал я.
- Да мы уже спрашивали. Но они сегодня хоронят, а могилы, видите, тоже не готовы: на метр всего выкопаны.
- Ай-я-яй! - помотал головой я. - А где ж могильщики-то! Кирьянов - черт возьми! Ведь деньги за копку взяты: 8-30, черт, заплачено! Да ему еще лично - десятка!
- Никого нету! - матерились тоже и от соседней могилы. - Ни могильщиков, ни инструмента. Вот из дому да с работы утащил. Могила ещё не готова, а через час хоронить! Это такое безобразие, такое безобразие! Нигде, наверно, в мире такого нет, как у нас. Живем - хуже некуда, а помрешь и хоронить- то толком не похоронишь.
Пошел в сторожку: искать могильщика и кувалды. Вижу: «левак» мой ждет, как договорились, «ехать за компрессором». Сделал ему знак, что «сейчас»!
В сторожке все точно так же, как вчера: (будто никто и домой не уходил) - у той же печи, сидя на полу, все курят - меж ржавыми ломами и сломанными лопатами. Капает в ведро вода из железного рукомойника при входе. Толпятся уныло родственники умерших у столика с «Книгой мертвых». А уютная белая старушка «Похорона Ивановна» (как назвал ее вчера Лукич) без умолку пересмеиваясь с могильщиками, что-то выговаривает и выговаривает им - под их отбрехи:
- Ведь сопьётеся тута от безделья да подношений! - верещит сквозь смех она. - Хоть там, где «мягкая» земля - хоть там чего-нибудь рыли.
- Что мы - кроты что ля? - отвечал ей один амбал из бригады Кирьянова. - Мы там накопали, а туда никто не несет: «далеко», говорят, «от воды и дороги».
Встал против него: - Ну что? - «А что!» - Могила-то не готова! - «Ну и что?» - А ведь завтра в 12-ть хоронить! - «А я здесь причем?» - Будет скандал: знаменитая артистка, начальство всё придет. А хоронить нельзя!
- А что я сделаю? Я говорил: там мерзлота! Давайте 15 человек!
- Да не в людях дело! Там инструмента нет!
- Как «нет»? Лопаты есть...
- Да что «лопаты»! Черенки все расщеплены, лом - кривой! КЛИНЬЯ вот, говорят, какие- то нужны. Да кувалды! А их нет!
- Клинья есть. Вот они, - кивнул Кирьянов в угол у рукомойника, (на железные, все побитые громадные зубила в запекшейся глине.)
- Да ребята-то там не знают! Надо ж дать! И потом: что ж одни клинья! Нужно ведь чем- то их забивать! Кувалды... какие-то...
- Кувалды, вон видите: ручки все поломаны. А те, что целы - слетают с черенка.
(Целый холм этих «кувалд» - громадных железных молотов - вперемешку с расщепленными ручками - громоздился в углу.)
- Да что ж это у вас? - обратился я к смешливой, уютной старушке за столиком с «Книгой мертвых». - Инструмента-то нет?! Ведь не первый же день хороните!
И смешливая болтушка «Похорона Ивановна» этак рассудительно отвечает: «Да, инструмент у нас плохой. Мы начальству сколько раз говорили - ничего не предпринимают.»
- Так давайте Я съезжу - от имени покойников потребую, в газету напишу, - но ведь вдруг вас тогда обидят, - полу в шутку - полу всерьез пробую я оказать на них давление с этой стороны. А их ничем не проймешь!
- Очень хорошо, - смеется «Похорона Ивановна». - Съездите, съездите: пожалуйтесь.
- Кто ведает кладбищем-то? Коммунхоз? Черников что ли?
- Ну, да, да: Черников! - прямо закатывается от смеха старушка. Становится страшно: ненормальные они что ли все тут (от этого ежедневного побоища). Это ж «передовая»! «Окопы» роют, как «под Москвой» в 41-ом. Еще вон Дарье Васильевне «окопчик» не выкопали, а уж и по бокам, и впереди нее копают. А завтра она уж будет в самой середине этого «побоища»: вон сколько в «Книге мертвых» вписано уж после нее! И новые еще ломятся в дверь, подпирают - требуют своей очереди на «окоп». Тут невольно с ума сойдешь.
- Тогда я поеду сейчас к Черникову! - чтоб только убраться скорей отсюда - застегиваюсь я и поднимаю воротник: - от холода ли, от нерва- меня бьет дрожь. - Как же так? - (еще пытаюсь разобраться я) - Живут люди - мучаются; умрут - еще хуже: (родственники мучаются!): Могилу выкопать - за три дня не можем. Экскаватор что ли вам дали б!
- Экскаватор не проедет среди могил! - с идиотским спокойствием говорит Кирьянов. - Тесно! Да и тоже не возьмёть!
- Ну, компрессор, черт возьми! С отбойными молотками! - уже кричу я на это беспредельное безразличие и идиотизм. - Вот асфальт-то долбят! Каждое утро у меня под окном!
- Нет, не возьмёть! Земля, как камень! - с умопомрачительным упорством гнёт своё Кирьянов под такой же идиотский смех старушки.
- Да, «не возьмёт», конечно: он железный - ему десятки в «лапу» не нужны! - уже кричу несуразное я. - Только могильщики дерут у вас тут десятками и ни черта не делают. Какого хера вот ты тут сидишь?! Десятку взял?! Ещё обещано было? Ну, и иди - показывай ребятам, как копать, а не болтай тут про то, что «ничаво не возьмёть», едри вашу мать! А то приеду сейчас вместе с Черниковым - я тут всех вас к чертовой матери повыгоняю! Пьяниц и обдирал! А НУ, ВСТАВАЙ и ПОШЛИ! Мать вашу так!
К моему удивлению Кирьянов покряхтел- покряхтел, поднялся и, насунув зачем-то на плечо автопокрышку, пошел к выходу.
Пошли к могиле. Там едва на ладонь (ну, на две) всего была сколота земля. Ребята (пять человек), опершись на расщепленные черенки лопат - скучно стояли вокруг, а один-единственный (без пальто, в вязаной красной шапочке) тюпал кривым, ржавым ломом, отколупывая крохотные комочки от дна. А при нашем приближении прекратил и это.
И тут я понял, зачем Кирьянов взял покрышку.
- Вот, - говорю: - правильно ты взял покрышку: ты ж говорил, она горит жарко. Вот и давайте зажжем и будем ею прогревать что ли. И дело пойдет!
Говорю, чтоб разбить это общее уныние, это тягостное молчание. Но могильщик молчит. Молчат и, шмыгая носами и тяжело дыша, инженеры - ребята.
- Кирьянов! - не понимая, в чем дело, подталкиваю я. - Разогреем землю и всё!
- Да это так, - неопределенно вздыхает Кирьянов. - Вот и железо есть, чтоб покрыть
сверху.
- Ну, так чего же! - ору я. - Поджигай, разогревай!
- Нельзя. - Говорит Кирьянов, стоя как в столбняке.
- Да почему, черт возьми! Сам ни черта ни делаешь - и мое, что я ни предлагаю - отвергаешь!
- От жара венки на вот этих ближних могилах попортим. А краска на оградах полопается.
- Давай, венки в сторону отнесем, а потом положим на место.
- Нельзя. Только захоронили. Родственники каждый день ходят.
- ХОРОШО! - вне себя кричу я. - ЕДУ к ЧЕРНИКОВУ: РАССКАЖУ, КАК ВЫ ТУТ РАБОТАЕТЕ! И ПРО «ДЕСЯТКИ в ЛАПУ», и про «бутылки» не забуду!
И, не оглядываясь больше, и натыкаясь на кресты и ограды - чуть не бегу ото всего этого к выходу, к моему (ждущему, слава Богу, меня) леваку. «И чтоб я ещё раз когда приехал сюда! - Вон отсюда; а то так и останешься здесь насовсем с этими покойниками!»
Чтоб поскорее выбраться отсюда, из этих бесконечных оградок с могилами и крестами, я энергично заработал ногами и руками, будто пловец преодолевая некий встречный воздушный ток, мешающий мне выкарабкаться из этого отвратительного места. И вдруг в довершение всего у Ворот, куда я устремился - ударил надрывно оркестр, и толпа с новым гробом попёрла мне навстречу. Задыхаясь и тяжело дыша, я грёб против встречного течения, а ноги мои ослабели: и рядом вот вроде «Парадный» распахнутый Выход, а я будто остановился на стремнине, и меня медленно, но неуклонно относит от него широким этим и мощным потоком, несущим всех сюда - внутрь! А отсюда - ну, нет выхода, нет исхода. Вон и «левак» мой стоит, ждет, - и Ворота настежь, а никак я не выгребу туда. Только сюда, сюда прут и прут эти покойники и гробы. А отсюда...
«Господи! Отче наш!»
И вдруг: рядом с ВОРОТАМИ - я увидел маленькую калиточку, и ощутил такой же маленький ручеек, что ВЫТЕКАЛ все-таки через нее отсюда за ограду: туда, на улицу. И я погрёб: к ней, к ней. И этот вялый, но все-таки выливающийся ток, - вынес как-то меня к моему «леваку», на ТОТ берег - к Жизни! (За кладбищенские - размашисто и бесстыдно распахнутые ВРАТА!)
- Давай отсюда! - выговорил я «леваку», плюхаясь рядом с ним на сиденье.
- Куда? - За компрессором? - спросил он. «Нет, к Черникову! В Коммунхоз! Туда, где «прокуратура».
- Нет, туда я не поеду! - испуганно сказал «левак». - «Ну её!»
- Ну и ступай к черту! - полез я вон из машины. - Без тебя доберусь!
- А «трояк»! - не забыл он. - «А «трояк» я прокурору твой вручу. Чтоб не повадно вам было вместе с директором «левачить» на казённой машине. Номер я запомнил!



15. КОММУНХОЗ. ТЕАТР. И ЛИТЧАСТЬ


(Из записей Нестера. Понедельник. Вечер.)


«На третий этаж - с высокими потолками и длиннющими широкими лестницами «прокурорского» Дома, (где почему-то помещался и Коммунхоз) - я еле долез (к этому «Черникову»).
Стою, отпыхиваясь, в приёмной - потный, тревожный, голодный (сердце стучит). А мне так спокойненько (как в «Прозаседавшихся» Маяковского) говорят через читаемую газету: «А его нет.» (Разлетелся! Так вот прям Черников сидит всё это время на работе и ждет меня весь день!)
- А когда будет? - спрашиваю я этак грозно. (Будто не бесправный, голодный и никчемный инвалид с 29-ю рублями пенсии, а какой-нибудь там «Прокурорский надзор»!)
- А Вы по какому вопросу-то? - удивлённо подняла глаза от газеты желтозубая, с выпиравшими через рот щучьими зубами, тётка в очках.
- По «вопросу» коммунального хозяйства у вас в городе!
Тут уж она отложила газету и с некоторой даже оторопью повернулась ко мне.
- А что случилось?
- ХМ! - прокашлялся я, и сам заробев от такой своей наглости. Но надо уж было доканчивать, раз начал. - Как Вы думаете: откуда я?
- Ну.. - «С Того Света! С кладбища! И явился сюда по ваши души!»
Вылезавшие тёткины щучьи зубы вылезли (вместе с очумелыми глазами) еще больше. И тут только, видно, заметила она странную «шинель» посетителя, чёрный галстук и разношенные, в кладбищенской глине, полурваные суконные ботинки «прощай молодость» (перешедшие, кстати, мне тоже от Верховцева.)
- А что там случилось? - повторила она, (совсем уже растерянно.)
- А то: Хороним известную актрису. А могилу четвертый день (прибавил я сроку!) выкопать пока не можем!: ни инструментов, ничего нет. Лом да лопата. Да и та без черенка!
- Да, это правда, - покорно сказала тётка с зубами. - Кладбище у нас запущенный участок. На обкомовской «делянке» мы еще с лета нарыли очень хорошие могилы: широкие и глубокие, - по 1-й категории. Может их снегом занесло?
- Мы хороним не на «обкомовской», а в общем месте, у дороги.
- Ах, не на обкомовской?! - сразу сменила тон тётка, и щучьи зубы ее оскалились, будто хотели схватить Нестера. - Чего ж им ещё! Черников по таким пустякам и принимать-то не станет! При-ду-мали! Какая наглость. Да хоть бы и здесь он был - я б вас все равно б не пустила!
- Ах, вон как?
- А вы как думали?! Ходют тут всякие! Театр, понимаешь, устраивают!
И, демонстративно отвернувшись, опять уткнулась в газету!

А в настоящем театре шла премьера «Русалочки».
- Где Калиничев? - спрашиваю на входе.- «В зале»
Вошёл - темнота. Дышит детьми зал. Где тут его найдешь? На сцене голубой свет - «Подводное царство», и надо же: точно тот же эпизод, когда я первый раз приходил к «Рулевому». Старуха - колдунья, похожая на Дарью Васильевну, отговаривает Русалочку идти к людям: «Язаберу твой голос, - грозилась, как и в тот раз, актриса, (к которой перешли роли Дарьи Васильевны). И, что за черт: голос ее был голосом далилиной матери. - И это еще не всё! - пугала она. - Ты никогда не сможешь вернуться обратно!» - Я согласна! - отчаянно отвечала маленькая, жалкая Русалочка, которой ужасно хотелось из этого мокрого мира - к людям, к Жизни.
- И ЭТО еще не всё! - долбила ее Колдунья.
И я вдруг почувствовал, что меня дергают за штаны: прямо у меня под ногами, на ступеньках, сходящих в зал, корчился «Рулевой».
- С могилой ничего не получается, - прошептал я, усаживаясь рядом с ним. - То, сё...
- Ладно, в антракте поговорим.
В антракте в администраторской окружили актеры, администраторы: ну, что да как? - «Могила, говорю, не готова: инструмента нет, людей не хватает.»
- Ну, я не знаю, - говорит, Калиничев. (Когда возникает ответственность - он всегда уходит «в кусты».) - Ты уж сам там придумывай. Я отвечаю за оркестр и панихиду, а ты уж доделывай с могилой.
- А как я, говорю, «доделаю», коли всё мое оружие - вот бутылка со спиртом да два «трояка».
- Это не мало! - влезает, как обычно, тот «насмешливый» актер, что разговаривал прошлый раз с Лукичом (из новых - я его плохо знаю.) - Давай, говорит, бутылку, - а «людей» или чертей я тебе сейчас организую.
И буквально через пять минут (вот «валюта-то»!) в самом деле «докладывает»: всё «о'кей» - трое «рабочих сцены» и он сам - будут завтра на кладбище.
«Ну и прекрасно», говорю. «А вот, говорит, тебе взамен «Йога» - она снимает страх смерти.» И дает мне (этот «смешливый») из своего чемоданчика самодельно перепечатанные листки. Ишь, «мерзавец»: значит, он не только «смешливый»; значит, думает то же кое о чем.
Звоню Далиле, что «все исполнил»: на кладбище сослуживцев ее «взбодрил», а на завтра смену в театре на ее спирт «нанял».
- Но они сами не найдут, - говорит Далила. - Поезжай утром с ними - покажи. Я знаю, что ты не выспишься, и вообще устал. Но ляг пораньше. Сделай это для меня. Ладно?
И я, тряпичная душа, отвечаю: «Ладно».
- Где это шляешься весь день? - Встречает дома жена. - Дочь не кормлена, в квартире - сарай, а он шляется!
Оказывается, приехала с поминок «от сеструхи», привезла «наследство»: маленький, простенький телик («Волхов»). Сидят с дочерью - смотрят «А, ну-ка, девушки!». Изображение мутное, звук трещит, лица разъезжаются влево и вправо.
- Настрой! - ворчит жена. - Мужик, называется, в доме: ничего не делает. Только спит да писаниной своей никому не нужной занимается.»
Пытаюсь соединить разъезжающиеся носы с подбородками, гетеродин трещит, звук пропадает совсем, а ручки настройки отламываются.
- Ну его на хрен! - кричу я. - Что я - телевизионщик что ли! Я в этом ничего не понимаю!
- Ну, да: где ж тебе! По проституткам только ходить «понимаешь». Иди спи скорей, а то не выспишься! Лентяй!
И я (не «пимши - не емши») закрываюсь опять в своей комнате на ключ! Лишь бы покой! Лишь бы не слышать, не видеть никого! Отключиться! Заснуть!


16. ПОЯВЛЕНИЕ СОПЕРНИКА


(Из записок Нестера. Вторник. Ночь и утро.)

«Не спал всю ночь, не смотря на все «Йоги», тазепамы и ноксироны. Сердце стучит; потно, душно. Мысли какие-то... -... извертелся весь!
Конечно, - ситуация ого-го! Совершается непростое: некий переломный момент. (Это ясно!). Упустить его - значит упустить всё. Ведь всю жизнь хотел: «настоящей» Женщины, «настоящей» Любви, Дома, Семьи. Ну и вот они - приготовлены и даже зовут его!
«Слонёнок! - шептала темнота далилиным голосом. - Переезжай ко мне. Насовсем. Квартира шикарная, я теперь одна. Переезжай!»
А с «этой» (за стеной) - разве можно жить? Это же наказанье Божье.
Раньше «Пиковая дама» сдерживала (или считалось, что сдерживала) сделать решительный шаг. А теперь... Что же: вставай - прямо сейчас; «тихочко, спокойничко» возьми лишь свои «никому здесь не нужные» «писанины» (даже постель брать не надо! Даже полотенца! Там всё есть) - и, не оглядываясь, не раздумывая, ПЕШКОМ! В теплый, уютный, прекрасный дом с ванной и теплым туалетом, - где тебя с любовью и уважением примут; где пройдут сразу твои ревматические, распухшие суставы и больная, уставшая, измученная душа. Всё! Прежняя жизнь закончена! Как мутный, плохо отпечатанный черновик. Осуществляется мечта твоей жизни. Переписывай всё набело. 10 лет тебя там ждут: твоя Женщина, Друг и Товарищ.
Но вот он не может никак выдержать окаянные похороны. «Перегрелся» и какую ночь уже не спит. Надо будет - и «выдержишь». Не такое выдерживали. А тут уж остались пустяки.
И с гудящей головой, с налитыми бессонницей красными, опухшими веками я встаю, - едва радио, устроенное мною над головой, начинает свое «Славься, отечество - наше свободное!» Не хер валяться, надо идти - делать свою судьбу. А это сейчас: - прежде всего выкопать могилу к 12 часам, иначе позор.
Вчерашние рабочие сцены ничего не значат: очень свободно они могут просто не придти, а интеллигентные инженеры в шапочках больше копать не будут. Значит...
Осторожно (чтоб не разбудить домашних) я в своих вымазанных в кладбищенской глине суконных ботинках прохожу в кухню, оставляю на кухонном столе записку «Поехал за билетом на Москву - вызывают в редакцию» и выхожу на неожиданно рассветно - веселую, весеннюю улицу (с чирикающими воробьями, деловито бегущими к помойке кошками и единственными пока из людей - дворниками, скалывающими лед на тротуарах). До чего же вдохновляюще всегда утро! Даже дворники эти приятны.
- Нет желания на копке могилы подработать? - бодро спрашиваю я,- А у знакомых ваших? Вот два трояка! Пятёрка! На такси до кладбища подвезу! (Пробую самое последнее).
Ничего их не берет. И моих рабочих сцены (с актёром - энтузиастом) тоже нет на троллейбусной остановке! Отчего я думал, что все так и рвутся копать на кладбище?
Вон, наверно, кто нуждается сейчас в «трояках и пятёрке»: пьянчужка - хрипун из нашего «подвала», хмуро подходящий к остановке.
- Не, на завод еду
- А «Водоканал»?
- Да вон проходная рядом, спроси: они круглосуточно.
- Дежурный (в красной повязке) в проходной «Водоканала»: «Нет, к 8 только будут подходить».
«Ну, что делать? Что делать?» - Обращаюсь уже просто к прохожим. - Нет. Иду на работу. Вдруг один весело: «На кладбище? Ладно! Сейчас подберу двоих, будем здесь - на остановке»
Но ненадежный какой-то: маленький, и рваный.
В общежитие ОПС? (где перемогался как-то комендантом). Звоню; стучу в низкие окошки. Как глухие. В одном (с горящей лампочкой) - ребята собираются на работу, пьют чай. За голым столом. - Нет, на работу надо. «А тут в соседней?» - А там девчата.
Иду обратно, к назначенной встрече у остановки. У пожарной каланчи молодые в военном лениво моют из шлангов здоровущие красные мамонты-машины. - Не, не охота. - «Театр хорошо заплатит. Бутылка» - Не, я не пьющий...
«Тьфу ты!»
Иду через пустынную, залитую приятным утренним светом площадь к остановке, остановился посредине, оглядывая видные насквозь пустые улицы, широкий проспект - туда к Горсовету: что за черт! За деньги! За бутылку! Не могу найти желающих копать могилу!
Ага, вон: на остановке, под часами двое «моих» рабочих из театра. Прекрасно!
- Поезжайте! Вот вам копейки на транспорт. Там найдете. А я еще тут двоих прихвачу.
До чего ж хорошо, оказывается, тут у нас утром: молочница «Мотя» подвезла к своей палатке бидоны - сгружает. «Здрасьте! - Здрасьте!» Хлебный продавец «Толя» (мордастый, в белом халате, известный на всю округу парень) откидывая запор на своей палатке. - «Здрасьте -Здрасьте!» От него пахнет ситным хлебом, дрожжами. Сам румяный и с одышкой (от ожирения). То, сё. Поговорили о похоронах, о «тщете всего земного», о копке могилы..
- А поговори с Царевым с «Водоканала» - вон он идет! - сказал «Толя» (И я понял, наконец, на кого он похож: на артиста Невинного из МХАТа. И голос такой же — сиплый. Как у зажиревшего кота).
- Это можно, - дисциплинированно сказал человек в военизированном кителе, проходя сквозь дежурку за ограду. - Подождите немного: вот пойдут к 8-ми люди - и сделаем. Знаю я этот театр: сын его любит.
- Можно от вас позвонить?
- Вообще-то нельзя, - стал надуваться спесью дежурный с повязкой. Но я уже - за трубку (да и Царев стоял недалеко). И победно:
- Далила! Докладываю: из театра двоих уже отправил. Жду еще - подойдут вот тут. И вообще!
И вместо благодарности кислый такой ответ: «Знаешь, не надо. Всем ведь платить нужно, а у меня денег нет.
- У меня тоже. - «Знаешь... Там и так людей много. Поезжай просто сам: они там всю ночь костёр в могиле жгли - Моня Рудник с ними с утра. А он всё сделает! Он умеет!
Вот те раз!
- А он откуда взялся?
- Ну я же тебе говорила: вчера приехал! Я ж и ему извещенье о смерти послала. Вот как! (И чувствую, что тут «не то». «Не так» что-то, «не то» и что вообще это всё «против меня»).
- Ну, хорошо. Еду.
И с непонятной ещё для меня обидой, не прощаясь, бросил трубку. Чёрт! Очень ко времени!


