Новогодний облом

Сергей Левичев
      А жизнь чужая — лес дремучий, споткнуться можно самому. Не нужно завидовать, ведь зависть — так черна. У каждого своя дорога, и жизнь у каждого одна! (Не моё, но чертовски красиво!)

Редко я к своему другу на село заглядываю, а туточки как-то решился, покалякать то. Мясо в холодильнике закончилось, да и на огороде его набрать травы, к примеру. А тот приглашает на завалинке посидеть, да выкурить с ним козью ножку, с махоркой то.

— Ядрёна вошь! – заявляет Пал Григорьевич. – А что это ты который уже раз подряд навещаешь, приступом берёшь лачугу мою, а о самом главном помалкиваешь… о поездке то.

— О какой-такой, – вопрошаю, – поездке речь заводишь, коль машинка то у меня… который уже день на заводе, в ремонте то.

— Да вовсе не о твоём теле я веду речь и не твоём эгоистичном поведении, что который месяц к своему пенсионерному другу глаза не кажешь, а о твоей родне, по супружнице то, которая, сказывают, даже в Московии сумела учудить, да наколбасить!

— Да ну, неужели, – удивляюсь, – быть не может… Вот те… раз! А что я могу тебе об их семье говорить, коль с ними давно не общаюсь! С Пасхи… поди! Ну-ка, будь любезен, поведай историю, которую я до сейчас ни от одной морды, не слыхивал то!

— А вот и говорят, – продолжает тот, – что шурин то твой, Чернобров Санёк, со своей благоверной Любавой решили-таки… пыхнуть в Московию: даром на кремлёвские куранты и звёзды в предпраздничные дни полюбоваться, за здорово живёшь в проходной метро потолкаться, задарма с Ленинских гор кубарем скатиться, бесплатно попасть в объектив кремлёвских камер… да хушь тушкой, хушь чучелом, но чтобы угодить в голубой телеящик и, непременно в новостную ленту программы: «Время».

В общем, решили те рассмотреть столицу крупным планом с другого — только им понятного ракурса. За полцены снять себя у Макдональдса: на карточку и память вечную, но по пряжку, что на шубейках… и никак не ниже. Ноги то кривые. Посетить же само заведение поскупились: мани… мани… пожалели. В общем… и сами засветиться порешили, и, за нипочём: прикупить одёжки деткам на вырост, а главное… впрок. Подумывали, сказывают, и о том, чем ещё можно разжиться в столице, на халяву то. Бесплатно, сказывают, и уксус сладок, в лавках то. Но как оказалось, вовсе не всем. Избранным.

Ну и рванули…
Так и — отметились!
Таки… засветились, что теперь хрен и сотрёшь. До отпевания. До погоста. До врат Ада, уж… не до Рая, поди, им ныне. Однако, всё одно потомки помнить будут. Как не вспоминать, коль уже ноне жители всея Губернии легенды слагают, об их поездке то…

— Будет ужо вам теперь в семейном архиве фильма! – говаривал Пал Григорьевич. – Санёк ваш, как оказывается — ещё тот фрукт, ещё тот пижон! Надо же было в самой Московии разыграть такую пьесу в преддверии праздника, без сценария то!

— Не знаю, – говорю, – кто из них кого обыграл. Кто как находит в жизни своей вторую половину, так Санёк, вроде как… в лотерею «Золотой Ключ» Любаву выиграл… для хозяйства то. Ещё и с дойной коровёнкой. Так уж… радовался! Так уж… он сердешный, той серой дамочкой восторгался, да всё ликовал, будто разверзлись пред ним некие хляби небесные! Да и как было не обрадоваться… коль у неё и руки есмь и, даже ноги! Хушь, скажи, и с кривизной, аки две яблоневые сучкастые ветки, так ведь сама семенит… по двору то. Ну, дело то для всех нас, сродственников, и сейчас понятное: не на подиум же он её отбирал — фланировать, а для хозяйства, поди. Корову подоить, щей наварить, заштопать носки, да постирать и залатать… трусы то.

