ДВЕ

Анна Лист
1
Фамильная чашка-бокал, тёмно-синяя, бархатной глубины ночного неба, царски увенчанная золотой каймой, внезапно воспротивилась занять надлежащее место на сушилке. Озорно, непристойно – в её-то возрасте! – завалилась на бок, скользнула меж металлических прутьев, увильнула от заполошно растопыренных спасительных пальцев Ольги Васильевны и отправилась в путь. Микроволновка пыталась удержать безумицу круглым прутом ручки, холодильник попробовал подставить плечо – напрасно… Вся кухонная утварь – пузатый чайник, шеренга пухлых самодовольных прихваток, дисциплинированно висевших на своих крючках, зубастые недомытые вилки, торчавшие из мойки, стиральный агрегат, угрюмо светивший красным глазом, – вместе с Ольгой Васильевной ошеломлённо наблюдали гордый, но последний полёт. Тонко вскрикнув своё завещание миру, чашка распалась на полу, заголилась, бесстыдно являя гладкое молочное нутро, словно исподние юбки напоследок распахнула.
- Да что ж это… да как… – Ольга Васильевна сняла с плеча полотенце и с досадой шмякнула его на стол. – Самоубийца какая-то, ей-богу… куда вот побежала?!
Она присела к скорбным останкам, потом поднялась, бережно держа в руках самый крупный осколок, с позолоченным затейливым завитком ручки. Подумать только, кто только не пил из чашки этой, кажется, она была подарена бабушке или маме ещё старенькой тётей Фаей… по какому-то случаю, немаловажному, между прочим… теперь и не спросишь, не у кого, ах как жаль. Очень, очень старенькая чашка. И вот в секунду обратилась в бессмысленные, непригодные черепки, ушла в небытие вслед и за бабушкой, и за тётей Фаей, и за мамой. Что это ей вздумалось… ещё могла бы служить и служить, ведь я не хотела, неужто это я стала… гм… старенькая? Всё валится из рук.
Это, наверное, из-за Серёжи. Что уж страусихой прятать голову в песок. И незачем приставать с расспросами – и так понятно, что происходит. Это уж из ряда вон: выйти в восемь вечера, «прогуляться», и отозваться на звонок только в два ночи, с дачи! «Мы тут с ребятами». Ага, как бы не так. С чего это, выходя вечером на прогулку «с друзьями», намываться в душе, нещадно обливаясь парфюмами, и бриться, и пялиться в зеркало, укладывая волосок к волоску? Отчего вдруг такой интерес к материным палантинам и шейным платкам: «Прикольный у тебя этот… ну, платок. Где купила? а стоит сколько?» Ясно: решил подарить ЕЙ похожий. И ещё сотни мелочей, никак не влезающих в привычные многолетние схемы. Центр жизни для него смещается, уходит в недоступную ей сторону. Ну, пусть думает, что мама дурочка. Но мама не дурочка… девушка, девушка завелась! Завелась, разрослась, проросла, заполонила… увела. И надо отпустить: детей растим для мира, не для себя. Но это так, теоретически. А что это такое будет – практически?!
Две репетиции уже были. Первая, смешно сказать, – в детском саду. Девочка Надя.
- Серёжа, что же ты к столу не садишься?
- Не хочу!
- Как это «не хочу»? Вся семья сидит, обедает, и папа с мамой, и бабушка с дедушкой, а ты что же? Надо вместе с семьёй…
- А вы не моя семья!
- Как не твоя? А кто же твоя семья?
- Моя семья – Надя!
Семейство не донесло ложек до ртов от изумления, но смолчало, переглянувшись. Через месяц Серёжа с девочкой Надей отчего-то рассорились, но репетиция номер один была впечатляющей – бесхитростная откровенность детства…
Репетиция номер два. Тринадцать лет, тощий птенец с костлявыми ключицами, а дачной соседке Маше на год больше, все округлости уже налились. Шансов никаких, но отпрыск явно трепещет, совершает мелкие пляжные геройства и верно служит, бегая за газировкой, жертвуя своим велосипедом, составляя компанию по первому требованию… Хм, раздумывала Ольга Васильевна, год не разница, ещё сравняются, родители приличные, девочка рисует и учит языки, воспитанная, кажется: всегда здоровается, вежливо улыбается на глупо-фамильярные шутки взрослых… Примерялась, уже тогда прикидывала неизбежное. И вдруг… К надувному матрасу весело идёт чужая юница, заранее протягивая руки:
- Я возьму ваш матрас, поплавать?