17. МОНЯ РУДНИК


Ах, Моня Рудник! Везде-то ты поспеваешь!
С этим Моней Рудником (актёром на роли «молодых героев») (на место которого и привёз тогда Верховцев погибавшего на московских улицах Нестера) - с этим крупным, весёлым красавцем Моней Рудником Нестер встретился на другой же день после ночёвки на диване в «гейшевой» комнате у Верховцева.
Театр в то время был в летней поездке по области - в забытом Богом Райгороде, находившемся в такой несусветной сельской глухомани (за лесами и болотами), куда добраться нельзя было ни пешему, ни конному. Театр же попал туда своим автобусом в ходе общих гастролей каким-то окольным путём, и куда из Кандеевки теперь "«только самолётом можно долететь».
И вот лишь для того, чтоб показать директору подобранного на московских улицах несчастного Нестера, неугомонный Верховцев решил отправить его туда грузовым самолётом местной линии (Ан-10).
«Можно, конечно, еще и по Вонючке пароходом, - говорил Верховцев, - но этот древне - русский ковчег времён татарского ига тащится по всем речным старицам и петлям чуть не ТРОЕ суток! Выдержишь? Но ведь театр за это время может уехать в непредсказуемом направлении».
И Нестеру (хоть он и не переносил самолётов, тем более этих мелких 10-местных «кукурузников») пришлось лететь. «А куда денесси?!»
И вот, кажется: ЧТО ёрнику и пьянчужке Верховцеву какой-то там Нестер! И однако, несмотря на все свои подагры и ревматизмы, потащился он (приволакивая больную правую ногу) вместе с Нестером на загородный аэродром, располагавшийся к тому же где-то у чёрта на куличках, и куда (только вися на поручнях в незакрывающейся уже двери переполненного, пыльного и дребезжавого автобусного драндулета) и можно было добраться.

И ревматический, полный старик с астматической одышкой ТАЩИЛСЯ! И ВИСЕЛ! (вместе с Нестером) на поручнях этого забитого до предела, умопомрачительного транспортного чуда. И доставил таки Нестера на аэродром!
А так как на аэродроме (в свою очередь и по обычаю) билетов НИ НА КАКИЕ местные авиарейсы, конечно, не было (а народу, - тоже, как обычно, - ПРОПАСТЬ!), и непонятно, как вообще люди всё-таки куда-то добираются и доезжают, и долетают), - то старик - Верховцев, свистя одышкой (и неплохо ориентируясь в этом орущем, снующем и толкущемся «Вавилоне») устроил Нестера - через знакомого своего пилота - собутыльника и театрала - на полугрузовой и чуть ли не без крыльев и без хвоста Ан-10, который, несмотря на безбилетицу, оказался почти пустым и взлетел тотчас, едва Нестера туда запихали (среди мотков каких-то канатов и разного рода вонючих ящиков, - на которых уже сидели, наверно, такие же, как Нестер, «блатные»: тетки с мешками - в длиннополых грязных юбках и загорелые дочерна мужики - крестьяне в темных от пота косоворотках и ватниках).
И летели (чёрт его знает как, на этом бесхвостом и почти разваливающемся гробу) через какие-то бесконечные пойменные разливы, ослепительно блиставшие под солнцем; и закладывая такие виражи (в левом иллюминаторе - сплошь одно небо, а в правом - земля торчком), что при подлете к Райгороду у Нестера (как это было с ним при перегреве в Ашхабаде) началась странная сильная пульсация в левой стороне груди и руке (как вспышки света), а в голове — «ничего»: не дурно и не кружится. («Лишь бы не упасть! Не помереть! Что ж это такое?!»)
Вышел Нестер на травяное (прямо выгон для скота) поле: куры ходят меж самолётов, - и пока (мимо «лётного домика» с кассой) дошел до автобуса - отлегло. Вот тогда только и испугался: застучало сердце, взмокли ладони. И он понял, что обратно поедет только (каким бы он ни был) пароходом.
По булыжной мостовой (каких он нигде не видал), мимо «купеческих» (низ каменный, верх дощатый) особняков «с вьжрутасами» (будто из кино-декораций «Бесприданница») подъехал Нестер к пыльному «городскому саду», где в длинном сарае (будто из «Талантов и поклонников»), считавшемся Летним театром -и проходили, видно, «гастроли» кандеевских артистов...
В тесном номерке голубенькой гостинички сидя в трусах на кровати допросил его картавый, лысый и предельно скучный директор театра, у которого появление московского артиста (свалившегося в эту непролазную глухомань, действительно, с неба) не вызвало, как заметил Нестер, никаких эмоций: нервы, видно, были не в пример Нестеровым (похвастался, что бывший военный летчик). И (будто по складам) осваивая: сначала Нестеров Диплом (о Высшем! Актерском Образовании!, подписанный чуть ли не самим Станиславским!), а потом хмуро перебирая сверх-великолепные характеристики с: МОСФИЛЬМА! ВСЕСОЮЗНОГО РАДИО! С не менее знаменитыми подписями - подозрительно спрашивал: а зачем же это Нестеру понадобилось с такими характеристиками забираться в такую провинциальную дыру?! «Вы у нас не будете работать!» - повторял и повторял он.
И слышал в ответ невероятное: «Буду! Буду!» - говорил измождённый, пыльный московский артист.
- Не будете! - твердил «лётчик» - У нас ставка для вас всего 70 рублей!
- Буду! Буду! - отвечал своё странный артист.
- Жилья нет! - долбил директор. - Комната с клопами в коммуналке; с печным отоплением и уборной во дворе!
- Буду! Буду! - отвечал артист.
И тогда хмурому, ничему не удивлявшемуся лётчику (непонятно почему «брошенному» начальством на культурный объект в виде театра) пришлось впервые, наверно, удивиться: ведь у него в театре не было НИ ОДНОГО профессионального актера! А этот... с такими бумагами! Москвич! И ...
И (может быть поэтому?) все-таки сказал, что... НЕ МОЖЕТ сам решить этот вопрос. Пусть Нестер приезжает (еще и!) в сентябре! А «лётчик» проконсультируется с кандеевским управлением культуры и с другими компетентными органами. (Нет ли тут - де какого подвоха! А, может быть, и политической диверсии!)
«Буду, буду! - твердил как заводной Нестер. - Буду и в сентябре! Только возьмите меня.
 (Ему некуда было деваться: ни жилья в Москве, ни работы. А жена - с ребёнком! И хулиган - отец не давал никакого житья: выгнал с кулаками из квартиры! (Правда, с нестеровой семьёй - их в этой комнате становилось семеро).
И тогда «лётчик»,- надев свою зелёную - защитную рубашку (которую он ещё по привычке носйл), выплатил Нестеру проездные, потраченные им на поездку в Кандеевку и героический перелёт в Райгород. А когда Нестер сказал, что обратно отправится пароходом («Так это же ТРОЕ суток!» - приостановил «летчик» отсчёт проездных на обратную дорогу, а самолетом полчаса!») (и хотя для директора театра пароходом было гораздо выгоднее, ибо дешевле!) - Как хотите, — побурев шеей, сказал он, Но - отсчитал Нестеру всё-таки по САМОЛЕТНОЙ таксе, - видно, устыдившись что ли чего-то перед этой непонятной для него (за недавностью работы в новой сфере) и непостижимой «лётческим» умом актерской простоватостью, - которая была для него внове после работы во всяких аэродромных «спецотделах», а потом «комнатах номер один» и тому подобных (таинственных для большинства) заведениях, - на которые его «бросили» после списания из авиации.
Эти «актеры» (среди которых он неожиданно оказался) никогда не просили у него никаких (как это везде было) «льгот»: дач там, квартир, или премиальных «пакетов» к праздникам. А, живя в ужасающих коммуналках барачного типа (без воды, водяного отопления и туалетов) просили всегда только одного: творческой работы! (хороших пьес и ролей). Это было выше его прежнего (сформировавшегося на всяких спецдолжностях) понимания; и чтоб скрыть растерянность перед всем этим - он в театре напускал на себя необычную хмурость, тяжелодумность и медлительность: которыми хоть как-то пытался компенсировать полную некомпетентность в тех делах, на которые его теперь «перебросили».
И вот, чувствуя какую-ту «вину» что ли перед «ними», перед «этими» - («шизиками от искусства») - он даже устроил Нестеру до полуночи (до парохода) койку в 20-местном гостиничном номере, - где Нестер до парохода (после всех его дорожных приключений) мог бы хоть немного отдохнуть. Уж очень вид у него был измождённый. И даже ел ли он сегодня (а то и вчера) - вызывало большие сомнения. Вследствие чего директор (как-то даже и незаметно вроде для себя) выписал ему ещё и «лишние» суточные - да еще и по высшей категории. Хе-хе-хе...
И сверхблагодарный Нестер, получив всё это богатство, и поев в гостиничном буфете «макаронов с сыром»: ничего другого,( а тем более овощного), в городе, расположенном среди сельских черноземных раздолий и ЛЕТОМ! - не было, - с прикряхтыванием, как старик, растянулся на «своей» койке в (пустом пока) 20-коечном номере - и впервые (за эти суматошные, муторные полгода) вдруг разглядел, что за окном, действительно, оказывается, ЛЕТО! В открытые рамы задувает душистый ветерок, а на голубом ситчике неба вышиты бледно-зеленые облачка ближних деревьев.
Спал Нестер или не спал (нежась некоторое время таким образом), но вдруг заметил, что в комнате посвежело, а небо за окном повечерело, - и вспомнил, что ему нужно ведь и в тот городской сад: к вечернему спектаклю в этом театральном сарае, чтоб передать «знаменитому» Руднику и Дарье Васильевне письма от Далилы.
(«Чего это она тебе сунула? - спросил Нестера еще на аэродроме в Кандеевке Верховцев. - Кляузы небось какие-нибудь матери на меня!» И бесхитростный Нестер, не зная тогда ещё об их отношениях, сказал, что одно-де письмо, действительно, к Дарье Васильевне, а другое - к Руднику, которое-де Далила велела передать так, чтоб не видела некая Телехова - «проститутка», как аттестовала ее Далила, - которую-де можно узнать сразу даже и по запаху: ибо из неё-де как-то «течёт всегда» и табаком воняет!
На что Верховцев, повертев в руках письма и не решившись при Нестере их вскрыть, буркнул: «Завидует! За этого Рудника все девки в театре передрались!»)
На травке около «актерского входа» в театральный сарай уже загримированные для спектакля сидели артисты, покуривая и пересмеиваясь. Над ними в сухом, душистом предвечерье носились с визгом ласточки. И вот тут-то Нестер и увидел тогда в первый раз Рудника. И сразу понял, что это именно он: крупный, с очень приятным, добродушным лицом парень (а, точнее, уже молодой мужчина - лет 30) в ковбойке и джинсах сидел на траве, а вокруг него, будто те ласточки, вились и визжали в сексуальной игре совсем молоденькие актрисульки (просто девчонки, грубо и неумело нагримированные, - что особенно бросалось в глаза при естественном свете.)
Самая бойкая и истерично-хохотливая (в очень шедших к ней сомбреро и коротких штанцах, призванных, видно, изображать из неё какого-нибудь Гека Финна или самого Тома Сойера) сидела своей худой, но чрезвычайно симпатичной попенцией у Рудника на коленях, и когда Нестер подходил, она, обнимая Рудника за шею, первая из всех заметила Нестера и, не переставая закидывать в хохоте стройную длинную шею, с этой позиции (снизу) внимательно оглядела его, - и женские гормоны так и прыскали из её карих густо насурмленных глаз; смеющегося, ярко крашенного рта, и извивов гибкой худощавой фигуры. «С такой, как эта, у меня обязательно что-нибудь да должно будет произойти!» - ни с того ни с сего мелькнуло у Нестера в голове, и он заволновался. И чтоб скрыть это неожиданно навалившееся на него волнение - развязно сказал: «Вот это, наверно, и есть знаменитый Рудник?»
- Да, - серьезно, и замыкаясь в себе, ответил тот. - А в чём дело?
- Я - новый актёр, на Ваше место, - неизъяснимо волнуясь, проговорил Нестер, - стараясь не глядеть на эту - выгибавшуюся на рудниковских коленях и прямо ну, лезшую ему в глаза. -А Вам привёз из Кандеевки весточку.
И, забыв обо всех предостережениях - прямо при всех сунул ему далилино письмо. Хохотливая в сомбреро выхватила у Нестера незапечатанную ничем записку и (пока Рудник ловил эту её извивавшуюся, как змея, руку с письмом) успела-таки вскрыть, кое-что прочитать и (с обидным для Рудника смехом швырнув письмо ему в лицо) ускользнула в «актерскую дверь».
Оттуда тотчас вышла пожилая актриса в теплой кофте и шали на плечах (призванных, видно, изображать, что она «тетя Поли» или «мать Бэкки Тэчер»),
- Мне Телехова сказала, что Вы прилетели из Кандеевки, - обратилась она к Нестеру. -Далила ничего для меня не передавала?
И Нестер отдал Дарье Васильевне (которую тоже увидел впервые) далилино письмо.
Так вот и произошло тогда его знакомство с далилиной матерью (для которой теперь на кладбище копали и никак не могли выкопать могилу) - и с Моней Рудником, который через десять лет после встречи с Нестером в том Райгороде приехал теперь по вызову Далилы на похороны её матери и ждал сейчас Нестера на кладбище, чтоб помочь ему в этом печальном для всех деле. И пока Нестер на такси в очередной раз добирался до кладбища - всё это ему и припомнилось.
Вспомнилось кстати и, как через год он (уже вместо Рудника) сидел в той же позе на той же самой травке у известного театрального сарая, и хохотливая Телехова точно также сидела теперь у него на коленях). НЕ ИДЯ, однако, - и это надо подчеркнуть! - ни с кем и никогда ни на что большее, - как ни наговаривала на неё Далила, - и в чём за гастроли, (когда всё у всех на виду) - Нестер прекрасно мог убедиться. (Впрочем, иногда он был и удивительно подслеповат). А вот, кое-что «роковое», что мелькнуло в его голове когда-то на её и его счёт, всё же меж ними завязалось - и не могло не завязаться! Ибо рядом с такими женщинами всегда что-нибудь «происходит», - и можно было бы и про это кое-что интересное вспомнить, но...) Такси затормозило и ткнулось в знакомые уже и почти «родные» кладбищенские Врата, и надо было вылезать и идти разыскивать Рудника...
В сторожке (у Врат) его не было. Не было и Кирьянова с могильщиками. Зато вместо них - на их местах - курили теперь отправленные Нестером (утром ещё) рабочие сцены, подряженные, как известно, за бутылку спирта: тощий и длинный «дядя Володя» и двое заморышей - мальчишек.)
- Ну, вы что же?! - недовольно спросил Нестер. - Курить что ли специально сюда приехали? В 12 - похороны, а вы...
- Ты подожди! - сказал «дядя Володя». - Ты мне еще за гроб должен. А там (он махнул в сторону могилы) людей и без нас хватает: навалом! Протолкнуться просто негде!
- А! Так вы там были? - с облегчением произнес Нестер. - «Были!»
- Тогда отдавайте мою бутылку со спиртом - для них! - сказал Нестер. («И где это я так ловко уже научился во всеми ими разговаривать?!» - с удовольствием подумал он.)
- Её уже нету. Каюк! - сказал «дядя Володя».
- «Как так?»
- А так!
И тут только «умелый» Нестер разглядел, что «дядя Володя» - то, оказывается, ну просто «лыка не вяжет», - а Нестер: уж четверть часа как стоит перед ним и ничего не замечает. Вот какой он «умелый» и «прозорливый!»
У могилы же, однако, не только «навала» (как выразился - уже «невменяемый» от пол- литры - «дядя Володя»), но и вообще никаких «людей» не было. Нестер-то думал, что тут как раз и Кирьянов со своей шайкой, и Рудник с кем-то ещё, и вообще: «всё брошено на прорыв!» Но...
Увидел опять только вчерашних (и то уже лишь троих) вконец измученных ребят - инженеров с далилиного «ящика». Дымилась, исходила паром (отогретая, видно, за ночь) земля, а ребята, чавкая ногами в оттаявшей глине и перемазанные с ног до головы грязью и сажей, с трудом вытаскивали из ничуть не углубившейся за ночь могилы чавкающую, вязкую, раздрызлую мякоть.
- Еще хуже стало! - сказал тот, что был в смешной детской вязаной красной шапочке и таком же детском свитерке. - Вязко! Раньше хоть ломом отколупывать можно было и выгребать. А сейчас ничто не берет: ни лом, ни лопата. Да и она, видите: сломалась.
Нестер заглянул в могилу и ахнул: она была едва ли по колено, а в ширину - так и детский гробик не просунешь. Кошку - вот и все, что тут можно было похоронить.
- Так это что же: мы ж к 12-ти её не выроем! — упавшим голосом сказал он.
- Какое там! - откликнулся в красной шапочке. - Через неделю и то не осилить. А мы бросаем уже сейчас - мы выдохлись.
- А где Кирьянов со своей шайкой?
- «А он и не показывается».
- А Рудник?
- «Какой Рудник?»
- Ну, актёр тут один должен был быть. Высокий такой, молодой! Энергичный!
- Никого не было! - безнадежно ответил инженер - электронщик.
И тогда Нестер во всем объёме, наконец, понял, что надвигается страшное. Он будто увидел: подъезжает автобус с гробом, грянул оркестр, несут, несут уже Дарью Васильевну по тропинке меж крестов и оградок, подносят, - а хоронить некуда! Надо везти назад. Такого позора он еще никогда не испытывал!
И вдруг он увидел среди оградок какого-то широкого и высокого бутуза в ворсяной «дохе» с поднятым воротником. (Ну, «Пьер Безухов». Сходство с которым довершали еще и маленькие, несовременные очки на покраснелом носу. И шапка пирожком) Ходит по кладбищу и посматривает этак вокруг, будто что разыскивает.
- Рудник?! - не веря себе, то ли спросил, то ли воскликнул Нестер.
- Нестер? - тоже неуверенно откликнулся тот. И Нестер, всматриваясь будто сквозь туманное стекло - (сквозь время) - едва признал в этом толстощёком, оплывшем дядечке в безуховских очках - того, кто был когда-то там (далеко, в Райгороде), пружинистым, видным мужчиной бравого вида, сидевшим у «актерского входа» на траве и с хохочущей Телеховой на коленях. Неужели это он?! И каков же, наверно, и я?!
- Где же ты был? - со стесненным сердцем спросил Нестер, будто имел ввиду ни только его хождения здесь, но и всё «это время». (И будто свою жизнь тоже.)
- Да тебя искал по всему кладбищу. (И прозвучало это тоже как-то не- однозначно и не без намёка). - Везде копают, - говорил из-за мутного временного стекла «Безухов», и голос был вроде не Рудника, (не того Рудника, не его). - Везде копают. Спрашиваю - никто про могилу артистки не знает. («Может это и не он?») Значит, это здесь?
- Здесь! - Присматриваясь, отвечал (будто перекрикивая через время) Нестер. - Да вот видишь: привезут в 12, а могила еще совершенно не готова. И что делать - не знаем!
- Ерунда! Сейчас сделаем! - сказал (приближаясь к Нестеру: и шагами, и временно, в «сегодня» («Безухов») - Рудник). И снял, будто перед боксированием, очки! И тогда Нестер узнал его! Его мужскую хватку и пружинистую, веселую энергию. - Идем в сторожку! - сказал Рудник. - Если б я знал, что тут такое дело - я бы с утра достал компрессор, а то и экскаватор! А что?» И интересная вещь: безнадежное дело, будто в сказке, стало меняться прямо на глазах.
-С тобой такси? - отрывисто спрашивал Рудник. - Давай подгоняй его к сторожке. Я буду там.
И вот они уже едут прямо по центральной аллее - куда-то туда - за Ритуальный зал (куполом торчащий среди оград) - на «ту сторону» - в низину, где (как узнал в сторожке Рудник) «прячется» от всех родственников разбойник Кирьянов с могильщиками. - Рабочих сцены я отпустил, - говорил отрывистым тоном Рудник. - Тут и этим делать нечего. Тут не «люди» нужны, а сноровка и умение. - И через час могила будет готова! А что? - надевая вновь очки, спросил Рудник, и у Нестера возникла некоторая уверенность, что дело у них ни так уж и плохо.
- Где тут Кирьянов? - приглядывался сквозь очки Рудник. - Вон смотри: видишь, что- то чернеется там в лощинке, двигается! Он?
Действительно: Кирьянов занимался какой-то могилой...
Подъехали. Рудник вышел и шикарно хлопнул дверью!
- Ты что же, Кирьянов, - не отходя от машины и играя роль большого начальника, крикнул Рудник в его сторону, - саботируешь ответственное задание?! А? Хороним, понимаешь, начальство, а ты...
- Начальство хоронят на обкомовской делянке, - начал было Кирьянов.
- Ах, вон ты как! Ну-ка садись в машину и поехали!
- Я сказал: я не буду эту могилу копать!
- Да что такое? Заговоренная она что ли?
- Там лёд на метр!
- Да ты не копай, ты только руководи!
- Не буду!
Рудник вытащил роскошный сафьяновый портмоне.
- Не нужна мне никакая плата! - сказал Кирьянов.
- Ну, вот что! - твердо выговорил Рудник: - Я приехал, чтоб все здесь через час было сделано. И не за какими деньгами я не постою. Поэтому немедленно берись, и чтоб через час могила была готова!
Он протиснулся к Кирьянову и наколол на острие оградки рядом с Кирьяновым десятку. Кирьянов продолжал копаться в окопе. Рудник сказал «ладно» и наколол вторую десятку. Кирьянов взглянул, но... продолжал копать (видно, от невозможности быстро перестроиться.) Тогда Рудник снял десятки и, не оглядываясь, пошел к машине.
- Постой! - сказал Кирьянов и стал собирать инструмент. (Видно что-то его все-таки зацепило). Тогда Рудник тут же вернулся, сунул десятки Кирьянову в карман, снял свою шапку - пирожок и с этими почестями повел его под руку к машине. Играя, распахнул перед ним дверцу, усадил, забежал с другой стороны и, протрубив в кулак, бухнулся рядом с шофером, и машина тронулась!
(Далила бывало взахлёб рассказывала, каков разносторонне талантлив был Рудник: и языков-то знал несколько - или умело делал вид, что знал; и на фортепиано-то играл; и актерский имел успех; и сам-то шил себе стильные и экстравагантные рубашки. А какие розыгрыши рискованные актерские провертывал! - У Далилы при рассказах этих восторженно блистали глаза. И вообще, при воспоминаниях о Руднике она преображалась: слетала навязчивая печаль и «согбенность», грудь выпрямлялась - и вся она необыкновенно хорошела. Нестер узнавал о Руднике в основном через эти легенды и, смешно сказать, завидовал ему: такая память о человеке!)
Нестер и сейчас попадал под его обаяние: так ловко у него все получалось. И Кирьянов рядом с Рудником (особенно после двух десяток) явно помягчел. Куда девалась его всегдашняя хмурость. Заехали за клиньями и кувалдой.
- Вы сначала ребят тех накормите! - хорошим голосом, когда подъехали к могиле, сказал вдруг Кирьянов. И усмехнулся на Рудника. - Да и этого самого - гх, гх... не мешало бы: «минеральной», - добавил он. И с ломом в руках сноровисто спрыгнул в яму.
- О чём разговор! - весело крикнул Рудник. - Еда и питьё - наше житьё! Сейчас будут! Хэллё, такси! (на иностранный манер крикнул он).- Едем в ближний магазин - за едой и «минералкой». А что?
И прыгнул в машину, помахав всем оттуда «ручкой».
И Нестер с удивлением увидел, как неулыбчивый всегда Кирьянов ПРИНЯЛ эту игру: и – весь в саже и глине – неожиданно  просалютовал Руднику из могилы ЛОМОМ! Вот это была картина!
- Копать надо так! (уверенно и лихо сказал Кирьянов, и ухватисто вогнал лом в самый центр окора): - «Выбрать» – вынуть сначала середину – «котёл»! А потом – клиньями – откалывать боковины.
И дело пошло.
К тому же Рудник подкатил с «минералкой». Ночные ребята – инженеры – жадно пили и ели. Прямо из горла отпил «минеральной» и Кирьянов. М среди этого трехдневного унынья, что царствовало тут – Нестер впервые услышал смех и увидел, что у Кирьянова (всё в глубоких бороздах, но) неплохое, русское лицо! И даже глаза – голубые, есенинские!
- Если б не ты, - сказал он Руднику, нипочем бы я для них (кивнул он на Нестера) не стал копать. Он «начальством» меня пужал, да горлом хотел взять. А ты подощёл уважительно, с весёлым словом. Для тебя я сделаю! Но всё равно не раньше 7 вечера.
- К 12-ти! – посерьёзнел Рудник.
- К 7-ми! – повторял свое Кирьянов. – Видишь, какой лёд! 
Тогда Рудник опять вынул сафьяновый роскошный портмоне.