Найти то, скажи, он её нашёл, но оказалась та Любушка: редкостной, и гадостной стервой: с чрезмерными своими амбициями, да к тому же, ещё и ненасытной тёткой: с неудовлетворёнными сексуальными фантазиями, блажью, выдумками и своим эго.

Гореть ей, видимо, в вулканическом огне за обман, мошенничество, лицемерие и, самое, что ни на есмь, подлое жульничество!

— Вот кто, – поясни, – из наших милых бабочек, додумался бы, к примеру, справку от ветврача представить, что девица, скажем — на сносях. И кому… по самые уши втрескавшемуся в неё ухажёру или кавалеру. Конечно, я не могу знать: с кем и где она вообще беременела, ибо… не держал в руках, свечку то. Не знаю, как он своими прекрасными ушами слушал лживую гнусную песнь оной курицы. Мне, например, сей бред слушать было в диковину. Не каждый, глядя тебе в глаз, так бесстыже соврёт.

— Ну… не утырок ли! Это ж… какую дырищу надобно иметь в башке, чтоб повестись на все её разводы, что та была, якобы, брюхатой, пред свадьбой то. Я, конечно, дико извиняюсь, но от игры в карманный бильярд, дети, знаете ль, на свет Божий не являются. Только потом поняв, что люди они совсем разные и, такое счастье обоих не удовлетворяет, разбежались, не пролив, слава те… Господи, алой своей кровушки.

Хорошо, что потерпевший от этого обмана снял наконец розовые очки, через которые так любяще смотрел на семью и жену.

— А как, – поясняю, – её время подошло, так она и показала себя во всея красе. Как почнёт бывало охаживать… уже законного своего супружника, ухватом: то за неисполнение мужниных обязанностей, то за употребление народного крепкого, то какие-то непотребные и пакостные речи для глуховатого её левого уха, что соседям тошно было сносить: так как просто перепонки рвала гласом своим, басом то. Да что про соседей говорить, коль даже у перелётных над поселением птиц пронос, пардон, зачинался! Отож… это тебе: ха-ха… смех, гляди, его раздирает, а вот невдомёк, поди, мозгу то твоему, как вдруг вся та воронья чёрная стая опорожнится, к примеру, над твоей хижиной!
Посмейся вот… посмейся.
Оказалась, что Любушка то его, голубушка, вовсе и не сказочная птица говорун, а простая свиристелка — кайло бы ей в руки. А злости, скажет вам каждый встречный-поперечный в селении оном, аки у бультерьера. Иной раз на покупателя так гавкнет, что аж… застоялые кони оборачиваются в стойле. И это в шестнадцати верстах… от её продуктовой и торговой лавок! Магазина.

А какая она, скажу, озорница…

Бывало, пригласит в гости знакомых ей, разведённых подружек, однако, посмей-ка — войди, спробуй-ка навести её, коль на входной двери во двор дома вывеска, на которой яркими буквами выведено: «Ахтунг! Ахтунг! Злюкен волкодав! Яйца лязг… лязг, клац… клац, щёлк… щёлк!»… И морда голодного животного размалёвана, пса то. Такой приснится, таки год вздрагивать будешь и, на зазнобушке своей… тоже! Спрашивается, какого лешего… ты тогда собирала всех своих бабочек, на гулянку то.

Вот скажи, почему я один боюсь спать, а всё за твоей соседкой заезжаю! Надеюсь… теперь то до мозга дошло! Ну, раз башкой машешь, аки колодезной журавель, знать мозгуешь ещё бестолковщиной, что к чему и почему!

В селении молвят, что то, пардон, не баба, а настоящая ехидна — вамп! Ни убавить, ни прибавить! Имея чёрный пояс верности, она ещё при совместной жизни воспылала страстью к бывшему секретарю Райкома, Разпёкину — этому мошеннику: в Законе. Зашевелилась, видимо, яйцеклетка в Марианской впадине, что аж… невтерпёж. И стала она при его высоком покровительстве предприимчивой в уезде: бизнес–бабой. Аж… во лбу загорелась похотливая звезда, кою ни погасить, ни выковырнуть никак, не можно то. Так выходит, что Санька то оная любвеобильная мадама, как скажет нынче наша младая поросль — напарила…

Нежели и представляет ныне эта куропатка из себя какую-либо ценность, да только для зверинца, в зоопарке то. Только там она: лебедь белая, как никакая другая из конкурирующих с ней сексуальных особей, а остальные — нечисть, чернь да сущее быдло!