Пока взрослые обдумывают ответ, выстреливает одно короткое, но тяжёлое, как пушечное ядро, слово:
- Нет.
Ольга Васильевна сдвигает на лоб тёмные очки: кто… кто это сказал? Это сказала Маша… Чужая беспечная юница волшебным образом исчезает беззвучно, сражённая наповал. Ольга Васильевна тоже оказывается простреленной навылет. «Нет» витает в воздухе, маревом дрожит в пороховом дыму выстрела, эхом прилетает с воды, с неба, отражается от раскалённого песка, сгущается вокруг Маши в прочную невидимую броню, проступает на её полудетском загорелом личике, заставляет Ольгу Васильевну пугливо бежать с поля ещё не начавшегося гипотетического сражения и годами бУхает в виски, вызывая унылую безнадёжную тоску…
А вот теперь пришло, накатило, надвинулось вплотную. Репетиции кончились. Пора. Надо как-то готовится, что ли. Не дать застать себя врасплох. Ольга Васильевна подошла к зеркалу. Ой… то, что в молодости смотрелось как лёгкая печаль, как романтическая меланхолическая задумчивость, теперь выглядит злобной угрюмостью: углы рта провисают, уже не удерживая мятые тяжелеющие щёки. Приподнять их, краешки рта, не раскрывая губ… открывать не надо: коронка переднего зуба неудачно поставлена, вперёд вылезает, и цвет не соблюли, халтурщики… вот так, чуть-чуть. Ольга Васильевна, отстраняясь, обозрела результат. Не годится. Вид придурковатый – чему так блаженно улыбаться эдакой расслабленной полуулыбкой? Прибавим немного, подтянем дальше предательские уголки: «Проходите, прошу, очень рада познакомиться…» Ещё хуже! Не улыбка, а неживая, ненатуральная скобка, насильно вывернутая вверх, чудовищно лицемерная маска. От такой «улыбки» хочется бежать на край света. Нет, бесполезно «лепить» выражение лица искусственно, пытаясь соблюсти пропорции, оттачивать тонкие детали – работа ювелирная, но мимолётная, требующая неусыпного контроля в зеркале. Крошечный мускул напрячь не в том месте лба, да плюс малюсенький оттенок интонации – и вся кропотливая работа насмарку. Это пусть они там на Западе гипнотизируют друг друга такими фальшивыми гримасами, уму непостижимо надеяться, что этим можно хоть кого-то обмануть.
Нет, нам Запад не указ, пойдём не от внешнего, а от внутреннего. Надо не изображать приветливость, а в самом деле пытаться полюбить эту Надю-Машу. Тогда на лице само нарисуется всё, что надо.
А за что любить Надю-Машу? почему это её надо любить, заставлять себя? – взбунтовалось всё существо Ольги Васильевны. Отдай ей самое близкое и дорогое, на которое полжизни положено, сына, да ещё и люби её? В аккомпанемент негодующим мыслям вилки, ложки и ножи возмущённо сыграли громыхающее металлическое скерцо в её руках и рассыпались по мойке снарядными гильзами. Придётся отказаться от части самой себя – той, что всегда была неотделимо нацелена на Серёжу. Разучиться первым делом спохватываться – а как Серёжа? Сыт ли, одет ли, благополучен ли? Переломить инстинкт немедленно бросаться на помощь и защиту, отдалиться и сесть смиренно в уголке, иначе… тот прицельный Машин огонь на уничтожение: «Нет».
Но, может быть, всё не будет так уж безнадёжно плохо, и найдётся что-нибудь, позволяющее простить Маше-Наде её существование? Какие-нибудь общие вкусы, интересы.
А какие у меня вкусы и интересы нынче, невесело подумала Ольга Васильевна. Вечная круговерть сиюминутных нужд, требующих безотлагательного удовлетворения. Треть жизни на службу и транспортную давку, добраться туда и обратно, треть на сон, остальное – муравейник магазинов, перебежка до дому с пудовыми гирями покупок в руках, трудовая смена в «горячем цеху» кухни, подача блюд, да покрасивее, да каждому разное – тот не ест сладкого, этот картошки, та – жирного… Потом чёрная работа посудомойки (не купить ли наконец, машину?) и прачки, да муторная перемена постельного белья и уборка, мелкий ремонт носильного, перетряхивание шкафов, нафталинная консервация сезонной одежды (в рекламке обещан «аромат лаванды», да где там, пахнет ровно так же, как в прабабушкины времена…) и обуви… «Бухгалтерия в жилконторе завтра до семи вечера, надо наконец разобраться с этой квитанцией, мы уже третий месяц переплачиваем… когда-когда! До десятого числа следующего месяца, никто ничего в голове не держит…» И это без всяких экстремальных ситуаций, вроде чьей-нибудь болезни или лопнувших батарей отопления. Конца этой мельтешне не предвидится никогда, разве что когда станешь забывать, какое сегодня число, и как варить макароны, и перестанешь видеть игольное ушко, дабы попасть в него ниткой, в беспомощную развалину превратишься, а до той поры изволь крутиться, никто не освободит от этого сизифова труда… Быт – великий и ужасный, грозное и неумолимое божество, Молох, требующий беспрестанных жертв, ненасытная утроба, – то ли неизбежная суть жизни в таком мизерном обличье, насмешка над тварностью человека, то ли бесполезное самоистязание по ничтожной нашей слепоте. Но как иначе? неизвестно. «Иначе» живут только аскеты-диогены, вроде Перельмана, и богачи, один из тысячи, способные заплатить за свою независимость от Быта.