18. ПОХОРОНЫ. (Из записей Нестера. Вторник. Полдень)


«Последнее! Всё последнее!»
11 часов 45 минут. Последний транспорт: у Похоронного бюро стоит автобус-катафалк для Дарьи Васильевны. Ждёт!
- Оркестр нужен? – (из группы с поблёскивающими медяшками.)
- Не знаю.
- «А вон говорил, что …»
- Ну, тогда залезайте…
Въехали во двор, развернулись, и туту я уже ощутил бесповоротность: последнее! Всё последнее! (Будто и я ухожу из этого двора навсегда: прощайте сараи, прощайте громадины-тополи с горланящим вороньём. Посверкивающие вон окошки на 4-м этаже, (а в окне – Далила.)
У подъезда толпа чужих людей: бабки с соседних дворов, молодые мамы с младенцами; на заборе – мальчишки. Одна из старушек-костюмерш Дарьи Васильевны раскидывает от подъезда к автобусу сосновые ветки. – Зачем это? – «Так полагается».
«Рулевой» подбежал; затявкал: «Ну, - приехали? Чего ж ты копаешься! Иди – гроб выносить надо!
- А ты?
- «Я не могу: я очень маленький.»
(А куски большие заглатывать везде – вроде персональной пенсии, звания, всяких «пособий» - тут «большой».)
На лестнице из всех дверей выглядывают «тётиньки» и «бабушки» с внучатами. В далилиных дверях (я посторонился) – выходящие (одевающие шапки) незнакомые люди. И всё, всё уже не так, как было эти три дня. Другая атмосфера: движение, суета (как обмен или переезд на другую квартиру).
Очистилась дверь, и там (сквозь все двери и коридор) – нарядный гроб, и около уже одетая (в шапке, перетянутой чёрным платком) опухшая Далила. И сейчас начнётся унос. Всё! (еЁ толкают, что-то гворят. А она – стоит!)
Стало как-то не по себе. За Далилу. За бесповоротность совершающегося. А сзади запыхавшийся оркестрант шёпотом: «Так у вас там, оказывается, есть уже оркестр! А кто же нас-то приглашал?» - Не знаю. «Ну как же? – Узнайте!» - Сейчас узнаю. «Нас тогда надо как-то отвезти назад» - Хорошо, хорошо!
Откуда тут столько незнакомых людей? Кто это? Толкутся – чёрные, озабоченные, как муравьи, и в пустом пространстве у гроба – открывается иногда за ними: неподвижно стоящая, смотрящая на мать – Далила.
Говорить уже не о чем. Утешать – неприлично: остался вынос!
Старички какие-то подошли с боков к гробу, без шапок. Лукич мелькнул рядом: «Вы берёте?» - Да, да. «Ну, с Богом! Взяли!»
Покачивающую в гробе головой (как бы укоряющую) Дарью Васильевну понесли, толкаясь, мешая друг другу, на лестничную площадку. Узко в дверях! Двери не для «этого»! Только для живых. Заклинило – никак не пройдём; гляди, уроним. Кто-то суетится, открывает вторую створку; падает чего-то в междверье с набитых там полок; рвётся. Вынесли на площадку – не развернёмся никак. Так стукнули изножьем в соседнюю жверь, что Дарья Васильевна вздрогнула, и одна рука свалилась с груди. Лукич поправил.
Наклонили вниз головой – стали спускаться с лестницы. Узко! Тесно! Гроб вырывается из рук. (Надо бы ручки какие-нибудь). «Полотенца бы надо!» - шепчет красно-малиновый от тяги и неудобства Лукич. Дарья Васильевна – то налезает бело-восковой головой на переднюю стенку, то заваливается набок и – то одна рука, то другая сваливаются с её груди. На последнем повороте Лукич споткнулся, охнул, гроб скривился на меня, Дарья Васильевна вывалилась, и правая рука её закинулась на мою шею, будто обнимая, а рядом со щекой своей я совсем близко увидел мертвенно-желтое лицо – маску с отвалившимся ртом, которым она будто хотела куснуть меня.
Неимоверным усилием я перехватил гроб, сбросил с шеи длинный свой шарф, подаренны й мне в Москве в театре в ту зиму режиссёром Мочаловым, и подсунул шарф под днище. Сразу стало легче. «Конечно, надо было на полотенцах! – отдувался Лукич. – Или на веревках».
Последнее испытание в нижних дверях подъезда и – вот гроб во дворе, - на двух табуретках. «Ну, кто прощаться? – Подходите!» - скомандовал дворовым Лукич.
Завыл оркестр. Заголосила такая же беловолосая (как Дарья Васильевна) и желтолицая «костюмерша», подошла поцеловать в лоб такая же «гримёрша», потом «билетёрша» с внучкой. Далила, будто не видя и не слыша ничего этого – стоит молча и только смотрит на белое, выцветшее (как снежная маска) лицо матери.
- Ну, всё! – командует Лукич. – Подняли на плечи. Где машина? Заворачивайте к машине. 
Я вскочил в автобус – принял край гроба. Занесли к кабине, поставили в проходе. Шурша аляповатыми искусственными листьями – уставили. Прислонив к кабине, венки. Расселись по бакам сами (родственники: «дядя Жора», «Ляля», Далила; я, Лукич, «Рулевой»; остальные, с оркестром, - в театральный автобус и – тронулись.
Всё как-то неудобно: потной лысине без шапки холодно (гляди, голову простудишь); «наденьте, - шепчет мне «дядя Жора», - «мы все надели»; крышка гроба, стоящая почему-то рядом со мной, сползает от тряски прямо на меня, приходится поддерживать рукой и ногой, чёрт! Дарья Васильевна прыгает в гробу (на полу автобуса), встрясывается на ухабах – как живая. Вспомнилось – (по рассказу Далилы), что Дарья Васильевна, чтоб не ложиться на вторичную муку в больницу, зло сказала дочери: «Если ты вызовешь опять Скорую, я встану при них и буду прыгать!» Вот и сейчас она «прыгала» - может быть из того же протеста и упрямства. Да ведь и было от чего. Ну и характер, конечно, неординарный: «достоевский», изломанный поганой нашей театральной жизнью, житейскими невзгодами, фальшью закулисной и фальшью бытовой. (С ней невозможно бывало так вот запросто от души поговорить: тотчас сплошь наигранные восклицания с вытаращенными глазами, преувеличенные сочувствия, неискренние поддакивания. Как у все, как у всех нас. О, Господи! А впрочем, какой я «судья»? Что я о ней знаю!)
Кладбище за городом – ехали долго. (Хорошо: могилу-то поглубже может там выроют.)
Въезжаем в ворота. Встречает «Похорона» Ивановна. «Куда теперь?» - спрашивает шофёр. – «К Ритуальному залу, наверно, - говорит ему Лукич. – Платили за Ритуальный зал?» - оборачивается он ко мне. – «Конечно.» - Ну, значит, туда.
«Похорона» Ивановна залезает в автобус, а я высаживаюсь и бегу смотреть могилу.
- Как – уже? – спрашивает Рудник, выпивая и жуя вместе с совершенно пьяными Кирьяновым и ребятами-электронщиками. И сам тоже румяный, глаза туманные.
- Через чес – не раньше! – заплетающимся языком выговаривает мне Кирьянов. – Во человек! – обнимает и целует он Рудника.
- Ну, пока панихида там и прочее – потяните там, - говорит Рудник, освобождаясь от объятий еле стоящего на ногах Кирьянова (ребята тоже неработоспособны), и, сняв свою «безуховскую» «доху», САМ спрыгивает в проклятую яму. Я смотрю: могила – какая была – такая и осталась – мелка, узка, неровна и больше годится для ребёнка, чем для рослой, широкой Дарьи Васильевны.
Отсюда видно, как там, у врат, подъезжает второй наш автобус (с оркестром и «гостями») и вместе с первым они направляются по центральной аллее к куполу ритуального зала. А я бегу туда короткой дорогой (среди оградок) наперерез.
Ритуальный зал, похожий на провинциальную часовенку (а может быть и сделанный из неё) и одновременно напоминающий обсерваторию и планетарий – стоял посреди кладбища, окруженный могилами и снегами.
Сняли с автобуса гроб, под вой оркестра снесли в пустой гулкий (с заиндевелыми, поблёскивающими изморосью стенами) круглый зал и поставили на возвышение в центре. Пристроили в изголовье гроба портрет Дарьи Васильевны и встали, не зная, что дальше делать.
И тут проявила себя «Похорона» Ивановна. Приодевшаяся, седо-беленькая и приятно румяная, она нацепила красную ленту себе на левый рукав и, выступив вперёд, открыла «митинг» (т.е. по-старому: гражданскую – поскольку покойная была партийной – панихиду.) Мне показалось, что «Похорона» Ивановна сейчас весело расхохочется, но нет (хотя глазки её и яблоки румяных щёк так и сияли здоровьем и весельем.)
Она так и сказала: «Открываю митинг».
Первым – очень делово – выступил от жильцов «обкомовского дома» Дарьи Васильевны: тот самый упитанный в бобровом воротнике и пыжиковой шапке, что приходил тогда в Похоронное бюро за венками. (Оказалось, бывший «обкомыч», ныне парторг домовой ячейки пенсионеров, как объявил он себя.) «Теперь мы вас числим по исходящей статье» - начальническим баритоном суховато доложил он. «Но, как добросовестный и дисциплинированный коммунист, Вы останетесь в нашей памяти.» И отступил на своё место, как встал в общий строй.
Потом по субординации (от театра), всё то же самое, но посердечней (с умело наигранной «слезой») отбарабанил и наш «Рулевой». Ловко, умело – ничего не скажешь…
- Кто ещё хочет? – спросила весёлая «Похорона» Ивановна. Я вышел, но меня упредил «с места» Лукич.
- Вы заснули, Дарья Васильевна! – вразнобой с «официальной частью» «обкомычей» и парторгов простодушно ляпнул он. – Вы только заснули, как заснём мы все здесь стоящие – беспробудным вечным сном, - несмотря на все наши самомнения о себе, звания и регалии. (И посмотрел на меня, как бы отвечая на все мои надоедные вопросы к нему). Нет конца этому сну. Но нет зато и беспокойства. От всего ведь устаёшь: даже от радостей и от веселья. И как ни хороша, кажется, иная жизнь, а хочется, наконец, отдохнуть и от неё. А тем более такой тяжкой, как эта. Так что – отдыхайте, Дарья Васильевна. Вечный вам покой!...
Но выступление Лукича оказалось так весомо и произвело такое впечатление, что говорить что-то ещё после него всем расхотелось.
Однако, перед этим я уже «выставился» и, пока Лукич говорил, я стоял, как бы уже «выйдя к трибуне» и ожидая. И все это видели. И мне ничего не оставалось, как после Лукича тоже разинуть рот.
- Я от писателей; драматург Колодников. (Хотя меня никто не уполномочивал, но – набивая себе вес и рекламируя себя, - начал я. «Всякое событие если в нём участвуешь, поворачивай на себя,» - вспомнил я лозунг авантюристов и демагогов из книги «Ораторское искусство», которую в последнее время не раз прорабатывакл перед всякими собраниями). – «Я – автор пьесы, что не так давно шла в театре, где работала усопшая. И я сам, в бытность актёром этого театра, бывал партнёром её по сцене в нескольких спектаклях. Посему я почёл долгом внести посильную лепту в её похороны, предложив свои услуги театру и родственникам умершей». (Таким образом, я оправдал здесь своё присутствие.) – «По этой причине, продолжал я,  –   я почел, что имею право и на надгробную речь здесь - перед её гробом и перед вами». (Таким образом, я объяснил свое выступление.)
(Вступительное слово - в «Ораторском искусстве» - рекомендовалось написать и даже выучить. Я так и сделал. И это, действительно, помогло мне справиться с волнением и некоторой сомнительностью моего положения здесь. Дальше рекомендовалось действовать по обстановке, держа в голосе ГЛАВНУЮ МЫСЛЬ. Я и перешел к ней.)
- Смерть - всегда «не вовремя», - сказал я. - Всегда - «неожиданность». Но ощущение это происходит в нас от нашего ЛЕГКОМЫСЛИЯ. И даже я бы сказал, безнравственной нашей беззаботности: «не думать об ЭТОМ»; «не помнить», вычеркнуть как бы из жизни. Можно, конечно, и «не помнить» и «не думать». Да и когда же?: «стенку» надо вон покупать в коридор; дочь в институт устраивать, капремонт задуманный делать, а то и жениться в «третий» раз! Но ведь как ни «не думай», как ни загораживайся от этого всей нашей бытовой суетой, а ведь встретиться с «этим» (рано или поздно) придется каждому! (у больничной койки друга; той же, не дай бог, дочери или матери, а то и в связи - да, да: не с такой уж и дальней - СОБСТВЕННОЙ - неизлечимой болезнью). И не застает ли тогда нас всё это врасплох? И вместо весомых и придуманных прежними поколениями слов покоя и осмысленного утешения - мы только растерянно мямлим: «Да как же так? Да так скоро? Да ведь всё было так хорошо: и с институтом, и со «стенкой», и... с «третьей» женитьбой!..»
Со многими из нас говорил я на эту тему. И никто, (я подчеркиваю) НИКТО не сказал мне «об этом» ничего существенного. (Начиная с врачей и кончая актёрами). Мы действительно: приучили себя «не думать» «об этом». Или считаем пижонством рассуждать на «подобные» темы. Один из особенно бойких моих всегдашних оппонентов (некий «ученый - доцент»), усмехаясь снисходительно, процитировал мне откуда-то такие слова: «Когда мы есть - смерти нет; а когда смерть есть - нас нету». Однако, я знаю про него, что он впадает в истерику и вызывает Скорую даже от непонятного для него прыщика на носу: «А вдруг «рак»!
В наших библиотеках (в разделах атеистической и философской литературы) я не нашел ничего, чем бы я мог утешить умирающего в его последний час, его родственников и себя. У наших «властителей дум» (писателей и ученых) в их работах было много интересного; отсутствовало только простое сочувственное слово утешения для страдающего и умирающего человека. Впечатление даже такое складывалось, что они вообще избегают говорить на эту тему: как праздную, «пижонскую», ну или: «всем и вполне» ясную.
Медики же (психиатры там, и невропатологи), которые ПО СЛУЖБЕ хотя бы обязаны были «думать об этом»- отвечали мне со вздохом: «Да, к сожалению мы пока... еще...» Но и это относилось скорее к лекарствам, всяким там психотропным «успокаивающим» средствам. О пресловутой же ДУШЕ, психике умирающего человека - собеседника мне найти не удалось! Говорить об этом, я заметил, у нас просто не принято, и считается даже неприличным.
Так умерли у меня недавно: соседка за стеной; мать моей жены; мой собственный отец. И многие в моей жизни. Так, наверно, буду умирать и я... И вот сейчас я тоже стою перед гробом (рядом с дочерью умершей) и сказать мне ей, как и раньше, нечего. Я не могу говорить ей те слова, на которые смутно намекал здесь Онисим Лукич - те, что говорят с амвона бородатые люди с крестом на рясе: я не готов к этим словам, я не верю им и потому не могу заставить в них верить других. А иных слов - у меня нет. Нет! (И оглядел присутствующих).
А ВЫ - ЗНАЕТЕ ЭТИ СЛОВА? (что пересекли бы наше одиночество перед лицом смерти). ДАЙТЕ ИХ ЕЙ! (показал я на стоявшую в прострации и все глядевшую на мать Далилу.) -ОНА ЖДЕТ!»
И отступил назад, на свое место.
Все слушали с удивлением, а «Рулевой» так даже и с явным неодобрением. (Что он участвует в «таком» деле). «Обкомыч» шептался с «Похороной» Ивановной. (Видно, выяснял: кто я такой).
Но тут Далила: - подошла и впервые ПРИ ВСЕХ - поцеловала меня.
Это вызвало нечто вроде ропота. «Рулевой» - чего-то подлое подозревая, а главное, опасаясь за непредсказуемость развития дальнейших событий и свою карьеру, кривясь в усмешке, пошел тихо на выход.

И тогда совершенно пьяный Кирьянов, - пришедший и стоявший в дверях с молотком и гвоздями, - считая, что наступило его время - как проснувшись, толчком сунулся к гробу с крышкой.
- Подождите! - крикнула Далила в гулком зале и приникла к матери в последний раз.
«Похорона» Ивановна, пытаясь продолжать «митинг» (т.е. всю полагающуюся церемонию), не переставая улыбаться - попробовала обвести всех вокруг «аналоя» с гробом, для чего, как в детсаду, стала выстраивать присутствующих в цепочку (предлагая чуть ли не взяться за руки), но стоявший рядом с ней «обкомыч» вырвался и, очень нервно надевая пыжик- шапку, - пошёл вслед за исчезнувшим «Рулевым».
Кирьянов, скучая с крышкой в руках и почти засыпая, толкнулся опять к гробу, и опять услышал гулкий вскрик Далилы: «Подождите!» И опять ему пришлось пережидать в дреме, пока Далилу оттаскивали от матери.
Наконец, раздались оглушительные (под сводом) удары молотка, и вершковые гвозди вошли в углы гробовой крышки. Все! Бывшая когда-то человеком («Дарья Васильевна») сокрылась навеки. Больше её не увидит никто. Никогда.
Ударила музыка, гроб потащили (впереди улыбающаяся «Похорона» Ивановна, за ней «Шустрая» с венками, затем мы с гробом, а потом все остальные); «дядя Жора» успел пожать мне руку, а «Шустрая» тоже поцеловала.
И вот цепочкой (меж крестов и оградок) приближаемся к могиле, и я вижу лихорадочно выбрасывающего из ямы глину расхристанного с всклокоченной (без шапки) головой (с плешиной! Которой НЕ БЫЛО 10 лет назад) Рудника.
Подошли к могиле, а она, как и была: мелка, узка и неровна.
И сунули «Дарью Васильевну» туда чуть ли не боком - в эту льдистую грязь, в этот мокрый холод - и быстро (будто стыдясь, что сами еще живы) закидали ее глиняными, скользкими комищами. Среди снежной белизны безобразно нагромоздился желто-грязный, невзрачно- прозаический холмик, на который «Шустрая» с компанией наложили венки. (Что тоже искусственно - безобразно блестели своими глянцевыми, неестественно ярко-зелёными листьями среди окружающей белизны и чистоты).
И потом, переведя дыхание, все облегченно пошли к автобусам.
Кроме Далилы.
Её - почти насильно - повели вслед за всеми «Шустрая» и «Ляля» с «дядей Жорой».
Вот и всё.


19. РЕВНОСТЬ (Русские страсти.)


На поминки Нестер не пошёл.
Во-первых, изнемог совершенно - за эти дни. А во-вторых: его персонально как-то никто не пригласил. (Ни «дядя Жора», жавший ему руку, ни «Ляля», ни тем более, Далила с «Шустрой», целовавшие его.) А так - зачем он припрётся? Пить? - он не пьет. Есть? Не ради же винегрета с селёдкой он маялся все эти дни. Пусть кормят и ухаживают за теми, кто ничего не делал, а для кого наставили столов аж от стены до стены. (Откуда только понабежали столько!) «А я вот всё сделал, а меня-то, главного, и нет, - думал он. - Если я нужен и важен - позовут! И найдут!»

