Мать премьера

Иван Никульшин
1
После Петрова дня, накануне жатвы, зачастили в Илецкое губернские чины самых важных рангов.
Первым посетил село Роман Кузьмич Толстошеин, вице-губернатор, он же начальник департамента сельского хозяйства; мужчина средних лет, гвардейского роста, с большим животом и одутловатым жирным лицом.
Вместе с председателем местного акционерного общества «Восход» Борисом Петровичем Тулиным они съездили в поле, посмотрели поспевающие хлеба, которые вроде бы понравились Толстошеину; поговорили о предстоящей жатве, о технике, и тут Роман Кузьмич вскользь обронил соображение, что губернская власть могла бы местным акционерам и новый комбайн выделить из своих резервов.
Тулин, расчетливый и прижимистый хозяйственник с двадцатилетним стажем, сразу смекнул, что неспроста это; и сам приезд высокого гостя, и разговор о комбайне; и решил, пока горячо, надо до конца гнуть счастливо выпавшую подкову. И тут же стал прикидывать, как бы посноровистей окрутить Толстошеина, чтобы наверняка заполучить этот самый комбайн.
Но оказалось, что и придумывать ничего не нужно; яблоко, как говорится, само катилось в руки. Губернский начальник пожелал познакомиться с Татьяной Семеновной Черногузовой, матерью нынешнего премьера страны.
Для Тулина, проработавшего всю жизнь на руководящих должностях и выросшего в Илецком, это было совсем необременительной задачей. Они сели по своим машинам и поехали к обнесенному железным забором двору Черногузовых, дом которых стоял недалеко от центра села на возвышении и был угловым в проулке.
Этот пустой проулок своим спуском упирался в небольшой пруд, заросший вдоль берегов рогозом, где по всем дням пировали домашние гуси и утки, беспрерывно меся тину и выцеживая из неё всякую водяную тварь.
Татьяна Семеновна была дома, пахтала масло и не очень обрадовалась гостям.
С тех пор, как её Дмитрий стал главой правительства, у неё объявилось немыслимое количество родственников, о которых она прежде и не подозревала, да и чужой люд ехал к ней, как на экскурсию. А тут ещё разные начальники повадились. Всё о здоровье справляются, спрашивают о Дмитрии, предлагают помощь, как будто она убогая. И это потихоньку раздражало Татьяну Семеновну, но она была женщиной по-крестьянски терпеливой и умела окорачивать себя.
Вот и теперь, завидев гостей, ничем не выказала своего недовольства. Отставила в сторону маслобойку, вытерла тряпицей руки и, улыбаясь, спросила;
• – Чем же  угощать вас, мои гости?
Тулин протестующе отмахнулся и, глядя на маслобойку, сработанную ещё его покойным родителем, весело произнес:
– Ты чё, тёть Тань, аль мы с голодной стороны? От наших закромов и голодать!
Поблескивая щелками своих хитрых, глубоко посаженых глаз, он насмешливым взглядом обежал всю охапистую фигуру Толстошеина, истекающего потом, и весело пояснил:
– Мы всего на минутку заскочили с Романом Кузьмичом. Это наш, теть Тань, главный сельский начальник в области. Вот решил засвидетельствовать свою почтительность матери главы государства, – как орехи, отщелкивал слова Тулин, набивший руку на представлении высоких гостей. – Он, знаешь, тёть Тань? Он ведь комбайн даёт нашему колхозу.
И Тулин заговорщически подмигнул хозяйке. Роман Кузьмич покривился при слове «колхоз», но промолчал, хотя по его лицу было видно, что это неприятно ему. Их губернатор Алмаз Кимович Затютюрин, на дух, не переносящий старого, всякий раз внушал им: «Нет у нас никаких колхозов. Мы же передовая губерния во всей Эрефии. У нас стопроцентный охват акционирования крестьянских хозяйств. Мы главные застрельщики рыночных рубежей экономики. А вы мне – « кол-хо-зы»…
Народ знал, что акционерные общества на самом деле как были колхозами, так ими и остались. Даже фермеры, и те потихоньку начали сбиваться в артели. Говорят, мол, так сподручнее работать. А того не понимают, дурьи головы, что идет демократическая революция и старому в ней не должно быть места…
Сколько уже влетало Толстошеину за эти ненавистные колхозы, сколько сил положил сам на борьбу с ними, а они всё дышат, как кузнечные меха. Того и гляди, заразы, карьеру испортят! Затютюрин и терпит-то его, пока нужен как авторитетный во всей губернии аграрий. Сам-то губернатор гречку не отличит от кукурузы. Вот и держит, пока присматривает на стороне себе помощничка, порасторопней да поухабистей по части либеральных перемен. Роман Кузьмич давно об этом догадывается. Не одну, как говорится, пару сапог на этом стоптал. С младых ногтей на административно-хозяйственной работе. Одних только секретарей обкомов с десяток пережил! По запаху чует, где ветер ночует.
Татьяна Семеновна, быстро оглядевши губернского начальника и молча подивившись его охапистости, приветливо и нараспев проговорила;
• – Это хорошо, комбайн! Нам комбайны нужны. Без них теперь никак нельзя. А то вон соседи из Самодуровки дожили, впору по старинке цепями молотить…
• – Ну, нам до этого далеко, – снисходительно заметил Тулин, а Толстошеин в свою очередь не замедлил пояснить:
• – Это инициатива исключительно губернатора… Я, правда, тоже высказал свои соображения. Как же, говорю, родина главы правительства! Тут мы должны укреплять село. Пусть все знают, что сам Дмитрий Спиридонович вырос в этих пенатах! А так я ни при чем…
• – Ну, вы тоже, Роман Кузьмич, скажете, ни при чем! – горячо возразил Тулин, постреливая глазами в сторону Татьяны Семеновны с лукавством старого заговорщика. – Без вас в губернии ни одна соломинка не уронится. Нашему губернатору, чать, и в ум не встрянет помочь крестьянству. Он всё потёмкинские деревни строит, все аграрные прожекты создает да по европам, как блоха, скачет.
• – Зря вы так о губернаторе. Честное слово, на этот раз сам вспомнил! – с неудовольствием возразил Толстошеин, доставая из кармана своих широченных штанин носовой платок, чтобы вытереть себе лоб и шею.
• Его рубашка была мокрой от пота, и сам он дышал, как огромная рыбина, выброшенная на горячий песок в жаркий день.
• Оно и вправду было жарковато. Даже прохладная тень деревенской избы не в силах была избавить от этой жары. И оба гостя, переступая с ноги на ногу, спиной липли к дверным косякам, источающим еле уловимый холодок крашеного дерева.
• – Вы уж извините нас любезно, Татьяна Семеновна, что так вот без приглашения вторгаемся в ваше жилище. Просто мимо ехали и решили…. Я вот хочу спросить, Дмитрий Спиридонович никаких сообщений не делал? Не собирается случаем заглянуть в гости? – тоном лукавого следователя стал выспрашивать он хозяйку.
• Толстошеин слегка тушевался и походил на ученика, не выполнившего домашнего урока.
Прежде, чем ответить гостю, Татьяна Семеновна покомкала тряпицу в руках, вздохнула, и произнесла:
– Нет, милый, ничего не слышно. И не звонил давно.… Да где ему? – с нетерпеливой горячностью заговорила она. – Вон посмотришь по телевизору, то палестинцев утихомиривает, то с этим чёртом Адольфом Мором совещается, то к Капсю за деньгами едет, а то с самим Клинтоном чаи пьёт… Я уж и рукой махнула. Не надо на меня, старуху, внимание обращать. У самого кабы жила не лопнула. А я своё пожила. А ему-то каково?
– Да нет, вы ещё очень даже хорошо выглядите! – замахал руками Толстошеин. – Не говорите про себя плохо. Вы даже очень отлично сохранились! Тьфу, тьфу, тьфу!…
И он костяшками пальцев суеверно постучал по косяку. И только тут она спохватилась:
• – Господи, это чего же я вас у дверей держу?
Она с проворной задорностью выхватила из-под стола сразу два пластиковых табурета, обмахнула их тряпицей и поставила вдоль беленой стены, на самый свет, падающий из окна сквозь ветви палисадника.
• – Вот голова два уха! – принялась она сокрушаться. – Нет, чтоб гостей усадить, а я, как помело, болтовнёй занялась.
• – Право же, нам и сидеть-то некогда. В район ещё надо заглянуть, – деликатничал Толстошеин, испытывая облегчение оттого, что его, наконец, усадили.
• Табурет живо и жалобно пискнул под ним. Толстошеин испуганно подскочил, но, увидев, что ничего не произошло, снова опустился.
Тулин тоже присел и лениво принялся слушать их беседу. Он теперь на все сто был уверен, что с комбайном дело в шляпе. Если собирается приехать сам Дмитрий Спиридонович, губернатор наизнанку вывернется, а сделает приятность землякам премьера. Тем более, что за ним перед Дмитрием Спиридоновичем вина тянется. Ишь, хвост поднял, критиковать зачал. Вот и докритиковался! Дмитрий Спиридонович, как бритвой, его срезал. Шлепнул по мозгам, чтобы знал свое место и не выпрыгивал из штанов! Лизуном на всю страну назвал и даже показал, где и что именно Затютюрин вылизал ему; повыше висков да ещё пониже поясницы. И припечатал, как печатью: «Если язык чешется у кого, пусть почешет там, где чешется»…
Вот так вот! Будет знать, с кем связываться. Яму-то рой да знай кому, не то сам в неё завалишься…
Пока Тулин молча рассуждал эдак, Толстошеин с деликатной дотошностью расспрашивал Татьяну Семеновну про её житье-бытье и потихоньку осматривал помещение деревенской кухни с белым потолком под масленую краску, с перегородкой-чуланом, за которой пряталась русская печь; с полами, застеленными цветным линолеумом. И отмечал про себя: ничего, уютно в доме, в чистоте и опрятности живет матушка премьера.
И сама, по всему, опрятная старушка. Чисто одевается. Не всякая городская ныне облачит себя в кружевную кофточку. И молодцевата! Очень даже молодцевата для своих лет! «Не то, что мы», – с некоторой горечью подумал Роман Кузьмич и молча пожелал себе: «Эх, сбросить бы эдак пудика два сала, вот, глядишь, и задышала бы душа! Да где там, разве сбросишь с этой проклятой работой?»
А вслух сказал совсем другое.
• – Я вот о чем должен вас спросить, – Он помолчал и добавил со значением: – Губернатор поручил... Нет ли какой нужды у вас к нашей администрации? Может, какую помощь оказать? Может, куда на воды послать к теплому морю подлечиться?
• – Э-э, сынок, какое мне море? – отмахнувшись, засмеялась Татьяна Семеновна и добавила с веселой охотой и даже некоторым форсом. – Мне не на море, на кладбище пора!…. Да у нас вон своё море под боком, – засмеялась она, имея в виду пруд за своим двором в проулке. – А помогать не мне надо, а другим, кто позахудалистей. А у меня, слава Богу, все есть.
• – Мы её тут не бросаем, – вставил своё слово Тулин.
• – Я ещё и сама не улогая! – не слушая Бориса Петровича, похвасталась она. – Пока Бог дает здоровья. Без очков нитку вздеваю в иголку!
И сказала это с такой бесхитростной простотой, что от слов её и от всей ловкой и ладной фигуры, теперь наполовину объятой солнечным светом, прорвавшимся сквозь листву раскидистой сливы за окном, повеяло и веселой легкостью, и житейской уверенностью, от которой и Толстошеину сделалось легко и весело. Даже липкая духота набравшего жару лета сейчас показалась ему не столь одуряющей, как прежде.
• – Что ж, в таком случае разрешите откланяться, – поднимаясь с табурета, с чувством исполненного долга и некоторым сожалением произнес Роман Кузьмич. – И спасибо за приветы!
• – Вот ещё выдумали! – отмахнулась хозяйка и засмеялась. – Из приветов шубы не сошьёшь, а попотчевать я вас так и не сумела.
Вслед за Толстошеиным поднялся и Тулин. Татьяна Семеновна вышла проводить их до калитки и долго смотрела, как они усаживаются. Тулин-то легко вбрякался в свои «Жигули», а вот Толстошеину пришлось попыхтеть. Сначала, протиснувшись в салон «Волги», он ввалил свой зад на её хрустнувшее сиденье; затем, сложив руки на животе и, пригнув голову, усадил и само туловище. Машина железно крякнула рессорами и слегка накренилась под его весом.
Толстошеин шумно выдохнул и, сделав приветственный жест рукой, захлопнул дверцу.
Тулин прежде, чем отъехать от двора, ради озорства посигналил Татьяне Семеновне.
• – Езжай, езжай, бес эдакий! Всё бы тебе озорничать до седых волос! – проворчала она и, закрыв калитку, отправилась в курятник проверять, много ли яиц навалякали её несушки.
Она могла бы обходиться и без всякой живности во дворе, и без огорода, но считала это зазорным для себя. В селе – и без собственного подворья, без скотины, без земли? Да это курам на смех! Чать, она не пустоделка какая. Слава Богу, руки-ноги есть. И голова на месте. Отчего же не работать? Это только вон по телевизору, посмотришь, всякие скоморохи и праздношатаи бездельничают! То у них игры, то приемы, то балы, то какие-то презентации – не жизнь, а сплошная забава. И жрут не нажрутся…
А жизнь – это когда по земле ходишь, слышишь, как трава растёт, как корова мычит во дворе, куры кудахчут. Потому и к Дмитрию не поехала, когда звал её. Что за нужда в каменной казарме сидеть? Чать, не канарейка, чтобы в клетку себя запереть. Чать, тоже живой человек… 
2…
Покончив с хозяйственными делами и вымыв маслобойку, Татьяна Семеновна решила сходить к дочери. У неё всё не выходили из головы и этот губернский начальник, и его расспросы о Дмитрии, о том, что, выходит, и вправду вроде бы намеревается домой приехать. Вот ведь как! А мать ни слухом, ни духом! Сроду ничего не скажут. Узнавай из чужих уст.
Оно Митьке давно бы пора в родительский дом наведаться! Седьмой год пошел, как не был. Это когда ещё в министрах ходил, с нефтяных промыслов прилетал на вертолете. Помнится, все село удивил. Прямо за школой на стадионе сел. И ещё шутил: мог бы и в огороде сесть да побоялся материну картошку помять.
А побыл всего ничего; посидели, покалякали час, другой, фыркнул опять в небо и улетел. Тогда в министрах-то, пожалуй, посвободнее было. А теперь разве вырвешься? Тут вот хозяйство с пятачок: коровёнка, поросенок да куры, и то работаешь, как заведённая. А это такая махина – государственное колесо крутить! От одних только дум, небось, лысым станешь. Господи, и ведь не позвонит матери! Может, и подсказала бы чего. А ему и в ум не встрянет.… Нет, неслушники стали дети, никак родителей не почитают. Всё сами норовят. Всё у них ширком да пырком! Все тихой сапой. Никаких весточек!… Может, Нинка что знает. Надо к ней идти….
Однако к дочери Татьяна Семеновна не поспешила. Всё чего-то выжидала: словно бы добрая весть сама должна была свалиться в руки. Оно и лучше бы, если сама… Нинка никак не желает ладить с Митей. Старший брат, а никакого почтения к нему. Он у неё прямо, как бревно в глазу. Рвет и мечет, коли о Мите разговор зайдет. Уж сколько раз говорила: «Брат ведь! Вам в любви да в мире надо жить». Нет, все, как о стенку горох!… А все с той поры, когда из танков по депутатам пужикали.
Тогда Нинка прибежала к ней вся в слезах и понесла прямо с порога:
• – Ты видела, что наш идиот-то делает с этим упырем?
Татьяна Семеновна, конечно же, догадалась, о чем спрашивает. Сама все видела по телевизору. Как нарочно включила, хотела посмотреть, куда Митя поехал и с кем встречается. А он, видишь, куда поехал! Со своим хозяином на митинге обнимаются, словно брат единоутробный. А следом показали, как из танков по народному парламенту лупят. Вот она и вся их демократия!…
• – А что смотреть-то? – зная Нинкин характер, прикинулась Татьяна Семеновна.
• Но по глазам дочери поняла, что вся хитрость её на виду. И что Нинка ждет не уловок от матери, а прямого и откровенного слова. Но Татьяна Семеновна не была к этому готова и принялась петлять:
• – Нам ведь, дочка, отседова ничего не видно. Валтузятся они там и валтузятся. Кто их разберет, чего они там делят.
• – А что разбирать-то? – визгливо крикнула Нина, и глаза её, полные слез, уставились на мать с гневом и осуждением, будто именно она вместе с Митей только что палила из танков по живым людям. – И без того всё ясно! Дорвались до власти, хапнули богатства, а теперь вот в народ из пушек садят, чтобы награбленное отстоять.