В чём тут могут быть «интересы»? Хорошо, конечно, если Маша-Надя попадётся с хозяйственной жилкой. Собственный секрет нежных и сочных котлет открыть… рецепт острого соуса… маленькие хитрости очистки ванны… тонкости хранения шляп… срочные меры при расстройстве желудка, ожогах и мигренях… всякие махонькие, крохотные «сокровища», личные «открытия», для себя самой давно обесцененные, ставшие скучной рутиной, но жалко, ежели пропадут втуне. Ведь любой Маше-Наде пригодится!
А из «не необходимого», «лишнего», что имеется в жизни Ольги Васильевны? Последняя серьёзная книга прочитана целиком и по-настоящему, когда вбираешь в себя её мир… когда? много лет назад, и не вспомнить какая. Не хочется… реальная жизнь изобретательнее и неожиданнее всех выдумок досужих писак. Что ей эти их беспомощные выдумки, сочинённые трагедии и перипетии? Не желают никак «серьёзные книги» дочитываться даже до середины. Теперь только пустые детективы для рассеянного пролистывания в метро, статьи в «АиФ»’е и глупые кроссворды в жёлтых бесплатных газетёнках, чтобы убить время в очереди за какой-нибудь справкой или к врачу. Кино тоже осталось в прошлом, телевизор давно разучилась включать, и пульт к нему зарос пылью без употребления. Интернет – та же, что и в телевизоре, пошлая тянучка глупости и безвкусицы, разве что почту отправить, да погоду посмотреть, да справки навести… Бывает изредка: посетит любопытство, порыв глянуть чуть глубже видимого… Откуда в старой советской песне нелепые слова «портрет твой работы Пабло Пикассо»? Что за «Чтец» какого-то Шлинка экранизируется со звёздами мирового кино? Держали в дворянских особняках фикусы или это примета мещанского быта… А то вдруг ужалит случайно выхваченная строчка: «… и незримый Дух в пустыне этой Богом дан тебе в поводыри. Даже неуслышанный, не сетуй, говори в пространство, говори», – так, что горло перехватит, и кидаешься к компьютеру, и через пять минут уже глядишь в глаза старого усталого человека, в его настоящее, без тени фальши и стремления кому-то понравиться и угодить, лицо, в его бездонные глаза, из которых и смотрит тот самый незримый Дух, и поражаешься, что строчкам этим всего-то лет десять – как человечество жило веками без этих строк?! Но – не станешь читать больше, словно охраняя то, что ещё можешь удержать памятью и душой, ибо кончаются резервы, способность впитывать. Чутьём догадываешься: надо ставить щит, не получается у неё совместить вечное и мелкое, надо выбирать…
 «Культурные мероприятия»? упаси боже… толпа людей, раздражающая, чужая, ненужная. Неинтересны ей стали люди, дай бог сил со своими проблемами управиться, а не взваливать на себя чужие. Получается какое-то добровольное (или всё-таки вынужденное?) затворничество. Особый индивидуальный дефект или закономерность возраста и обстоятельств? Жизнь хомяка в трёхлитровой банке. Даже хуже, хомяки  и кролики в клетках предаются спариванию, а ей и это давно и глубоко безразлично. Эта сторона жизни выполнила своё предназначение – найти себе пару для продолжения рода – и отступила на второй, потом третий, десятый план. Спутник жизни известен до мельчайших и далеко не всегда приятных деталей…И ведь бывают варианты похуже – пьяницы, бабники, жмоты и хулиганы, а тут просто заматерелый эгоизм и из него же вытекающая склонность к предательству и безответственности. Он только подумает и откроет рот, а она уже знает, что он скажет… и здесь тоже рутина. Мужчина как вид хомо сапиенса изучен и неинтересен.