А его не зовут... И не ищут...

На другой день унизился - сам позвонил. «Шустрая»: «Её нету.» И не приглашения, ни удивлений, что его не было - ничего. «Нету» и всё. Будто не целовали его в Ритуальном зале; будто не вынес он на своих плечах всю эту «эпопею»!
Ладно. Звонит вечером.
- Я ж тебе сказала: её нету!
- Да где ж она, чёрт возьми?
- Ну, что ты ругаешься! В тайном месте.
- Какое еще «тайное место»?
- Ну она сама тебе скажет, - если захочет. (И, понижая голос, зашептала) Уехала к «Петюне» - «заупокойную мессу» служить или читать - я там не знаю. Всю ночь.
- Какую еще «мессу»?!
- Ну, не «мессу», а... что там полагается читать по покойнику?
- Но Дарья же Васильевна партийка!
- Ну, я не знаю. Сам у неё спроси.
У Нестера неприятно защемило в груди. «Петюня» был врач, хирург по полостным операциям, бывший партиец, приобретший в городе известность тем, что с полгода как (за религиозные воззрения и ношение креста) исключен был из партии, выжит с работы и готовился сейчас к поступлению в ленинградскую духовную академию. (Об этом даже в газете фельетон был: «Партиец с крестом»). «Шустрая» работала в медбиблиотеке при больнице, где резал животы нехристям партийный христианин «Петюня», - который был к тому же холост, хорошо зарабатывал, имел дорогую кооперативную квартиру из двух комнат, увешанную редкими, тоже очень дорогими, иконами - и по сему являлся самым завлекательным женихом для женского персонала в больнице и «вокруг». По каковой причине «Шустрая» и стала в последний год водить его к Далиле. (Не забывая, впрочем, и себя.)
Из уст ее только и слышалось восторженное: сегодня «Петюня» всех сестёр в процедурном кабинете восхитил: ходит грязевые ванны делать от полиартрита - так у него трусики: - белые! А на груди заграничная иконка Божьей матери: повернешь влево - глаза возводит к небу, вправо - на младенца опускает. А операции он начинает всегда с вопроса: «Как будем делать операцию - с Богом или чёртом?»
На этом и погорел: - Донесли!
Видел Нестер его раза два у Далилы. Сидел за специально сервированном для него Далилой столом (не в кухне, а в комнате,- как никогда она не делала для Нестера), сидел чванливый своей верой, своей хирургической славой, говорил мало, поучал: как жить, как не жить. На приставания Нестера о том, как «прийти» к Богу; как САМ он «пришел»? - отвечал уклончиво. Говорил, что это «не объяснишь, этому каждый сам должен «сподобиться».
Далила шокировалась за Нестера, смущалась, жалостно - заискивающе улыбалась, глядя «Петюне» в рот.
А Нестер - ревновал! Злился: и на «Петюню», и на заискивающую Далилу, и на «всех».
А теперь. Какая-то «заупокойная месса»! Да еще ночью. Чего они там ночью - и будут
делать?
Так Рудник или «Петюня»?
На другой день - хоп! - наконец-то, далилин голос. Да какой! - Весёлый!
- Одна?
- «Мм...ннет.»
- А с кем?
- «Мм., тут Рудник»
- «Вечер воспоминаний?»
- «Ну... да.»
- Мне не приходить?
- «Ну, разумеется!»
- Как «разумеется»? Хотите быть одни?
(Пауза. Как всегда: «дурочку валяет»: играет чего-то, «воспитывает-направляет».)
- «Ну, приходи, если хочешь. Подожди! Молоко бежит!»
И бац! - трубка. И он слышит там какие-то шаги, возгласы Далилы, похохатывания Рудника. Это что ж там происходит? И как быстро она «ожила»! Даже игриво смеется, слышно...
И всё вспыхнуло в нем тревогой и ревностью! Он ясно увидел, как сидит она сейчас (в своем узком и коротком халатике, который ничего не прикрывает) - на том самом диване, где сидела она и с Нестером (а он помнит, чем кончилась эти «сидения»), и круглые коленки сияют из-под разлетающегося подола.
Он стоял в уличной будке автомата, на полу была лужа, ноги мокли и стыли. А к трубке никто не подходил! А в это время женщину, его женщину уводили у него из-под рук...
Он швырнул трубку и побежал «туда»! - «спасать» её!



20. ЛЕМОНИЗМ («Здесь я владею и люблю!»)


Дверь Нестеру открыла «Шустрая»: «Зачем ты пришел? Я же тебе говорила: подожди три дня!» - зашипела она.
- Когда это ты мне «говорила»?
- Ой, какой ты бестактный! Ну, ладно - проходи. «Петюня» же тебя не любит.
В рояльной комнате (на «том самом» широком диване) сидел Рудник; а на стуле еще и «Петюня»! Ну и ну!
В рояльных шандалах горели свечи, на пюпитре ноты, верхний свет выключен. Перед «Петюней» на столе светилась красными зёрнами икра (видно, рудниковский привоз), вспыхивало зелёными звёздами вино в высокой, нарядной бутылке («Петюня» любит, чтоб всё было красиво!» - вспомнились слова «Шустрой») - то ли поминки («заупокойная месса»), то ли спиритический сеанс. А может, «сговор»? («Шустрая» тоже незамужняя. Да и все тут холостые. Двое на двое. Только кому кто? Договорились уже или нет?)
От вина все были веселы и румяны. Словом, прекрасно обходились без Нестера. «Председательствовал», как обычно, конечно, «Петюня»: сидел прямо, уставившись (тоже по обычаю) в стол, цедил чванливо что-то «религиозное»: про близившуюся Пасху, «Воскресение» - Поучал.
Никто Нестера не пригласил к столу: опробовать яств (которые, конечно же, привёз из Эстонии разводивший там теперь свиней - вместо работы в театре - Рудник). Далила суетилась меж столом и кухней (с пирогом). На глубоко открытой шее у неё, между грудей сверкала какая-то искра. Крестик что ли? Уже ей нацепил! «Заграничный»!
Нестер сам подсел боком к столу - напротив разглагольствовавшего о Пасхе «Петюни». И вновь в душе его проснулся старинной ненависти яд! Он глядел на «петюнин» щегольский «заграничный» галстук с (бриллиантовой, наверно?) булавкой - зажимом, вспоминал про его пижонскую «заграничную» Богородицу на груди и думал: «Оставь её! - Она моя! Явился ты защитник поздно, и ей, как мне, ты не судья. На сердце, полное гордыни, я наложил печать мою. Здесь больше нет твоей святыни, здесь Я владею. И люблю!»
Но сказал вслух другое:
- Какая там «Пасха»? (Иноплеменный праздник с нерусским названием.) Какой там «Христос воскрес»?! Когда кругом зло Жадность и ненависть! Убийства, корысть и несправедливость! И в самой вашей церкви нерусской («христовой») не меньше, чем в других местах. Нагляделся уж я за время этих хлопот с похоронами. Хлопот с публикацией моих сочинений; и хлопот моей матери за (безвинно посаженного в 37-м) моего отца. Конечно, великие нравственные идеи Христа воскресают (то тут, то там) в простых, добрых, интеллигентных людях, но не в попах же карьеристах (с толстыми животами) да в золотой парче, живущих за счёт плохо одетых старушек и освящавших в нашей истории всё, что угодно: вплоть до отвратительных захватнических войн и массовых репрессий над сыновьями этих же старушек... Так что говорить СЕЙЧАС, что Христос «воскрес» (т.е. воскресли вполне и живут его великие принципы) это обманывать себя и других вводить в обман. Уподобляться попке - попугаю: безумно повторять то, что внушают нам ловкачи-политиканы да (поддакивающие им) церковные хитрецы (разъезжающие на тех же самых черных, начальнических, «Волгах»), совместно с ними эксплуатирующие нищий народ.
- Вы - демон! - зло сказал «Петюня». - И мне не пристало сидеть с Вами.
И встал.
- Да, я «демон»! Когда вижу таких вот «боженек» - с бриллиантовыми Богородицами на груди. (И сердце у Нестера застучало!) И если с такими с вами все обманутые пойдут в Рай, то я на «развилке» спрошу у Гавриила: как пройти в Ад? - не хочу с вами, с «бриллиантовыми» вместе! Ха-ха-ха... Дьяволу лучше буду молиться! Коли Богородица за вас!
- Я пошёл! - сказал «Петюня»,- в кухню. И стал одеваться.
«Шустрая» с Далилой выскочили к нему в переднюю: «Что такое? Что случилось? Сейчас пирог Ваш любимый»...
- Нет, мне пора, у меня встреча с отцом Виктором: он дает мне рекомендацию в Ленинградскую духовную академию.
- Что здесь произошло?! - влетела «Шустрая» в комнату. - Это ты, наверно, что-нибудь?! - окрысилась она на Нестера.
- Я ничего, - сказал Нестер. Рудник молчал!
- Конечно, ты! - закричала «Шустрая»
- Иди ты, - сказал Нестер, - знаешь куда?!
Хлопнула за «Петюней» дверь. Вошла из прихожей Далила.
- Что ты ему сказал?! - обратилась она к Нестеру.
- Ничего, - ответил Нестер. - Ты же слышала: ему надо к о. Виктору.
- МОНЯ? - спросила она Рудника. Тот пожал плечами. (Ему этот «попик»тоже был ни к чему: Не для него же, в конце концов, привезена была икра и вино.)
Хлопнула вторично дверь в прихожей: это «Шустрая» выбежала за «Петюней» - «проводить».
И они остались втроем. Сидели и молчали. Перед ними дымился пахучий пирог на столе. Слышно было, как трещали свечи в шандалах на рояле. «Петюня» был «устранен». Оставался Рудник...
«БОМ»! - ударили часы полночь. Рудник не уходил; с какой стати! Пусть Нестер уходит. (Это прямо стояло в воздухе.)
Тогда Нестер засмеялся и вышел в туалет. (Ему что-то прихватило «пузырь», прямо распирало). С кухни пахло паленым и везде горел свет! Нестер сходил в туалет и, не застегивая ширинки, зашёл в ванную: обмыть руки и это...
В ванном зеркале (которое он любил за то, что оно, как он выражался, хорошо «показывало» его: то ли освещение тут было удачное) Нестер увидел свое красное от вина, очумелое лицо и толстого «ваньку-встаньку», безобразно торчавшего из ширинки под водяной струёй.
- Поди сюда! - крикнул он Далиле, давясь от смеха. (Дьявольщина какая-то овладевала им).
Та вышла.
Не застегивая ширинки, он провел Далилу в кухню (с незакрытой черной пастью духовки, из которой, как из Ада, несло пригорелым пирогом), прикрыл дверь и стал зло целовать Далилу, (просто мять!), прижимая к себе.
- Что ты! Что ты! - вырывалась она, чувствуя животом толстый, твердый предмет.
- Гони его! - шептал Нестер ей в приоткрытый, влажный рот, в выпуклые, ошарашенные глаза. - Я официально предлагаю тебе руку и сердце! Ну! Ухожу из дому! Всё! И перехожу к тебе насовсем! Как ты хотела!
Далила пыталась открывать дверь, но он ногой ее захлопывал. Упал со стола, громыхнув, противень, разбилась чашка с маслом; с ее халата, треснув, брызнули многочисленные пуговки, и бело - атласные груди вывалились во все стороны.
- Пусти! Пусти! - хрипела Далила, вырываясь.
И тут в третий раз стукнула в прихожей дверь.
Они вышли: в комнате не было Рудника; в прихожей - его «дохи».
- Ты поссорил меня со всеми! - сказала Далила, держа на груди отвороты халата. - Ты как собака на сене: и сам не берешь, и другим не даешь!
- Я ж говорю: делаю официальное предложение: руки и сердца. И сейчас же иду за
«вещами».
- Не верю ни одному слову! - крикнула она. -Уходи! Немедленно! Ты поссорил меня со всеми. Ты обманул меня!
И хлопнув дверью в спальную (смежную) комнату, закрылась на крюк.
Не обращая на это внимания (чего ему! - он победитель), поплелся он, все еще клекоча смехом, через пустынные, белевшие в темноте снегом площади и улицы к своей несчастной развалюхе - в последний, самый последний раз! За рукописями! («Какие ж у него еще могли быть «вещи»? Хо-хо!...
Начиналась новая, НАСТОЯЩАЯ жизнь!

А то был «черновик». Так - сон.
Пре-ди-сло-вие.


21. МОРКОВНО-РЫЖИЙ «ТРЕУГОЛЬНИК» (Символ «Красоты и Печали»)


Они целовались, как никогда.
Откуда только силы взялись?
Большая, тяжелая Далила выгибалась под ним тростником. Крестик лопнул и оторвался к чертовой матери! Далила позволяла делать всё, на что раньше никогда не решалась. Она только ахала, когда Нестер входил в неё так и этак. Постель сползла на бок, простыня валялась на полу. А над ними под потолком (туда-сюда, туда-сюда!) летала из угла в угол мертвая Дарья Васильевна...
Когда, свистя дыханием, голый Нестер вышел в ванную и увидел в «волшебном» своем зеркале пунцового гиганта со вздымающейся волосатой грудью - им опять овладел кашляющий смех-клёкот. Никакой он не «больной!» (Вон, оказывается, какой он стал: через луга и гантели). Он сильный и красивый мужик! Он сколько угодно может иметь красивых и сильных детей - от этой мощной и красивой женщины. И переплюнет в этом всех Рудников, «Муль» и «Петюнь». Он просто еще не проявился в полной своей мере: не давали, сволочи, ну не давали! А с Далилой они прекрасно подходят друг другу: высокие, дородные. Вон она, как раскинулась на кровати (действительно, как «Далила»!) румяная, вся засыпанная рыжими своими волосами, и с морковно- рыжим «треугольником» под животом.
Он зашел в кухню попить. В темноте, на ощупь достал из холодильника молоко и, пока чмокал, глотал эту белую, приятно-тяжелую жидкость - мурашки ползли у него по спине: в темноте за кухонным столом сидела (в комьях глины) мертвая Дарья Васильевна. И лицо у нее было занавешено белыми волосами.


22. ПОБЕГ


Далила постелила Нестеру на широком диване в рояльной комнате. (Он не любил спать вместе: не засыпал!) «Это будет твоя комната! - со значением сказала Далила. -Спокойной ночи.» И какая-то «новая» (успокоенная что ли) «по-семейному» с распущенными, густыми волосами) ушла к себе.
И сразу его обступила темнота. Мелькания какие-то. И шорохи... А в душу пополз непонятно отчего страх.
Стало казаться, что сердце что-то долго не успокаивается; как тогда, на гастролях; вспомнился и Жерар Филип. И от мыслей этих пульс и в самом деле стал учащаться; а телу стало потно и жестко - на широком и мягком диване, в уютной и теплой комнате.
С неубранного (стоявшего рядом) стола раздражающе пахло пищей, в углу изгибался и шевелился темный шкаф, а под потолком, как сова в вольере - летала и летала из угла в угол мертвая Дарья Васильевна. Тьфу!
Он откинул колющую простынь и сел на диване.
Нет, - теперь, (когда все телесные там и моральные моменты были удовлетворены и очумение прошло) - совсем по-другому почему-то стало представляться Нестеру его положение.
Где он, собственно?
В каком-то чужом (наполненном чужими духами) и чуждом ему доме. С кем? С приятной, конечно, (но и только!) женщиной. В этой (узкой) сфере она, нужна, конечно. Но ЖИТЬ с ней? Каждодневно?
Зашевелились (брошенные будто невзначай) ее словечки: «Уж какая есть! - меняться для тебя не собираюсь!» «Не нравится - поищи другую дуру!» «Кормить тебя, как твоя жена тебя кормит, на свою зарплату и не подумаю. Ты бездельничаешь, а я тебя корми!» «Прописывать тоже не буду: ты завтра бросишь меня да проституток будешь водить, как Верховцев, - а тебя уж не выгонишь!»... Или: «надоели мне твои шизоидные бредни: с житьем в деревне, козьим молоком и своим огородом. Можешь ехать туда один. А я - из своей прекрасной квартиры! - никуда не поеду!» И пошло, и поехало. Сколько же это мусора накопилось в нем от их общения!
Вспомнилось, что детей она не любит. («Если я забеременею - я брошусь под поезд!» Вдохновляющее такое предупреждение перед каждым их объятием.) Рукописей его ни одной не дочитала до конца: засыпала. Разговоров его о «культе» не переваривала. («Я женщина простая - я этого ничего не понимаю!») Да и мать партийка не разрешала. Пение его (вторую главную его страсть) едва терпела. Да и вообще никого не любила! Кроме себя и своих заботишек: «обои вон новые надо сделать», да «погреб вырыть»; «банки с овощами закрутить» и «паркет перебрать». А Нестеру это самая скучная из скук: обоями да паркетами заниматься. Никогда это его не занимало: что есть, где жить. Ну, есть минимум (чай-там-хлеб) и ладно. А тут...
Да, он-то, собственно, кто такой, а? (чтоб ее судить). Безработный, больной от-ще-пенец. И нищеброд. Вот и всё. Его место в психушке и богадельне. А он еще...
Так как же быть-то? То-ва-рищи-и! Что делать-то?!
Ведь вот перед ним вроде жизнь, о которой «все» мечтают. А он больной к тому же. Теплая, просторная квартира! С высокими потолками В «обкомовском» доме! Ванная, горячая вода! Телефон и ПРИЯТНАЯ ЖЕНЩИНА. А он еще «думает»!
И вдруг такая тоска взяла его по своей гнилой трухлявой «бедной лачужке», которую он предательски бросил, по его сырой (но милой почему-то и родной) комнатенке с колченогим столом (за которым столько продумано, написано), по оставленной сиротке-дочери, спящей сейчас на ветхом своем диванчике в соседней комнате, и по... да, и по несчастной, злой жене (с натруженными своими, в синих жилках, руками; с заплаканными, красно-векими глазами, которыми она сегодня утром (перед уходом на дежурство в ясли) прочтет на кухне его подлую записку), что у него вся кожа зачесалась от этой тоски.
Не помогла ни таблетка тазепама, ни счет «баранов», ни аутотреннинг («правая рука расслабленная и теплая») - сон не шел!
Да что же это такое! Всё хорошо. Он победил. Кругом тишина и теплота. А он - НЕ СПИТ! (Вот это уж, действительно, «ад». Ад - настоящий!).
В 5 часов он встал: - скрипя паркетом, оделся - и, как вор, тихо щелкнув английским замком, ступил на пустынную лестницу, а через время и - в свой предутренний, (сонный и тихий) двор. И как гнет какой с него свалился: Господи! Неужели он ИДЕТ ДОМОЙ!
Чуть ни с умилением оглядывал он свой залитый помойной жижей двор - с оторванными и валявшимися на снегу воротами. Утопая по щиколотку в этой снежно-помойной жиже, добрался до низкого полусгнившего крылечка, - рядом с которым тускло, но добро глядело на него кухонное их окошко (с треснутым в уголке и заклеенным голубенькой изолентой СТЕКЛОМ ветхой форточки.) За которой серела повешенная недавно женой Лерой - в блеклых, но милых цветочках - задергушка. И из под нее, лежа на кухонном том самом, театральном, сделанном тогда в театре «дядей Володей» - первом их - столике) - выглядывала розовым носиком и белыми ушками их любимая киска Мальвина, и зевал рядом с ней серый кот «Ежик».
Ну, как же все это можно было (походя!) выбросить из души?
Мимо известковых стен в подъезде (с глиняными язвами на месте выпавших кусков штукатурки) Нестер прошел (поднявшись еще по трем шатким ступеньками) к своей (на 1-м, проклятом всеми хозяйками, этаже, прямо на ходу, на проходе) двери, «висевшей» клоками пакли, клеенки и еще чего-то непонятного, - и долго вертел большим ржавым ключом в допотопном «нутряном» замке. (Всегда это была морока: с одного поворота замок никогда не открывался.) К тому же ПОД дверью была «вот такая щель», и все зимние ветры (с залитого помойкой двора) любили месте с помойными ароматами залетать к Нестеру в эту щель. Как с ней не боролся 10 лет Нестер - но (то ли материалов у него не было подходящих, то ли инструментов; то ли высшего театрального образования было маловато для такого - считающегося дилетантами - «простым» - дела), но никак не мог он справиться с этой щелью. То слишком туго: дверь не закрывается, ни открывается; то жена с дочерью сминают и отрывают прокладку ногами; то еще что-нибудь,... но - проведет, проведет Нестер понизу ладонью - ДУЕТ! Дует, черт возьми, из-под двери! Отчего (и так не очень лелеющая атмосфера в комнатах) понижалась на три - четыре градуса, и зимой выше 14-ти не поднималась.
И сейчас, боясь разбудить жену с дочерью (слышно дышавшими с своей комнате прямо у двери) он поправил эту проклятую прокладку под дверью и, скрипя гнилыми досками, потихоньку прокрался первым делом на закопченную, паутинную кухню (в которой, выстывшей за ночь, был виден пар от дыхания) и, пригибаясь под развешенным бельем, вытащил из-под разлегшейся на столе Мальвины свою залиску с подлыми, предательскими словами.
Затем, перешагнув в прихожей через спавшую там рыжую собачку Белку, повесил пальтецо и шляпу (Верховцева), снял «такие же» суконные ботинки в глине, прошел в пахнущую трухой и сырыми обоями (и в тоже время чем-то приятным, родным) свою (едва видную в свете зачинающегося утра) - комнатенку - и с таким удовольствием растянулся на комковатой (будто из булыжников) постели (под вытертым и мало гревшим «солдатским» зеленым одеяльцем, подаренным Нестеру матерью) что буквально через пять минут СПОКОЙНО и ТИХО заснул, будто убаюканный родными и милыми объятиями.


23. ПОСЛЕДНИЙ РАСХЛОП?


