Шепотом

Олеся Коптева
Когда мать вошла в комнату и сказала «Сема, я ухожу», он буркнул: «Пока», не отворачиваясь от компьютера. Не потому, что не любил ее. Любил, конечно. Мама все-таки. Просто не сразу понял, что она не за хлебом и не к подруге.
Это в сериалах героини неожиданно сбегают с молодыми любовниками, попадают в детективные истории, находят какие-то прошлые любови времен комсомольской молодости и так далее в духе театра Вахтангова.
Мамин новый ухажер был старше папы, познакомилась она с ним на концерте русского романса неделю назад. Папа в тот день вместо концерта пошел к дяде Толе помогать машину чинить. Вот и починил.

Мама приходила каждый день, готовила им ужин, стирала белье, спрашивала у Семы, как дела в школе и вообще, и уходила.
Чего спрашивала-то, спрашивается. Плохо все, конечно. Дело же не в ужине. Они и сами его могут приготовить. Купили мороженую пиццу, разогрели – наелись. С желудком потом, правда, не всегда хорошо, но это уже частности.
И не в белье дело. Как включать машинку-автомат они и сами догадались. Есть специальная кнопка. Вкл-выкл. Сложнее с режимами. Когда белоснежная рубашка отца появилась из недр автомата нежно порозовевшей а-ля молодой фламинго, они поняли, что с машинкой что-то не так. Решили, разберутся на выходных. Еще месяц назад решили. А потом мама стала ходить к ним стирать, и вопрос как-то отпал.
И все же дело в ней самой. Ее стало дико не хватать в этой квартире. Как не хватало бы стен. Их ведь не замечаешь, пока живешь. Есть стена и есть. А если ее не станет, будет провал. А если несущая – дом и вовсе рухнет. Вот он и рушился, по частям.
Еще хуже было оттого, что мама приходила счастливая. Она резала кабачки для рагу, гладила белье, мыла пол и напевала. Она старалась скрыть это свое неожиданное счастье, они не говорила никогда, как ей живется Там, но и так все было понятно. У нее голос помолодел, у нее глаза живее стали – какие уж тут рассказы.
«Вот так-то, Семка», - вздыхал отец, закрывая за ней дверь. – «Вот так-то».
И уходил чинить дядетолину машину. Машина была подарена дяде Толе на свадьбу многочисленными родственниками, задолго до рождения Семы, и ломалась регулярно каждый месяц, так что гуманнее было бы продать ее на металлолом, но дядя Толя не соглашался.

А потом мама заболела. В онкологическом отделении ее, к зависти соседок по палате, навещали все ее трое мужчин: сын и мужья, бывший и будущий. Мама и Аркадий подали заявление в ЗАГС когда она уже лежала в паллиативе.
- Вы с ума сошли? – не выдержал однажды Сема, когда они в очередной раз вышли от мамы. – Она умирает.
- Все мы умираем, мальчик. Каждый день. Просто все с разной скоростью, - ответил Аркадий и пошел к метро, накрывшись курткой от дождя.
Мама ушла через месяц после свадьбы. Если это можно было так назвать. Хоронили ее уже под новой фамилией. Сема тогда впервые увидел, как папа плачет. Аркадий, кажется, не плакал совсем. Ему некогда было, он фактически организовал мамины похороны и даже памятник поставил на свои деньги. Вообще, конечно, скажи кто-нибудь Семе пару лет назад, что в последний путь маму – его родную маму – будет провожать какой-то чужой мужик, он бы вряд ли поверил.

Если бы он тогда не познакомился с Эльвирой, он бы точно сошел с ума. Просто удивительно, как Бог подлавливает людей на этой самой грани сумасшествия либо отречения от жизни и заботливо подставляет им трамплин. Шагаешь, кажется, в пропасть, а он тебя – фьюююють! – и вверх.
Впрочем, с первого взгляда там, в парке, она трамплином не показалась, конечно.
У нее было совершенно простое, незапоминающееся лицо. Честно? Не очень красивое. Она сидела на скамейке в джинсовом платье, читала в свете фонаря Кундеру и болтала ногами. Со стороны посмотреть – сидела и нарывалась. На какую публику рассчитывает девушка в безлюдном парке в десять вечера с Кундерой в руках?
Он ей так и сказал.
Вместо ответа ему она негромко позвала: «Гарри», из кустов вышел акита-ину размером с викторианский комод, сел на тротуаре и стал глядеть на Сему в упор.
«Иди, куда шел», - прошептала девушка. А он вместо этого уселся с ней рядом на скамейку.
- Ты больной, что ли? – удивилась Эльвира, снова шепотом.
- Нет. Просто я сюда шел. А почему шепотом-то?
Оказалось, у нее голоса нет. Осложнение после болезни.