Она сама превращается в мужчину – носит мужские свитера тёмных тонов, непременно с чёрными брюками, только шарфики себе и разрешает, невнятные башмаки без каблука, мужские дезодоранты использует, холодной, хвойной гаммы, мужские сумки – удобно, и даже головные уборы ей идут исключительно мужские, а тогда уж и зонты, и носки покупает «мальчиковые»…
Скрыться в угол подальше, стушеваться, и не нужны ни впечатления, ни новые люди, ни их мнения и оценки. И это всё с ней сделала так называемая семейная жизнь, которая теперь замаячила перед Серёжей с его неведомой Машей-Надей. Что вдохновляющего и обнадёживающего она могла бы им дать? Что сама имеет?
Вот разве что комнатные цветы, последнее сохранившееся пристрастие. Особая гордость Ольги Васильевны – деревце туи, выращенное почти случайно, из отломанной с паркового куста веточки. Тогда они ещё совершали с мужем совместные прогулки на пленэр… Хвойники трудно размножаются, она это знала, без всякой надежды ткнула черенок в сырой песок горшка, накрыла стеклянной банкой, как положено, и уехала в отпуск. Вернувшись, дёрнула из горшка вон, намереваясь выбросить, и с изумлением обнаружила толстый пучок сильных корней, облепленных желтыми пляжными песчинками. Маленький оборвыш, взятый с прогулки как недолгий сувенир, хотел жить! Она сочла это знаком, бережно высадила найдёныша в тучную землю и радостно следила за появлением новых побегов, настойчиво пластавших свои лапки вдоль оконного стекла, словно цыплёнок табака. С этого началась многолетняя возня с горшками; на подоконниках в доме расстилался коврик сочных бархатных листочков сенполий, сходящихся розетками к нежным кудрявым цветкам; дрожал тонкой кружевной листвой на чёрных, проволочной жёсткости, нитях венерин волос; весной выстреливал ярким фейрверком залп гигантских колокольчиков гиппеаструма, заставляя забыть о крупных, грубых, безобразных луковицах, давших им жизнь и выпирающих из тесного кашпо; со шкафа свешивались аристократические перья папоротника и плети хлорофитума-хохлатки, унизанные пучками новых полосатых листьев, намекающих на своё настойчивое желание обрести собственный отдельный горшок…
Вся эта оранжерея требовала неустанной заботы и попечения: пересадить, подкормить, обрезать, полить и опрыскать. С какого-то времени Ольга Васильевна подостыла в своём ботаническом рвении – обнаружила, что все эти хлопоты вовсе не обязательно окупаются процветанием питомцев: то сморщится и рухнет налитый стебель тщательно лелеемого деревца-толстянки; то строптиво сбросит листья, вместо того, чтобы распуститься огненными цветками, гибискус, торчит упрямо голыми прутьями; то тёмно-зелёные ремешки листьев кливии неблагодарно обернутся сухими мёртвыми пластинами… И не помогают никакие книжки и советы по уходу. Я бессильна, с отчаянием думала Ольга Васильевна, ведь они живые, что-то владеет ими иное, не одни «среднесуточные температуры» и «режим полива»… а я не умею их понимать и слышать! Вот и «священная» туя, с которой Ольга Васильевна втайне суеверно связывала благополучие своего брака, хиреет год от года – желтеют кончики, и целые ветки уныло поникают.
Хорошо бы передать растительную эстафету… этой Маше-Наде. Сдать пост. Больше некому. А заодно и стирка-уборка-готовка-ремонты… должна же быть смена караулу? «Часовым полагается смена».

2
Мать раскраснелась от негодования:
- Нет, ну какая наглость! Ты сама видела – с потолка капало дождём, во всей ванной, в коридоре и на кухне! А после моего звонка, этим, вдруг – прекратилось! И смотрят мне прямо в лицо невинными глазами: мы ничего не знаем, у нас всё чисто, сухо, можете проверить, мы тут не при чём, это где-то трубу прорвало… Ага, счас! Труба вдруг сама взяла и починилась, в пять минут!
- Не надо было им звонить, – зевая, сказала Ляля. – Они всё убрали-вытерли, улики ликвидировали. Надо было сразу бежать к ним наверх и в дверь ломиться, поймать с поличным. А теперь не докажешь.
- Что ж ты не побежала, умная такая, задним-то числом? – вспылила мать. – Ты же первая это всё увидела, в шесть утра! А я что могла сообразить, с постели вскочив? И теперь ты всё на меня валишь!