Проснулся Нестер поздно. (Судя по тишине в квартире, жена ушла уже в ясли, а дочь - в школу; как это они умудрились сегодня его не разбудить?) И с удовольствием выспавшегося человека оглядывал свое обиталище: растресканный, паутинный потолок, с протянутой через него проволокой радиоантены; отставшие обои; хромоногий, двухтумбовый (времен НЭПа) письменный стол, приволоченный сюда в бытность работы завклубом ОПС, удобный ящиками для рукописей и хорошо втиснувшийся в угол между кроватью и вот этим низким (измороженным все еще) окном, выходящим прямо на шаркающий, шумный тротуар, и громыхающую кузовами дорогу. (Крест тяжкий: все 10 лет мешает писать и спать. А уж форточку открыть: ни, ни!) «А куда денесси?» Правда, сейчас вот чего-то тихо; а сквозь весенние проталины в окне (даже на вид!: вполне уже теплые) пятна солнца светились на стене красными яркими буквами его афиши «ГОРЕ и ГЕНИЙ» (спектакля по нестеровой пьесе о Циолковском, когда-то шедшей в местном театре). Поблескивали на черно-блестящих ликах его фотопортретов (в роли Незнамова и так - «в жизни»), любовно выполненных когда-то Далилой. Играли бликами в желто-лаковой поверхности радиолы «Сириус», купленной на первый же аванс от этой пьесы, чтоб дорваться, наконец, до (забиваемой по всем каналам) клеветнического радио «Свобода»...
Взглянул, наконец, на маленькие, избитые и вытертые, исцарапанные, наручные часики «Победа» на столе (найденные, кстати, женой в пивной около кинотеатра «Мир», где она прогуливая собаку, всегда подбирает пустые бутылки для сдачи) и вспомнил, что в 12 сегодня провожает Далила Рудника - в Эстонию. (К поросятам).
А ему - идти или не идти? И как восприняла Далила его опустевший диван в рояльной комнате? О-хо-хо...
И вот ничего толком не додумав и не решив, - в полной душевной неразберихе - в 11 часов Нестер вскочил; пригибаясь под развешанным бельем в кухне, пролез к кухонной раковине, почистил наспех зубы водой из чайника (водотруба в подвале - забыли отпустить на ночь воду в кране - замерзла еще в январе), и не евши и не умываясь, выскочил из дому к троллейбусной остановке и в набитом битком троллейбусе - потрясся на вокзал!..
Они стояли среди провожающих у рудниковского вагона, держась за руки. Нестер встал рядом, у киоска (будто за газетами), и слышал спиной, как Рудник несколько раз спрашивал: «Ну: уезжать мне? Уезжать?»
- Не знаю, Моня! Не знаю! - отвечала Далила со своей жалкой улыбкой и сгорбленными опять плечами, - прятавшими ее крупные груди, - которых она всю жизнь почему- то стеснялась. - Время нужно. Время. Я чего-то сейчас ничего не знаю, не понимаю. Очумела как- то. То ли от похорон, то ли еще отчего (от вчерашнего ликера твоего), но в голове у меня какой-то туман. Подождем немного еще. Я тебе тогда напишу.
- А «этот» чего? Ты любишь его что ли?
- Ой, не знаю, Моня! Ну, не знаю. Вчера вроде всё было ясно. А сегодня - опять. Туман какой-то в голове. Я будто обалдела, ничего не соображаю.
- Ну, ладно. Тогда давай хоть поцелуемся - на прощанье. Может, больше и не увидимся.
И тут обнаружился Нестер! Прямо чуть ли не втиснулся между ними. И они затормозились. Стояли, ждали отхода поезда и молчали. (О чем было говорить? ВТРОЕМ!) Стояние это было невыносимым. Наконец, поезд дернулся и медленно-медленно (почти незаметно) поплыл. И тогда Моня обхватил Далилу ворсистыми, безуховскими рукавами своей серо-белой «дохи», смачно и звонко чмокнул ее в губы и прыгнул в вагон...
Долго шли они с Далилой молча...
- Почему ты вчера ушел? - наконец, спросила она на остановке.
- Не мог заснуть.
- Таблетку бы принял.
- Не помогло.
- Ко мне бы пришел: я тоже не спала.
- ... Понимаешь, какое дело... Мне надо привыкнуть. Правильно ты сейчас сказала: «нужно время»
- Какое «время»?! Ты 10 лет ходишь ко мне!
- Ну, понимаешь... Я не могу их пока бросить. Не можем мы строить свое удобство на неудобстве других. Потом, может, - как-нибудь. Ведь пока всё идет нормально, соблюден какой-то баланс интересов: и там, и тут. Пока мне, я чувствую, нужны и ты, и они. И, если говорить об оптимальном варианте: я бы собрал всех вас, кого любил когда-то - вы все мне дороги. Я вас всех люблю, и жалею. И хотел бы жить с вами со всеми!
Они стояли уже, стиснутые со всех сторон, в автобусе, и Далила молча и недоуменно глядела на него своими выпуклыми, озерно-громадными глазами: «обычный прохвост, как все? Или, действительно, шизо?»
- Ходить ко мне мыться и валяться со мной в постели - ты больше не будешь! - выговорила она, наконец,- когда они поднялись к ее двери.
Нестера резанула обнаженность формулировки.
- Мне НЕ НУЖЕН ЧУЖОЙ МУЖ! - крикнула Далила, раскрывая до предела свои и так беспредельные глаза. - Убирайся! Говнюк!
И громко хлопнула перед его носом дверью.
- И не звони! И не приходи больше! ВРУН! И ГОВНЮК! - открыла она (по обычаю) дверь и, столкнув его с площадки на лестницу, вторично хлопнула створкой. Да так, что там, в прихожей, сорвался с лески и грохнулся на пол сделанный когда-то Нестером (вместо электрического звонка) ВАЛДАЙСКИЙ колокольчик.
Нестер постоял, пожевал в раздумье губами и... пошел по снежной весенней грязи, будто Старик из пушкинской сказки: от Золотой волшебницы - рыбки - в свою трухлявую и холодную развалюху, к своей злой и сварливой жене.
(Не успев забрать даже свой обшарпанный «невод» - то - бишь бедный свой чемоданишко с «вещами» (т.е. с рукописями)).
Какие ж у него еще могли быть «вещи»!


24. ИСПОВЕДЬ (Русские трагедии.)


- Чего ты такой скушный? - участливо спросила утром дочь. - Ничего не ешь...
Было воскресенье, жена на выходные опять укатила к «сеструхе» (выдирать остатнее «наследство»), и дочь Аза - с неожиданным этим участием, обнаружившимся вдруг в последнее время - трогательно заботилась о Нестере, с удовольствием, в такие дни, исполняя роль «хозяйки» (будто продолжая недавние игры с девочками во дворе): «Ой, хлеба-то нет!», «Ой, за молоком надо сходить!», «Ой, что ж мы обедать-то будем?!» Или : «Пап, иди ужинать!» «Пап, иди завтракать. Мой руки!»
Нестер с умилением приглядывался к ней. Совсем взрослая стала: грудь крупная, высокая (в его, колодниковскую породу); лифчики и трусики свои (чистюля!) стирает каждый вечер - развешивает на кухне; и его носки и рубашки прихватывает, когда (в дни скандалов) мать перестает на него стирать. Подбородок округлился (нежный, женственный, как у матери); такие же, как у матери, сочные губы и: большие, зеленые глаза. Только выражение их совсем другое: у матери какое-то «прямое», беспощадное; а у нее - простодушное, ласковое, бесхитростное. И лицо - доброе; с милыми, желтыми косичками.
А трудолюбивая какая! То (до 8 класса) тройки да четверки были, а с тех пор как Нестер показал ее народному артисту Воронову во МГИКе, и тот обещал взять ее к себе на курс - она, чтоб скорей окончить школу, добилась сдачи экзаменов за 9-10 класс экстерном (в школе рабочей молодежи) (и сдавала их на «отлично»); а чтоб заиметь на это право: устроилась на работу (юнкором в облрадио)...
И вот сегодня: «Чтой-то ты, пап, второй день ничего не ешь?»...
Поглядел-поглядел он на неё: в эти простодушно-ласковые, милые глаза и...
- Причина есть! - сказал он со вздохом. Имеется у меня близкий человек,...- женщина. Которая очень близка мне и очень хорошо меня понимает. Обликом напоминающая женщин, о которых я мечтал еще с детства, что-то от бабушки твоей (Шуры), моей матери: что-то очень русское, учительское (несколько старомодное, строгое, как у чеховских «трех сестер»), но в то же время и очень скрыто-женственное и интеллигентное: узел волос на затылке; закрытое, длинное платье. И ждет меня уже 10 лет. Дожидается терпеливо: когда я решусь, наконец, изменить свою семейную жизнь. А я все не могу и не могу решиться.
Сначала девочка, внимательно слушавшая, сказала: «Ой, как интересно!» (Видно походило это на какое-то занятное кино.) Но потом задумалась: сообразив, что ведь это же впрямую касается её, её жизни.
- Тебе, пап, надо идти к ней, - великодушно сказала она, перестав пить чай. - А здесь тебе плохо: я же вижу. Поэтому ты всё время плохо спишь, и ругаешься с мамой. Я часто вижу сны: как ты ее убиваешь. Так страшно!
- Но я не могу без тебя.
- «Но я же буду с тобой. Душою». - Маму жалко. Леру.
«Да, но что-то все равно надо предпринимать. С мамой вы жить не можете: у вас нет общего мнения ни по одному вопросу; особенно в последнее время: по моему «воспитанию» и моему будущему. Она говорит, что ты «сожрал» меня, испортил своим театром..
- Значит ты разрешаешь мне?
- «Ну, что же делать? - по взрослому проговорила она. - А она - моя мать! И я должна быть с ней. (И вдруг слёзки выступили у нее на нижнем веке) - Господи! Ну, почему это так получилось! - воскликнула она.
- Частично Я виноват, - сказал Нестер: - поспешил с женитьбой: уж очень мне дома своего, своей семьи захотелось; надоело одиночество, в общагах жить; дочку хотелось - вроде тебя. Понадеялся, что не только дочку, но и жену любую «воспитаю»: для чего ж нам «высшее образование-то» дано! - «Мы земную жизнь: пе-ре-де-лаем!!!» А оказалось: сил у меня - мало (и моральных, и чисто физических); ибо государство мои таланты не только не поощряло, а всячески травило даже, и дискредитировало: пиши пьесы, какие Калиничев - «Рулевой» укажет, а в журналах - как редактор скажет: начало поставить в конец, конец в начало, а самые «любимые» места вообще выброси (про наши паутинные вот эти углы, про наш двор, а особенно про «Рулевого» и «этого» редактора). А будешь кочевряжиться - под зад коленом! Лишат работы, жилья и выгонят в вот такую Тьмутаракань, где и довели меня до болезни и инвалидности с 36 рублями. А какая ж жена будет «слушать» мужа, если его «установки и методы» обществом не принимаются - и завели его в тупик.
- «Среда» виновата, - сказала Аза. - Так по литературе проходим мы сейчас. Там всегда «среда» и «среда» виновата.
- Да, и «среда». И моя собственная, конечно, вина: что недостаточно активно сопротивлялся «среде» - сил не хватало; уменья. И характера! Как и сейчас - вот в «этом» деле не хватает. Разум говорит, что надо «уйти» - от «такой» жены, переменить «среду», обстоятельства «все вот эти» - (Махнул он на «углы» и «двор» в окне). А душа, сердце - отзываются на это болью: потому что получается, действительно, как Лера говорит: «Завёз, обманул и бросил!» Только себя выгородил.
- Нет; тебе, папа, надо идти к ней. К ней! - великодушничала дочь, не схватывая еще всего масштаба перемены. И обмануть ее было легко.
- Да ведь это сейчас может так кажется: с этой вот позиции - тут, за этим кухонным столом. А уйдешь - и неизвестно еще: приживусь ли я там? Совесть ведь зазрит, тоска по вас заест. Ведь какая она ни есть, Лера, а все-таки родной человек, и я за нее «отвечаю». Как и за тебя.
- Пап, а ведь это трагедия! - по взрослому (как в школе учат) сказала дочь: она старалась быть « на уровне» разговора. Но не удерживалась долго на нем. И съезжала на сугубо детский, непосредственный. Отчего казалось, что у нее (отрочески ломкие) два голоса.
- Какой же из этого выход, пап? Неужели ничего до сих пор не придумано?
- В России - нет. Ты ж читала «Онегина», «Анну Каренину», «Гранатовый браслет». Это типично «русские трагедии».
- А вон Лопухов в «Что делать?»: нашел выход.
- Да, но тоже: какой ценой! Да и неизвестно еще, приживутся ли они в новом положении: Чернышевский кончает на этом, - а с этого надо начинать! И разумом одним тут все не решить: выплывет во снах, в скрытых раздражениях, в подспудной тоске. «Перемена» внешних «декораций» (как Чернышевский это называет) т.е. революция в личных и общественных отношениях - это ведь самое первое, поверхностное. Дальше-то вот как? У Чехова вон это «после свадьбы» очень детально проанализировано (и отнюдь не в розовом свете) да и в «Анне Карениной» - тоже. И «решительность» тут меньше всего помощница.
- Ой, пап, как страшно! Ведь они все-все погибали: и Каренина, и Иванов (у Чехова), да и Татьяна у Пушкина - какая у нее может быть жизнь! Неужели ничего-ничего нельзя поделать?
- В России - нет! Во Франции вон; (вообще в Западном мире,) кое-что начали придумывать: «жизнь втроем», официальный какой-то «друг семьи»; никто никого не травит, не убивает, ни сам не травится. Да и Чернышевский: тоже что-то такое пытался разрабатывать (какую-то альтернативу «смертоубийству») - в «Не для всех» что ли? Ведь у него с женой тоже похожая проблема была; и он искал «неварварские» способы её разрешения. Но у нас не Франция: к этому нужна долгая подготовка, традиции, изменение взглядов - к этому долго надо ПРИВЫКАТЬ! Да и не каждый сможет. Это, действительно, «не для всех». Словом, на место «эвклидовских», так сказать, семейных отношений нужны какие-то «лобачевские», что ли. От «арифметики» любви идти к «высшей алгебре»...
На этом разговор кончился: надо было убирать посуду, а дочери идти на радио (работать). А проблемы все - остались.
Будто потеряв что - бродил Нестер каждый вечер у далилиного дома, заходил в знакомый двор, сидел в темноте на садовой лавочке, надеясь увидеть в проходивших знакомую фигуру или хотя бы призывный, теплый свет в окнах верхнего этажа. И почему-то не видел ни того, ни другого: всю неделю свет не зажигался.
Но раз - собираясь уже уходить - увидел он в подворотне две тени: «Шуструю» с Далилой.
- Ну, спасибо тебе за помощь с оклейкой обоев, - говорила «Шустрая», прощаясь.
- И тебе спасибо, что приютила меня на это время: я дома одна б не смогла.» «Шустрая» вышла на улицу; а Далила направилась к своему подъезду и увидела на лавочке в садике сидящего Нестера. Ни слова не говоря, не приглашая к себе, она свернула в садик, подошла к лавочке и молча села рядом.
Так они сидели в темноте и молчали. Довольно долго.
И вдруг у Нестера стиснулось от спазмы горло, а в душе, наоборот, что-то раскрылось. И слова оттуда стали протискиваться сквозь стиснутое горло трудно и скомкано. Он рассказал про беседу с дочерью и про то, как она велела ему «идти к ней». Как всю эту неделю ему было тягостно и трудно; как не просто сделать ответственный выбор, в котором замешано столько близких судеб.
- Если б мы были бетонные или чугунные - нам бы это ничего не стоило, - говорил он. - Ну, подумаешь: кто-то там будет плакать ночью на кухне над моей запиской. Ну, подумаешь: дочь, развод. Мерлехлюндии разные... Но мы - люди. И все мучаемся и переживаем по-людски. Потому и интересен Гамлет и Раскольников, и скушен правильный, положительный производственник, член бригады какого-то там труда. И не произойдет ли так: сейчас нам с тобой хорошо, и того минимума общения, что есть у нас, нам достаточно, чтоб сохранялось это хорошее. Но - из жадности - мы хотим чего-то еще: «Большего! И лучшего!» И нарушив это естественное (сложившееся, равновесное) положение между всеми нами - потеряем и то, что имеем? И получим, как в большинстве «нормальных» семей: - только равнодушие и скуку. Ты посмотри: ведь не случайно - «интересные» (и вообще «любовные») отношения возникают только в сложных каких-то и трудных положениях. Вся литература об этом говорит. А лишь трудности устраняются - а отношения превращаются в «нормальные», семейные (к которым, любовники будто бы и стремятся) - тотчас, как ни странно, начинается охлаждение, скука и поиски НОВОГО «приключения» - на стороне! Безнравственно? Не знаю. Но так есть! Ибо у любовников - главное любовь. А в семье - быт. И совместить его с любовью (т.е. с новизной впечатлений и ощущений, неординарностью встреч, сопряженных с опасностью и борьбой) - невозможно. Какая «борьба» - если вы спите каждую ночь вместе?! А днём - ходите непричесанными друг перед другом!..
И много такой (взволнованной и горячей) белиберды говорил Нестер, пока не почувствовал голову Далилы на своем плече, и понял, что она (по обычаю) его совершенно не слушает, - выбирая только то, что ей «нужно». И они стали вспоминать все «хорошее», что у них было. Давнишние прогулки в лугах у реки («жизнь в цветах», как они это тогда называли): купанье голышом в укромных озерах, пахнувших луговой травой и цветами, и таких прозрачных, что каждая травинка видна была на дне. Осенние поездки за грибами. Копка картошки (от ее предприятия) на загородном участке. «Завертывание» банок с овощами и ягодами у хозяйственной Далилы на просторной кухне. Потом уютные зимние лежания на широком диване (по вечерам в темноте) - когда Далила непременно начинала зевать и засыпала под радиопередачу «Встреча с песней» (ибо на работу ей, как и нестеровой жене, вставать надо было в полшестого), и она похрапывала на нестеровом плече, а Нестер, боясь пошевелиться, лежал тихо и слушал по радио песни и танго своего детства, (Сокольнического периода в Москве) и следил за тенями сучьев, что качались на стене над их диваном. И казалось, это никогда не кончится: этот мир и покой, эти тени над диваном, эти лежания в темноте. А вот кончились! Да как быстро. Будто обрубило...
- Слонёнок! - вдруг сказал Далила. - Я тебя очень люблю.
- Ну и хорошо, - откликнулся он. - Я приду завтра. (Потому что заметил, что Далила, как обычно, стала к этому времени зевать.)
- Приходи, - мучительно зевая, проговорила она: - Скоро сажать картошку, потом ягоды пойдут - закручивать банки. А главное, надо, наконец, выкопать погреб. Ты сколько мне обещался! Поможешь?
- Помогу! - подтвердил он. Надо же было чем-то компенсировать оттяжку с окончательным переездом к ней в дом. К тому же разговор об этом погребе велся с первого года их знакомства.
И Нестер опять стал «ходить» к ней: «мыться в ванной» и «валяться» потом вместе на «знаменитом» диване.
Ну и: готовиться к копке погреба, конечно. «В нагрузку».


25. НОСОРОГ


Однако, Дарья Васильевна по-прежнему летала под потолком, сидела (занавесившись волосами) на кухне, когда там было темно; и Нестер догадался, что не сможет насовсем переехать к Далиле, пока не подавит тут чуждых ему духов дома.
И однажды, голый и пунцовый поднявшись с Далилы, он (обмывшись в ванной) постоял по обычаю перед «волшебным» зеркалом, рассматривая свою вздымавшуюся свистящую дыханием волосатую грудь, и понял, что надо идти на кухню - к сидящей там упорно Дарье Васильевне (которая и всегда-то была упрямая и своенравная), чтобы сказать ей напрямик всё, что он о ней думает!
Он пошел в кухню - и, опершись руками в стол против Дарьи Васильевны, поглядел ей прямо в мертвые, стеклянные глазищи (проблескивавшие сквозь закрывавшие лицо волосы).
«Ну! - сказал он. - Вот я! Пора объясниться. Что угодно со мной можешь делать, но я не покорюсь тебе. На твоих условиях я сюда не въеду; рабом у тебя не буду. Я свободный и независимый дух; и МОИ духи займут и обживут это место. А твое место там - на кладбище. И среди живых тебе делать нечего». Внутренне содрогаясь, он протянул к ней (к ее волосам) руку и даже начал было раздвигать их. (Это надо, надо было сделать: чтоб покончить с этим когда-то!)
И вдруг: то ли балка старая треснула над головой, то ли штукатурка осела в туалете - Дарья Васильевна вздрогнула, стала блекнуть, расползаться туманом и - пропала. А напротив Нестера - пустой стол и пустая табуретка.