• – Ну, ты, дочка, тоже скажешь! – с упрямой сердитостью возразила Татьяна Семеновна. – Чать, это твой брат, а не разбойник! На какой большой дороге стоял он? Где, кого ограбил? Кто видел?… А так наболтать всякое можно.
• – Ты просто ничего не желаешь видеть! – сквозь злые слезы упрекнула Нина. – А если увидишь, то ослепнешь, мама, при виде их награбленных богатств!…
И ушла, резко хлопнув дверью.
Татьяна Семеновна и сама была в растерянности. Ходила из угла в угол и думала: «Вот жизнь! И в самых страшных снах не присниться. Сын с самим президентом обнимается. А в это время из танков по народу палят. Да что же это такое? Куда все повернется?»
А про дочь думала с материнским страхом и жутким восхищением: «Эх, Нинка, ну характерец! Вот выросла атаманка! Ох, не сносить тебе головы».
И возвращаясь к только что состоявшемуся разговору с дочерью, в который раз желала: лучше бы Нинка в артистки пошла, как и собиралась в школе. Спокойнее было бы. Играла бы себе в кино, никаких забот не знала. И некого ей тогда было бы ругать. И с братом в мире бы жила. А то никакого покоя ни себе, ни матери не дает. Брат для неё хуже красной тряпки для быка….
После этого случая она всякий раз с робостью собиралась к дочери. Вот и теперь раздумывала: идти или не идти. Оно и надо бы сходить, разузнать все о Митином приезде; как-никак Нина больше новостей слышит, на народе вращается, со снохой Алиной временами перезваниваются, может, что и знает.
И очень хотелось идти, но было робостно. Вдруг опять раскричится, начнет говорить, приболел тебе этот Митя, в потатчестве станет попрекать. И снова разгорится сыр-бор, и опять ляжет между ними черная тень душевного разлада, и надолго разделит их, словно глубокий овраг два родных дерева. И опять, словно вода в песок, надолго уйдет их прежнее согласие.
Татьяна Семеновна нерешительно потопталась возле крыльца. Осмотрела просторный двор свой, обнесенный белым листовым железом, с баней, с каменным подвалом, сараями, рубленными из уральской сосны, с колодцем для водопоя, и подумала: «И для кого всё это? По всем уставам дом-то за Митькой должен остаться. Да разве он нужен ему от его каменных палат?»
А внукам тем более не нужен. Нинкина птаха по концертам всё летает, а Митин Дима и вовсе для деревни чужой. Она его и видела-то один раз. Большой начальник в торгпредстве, все по заграницам шастает. Из себя ладный такой: высокий в мать. Красивый мужик, только совсем чужой. На свою бабку смотрел, как на диковинку. И даже, как ей показалось, с брезгливой ухмылкой. Словно бы хотел сказать: а это что еще за деревенское пугало? И никакого разговору между ними так и не вышло.
И Татьяна Семеновна горестно вздохнула. Бьешься, бьёшься, собираешь хозяйство по крохам, а умрешь, все прахом пойдет. Растащат по колу да по жердочки. И ничего не останется от её двора. Нынче ведь какой народ? Только и зарятся на чужое…
Она поправила платок, по-старушечьи повязанный домиком, присела на крылечко в холодок и в задумчивости принялась оглаживать свое сухонькое с редкими морщинами лицо.
И опять её мысли вернулись к этому разговору о Димитрии, о том, что приехать должен. И с чего они взяли? Вот, вражины, разбередили материнское сердце! Им-то что? Сели да укатили, а ты, мать, думай, терзайся тут. Про комбайн талдычили! Приболел он ей, этот их комбайн! Она, слава Богу, накомбайнилась досыта в колхозе за свою жизнь. Пусть теперь сами комбайнят….
И Татьяна Семеновна незаметно повернула свои мысли на другое. Ишь, ведь как пошло: губернский начальник! Прямо, как при царе-батюшке. Вот ведь дурьи головы! Гнали, гнали, словно овец, в одну сторону, потом завернули и назад попёрли всё по тому же стоптанному полю. А много ли сытости в выбитой земле?.. Митька совсем без соображения, что ли, стал; вместо пастуха по голым пастбищам таскаться? Сам-то живи, как знаешь, людей-то зачем в обман вводить?…
А то ещё вздумали к царским порядкам возвращаться. Изжили век, а ума не набрались. Много ли они знают об этих царских порядках? Чтобы, как при дедах жить, надо и дедовские законы вернуть. А их не больно-то вернешь: люди стали не те, совесть не та. А новую не наставишь. Схватила скотинка бешеной травки, её уже ничем не отобьешь от дурной луговины…
Сама Татьяна Семеновна о старой жизни знала больше из книг да из стариковских разговоров. Она была еще совсем девочкой, когда убили царя. И теперь для неё как бы вновь открывались забытые слова: губерния, волость, судебный пристав, глава. Да, было это, но было, как её казалось, совсем в другой стране.
Ну, это ладно, это пусть, это все-таки свое, хотя и давно забытое. А вот зачем по чужому-то залопотали: бизнес, маркетинг, спикер? Прямо, как во вражеском стане. Ровно под какими-то агарянами живешь.
Как-то сказала об этом Тулину. А он, вражина, смеётся. «Не под агарянами, – говорит, – а под абрамовичами. А они, теперешние олигархи, похлеще всяких агарян будут. И нынешние демобольшевики – всем комиссарам комиссары!»
Кого-кого, а комиссаров она помнила. Ворвался к ним в Илецкое сводный интернациональный чоновский отряд Моисейки Сванидзе, бывшего тифлиского тряпичника. Вот уж сволочь был! Всем сволочам сволочь!
Тогда Илецкое ещё станицей называлось и входило в Оренбургское казачье войско. Это уже потом в пору расказачивания станицу в село переименовали...
Пришли, значит, красные в станицу, а в ней бабы да молодые казачата остались. Служивые казаки, кто поохотистей, с атаманом Дутовым ушли. Остальные решили переждать, когда вся эта кровавая каша кончится; за речкой Изюмкой по оврагам в таловниках отсиживались.
Её отец казачий урядник Семен Седельников тоже ушел с Дутовым да так и сгинул где-то. Но об этом она никогда никому не сказывала.
Так вот, пришел, значит, этот интернациональный чоновский отряд, состоявший сплошь из инородцев: латышей, мадьяр, евреев, китайцев, пленных австрияков и еще черт знает каких кровей! Церковный сторож дядя Петяй Свинцов, как увидел красных за мостом на том берегу Изюмки, сразу же в большой колокол ударил, чтобы станичников предупредить. Его первым прямо возле церковных врат пристрелил этот комиссар Моисейка. А потом со своими молодцами по дворам кинулся шнырять. Попадется на глаза казачонок, какой на выросте, он тут же и хлопнет его во дворе. Лютый был, хуже всякой собаки.
Всё каждый день митинги собирал. Выжрет самогона, сгонит народ на майдан, встанет посреди тачанки, распахнет кожанку, выхватит револьвер из кармана своих клетчатых штанов и давай орать. Аж слюни клубком! Так и брызжет во все стороны, как змея ядом! А то зачнёт ради куража из револьвера палить.
Бабы визжат, бегут, куда попало, а он довольный хохочет. И орет на весь майдан:
• – Мы вас, черносотенная сволочь, до самых морей размажем! Уж мы вытрясем из вас оплот царизма! Исполним свой интернациональный долг, как учит нас вождь мировой революции Лев Давидович Троцкий!.. Наши сердца беспощадны к враждебным элементам! Уж мы вашу Россеюшку поставим раком! Уж вытрясем из вас шовинистический угар! Научим любить свободу! Нашу свободу, пролетарско-интернациональную…
Вот ведь, погань, что вытворял! Сам невысокий, плюгавенький такой, в очках, весь обросший жиденькими волосенками, как подхвостница у козушки.
Ныне вон по телевизору, который всё слюной на нас брызжет, очень уж похож на того Моисейку. Может, даже родня…Они ведь ради денег-то чертом обернутся...
Тулин, как всегда, посмеялся, выслушав её, и сказал:
- Они, баба Таня, все родня; все похожи сами на себя. И все на одну колодку – эти интернационалисты.
И она согласилась, да, похожи. И даже молча погоревала, что к Мите в правительство уж больно много их набилось, как тараканов за печку. Кабы не сожрали…
Эта её догадка долго тревожила Татьяну Семеновну, и она, не выдержав, как-то поделилась своими тревогами с Ниной. А та опять нет, чтобы мать утешить, так наоборот, словно по лбу поленом: «Никто не сожрет твоего Митьку. Он сам, кого хочешь, слопает».
Татьяна Семеновна долго сердилась за это на Нину. Но куда денешься, дочь ведь. Смирилась потом…
А Тулину она рассказывала ещё историю о том, как комиссар Моисейка ей ухо надорвал.
• – Это как же? – искренне подивился Тулин, обычно настроенный на насмешку.
• – А вот так, – со значением вздохнула она: – Играли мы, ребятишки, в кулик, а тут этот комиссар Моисейка на тачанке возьми да и выскочи из проулка. Ватажка-то вся с дороги так и прыснула врассыпную, будто воробьи, а я растерялась и закаменела от страха. А лошади вот уже – рядом. Прямо на меня летят. Да тоже, видно, испужались. Как шарахнутся в сторону! Моисейка так и полетел из тачанки кувырком. Вскочил, как бешенный, отряхнулся и прямо – ко мне. Зубы ощерил. А они у него лопатками, крупные, как у кролика. И сам злющий, как кролик. Схватил меня за ухо да как рванёт на себя, аж кровь свистнула! И орет, бешенный: « Ах ты, казачий выродок! Застрелю сейчас».
Я зажала ухо да – дёру! Бегу, кричу на все дворы, сама ничего не соображаю. Даже боли не чувствую.
У нас были тогда сенцы тесовые с подпольем. Вот я и забилась под них. Кровь из меня хлещет, как из барана. И тут уж болью ожгло. Ору, а сама думаю: «Как же я без уха жить-то буду? Как же замуж-то потом идти?..»
Вот ведь маленькая была, а уже соображала. И смех, и грех, право.
На крик сбежались бабы. Тоже блажат, как истошные. Носятся вокруг избы, а достать меня не могут. Кто-то догадались доски отодрать, да и выволокли меня из подполья…
Мать порвала свой платок, приложила лист подорожника к ранке и замотала ухо-то…
Ничего, как на собаке, заросло. Рубец только и остался. Хорошо, что совсем не безухая, а то так и не вышла бы замуж с таким дефектом. Кто возьмёт девку с рваным ухом? Только один Спиридон и нашелся. Наверное, по глупости взял…
Все это Татьяна Семеновна рассказывала весело и даже с долей некоторой насмешливости над собой. Но когда Моисейку поминала, её губы невольно поджимались, и лицо суровело.
А ещё по настроению она вспоминала рассказ своей свекрови о тогдашних её постояльцах. На постое у свекрови тоже были непростые чины: сам начальник штаба чоновского отряда, его помощник и ординарец, пожилой мужик из военнопленных мадьяр.
Начальник штаба называл себя курляндским голландцем, но тоже, как и Моисейка, ходил в черной кожанке и клетчатых штанах. Ужас как любят клетчатые штаны! Сам этот начальник высокий такой, рыжий, нахальный до ужаса и высокомерный. Даже на своего единоверца Моисейку смотрел свысока. А про казаков и толковать нечего. Всё говорил:
• – Фи есть русска глюпый народ. С фам надо нагло быть. Фи ни что не должен понимать. Моя предка сам Петр Фелик служил. Большой фельможа был. Царь из самой Холландии фелел его прифозить. Фот какой знатный моя предка!
На счет наглости-то верно говорил. Пока квартировал у свекрови, всех курей со двора пожрал. А против не скажи, сразу за наган хватается…
– Фи есть сапотажник и контра! Ми вас стрелять будем...
От души настрелялись, пока стояли в станице...
В помощниках у начальника штаба ходил молодой, щеголеватый красноармеец, вроде бы из ревельских студентов. Насмешливый такой. За спиной своего командира всё потешался над ним. «Какой вельможа? – говорил он. – Клистирмейстер собачий. Царю доставили щенка о двух головах для кунсткамеры, а животное запорами мучалась. Вот и выписали из Голландии одного рыжего, забитого еврейчика, чтобы этому самому несчастному пёсику клистиры ставить. Свои-то коновалы на плаху готовы были лечь, лишь бы службы не исполнять собачьему уродцу. А этот «холландец» с радостью взялся за работу. Он и спал на одной дерюге с этим собачьим уродцем. А когда тот пёсик все-таки околел, этого самого «вельможу» выпороли за упущение и послали на скотный двор свиньям да теляткам перед тем, как их забить к государеву столу, клистиры ставить, кишечники очищать... Вот такой, с позволения сказать, вельможа «его предка»… Мои деды и на конюшню-то не позволяли таких вельмож допускать»...
Студент потом тайком сговорился с Петром Прохоровичем, мужем свекрови, и ещё с двумя илецкими казаками, что в таловниках отсиживались, да и утекли вместе к Колчаку. Не понравилась, видать, благородию комиссарская компания. Болтали, что сам он вроде бы из знатных дворян, а к красным по мобилизации угодил.
Не знай, где голову сложил. А вот Петр Прохорович точно в Манчжурии. Станичники, что потом вернулись, сказывали.
Жалко, хороший был человек. Ребятишек все к книгам приучал. Сам-то он при станичном атамане писарем служил, а ещё в начальных классах грамоту преподавал.
А Моисейка живым утёк из станицы. Они, жиды-то, из воды сухими вывернутся.… Вместе со штабом утек, когда казаки во главе со станичным атаманом Антипом Сорокой, царство ему небесное, ночью на Илецкое налет сделали. Много посекли тогда чоновцев. А Моисейка в одних подштанниках так и ускакал, сволочь, чтобы потом по земле пустить свое крапивное семя. В сорочке родился, а не то болтаться бы ему в удавке на станичной площади…
    3
Давно это было, уже и быльем поросло, а Татьяна Семеновна всё помнила. За жизнь хлебнуть довелось, как говорится, и кислого, и пресного. Но картины из детства вспоминались всего острее.
В войну тоже не обошло бабье лихо. Тогда Нина-то ещё не родилась, а Митенька уже ползал, хотя и грудь сосал.
Когда Спиридона взяли на фронт, Мите и двух не исполнилось. Вот гиря-то была! И нянчайся с ним, и на колхозную работу спеши.
Хорошо, что свекровь выручала. Сама полуслепая, ноги не ходят, а не бросала – нянчилась. Обе жили письмами с фронта. Спиридон-то как плотник в саперы угодил: тоже несладко пришлось мужику.
А её саму в сорок третьем взяли да сдуру и выбрали председателем колхоза. Посчитали, что самая грамотная среди баб. Как же, целых две зимы в ликбез ходила! Правда, писать умела и читала бойко.
Книги-то она всегда любила. И даже хвасталась иной раз перед бабами: «Была бы чуток пограмотней, сама бы романы сочиняла»…
Вот это председательство и задало ей жару похлещи всякой рядовой работы. Колхоз приняла в середине зимы. Кормов нет. А район требует свое: хлеб обозами на железнодорожную станцию под Торск возить. Лошади от бескормицы падают. Сами изработались больше лошадей, обносились хуже некуда, а фронту надо помогать.
Однажды с бабами зерно повезла, и застала их метель в степи. Да такая лютая, что зги не видать. Дорогу в иных местах перекатало так, что лошадям по брюхо. Они встали и не идут, хоть бей, хоть плачь.
Собрали подводы в круг, укрыли лошадок, чем могли. Валок снега нагребли против ветра вокруг саней, тулупами укрылись, да так и переночевали в этой снежной крепости. Хорошо, что сильного мороза не было. А то померзли бы вместе с лошадьми.
А так, слава Богу, живы остались. И до ссыпного пункта вовремя добрались: как раз состав подали под загрузку. Четверо суток туда и обратно по зимней дороге. Черными стали от мороза и ветра, пока домой вернулись.
Но не работа больше всего гнетила душу, а то, как люди бедствовали, нужда, в которой жили.
Пройдешь по улицам, тоска смертная видеть, как все вокруг рушится и валится без мужиков. У иных ни дворов, ни плетней не осталось – все пожгли за зиму. Холода-то стояли зверские, избы в снегу по самые крыши, окна сплошь белые от морозной наледи. Иные пучками соломы да тряпьем заткнуты. Никогда допрежде в такой нищете не жило Илецкое. Казаки всегда справными были.
Сердце разрывается от горя и жалости. Детей было помногу в каждой семье. Зайдешь, а они как сверчки на печке. Лица бледные, истомленные, вроде бы неживые, лишь глаза лихорадочно сверкают голодным блеском. Татьяна Семеновна вместе со свекровью исхитрялись корову держать. Да ещё овечек – три головы. Со скотиной-то не так голодно было. Мите и кашу варили и парным молоком поили. Рос он никому не в укор сытно. Бывало, сама не съест, лучший кусок ему. А вот каково детям в других семьях?