- Ничего я не валю, – недовольно возразила дочь. – Ты же у нас знаешь все эти трубы, соседей, их телефоны… вот я тебя первым делом и разбудила.
Мать пустилась в предположения о том, что делали верхние соседи в своей ванной в шесть утра; озабоченно рассматривала, притащив стремянку, сложное сплетение труб вдоль стен; сокрушалась о загубленном потолке… Ляля смотрела сонно на её сердитое встрепанное лицо и раздражённо думала, как некрасиво-плоско лежит у неё прядь над ухом. Наследственное – у Ляли так же загибается, как ни выворачивай феном… а мать и давно не укладывает волосы, бросила борьбу, раньше хоть «невидимкой» подкалывала. Материнские причитания сливались для неё в скучный отдалённый шум, она пережидала его, и очнулась только на словах матери:
- … пойдешь ровно к девяти в жилконтору, надо их схватить, пока наряды раздают. Это у них быстро, минут десять-пятнадцать, не больше, потом зови-не зови – без толку… Привести, прямо за руку схватить, кого-нибудь, техника, инженера, пусть акт составят и разберутся, что это за «труба» такая якобы!
- Я? – испугалась Ляля. – Мам, ты что, почему я? я ничего не знаю, какие там техники, какой акт… кто меня послушает! Я не могу… у меня лекция! Важная… очень важная, пропустить никак нельзя! именно вот к девяти утра в универ…
- А мне к бабушке в больницу сегодня, – вскинулась мать, – забыла, что ли? я день специально взяла! Мне ещё в магазины, приготовить и ехать в такую даль. Между прочим, бабушка в больнице уже третью неделю, а ты, – мать ткнула в неё пальцем, – у неё ни разу не была. Всё только я, да тётя Галя! Совесть у тебя есть?
Ляля виновато заморгала, заёрзала, завздыхала:
- Да я… конечно, мам, что ты! Ну ты же знаешь – сессия на носу… а как только, так сразу… Ты мне только расскажешь, как там всё это, я ж не знаю ничего, что там делать-то, что везти… а сейчас никак, ну просто зарез!
- Ну ладно, – мать хмуро махнула рукой, – придётся, может, с Галиной опять договариваться… Ты же знаешь, как у неё сейчас: на ней внук полугодовалый, а муж только после операции, никак не отойдёт, всё боли мучают… Ты-то бабушке родной поближе будешь, Галина нам не обязана… А! иди там на свои лекции, разберёмся без тебя.
- У тёти Гали опыт какой, мам, а я что… – заторопилась Ляля, – судно в глаза не видела никогда… Я съезжу, непременно, ты не думай! Бабушке привет передавай… Пойду уже плескаться, ага? Мне с Викой встретиться надо перед занятиями, конспект отдать.
Остроносые туфельки стремительной дробью пересчитали всю лестницу, и Ляля выпархивает из мрачной погребной сырости парадного. Зажмурилась на миг: яркая голубизна чистого неба бросилась в лицо вместе с неумолчным птичьим щебетом. Глубоко вздохнула, обвела взглядом лёгкие, едва одетые пёрышками свежей листвы, кроны высоких дворовых кустов. Какой мощный хор, а хористов не видно. Где же вы? где прячутся крошечные глашатаи жизни? Везде. Ликующий гимн заполняет всё пространство неба и земли, зовя присоединиться и расправить незримые крылья. Жаль, что летящие ступеньки кончились… Совершенно девчоночий подскок, и ноги сами несут её вперёд.
Подруга Вика тоже спешит, ещё бы, опоздала на целых двадцать минут. Зябко поводя худыми ключицами, щёлкает замком минимальной сумочки, размером как раз на пачку сигарет.
- Лялька, ты извини! понимаешь, я не из дома, – хрипловато говорит Вика со смутной значительной полуулыбкой, ловя подвижными губами кончик сигареты.
- Саксофонист Лёнечка?
- Ммм… на сей раз мы с ним убедились, что государственный гимн лажает не только в полночь, но и в шесть утра.
Вика привычным движением, вздёргивая острый подбородок, откидывает за плечо длинную прядь прямых волос. На тонкой шее мелькает тёмное пятно.
- Поздравля-а-аю, – усмехается Ляля, – я догадалась! Но лучше не трогай волосы, Вик… Знатно он тебя наградил. Как ты с таким орденом в универ?
- А, – Вика беззаботно мотает головой, – чепуха! Пусть завидуют.