- Вот и всё! - сказал он легко и радостно, и слезы текли у него сквозь испуг и усмешку. Будто 40-летний гнёт, что носил он в себе с отроческих времен, отвалился. Так вот как с Ней надо! Не бежать, не прятаться, не занавешиваться одеялами на окна, а - навстречу! Навстречу! И всё растает! Да!
Пожурчав в свою очередь водой в ванной - вышла на кухню (стесняясь по обыкновению своей сияющей наготы и загораживаясь руками) Далила и, присев боком на место Дарьи Васильевны, с удивлением воззрилась на Нестера, глотавшего из горлышка молоко и улыбавшегося сквозь слезы.
- Ты чего? - спросила она со своей жалкой улыбкой и поднимая зябко плечи, как будто ей холодно.
- Я сейчас освободился от застарелого страха, который носил в себе всю жизнь, - ответил он, жадно глотая молоко и слезы. - От которого я заболел! И который, собственно, доконал бы меня. Я и так, и этак подступался к нему: укрывался занавеской, избегал стрессов и надрывов. И мне становилось всё хуже и хуже. А сейчас, наконец, рраз! - И всё! Пощупай мой пульс: я абсолютно здоровый человек! Я спас себя! И спасу всех вас!
Далила, как обычно, не слушала его: мало ли он трепался обо всём за эти годы - каждый раз разное, а то и противоположное, так что нащупать в нём какую-то примерную доверительную основу было мудрено.
- Слонёнок! - сказала она тихо и просительно (было полпервого ночи, она боялась соседей и хотела спать). - Слонёнок! - сказала она, зевая, - Почему ты не хочешь со мной жить? Неужели тебе здесь плохо?
И тоже отхлебнула молока из стоявшей на столе между ними бутылки.
- С завтрашнего дня я окончательно переезжаю к тебе, - уверенно сказал он. - Я победил духов, которые мешали мне здесь поселиться. Теперь мне ничего не мешает. Начинается новая жизнь: я выздоровел, я могу опять работать в театре, и материально ни от кого не зависеть; даже от тебя. И, наконец, я ощутил дело своей жизни, главную свою миссию: спасти человечество от Смерти. От страха Смерти. Я понял, наконец, как это делается. Понимаешь? я сделал сегодня величайшее открытие: «смертью смерть поправ». Надо идти ей навстречу, и тогда она исчезает. То, что сделал Христос. А я это сейчас открыл вторично.
- Ты не обижайся, - мучительно зевая, сказала Далила. - Но это или шизо, или я такая пустая и так высосана каждодневной служебной каторгой, что ничего из того, что ты 10 лет долбишь мне - не понимаю.
- И не понимай! - весело откликнулся он и встал (пунцовый, волосатый, с мощно двигающейся грудью): Не понимай и не надо понимать! Вот когда прищучит тебя всё «это самое» (чего и ты всю жизнь боишься, но не осознала этого еще до конца) - ты прибежишь ко мне. И я спасу вас всех!
Не в пример Далиле - у него с полночи пробуждалась необыкновенная энергия. Вялый с утра - к полночи он начинал с аппетитом есть, петь и разглагольствовать. А Далила, которой рано надо было вставать - напротив: зевала! Раздирая рот. (Они явно не совпадали.)
- Я не знаю еще точно, ЧТО там возникло во мне сегодня, - говорил он азартно. - Но чувствую, что с «ЭТИМ» - теперь никто и ничто со мной уже не совладает. Пусть замалчивают мои произведения, гноят в безвестности и гнилой квартире, грозят лагерями и тюрьмами (за которыми и стоит Смерть) - шантажировать меня «этим» - уже нельзя. Мне ничего не страшно, и потому я свободен. Просто надо решить для себя: «Я готов к смерти каждый день!» И она отпадёт от тебя. А, может быть, и уйдет даже насовсем. Так я обретаю Жизнь! Свободу! А, может быть, и Бессмертие! Вот вам и Пасха! Вот вам и Воскресение. А со мной ты тоже обретешь Свободу и Бессмертие. «Завтра ты будешь со мной в Царствие Небесном!»
- Нет, - грустно сказала Далила, зевая, - Мы скоро расстанемся с тобой. И сегодняшний вечер может быть самый последний.
Это была ее излюбленная тема; говорила она об этом часто (как и о погребе, тоже чуть ли не с первого года их знакомства) и Нестер так привык уже к этому, что (тоже привычно) - пропускал всё это мимо ушей. Как и она - его взбалмошные мечтания. Так они (как обычно) не расслышали друг друга и на этот раз...

«Назавтра» он, конечно же: никуда не переехал. Обещанную копку погреба тоже не начинал. А, занятый в апреле подготовкой дочери к сложным для нее экстерн - экзаменам, а также упоительным писанием романа: «Путешествие в страну детства!» - недели полторы даже и не звонил Далиле (совершенно как-то - после ТОЙ ночи у Далилы - УСПОКОИВШИСЬ на ее счет; ну как же: - «И будешь ты - царицей мира, пад-ру-уга вечная моя-а» Кто ж от этого отказывается!)
И: как раз в Пасху - в хороший праздничный день (когда он в первый раз, - удивить Далилу: напялил на лысину парик, сделанный знакомой гримершей для поездок в Москву, и, после всех трудов своих праведных, - понёс Далиле (будто пасхальные яйца с куличем): и самого себя (свою красоту), и свои откровения (в законченном романе) —он застал у неё в доме в толстых очках и подтяжках (будто патронташи, по-детски перекрещивавших толстый живот), топавшего на таких же толстых коротких ногах - Носорога! (из пьесы Ионеско). А в квартире какую-то необыкновенно деятельную кутерьму: в прихожей делался новый паркет, на сундуке громоздились рулоны свежих обоев! На кухне что-то шипело, жарилось и парилось,- и разносился всюду запах клея, убежавшего молока и подгоревших пирогов.
- Чш! - открыв Нестеру дверь, предупреждающе приложила палец к губам фартучная, всклокоченная Далила. И, не пуская его в комнаты, протянула руку в кухню:
- Познакомься! - громко, чтоб не было никаких недоразумений, (и было слышно на кухне) ОПРЕДЕЛЕННО произнесла она. - Это мой муж - мы с ним вчера расписались.
И из кухни - в белом переднике и в мультипликационных подтяжках-патронташах, по- детски перекрещивавших его выпуклый, тугой живот, - шумно сопя, выкатился тот самый Носорог (Ионеско) - с дымящейся банкой вонючего клея в закатанных по локти волосатых руках и посверкивая маленькими глазками за большими толстыми очками...
И Нестер взял свой обшарпанный, серый чемоданишко с «вещами» (рукописями), сиротливо стоявший уже у ДВЕРИ! и впервые тихо, САМ закрыл за собой двойную, теплую, высокую дверь комфортабельной, редкой, «обкомовской» квартиры.
Однако, дверь все-таки (как бывало не раз) опять (по - знакомому) распахнулась - и Далила (нет, не крикнув свое обычное: «не звони и не ходи» или « «все равно позвонишь из автомата!») сбежала к Нестеру вниз, на один марш - с чем-то шерстяным и зеленым в руках.
- Примерь! - шепнула она, таясь и оглядываясь на раскрытую дверь: - Он такой ревнивый! Убить может!
И стала натягивать на руки Нестера прекрасный, толстый пуловер - мечту для его больных суставов в его сырой и всегда холодной развалюхе.
- Я вязала его весь этот последний год. Я знала, что мы расстанемся, - шептала, задыхаясь от быстрых движений и опаски, она. - И это память тебе обо мне. Носи!
И поцеловав его воровски в щеку, убежала, хлопнув (как бывало - тоже сто раз) наверху дверью...
В эту ночь пришла телеграмма о смерти ЕГО матери.
И после ее похорон - все его прежние «комплексы» навалились с обновленной силой. Не помогли ни Йога, ни транквилизаторы, ни его «великое открытие». А через год случился тот самый «приступ», после которого Нестер, несмотря ни на что, решил ехать в Москву и сдать, наконец, куда-нибудь свою (не заканчивавшуюся никак) любимую Рукопись. Надо, надо же было, наконец, как-то ПРЫГАТЬ: в Успех! В известность! К людям!
Ничего другого у него уже не оставалось.
И он поехал!

                Э П И Л О Г:  Космос. К инопланетянке
                Нине Владимировне Волынцевой

                Завещание.
                П О С Л Е Д Н И Й   З А В Е Т
                Н. Колодникова:
                «ОДИНОЧЕСТВО ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ
                ИЛИ
                ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА?»

                ЭПИГРАФЫ:

                Л. ТОЛСТОЙ: «ХОРОШО ЗНАТЬ СРОК СВОЕЙ СМЕРТИ:
                ТОГДА МОЖНО, НАКОНЕЦ, СКАЗАТЬ «ВСЮ ПРАВДУ».


                Ф. ДОСТОЕВСКИЙ: «ДАВАЙТЕ ОБНАЖИМСЯ! ДАВАЙТЕ
                ОБНАЖИМСЧЯ!"
"               
                (из «Дневника писателя»: «Бобок»)



Швеция - Канада
1995 -1996 г.

СОДЕРЖАНИЕ:

Я умираю.

1 .ОГЛЯНУТЬСЯ! ОГЛЯДЕТЬСЯ!

2. ЖИЗНЬ - НЕЛЕПОСТЬ?

3. «ПУСТАЯ И ГЛУПАЯ ШУТКА»?

4. ИЛИ: КАКОЕ «ВАЖНОЕ ДЕЛО»?

ЗАКЛЮЧЕНИЕ: ДА ОТВЕТ ЛИ ЭТО?
ПОЛНО

                ЗАВЕЩАНИРЕ  ЕНСТЕРА КОЛОДИКОВА

Я умираю.
Я знаю об этом.
Завтра утром меня, возможно, не станет.
Что же это было, что я жил?
Зачем?
И куда я денусь теперь?

И что это за странный мир, где я...то ли спал (и видел сон),то ли актёрствовал, участвуя в предложенном мне сценарии с непременным условием: исполнять только то-то и то-то и не делать того-то, - иначе я вылечу из игры под зад коленом (т.е. на кладбище) в самом начале съёмок и вообще не буду участвовать в фильме, называемом «ЖИЗНЬ».
Я пытался робко выяснять: чей Заказ мы выполняем? Кто Автор? И «вообще»: для КОГО «это всё»?...
Как и сейчас вот: лёжа ночью в темноте, один на один со своей болезнью, болью и скорой смертью - я опять и опять спрашиваю всё непонятно кого:«А что же «всё это» было? И что будет ПОСЛЕ меня? То же самое? (Как и у меня?) Вся вот эта «киноигра»:
Утреннее вскакивание по будильнику, беганье в туалет и шнурование ботинок, набивание желудка, ...троллейбус, контора,...женитьба; пелёнки, горшки (уже детей!)... и, если этот следующий «после меня» (мой сын, скажем; дочь) будет усердно и покорно исполнять эту роль - то ... количество беганий в туалет и шнурование ботинок будет подлиннее. Если же будет артачиться, выяснять: «зачем да почему?» да «может, я хочу как-то иначе...», - то туалетных беганий на унитаз будет помене (и будут они с болью и с кровью) и скорым тоже снятием с роли и - выбыванием из «игры»...
А ведь это самое как раз и случилось со мной: я за свои распросы - вышвырнут из неё, корчусь вот от боли и подыхаю. (А всё спрашиваю, спрашиваю.. .Кого? О чём?).
Ходил бы лучше вон, как коза (уткнувшись весь день под ноги ) и щипал себе, не поднимая всю жизнь морды, траву, - а потом, мутно глядя в мир, пережевывал бы её, лёжа в закутке. Сколько бы травы перещипал! Сколько «горшков» из под хвоста наронял бы!... А теперь вот и не буду больше «горшков» этих производить. Амба. Лишился такого важного дела. Такой ценной миссии.
А, может, и хорошо?: Не участвовать в деле, которого не понимаешь. А то и в пустом, бессмысленном деле. (А, может, в чьём-то капризе? И вздоре!)
Может, даже пораньше надо бьшо выйти из игры. Самому! (Глотнул снотворных и - «привет»!). Ну, НЕ ХОЧЕТСЯ вот мне «горшки» эти производить. И тем более «вечно» (в «вечной - то жизни»). (А что же ещё мне там могут предложить взамен? Ведь там-де ни есть, ни пить не будем - значит, и «горшков» с другой стороны не будет). Ну, очень хорошо. А ДЕЛАТЬ-ТО? ДЕЛАТЬ-ТО вместо этого, что будем? (Опять пристаю я с вопросами). Если говно не будем производить, то ЧТО БУДЕМ ДЕЛАТЬ - ТО в «вечной жизни»? Какие такие ВАЖНЫЕ (по сравнению с нынешними) дела?
Вот лезут из меня все такие...вопросы. Ну, что тут поделаешь?Вот ответьте, пожалуйста, на них.

                И - начинается:
«Ученые» (что сами умело - не в пример мне - участвовали в нашей киноигре и других, вроде меня, гоняли в конторах и редакциях по заданным в «сценарии» правилам) кричали мне: - Чего спрашивать ерунду! Пристраивайся, делай, как мы, как до нас делали, как вон Н.Н. : сделал диссертацию, да степень получил, да опубликовал диссертацию не раз, ну!... Право «спрашивать» надо заработать. А, тем более, ОТЧЁТ у кого-то. Пижон!
А «неученые» - так даже и вообще мне не отвечали: - Дурака валяет: не может он «без ответов» жить: «ВО ИМЯ ЧЬЁ?» и «ЗАЧЕМ?» Хм... Вкалывай! Самому не надо - так семью корми. Тунеядец! Мать твою. Юрод паршивый!» (Т.е. «урод», «юродивый», псих).
                Так и я впал (за вопросы мои) в конфликт:
Сначала с семьёй, потом с сослуживцами в конторе - и, наконец, - в редакциях, - куда стал посылать свои «вопросы»; ну, и..., конечно, с НАЧАЛЬСТВОМ ( большим и малым ), которым «вопросы» мои УЖАСНО не понравились.
И очутился я сначала в психушке ( раз «юрод»), а потом и в ссылке ( раз «пижон»). И заработал с юности: в психушке - действительно, болезнь, а в ссылках - инвалидность. И всё спрашиваю, спрашиваю... У живых уже перестал, отучили. Спрашиваю теперь лишь у мёртвых ( т.е. книжных духов: люди умерли, а дух их остался, в книгах ). Но ведь книги... Ну, что «книги»! С юности трутся они во мне жерновами: спорят друг с другом, борются за мою душу. А где «хлеб насущный?» Каждая книга твердит своё. И всё это - только ВЕРСИИ. И «пьяные» притом. Ибо люди, их высказывающие, азартно опьянены открывшейся им якобы Истиной). А с «пьяного» какой спрос?
Вот и сейчас - сошлись эти духи у моей постели, и:
- Все мы из гоголевской «шинели», - вздохнёт один. - В каждом из нас - Башмачкин: жалкий, трусливый...
- " Не «Башмачкин», а Верховенский! - взревёт другой. - СТАВРОГИН и ДЕМОНИЗМ. Всё позволено! Всё можно! Если сможешь...(Ну, как же не «пьяный»? - идейно)
- А это не одно и то же? - Оспорит первый. - Просто другая сторона медали. Ведь нация - то рабов! Сверху донизу - все рабы. Или подлецы.
- " Не «подлецы», а ФИЛОСОФЫ! Все настоящие русские люди - философы! И спасёт всех нас - Красота!
- Да ла-адно! - вклинится третий. - Не «Красота», а ЗНАНИЕ! Ваш Рафаэль с Пушкиным - гроша ломаного не стоят.
- " Ну, знаете, - возразит опять первый: - «Знание» у таких, как вы - это меч в руке у безумного: пойдёте крошить и правых, и виноватых. А потом и себя напоследок... Знаю я вас!
- Так безумство храбрых и есть мудрость жизни: ломай налево и направо, - валится - значит, плохо было построено... Цезарь и Наполеон - вот вершители мировых судеб. Беспощадный эгоизм - вот двигатель жизни.
- " Эгоизм - то он - эгоизм; но КАКОЙ!? - рассудительно откликнется в темноте ещё один. - Эгоизм - РАЗУМНЫЙ! Ибо лучшая «забота о себе» - это забота «о всех», о «всей вселенной»: ибо даже для того, чтоб родить себе наследника - ты нуждаешься в другом человеке ( не говоря обо всём «остальном») - и чтоб исполнить свои интересы (наилучшим образом) ты должен позаботиться об исполнении интересов увязанных с тобой людей. И тогда никаких, конечно, «жертв»: ибо эта твоя «забота о других» тебе ВЫГОДНА - это просто лучший способ позаботиться о СЕБЕ.
- Вот-вот! - неожиданно вскрикнет из темноты картавый. - И будет тогда из Хоссии НЭПовской - Хоссия со-ци-а-листичья!
- И будем в Грядущем пить все соки Земли, как чашу мир запрокидывая! - поддержит его молодой и басовитый.
- Ах, бросьте! - скривится в темноте опять самый первый. - Какие «чаши»? Какие «соки»? Самая характерная черта ваша - очереди и нехватки во всём! Ваша «Хоссия» - во мгле! Искусственная, выдуманная, поганая система. Работающая на одного: деспота и самодура. (Как раз на того «Ставрогина и Демона». С Верховенским. Идейных «пьяниц» и «кутил». Они же под хмелем идей!)
- А вы пхиезжайте, батенька, к нам чехез.. .десяток лет!
- В «Прекрасное далёко»? Т.е. в коммунистический Загробный Рай? (которым всех маните). На грандиозное кладбище? Где ходит Сторож и стучит по звёздным пирамидкам: «эй! Вы - уже реабилитированы! А Вам - пришёл ордер на обещанную 40 лет назад квартиру! А Вам - обещанная свобода слова: книга опубликована, фильм снят «с полки»... Спасибо-за такой «Рай»!
- ПРАВОСЛАВИЕ ВСЕХ СПАСЁТ! - закричали вдруг из угла.
- Не «православие», а католичество! - из другого.
- Нет, лютеране! Протестанты! - перебили из третьего.
- Нет, мусульманский мир!- Нет, буддизм! - Кришнаиты! Кришнаиты! Нет, Эван-ге-лис-ты! Нет, молокане! Нет, мормоны! СЦИЕНТАЛИЗМ РОНА ХАББАРДА! Э-ку-минизм! Э-куминизм! - Нет, обезьянья какашка! Ка-каш-ка! Ка-ка...
И гляжу - уже не с кем разговаривать: КОМ дерущихся, оголтелая «пьяная» драка - с вылупленными глазами, охрипшими ртами, окровавленными кулаками и крестами...
И всё во имя Добрейшего и Смиреннейшего Бога и его добра...
И так всю ночь. Сколько книжных духов - столько мнений. Какая ж тут истина? Одни ВЕРСИИ. Рабочие гипотезы, которые...не в драках же надо проверять, проламывая крестом калганы инако-мыслящих. О хо-хо хо-хо... А у меня всё болит, и до утра, до исчезновения моего уже близко. О, боже мой! Что же делать? На чём УСПОКОИТЬСЯ - то?!...

1 ОГЛЯНУТЬСЯ? ОГЛЯДЕТЬСЯ?

- Господа! - кричу я отчаянно в темноту. - ГрАждане! Ну, почему вы все так самонадеяны? Ведь это лишь ваши ВЕРСИИ! Требующие трезвой и углублённой проверки. И начинать надо с источников этих версий - т.е. С СЕБЯ! А вы - как все рьяно верующие - в эйфории (т.е. в наркотическом, как показывает химия, опьянении, - когда драка и убийство кажутся лучшим аргументом ). Отсюда некритическая оценка своих догматов и писаний. Плохое вслушивание в речи оппонентов и серчание на их возражения.
А то и: убить! Убить оппонента. (А что же ещё такое всякие Варфоломеевские ночи? Крестовые походы? Инквизиторские костры? И даже недавняя история с Салманом Рушди. Не говоря уж о Сократе, Ж. Д Арк, Бруно, Яне Гусе,... и Христе! наконец, миллионах лагерных жертв и жертвах 2-х мировых войн...)

От «опьянения». От «опьянения» всё. Пьянчужки мы - идейные. И потатчики этих своих слабостей (как физические пьянчужки и курильщики). Вы посмотрите, как они - эти курильщики и выпивохи - ЗАБОТЯТСЯ о себе! Придите в редакцию: ДЫМ ОБЛАКАМИ. Ну, как же: «творческие люди»... И попробуйте попросить не курить при вас. «Ещё чего!? Да я без курева РАБОТАТЬ не могу»! А претендуют, что их закуренные мозги «производят истину». И наверняка обидятся, (если вы в этом усомнитесь) - « Не буду я печатать его: не нравятся мне некурящие и непьющие!» (Т.Е. не пьяные его «верой»).Вот и попробуй с такими...
Нет, прав Толстой: полезна для таких БОЛЕЗНЬ. ( Да ещё с угрозой СМЕРТИ). Как и мне вот - за что-то. Они ЗАСТАВЯТ: оглядеться! Оглянуться! На себя. И я сейчас: воспою отчаянный гимн - своей болезни, своим неуспехам ( в непечатании меня - а значит, и в бытовом неустройстве, и в личной жизни...) - вообще ПОРАЖЕНИЯМ человеческим. (А главное: предстоящей СМЕРТИ). Поневоле ведь «оглянешься». Коли ЗАШЁЛ в такой тупик...
И вот (раз собрались вы, знаменитые да авторитетные духи, в последний мой час вокруг меня, - то (не вас я буду корить, что шёл (по очереди) за каждым из вас, - опьянённый вместе с вами вашими верами,... а) начну с себя. ( Ибо, может, и нет вас никого вокруг в темноте, и всё это я - один, а со мной только моя болезнь, неуспех; мои мысли и ночь).
Ах, болезнь... И ночь... за что же мне так?

И вот сначала - всё безнадёжно. («Стена» ведь «Тупик»). И такая тоска, что... Избавиться! Избавиться! И поскорей!... Где там мои (запасные и «спасительные») 100 таблеток? Не верилось, что это когда-нибудь так вот «понадобится». А ведь вот: пришёл предел и деться от него - НЕКУДА. (Избавиться - от лишней муки ).
Гремлю стаканом, кидаю в него из одной пачки 50; потом, раскупорив вторую, жду, когда те, в воде, дымясь мутью, нехотя растворятся... Как я эту гадость ещё проглатывать-давиться буду?...
Потом будет звон в ушах, тошнота... туман... и всё.
(«И неужели ничего другого? Так вот: только эти таблетки - и всё?.. .А если... в самую «сердцевину» «всего этого»? Я же писатель, мне «надо всё знать»... И вдруг там что-то невиданное да и «откроется»?...
И только так подумал (следя, как расслаивается белая муть на дне стакана, будто толстые белые пиявки свиваются и развиваются, ожидая меня)... и вдруг БАЦ! НАШЁЛ!:
Раз мозг работает, глаза ещё смотрят... - гляди во ВСЁ ЭТО! Не отворачивайся, не сбрасывай с себя... И сначала надо, действительно: ОГЛЯДЕТЬСЯ !Вокруг своей жизни. Оглядеться, оглянуться и очиститься! Да!

Отложил (рядом со стаканом ) невысыпанную 2-ю пачку - и откинулся на подушку. «С чего начать»?
- «С выбора «оглядывательных» (контрольных) инструментов! - подсказал мне кто-то из темноты. - Т.Е. чем будешь «оглядывать», оценивать. С каких «позиций»?...
Да, правильно. Но!...
И - начинаешь потеть! (Ещё тоскливей становится): какую позицию, какой идеал, слово не возьмёшь - в моих «устах» ВСЁ становится ЛОЖЬЮ.
Что ж это?
То ли моё прикосновение всё пачкает? Золото вековых истин, святые имена - ... ну всё: превращается под моим взглядом в... золу и вонь. ( Так я грязен что ли? Подл и ядовит? Дыхание моё прямо смердит: кого не вспомню (чтоб взять за «точку отсчёта»; авторитет) - тотчас вспоминается какая-то «грязь», - откуда-то слышанная, запавшая в уши. Гоголь? - психбольной, онанист. Чайковский? - педераст. Толстой? - юродивый помещик, издевавшийся над семьёй. Маяковский? - неврастеник, живший с чужой женой; заразившийся к тому же сифилисом, отчего и застрелился... Маркс - жаждавший власти еврей. У Ульянова - мать-еврейка-немка, и привёл за собой Джугашвили на нашу шею. Пушкин - арап, обезьяна губастая, полтора метра ростиком (с кепкой). Лермонтов - шотландец и циник... «Мысль, изречённая - есть ложь». Уши болят от афоризмов, мозг от цитат, прорва умных книг, а жить - нельзя.