Пришла как-то в правление Агаша Седова. Вся в слезах и прямо с порога – бух в ноги.
• – Как хочешь, Семеновна, а спасай от погибели. Не ради себя прошу, за детишек своих. Ведь с голода мрут.
Сама бледная, лицо истонченное, кажется, посмотри на свет и всё, как сквозь стекло, увидишь.
У Агаши семеро ребятишек на руках. Самой старшей Ольге тогда шестнадцатый пошел. И она уже работала в колхозе. Остальные мал мала меньше. А самого младшенького Коленьку ещё в декабре похоронила.
• – Вся измучалась с ними, – жаловалась Агаша. – Уже и руки на себя хотела наложить. Да подумала, Бог не простит этого. На кого их оставлю? А они ничего не понимают. Глупые ведь. Встают и ложатся с одной и той же басней: «Мам, есть». А что им дам? Руку себе отрублю? Картошку и ту, завелась в погребе крыса, и всю источила в труху.
Делать было нечего, надо помогать бабе.
• – Ладно, – сказала Татьяна Семеновна. – Выпишу тебе с пудик муки. Как-нибудь до травы протянешь, а там крапива пойдет, зелень на огороде.
Лежало на складе тогда два мешка муки. К посевной берегли на общее питание. Вот из этой муку и выдали Агаше.
Другие бабы прослышали и тоже бегут. У той нужда, у другой нужда. Без нужды-то никто не жил. Пришлось и другим давать, кому килограмм, кому два. Сердце-то женское, как откажешь? Ну, от двух мешков почти ничего и не осталось.
А счетоводом в колхозе в то время работал такой невзрачный мужичок из эвакуированных. Все на язву жаловался, а сам, не разбирая, что острое, что жирное за обе щеки уминал. Звали его Илья Евдокимович. Вредный был мужичонка. Под всех подкоп всё делал. Да самого в конце войны прибрали как недобитого троцкиста.
Вот этот самый Илья Евдокимович возьми да брякни в район: так, мол, и так, идет разбазаривание колхозного имущества.
По его сигналу приехала тройка: секретарь райкома партии Светкина, председатель райисполкома Терехин и прокурор Розов, румяный такой мужчина в самой поре, но тоже больной, как и счетовод колхоза. Вот они и взялись втроем за Татьяну Семеновну. Да еще председателя сельсовета пригласили, Митрохину, костлявую нервную бабу.
И начали трясти. Хотели под трибунал отдать, согласно военному времени как бы за вредительство. Но тут она уже сама возмутилась и тоже понесла. Всё одно терять-то было нечего.
• – Какой я вредитель? – обрушилась на приезжих. – Я же не для себя взяла! Я детей спасаю. Вот побьют наших мужиков на фронте, а дети наши от голода перемрут, кто же потом страну поднимать станет?
Ну, переглянулись районные вожаки, посопели и отправились за перегородку совещаться. Пошептались, пошептались, да и решение вынесли: с должности снять.
Тогда как раз с фронта пришел без руки Пашка Гулевин, мужик хотя и не шибко умный, но добропорядочный. Вот на него и накинули председательскую узду. А Татьяну Семеновну на исправление заведующей молочной фермой послали. А это похуже всякой принудиловки. Коров-то, бывало, всем селом за хвосты поднимали. Иная, как упадет среди калды, так и примерзнет к земле за ночь. Они, милые, от голода всю гнилую солому с крыши поглодали. Ферма стояла, как бороной накрытая.
Дело к весне шло. Уже проталины завиднелись. Татьяна Семеновна собрала доярок; взяли они каждая по санкам и в поле снарядились, окрайки ометов раскапывать да возить на ферму соломенную труху. Она хоть и мышами пропахла, но голодной скотине не до привередства было.
За Илецком километрах в десяти учебный аэродром стоял. Татьяна Семеновна пеш отправилась туда и попросила коменданта о помощи. Старый майор долго не мог взять в толк, в чем должна выражаться эта их помощь. Сам он, наверное, был городским человеком и даже не мог представить себе, что на аэродроме хранятся запасы каких-то ценных коровьих кормов. То, что каждое лето они выкашивают взлетные полосы, а скошенную люцерну вывозят за пределы аэродрома и оставляют гнить по всему оврагу вдоль перелеска, ему представлялось всего лишь образцовой уборкой территории от растительной обузы.
Вот эту люцерну Татьяна Семеновна и просила у него. Она уже наполовину сопрела от осенних дождей, слежалась и смерзлась. Майор выделил Татьяне Семеновне двух солдат в подмогу, и они целый день топорами вырубали ледяные глыбы из мерзлых куч. Опять же с солдатами на следующий день и привезли в Илецкое эту люцерну.
Стали развозить её по дворам, оттаивать в избах. На ферме-то к тому времени и помещений теплых не осталось. Да и в колхозном правлении было не теплей: чернильницу приходилось в кармане таскать, чтобы не замерзла.
А с люцерной, хоть и гнилой наполовину, так и дотянули до весны, и вышли на пастбища без урона для стада.
Той же зимой, уже где-то ближе к теплу, у неё во дворе волк всех овец порешил.
Конец марта выдался снежным, с тягучими метельными ночами, с жутким воем за селом. И вообще было дико, нелюдимо и глухо вокруг. Волки стаями подбирались ко дворам, выманивали собак из подворотен, чтобы тут же растерзать их.
Даже почту теперь возили один раз в неделю. За ней ездил почтарь из соседней Самодуровки верхом - на казенной лошади, с берданкой за плечами.
Село с самого вечера погружалось во тьму. Экономили керосин. Редкие огоньки коптюшек светились лишь в окнах у старика Афанасина, чинившего сбрую к весне для колхозного тягла да в семьях сильно захворавшего человека.
Спички, и те перевелись. Лучину зажигали от уголька в печи. А у курящих стариков появились самодельные кресала.
Вот в одну из таких беззвездных ночей с воскресенья на понедельник волк и забрался в сарай к Черногузовым. Утром Татьяна Семеновна пошла во двор скотину кормить, открыла клеть с коровой, а та отчего-то грозно топает ногами и беспокойно фыркает. А сама все морду задирает и воздух нюхает.
Татьяна Семеновна сунулась к овцам в сарай и вместо привычного блеяния услышала волчий рык в сумеречном углу. Увидела отверстие в соломенной крыше и сразу догадалась обо всем.
Приперла дверь сарая вилами, побежала к соседям Рузановым. Их Коляшу, тогда ещё шестнадцатилетнего паренька, как самого активного комсомольца, направили в область на курсы политинформаторов. Дома была только одна мать его Феня. Она как услышала про волка, так и села на лавку, выпучив глаза.
• – Нет, нет, – замахала руками. – Я одного взгляда их боюсь. Ещё в девках в ночном напугал.… Беги к старику Клычкову, уж он с ним расправится.
• – Ах, мать его в душеньку! – обозлилась Татьяна Семеновна. – Сволочь он такой! Ко мне взлез, а я с ним ещё цацкаться должна.
Она не стала никого звать. Взяла вилы, решительно распахнула дверь сарая и смело шагнула в его сумеречное нутро. И такая злоба вскипела в ней, что, казалось, сама бы разорвала на куски этого волка.
Ведь все загодя было распланировано с её овечьим поголовьем: баранишку весной в счет мясопоставки сдать, старую овцу тоже порешить, с налогами расплатиться, а молодую на племя пустить. Она уже суягной ходила. И на тебе! Все её загады кобыле под хвост!..
Завидев Татьяну Семеновну, зверь заметался по сараю, по всей окровавленной соломенной подстилке, и принялся в бешенстве прыгать на плетневые стены. Все пытался выскочить в прорытую им нору в крыше. Но до неё было высоко, и он всякий раз срывался, пружинисто падая на лапы.
А когда она шагнула к нему, волк ощетинился, всклочил загривок и ненавистно уставился на Татьяну Семеновну своим огненно–зелёным, насквозь всё прожигающим взглядом. Но сам же и не выдержал встречного её взгляда. Сжавшись в пружинистый клубок, с утробным рыком первым бросился на неё. Она только этого и ждала. Откуда и ловкость взялась! Словно солдат при штыковой атаке, резким колющим движением мгновенно выкинула навстречу зверю острие вил. И его прыжок оказался смертельным. Вилы с хрустом вошли в тело волка, угодивши повыше живота.
Зверь хрипло рыкнул, дернулся раз-другой да и обмяк, безвольно уронив свою лобастую голову.
Она долго не отпускала его, боясь, что оживет. И лишь когда в проем двери скользнуло тонкое лезвие солнечного луча и высветило волчью морду с прикушенным языком, с глазами, подёрнутыми смертной пеленой, бросила вилы и, привалившись к дубовому дверному косяку, сама завыла горько и страшно, как волчица, потерявшая своих детёнышей.
В углу сарая лежали её растерзанные овцы; от баранишки остались голова да копыта.
От пережитого у неё обессилело всё тело, и она долго не могла придти в себя. Закусивши ватный рукав фуфайки, она выла и думала: как же ей дальше-то жить? Ведь теперь ни с налогом, ни с поставками не расплатиться; опишут имущество за долги, сведут корову со двора, и станут они с Митенькой голодовать, как голодует семья Агаши Седовой.
Но, успокоившись, решила: другие-то живут, не пропадают. И она не пропадет. Не хуже других. Выкрутится как-нибудь.
И действительно выкрутилась. Колхоз не бросил. Про её беду услышал новый председатель безрукий Гулевин. И своей волей вынес решение: зарезанную волком овцу взять на общее питание для обозников. А ей взамен выдать с колхозной овчарни молодую суягную овечку.
Потом много всякого было, пока войну пережили, и Спиридона с фронта дождалась. Разве все-то упомнишь? Да и не к чему помнить.
   4
К Нине в этот день она так и не сходила. Только собралась да услышала, как южит поросенок в амбарушке. Вспомнила, что сегодня не запаривала для него крапиву. Совсем из ума вылетело с этими гостями, и с их разговорами, разбередившими душу.
За крапивой она обычно ходила на берег Изюмки. И запаривала её с отрубями не потому, что не было фуража, а чтобы будущее сало было гожим. Фуража-то ей, сколько сама пожелает, привезет тот же Тулин. Но больно жирно кормить свинушку одним хлебом. Да и не сало это будет, а одно масло получится. А без мясных прослоек свинина ей и на дух не нужна.
Татьяна Семеновна взяла мешок, вязаные перчатки и старый свекровин серп. До Изюмки можно было идти тропинкой напрямую между высоченных осокорей, заселенных грачиными гнездами. Оно хотя и короче так, но ей хотелось пройти улицей, посмотреть, кто что делает, покалякать с односельчанами, если придется, услышать деревенские новости.
Сельская улица однако была пуста. Предполуденная жара загнала в тенистые укрытия даже неугомонных кур. На свежих, пропитанных креозотом столбах телефонной связи вдоль всего деревенского порядка от солнечного жара проступал дегтярно–черный пот, настолько едкий, что даже листва терпеливых ко всему лопухов, разросшихся под опорами, скукожилась и пожухла. «Вот ироды, – подумала Татьяна Семеновна о связистах, – не могли бетонные поставить. Пожадничали, вражины!.. Все для себя стараются, экономят для своего кармана... Приедет Митя, уж он задаст им жару!»
Где-то перед самым мостом через Изюмку встретилась белая «Нива» главы волостной администрации Василия Васильевича Ачаева. Он остановил машину и вылез, чтобы поздороваться с Татьяной Семеновной.
• – Ты чего все шатаешься в такую жару? – вместо приветствия спросил Василий Васильевич со своей привычной разухабистой веселостью.
Он был молод, здоров и приятен лицом. Особенно приятными были глаза, такие же, как и у матери его: ясные, с прозрачной голубизной, будто цветы цикория среди июньского травяного разлива.
• – А ты чего скачешь, как блоха по ватолу? – в свою очередь с веселой грубоватостью спросила Татьяна Семеновна.
• – Рад бы не скакать, дела, баб Тань, гоняют... Вот ездил с Петькой Сурком разбираться.
• – Это, с каким Петькой?
• – Ну, с сыном Васьки Брехуна. На мельнице-то работает…
• – А чего он натворил?
• – Да ничего. В армию не хочет идти.
• – Это как же так? – удивилась Татьяна Семеновна. – Такого сроду и не было.
• – А теперь вот есть. Говорю ему: «Это же твоя Родина». А он мне знаешь что? «Родина, – говорит, – моя, государство не моё». «А чье же?» – спрашиваю. «А вот этих, которые в правительстве сидят».
• – Это, чё же он, пес эдакий, – беззлобно заворчала Татьяна Семеновна, – на моего Митю, что ли, намекает?
• – Да нет, – успокоил её Василий Васильевич. – Это он всяких там наших олигархов имеет в виду. Говорит: «Вот пусть их сынки за них воюют, а я посмотрю, как они это умеют. Грабить-то нас они первые, а вот воевать как…»
• – Ну, это другое дело, – не дослушав его, сказала Татьяна Семеновна, поправляя мешок под мышкой. – Их-то и не надо защищать. Пусть сами себя защищают. Они вон ужимками да всякими такими насмешками показывают, что мой Митрий по-русски говорить вроде бы не умеет. Да он почище всех их по-русски говорит. Это они всякие там нерусские завитушки пускают. Кредиты, кредиты! Какие там к чертям кредиты! Уж сказали бы по честному, дайте ваших денежек хапнуть! А там от вас неумытых и смотаемся. Оставим вам рваную рогожу... Вон из бывшего правительства даже, послушаю, иные уже деру дали. И никто их не ловит. А нас бывалыча за клок сена ловили.
• И лицо её налилось возмущением.
• – Вот и Петька говорит: «Пошли они подальше со своей защитой отечества! Кого я доложен защищать? Этих наших прихватизаторов? Да в гробу я их видел в белых тапочках! Пусть хоть Хотаб башки им посшибает! Мне, говорит, нисколько не жалко». А то ещё говорит: «Я детерминист. Мне нельзя в руки ружжо брать. Вера не позволяет».
• – Это он, что же, сектант, что ли какой? – ахнула Татьяна Семеновна.
• – Какой там сектант? Так дурью мается. Служить не хочет, вот и выдумывает.
• – Ты смотри, какие новости! – удивилась Татьяна Семеновна. – Прежде-то девка и замуж сроду не пойдет, ежели кто от армии отбился. Такого и за путевого жениха не считали.
• – Сейчас за всякого пойдет, лишь бы деньги были, – веско заметил Василий Васильевич.
• – Ну не скажи, – возразила Татьяна Семеновна. – Бывают и с умом которые. Бывают и разборчивые...
• И подумала про внучку Ирину, Нинину дочку. Хорошая девка, на домре играет. С концертами за границу ездит. А замуж не торопится. Хотя, если разобраться, в этом тоже ничего хорошего нет. Можно и перезреть. Девка, она, как земляника в лесу, к сроку должна поспеть. А то так и останется позабытой ягодой среди поляны...
• – А я вот что тебе скажу, – вернулась она к разговору о Петьке. – Это он ведь, пес, не сам придумал. Это по наущению отца. Это, гляди, Брехун подучил. Он ведь, Васька-то, знаешь, кокой нотный мужик! Так и жди подвоха… Я, когда в колхозе профилакторием заведовала, досыта натерпелась... Ой, не дай Бог, ежели Васька придет здоровье поправлять! Обязательно к чему-нибудь прицепится. Все ему не так да не эдак. Уж не знаю, чем только жена угождает.
• – Известно чем, – догадливо хмыкнул Василий Васильевич, но тут же принял серьезное выражение лица. – Да нет, баб Тань, они сейчас сами умнее всяких Васек. Сами, чего хочешь, выдумают. Они же телевизор смотрят, книжки читают, Америку слушают. А та только и глядит, как бы нам в штаны наложить.
• – Уж не без этого, – согласилась Татьяна Семеновна, локтем покрепче прижимая к себе пустой мешок, словно бы опасалась, как бы эта самая Америка не выхватила его у неё из-под руки. – То колорадского жука поддоброхотят, то эту заразу – амброзию подкинут.
• – А ты всё сенокосничаешь? – кивнул на серп Василий Васильевич и повернул разговор на другое. – С утра в районе был. Там поговаривают, что Дмитрий Спиридонович к нам собирается. – И, наклонившись к ней, доверительно сообщил: – А ко мне двое из ФСБ подъезжали. Все обстановкой интересовались. А я говорю: «Обстановка такая: муха пролетит, никто и не пошевелится…» Неспроста все это, баб Тань. Наверное, все-таки приедет, – решил Ачаев.