Она кажется совсем прозрачной, звенящей, готовой взмыть в воздух, глаза её рассеянно блуждают вокруг, и толстая уныло-коричневая тетрадь конспектов, тесно исписанная мелкими нескончаемыми буковками, сейчас решительно не имеет к ней никакого отношения.
- К тому же всё равно опоздали. Давай в кафешку на углу. Там курить можно.
Улица ещё по-утреннему свежа, влажный асфальт чист, для горожан день ещё только занимается, город ещё не расхватан на куски, бери, сколько надо; просветы домов под острым углом пронзаются мощными прямыми лучами солнца; как славно, что не пошли на лекцию, весь день, вся жизнь впереди, и день, судя по всему, будет отличный!
- Что ж теперь? – спрашивает Ляля, и не пьёт, а только жадно вдыхает крепкий кофейный аромат из маленькой чашки.
Вика решительно гасит окурок в пепельнице и глотает бодрящий утренний эликсир.
- А пока ничего. Он на неделю укатил с гастролями. А посему возвращаюсь к нашему интеллектуальному развитию. Слушай, Лялька, – из Викиных глаз испаряется дымка, – давай и последнюю пару профилоним! Есть идея: на истфаке один тип лекции читает, по палеографии… да ты не фыркай! Лекции – объедение, дядя солидный, бородатый, с виду занудный пень-пнём, но как рассказывает! Толкует про принципы построения текста в древнерусских летописях… народ сбегается – яблоку негде упасть, боятся слово пропустить, слушают, открыв рот… ну что ты ухмыляешься? Другой вариант: на филфаке потрясающие лекции по античной литературе…
- Королёва читает? – живо спрашивает Ляля. – Знаю, это класс!
- Нет, Лялька, – хватает её за руку Вика, – не то сейчас! я знаю, куда!
- Куда?
- Знаю место: читают стихи! Вот, послушай:
Стихотворение срублено грубо.
Слова – как трупы.
А надо – трубы!
Медные горны, стволы органа,
Срубы сосновые, жесть балаганная!
Ярмарка – ярко, глупо, нелепо,
Только не глухо, только не слепо!
Я поспешила писать, и оно
Точно ёлочка – сруб-ле-но…
- Сильно, – соглашается Ляля. – Чьё это?
- Не знаю ни имени, ни  фамилии. Это в списках по рукам ходит. Есть там одна девушка. Невзрачная такая, неприметная, но как начнёт читать…
- Слушай, а вот это не её ли:
Летят с ветвей душистые кометы,
Какое чудо – яблоки, но это
Кому я расскажу?
- Нет, – с сомнением качает головой Вика, – это не слышала… ну что, идём? Можешь и своё почитать, там полная свобода.
- А у меня сейчас не пишется, да и писалась-то ерунда всякая… нытьё и умничанье… и вообще… не сегодня, Вика, не сегодня!
- Не сегодня?.. – Вика со вниманием всматривается в подругу.
- Не-а, не-а, не-а! – счастливо балуется Ляля, едва не высовывая язык.
Вика догадливо прищуривается:
- Рыжий? или этот… Михалыч?
- Нет-нет-нет! – Ляля слегка гаснет. Вика молча ждёт, не спуская с неё глаз. – Это, похоже, отпало… кончилось… – смущённо ёрзает Ляля. – Понимаешь, они столкнулись у меня… оба…
- Допрыгалась, – утвердительно обвиняет Вика.
- Ага, – повинно кивает Ляля. – Мои на дачу все подались, а Рыжий рано утром звонит: зайду хоть посмотреть на тебя, перед работой… Представляешь, так и говорит: хоть посмотреть.
- Посмотрел? представляю…
- Ну да, правильно представляешь… А Михалыч в самый такой момент… вдруг звонит, радостный, бодренький: жду тебя на углу в машине, на футбол забираю… Я ему обещала! Иду, говорю…
- Зачем? зачем говоришь? какой ещё футбол?
- Но я же ему обещала! – Ляля прикладывает руки к груди. – И вот он не стал ждать в машине, а поднялся ко мне… а я открыла, как я могла не открыть, с чего… и они оба всё поняли… Нет, ничего такого не было, не думай! Никаких разборок… Просто молча вышли все втроём и разошлись, Рыжий в одну сторону, мы на футбол этот, в другую… Я так потерялась, даже дверь не заперла, Рыжий говорит с нервным таким смешком: что ж ты дверь-то… – бормочет она смято.
- И тебе это ещё и нравится, – уличает Вика. – Самцы скрестили рога… Из-за тебя.