Эльвира была удивительная. Несмотря на то, что девчонка, она умела слушать так, что хотелось рассказывать все. Какие-то совершенно неважные мелочи и, наоборот, очень важные секреты, которые, даже будучи в порядочном подпитии, Сема никому из друзей рассказать не решился бы. Было в ней что-то. То ли этот шепот ее вместо голоса, то ли монгольски раскосые демонические глаза. Только Семе казалось, что за все его семнадцать лет он не встречал человека удивительнее.
Она была всё и все, полимат. Она рисовала и отдавала картины на благотворительность, подрабатывала переводчиком, писала колонку для какого-то журнала, изредка играла на гитаре на мосту между «Художественным» и Арбатом, разводила гортензии, каталась на роликах на Воробьевых, однажды чуть не умерла от передозировки (давно уже, глупая была), работала волонтером в фонде, помогающем старикам, и была КМС по плаванию.
Она умела говорить обо всем, и, что бы ни упоминал Сема, она либо уже делала это в своей жизни, либо собиралась. Только – вот уж удивительно для девчонки! – не сидела в социальных сетях и не слушала ничьих советов.
- Я все время думаю, - сказала она однажды, - какая идет удивительная подмена понятий, когда мнение более пожилых считается авторитетным, потому что у них есть жизненный опыт. Но разве это не то же самое, если выпускник медучилища будет слушать учительницу с двадцатилетним стажем, как ему людей лечить? Ведь у других опыт их жизни, не моей. Как они в таком случае могут знать, как мне жить, а?
Она была славная, Эльвира. Может, это и была та самая любовь? Ну, такая, настоящая, по-толстовски или по-бунински? Фамм фаталь и все такое? Кто его знает. Тогда он точно был уверен в одном: она его спасала одним только своим присутствием рядом, и без нее он погиб бы.
Не сошлись они только однажды. Сблизившись достаточно, чтобы начать говорить о межполовых отношениях, стали обсуждать брак. Сема сказал, что вряд ли женится. Во-первых, все женщины изменяют. Либо уходят вовсе. И это ранит.
А во-вторых, гражданскими жить удобнее, как ни крути. Зачем сразу жениться? Вдруг не сложится. Надо так попробовать, для начала.
Она сказала тогда:
- Вот представь, что ты уже серьезный, взрослый. Или несерьезный, но взрослый – давай сейчас о биологическом возрасте хотя бы, к черту половозрелость в моральном смысле. И у тебя есть дочь. Она маленькая сначала. Смешная, щекастая, буквы какие-то не выговаривает, и оттого некоторые слова звучат совсем по-румынски. Потом растет. Куклы, фенечки, котенка попросит и заведете. А однажды повзрослеет совсем. И ты приедешь домой из командировки, а там какой-то совсем зеленый мальчик Сережа из Таганрога, в трусах ходит. Пробует, значит. И будь он хоть Витей из Читы, он бы все равно тебя не очень устроил. Потому что ты вообще плохо себе представляешь, как с ней можно что-то такое творить. Она маленькая  же - сейчас и будет всегда. Это для других она выросла, но ведь были же эти фенечки, шепелявость, котенок этот. И свадьбу ты ее, так и быть, как-нибудь переживешь. Но чтобы так, основательно. Чтобы хороший человек, чтобы надежно, счастливо и на всю жизнь. Но ведь не пробы же. Она же не тестер. Или тебе хотелось бы, чтобы и с твоей дочерью кто-то что-то пробовал?
-Нет.
-Вот и моей маме так же.
А как выяснилось, что Эльвира – дочь Аркадия, он уже и не помнит.