• – Ой, не знай, Василий! Кабы не сглазить, – отмахнулась Татьяна Семеновна. – Давно собирается. Жду, не дождусь. Все жданки проела. Так, наверное, и помру, не дождавшись.
• – Если ждешь, значит, приедет, – уверенно сказал Василий Васильевич и с тем уселся за баранку.
Разговор с волостным головой опять подогрел в ней думы о сыне. Нет, не ценят нынче родителей. Никакого слуха о себе не дадут. Не то, чтоб приехать, мать навестить, простого письма не напишут. Хотя, что говорить о Мите? Он далеко. Нина рядом, а тоже не больно заходилась к матери. Все в школе какие-то у неё дела. А придет, заговоришь о Мите, и сама не рада, что заговорила. У Нинки аж волосы начинают щетиной вставать! Прямо, как тигрица. И чего он ей сделал вредного? Ровно не брат, а враг заклятый. «Господи, вот ведь какое время пошло! Родниться перестали. Друг дружку ненавидят».
С этими мыслями Татьяна Семеновна вышла к Изюмке, порядком обмелевшей за лето, и поднялась на покатую плешину, где прежде стоял колхозный конный двор, от которого давно ничего не осталось, кроме двух подгнивших дубовых столбов с перекладиной. Когда-то здесь висела рында, по утрам созывавшая народ на общие работы. Теперь все вокруг густо заросло жирной от плодородия крапивой.
Татьяна Семёновна взялась за серп и принялась жать её. Эта работа была привычной с молодости, и Татьяна Семеновна, быстро набив мешок, огляделась. Ей показалось вокруг так хорошо и приветно, что она решила, прежде чем отправиться домой, посидеть на берегу Изюмки, тоже приветной и близкой с детства.
Она спустилась к реке, присела на жаркий припёк с подпаленной солнцем  травой и стала смотреть, как течет вода. Господи! И кому столько воды? И куда, и зачем бежит? Так вот и жизнь, бежит и бежит, как эта вода. Так и убежит вон за тот дальний поворот. И ничего не останется, ничего не увидит больше.
И ей стало до того грустно, что затуманились глаза. И, наверное, оттого, что долго смотрела на воду, что тоска жизни сосала сердце и туманилось зрение, ей вдруг привиделось посреди реки белое облачко, в котором играло солнечное сияние. И это живое, трепетное дыхание света скоро приняло очертания женской фигуры, вначале не очень четкой, а затем обозначившейся так ясно и зримо, что Татьяне Семеновне показалось, будто глаза у неё промыли живой небесной влагой. Её совсем не удивило, что босая женщина во всем белом идет прямо по водной глади. Дивно было другое. От светлого лика удивительного видения исходило сияние, такое чистое и слепящее, что невозможно стало рассмотреть во всех подробностях воздушные черты этой странной женщины. Было что-то неземное и бестелесное во всей её фигуре, во всех плавных движениях и жестах. Казалось, что она не просто движется, а самым чудесным образом скользит по текучей воде. «Господи, уж не Матерь ли Божья, Царица наша небесная кажет мне, грешнице, лик свой?…»
Татьяна Семеновна ладонью на мгновение прикрыла глаза от невыносимо слепящего света, а когда убрала руку и взглянула на реку, там уже ничего не было, кроме всей той же светлыми струями беспрерывно бегущей воды.
И она решила, что это видение неспроста. Что это, наверное, покойная мать дает знать, что и ей пора собираться в дорогу к своему последнему пределу. Оно и вправду пора. Спиридон-то вон, когда убрался! И шести лет не протянул после войны. Все чахнул, чахнул, да так и угас, словно месяц на исходе. В войну-то в ледяной воде сутками приходилось выстаивать, наводя мосты для войск. И, сказывал, холода будто бы и не чуял. Вот какое напряжение души было! Никакая лихоманка не брала! А после войны болезни так и поперли гужом, так и начали одного за другим валить мужиков. И Спиридона свалило. А ведь, казалось, износа не будет мужику, каким крепким был!..
Сам-то он, Спиридон, тихий да безропотный был, ровно голубь. На язык наступи, грубого слова не скажет. Самое дурное ругательство у него: «Ах, мать вашу в шаньтю!» Ничего другого никогда и не слышала.
А еще, выпивши, любил кричать: «Эй, кому блины наворачивать, чинённики чинить, пироги наголавливать?»
Таких мужиков бабы обычно и в грош не ставят, а она вот ценила его.
А уж бондарь, какой был! Во всей округе поискать. Колхоз на меде тогда хотел разбогатеть, большую пасеку себе завел. Через потребкооперацию не только по всей стране, но и за границу целебный донниковый мед начал поставлять. А Спиридон умер, и всю медовню свернули. Некому стало липовые бочонки мастерить…
Она в задумчивости посидела ещё, послушала сухое потрескивание кузнечиков в траве, сердитое бормотание витютьня в ветлах за рекой и, словно бы очнувшись, молча обругала себя: это чего расселась? Рассолодела на жару! Даже ведения мерещиться стали, а дома поросенок не кормлен.
И Татьяна Семеновна, легонько поднявшись, закинула себе за спину набитый крапивой мешок, взяла серп и берегом реки направилась к уличному порядку.
Далеко за мостом в низовье на солнечном плёсе ватажились ребятишки и оттуда доносились их звонкие голоса, даря и радость и успокоение. Раз дети играют, значит, всё хорошо…
Шла опять пустой улицей. На подходе к своему двору повстречалась с Шурой Гусихой, бабой хотя и нестарой, но вконец истрепанной. Шура, должно, из магазина держала путь. Она несла облезлую дерматиновую сумку с покупками и звучно шлепала стоптанными подошвами своей обувки по горячему размягченному асфальту дороги. На ней была старенькая вязаная кофта с заплатами на локтях, рваные чувяки на босую ногу и простенькая застиранная юбка.
В молодости Шура была девкой бедовой, успела двух мужей поменять. А теперь жила вдовой и содержала запойного сына Степку, который пьяный был ералашным, ходил по улицам и орал что ни попадя.
Привезла она его два года назад из города. Оборонный завод, на котором работал Степан, в связи с перестройкой старой жизни поставили на прикол. Степан попытался новую работу себе подыскать. Но в городе к тому времени и остальные заводы погасили свои плавильные печи и остановили станки. Тогда он, как и многие его сверстники, вклюнулся в торговлю и заделался челноком. Ездил в Турцию, закупал кожаные куртки, а потом на толчке сам же и продавал их. Однако и здесь ему не повезло. Как-то возвращались они из очередного коммерческого вояжа, между городом и аэропортом их автобус остановила угрюмая лысая братва с автоматами и вся сплошь в кожаных комиссарских куртках. Ну, и давай грабить! Одна челночница, было, заартачилась, не захотела отдавать свое кровное; газовым баллончиком брызнула грабителю в маску. Её тут же пристрелили.
Перетряхнули весь автобус. Карманы повывернули, тюки с барахлом побросали в свой транспорт. Одним словом, обобрали до нитки. И остался наш Степан не только без товара, но ещё и без долларов, которые под проценты взял у знакомого коммерсанта.
И все это обернулось против Степана. Кредитор с ножом к горлу: гони долг. На «счетчик», сказывают, поставил.
Был у Степана старенький «Москвич». Продал он его. А денег всё равно не хватило, чтобы полностью с долгами расквитаться. Пришлось отрабатывать. Заделаться батраком своего ростовщика.
А тут новая беда. Оказывается, пока он по Турциям мотался, жена с этим самым его кредитором и спуталась. С того и запил Степан по-черному. Наши ведь мужики как? Не умеют по-легкому-то. Если уж опустят гирю, то до самого пола. А запьют, так до нательного креста.
Вот и Степан допился до того, что по помойкам бутылки стал собирать, по подвалам скитаться. Супруга со своим хахалем еще и пришибить пообещались.
Шура узнала про такую беду, поехала в город, отыскала сына, да и привезла себе на муку. Отмыла, обстирала, откормила. А куда деваться? Дитя ведь….
Слава Богу, в их черногузовском роду нет такого. Зять Сергей задурил одно время, да Нинка быстро укорот дала, наставила на верную дорожку. В Сибирь направила к нефтяникам деньги зарабатывать. По полгода теперь не бывает дома. А как приедет: тихий да степенный такой, хоть в красный угол ставь. Но этого Татьяна Семеновна тоже не одобряет. Мужик все-таки должен мужиком быть в доме, а не подкаблучником у жены. И тут уж как сам себя поставишь. Правда, у Нинки-то не больно поставишь. Кремень, не баба!…
– Что, опять, поди, за выпивкой шлепала? – поравнявшись с Шурой, сочувственно спросила Татьяна Семеновна.
– Да вот шлепала! – с вызовом ответила Шура и сердито вывернула на Татьяну Семеновну белки своих серых слезящихся глаз. – А ты всё хребет ломаешь? Все на жизнь тебе не хватает? Захватили целиком страну, а всё мало. Дайте крапивки еще урву!…
Татьяна Семеновна, не ожидавшая такого нападка от Гусихи, даже слегка опешила. Но тут же нашлась:
– Ты что, Бог с тобой, не с той ноги, что ль, девонька, встала? – И ехидно уела: – Да вот, за крапивой ходила! Я же не умею по-вашему, чтобы на печке лежать.
И спохватилась: «Господи, чего это завелась?..» И осекла себя.
– Нет, ты вот скажи мне на милость, какой я тебе захватчик? – с легким укором принялась она пенять Шуре. – Чего я у тебя захватила?
– Я про тебя не говорю, – все так же зло фыркнула Шура. – Окромя тебя есть кому захватывать. Вон сынок твой, как только заступил правителем, так в стране все и покатилось. Прежде-то мой Степка нужды не знал. В три смены на заводе въяривал. И не успевали. Ещё и по воскресеньям прихватывал. А теперь вот не нужен стал. Да и сам завод продали со всеми потрохами иностранцам.
– Да ты что, Бог с тобой? Окстись, девонька, что говоришь? – изумилась Татьяна Семеновна. – Митька мой, что ль, завод продавал? Его наши же местные власти и замылили…. Не там, девка, ищешь, где потеряно. Ещё до моего Митьки у нас такие рыбаки побродили, что ему незачем и бредень мочить!… И вот что скажу тебе, девонька, – передохнула Татьяна Семеновна, – поменьше водку надо лопать твоему Степке. Работа она и тута есть, в колхозе вон. Хотите, не ощипавши, гуся съесть….
– У вас уж съешь! – сердито бросила Шура и, подхватив сумку, заторопилась быстрым семенящим шагом, шлепающей подошвой собирая дорожную пыль.
Татьяна Семеновна посмотрела на сгорбленную исхудалую фигуру Гусихи и горестно вздохнула: «Господи, чего это с народом деется? Совсем испоганился».
Одинокая Шурина фигура показалась ей особо несчастной среди просторной пустоты деревенской улицы. И это беспрерывное шлепанье её разношенных башмаков неприятно отзывалось в ушах и давило на сердце. Господи, чего это она обрушилась на бабу? У Шуры беда, а она со своим языком вылезла.
И Татьяна Семеновна запоздало крикнула ей вдогонку:
– Шур, ты уж не серчай на меня! Я ведь не по злобе…. Уж так вышло…  Язык-то, он, как помело…. Ты бы зашла ко мне, я тебе говяжий тушенки положу.
– Сами лопайте в три горла! – не оглядываясь, огрызнулась Шура. – Без вашей тушенки проживем. А подохнем, дешевле ложки будут!
И как звучно шлепала по горячему, затоптанному стадами асфальту, так и продолжала шлепать.
«Вот люди, – растерянно глядя ей вслед, с осадком неприятной горечи думала Татьяна Семеновна. – И чего досадуют? Ну, выбился Митька в правители, так радоваться надо бы. Свой же, сельский, целой державой управляет! Нет же, зависть всех обуяла. А того не поймут, что нынешнее благополучие колхоза создано Митиными руками. Ещё когда министром был, газифицировал село. Другие кизяками топились, по всему району не было газу, а в Илецкое подвели. Водопровод тогда же наладили.
А построено сколько всего! И колбасные, и кондитерские цеха, и фермы, и мастерские, и даже оздоровительный колхозный профилакторий. Митя и кирпичом, и техникой, и разными материалами подсоблял, и мастеров присылал. Другие-то села вон завидуют. «Вам-то что? – говорят. – Все есть». Оно и верно, все. Вот опять новый комбайн обещают. Это ведь тоже неспроста. Других-то не больно разбежались комбайнами одаривать. И никакой чести Мите! Оно правильно говорят, на завистливого человека никогда не угодишь….
Да что там рассуждать о чужих! Нинка вон своя, единокровная, а все туда же. Тоже на Митю...»
С этими невеселыми мыслями Татьяна Семеновна вошла на свой двор.
5
К дочери она сходила лишь на следующий день. Нина Спиридоновна только что вернулась из школы и была невеселой. В легком розовом халатике, сквозь который просвечивало её белое пышное тело, она сидела возле журнального столика и читала газету.
– Ты чего такая сумрачная? – вместо приветствия спросила Татьяна Семеновна, удивившись её утомленному виду и зная, что дочь никогда не устает от школы. Она для неё всегда в радость.
Нина Спиридоновна промолчала. Это был недобрый знак. Значит, и вправду что-то серьезное стряслось.
С тех пор, как дочь назначили директором школы, она, можно сказать, и днюет и ночует в ней. И нет у неё никакого другого интереса кроме школы: муж на заработках, дочь в городе, из всего хозяйства одна кошка. Квартира городская со всеми удобствами. Ей как директору школы трехкомнатный коттедж выделили. Прибралась в комнатах и – лежи себе на диване, книги почитывай да смотри телевизор. Тепло, светло и мухи не кусают.
Другие завидуют её казенным хоромам. Как барыня, мол, живёт. А вот Татьяна Семеновна не завидует. Ей тоже предлагали казенную. Но она отказалась. Казенное оно и есть казенное. Это все равно, что одежка с чужого плеча. Всё здесь чужое. Даже само название: «коттедж»!…
Но дочери квартира нравится. И все хорошо у неё обставлено: ковры, дорожки, мягкие кресла на колесиках, мебель вся полированная, японский телевизор, только она, говорит, что смотреть в нем нечего. Одна американская муть. И дикторов, особенно этого в очках с кроличьими зубами, который на комиссара Моисейку сильно шибает, на дух не переносит. Увидит, сразу же выключает. Да оно и смотреть-то ей, пожалуй, некогда; то тетрадки, то педсоветы, то внеклассные занятия, то с детьми экскурсии.
Школьники любят её. Татьяна Семеновна сама слышала от Лидки, внучки Рузановых. Лидка говорила, что Нину Спиридоновну считают строгой, но справедливой. Оно и правильно, что строгая. Без строгости как с нынешними ребятишками? Хулиганистая пошла молодежь. В её пору тележного скрипа боялись. А этих ныне вывернутой шубой не напугаешь. Ты ему – «а», а он тебе – «два», ты ему – «бэ», а он тебе – «мэ». Никакого почтения к старшим. Это в селе! А в городе-то, вон болтают, еще хуже: на головах стоят…
– Что стряслось-то? – с ласковой настойчивостью снова спросила Татьяна Семеновна, усаживаясь в мягкое кресло, которые она, грешница, ну никак не любила. Ей все казалось, не на свое место садится, ухает куда-то, словно в преисподнюю. – Чего невеселая-то такая?
– А с чего веселиться? – сердито ответила Нина Спиридоновна и, отложив газету, поднялась с тахты.
Вот все газеты читает. Дались они ей, эти газеты. Там нынче набрешут такого, что впору вешайся! Но не может без газет. Привычка. Она и в девках только и знала, что читать. Да по всяким собраниям бегала, в кружках хороводилась. Спектакли по Гоголю все в доме культуры ставила. Маленько получалось, народ хвалил…
– Что, аль неприятности какие? – насторожилась Татьяна Семеновна, напрягаясь всем лицом.
– У нас, мама, теперь вся жизнь неприятности, – подсев на диван ближе к Татьяне Семеновне, холодно ответила Нина. – Чего может быть приятного, когда в одночасье весь народ в нищету бросили?
– Опять за свое! – поморщилась Татьяна Семеновна и даже рукой досадливо махнула. – Только вчера с Шурой Гусихой об этом же толковали.
– Ну, а что Шура-то? Работала, работала, как батрачка, девчонкой в войну вкалывала, а теперь гроши получает, которых и на хлеб-то с молоком не хватит. А кто понаглее да повороватее - виллы себе строит на лазурных берегах.
– Ну, тут уж ничего не поделаешь, кому какая карта выпала. Я тоже получаю столько же, – выставила свой довод Татьяна Семеновна. – И тоже в войну немало бедствовала. Без нужды никто не жил. А тоже шиш дают! Вон по телевизору говорят, в государстве денег нет.