Что же НЕСОМНЕННО? Что взять за «отсчёт»?
Детство?
Да: Дети и животные - вот с кем ещё не противно. В ребёнке ни этих «моих» афоризмов, ни мудрых книг: открытая ладонь и простодушные глаза...
Но и то: вот говорит вчера во дворе - и слышно: это нянькина мысль; а это - его противной бабки; а вот эта - воспитательницы из детского сада или его матери - продавщицы из мясной лавки. Тьфу!
А животные... Вот уж у кого ни к кому никаких претензий. Ни гордячества, ни собственности никакой - ничего нет. Вот собачка моя - «Белка»: молчалива и необидчива; свернётся в коридоре на голом полу и ничего. А как переносит болезни! Голод! Раны! От своей боли отлупил я ЕЁ (ногой), а она - ничего: через час мотает хвостом, с доверием смотрит на меня. Но иногда кажется, что они лишь «присутствуют» в жизни: ни прошлого, ни будущего - им « всё равно».
Но вот уж кого нет терпеливей и беззащитней -растения! Натыкали вон прутиков у новой хрущёбы - и думают, они будут расти. Стоят, бедные, и сохнут. И ни протеста, ни проклятий. (А я чувствую, что они ХОТЯТ ПИТЬ! ЖАЖДУТ!). И умирают.
Но так ведь и до камня дойдёшь. Камень вон лежит у подъезда, и ему уж, действительно, «хоть бы что». Так что - видно, обратно надо поворачивать: камнем быть я пока не хочу. А ребёнком? - Я ведь уже БЫЛ ребёнком! Был той свежей, чистой формой, которую кто-то потом, как-то и чем- то наполнял! И наполнил! (мои эти самые: няньки да бабки..., детсады да школы... книги и кино... - «мир,... создавший меня»). Что же это за мир? (МОЙ мир). Почему в нём вот ЭТО я взял, а ЭТО отбросил? (Или само из меня вывалилось)...
Щёлкнул светом. В старом-престаром чемодане с детскими тетрадками: мои отроческие стихи, «Дневник» ранний мой. (Документы всё-таки, свидетельства). Вот и оглянись. Огляни: что там НА ДНЕ твоего (личного) мира?
И вижу: «на дне» этом (судя по стихам и дневнику) - Лермонтов!
Всё им заполнено.
Вот он, наверное, и «испортил» мне жизнь.
Демоном. Демонизмом...
                Да. Но почему же моя свежая форма (мой детский сосуд) ПРИНЯЛ лучше всего именно ЛЕРМОНТОВА? Лермонтова и Белинского. (Потом - несколько позже - ещё Писарева. С В.Зайцевым).
А ведь «что такое» этот «Лермонтов»! О! - Это же «байронизм» (Каин, Люцифер), «буржуазный индивидуализм» без удержу; «всё позволено»: Наполеон, Бетховен...)
А там - (через «Белинского») - Гегель, западная массовая культура, западно-мятежные взгляды на всё: «Диалектика - алгебра революции», «Всё разумное - действительно...» - и пошло.. Через Писарева и Чернышевского (с «разумным эгоизмом», с Рахметовым да Базаровым) на Достоевского Ставрогина с Раскольниковым - к Марксу и большевистскому романтизму: «Мы наш - мы НОВЫЙ мир построим: кто был НИЧЕМ - тот станет ВСЕМ!» Кто ж этого не захочет? (в моём-то положении: ущемлённом и угнетённом - ссылкой отца, дискриминацией меня повсюду: «сына врага народа»).
И хотя одно время очень увлёк меня и Толстой - с его бесцерковным христианством (Христос - де не воскрес, и незачем ему-де было воскресать: всё, что нужно сказать - он уже сказал: живите любовно друг с другом», и чтоб это сообразить и выразить - не нужно быть никаким факиром- волшебником: воскресать после смерти, и превращать воду в вино; а «нагорная проповедь» вполне может быть мудростью трезвого, думающего человека; как и «Писания» Будды, Магомета и Лао-цзы; и хоть мир, конечно, тайна, - но если тайну эту называть «Богом», то наверное, это просто Дух (без лица и без имени, которому не нужен никакой «Сын», «Жена», и «Семья». Ибо если есть лицо и тело, то есть, значит, и кишки, - что и значит, согласно Фейербаху - творить Бога именно по СВОЕМУ (человеческому) образу и подобию: у чёрных - чёрный, у жёлтых - жёлтый, и каждый со своим именем). Отказаться надо от имён и внешних обликов; и из разделяющих нас «углов» Вселенского Божьего Храма (ЖИЗНИ) сойтись всем «в центре» под «куполом»; и прекратится тогда религиозная вражда из-за внешних форм (молиться щепотью или ладонью, с иконами или без, в пагодах или в синагогах...), ибо «Царствие Божие» - не на «небе», а «внутри вас»; враждуют же: не люди, а церкви и догматы...). - И хотя увлечение этим толстовством было очень сильным, - но демонизм прежний не могло искоренить, и открытие мной в 10-м классе Маяковского ( с его грубыми упрощениями: до лубка в психологической л-ре; до частушки и рекламы - в поэзии; до плаката и лозунга - в политике, с желанием всё «быстро» объяснить и ПЕРЕ - делать) - утвердило мой юношеский демонизм, подкреплённый ещё и ежедневным, грубым и упрощённым джугашвилизмом (в быту, искусстве, «у станка и трактора»), правда, в тоже время, с лагерями и репрессиями. И я, росший простодушным верным бесёнком этой всей индустриальной и киношно-песенной демонической романтики, я был очень удивлён, когда (такой же!) мой отец (плоть от плоти этой бесовщины и кровь от крови от этого всего) почему-то вдруг оказался «врагом народа», а я «сыном врага», с привычкой к «вопросам» и «расспрашиваниям».И когда я стал задавать себе (а потом и окружающим) по этому поводу вот эти «вопросы», меня - пинком с работы, в психушки-инвалидность и ссылки. На 17 лет!! И ничего не публиковать, и не ставить. Вот тебе и «улица - моя, дома - мои»; «моя милиция - меня бережёт», «страна - моя»... Ничего «моего» не оказалось на мне и вкруг меня: только рваные штаны да едва теплящаяся душа. А «моя милиция», берегла только начальнические обкомы и их подъезды - ОТ таких, КАК Я. А «страна моя» только оплёвывала меня и всё делала, чтоб я поскорей (от тоски и безденежья) сдох. (И это при том, что и я, и отец считали себя истинными чернышевцами и ленинцами).. .Вот как!
Но и после «восстановления ленинских норм» в стране - меня не очень-то печатали. Может быть, потому, что я не оставлял свои «вопрошания»?...
- " Это - «Человек, задающий вопросы», «Почемучка», - смешливо представляли меня друг другу в редакциях - У него «сократический способ мышления». Хе-хе..
И «сокращали», и «сокращали» везде мои писания. «Выдерживания» иные по 10-15 лет в редакционных столах и литчастях театров. А о напечатанных (например, в «Царь-голоде») моих «вопросах»
- усмешливо ПРОМАЛЧИВАЛИ. (Будто их и не было). Из-за их «бестактности» что ли? («Для ваших «вопросов» время ещё не пришло!
- шептали мне сочувствующие редакторши. - Но верим, что придёт». «Ждите!») Я и ждал. В ссылке. И, однако, возвращённый из ссылки после августовской «демократической» революции 91-го года - я увидел, что и «новым русским» («демократам» или «патриотам») мои «вопросы» тоже не особенно по душе; почему-то!
«Деможурналы» не публикуют теперь мои «вопрошания», потому что им чудится в них-де «что-то антисемитское»:
Вот Вы пишете: «Почему - если уж так нам необходим «Бог» (т.е. удовлетворение рабского чувства в «Господине»)... - почему его надо заимствовать у чужого дальнего племени? Со специфическими, далёкими нам, обычаями? Непривычными именами? И даже, (чисто внешне) НЕРУССКИМ, ЧУЖДЫМ обликом?!!!» А?...
- Ну, потому, что у нас есть ведь и СВОИ (не худшие) предания и «заветы», - отвечаю я,: - былины, сказки и летописи, - которые вполне можно сложить в СОБСТВЕННУЮ Библию! - сходного (общечеловеческого) содержания, НО ВЫРАЖЕННОГО В БЛИЗКИХ НАМ, родных образах! На родном, (а не переводном) языке! с ласкающими слух родными именами: Светланы и Людмилы, Леля и Ярилы, с милыми обычаями «Маслены» и «Купалы», с обликом наших курносых лиц, с русыми волосами и прозрачными глазами...
- «Нет, - нет, - нет, - сердятся в «демжурналах». Зачем вот вы пишете «Прямо в святая святых (в наши ВЕРОВАНИЯ! Прямо в самую ДУШУ!) влез нам чужой, далёкий народ, ни в чём не похожий на нас»?!!! А?
Но что ж тут «антисемитского»?! - вопрошаю я. - Ведь ещё у Грибоедова сказано: «Уж если рождены мы что ПЕРЕНИМАТЬ — хоть у китайцев бы нам несколько занять: премудрого у них - НЕЗНАНЬЯ ИНОЗЕМЦЕВ!»... И тоже (будто передразнивая) «акаю»: «А?! Ась?...»
И тут я вижу, что «демооппонента» передо мной уже нет, а я стою перед закрытой редакторской дверью. И секретарша (очень похожая на прежних «моих» милиционеров, стороживших когда-то от меня такие «двери») - очень «выразительно» и «неприязненно» ждёт, когда я УЙДУ!! И не надо будет вызывать «швейцара». (А по-нынешнему «охранника»)... А? Ась?.. Вот ведь как!

Но ведь и «ПАТРИОТИЧЕСКИЕ»-то издания тоже не публикуют меня. За ЭТИ же «вопрошания». За «язычество»-де и «антицерковность».. О хо-хо хо-хо.. ГДЕ ЖЕ МОИ - то журналы? МОИ - то редакторы?! МОИ люди:! Хорошо хоть опять в ссылки не посылают, и к смерти не приговаривают, (как Рушди).
Но я и так, подобно Рушди, сейчас опять в полной изоляции: мне не дают выхода к людям, к читателям. Меня, будто опять, НЕТ!
И я по-прежнему в глухой ссылке.
У меня (и по всяким редакциям) уже десяток лет валяются 30 томов «собрания моих сочинений» (пьесы, романы, кино- и теле-сериалы, стихи, песни, оформительские и живописные работы, литературоведческие и социологические исследования, книги по религии и философии...) (По мнению Ю. Буртина, И. Виноградова, - бывших новоимирских известных критиков, писавших на них когда-то «закрытые» отзывы и дававшие мне Рекомендации для вступления в ССП: в произведениях моих поставлены самые главные вопросы современности - и в виртуозной - на их взгляд - художественной форме).
«Так в чём же дело?» - задаю я последний мой (сегодняшний уже) - вопрос. В частности И. Виноградову (гл. ред. «Континента»). Реж-ру П. Фоменко и нек. др. И почему же эти «содержательные» и «виртуозно исполненные» сочинения обнародуют по одному - двум сочинениям в 10-15 лет? А на опубликованные - «усмешливо» НЕ откликаются. Ну, никак! Молчат и критики, и газеты, и радио, и ТВ. (ИВ. Розов, и В. Распутин, и В. Белов, к которым я обращался неоднократно за поддержкой.)
А когда я спрашиваю: куда делись многочисленные письма, пришедшие в редакцию на мою публикацию, и почему бы некоторые из них (а мне шёпотом передавали: очень есть и серьёзные, и развёрнутые РЕЦЕНЗИИ) не опубликовать тоже?...
На это... - редакционные курильщики и выпивохи просто зеленеют от моей «бестактности» и «нескромности». И уж особенно их всех раздражает, (будто личный укор против них): что я не пропиваю с ними мои гонорары!!!
- «Но ведь я же их и не беру! - напоминаю им я. (Как-то все они то ли «замалчивают»... эту - (такую уж «обычную» в наше время) вещь? То ли «забывают»: де-ничего, мол особенного: ну, не берёшь, мол, и не бери - у нас многие не берут). Хе-хе!
Но иногда (в душевном полушёпоте) исповедуются мне:
- Как же «без гонорара-то»? Ведь тогда никто и писать не станет: бесплатно-то! (Простодушно шепчут «писатели-редакторы»). - А ведь курево так подорожало! А водка! Нет, никто не будет писать!
Ну и хорошо, - ещё «бестактней» режу я. - Тогда и останется не 10 тысяч членов (среди писателей), а единицы. Которые «не могут не писать». Даже если они «за это» получают только плевки и ссылки. Ну, графоманы!: От одной любви к писанию.
Ибо мне кажется, что это не способ зарабатывать на курево да пропой, а приём:
«оглядываться»! И других увлекать на это. (На дела рук наших)
И слышу из темноты в ответ:

2.«ПУСТАЯ и ГЛУПАЯ ШУТКА! »
(эти ваши «оглядывания»)

- И запрещённая! - добавляет вдруг чей-то НОВЫЙ (но очень уверенный) басок.
И началось нечто совсем другое...
- Кем это? - (вопросил я на «голос») - «запрещённое»?
- Богами, - ответил уверенный басок. - Не поощряют это боги. И даже наказывают за эти «оглядывания».
- Где это? Когда?
- А Орфея - возвращавшегося из Аида с Эвридикой... Тоже ведь, как и Вы,: - поэт.
- Ну.
Оглянулся на дела богов в Аиде («осмыслить», видно, как Вы хотел) - и отобрали у него Эвридику-то. Это у них строго: НЕ СМЕЙ! Не твоего ума дело: нас контролировать да «осмысливать». (Да вот, как вы,: всё СПРАШИВАТЬ!)... Отбирают подписку: Не оглядываться! Не помнить! - И другим не рассказывать.
- Ну, - это у древних греков, у язьгчников.
- Да-а?! А проклятие за «древо познания»? (за евино яблоко) - (За элементарное желание Евы: ЗНАТЬ!) Да какое страшное: на весь её человеческий род, на тысячелетия! Проклятие БОЛЕЗНЯМИ и СМЕРТЬЮ! У?... Мало?... А жена Лота, превращенная в соляной столб - за то только, что «оглянулась» (опять) на ... дела Божьи...
- Ну...это...
- «Давно» и, может быть, «неправда»?... Тогда совсем недавнее (и Вам очень знакомое): вызовы «на беседы» в «высокие канцелярии» - чем заканчивались? Ась?... Правильно: отбиранием подписки. О чём? Что вы - никому, ничто, никогда... Иначе...А ведь Вы - писатель! Как же Вы и можете «утерпеть»? Заклеить рот что ли - пластырем? Так что же это будет за «писатель»? (Орфей! и поэт!) Вот и вся тут ...ваша судьба. И история. И ссылка.
Творческое предназначение Орфеев - несовместимо с воровскими уставами «высоких канцелярий». Вам надо петь! А им - чтоб молчать!!..
- «Да кто вы такой?! - зашелестели в темноте осуждающие голоса. - Что-то мы Вас тут (среди нас) до сих не слыхали... Только не говорите, что Вы «часть той силы, что стремится всё порицать, а... творит в результате этого лишь Добро».
- А я и не собираюсь повторять банальности. Я отвечу по-другому ( и то, о чём вы все давно уже догадываетесь, но ВЫГОВОРИТЬ боитесь, - глядя на вышеозначенные «соляные столбы»): «Обратная сторона моя (к которой Вы постоянно взываете: помоги да помилуй!) - есть другая часть («той силы»), что... декларирует всегда Добро, Любовь и всепрощение. А - делает вечно: одно лишь Зло! И мстит за ваши «оглядывания» беспрерывно и сладострастно!

- Ну, Вы не кощунствуйте!
- «А Вы перечитайте Ветхий Завет. Ничего мерзостней и злее того, что делается там с людьми и не придумаешь; эти бесконечные издевательства над целыми народами, животными, растениями; братоубийственные войны, грабежи, обманы, казни, глады, моры и всякие ещё стихийные (им же опять насланные) бедствия: землетрясения, засухи, наводнения, эпидемии.. Так Человеколюбивый и беспредельно Добрый заботится о своём творении - Земле и людях, животных и растениях.
А сейчас вот наслал на вас ещё и невиданную экологическую катастрофу. Он! Он! А кто же ещё? (Без Его ведома ведь «и волос с головы ни у кого не упадёт». Значит, знает наперёд, ЧТО и КАК будет (сам ведь запрограммировал изначально и природу человека, и Всемирную Историю - со всеми злодеями, предательствами и всемирными убийствами: «Зверями» там и «Звездой Полынь».. - и не прерывает это. Хотя (если Он любит вас безмерно, настроен прощать и не желает ваших страданий) ему и надо-то всего лишь сказать три волшебных-факирских слова: «ДА НЕ БУДЕТ ТАК», и никаких Чернобылей, ни Мировых войн, ни ЭкоКатастроф. Ну!
Но ЧЕМ ЖЕ ТОГДА ЕМУ ЗАНИМАТЬСЯ - ТО?! ДЕЛАТЬ - ТО ЧТО (на «небеси»)?!
(вместе со святыми да архангелами). На работу и в конторы не ходят; ботинки не шнуруют; в автобусах не давятся; в туалет не бегают.. Значит, такая СКУКА, что..
Вот и нужны Им, если не Хлеб, то ЗРЕЛИЩА: гладиаторы всемирных войн, вселенские Потопы и ЭкоКатастрофы..
А ИЗ ЧЕГО Ж ЕЩЁ СОСТОИТ ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ?...
- «Это что-то «новое».
- А это «новое» - давно бы каждый из вас разглядел сам. - Если б действительно,
(вопреки взятым с вас «подпискам и обещаниям»: ничего не помнить и никому не рассказывать) почаще «ОГЛЯДЫВАЛСЯ»: на то, чем вы живёте, во что верите и что делаете. И посмелее да побольше «ели» бы «яблок» с Древа познания добра и зла (чтоб различать хорошо эти «штуки»), (А ЧЕГО Ж ВАМ ЕЩЁ И НАДО-ТО?!! ГЛУПЦЫ!) И чего вы всю жизнь - по вашей никчёмности и рабству - боитесь. (Не в пример бесстрашному поэту Орфею и Матери Человечества - Еве, желавшей снабдить своих Детей столь важным качеством: различением Добра и Зла. Ну!
Твердите только, как попки: «Он всемилостив и справедлив: помог мне пайку лишнюю тут вот в лагере «закосить», да и в карцер не попустил в этот раз попасть». А не видите: что на «копейку» помог, а на «миллион» обобрал: ну, тем, что «попустил» в лагерь-то угодить на 20, хе, лет! Как его вон отцу (колодниковскому например!), да всю семью его ещё изничтожил - вместе с тысячами подобных семей - руками Джугашвили. И вот: «копейку» Его видите, а ограбление на «миллион» не замечаете! Дураки.
Ну, а вот кому Он «помог», действительно, «миллионами» - так это самым отпетым злодеям и своим прислужникам (от Нерона и Грозного до Джугашвили и Адольфа Шикльгрубера с Пол-Потом): и житьём долгим и в довольстве, и смертью лёгкой, и всяким техническим пособничеством в Злодействах. Ну!
А наказания-то и муки получали Цветаевы и Пушкины, Вавиловы и Клюевы да строители храма Покрова, которым Грозный выколол глаза, чтобы никому, упаси Боже, такую красоту не построили.. Ну, «Боже» и «упас»: нет, не строителей, а ЦАРСКУЮ ЖАДНОСТЬ!
Вы «оглянитесь», как Орфей, и вглядитесь в эти (божьи) дела (записанные в Священном Писании Его бесконечных Злодейств, - замысленных Самым Главным вашим Редактором и Писателем, и разыгранных Самым Главным вашим Постановщиком, Актёром и Зрителем в едином лице. ДЛЯ ЗАБАВЫ! ЗАБАВЫ! ЗАБАВЫ!
Для развлечения от Вечной Скуки. (В Бессмертии-то!) Ну!
- «А «Евангелие»! - выкрикнул истово кто-то. - Разве это, прости Господи, «ЗАБАВА»?
Это же великое откровение Доброй Вести людям!
- Да ла-адно: «Вести, Вести»!.. Вы «оглянитесь ясными глазами на весь этот « Театр Для Себя». Придумал увлекательную забаву: родил Сам Себя от земной девушки. А потом разыграл грандиозный спектакль с, якобы, своими страданиями и смертью.
А - КАКИЕ ЖЕ ДЛЯ БЕССМЕРТНОГО БОГА-ФАКИРА МОГУТ БЫТЬ «СТРАДАНИЯ»?! Какие «смерти»?! (К тому же знающего наперёд, ЧТО и КАК будет подстроено!).
Это ДЛЯ ВАС (для несчастных человеков) - страх и боль (как вот сейчас для умирающего Колодникова). А для Него (Мага и Факира) что?! Фокусы одни. Игра! Представление (подлое) перед простодушными и доверчивыми, как дети, людьми. Такие же представления (с Мавзолеями, Парадами на Красной площади, Процессами над «врагами») разыгрывали и Джугашвили, и Адольфы, и Грозные. По образу и подобию Главного их Драматурга и Постановщика. Ну! Тупицы!
- «Но позвольте! - опять воскликнули возмущённо. - А ВЕЧНАЯ ЖИЗНЬ!? БЕССМЕРТИЕ -ТО, возвещанное нам через этот «спектакль» в «Евангелие»?! а «СМЕРТИЮ СМЕРТЬ ПОПРАВ»?! Вечная-то, ВЕЧНАЯ- ТО ЖИЗНЬ?! А?!
Ну, ну... чего Вы так раскричались?! Ну, вот это уж, действительно; ПУСТАЯ и - да, ГЛУПАЯ - шутка.
- «В е ч н а я - то жизнь - «шутка»?!!»
- ... Вот слушаешь так вас и диву даёшься вашей прокуренной и пропитой слепоте.
И отчасти я вас даже понимаю. Ведь от чего вы все пьёте и курите (помимо прочих причин)? - ОТ СКУКИ!.. И хотите ещё и ВЕЧНУЮ скуку получить?!.. Нет, я дивлюсь на вас.. Вы эту-то вашу (30-40- летнюю-то) несчастную жизнь проживите без скуки! (Без томления). Ведь жизнь-то ваша.. - СКУКА! Пустая, глупая, скучная СКУКА! Которая ничего не стоит: ни для Него, ни для вас. Так.. - фу-фу. Вздор. Пустяк.. Ну - чего, чего закрутились-то все? Заморщились!.. Пустяк! Из говна состоит! Бегания на унитазы да шнурования ботинок (чтоб бегать в свои редакции да конторы)
- «Это у Вас - «из говна»! А у нас..
О! О! О!.. Ну, даны там вам (на «копейку» опять) кой-какие «подачки»: «любовь» там ха-ха-ха (возиться друг на друге - в пьяном, а потом рождаться с кровью из матери: между мочой и калом); и опять: курить да выпивать т.е. обалдевать, быть в обалдении от курева, пьянки и совокуплений. Ну, да - знаю: и от «завиральных» ещё идей: «Ах! Воскресенье! Ах, Вечная Жизнь! Ах, «смертию смерть поправ»! Ах, пролетарии - соединяйтесь! И будет у нас к 80-му году Коммунизм! Ха-ха-ха.. - Царство Вечной Скуки!
Да не «моё», не «моё» это «мнение».
Чьи вот это слова: «Дар напрасный, дар случайный - жизнь: за-чем ты мне дана?!» А?.. Как же тут не запить да не закурить, бедные!