- Чему тут нравиться… если б скрестили! А то каждый счёл себя «третьим лишним»…
- Ты сильно изменилась с первого курса, – говорит Вика, помолчав. – Кто бы мог тогда подумать, такая была скромница и тихоня, вся в синем и сером, как гувернантка английская.
- Я такая была? – хихикает Ляля.
- Была-была. Теперь-то тебя никто бы в гувернантки не нанял. В глазах… ммм… жажда. Юбки сократились, ноги, очень и очень ничего себе, обнаружились, не без зависти говорю. Вся в браслетах и дикарских бусах. А блузку эту никакой гувернантке не разрешат одеть, – Вика откинулась, оглядывая подругу. – Цвет костра, да с таким многообещающим запАхом, скорее – «распахом»… тут, кстати, тоже не могу не позавидовать… Небось, всем самцам так и хочется в этот костёр прыгнуть и сгореть в нём ярким пламенем…
- Вик, тебе надо представлять модные коллекции: «Брюки превращаются в элегантные шорты»…
- Не исключено, – снисходительно бросает Вика мельком, – но мы сейчас про тебя. Такие перемены следует приветствовать. Но как ты это используешь? Я тебя не понимаю. Ты что, коллекционируешь?.. Ведь изначально ясно было, что не то! Рыжий твой, конечно, очень славный, но ведь чужой, и очень прочно чужой, а ты морочишь ему голову. А этот фанат футбольный… кот, который гуляет сам по себе. Причём лестничный кот, дикий. Если к таким годам его никто не приручил, на что ты-то рассчитывала? Да и биография у него… он, кажется, сидел?
- А я и не рассчитывала, Вика, – серьёзно говорит Ляля. – Помнишь, ты говорила: можно изменять принципам, важно не изменять сами принципы. Я их не меняла!
- М-да? – иронически цедит Вика.
- Да. Не гвозди ты меня. Когда я впервые поняла, что могу нравиться, что меня… желают! я просто не могла отказаться, это как наркотик какой-то… кажется, что ты что-то значишь, чего-то стоишь. А что Михалыч сидел… сидят тоже по-разному. Он ведь не уголовник какой-то, и не казнокрад, он вроде бы за идею…
- Да хоть бы и за «идею», сидка есть сидка. Ты хоть представляешь, что это такое?
- Честно говоря, нет. Мы с ним никогда об этом почти не говорили. Он был мне нужен сам по себе, зачем мне знать эти подробности, я видела итог… Что ж так вечно панически бояться испачкаться? Брезгливо так усекать жизнь… так её по-настоящему и не узнаешь, если сразу делить всё на «приличное» и «опасное». Бывает, и в грязи алмаз сверкнёт… Да и всё теперь, всё! Кончилось это! Понимаешь?!
- Дурочка, ты, Лялька. Рисковая по своей глупости. Искательница алмазов. Кончилось, говорит… ну, твоё счастье, если кончилось без потерь. А что ж ты, голубушка, рассиялась тут, как медный грош? чай, не только кончилось, но и другое началось? Я его знаю?
Ляля кивает и кивает головой, как китайский болванчик:
- Из четвёртой группы… тёмненькие мы такие… шатенистые волосы  у нас колечками… и всё мы так помалкиваем, а вид умный-умный… узнаешь?
- О? – поднимает бровь Вика. – Это мы одобрямс! Этот как будто дельный… что, правда, умный?
- Я бываю просто в отчаянии, чувствую, неспособна понять, что он говорит… круглая, безнадёжная, примитивная дура!
- Не думаю, – скептически изрекает Вика, – это кажется тебе, сгоряча. Тут ещё способ изложения важен. Что-то мало я видела по-настоящему умных мужчин. Даже если в чём-то одном умён – в другом полный идиот.
Птичий гомон проникает всюду, вплывая и в открытое окно кафешки. Ляля прислушивается и поднимает палец:
- Слышишь? Вот этот… это соловей!
- Хм… откуда такие познания в орнитологии?
- Это он сказал, – блаженно улыбается Ляля, – мы ездили с ним вдвоём на дачу…
- А-а-а? Стоило выбыть из жизни на неделю, и столько перемен… далеко зашло?
Ляля пожимает плечами: что ответить, как рассказать… всё расплывается, выскальзывает, словно хочешь выловить из воды солнечные блики. Как рассказать, показать, предъявить солнечный блик? 
- Звал, между прочим, домой…
- Ого! С мамой познакомит?
- Не знаю, – теряется Ляля, – может быть… я не думала!
- Смотри, это ответственно. Это важно! – наставляет Вика. – Надо ей понравиться.