– А куда же они подевались? – подавшись всем своим пышным телом к Татьяне Семеновне, спросила Нина и требовательно стала смотреть на неё большими в пушистых ресницах глазами. – Прежде весь мир кормили, всю Африку и Кубу снабжали, и всем хватало. А теперь, видишь ли, не хватает! А я тебе скажу, отчего не хватает. Оттого, что наш Митька в компании с известной шайкой и нефть, и все недра себе в карман положили. Это «приватизировали» у них называется. Вот как тебе это нравится? – строго спросила она, сверкая продолговатыми миндалинами глаз.
Татьяна Семеновна сложила руки на коленях и хмуро молчала, стараясь не смотреть на дочь. Ей не нравилось, что Нина каждый раз сводит разговор к политике. И чего она далась ей, эта политика? Если бы все занимались политикой, с голоду давно бы передохли. В политику лезут, кто работать не хочет. Посмотришь вон в телевизор, соберутся всякие присосавшиеся к власти хлыщи и курлычут по всему вечеру, словно журавли на кормежке.
– Вот ты где глину берешь? – после некоторого молчания уже спокойно спросила Нина.
– Как где? – растерялась  Татьяна Семеновна. – Где и все. Под Караульной горой в яме.
– Во-от! – обрадовано воскликнула Нина. – И все село в той же глиняной яме берет. А я завтра возьму и приватизирую эту самую яму, то есть заберу себе, – внятно, как на школьном уроке, принялась растолковывать она матери. – И вас больше не пущу туда. А если пущу, то исключительно за денежку.
– Это как так, не пущу? – возмутилась Татьяна Семеновна. – Испокон веков, чать, там брали, а теперь она не пустит! За деньги… Больно легко разбогатеть хочешь.
Нинины слова сильно задели её. Она даже и представить не могла, чтобы кто-то за деньги продавал ей их же глину.
Нина Спиридоновна, напротив, осталась довольной произведенным эффектом. Она молча понаблюдала за матерью, поиграла своими бархатными глазами, которым завидовали все их сельские чаровницы, и тихо выдохнула:
– Вот, мама, а ты говоришь, почему с Митей у нас спор. Да всё потому. Он не просто глиняную яму забрал у села. Он целый народ лишил ископаемых ресурсов, которые, как и наша глина, испокон веков принадлежали всем. С чего же, думаешь, у него царские терема? А счета в иностранных банках? Да все с того, с наших природных богатств, с наших денег. И он в крови народ потопит, лишь бы эти богатства удержать. Потому, что богатства, особенно даровые, это страшная штука!
– Ну, ты, дочка, прям, как о Гитлере, о нем, – обиделась Татьяна Семеновна и заерзала в кресле, которое сейчас ей показалось особенно неудобным, до того неудобным, что хотелось вылезти из него.
Нина заметила эти её нетерпеливые движения, однако не смягчилась.
– Гитлер, не Гитлер, – с холодным спокойствием произнесла она, – а вон депутатов, избранных народом.… Заметь, всем народом! – повысила она голос. – Расстреляли, как куропаток... Он расстреливал вместе со своим хозяином. С этим оборотнем.… А ты все его защищаешь. Все тебе жалко.
Татьяне Семеновне и самой было тошно оттого, что её Митя причастен к тому расстрелу. Она даже заболела тогда, увидев, как из танков по своим же людям палят. И жила в те дни, как на горячей сковородке. С ней и на селе в то время перестали здороваться. Пришла в магазин за хлебом, бабы увидели её и отвернулись. Словно бы она виновата, словно бы по её наущению стреляли в людей. Она даже ночами плакала от обиды, но на людях виду не показывала. Не хотела, чтобы они знали, какая горечь у неё на душе.
– Да мне, дочка, всех вас жалко, – после некоторого молчания заговорила она. – Вот их пять пальцев, – растопырила она  руку, – а укуси, все одинаково больно.
Нина Спиридоновна ничего не ответила. Она знала, мать все равно не поймет её. А если и поймет, то не согласится. Все равно будет жалеть своего Митю. Как же, несчастный, оторван от родительского дома. Да нужен ему этот дом! Он давно забыл помнить, где родился и произошел от кого…
Татьяна Семеновна вздохнула и, желая сгладить неловкость от наступившего молчания, робко произнесла:
– Вон болтают, Митя должен вроде бы приехать. Из губернии уже приезжали, спрашивали… Тебе-то ничего слышно не было? Может, Алина что сообщала?.. Сама-то не звонила ей?
– Нет, давно не звонила, – равнодушно ответила дочь и добавила, загадочно усмехаясь: – Если слетаются вороны, значит, падаль зачуяли.
– Ты что, Бог с тобой? Разве так можно о собственном брате? – сердито отмахнулась она от дочери. – Мелешь, сама не знаешь, что!
– Да не о брате я! – поспешила успокоить её Нина. – Просто к слову пришлось. Ко мне вот тоже сегодня один ворон прилетал. Все настроение испортил.
– Это откуда же?
– Да всё оттуда. Из губернии. Из департамента образования. Сам начальник пожаловал, Арон Соломонович Сандомирский. Видишь, какая княжеская фамилия! И не подумаешь, что из местечковых...
– У них у всех теперь княжеские…. Ещё в революцию понахватали, – со старушечьим простодушием заметила Татьяна Семеновна. – Они и тогда комиссарили. И теперь, смотрю, комиссарят.… А че он хотел-то, этот твой Мирский? Про Митю-то ничего не говорил?
– Про Митю не говорил, а приехал неспроста, – с недоброй усмешкой произнесла Нина Спиридоновна, потирая пальцы, наверное, для успокоения нервов. – Решил облагодетельствовать. Компьютер пообещал. А ещё привез программу полового воспитания школьников. Говорит: «Если только вы внедрите её, Нина Спиридоновна, сразу же по всей стране пойдет ваш опыт для сельских школ. Уж мы устроим».
– Это что за половое воспитание? Это как с мужиками, что ли, спать? – сразу же возмутилась Татьяна Семеновна. – Наших детишек этому учить? Да кто этому учит? Придет время, сами научатся без всяких программ.… Вот ведь что творится! – покачала она головой. – Э-хе-хе, прежде сроду такого не бывало! А тут додумались…
– Вот и я его спрашиваю, – не слушая мать, холодно продолжала Нина Спиридоновна, – «У вас дети есть?» «Да, – отвечает, – девочка четырнадцати лет. Очень развитая!» «Ну и практикуйте, – говорю, – на ней свой опыт. Покажите, где у неё клитор, где срамные губки. Как лучше отдаться, чтобы не забеременеть и получить больше удовольствий. Как научиться оральному сексу».
Он даже ошалел от такого поворота! Глаза на меня выпучил и молчит, словно контуженный, слова вымолвить не может.
– Ну, Нинка! Ну, бой-девка! Не можешь ты по-мягкому-то! – с неподдельным испугом произнесла Татьяна Семеновна и восхищенно добавила: – И бедовая же ты у меня! И в кого только такая? Отец-то рохля рохлей был. А ты в глаза всё лепишь.
– А сама в себя! – ободренная материнской похвалой, весело ответила Нина Спиридоновна и поправила рассыпанные по плечам волосы. – Он ведь как миленький всё проглотил! На их наглость надо наглостью отвечать… Я ему сказала: не знаю, как в вашей среде, а у нас в деревне вообще не принято до замужества никаким сексом заниматься. И наши девушки под венец предпочитают девственницами ходить. Потому и рожают детей, крепких, как сбитни.
– Ох, Нинка, и догордыбачишься ты! – покачала головой Татьяна Семеновна. – Не боишься, что с работы слетишь? – Но тут же успокоила себя: – Да нет, пока Митя в правительстве, никто тебя не тронет.
– Он и приехал за моей поддержкой, зная, что брат у меня премьер. Видишь ли, целую книжку о сексе навалял. На память мне преподнес. Только я её сразу же в корзину выбросила. И руки с мылом вымыла. А ему твердо сказала: «Пока я тут директор, никаких чужеумных экспериментов в своих стенах не потерплю!» Вот пусть на своих детках экспериментируют!
Они поболтали ещё, и Татьяна Семеновна ушла от дочери успокоенной. Она решила: незачем душу маять. Думай, не думай, а все одно по её не будет. А уж коли приедет, мимо двора не пройдет.
И эта нехитрая мысль прибавила ей бодрости.
6
А в конце недели с визитом пожаловал к ней сам губернатор Алмаз Кимович Затютюрин.
Татьяна Семеновна как раз обирала смородину в палисаднике и увидела гостей еще на дороге. Затютюрин в красном с блестящими пуговицами пиджаке вышел из машины с тонированными стеклами, разминаясь, потянулся, крякнул, неторопливо снял с себя пиджак и, аккуратно свернув его, положил на переднее сиденье под присмотр водителя.
Из задней дверцы вслед за губернатором, как куропатка из гнезда, выпорхнула кургузая с крашеными волосами молодая бабенка, в шортиках, с лаковой сумочкой через плечо, и завертелась перед губернатором. Но он однако не очень  был внимателен к ней. Стоял возле машины и с озабоченным видом оглядывался по сторонам.
Это был высокий, статный, во всех отношениях приятный мужчина. Про таких обыкновенно говорят: мужик, что надо! На вид ему можно было дать лет сорок, не больше. Легкая проседь на висках и модная стрижка придавали облику губернатора одновременно и солидную степенность, и притягательную моложавость. И одет он был чисто. В белой рубашке из тонкого полотна, в белых кожаных туфлях с «продухами», а вот клетчатые штаны хотя и были безукоризненно отглажены и сидели на губернаторе достаточно ловко, Татьяне Семеновне никак не могли понравиться. Пиджак ладно, Бог с ним! Теперь в красных пиджаках многие ходят. Вон их местный богатей Лёха Горлачев тоже в красном пиджаке. Дворец себе отгрохал и похваляется: «Мое время пришло!… Чего вы у этих коммуняк заработали, жуки навозные? Грыжу себе! А я вот по-царски живу!»
И вправду по-царски. До перестройки-то все больше по тюрьмам обретался. Как уехал парнишкой в ФЗО, связался с городской шпаной, так и пошел по этапам. Вначале, слух был, инкассатора убили. Тогда ему немного дали по малолетству. А потом новый слух: сберкассу ограбили. И опять Лёху загребли с его шайкой.
Лет двадцать ничего не было слышно. А тут с перестройкой объявился. На «Мерседесе» с темными стеклами, как вот у губернатора, приехал и в красном пиджаке. Сразу же за дело принялся. Строителей пригнал с техникой, стал на виду всего села дворец возводить на месте бывшей материнской халупы. Из красного кирпича построил, а ступеньки мраморные. Теперь соседние избы рядом с Лёхиным дворцом карликами кажутся.
А еще у них в Илецком заезжий зубной техник тоже в красном пиджаке ходит. Зубы-то ныне кусаются: дорого, чтобы новые вставить. Вот и достаток у человека! Вот и красный пиджак.
Мода пошла на красное. Теперь не только дурачки любят красненькое. Вон по телевизору посмотришь, депутаты тоже в красных пиджаках! Ну, и шут с ними! Пусть ходят, коли нравится. Не одним же бабам в красном щеголять.
У неё у самой есть красная кофта и косынка – тоже. Красные пиджаки – ладно, Бог с ними! Красное не беда. А вот клетчатые штаны – это совсем другое. Коренные казаки сроду их презирали. Испокон веков считалось, что клетчатые штаны носят лишь жидовины, мошенники да ярмарочные скоморохи. У них в Илецком никто клетчатых штанов на себя не напялит.
Помнится, когда они поженились, Спиридон поехал на ярмарку в Сквореченск и тоже привез себе клетчатые штаны. Встал перед зеркалом да примерять начал. И тут свекровь вошла в горницу, как увидела эти штаны и понесла его.
– Скинь сейчас же! – закричала. – Скинь, пока народ не увидел! Ты что хочешь, чтобы тебя на все село с этими штанами прославили? Чтобы Спирькой-Жидом прозвали? Брось и никогда не носи.
Уж так распушила его, что он их больше ни разу и в руки не взял. Так и пролежали в сундуке до самой войны. А в войну один полячишка их упер. Они тогда какую-то свою армию создавали. Ну и бродили по селам, всякий шурум-бурум меняли на продукты, а потом продукты – на деньги. Так и крутились, высматривая, кого бы надуть. Они ведь не могут без того, чтоб не маркитантить.
Вот и к ней пришел один полячек, в военном кителе, правда, без погон. И в клетчатых штанах. А фуражка на нём угольчатая, похожая на большую летучую мышь.
Предложил ей этот поляк детскую матроску. Ещё крепкую, хотя и ношенную. Одежка Мите впору пришлась. Запросил с неё поляк пять десятков яиц. А в доме у неё, как на грех, только три десятка оказалось. Побежала к соседям Рузановым яйца занимать. Пока бегала, полячек и обчистил её сундук. Ей и в ум тогда не встряло, что он в клетчатых штанах...
В доме и брать-то было нечего. В сундуке лежали вот эти ненадёванные клетчатые штаны и широченная свекровина юбка из крашенного домотканого полотна, в которую и рядились–то лишь на масленицу да в школу брали на спектакли. Правда, была ещё тяжелая накрывная шаль. Вот её жалко. В ней Татьяна Семеновна с хлебными обозами ездила зимой на железнодорожную станцию. Закутаешься, никакой ветер не страшен. И мороз не скоро проберет. Вот это все и упер тот поляк…
А ещё приезжал к ним в село поэт тоже в клетчатых штанах. Это когда она уже в колхозном профилактории работала. Пришел молодой такой, мордатый да краснющий, хоть прикуривай. Лоб высокий с залысинами, должно, шибко умный...
Нудил, нудил своими стихами, аж тоска взяла. Вроде по-русски, а ничего не понять, будто немец. И стихи-то какие-то чахоточные. Никакой жизни в них. Одна словесная морока.
Ну, наконец, кончил читать и смотрит, что народ скажет. А народ молчит.
В столовую повели, подкрепить для новых стихов. А он уж таким привередой оказался, лучше бы никогда не приезжал. То соль больно уж для него несоленая, то горчички ему подай, то чесночного соусу на отваре из кубинских омаров. А где их взять? Чать, не ресторан…
Ну, накормили, слава Богу, а он и спрашивает:
– А почем у вас говядинка?
Сказали почем.
– Нельзя ли купить? – спрашивает, а по глазам видно, где там купить, даром желает отовариться.
– Ладно, – махнули рукой, – не обеднеем. Бери так.
Обрадовался, ровно дитя малое.
Послали раздатчицу Клаву Бурмашеву к кладовщику Тимофею Яковлевичу. Отрубил он от задка кусище эдак килограммов на десять. Клава еле доперла: на, ешь, поэт! Осмотрел он говядину, ровно доктор на приеме, поморщился да и говорит:
– Ну что за бессовестный народ! Он что же, ваш кладовщик, не мог поприличнее кусок выбрать? Нарубил одних костей да сухожилий.
Все так и ахнули! Клава Бурмашева от удивления даже блюдо разгокала…
Вот они, клетчатые штаны-то, и показали себя! Будто насильно всучили ему это самое мясо. Не нравится, не брал бы. Никто не неволил. Нет же, как миленький, схватил. Да ещё и спрашивает:
– А зелени, что же, не будет к мясу?
Обозлились все. Повар, покойная Дарья Круглова возьми да и скажи ему:
– Нет, не будет. Трава ещё не наросла. И косилка сломалась.
Обиделся, губки фонариком вздул. Уехал, не попрощавшись. Ну и славно! Хоть бы совсем не приезжал, не больно истосковались по его стихам…
Эти воспоминания, вызванные губернаторскими клетчатыми штанами, сами собой пронеслись в голове Татьяны Семеновны. А то, что приехал губернатор, она сразу узнала. Да и как было не узнать? На дню по десять раз по телевизору показывают. То он гостей принимает, то за границу отъезжает, то бал губернаторский устраивает, то у фермера ветчину кушает, то с депутатами на корабле катается. И она всегда удивлялась: «И когда только он, милушки, работает?» Тут хозяйство с воробьиный нос и то дыхнуть некогда. А у него целая область на руках, и он еще в телевизоре успевает вертеться.
Она отставило пластиковое ведерко, наполовину наполненное смородиной, и стала наблюдать из-за сливы за гостями. А когда они направились к калитке, вышла к ним навстречу. Губернатор увидел её и весело спросил:
– Вы, конечно же, хозяйка этого дома?
– Да, – сказала она, – хозяйка.
Он подхватил ведерко из её рук и представился. А свою спутницу представлять не стал. Наверное, забыл про неё, хотя она была тут же, рядом. И, по всему видать, смущалась.