А попробуй-ка, вымолви, что она претендентка на премию Дарвина — Царствие тогда и тебе, правдорубу, Небесное!.. Аминь!..

Почему Разпёкин возжелал именно эту зазнобушку — для всех до сих пор загадка. Ведь грудки то у неё: не «два танка», как у её, скажем, соседки Дерябиной, а так себе, а-ля: «Два дверных звонка!»… В голодный год такая грудь не прокормила бы, поди, и саму Любаву, а всё же сумела соблазнить чем-то ворюгу, а потому и скопила для поездки кое-какой капиталец, на Москву то. Да и сами они с Саньком лет пять откладывали денежку. В общем: «С миру по нитке — нищему петля». Так и исполнилась, поди, давняя заветная её мечта: сразить неописуемой своей красой столицу, да разорвать тогда уж… отношения, с мужем то.

— Так сказывай, – говорю, – что не так с моей роднёй, мать её ети, случилось! В Московии то… столице древних русичей.

— Да всякое, – продолжал Григорьевич, – болтают. Поехали, дескать, они в столицу под Новый Год! Звонят колокола! Москва! Она слезам не верит...

— Закупила, мол, Любава: тряпок, обуви, парфюм, сувениры для шефа, который вовремя ускрёбся от тюремного заключения, но до последнего помогал возлюбленной. В пять огромных баулов кое-как всё это: сложили, уложили, упаковали, утрамбовали. Добилась она даже бабу надувную, кою впарили ей ушлые бабуси — эти холёные москвички, черти бы их задрали, старух то. Приобрела на Черкизоне всё, что и глазоньки ненасытные видели, и душенька её жаждала. Так, говорят, счастливыми они и порулили на вокзал, а далее: «Трепещи, дескать, деревня — горожане едут!»… Главное же, билеты купили, рады-радёшеньки.

— Твою в качель! – вдруг взвизгнула мадам Черноброва, заглянув уже на Казанском в потайной отдел кошеля, а там ещё пять тысяч, как на грех, скрылись от очей её, ненасытных. Ну, не домой же их везти — выгребут же ненароком попутчики, али сам Санёк профукает по дороге, да и не каждый год, опять же, в столице они бывают! Редко… очень. Раз, поди, в жизни, али два.

Зря она заглянула туда… зря, в кошель то!

— Гляди, – орёт в трезвый глаз своего суженого, – дескать, в оба, за вещами то! Отойду-ка я, мол, да телефон прикуплю сыну! – сказала его мамзель, как отстрочила с пулемёта, быстренько покинувши… жужжащий пчелиным ульем, Казанский вокзал то.

Зря она тогда ушла… зря! Сидит Санёк час… сидит другой — не отойти ему, по нужде то. Баулы рядом, стопой, да и рядом всё чужаки, сплошь неблагонадёжные, уголовные морды которых… ну, никак не внушали доверия. А тут ещё нашла его и тележка, полностью гружёная ящиками с пивом, да ведомая громилой–носильщиком, которого и в лесу то страшно встретить, а не токмо на вокзале — этом злачном столичном приюте: плутов, жлобов, босяков и лиц, с пониженной социальной ответственностью.

— Ноги… ноги, мать вашу! Сторонись… Задавлю же, к чёртовой бабушке! – орал, сказывали, стоеросовая детина, всё тараща наглые свои бельма по сторонам, выискивая очередную вокзальную для себя состоятельную жертву, с набитой мошной то.