- Да ну, – легкомысленно машет рукой Ляля, – какое это имеет значение…
Она смутно думает про себя: как я могу не понравиться? с чего бы это? Главное – я ему нравлюсь, а уж это я знаю… точно, доподлинно знаю, и это никто не отменит и не порушит… не в силах порушить!
Кофе выпит, главное узнано. В пяти метрах от кафешки их настигает медлительное шамканье:
- Тю-тю-тю-тю… какие Клары… ишь, птахи…
На утреннем солнышке греет кости лысый, в младенческом пуху, облезлый старикашка, сидит на скамеечке с клюкой, на ногах огромные бесформенные боты, улыбается широко и беззубо:
- Хоть я, конечно, вам не пара, но вы мне нравитеся, Клара…
Подруги фыркают и изумлённо переглядываются:
- Ты смотри, похоже, это нам стихи посвящают!
- Хорошего вам дня! – обернувшись, кричит ему Ляля. – Славный дед… не брюзга.
- Облизывается. Небось, ходок с больши-и-им стажем… – ехидно замечает Вика.
- Да ладно тебе… он бескорыстно любуется. Он нас одобряет! Кто, интересно, эта Клара…
- Та, что поменяла кораллы на кларнет…
- Нет, на саксофон! – смеясь, подкалывает Ляля.
Их быстрый лёгкий шаг, неостановимые смешки и сияние глаз сплетаются со звенящими в воздухе птичьими трелями, слепящим светом небес и слабым волнением молодой листвы, которую нерешительными дуновениями нежно перебирает ветер. Весь день бегом, бегом в счастливой лихорадке, сначала вместе, потом порознь.
И только когда добежала до него, всё остановилось, замедлилось, время потекло иначе, неизвестно, сколько его прошло, может, минуты, а может месяц или год – там, вовне, а может, там и нет уже ничего, а она не заметила, здесь только его глаза и руки с длинными сильными пальцами, ей так нравятся его руки, и смешной завиток над ухом, и ямочка на щеке, и голос с чуть приметной картавинкой, и горячая искра в карих глазах, такая же жаркая и блестящая, как мелкая россыпь солнца на поверхности воды, у которой они сидят, зачарованные, не в силах оторваться от гипнотической, вечной, как мир, игры света и тени.

- Что ж так рано пришла? – иронизирует мать недовольно. – Может, у вас уже и вечерние лекции ввели? или ночные?
- Мы с Викой… Там, знаешь, стихи читали, а потом ходили на высотку, на чердак, оттуда полгорода видно, и там тоже читали, – Ляля с небрежным видом лукаво смещает во времени события и спешит увильнуть от расспросов.
- Ты хоть ела что-нибудь? Или у тебя опять «разгрузочный день»? Отощала уже, скоро будешь, как твоя Вика. Для кого я готовлю, не знаю, котлеты пропадают пропадом… Да, посмотри, что вот это за грязь? Залезла на стремянку, оттуда увидела, на шкафу стоит…
Мать брезгливо указывает на крошечный пыльный горшочек, в нём серая ссохшаяся земля и жалкий комок, ощетинившийся короткими сухими иглами.
- Ой, что с ним стало… – Ляля смущённо берёт его двумя пальцами, – это мне, мам, кактус подарили… сказали – точь-в-точь мяч футбольный, а поливать, мол, часто не надо. Ну, я и поставила подальше, да забыла…
- Нашли что дарить. Разве ты можешь о ком-то позаботиться. Даже кактус довела до погибели.
- Да я всего, наверное, с месяц не поливала, – оправдывается Ляля, – это он, видно, сам так решил… невзлюбил меня… не простил!
Она осторожно дует на толстый слой пыли, которая взвивается погребальным прахом.
- Ольга! – вскрикивает мать. – Что ты делаешь! Как ребёнок малый! Выброси немедленно! Я целыми днями тут всё драю, а она на кухне грязуху разводит… вот, пожалуйста, загадила тёти Фаину чашку этой пылью… вымой сейчас же! да осторожнее! Это, между прочим, твоя чашка.
- С какой стати моя? – рассеянно роняет Ляля, думая о своём и улыбаясь.
- Как же. Тётя Фая мне подарила её на твоё рождение, из старых своих запасов. Так и сказала – для Оленьки. Тётя Фая не признавала никогда этого «Ляля», считала безликой младенческой кличкой, а не именем. Только Оленькой всегда тебя называла… Да поставь вот сюда, тут свалится!
- Не свалится, – уверенно говорит Ляля, словно зная, что чашке этой жить ещё больше двадцати с лишним лет.