Татьяна Семеновна пригласила гостей в дом. Они охотно прошли за ней, и губернатор с порога принялся хвалить её жилище за чистоту и порядок, за то, что прохладно в помещении.
– Это не дом, а настоящий терем!
Он ходил с Татьяной Семеновной по избе, дотошно разглядывал все предметы, осмотрел фотографии на стенах. Остановился перед большим портретом Спиридона в солдатской форме с погонами старшины и догадливо произнес:
– Это, конечно, муж? Бравый, бравый! Герой! Ничего не скажешь. Настоящий казак! И, пожалуй, будет покрепче Дмитрия Спиридоновича… Что поделаешь, вырождаемся понемногу. У меня тоже дед был отчаянный рубака!
Увидел на тумбочке в простенке между окон гармонь под вышитой белой салфеткой и тоже спросил:
– А это чья музыка?
– Митина, – сказала она, – в молодости увлекался.
Потом стал спрашивать, где будет спать Дмитрий Спиридонович, если пожелает приехать на свою отчину. Она указала на железную двухместную кровать, застеленную коневым одеялом, с воздушным газовым покрывалом на подушках. Он подошел, потрогал руками перину, проверяя, мягко ли постелено. А сам все говорил и говорил о делах в губернии, о том, как повезло её обитателям, что именно его избрали губернатором, а не какого-то пентюха, заскорузлого в своей коммунистической обертке. А то и вовсе бы мог на его место продвинуться какой-нибудь болтун вроде их соседа Паяцева, который только и знает, что славословить в адрес стареющего президента да выдумывать всякие акции вроде всеэрефского съезда проституток. Ну не глупость ли?
А вот у него губернаторская мечта в отличие от этого Паяцева лишь одна: превратить губернию в территорию рыночного счастья, где каждому станет хорошо; сытно и весело. Он уже задумал создать в городе целый комплекс развлекательных сооружений и воздвигнуть вокзал выше знаменитого собора Парижской Богоматери. Пусть едет народ и дивится: вот как люди живут в счастливой Заварии! И ради этих благородных воплощений он своего живота не пощадит. И Дмитрий Спиридонович должен быть уверенным в его лояльных к нему устремлениях. Они с Дмитрием Спиридоновичем всегда были единомышленниками и с нуля создавали свою партию «Союз Скважины и Демократии». Им и теперь надо бы держатся одного плеча. Быть неразлучными во всех реформаторских новациях, помогать друг другу и показывать всей стране, как нужно правильно жить.
Татьяна Семеновна порой не понимала, что он говорил, и у неё мелькало в голове: «Вот лопотун, вот лопочет!  Сам говорит и ногами перебирает, словно стоялый жеребец. И губы облизывает.
За последнее время она повидала всяких людей и уже ничему не удивлялась. Газовые генералы, начальники строек, коммерсанты с академическими званиями, депутаты всех мастей давно перестали смущать её. Из общения с ними она вынесла одно: все они хоть и в больших чинах, а нисколько не умнее от этого. Иной раз даже думала: «Господи, и как только они по своей умственности с казенными делами управляются?»
С недавних пор у неё выработалась привычка наблюдать за гостями и подмечать за ними то, чего и не надо было бы. В душе она корила себя за эту дурную, как считала, привычку, но ничего не могла поделать с собой.
Вот и сейчас, спохватившись, молча обругала себя за то, что нехорошо подумала о человеке, который, по сути, совершенно не знаком ей. Мало ли, кто какие штаны носит! Ныне иные старики вон шорты на себя напялили и не стыдятся! А тут, подумаешь, клетчатые штаны! А ему, может, вот её застиранный халат не нравится...
Но тут ей опять вспомнилось, что он на её Митю грязь лил, а это похуже клетчатых штанов! Это что же за друг такой? Сёдни по телевизору тебя облает, завтра за спиной паучье гнездо совьет, а послезавтра, глядишь, и по темечку тюкнет. Нет уж, это никакой не друг Мите…
И глаза больно уж вертучие! Такие – кого хочешь, обманут. Так и бегают туда-сюда, как у вокзального мошенника. Словно бы обворовать собирается, высматривает, где что плохо лежит. И в голове Татьяны Семеновны мелькнула грешная мысль: «Кабы ни упёр чего, как тот шаромыжный полячок в клетчатых штанах!»
Спутница губернатора молча и неотвязно следовала за ним, словно нитка за иголкой. Татьяна Семеновна и к ней присмотрелась, к этой маленькой женщине в белых шортах. Она показалась ей удивительно расторопной: бегала, как клуша, только что оставившая своих повзрослевших цыплят.
Татьяна Семеновна как бы не замечала её, а женщина всячески старалась напоминить о себе: заходила то с одной, то с другой стороны, порываясь что-то сказать. Голова её с короткой стрижкой была круглой и красной, как фонарь уличного светофора. И Татьяна Семёновна с сочувствием подумала: «Да чем же это, она, милушки, так испохабила себя? Это надо же, так искраситься! Вот ведь мода до какой страсти доводит!..»
Губернатор тоже до определенного часа не замечал свою спутницу. И лишь под самый конец разговора неожиданно представил её:
– А это главный двигатель нашего прогресса. Автор передовых технологий в сельском производстве Венера Савельевна Коровка…Она хоть и Коровка у нас, но её не очень-то подоишь. Она по профессии гинеколог, с ней шутки плохи. Может и в медицинское кресло завалить.
И он расхохотался, довольный своей шуткой. Однако Татьяна Семеновна его шутки не приняла, и по-прежнему оставалась серьезной. Губернатор заметил это, и лицо его тоже приняло серьезное выражение.
– Нет, нет кроме шуток, – поправляя солнцезащитные очки в нагрудном кармане своей безукоризненно белой рубашки и весело поглядывая на Коровку, проговорил он. – Венера Савельевна у нас человек передовых взглядов.
Коровка, запрокидывая голову, смотрела на губернатора снизу вверх, и в глазах её читалась любовь и обожание. У неё были розовые, туго набитые щечки, как у полевого, запасливого хомячка. Но это совсем не портило её молодого, округлого лица.
– Ныне Венера Савельевна работает у нас  над важным тыквенным проектом, – строго объяснял Затютюрин. – Через год, другой мы всю Эрефию завалим дешевой тыквой. А излишки в Америку будем поставлять.… Это вам не какой-то там съезд проституток. Съездами пусть Паяцев удивляет мир. А мы работаем конкретно и экономически целесообразно. А главное, адресно. Мы уже и всю технологию запросили у голландцев по выращиванию этой ценной культуры.
– А чего в ней ценного? – удивилась Татьяна Семеновна. – Тыква она и есть тыква.
– Как что? – в свою очередь удивился губернатор. – В тыкве витамины и всякие там полезные вещества.
И он требовательно посмотрел на Коровку, как бы говоря: ну давай помогай, что там ещё?
Венера Савельевна только этого и ждала: радостно встрепенулась, задорно тряхнула короткой прической, неуловимо легким движением рук поправила на себе шортики из тонкого полотна и принялась быстро и бойко объяснять:
– Тыква имеет крупный шаровидной формы плод. Обладает довольно твердой кожурой и многочисленными семенами. Её можно консервировать, парить, а также применять в медицинских целях. Мякоть тыквы улучшает моторную функцию кишечника и усиливает диурез.
– Ты посмотри чего! – удивилась Татьяна Семеновна. – Сколько живу, сроду не слышала такого. А мы – тыква да тыква. А оно вишь как!..
– Вот хотим инвестиции попросить через Дмитрия Спиридоновича, чтобы закупить соответствующую технику за рубежом, – облизнул губы губернатор. – Будем научный метод внедрять.
– А чего его внедрять? – опять удивилась Татьяна Семеновна и невинно добавила: – Вон она у меня на огороде растет. Могу и на пуд, а то и на два вырастить. Навозу положишь под корень да хорошенько польешь – вот она и прёт сама без всяких технологий.
– Э-э, не скажите, – не согласился губернатор. – У нас ведь как? Все лопатой да через дурь свою. А за рубежом – техника. В белом халатике работают. Пора и нам приобщаться к цивилизованным ценностям западного мира. Пора бы стряхнуть с себя коросту векового невежества.…Ведь над этой программой, можно сказать, лучшие умы Европы бились... Вы же потомственная крестьянка, а тоже – на-во-оз! – ласково попенял он Татьяне Семеновне. – В нашу эпоху сплошного просвещения больше минеральных удобрений следует вносить. Мы за науку во всем….
– А где у вас растет эта тыква? – не слушая губернатора, живо заинтересовалась Коровка.
– Да в огороде за двором. Где же ей ещё расти? – простодушно произнесла Татьяна Семеновна. – Могу показать, ежели желаете…
– Желаем, желаем! – захлопала в ладошки Венера Савельевна и молитвенно вскинула на Затютюрина свои лихорадочно заблестевшие глаза.
 Губернатор тоже изъявил желание взглянуть на посевы, и Татьяна Семеновна повела их через весь свой просторный двор к задней калитке.
Прошли мимо бани за сараями, мимо яблонь, мимо груши с высохшей вершинкой. Сразу же за деревьями и за посевами картофеля и началась тыква. Она не только хорошо расплелась и разлопушилась, но и завязала уже первые плоды.
– Это разве тыква? – удивилась Коровка. И в голосе её почудилось разочарование.
– Тыква, тыква! –  тут же подтвердил Затютюрин тоном большого знатока.
– Странно, – хмыкнула Венера Савельевна. – А я видела  в магазине желтую и совершенно голую, безо всякой растительности.
– Она и будет безо всякой растительности осенью, когда с огорода уберем, – поучительно произнесла Татьяна Семеновна, ничуть не удивившись словам Коровки.
Чему дивиться? Врач же! Да ещё по женским болезням! Где ей знать, как тыква растет? Вот самой доведись поработать во врачебном кабинете, тоже, пожалуй, многому удивилась бы. А тут земля, милушки! Это не какие-то там уколы да горчичники. Горчичник-то любой дурак поставит. А тут думать надо, как землю в здоровье держать...
Конечно, оно и врачам бывает нелегко. Случается и по живому резать. Тут тоже нужны нервы. Вон Леньке Беляеву целую ногу отпахали. Теперь на костылях прыгает, как кузнечик. Да ещё и погрозили: «Водку будешь жрать, и другую отпилим»...
Губернатор, размашисто перешагивая через посевы лука, гороха и моркови, внимательно оглядел огород и заметил с сочувственным пафосом:
– Это все-таки архаичные способы ведения сельского хозяйства, дорогая Татьяна Семеновна! А мы, повторяю, хотим внедрить у себя передовые приемы западного цивилизованного мира и тем самым приобщиться к культуре земледелия лучших умов Европы. Это, по нашему разумению, будет стартовая площадка для всей Эрефии. Ярмарка, так сказать, передовых технологий.
Он говорил, вертя головой, и глаза его восторженно блестели. Но блеск их был все-таки каким-то металлически-холодным.
У Коровки тоже блестели её большие серые глаза, которые смотрели на губернатора всё с тем же плохо скрываемым обожанием. Она как бы любовалась его видом, и это любование доставляло ей искреннее наслаждение.
Татьяна Семеновна отмалчивалась, решив не спорить с губернатором. Пусть говорит, что хочет. Заметив сизый стебель молочая среди тыквенных плетей, она с остервенением выдрала его из земли и горько подумала: «Ну, чисто малые дети! Ровно до них никто и не жил. Тулин вон когда на Украину ездил к Федору Моргуну смотреть, как хлеб растят без плуга и пашни. А потом со звеньевым Колькой Танеевым к самому академику Мальцеву ездили за опытом. А тут вздумали тыкву растить по-голландски. Вот бараньи головы!»
Тулин вон болтал, что ему тоже вроде бы предлагали растить хлеб по немецким чертежам, а он отказался. И на деньги не соблазнился. Сказал: «Что это за чертежи, которые по русской выкройке склеены? Подцуропили нашу выдумку и нам же, дуракам, за большие деньги предлагают…»
«А дамочка, видать, жох-баба! Из врачей, видишь, в тыкву вклюнулась. Наверное, выгода есть?»
Межой огорода, чистотой которого Татьяна Семеновна втайне гордилась, все трое вышли на зеленую луговину переулка как раз против пруда. Загоготали гуси, увидев их, а утки, насторожившись, прекратили возню в иле.
– Чего это они? – удивилась Коровка.
– На нас сердятся, – кротко пояснила Татьяна Семеновна. – Кормежке ихней мешаем.
– Это нехорошо, мешать чужой кормежке. По крайней мере, это недемократично, – загадочно усмехаясь, произнес губернатор и, подмигнув Коровке, добавил, обращаясь уже к Татьяне Семеновне: – Я рад нашему знакомству. Очень рад! Давно хотелось это сделать, да служба… Вы мне показались во всех отношениях женщиной разумной и широко мыслящей. Именно такая мать и должна быть у премьера страны. И я думаю, у нас с вами наладится самое тесное сотрудничество во благо развития нашей губернии. А это значит - во благо каждого из нас.
И он опять, загадочно усмехнувшись, посмотрел на Коровку.
– Уж и не знаю, что сказать, – смутилась Татьяна Семеновна. – Да и какой из меня помощник в моих летах?
– О-о, вы самый главный помощник всей губернии! – вознося к небу глаза, с глубоко запрятанной иронией воскликнул Затютюрин. – На вас только и надежда! Одно ваше слово, и Дмитрий Спиридонович прольет такое благодеяние на всю губернию, какое другим никогда и не снилось!
– Не знай, не знай, – смущенно бормотала Татьяна Семеновна. – Я в ваших делах ничего не знаю. Мое дело старушечье: поел да – на печь.
– Да всё вы знаете, миленькая! – с ласковым укором произнесла Коровка, хватая Татьяну Семеновну за руки и преданно заглядывая ей в глаза. – Все знаете! У вас такой житейский опыт! Нам учиться да учиться!..
При быстром разговоре, особенно когда волновалась, иные слова Венера Савельевна произносила с каким-то присвистом, и они у неё сливались в один звук, похожий на зуденье осы на покосе.
– Хорошо, хорошо, я постараюсь! – торопливо говорила Татьяна Семеновна, легонько освобождая и отводя за спину узловатые кисти своих рук.
Ей казалось, что она невзначай может и повредить пухленькие, как оладушки, ручки Венеры Савельевны с черным маникюром аккуратно обточенных ногтей. И еще её не оставляла мысль: как этими ручками Венера Савельевна будут брать необхватно-пудовые тыквы?
Эта мысль казалась забавной и втайне веселила Татьяну Семеновну. Она смотрела на Коровку и думала, что ничего не скажет сыну и никаких ходатайств не будет от неё. Не глупее их, чтобы с такими просьбами в правительство лезть. Тем более к сыну! А на деревне и заикнуться про такое нельзя. На смех поднимут!..
По затравевшей дорожке проулка они вышли на улицу, Татьяна Семеновна увидела перед своим двором целое стадо легковушек и удивилась этому.
Стоял возле своей машины среди прочих знакомых и незнакомых лиц и закадычный дружок её сына Федя Сыромятников, теперешний глава района, долговязый мужик с тихо блуждающей улыбкой на сухом, мускулистом лице.
Был здесь и старый её знакомец Роман Кузьмич Толстошеин из губернии. И главный агроном хозяйства Берестаев, совсем еще молодой человек. И сельский глава Василий Васильевич Ачаев. И еще какие-то люди на машинах, которых она видела впервые. Не было лишь Тулина. И она догадалась: наверное, на счет обеда хлопочет. А чего хлопотать? Столовая своя, скотинка есть. И за выпивкой дело не встанет. Теперь в хозяйстве открыли собственный магазин. Никаких тебе ни райсоюзов, ни профсоюзов – сам всему голова, черпай ковшом!…
Каждый стоял возле своей персональной машины, и каждый пребывал в одной в одной и той же позе: левая рука облокачивалась на кузов автомобиля, а правая, изогнутая калачиком, подпирала бок.
Завидев губернатора, вся эта скучающая масса разом ожила, зашевелилась и, преобразившись, приняла позу «смирно», как это делают солдаты при виде ротного командира. Татьяне Семеновне показалось забавным такое их поведение. Взрослые мужики, при солидных должностях, а ведут себя, как новобранцы.
– Ну, что, орлы? – весело произнес Затютюрин, оглядывая всю эту моторизованную рать. – Какие проблемы?
Все дружно промолчали.
– Выходит, никаких проблем? – помедлив, уже сурово спросил он. – Чего же в таком случае собрались? Вам что, концерт здесь?
И тогда Толстошеин, отделившись от своей служебной «Волги», сделал шаг вперед и торжественно сообщил:
– Комбайн пригнали!
– Ну и в чем вопрос? – хмуря брови, снова строгим тоном спросил губернатор.
Чувствовалось, что ему нравилась роль сурового наставника.