И это в ТРИДЦАТЬ СЕМЬ пушкинских лет!! Самые умные, самые даровитые из вас (ЦВЕТУЩИЕ) люди НЕ ЗНАЮТ, что делать с этой «жизнью»! Пушкин - в 37 лет, Есенин - в 30. Д.Лондон - в 39; Цветаева! Высоцкий! Маяковский! Рубцов! Вампилов! Башлачёв!..
- «У них жизнь была тяжёлая.»
А ЗА-ЧЕМ ЖЕ (Тот - на «небеси») УСТРОИЛ  ВАМ  ТАКУЮ  ЖИЗНЬ? И именно для самых самых ЛУЧШИХ из вас!.. «Я – ЖИТЬ НЕ ХОЧУ!» - говорит Пушкин в самом апофеозе своей славы и жизни. В 37 лет! Окружённый красавицей-женой и детьми, друзьями и поклонниками.
- «У него была замарана его любовь к жене и семье.»
- Не самообольщайтесь. Через пяток лет после этого (накануне своего 25- летия) Лермонтов, «оглядывая» дела Божьи, скуку жизни - ещё чётче и жёстче скажет: «Любить?.. На время - не стоит труда. А «вечно» - любить невозможно. В себя ли заглянешь - там прошлого нет и следа. И радость, и муки, и ВСЁ - так ничтожно!» «И  ЖИЗНЬ.. » (вот это послушайте внимательно: не брюзга, не глупый фанфаронщик говорит, не шут гороховый: Умнейший «представитель» своего времени): «И  ЖИЗНЬ - как посмотришь с ХОЛОДНЫМ вниманием вокруг » (т.е. не закуренным да пропитым взглядом) - «такая ПУСТАЯ и ГЛУПАЯ шутка». А?.. А вы: « жена, любовь, дети»
И - уж совсем не «мальчишка» - гусар, а подлинно: мудрец ваш (Л. Толстой) подтвердит в своей «Исповеди»: «Бессмыслица наша жизнь.. И тот, кто без всяких рассуждений и поскорей выйдет из неё, чтоб не участвовать в этом издевательстве над собой - тот и будет самый умный и настоящий человек». А?!..
- «Вы знаете: что-то тут есть! - наконец поддержал «отрицателя» единственный голос из темноты. - Я сам много раз испытывал такие мысли: «оглянешься», действительно, этак (особенно при болезни или смерти близких) и видишь - в самом деле:
3. ЖИЗНЬ-НЕЛЕПОСТЬ!

Ну, просто НЕ-ЛЕ-ПОСТЬ. И как это, думаешь, раньше не замечал?
А потому, что (Вы правы), действительно: был закурен и пьян (табаком, бабой, работой или «идеями»),
А очнёшься ночью (при болезни, или после аварии вот было у меня) и видишь: Боже мой! Чем я живу? В чём?.. Это же не-ле-пость! На курево и пропой работаю. Ну, на «семью». (На таких же, как я: стремящихся тоже к «обалдению»). И всё обманываем себя: это-де я так, «пока».. А там вот - после того, как «побалдею» немного (повру, наворую, напредаю..) - там уж ни-ни: буду жить «благородно», «чисто и покойно», «любить и прощать» всех.. А глядишь: вот сегодня валяюсь в кювете с разбитой головой, истекая кровью - и всё. И больше ничего не будет. Дети мои теперь будут так же обалдело бегать на унитазы, в конторы,., ссать-срать, совокупляться,., врать, воровать.. ДО.. СВОЕЙ «аварии».. Не-ле-пость.
Вот вчера. Сон. Грязные какие-то, толкотные вокзалы. (Ну, как же: всю жизнь по командировкам). Какая-то столовая. «Ведут слона! Ведут слона!» - (выкрики). И вот: дочку держал за руку, помню. И она в толчее куда-то и пропала. С ощущением тревоги и потери хожу, ищу.. Кооперативная лавка. Нож почему-то надо украсть. (И нож-то старый: ручка гнилая!). И вот сложные действия и соображения по краже и скрыванию этого НОЖА! (О, Господи, Боже мой!).. И ещё целый ком таких же действий, соображений и дотошных расчётов.. - долго, муторно, тяжко. И всё ведь по-настоящему! На полном серьёзе! С опасностью для жизни! С острым ощущением, что ..всё это, конечно, ужасно, но НАДО ДЕЛАТЬ! ПОЛАГАЕТСЯ! Для., какой-то (непонятной, но) важной идеи: «для семьи что ли, «для себя», ну, «для общества».. О хо- хо хо-хо.. А дочери - нет! Единственная м. б. ценность была в жизни: дочь, родная кровиночка ( милая, маленькая, простодушная).. Да что «родная», - ДРУГОМ понимающим, единственным была.. И: пропала!
Проснулся - с пронзительным чувством ПОТЕРИ - в поту, сердце стучит, давление явно подскочило.. А всё будто продолжается: надо срочно теперь в туалет (кишки, пузырь - весь я переполнен калом и мочой), (да и спермой!) И попробуй заартачься, не пойди: начнётся боль, мука, болезнь - смерть! И поэтому надо немедленно (без всяких этих «оглядований» и раздумий) принимать предлагаемую «игру»; тебя будто кто-то подгоняет: тело, время, семья. Идёт же к тому же и «время дня»: зашнуровывать ботинки, поесть, расписание электрички, назначенные встречи, режим работы.. Тёща что-то спрашивает (стучит в дверь ванной), жена -:
список какой-то покупок всучивает в коридоре (где я, не попадая в рукава, одеваюсь). « Потом. Потом!» - кричу, и - бух ! (Как в омут) - за порог, в жизнь!..
А ночью опять: вокзалы, столовые, дочь пропавшая, НОЖ! - Господи, боже мой! Что ж это!?
" - Фильм «Город Зеро» Шахназарова смотрели? - спросил кто-то. - Там это как раз чётко схвачено.
- Да и в «Параде планет» Абдрашидова - подхватили некоторые. - И в «Зеркале» Тарковского. - И в «Затмении» Сокурова..
- Так не только в кино, - поддержали другие. - А «Чевенгур» Платонова, с «Котлованом». - А «Превращение» Кафки.?
И заговорили уже наперебой (как будто прорвало):
- Искусство - это вообще попытки зримо осознать («оглянуться», как вы говорили) на тот или иной уровень нелепостей жизни.
И в этом смысле: и «Превращение» Кафки, и... «Война и мир» Толстого - (разноусильные, но) - попытки в одном направлении: «оглянуться», «оглядеться». Вопреки запретам начальства и богов.
- Да-да.. В «Войне и мире», например: прямо калейдоскоп какой-то «нелепостей» (которые Толстой нарочно будто даже подчёркивает) - неведомо куда и зачем влекущейся (страстями) жизни: от пелёнок с «жёлтым пятном» (у Наташи Ростовой), и медведя (в кутежах Пьера Безухова) - через кутерьму Шенграбенского и Бородинского сражений; светских разговоров в салоне Шерер... до споров в штабах Кутузова и Наполеона. (ПРИ ВИДИМОСТИ «СМЫСЛА^ И ЛОГИКИ» в УЗКО-КОНКРЕТНЫХ ПОСТУПКАХ ИХ и ДЕЙСТВИЯХ). Как впечатление от видимой «плоскостности» Земли. До., вон того лесочка на горизонте. Т.е. для «недалёкого» взгляда конкретного человека, оказавшегося на поле (хоть Бородинском) или в салоне у Шерер: Земля выглядит плоской, а разговоры и действия людей на ней (в этом месте и в конкретное время) понятными и логичными.
А «в целом»: (и это Толстой подчёркивает, и не раз): это просто «сумасшедшие дома» - разного масштаба, но ОБЩЕЙ нелепицы.
Подчёркивающий приём Толстого: «Всем - (тому или этому) - казалось, что это было ВОТ ТАК. На САМОМ же деле: всё было совсем ИНАЧЕ. И как ИМЕННО («в конечном счёте») - неизвестно никому!
Но опьянённым (любовью, патриотизмом или религиозностью) людям видится, однако, в каждой из этих нелепиц - свой «ПЛОСКОСТНОЙ» «смысл»: значительность, (а то даже и «божественность») происходящего.
Пока у некоторых из них (как после рассказанного Вами пробуждения от одного сна не начинается (начнётся?) цепочка «нелепостей»: (то ли «НОВОГО УРОВНЯ» жизни, то ли какого-то НОВОГО СНА), - которую (цепочку) тоже надо НЕМЕДЛЕННО выполнять, включаясь в неё. Иначе.. И вот ГОНИТ нас по этим нелепицам страсть. Нужда или страх смерти..
(И лишь до некоторых - в редкие минуты озарения - доходит: «Конечно: пока - на мой скромный взгляд - всё это выглядит нелепо. Но., возможно, мне не всё видно - с моей-то «кочки»; и я поэтому не всё понимаю в конкретной моей ситуации. А вот поживу, поучаствую поплотней (как следует «влезу» в кажущуюся «нелепицу», продвинусь в верхние эшелоны власти и карьеры, и - ИНФОРМАЦИИ! (и тогда увижу картину и смысл её во всём объёме»). Я ж не был ещё Наполеоном, ни Кутузовым.
Примерно так, возможно, думал и Толстой, пытаясь в эпилоге «историческими» рассуждениями раскрыть смысл «исторических» нелепостей войны и мира той поры.
Но подобно многим писателям: (Гоголю, разочаровавшемуся в своих писаниях; тому же Александру 1, «превратившемуся» в конце царствования в старца «Фёдора Кузьмича»). Толстой, выйдя за «горизонт» «Войны и мира», - в конце своей жизни (и в связи с новыми - религиозными горизонтами, открывшимися ему) - ОСУЖДАЕТ уже, (как нелепые) свои прежние «исторические» рассуждения. А, выйдя в свою очередь из них, попадает в (тоже потом осуждаемые им) «нелепости» «Карениной», «Воскресения», а затем - и бесцерковного христианства. Ибо просто не успеваешь (крутясь в этих беспрерывных нелепостях) «оглядываться» на последний обман: тебе «забивают рот землёй», и ты «исчезаешь». Как «исчез» и сам Толстой, уйдя, казалось, от последней нелепицы: его семейной жизни в «любимой семье»! в «любимой» Ясной Поляне!...
-А почему Вы всё это называете «нелепостью»? Это слово: «НЕЛЕПОСТЬ».
-А что же это?
-ПРОМЫСЕЛ БОЖИЙ.
-И сразу Вам становится всё ясно? Скажите ещё: «Прогресс в сознании свободы». Или уж совсем, чтоб ясно было: «Историческая необходимость».
-Но как же тогда эта ваша Вселенская «Нелепость» (этот вот мир) может существовать? И вообще: «функ-ци-онировать»?
-Вот мы с Вами и подошли к самой главной мысли. Ибо ответ на Ваш совершенно законный вопрос - может быть только один: «такой» Mip НЕ МОЖЕТ СУЩЕСТВОВАТЬ! (Принципиально!) Как может «функ-ци- онировать» (существовать) НЕЛЕПОСТЬ?!
-А он - вот он: ЕСТЬ!
-А Бог его знает: «есть» ли он? Хе-хе.. И вот в этом - главная его Тайна: «Нелеп, но существует» (Или - нет?). И сказочно-мифической древней версией «деда с бородой» её сегодня не решишь. Нужен свободный конкурс: ИДЕЙ и ВЕРСИЙ!
-И вот вам одна из «новых» идей, которая сейчас мне подвёртывается в голове: «Может, он не так и «нелеп»? А, напротив того: очень мудро устроен? Просто уровень этой мудрости так высок, что ни срока нашего, ни умишка не хватает охватить её.
-А, может быть, опять-таки: Большая мудрость? (Замаскированная под «нелепость»)?
-Ну да: если меня, скажем, не печатают - то мир нелеп. (Ну, как же: МЕНЯ и НЕ печатают!). А Вас печатают. Значит - по-Вашему: Mip устроен мудро. «Нелепым» ведь провозглашают Mip НЕУДАЧНИКИ. А удачные воры и прохвосты ОЧЕНЬ довольны MipoM. Хе-хе.
-"Тогда Пушкин и Маяковский - самые большие «неудачники»?.. А х-ха ха..
-.. Господа, Господа! Товарищи! ДАЙТЕ МНЕ СКАЗАТЬ! «Неучёному»! Терпеливому. И молчаливому. Как те вот «прутики» у хрущёб; где я живу. Растревожили вы меня! Раз-бе-редили!.. Хоть раз в жизни скажу всё, что я думаю: и о вас всех, и о ваших этих мудрёных разговорах.

4.Во-первых: О ВАШЕМ «БОГЕ»
(Исповедь «Прутика»)

- «Бог! Бог!» - только и слышишь в модных интеллигентских разговорах. - «Есть ли Он? Нет ли Его? И какой Он?. Ах, ты Господи. Боже мой. ПИЖОНЫ!
Есть ли Бог?
Отвечу по-простому: Да! Есть! - Мой - непосредственный - начальник! Директор Конторы, где я служу! Всё!.. А я - его раб. («божий»).
Он распоряжается моей зарплатой, премией, очередью на жильё.. - всей моей жизнью, судьбой. «Хлеб наш насущны даждь нам днесь» - наша к нему молитва. Ну повыше - там ещё один бог; Начальник ведомства; вплоть до самых высших, сокрытых от меня облаками иерархии и архангелами - милиционерами.. И которых я никогда не видел, не слышал: они для меня (нач- ки эти) невидимы и несльппимы: НО БОЖЕСТВЕННОЕ ВЛИЯНИЕ их на нашу судьбу мы всегда ощущаем (по повышению цен, налогов и прочих стихийных бедствий, насылаемых на меня свыше). Ведь все князьки прошлого (как я учил в школе), царьки, вожди и всякие там «фараоны» - не случайно считались богами (или помазанниками их). И лучший кусок наложный (с меня) - ИМ!!
Ну, а попы (живущие тоже на налоги с меня), не моргнув глазом, с экранов ТВ внушают мне: Что есть-де ещё и Директор Стратосферы и Озонного слоя. Что сидит он в кресле на Тверди Небесной (хотя и сами в школе вместе со мной проходили, что над «Твердью» этой летают космонавты, а на самой «Тверди» не то, что кресла «утвердить» нельзя, но и птицекрылым ангелам летать невозможно: крыльям там опираться не на что - воздуху нет! Да и в атмосфере эта ангельская птица не полетит: по всем законам аэродинамики ей нужен хотя бы хвост (не говоря уж обо всём остальном).
И несмотря на это - толстобрюхие и толстощёкие попы - (ребята - из моего класса, с которыми учился в школе), (а теперь «владыки» с золотым крестом на шёлковом брюхе) долбят и долбят мне - их соученику - о смирении перед всей этой земно-небесной «структурой» начальников и покорности Им в обирании меня, ценами и другими жульничествами и обманами. Для сладкой своей жизни. ЗА МОЙ СЧЁТ.
Ну, а вы («учёные» которые: профессора там, академики..) - вы, конечно, похитрее. У вас «боги» и «ангелы» не летают на птичьих крылышках в безвоздушном пространстве и не сидят в креслах на облачной «тверди». Вы хотите обирать нас «духовным», «научным» образом. Бог у вас уже просто «дух» всемирный. Разлит во всём космосе, а если «сидит» в кресле, то кабинет его уже в какой-нибудь там да-льней галактике: чтоб уж и проверить-то моими средствами никак было нельзя). А то и вообще: в каком-нибудь «параллельном», «тонком» и «светозарном» «антимире».. - Вы умеете накрутить.
Как вон у некого И.И. Ельцова в книжке «О научных суевериях» читаю:
«Светозарные Существа, обитающие в пространстве беспредельности, контролируют мысль Космоса и направляют её на пути Плановой Эволюции..» Ёлки-палки!
Как? Почему? Откуда это известно? - Даже и не стесняется не объяснить.
Как
«..эти высшие существа, называемые..» (кем? Где? За ЧТО?!) «называемые Иерархией Света..» (ещё одна «иерархия» - на меня!) «были такими же слабыми когда-то и малознающими людьми, как вы. Но, достигнув совершенства, предназначенного для данной стадии эволюции, вышли из круга рождений и смертей и СТАЛИ сотрудниками творческих Сил Космоса»
Во как!
Тут не примитивная древняя версия «деда с бородой» (или обезьянья какая-нибудь Какашка, которой поклоняются в африканских джунглях). Тут «наука» высшей «Иерархии».
«..Конечная цель многочисленных существований человека на Земле - стать таким сотрудником Творческих Сил Космоса и продвигаться всё выше и выше по лестнице этой Иерархии».
Значит, и мне обещается когда-нибудь за моё смирение (в обирании меня) - должность какого-нибудь там дворника при « Директоре Стратосферы».
«..Ближайшее же к вам звено Иерархов, называющими себя.» (обратите внимание: сами же себя и «называют»: как Октавиан Август - богом !, а Джугашвили - корифеем всех наук), «..называющими себя Братьями Человечества (Белой и Чёрной ложи; Правого и Левого пути) помогает нам..» (т.е. и мне, «прутику») «на трудном пути человеческой эволюции..» О хо-хо хо-хо..
«Называют» сами себя - и всё. (В дурдомах тоже вон «называют» каждый себя, как ему нравится: Поприщин вон называл себя «Королём Испанским»).
И это преподносится мне, как Истина. Чтоб охмурив меня (уже «научным» образом) обирать уже в ИХ пользу. И для этого-то (только для этого) вся их «тяжёлая» научная артиллерия. Кроме вышеупомянутого - ещё и: «Эзотерические учения Востока»; и «Готама Будда, открывший христианский догмат о: пресуществовании душ и перевоплощении в людей»; и «теософия Рерихов и Блаватской»... А вдобавок к ним ещё и сегодняшний пророк А. Мень: « Жизнь после смерти. Жизнь вечная. Смерти нет.» Кругом одно бессмертие...
А на хрена мне, извините, это бессмертие моего РАБСТВА? Славословия ДИРЕКТОРАМ; а главное, действительно: ВЕЧНОЙ СКУКИ!
Это очень хорошо, что нет бессмертия РАБСТВУ и ПОДЛЕЦАМ! Хоть все эти ваши Джугашвили и Пол-Поты (а с ними и остальные «Директора» на нашу шею) передохнут...
А не-ет, Вам хочется вечно сидеть на моей шее. Вот и крутитесь с этой идеей, как бы вам и «Там» - тоже мной помыкать. Не хочется расставаться со сладкой жизнью. Вечно хочется паразитировать. На мне.
ПУСТОЕ ЭТО ЖЕЛАНИЕ. Выверты паразитского ума. Думаю: «вечно» жить НЕ НУЖНО. В смерти, в жизни единожды - есть свои ценные свойства, и возможности: стремление к улучшению каждого мига жизни; и к совершенствованию духа и тела.
Жизнь без смерти - ничто. Сухая труха. (Лежи на диване - всё равно ты обречён на бессмертие).
Без смерти - подвиг Христа - НИЧТО! И все Герои - НИЧТО!
В этом месте я неожиданно поперхнулся и, непроизвольно схватив стакан, стоявший рядом, выглотнул одним махом его содержимое.
И тут я понял, что никого-то со мной нет. Что я в полном одиночестве, и всё слышанное просто гремело и гремит во мне, внутри меня всю жизнь. Без ответа. Без отзыва.
И хрипя, и засыпая, я шепчу кому-то: «Да верующий! Верующий я! Но во ЧТО?! Пусть мы единственная Жизнь во всём Космосе; единственная странная Планета - с не менее странными существами.
Пусть мы ОДНИ. Совершенно ОДНИ.
И Мир этот пусть бессмыслен...
Но!
Ведь мы-то - вот они.
Мы ещё живы.
ТАК НАПОЛНИМ ЕГО САМИ СМЫСЛОМ.
Несмотря ни на что.
Ведь даны же нам для чего-то дипломы
                о высшем
                образова...»




                ПЕСНЯ
                о
                Серой Лошадке


 
СЕНРАЯ ЛОШАДКА               
 вчистом поле скачет                                Может, кто украдкой                Обо мне заплачет.
               
В белое пространство               
Закружила вьюга               
Иль непостоянство               
Жизненного круга.               
         
А в тихом домике                Зажжётся свет,               
И голос тоненький
Взовьётся вслед:
«Куда ж ты, маленький:
Мир полон бед!»
Ах, мама-маменька,
Я уж не маленький.
Ах, мама- маменька,
Мне много лет.

СЕРАЯ ЛОШАДКА
В чистом поле скачет
Вечно мать украдкой
 О сыночке плачет

Ну, а он далече
Где-то затерялся
НА ПУти на Млечном
След его остался...

А В ТИХОМ ДОМИКЕ
Зажжётся свет...
.... ...  ....  ..





 
 
 

               
Швеция - Канада