Когда она впервые привела его в фонд, он не знал, для чего идет.
На групповом собеседовании кто-то говорил, что пришел, чтобы наполнить жизнь новым смыслом. Кто-то – что для того, чтобы открыть сердце новым чувствам: состраданию, самоотречению.
Сема пришел ради Эльвиры, но ведь так не скажешь, подумают: дурак. И сказал, что просто хочет помочь. Когда ему предложили пойти к Георгию Антоновичу в соседний с ним дом, согласился безо всяких там экивоков. Какая разница, в самом деле, к кому.
Это был поджарый, крепкий еще старик в инвалидной коляске, профессиональный парашютист, немного не рассчитавший однажды.
Марианна Станиславовна, его жена, учительница французского, была вся маленькая, изящная, тонкая, и квартиру обрамила в многочисленные вензельки, хрусталь, фарфор и рюши. И звала мужа «Жорж», на французский манер, и даже фразы в предложениях выстраивала как сервиз на полке.
Неудачный прыжок состоялся девятнадцать лет назад, но в каждый Семин визит разговор непременно возвращался к нему.
- Мальчик, я скажу тебе, потому что мне кажется, из тебя выйдет толк, - басил Георгий Антонович. – Не слушай других, никогда не слушай, потому что у всех все равно своя правда. Видел бы ты, какое тут паломничество было к нам, когда я упал. Машка не успевала сервиз из серванта доставать. И журналисты ходили, и родственники. Но когда я – до сих пор! – говорю им о небе, они, ни разу близко его не видевшие, говорят, что сами не рискнули бы прыгнуть. Говорят, что не готовы так глупо рисковать жизнью. Глупо!!
- Жорж.., - Марианна Станиславовна ежилась, накрывая на стол.
Старик отмахивался и продолжал:
- А между тем большинство этих людей – пять рублей ведро на углу у киоска. Ни цели, ни мечты никакой завалящей не имеют. Но они считают себя выше, мудрее, разумнее меня. Только потому что я прыгнул. А они никогда не решатся.
- Не обращайте на него внимания, пожалуйста. Завтра ему будет лучше, и он станет добрее, - просила Сему старушка, робко улыбаясь.
- Маша, дело не в моем завтра! А в их сегодня! Мое отношение к этим моральным недомеркам не зависит от моего самочувствия!
Старик сердился, жаловался на сердце, просил валокордин. Марианна Станиславовна начинала суетиться, искать таблетки, несла ему воду в кружке, чтоб запил.
Георгий Антонович пережил жену всего на неделю. Как он сказал потом Семе, никогда, даже в небе, перед прыжком, он не чувствовал себя таким одиноким, как в день, когда ее не стало.
В тот, последний, раз они попили чай с черствыми мятными пряниками, и, прощаясь, Георгий Антонович почему-то сказал:
- А я ведь помню тебя. Еще до того, как ты ко мне ходить начал. И отца – эх, рукастый мужик. И мать у тебя хорошая. Только печальная какая-то, как не в себе.
Она счастливая теперь, хотел сказать Сема. Да чего уж там.

Даже теперь, много лет спустя, он помнит, как провожал Эльвиру на поезд.
У ее мамы после ухода отца усилилась астма, родственники позвали их в Гурзуф и они собрались буквально за месяц. Сема тогда сделался удивительно спокоен. Может, сердце  уже приноровилось терять, разработало какой-то свой механизм переживания не самых веселых жизненных моментов. А может, он на что-то надеялся. На то, что она останется. На то, что уедет, но вернется. Или что однажды он поедет к ней.
Был страшный ливень, дорога от дома до метро и потом до вокзала казалась ужасно долгой, промокший насквозь Гарри повизгивал и жался к ее ногам.
Эльвира шептала Семе: «Ты пиши мне, пиши, пожалуйста», ее мама приветливо махала ему из окна поезда. Ей они ничего не рассказали, конечно.
И уже потом, в метро, он прочитал ее смску, которую она отправила этим утром: «Возьми зонт, дождь обещали». Когда месяц спустя телефон украли, он больше всего жалел о том, что это ее единственное сообщение ему осталось там, в чьем-то чужом кармане. И нельзя было его больше перечитывать.
А адрес – то ли неправильно записал, то ли она неверный дала. Только он писал, а она не отвечала.
Он помнит, как ехал с Киевского вокзала в привычно гремящем вагоне и укладывал в голове строчки, какие ей напишет. Ему казалось, поезд плетется невыносимо медленно, и он забудет их все, пока доберется до дома.
У самого выхода, где было слышно шумящий за дверями ливень, мальчик раздавал бесплатные газеты. Он хмурился, когда верхние издания в стопке раздувало порывами ветра от прибывающих поездов, и то и дело накрывал их сверху свободной рукой. Серьезный, сосредоточенный мальчик.  И важнее этих газет тогда для него ничего не было.