– Пригнали, значит, надо вручать.… Соберите митинг, созовите людей на площадь и вручите ключи лучшему комбайнеру…. Есть лучшие комбайнеры или перевелись? – поискал он глазами главу района Сыромятникова.
– Как же, есть! – встрепенулся тот. – Отчего же им не быть? Люди работают.
– Работа-ают! – передразнил его губернатор, слегка нахмурившись. – Не знай, как работают.… Вот и работайте! – приказал он и добавил: – От меня слово скажите. Поздравьте с началом уборочной кампании. А то собрались, дел у них нет!…И нечего меня ждать, – после короткого молчания произнес он уже спокойнее и потер свои холёные ладони. – Что у меня кроме вас забот мало? Нам с Венерой Савельевной ещё по хлебному проекту мероприятие предстоит проработать, – сухо заключил он и посмотрел на свою спутницу.
И она как-то призывно и радостно воспрянулась.
Все словно бы только и ждали губернаторского приговора: бросились по своим машинам и торопливо уселись в них. Даже Толстошеин на это раз влез в свою персональную «Волгу» необыкновенно ловко и проворно.
Автомашины, газуя и давя траву-мураву, густо наросшую возле двора и уже начинающую жухнуть, одна за другой стали выскакивать на лысую полосу асфальта. Не прошло и минуты, как вся улица опустела, оставив после себя лишь едкий бензиновый чад в застоявшемся душном воздухе. И Татьяна Семеновна насмешливо подумала: «Как собачья стая. Вожак рыкнул, и все побежали».
Затютюрин тоже было направился к своему черному лаково сверкающему «Мерседесу», но, спохватившись, вернулся к Татьяне Семеновне и долго жал её сухенькую темную от загара руку, взяв своими обеими руками, мягкими и сдобными.
– Спасибо за сына! – белозубо улыбаясь, говорил он, глаза его добродушно щурились и весело блестели. – Дмитрий Спиридонович приедет, надеюсь, не забудете в гости пригласить?
– Сами приедете, – улыбнулась Татьяна Семеновна.
Сзади к ней подскочила Коровка. Её лицо было сияющим и сладким.
– Очень приятно! Очень рада! – захлебываясь от восторга, торопливо восклицала она. – Это большое счастье – видеть настоящую женщину! Такая женщина не могла не стать матерью великого человека! Спасибо вам, дорогая Татьяна Семеновна, за ваш материнский подвиг! Огромное спасибо!
И она ласково прильнула к Татьяне Семеновне. Это вышло так неожиданно для Татьяны Семеновны, и было до того трогательно, что у неё даже радостно замерло сердце. К ней давно вот так по-детски нежно и доверчиво никто не приникал. Она разволновалась и расчувствовалась. И, когда гости стали отъезжать, вышла на асфальт дороги и принялась простодушно махать им вслед рукой. А потом долго стояла в сладком материнском наваждении. И ей думалось: «Нет, все-таки хороший человек Алмаз Кимович! А что на Митю плохие слова говорил, так это же работа! Мало ли что бывает по работе! Подумаешь, чуток повздорили! С кем не случается? А так, душевный человек. Очень даже душевный!… И клетчатые штаны здесь не при чем».
И спутница губернатора Татьяне Семеновне теперь виделась совершенно в другом свете: в шортах, а вишь, какая нежная! Не то, что Нинка. От той ласкового слова не добьешься! Родная дочь, а нежностей не позволяет. А эта – врач, а такая доступная! Вот только плохо, что не за свое дело взялась. Не понимает, глупая, что земля не всякому дается. Тут нужно терпение да сила. И царских теремов на ней не наживешь. А вот горб вырастет. Этот только разные ушлые захребетники богатеют на земле. А на собственной хребтине не больно разживешься. Ей еще покойная мать внушала: «Земля, доченька, хоть и не даст умереть с голоду, но и в золоте с её щедрот ходить не будешь».
Оно и верно. Земля мало кого богатит. А вот горбатит всех.
7
О своем губернаторе Татьяна Семеновна совсем ничего не знала. О нем болтали всякое. Но чаще говорили все-таки хорошее. Одним он нравился своей молодостью. А еще тем, что без бумажки выступает. Это прямо диво какое-то: такой большой начальник – и без бумажки!
Молодым модницам Алмаз Кимович нравился своей внешностью и тем, как одевается. Костюмы на нем были с иголочки, седели довольно ладно. А галстук он носил от Гуччи. И сам был пригож лицом: с черным разлетом бровей, прямым правильным носом и с мягко очерченным подбородком. Его лицо так и просилось на глянец модного журнала!
Телевизионщики хвалили губернатора за прозорливый ум, экономическую хватку и недюжинные государственные способности. И в один голос уверяли, что он вот-вот уедет в столицу, что его намерены взять в правительство, и, может, даже вместо самого Дмитрия Спиридоновича.
Эти слухи больше всего волновали пенсионеров. Как же без Алмаза Кимовича с пенсиями-то будет? Вон в других губерниях, послышишь, годами не получают. А тут всё чин по чину: изо дня в день, копеечка в копеечку.
Знающие люди успокаивали их, говоря, что зря волнуетесь. Алмазу Кимовичу в наследство от коммунистов привалили такие богатства, что на его место бревно воткни, и оно справится не хуже.
Однако знающих людей в губернии было мало, а пенсионеров очень даже много. И все они, весь этот, как любил выражаться Алмаз Кимович, электорат, на выборах дружно голосовали за него. Настолько дружно, что он даже всерьез начал подумывать: а не стать ли ему президентом всей Эрефии?
Эту опасную мысль Алмаз Кимович, разумеется, держал в глубоком секрете, даже своей жене не решался её доверить. Пока жив всенародно избранный, лучше ему не высовываться. До поры до времени посидеть на своем губернаторском шестке да переждать, пока одряхлеет лев. А он обязательно одряхлеет и очень даже скоро при его теперешнем образе жизни.
О жизни президента Алмаз Кимович был хорошо осведомлен. Ему было известно буквально всё до самых мельчайших подробностей: вплоть до того, какие кальсоны предпочитает носить Бон Бонович во дни великих торжеств.
Доносили об этом, разумеется, далеко небескорыстно верные люди, которыми успел он обзавестись в президентском окружении. Они, эти верные люди, и сами пребывали в тревожном ожидании скорого одряхления хозяина и с трепетом присматривались к молодым политически растущим дарованиям, на которых можно было бы наверняка поставить карту.
Затютюрин, по мнению большинства президентских чиновников, как раз и был такой фигурой. Передовой губернатор, либерал до мозга костей, до каждого, можно сказать, пупырышка, до каждой волосинки на теле, яростно бьется за рынок.
Сам-то он лучше этих столичных засранцев знал о своих возможностях; и был уверен, что значительно глубже, умнее и даже, быть может, образованнее их, а потому считал себя немного неудачником. И родился-то не от тех родителей, и в комсомоле не сделал достойной карьеры, и в науке не преуспел, а теперь вот который год прокисает в губернаторах. Это с его-то умом!
И по дороге из Илецкого, устав от щебетания Венеры Савельевны, Алмаз Кимович предался размышлениям о горьких превратностях человеческой судьбы. Чем он, хуже, к слову сказать, нынешнего президента? Или его помощников? А вот не дают ходу в большую власть. Тасуют одну и ту же засаленную колоду и не видят ничего дальше своего Медового кольца. Дали бы ему властного простора да посмотрели бы, каких он дел насовершал для родной демократической Эрефии!…Они же, эти шизики, ничего не понимают в настоящей экономике; не знают того, что секрет успеха не в самом производстве, а в иностранных инвестициях, в умении запрячь западный капитал в эрефскую промышленность. Это же так элементарно...
Тема иностранных инвестиций с некоторых пор стала любимым коньком Алмаза Кимовича. Ради этих самых инвестиций он изъелозил всю Европу, обрыскал Азию, обскакал всю Америку. Но, увы, не только дешевых, а и дорогих кредитов так никто и не выложил перед ним. Это обижало Алмаза Кимовича и порой доводило до крайнего возмущения. «Не по правилам, это не по правилам! Такого никак не может быть! – говорил он, наливаясь сердитой краской. – Рынок этого не должен допустить. Во всех учебниках написано, что капиталы текут туда, где их ждут и где им просторно»…
Вопреки учебникам, деньги отчего-то не желали течь в его губернию.
А тут еще недоброжелатели из крыла оппозиционно настроенных депутатов губернского собрания в открытую стали говорить о том, что валюты, которую он прокатал в поисках мифических западных инвестицией, вполне хватило бы не только на поддержку местной промышленности, но и на её полное выздоровление.
Эти разговоры были глубоко противны Алмазу Кимовичу и обижали его. Тут стараешься, ночей не спишь, все думаешь о благе губернии, а они?… Сотворить бы что-то такое, от чего разом заглохла бы вся эта неблагодарная публика!
И в эту самую трудную минуту его руководящих терзаний и подвернулась ему Венера Савельевна Коровка, давняя приятельница его жены. Где-то, то ли на курорте, то ли на каком-то политическом подиуме, залучила она одного очень сметливого голландца по имени Ван де Рук, который помаленьку занимался продажей семян овощных культур, а по случаю приторговывал дачной техникой.
Вот этот Ван де Рук вместе с Коровкой и решили создать совместную фирму «Надежда» по продаже передовых сельскохозяйственных технологий в Заварскую губернию. И когда Венера Савельевна посвятила в свои планы Затютюрина и попросила поспособствовать их реализации инвестициями из губернской казны, на Алмаза Кимовича будто весенним ветром повеяло. Вот она, синяя птица удачи!
Коровка вместе с Ван де Руком на выбор выложили перед ним сразу несколько проектов. Для начала Алмаз Кимович остановился на зерновом. Но зерно в Эрефии сеют все, прикинул он, и, случается, без всяких импортных проектов получают неплохие урожаи. На этом коньке, пожалуй, далеко ускачешь!
Гораздо предпочтительней показалось выращивание семян кукурузы на промышленной основе. Но и здесь, по мнению Толстошеина, выходило, что идея-то не совсем новая. Точно такой же проект предполагалось внедрить в их крае еще в далекие хрущевские времена. Но тогда какой-то умник из местного селекционного института трав доказал, что не вызревает кукуруза в их зоне рискованного земледелия. Толстошеин, правда, посмеялся над этим: дескать, если бы местное партийное руководство возжаждало, то никакие ученые доводы не устояли бы против их решений. И, будьте уверены, кукурузу обязали бы вызревать в сроки, установленние директивными решениями. Но Хрущева к тому времени уже не стало во власти, и про его затеи забыли.
Насмешки Толстошеина ничуть не смутили Алмаза Кимовича. На губернской думе, отметая все наскоки депутатов-аграриев, он заявил:
– Вы не верите в демократические преобразования природы? Милые, очнитесь! В какое время живете? Вы что, не слышали о глобальном потеплении климата на Земле? И не знакомы с «кривыми Филлипса»?
Оно, признаться, и сам Алмаз Кимович мало что знал об этих «кривых Филлипса». О них когда-то в бытность своего премьерства постоянно твердил Чуран, доказывая, что инфляцию в стране можно победить лишь за счет снижения потребительской корзины. А для этого необходимо всемерно развивать безработицу, ибо безработный человек на свое пособие не очень-то побежит на рынок.
Алмаз Кимович полагал, что это вполне здравая идея. И сокрушался: как сам-то не додумался до неё? Ведь где-то рядом бродил, а вот не сумел сформулировать в своей кандидатской диссертации. Дал опередить себя какому-то инженеришке Филлипсу. Добро бы, хоть американец был. А то так себе – занюханный англичашка. Вот тоже нация. Как клизма, так и сует свой нос в каждую задницу!…
В кукурузный проект, который Алмаз Кимович с некоторых пор стал считать плодом своих прогрессивных деяний, он исхитрился посвятить даже близкое президентское окружение. При личной встрече на одном из приемов по случаю расстрела народного парламента Бон Боныч сам поманил к себе пальцем Алмаза Кимовича и похвалил хотя и скупо, однако по-президентски емко.
– Я вижу, ты, понимаешь, хороший хват! – сказал он, кривясь и лукаво щурясь. – Если дело у нас наладится, к нам, пожалуй, вся восьмерка поедет кукурузу выращивать. Вот тут мы и покажем им свою загогулину, утрем нос всей Европе и моему другу Биллу.
Однако дальше этого президентского одобрения помощи от центра было мало. Пока на премьерстве сидел Чуран, еще удавалось кое-что выбивать из федеральной казны. А потом и этот источник иссяк. И это при более чем благосклонном отношении к нему всенародно избранного! Будучи в добром расположении духа, Бон Борныч называл Затютюрина не иначе, как «наш Павлик Морозов». Это несколько смущало Алмаза Кимовича, но в то же время он справедливо полагал, что далеко не с каждым губернатором позволяет себе вот так шутить сам глава государства.
И всякий раз, мысленно возвращаясь к своему первому знакомству с Бон Бонычем, он думал и о том, что этому счастливому случаю предшествовала целая череда различных обстоятельств и событий, о которых порой и не хотелось вспоминать. Но, как говорится, из песни слова не выкинешь…
Когда-то, по возрасту выбыв из комсомола, Алмаз Кимович стал работать завлабом в институте и одновременно корпеть над диссертацией «Влияние партийных съездов на экономические стимулы развития свиноводства». Но с научным трактатом с самого начала как-то не заладилось: не было вдохновения, что ли. Хотя объектом своих теоретических изысканий он избрал довольно известный в их крае совхоз «Победитель», где дела шли в гору, и где директорствовал в то время тоже очень известный человек, Герой Социалистического Труда Антон Сергеевич Мартынов.
Вот этот самый Мартынов однажды и познакомил его с председателем облисполкома Петром Васильевичем Стерховым, мужиком во многом правильным, но несколько грубоватым. За эту грубость, между прочим, не всегда обидную, Стерхова не раз прорабатывало областное партийное руководство, на что тот обычно отвечал: «Я же не барышня с розочками, чтобы миндальничать». И на него махнули рукой. Что взять? С завода мужик.
В то время Стерхову потребовался помощник, молодой, расторопный и деятельный. Все эти качества он и увидел в Затютюрине: экономически подкован, проворен и перспективен. И все анкетные данные склоняют к тому же: имеет определенный опыт комсомольской работы, был аспирантом, большой общественник – создал клуб бардовской песни. А по молодости еще и в амурных затеях себя проявлял. Ну, это к делу уже не относится. Главное, с соображением человек.
Правда, несколько смущал один давний случай из комсомольской биографии Алмаза Кимовича: донос на бывшего секретаря райкома комсомола Говорина. Сам Алмаз Кимович хорошо помнил этот случай и ничего особенного в нем не видел. Да, написал он докладную, но ведь не клевету написал. Говорин сам во всем виноват. Если уж привез из Швеции солженицынский «Гулаг», то и не за чем было хвастаться им. Надо было думать черепушкой, прежде чем книгу в райком нести. А это, что же получается? В самом святом, можно сказать, месте – и антисоветчина! Да любой настоящий комсомолец поступил точно так же, решительно и твердо…
За распространение антисоветской литературы Говорена тогда сняли с должности, а Алмаза Кимовича из инструкторов продвинули в заведующие сектором школьной жизни. Но дальше ходу не дали.
Эти эпизоды из давней комсомольской юности Алмаза Кимовича Стерхов в общем проигнорировал. Мало ли что бывает по молодости!
Петр Васильевич с первых же шагов не только поддерживал своего назначенца, но и начал потихоньку готовить его на место заведующего общим отделом. И Алмаз Кимович стал самым верным человеком Стерхову. Но вскоре общественно-политический маятник страны качнулся в обратную сторону. И все вокруг стало зыбким, словно вспучившееся болото. В управленческих кабинетах воцарились растерянность и даже паника. Бывалые чиновники, которых теперь именовали партноменклатурой, почувствовали себя неприкаянными у кормила новой власти и вскоре заячьей рысцой и вовсе разбежались кто куда, попрятавшись по своим заповедным кустам.
Алмаз Кимович тоже заволновался, почувствовав шаткость своего положения. А, заволновавшись, призадумался: что будет с ним завтра?
За судьбу державы, как иные ретивые служаки, он никогда не переживал. У него к ней были свои счеты. Во-первых, не дали ему роста по партийной линии. А во-вторых, сидела в его сердце застарелая семейная заноза. И связана она была с судьбой деда Зиновия Марковича, расстрелянного за троцкистский уклон.
Дед у него был видным человеком, революционером большевистской ковки. Одно время занимал пост комиссара арестов и реквизиций целого края и отличался особой классовой непримиримостью к врагам революции. В Гражданскую войну удостоился чести работать с самой Розалией Самойловной Залкинд, больше известной под кличкой Землячка. И прославился тем, что не тратил зря патронов на всякую белогвардейскую сволочь. Врагов пролетариата, попавших в его чекистские сети, по приказу Зиновия Марковича попросту забивали кувалдами. Черепа, рассказывают, разлетались, словно арбузные корки. И в подвалах дедовской конторы никогда не выдыхались приторные запахи исправно работающей скотобойни.