И надо же было тому случиться, чтоб именно Санёк попал в его объектив, в зону видимости его окуляров. А попал Санька на такой кукан–куканище, что самому московиту, поди, не сорваться, с крючка то, а не токмо какому залётному прыщу и иной провинциальной деревенщине.
А у собственника сушняк во рту, а Сашку жажда мучает и всё уже тяготит, а тут ещё носильщик зычно запевает, горлом то.

— Пиво, – поёт, брызгая слюной в запале, – холодное! – Пиво прохладное! Пиво пенное! Пиво ледяное! Что сиднем то сидим!

Как тут, скажи, не выпить, не заложить за ворот, не утолив жажды, коль ни росиночки, ни порошиночки во рту: три часа! Кряду.

И когда по всея Расеи–матушке: наряжались ёлки, закупались вина, шампань, делались причёски, а-ля: «Жанна Агузарова», массажировались и парились тела в Сандунах, Чернобров решил бухнуть. И это тогда, когда влюблённые, жадно вдыхая мандариновый аромат, тайно испепеляли и пожирали взглядом друг друга, готовились к новогодним ночным игрищам, а корпоративные девы складывали рифмы и пели под караоке и тра-ля-ля, без стеснения раздеваясь пред шефами. Неглиже.

Не нужно было слушать: вокзальные байки, басни, предсказания Глобы, да свою бетолковую башку, а надо было проникнуться духом экономии Любавы. Какой бы… она стервой ни была, но она есмь — женщина, хоть и на опохмелку не давала рубля.

Ведь… прежде чем дерябнуть пивка, так подумал бы, дурашка, что сие непродуманное действо может обернуться для семьи катастрофой. Надрать бы ему в тот час задницу. Так, коль нечем было ему тогда думать, то лучше бы сидеть тогда дома, занимаясь икебаной, вышивая крестиком иль слушать непутёвые мамушкины сказки, подслащенные винцом и матюгами.

Но тогда он поймал такой кайф, блаженство и облегчение, какого не испытывают, верно, подводники по возвращении с похода.

Интеллекта у этого трутня с рождения в мякинной башке: нуль, да ко всему — паранойя. Его бы головку надобно было малость лечить ещё в детсадовском возрасте через филейную часть и розгами… непременно розгами: со спины до копчика… со спины до самого копчика, а его всё опекали, да баловали пряником шоколадным. Только и недоставало ему шоколадного обёртывания.

Расстался резко он тогда на вокзале с памятью своей, чего и ожидали носильщики с бульдожьими небритыми мордами, и их незаменимые доброхоты с заступниками — продажными полицаями, готовыми оттяпать кусок чужого пирога… корысти ради.

И когда мощные децибелы громкоговорителя подбросили Санька над скамьёй, только тогда его спящий с клофелина мозг понял, что нужно стреляться, а потому требовал соседей по скамье оказать помощь и добить его, дабы избавить от нечеловеческих мук и страданий при встрече с неотразимой родственницей, которая бросила своего супружника одного — на произвол судьбы.

Как настоящий мужчина, сдерживая рыдания, он попрощался с челночными баулами и бесценными в них вещами, вместо того, чтобы обдуманно и спокойно подать челобитную Правителю или депутату какому, народному то. Да мало ль было вариантов.

А ведь мог запросто заработать: на билет в любой торговой лавке, либо на паперти место застолбить, перевязав свою башку, непутёвую то. Выкинул бы вперёд просящую свою, трясущуюся ручонку, да и перекрыл ею, на хрен, дорогу тем московитам. На его месте всего то и надобно было: обворожить, завоевать, покорить их своей дерзостью. Гляди… и бабло было бы у него, да и родная для него Саратовская губерния, по карте боевых действий, стала бы намного ближе… для Саньки то.

Но посмотрел гость, что из зеркала на него с укором смотрит обросший пожилой китаец, застонал, заохал, и как раненый бизон с оскалом тигра, да и метнулся к полицаям вокзала — за помощью. Проорал бараном, проблеял козлом и затрясся в падучей.

