БОЛЬ

Сергей Перевалов
Во мне горит свеча от матери моей,
                Свечи гаситель – от отца.


               

 
          Пальто стильного кроя серым тоном сутулило высокого мужчину. Верхний рассеянный свет осеннего дня  отразился от редеющего венца головы, лег на широкие плечи. Весь силуэт выражал одинокое  присутствие и был  устремлен за пределы бытия. Он стоял, не замечая ни звуков, ни движения людей, ни эха собственных слов. Сдавленная сила голоса отражалась от мраморных стен. Он доверил пространству свою давнюю боль. Он говорил:
           «Мой отец меня не любил…
            Я всегда  ощущал это. Он… не обращал на меня внимания. Мне кажется, у него было единственное знание обо мне: я есть.

            Он был вынужден это признавать, поскольку я был. Я был рядом с ним. Вернее,  около него. Я хотел быть похожим на него. На кого же я должен быть похожим? Конечно, на него. Неужели он этого не понимал?..

          Я до сих пор помню, как он выпорол меня. Проволокой. Нет, не  проволокой, а каким-то проводом, но в нем была проволока, я ощущал ее жестокость.
         Я жил с этой обидой… Скорее,  это была не обида, а боль. Эта боль время от времени появлялась и саднила,  когда я о ней вспоминал. Она была не смертельной. С ней можно было жить. Она была, как еда,  каждый день. О еде вспоминаешь, когда чувствуешь голод. О боли я вспоминал, когда отец называл меня «выродок». Он считал, что я выродился без его участия…

         Когда я смотрю на себя в зеркало уже более сорока лет и вижу свое лицо, похожее на отца, мне становится неприятно видеть в себе  отцовские черты…

          Выпорол он меня  во дворе нашего барака. Единственная качель, наверное, правильно сказать качели, были установлены напротив наших окон. Все окна  барака были разного размера, в зависимости от метража комнат. Наше окно было большим и располагалось в центре  одноэтажной жилой казармы. Когда-то у нас было крайнее окно, очень маленькое. Комната была всего  девять метров. С рождением младшего брата нас «расширили» до двадцати четырех. Окно в новой комнате казалось огромным, и наш двор был виден как на ладони. Отец любил из окна  смотреть во двор.

       Желающие качаться обнаруживались  в тот момент, когда  кто-нибудь садился на качели и… начинался монотонный скрип арматурного изгиба об остов трубы-перекладины.
      Во дворе мы, мальчишки,  знали друг друга, знали привычки и поведение каждого. Мы часто ссорились, обижались  друг на друга. Но… когда появлялся чужак,  становились единым  организмом, борющимся со стихией.
 
       Этот  чужак появился. Он захотел качаться вне очереди. Я был последним. Четверо сверстников подростков и я – самый маленький дошкольник. Я долго ждал, я имел право запрыгнуть  на одноместную доску качели. И я торопился это сделать, поскольку мой опыт подсказывал, что сила  право не спрашивает.

       Я сгибал и разгибал  ноги, старался, как взрослые ребята, держать высокий  ритм качания. Радость моя была открытой и честной. Очередь есть очередь. Закон советского периода.

         Отец появился как-то  сразу. Сорвал меня с качели. «Выродок, ты что… » 
…я помню, как он меня назвал, не хочу говорить, это даже сейчас  жестоко.
         Он схватил провод с металлической жилой и стал меня бить. Он говорил, что нужно уступать, не нужно быть… каким-то не советским. Я не плакал.  Он  бил на весу, подняв меня своей сильной рукой за мою левую руку. Провод закручивался вокруг моего худого тела и бил  в середину живота. Я не плакал. Он, наверное, устал и отпустил меня...
Я ушел. Его отцовская справедливость восторжествовала: наглый малый из какого-то двора качался на качелях.

Я не плакал и даже не скулил.

Я спрятался за входной дверью в коридор барака. Она была тяжелой и обитой каким-то теплым материалом, наверное, это было чье-то байковое одеяло.  Дверь  всегда была открытой  и создавала за собой укромный, независимый угол суверенитета. Летом дверь никто не закрывал, и за ней можно было сидеть бесконечно долго.

Вот туда я и пришел.
Вот там я и заплакал. Я плакал беззвучно – я же мужчина.
 
Я  плакал, чтобы меня не услышал отец. Мне так не хотелось, чтобы он застал меня плачущим. Я же никогда не видел его плачущим, значит, и он меня не должен был увидеть таким.
Я удержал в себе  обиду.
Я слышал его шаги.  Он меня не услышал. Как  не слышал меня много лет…

       Отец мой,  силы твоей отцовской  не сложилось для сына твоего. Ты ее потратил на общество, на медали, ты ее не потратил на меня. Зачем ты тогда меня создал?  Видимо, я появился не от твоей целостности, а как следствие…

Прости меня, это жестоко. Я люблю тебя и говорю тебе об этом, если ты меня слышишь. Но я это говорю себе, чтобы не повторить тебя. Я не хочу, чтобы мой сын также думал обо мне, как я пытаюсь понять тебя сейчас…

     Моя  спина была разукрашена полосами вздувшихся ссадин. Нет, крови не было, были  красные полосы. Они заходили к животу. На спине я их не видел. Увидела мама: «Сынок, Господи, что это?!». От маминых слов я не удержался и заплакал. Так обидно, меня бил мой родной  отец. Не помню, что было дальше. Помню, что во мне поселилась взрослая боль. Для чего он меня бил…?»
 
       «Молодой человек, ради Господа Бога, простите, но…воск с вашей свечи капает вам на туфли».
       «Спасибо», - он обернулся на голос. Рядом с ним стояла  старушка, видимо служительница при храме. Она  склонилась и стала вытирать его туфли.
        «Что вы, зачем, я сам».
        «А ты, милый, поставь свечу в подсвечник. Николай Чудотворец примет твою просьбу».
        «Я  не просил…».
        «А ты попроси, пусть научит тебя каяться»
         «Но, я не каюсь…»
         «А ты покайся, грех на Отца обижаться», - старушка взяла из его руки огарок свечи, затушила и бросила в коробку, - «руки обожжешь».
     «Скажите, зачем он меня бил…»
     «Кто…? Отец, о котором ты сейчас рассказал святому  лику?».
      «Да, он! А откуда вы знаете?  Вы стояли за моей спиной и подслушивали?»
      «Ну что ты, милый, в храме не подслушивают. В храме слышат! На отца обиду грех хранить. Отец не обижает, отец учит!»

       «Значит, он научил меня…    чтобы я никогда не ударил своего сына?».
 
«Да, милый. Ты с эти знанием вырос. Ты никогда не сможешь ударить своего сына. Ты будешь говорить ему, что любишь его. Ты будешь говорить ему, не стесняясь своей любви. Если  сын будет знать об этом, он не станет от этого менее мужественным. Приходи сюда чаще, лечи свою душу.
Поставь свечу за упокой своего отца… Храни тебя Господь!»

Он  отошел от горящего свечами канделябра, обернулся на  лик святого и тихо сказал: «Я простил его…»
     Шел осенний дождь. Он шел…  по опавшей лиственной хвое, по ступеням храма, по асфальту. Дождь  падал…    смывая печаль, грусть и… боль.
Серое пальто не успело промокнуть.
 
   Черный бумер, смахнув влажную слабость с лобового стекла, гордясь статусом  лошадиной  мощи, помчался в жизнь испытаний, радости, любви и… новой боли.