ганеша и охотник

Борис Фрумкин
 
Всё, что ты хочешь сказать этим словом - долгая песня медузы   Крита, синего выпуклость Пскова, белые горы и  лёгкие ноги, яблоки глаз сов бессонные, синей  Невы лёд, сома ли? Сома ли?
 Господи! Прости хромого, охромевшего от своей же  дури.  Стелется под хромыми ногами плохая дорога.  Липнет грязь и хрустит ледостекло под подошвами.
Дом.  В  деревянный гонг пола простучали мягко пятки-пятачки, и теперь,  под скатертью спрятавшись, хромые ноги не спят, пальцами шевелят, отдыхают.  Над столом летит парень-рубаха, клетчатая кутерьма складок  пуговиц,  рванья, глаз ошалевших от постоянного напряжения перевёрнутого лица. Волос  подлесок в серой пыли, уши розами сияют - в окно смотрит заря, вечер стоит и стоит, не уходит солнце, прилипло к стеклу, любуется…   Парень ждёт чай. Так чай любит зек, так его ценит китаец. Разный чай, что один, что другой, парню нет дела до различений их свойств, он стынет от холода, хотя на дворе июль, дымную кружку и душную сигарету и, может быть сон под крышей, ждет парень.  На севере фиолетово плавает мощная туча. Ветер в трубе тихо кричит, напряжение лета наряженного в круглые верчёные юбки зелёных коров, тут же  смех беззаботный и ласковые руки кареглазой находки. Ноги мои, охромевшие глупые ноги, что вы молчите тогда, когда нужно кричать!
Очень умной башкой  разбирая горькие крошки, так сразу  понять, что за руки мои, что вы бродите в воздухе, вы же не ветки, вы же кости и кожа с остатками мышц! Из чего мне уйти и куда, что бы рысь не бежала за мной, что бы рыбы смеялись со мной, что бы это увидеть, и сосны, что на морском берегу глазами ощупать. Вдохнуть…
Алмаз  в настроении  идеального напряжения,  прозрачного сосредоточения…  в  уголь! Без остановки! Из дороги выходит огонь, под ногами копоть сожжённых шин, хромой прилепил на лоб фонари и заметался в танце на натянутом парусе склона оврага омытого алым вечерней зари, спотыкнулся,  упал в черничные кусты.  Где его подобрала санитарная машина развозящая корм ленивым медведям. И когда его вязали,  он кричал - А что я видел во сне! Что я видел во сне! Ганешу во всём его блеске, в золотой мишуре, а сам не верил во сне. И тихо заговорил - Глазам не хватило света,  всё было серым.  Ганеша с  хоботом,  смеялся и я смеялся, без явной причины,  от счастья, наверное, от  радости, что ли.  Но сам себя не видел, хотя сам  был во сне. Знаю это. Как то, что листья краснеют, и каждый ребёнок это понимая, поминает позже и не раз, осень  солнечна и отчётливо пахуча, кажется, однотонен запах  леса, нет, многотонный  витой  тугой канат локоны спрятавший леса в чёрной моей мгле, пугает множеством  неисчислимых игл и пузырей, кончиков острых крыльев и брызг раскалённой смолы, это янтарь!   И, мы поражены, испуганны лежим. И наслаждаемся летучим настроеньем.  Под  ярким  солнцем в чёрной тишине.
Хромой засыпая, подумал - исходящие из ноздрей ветры тревожат назойливо руку, спать не дают. И утонул в сон, а там ли, тут ли лёд цепляется за стены,  метель трясёт, и машет трубами истоптанных ботинок, мертвящийся  дремучий город. Где  чёрные, с редким блеском унылым, грязных жёлтых запонок, рукава улиц,  бессонных жильцов электрические тени, где Невыразимый образ на стоптанном в белый лёд снеге рисует ветер острыми костями.
  На юге давят виноград, с хрустом и весельем, здесь  давят снег, с хрустом и веселием. Хитрая влага, северная рецина, туманная память о чём-то страшно весёлом, о том, что там, о том … за сотнями искорок на паутине инеистых проводов,  за облаком пара и голосом брызг падающих на лёд льдом, за всеми этими стенами  мои глаза.
 Хочу есть.  Я смотрю на зашторенное окошко, где играется с чёрным абрисом жующего лица жёлтый электрический чёрт.  Лицо жуёт мерно, бесконечно, так долго, что в моём животе лопается кровавый пузырь, мне так кажется, что кровавый,  и он по всему низу тела  течёт, растекается злобная корчь, даже в ноги, слабеют и ноют коленки,  хочу  есть,  давно, хочу есть. Падаю и не могу оторваться от движений чёрной руки  всё подносящей и подносящей к чутким губам ложку,   и так раз за разом, раз за разом…  Упал лицом в песок, лежу, смотрю, рядом огрызок лежит яблочный, пахнет одуряюще, семечки видны чёрные, сам полностью коричневый, так сладко пахнет ржавеющий яблочный металл,  говорят-бормочат, возле немецкого концлагеря  прекрасно росли тучные яблони, богато удобренные прахом  сожжённых немцами замученных, прах наверное был белым, на вид лёгким и пушистым, жирным на ощупь, как перхоть того человека в форме, что поймал, за шиворот волок в участок, там долго молча что то писал, пока я сопли глотал и слёзы по щекам размазывал, потом пришёл другой человек в форме и с перхотью обильной на плечах и меня пинками погнал на улицу и дверь захлопнул, и я весь вымок, потому что пока меня держали пошёл дождь, и яблоко, мокрое, с прилипшими песчинками, сладкое, но с кислинкой, я его  жевал, пережёвывал, сдерживая порывы проглотить огрызок немедленно, отрыгивал и  вновь жевал, пока оно не растворилось само. 
Само, всё само по себе, сомадевно  самоволнительно, так приливно и восхитительно, всё само по себе самольётся самостоятельно и конечно и обыденно, сверхвозможно и основательно, привольно раскинулось само по себе, распространилось и семена раскидало, взошло море пшеницы и заволновалась золотая грудь  глубоким  дыханием, засияло само по себе невероятным золотом, замерцало, то видно, то нет, то ли глаза мои моргают, то ли нет. Что же это? То самое? Самое то!
   Падает снег или падают вишни цветы, или в ночной костёр летит множество мотыльков,  или сочатся южные звёзды - легко волнуется сердце охотника.
Ганеша, Ганеша, Ганеша!  В  чёрной мути, среди заснеженных ёлок и оскалившихся череповатых берёз появился ты,  мне виден  твой  след,  усыпанный солнечными зайчиками, без начала и конца, вдруг и сразу. Вот туман над тропинкой, что ты вытоптал в моём лесу. 
Ветер поёт в ели огромной.
Страх  ушёл. Осталась мокрая пыль от тумана на лбу. 
Ни голода, ни огня, ни холода, капли жидкого золота собираются в дождь.