— Ну, и что мы тут хвостом стучим… настукиваем! – заорал на него, бедняжку, вокзальный постовой с оконца. – Постучи-ка мне ещё тут… постучи! Я вот щаз, как… возьму, да как… одену картуз, да как… выйду, да как… дам по сусалам, кулаком то. Так, гляди, враз и отобью всю у тебя, охоту то! Ходят тут всякие и стучат, не давая, вишь… смену до нового года доработать.

И пробило жлобов-фараонов на юмор! Поиздевались аттестованные полисмены, покуражились над Чернобровом, и разведя ручонками, отправили деморализованного лоха–буяна за МКАД.… в другой околоток, где на нём и отыгрались, на госте то.

Так Санёк, сказывают, и замолк! Разве так пугают! Да разве так стращают! А то, вишь ли, напугал бездельников голой мухой! Лишь неимоверной силы поднял сквозняк, от которого форменные картузы вылетели в широко распахнутые двери, на улицу то.

— Отдохни! – только и сказали, заставив его замыть свою кровушку, убрав иные следы от совершённого ими преступления.

Ну и было, что в пылу обиды набормотал потерпевший под нос эскимосские заклинания, басурманские исповеди, нашумел по-чухонски, призывая люд к отысканию и наказанию ворогов, чем мог разбудить небольшой погост или, скажем, вызвать на штат Теннесси: ураган, ледяной дождь, смерч и другие катастрофические для Соединённых Государств Америки, последствия то.

А когда вошла на вокзал Сашкина жёнушка, то звёзды посыпались из глаз, а открывшаяся её очам картина вызывала сложные чувства. Ни Санька, мать его ети… нет, ни набитых баулов, ни разбитого даже корыта. Вспомнила та о чёрном пауке, которого видела дома на потолке, что приводит к беде. А ещё и о тёмно-серой московской облачности, что встречала степных жителей.
— Дева Мария! – только и обронила бледная спирохета с совершенно пустыми отрешёнными очами, окатив ушатом грязи и высокосортного презрения разношёрстный вокзальный люд. Вследствие своих непродуманный действий, что было никак не свойственно торгашу, в юбке, они лишились всего, что и закупили в столице нашей Родины. Короче — Армагеддон полнейший!

Ситуация была критической, это был ужаснейший день в её жизни, но слезу-таки… пожалела. Как пришло, подумала, всё к ней, так и ушло!
А то Господь не знает, кого и как наказать. Знает! И наказание то — неизбежно. Да то была сущая погибель для неё, сучки!

Вот, оказывается, как строго Господь карает плутов, да мошенников. Не всё же ей в лавке люд честной обвешивать, обмеривать, да обсчитывать. Ведь с воздуха многие годы деньги делала. Скорее мужлан какой родит, нежели её обманет, за прилавком то.

— Гореть вам всем в аду! – крикнула с подножки вагона эта гадюка, с острой подливкой: присутствующему на перроне люду.
Сделала прощальный реверанс, помахав всем ручкой. И плюнув на Санька–недоумка, на утраченное имущество и на всю ту Московию, в гордом одиночестве… и одной авоськой в руке, тронулась нерасторопная курица в путь — до дома, вестимо.
И тут же глаза провожающих поезд самым натуральным образом полезли на лоб от поступков и высказываний этой чудачки–пассажирки поезда дальнего следования.

— Да чтоб тебе шмель в рот влетел и впился в твой поганый язык… без костей! Да чтоб арбуз тебе в ресторане гнилой попался! Чтоб грибами тебе ядовитыми тровануться! - слушала завядшая фиалка, с лимонным видом, всё это от люда, провожавшего тот поезд в дальний путь.

Принятое решение об отъезде возможно и было верным с её точки зрения, но только не тогда. Ведь та бросила родственника на съедение московской волчьей стае. А так как о Луне Санёк мало, что слышал, а ориентироваться по звёздам не умел, то чуть не сгинул со своей чугунной башкой — на чужбине. Паспорт и деньги у супруги. У бедолаги осталось только то, что было на нём из одежды… да куча суицидальных мыслей.

— Так, глаголют, и встретил со стрижкой под ноль твой родственник Саша Год коварной Змеюки, ползая, как голодный лев в зоопарке по вокзальным лавкам, принимая милостыню от транзитных пассажиров, но зато не где-либо, а в самой Златоглавой. И вроде не стукнутый, а самостоятельно не мог выбраться тот из совершенно ему чуждой столицы.
Хрен ли, дальше дома не ездил, краше Любки не видал! По всей видимости — свинкой в детстве болел или куриной слепотой, раз такой ветер в его башке. А ведь стоило лишь подойти к людям: с дружелюбной улыбкой и безумным взглядом дебила и, пожалуйста — беги в кассу.

— Едрёна вошь! Ужель так трудно изобразить слегка контуженного дауна! Зрелище не для слабонервных и достаточно-таки угнетающее для неподготовленных людей, но зато приносящее огромные бабки, аферистам то.
— Да это же, говорил Пал Григорьевич, так просто, как, скажем, с крыльца хаты твоей пьяным скатиться! Кубарем то. Верно же говорят: «Подари папке руки, а мамке мозги, чтоб она думала и за пьяного своего суженого!»… В их же семье только одну голову, верно, посещали мысли — собачью, ибо лишь она с полной ответственностью охраняла и придомовую их территорию, и конуру, и баранью голову, стыренную с соседского двора и закопанную в сугробе, на всякий пожарный, случай то.

Чернобров же, как бракованная монета, что ни дать… ни взять.

Но либо Всевышний сжалился над бедолагой, либо какая подколодная Змеюка помогла, посадив его на поезд до родного очага, иначе бы он запаршивел совсем в одиночестве и от безысходности, на вокзале то. Но остался тот жив и невредим, встретившись с родными. При разводе… в суде, избавившись от всех иллюзий и эйфории уже прошлой семейной своей жизни, совместной то.
Вот такое небольшое шоу устроил в новом году он для вашей, отдельно взятой семьи... в отдельно описанном, нашем регионе.

— Всё! Полный урюк, мещаночка Любава! – заявил ваш болван тогда, удивляясь. – А оно это стоило, чтобы я был бит тобою за водку, карты, домино! Для чего наживали, спрашивается, всё это добро. Это сколь же я того зловонного дерьма от коровёнки твоей перенюхал и сколь пудов я от неё его перетаскал, дабы скопить какой-никакой капитал, на тряпьё то. Всё прахом! Всё зря! Будь проклят тот день, когда я дал себя опутать брачными узами! Я должен, – говорит, – срочно с вами, товарищ Любаша, разойтись! Разрыв! Только разрыв с вами, чтобы забыть всю ту вонь, от дерьма то.

И повздыхав, да поохав пять дён, совсем эмигрировал из семьи — от некогда любимой своей хищницы–Любани. Бывает, верно, такая любовь, что лучше взойти на эшафот! Нашёл и свил-таки Чернобров ныне гнёздышко где-то на стороне, но в губернии. Сожительствует… А теперь, говорят, весь из себя! Хрен ли — не женат! Гуляет, да добра наживает, чего, сказывают, и всем нам желает! А мы все ему ноне в пояс должны кланяться.
Ведь будто всем нашим, гражданочкам жёнам, он своим экскурсом прививку от той Московии сделал, что даже те, кто туда, ишь, собирался, гляжу, приумолкли. Сидят на набитых сумой матрасах, а и в лавку уже боятся выйти, а не токмо за границу пыхнуть, губернии то.

— Ну будя… будя, а то скоро стемнеет! Пошли в огород, за зеленью то. Да ты никак и забыл… зачем и пожаловал, ко мне то. Ну не курить же… Пошли, я тебе качественный продукт, а ты мне новые плавки прикупи, а то и в пруд не нырнуть в воду… ни улечься в своё последнее пристанище. Ведь как ни нырну, так или трусы потеряю… или те в клочья. Да не забудь прихватить коньяка… числом поболее, ценою подешевле — не скучать же мне всё на завалинках, аки с тобою! Я ещё и на выход способен, в народ то. В люди. Но только не в Московию, не в столицу!