Фамилию дед, между прочим, носил совсем другую. Это уже отец Алмаза Кимовича завернулся в кокон Затютюриных. И, будучи совсем молодым, Алмаз Кимович обижался на покойного родителя. Не мог что-нибудь поблагороднее избрать! Другие вон Смоленскими, Новодворскими, Урицкими назвались. А тут – Затютюрин! Из каких только завалов выкопал себе подобное плебейское прозвище?
Но, войдя в возраст и поднабравшись зрелого ума, он открыл для себя, что не так уж и прост был его папаша. И фамилию для своего времени придумал вполне правильную. С аристократической-то, пожалуй, так и загремел бы в Гулаг. А тут никакого внимания со стороны органов. Бродит себе с экспедициями по таежным дебрям какой-то геологишка Ким Зиновьевич Затютюрин, ну и пусть бродит, камешки собирает, алмазы ищет для народного хозяйства. Вот и дожил во здравии до последних сроков своих…
Когда всё повернулось в стране, Алмаз Кимович справедливо посчитал, что судьба его деда, а также отца, пугливой вороной прожившего свою жизнь, да и своя собственная, дают ему полное право не держать ни перед кем никаких моральных обязательств и в новых условиях поступать так, как того пожелает сердце. Вместе с депутатом Суконкиным, имеющим обиды на Стерхова, они тогда же на имя президента Бон Боныча отстучали телеграмму, в которой в частности сообщали, что председатель облисполкома Стерхов «категорически игнорирует указы Всенародно избранного главы государства и подбивает массы на контрреволюционный антидемократический переворот». После чего оба затаились и стали ждать, что будет дальше.
А дальше было то, что и должно было быть. Петра Васильевича отстранили от занимаемой должности и завели на него уголовное дело по статье «государственная измена». Затютюрина же немедля истребовали в Мазарию, столицу нового государства Эрефии, в канцелярию самого президента страны. Алмаз Кимович тогда не знал ещё, как всё обернется, но уже предчувствовал какой-то важный взлёт в своей судьбе.
Позже в кругу близких людей, он с теплотой души любил вспоминать, как его приняли в столице и как в высоких руководящих кабинетах, к своей радости, повстречал немало лиц, знакомых ещё по комсомолу. И это обстоятельство ещё сильнее укрепило его в правильности выбора.
Он не без удовольствия рассказывал потом, как по длинному арочному коридору с ковровыми дорожками провели его в просторное квадратное помещение с расписным потолком, с гладкими стенами цвета слоновой кости к самому президенту Бон Бонычу. Первое, что бросилось Алмазу Кимовичу в глаза – это скромность обстановки в кабинете главы государства. Запомнились огромный т-образный стол, заваленный газетами, тумбочка с телефонами, несколько мягких кресел, журнальный столик с шахматами, телевизор в углу. Ну, еще шкафы с томами Маркса и Ленина. И он все сокрушался, что же это такое? Как же это так? Ведь правитель всей страны и такая бедность! Но, вспомнив, что всенародно избранный играет роль непримиримого врага номенклатурных привилегий, посмеялся над своей наивностью.
Запомнилось обилие лиц в кабинете. И это ничуть не удивило Алмаза Кимовича. Революция все-таки! Пусть и демократическая, но революция! А здесь главный штаб её. Новый Смольный!..
Президента он узнал сразу по его заплывшим глазкам и похмельной свирепости лица. До Алмаза Кимовича доходили слухи: с тех пор, как Бон Боныч взорвал усыпальницу Белого царя, в него вселилось сатанинские страсти. Они время от времени выползали из его нутра и отзываясь пьяным рыком.
Бон Боныч сидел спиной к окну в глубоком кресле, обтянутом черным бархатом, в хлопчатобумажной рубахе навыпуск, и был босиком. Бледно-розовые ступни его ног неподвижно торчали из джинсовых штанин, как два целлулоидных ласта, и казались неживыми.
Алмаза Кимовича представили хозяину кабинета.
– Вот, Бон Боныч, наш пионер-герой, тот самый Затютюрин, – известил начальник канцелярии всенародно избранного.
Бон Боныч снизу вверх оглядел Алмаза Кимовича и, кажется, остался доволен. Он с наждачным шелестом потер ногу об ногу и стал что-то говорить о будущем величии Эрефии, при этом одобрительно отозвался о научной и творческой интеллигенции страны, которая правильно ведет себя и горячо поддерживает его.
– Бурлит провинция-то, понимаешь! – сквозь кривую усмешку произнес Бон Бонович. – Вот как мы её раскочегарили! Кипит, как брага в стиральной машинке. Сам-то самогонку не гонишь?
– Нет, – краснея, соврал Алмаз Кимович, вспомнив, что под кроватью в квартире его матери до сих пор хранится самогонный аппарат, еще в пору комсомольской молодости изготовленный на заводе приятелем-умельцем. – Как–то не пришлось.
И, вильнув взглядом, отвел глаза в сторону от хитрого президентского прищура.
– А зря, – не одобрил президент. – Первач очень даже неплохим бывает. Иной раз и спирту не уступит.
Он кликнул невзрачного человека с водянистыми глазами по фамилии Бубу. Как потом выяснилось, государственного советника по кадровым и общеполитическим вопросам.
Алмазу Кимовичу этот Бубу сразу не понравился. Не царский человек! Головёнка шиловидная, с реденькими волосиками. Да и говорит так, будто рот ему кашей набили.
В кабинете вертелось немало щеголеватых, самоуверенных и бойких на язык молодых людей. Они сновали взад-вперед с какими-то бумагами, что-то горячо объясняли друг другу и делали вид, что страшно заняты.
Все было как в старом добром кино из времен революционного Петрограда. Алмаз Кимович догадался, что присутствующие тоже знают об этом и старательно играют роль пламенных демократических революционеров.
Еще в самолете, разговорившись с попутчиком, чиновником какого-то федерального финансового ведомства, Алмаз Кимович услышал от него, что старой гвардии партийных соратников всенародно избранный решительно не доверяет. Оно и правильно: там одни конформисты собрались, трусоватые и негодные для крупного дела.
– А вы должны ко двору прийтись, – заметил финансовый чиновник Алмазу Кимовичу, узнав, куда он летит и хорошенько приглядевшись к нему. – В своей кадровой политике глава государства опирается теперь исключительно на институтских лаборантов и комсомольских функционеров. Так-то оно и вернее, – с усмешкой пояснил он. – Этот пласт не отмечен лекалом особых моральных принципов, свободен от коммунистической чепухи и ради власти пойдут на все. Из этих ребят можно лепить настоящих рыцарей демократического переустройства Эрефии. Они стеной за новый порядок! Разумеется, не без расчета на будущие дивиденды.
И он хитро усмехнулся.
Алмаз Кимович промолчал, а про себя подумал: «Хорошо рассуждать вам, столичным выпендрёжникам! На иного хлыща и не взглянешь без слез, а туда же – политический бомонд!»
Взять хотя бы вот этого Чурана...
Очень странным показался ему тогда в первую их встречу этот Чуран! Беседуя с Алмазом Кимовичем, он звучно всасывал в себя воздух и сладко причмокивал. Алмазу Кимовичу некоторое время было даже как-то не по себе от этого его несытого причмокивания. Он с опаской поглядывал на мягкие, словно бы надутые воздухом ладошки премьера, на его мелкие горностаевые зубки и на всякий случай стал озираться по сторонам.
Однако на них никто не обращал внимания, кроме заведующего протокольным отделом Солянкина, белого, словно обсыпанного мукой человека с медлительными жестами деревенского мельника. Самым примечательным в лице этого Солянкина были глубокие провалы глазниц, делающие его похожим на живого покойника.
Хотя и неутно показалось в первые минуты Алмазу Кимовичу среди президентского окружение, но он держался стойко и старался ничему не удивляться. Впрочем, по настоящему чему-либо дивиться он перестал ещё в комсомоле. Там тоже были кадры, зашибись, и нравы далеко не пуританские!
Одно время ему было поручено опекать молодых посланцев из братских стран, услаждать их досуг, как сказали ему. Это своё комсомольское поручение Алмаз Кимович выполнил, можно сказать, играючи. Он и придумывать ничего не стал: взял и открыл в подвале городского дворца молодежи кофе «Солидарность» с номерами на восемь персон и с девушками по вызову. Его усладами остались довольны не только зарубежные товарищи, но и областное комсомольское руководство.
В веселом заведении Алмаза Кимовича из зарубежных гостей особенно нравилось оттягиваться болгарам. Ох, и теплые друзья были! Настоящие братушки. А теперь вон, по сообщениям печати, тоже изсволочились: даже на Алёшу, который «Болгарии верный солдат» замахнулись. Вот и верь после этого в дружбу!…
С девушками тогда не было никаких проблем. Их рекрутировали из своей же молодежной среды, из комсомольских активисток, желающих продвинуться по службе. Благодаря его заведению, иным из них потом удалось очень даже высоко взлететь: до самого центрального комитета. А одна из его бывших подвальных активисток и поныне правит министерством. Только теперь она вошла в бальзаковский возраст и стала далеко не той восторженной барышней, какой он знал её. Ныне это важная матрона, избалованная властью. А ведь какой пылкой и доступной была!…
Ёщё одной бывшей активистке недавно он своим губернаторским ресурсом помог избраться депутатом в Эрефский парламент. Эта помнит добро и голосует теперь по его подсказке…
Славное все-таки время - эта молодость! Веселое и раздольное! Жаль только, что быстро кончается. И не всегда так, как желалось бы…
Слух о его подвальном заведении, в конце концов, достиг ушей первого секретаря горкома партии Перлова.
– Это что за бордель открыли под моим окном? – возмутился Перлов на одном из идеологических совещаний.
Тогда ещё никто не знал демократического слова «трахаться», всё больше обходились старомодными: «бордель», «совокупляться»…
Ну, и досовокуплялись, конечно! И полетели молодые смекалистые головы со своих уютных насестов.
Алмаза Кимовича, как лицо подневольное, хотя и не исключили из комсомола, однако к партийным вершинам дорогу перед ним закрыли навсегда.
Вот так в жизни, не знаешь, чем завтрашний день обернется, и где соломки подстелить. Но для умного человека и неудача бывает во благо.
При этой оптимистической мысли Алмазу Кимовичу становилось как-то веселее. И сейчас он уже с легкой, шалой насмешливостью в глазах вспоминал, как тогда, в минуты торжественного введение его в светлый храм управления государством, Бубу с какой-то красной папочкой неотвязно крутился возле всенародно избранного, не позволяя никому иному напитаться особой близостью к столь великому человеку. А всенародно избранный, почесывая седеющую грудь и поглядывая на свои далеко выставленные ступни ног, что-то наставительно бубнил внимающему его советнику и с лукавым прищуром наблюдал, как ведет себя остальное окружение. Бубу же, кажется, внимал не только каждому слову своего Хозяина, но даже его дыханию. Он замирал, вытягивая шею, как цапля, собирающаяся схватить лягушку, и злобно зыркал по сторонам. И вдруг, улучив момент, тонкими губами припал к беспалой руке всенародно избранного и застыл в затяжном сладостном поцелуе. Бон Боныч ласково потрепал его по затылку, как обычно треплют избалованных комнатных собачек, и проговорил скрипучим голосом:
– Ну, ну, будя, будя тебе. Ты вон на гостя нашего полюбуйся. Посмотри, каковы молодцы в провинции! Прямо-таки Лель, как его…этого самого Островского, понимаешь?.. Вот он, наш настоящий человек! Ради святого дела демократии, понимаешь, даже поперек своего руководителя пошел! Поперек отца родного, можно сказать. А вы говорите, не на кого опереться? Вот они, новые кадры, опирайся, сколько влезет! Такие нам и нужны, понимаешь, молодые и решительные! Настоящие герои! Любят своего лидера! – Весело тряхнул он нечесаной головой и опять с наждачным шорохом потер одной голой ступней о другую. – Его поступок, понимаешь, достоин, как их? Этих самых скрижалей новейшей истории.
Вот тогда впервые и вылетело из его уст:
– Это же настоящий Павлик Морозов демократической эпохи!
И всенародно избранный вознес над головой свой толстый палец.
Присутствующие замерли при этих его словах и уставились на Затютюрина так, как будто видели перед собой какое-то сказачное диво.
Хозяин тем временем пошевелил сдвинутыми на переносицу бровями и повелел Бубу:
– Пиши, понимаешь, мой указ. Назначаю Затютюрина, как тебя по батюшке? – вскинул он на Алмаза Кимовича свои замутненные глаза.
Ему подсказали, и он продолжил:
– Алмаза Якимовича своим наместником в Заварскую губернию! Все, точка!..
И всенародно избранный, плотнее угнездившись в кресле, затылком уперся в его спинку и медленно прикрыл глаза, давая понять, что он один желает думать важную государственную думу.
Все, кроме невысокого плотного начальника личной охраны Гужова, дружно покинули кабинет.
Когда целой свитой ввалились в протокольный отдел, чтобы зарегистрировать указ, Алмаз Кимович испытал еще одно маленькое потрясение. Премьер Чуран, всмотревшись в его лицо, внезапно попятился и закричал, бледнея и причмокивая:
– Посмотрите, посмотрите! У него глаза бегают!
На его крик испуганным червяком к Затютюрину подскочил Бубу и тоже стал заглядывать в лицо Алмаза Кимовича.
– И, правда, бегают! – гуняво воскликнул он и затрепетал, как мелкий осиновый лист.
Заведующий протокольным отделом Солянкин, спокойный и по-прежнему белый, как мука, вплотную подошел к Затютюрину, внимательно осмотрел его и, сладко картавя, произнес:
– Это не глаза. Это мысли у него бегают.
Все облегченно вздохнули и радостно успокоились.
Алмаза Кимовича даже в пот кинуло.
И теперь, временами возвращаясь к тем своим первым впечатлениям в президентской канцелярии, Алмаз Кимович лишь усмехался и над своими былыми переживаниями, и над самим президентом, и над его тогдашней челядью. Где она теперь, его прежняя свита? Поразогнал грозный эрефский «царь». Вот и до Черногузова дойдет черед. Обязательно дойдет! Пусть не заносится Дмитрий Спиридонович! Не очень воображает о себе лапотный калиф!..
В губернию тогда Алмаз Кимович вернулся полновластным хозяином. Со Стерховым старался не встречаться, хотя никакой своей вины перед ним не чувствовал.  Сам виноват Петр Васильевич! Незачем ему было забираться так высоко. Знает же, что гроза бьет в высокое дерево. С его классовым аршином сам сгорел бы, как сухостойная трава по весне. И пусть благодарить судьбу, что не чужак засел на его место, не со стороны человек. А то неизвестно, как обернулось бы. Демократия, она – девка шалая. Может так лечь, а может и эдак. И пусть Петр Васильевич скажет спасибо, что его дело закрыли за отсутствием состава преступления. Хорошие копальщики при желании могли бы, что угодно накопать.
Областной суд сдуру вынес было решение о восстановление Стерхова в прежней должности. Только вот не подумали своими черепашьими мозгами, а куда восстанавливать? Должность-то упразднена!…
Ох, и трудно же дались первые дни на новом посту Алмазу Кимовичу. Не знал, с кем дружить, с чего начать, за что взяться. Начал с того, с чего и правительство начинало: с решительной ломки старого. Это было самым верным способом показать с одной стороны как бы нищету ума прежнего руководства, а с другой - явить свою решительную приверженность новому мышлению.
Зачуяв поживу, налетели расчетливые коммивояжеры. Вот и повел с ними дела, освобождаясь от промышленной обузы.
Никто не пожелал тогда понять его. Особенно бесновались заводские директора. Как же, от сладкого куска оторвал! Пришлось объяснить непонятливым господам-товарищам: сами не можете, другим не мешайте. Западный капиталист не станет ждать, когда вы протрете глаза. Ему вовремя все подай. К тому же при сложившейся политической ситуации в Эрефии он самая верная опора новой системы власти. Уж он-то не даст воли всякой крикливой рабочей рвани, их профсоюзным потатчикам и красным директорам. В случае чего, объявит Эрефию зоной собственных жизненных интересов. Вот тогда и попляшут господа коммунисты!…
Об этом Алмаз Кимович говорил довольно откровенно, поскольку знал, что его воззрения созвучны настроениям правительственных верхов.
Иногда он любил подпустить патриотического тумана. И в минуты особого реформаторского вдохновения свою экономическую тактику сравнивал с тактикой фельдмаршала Кутузова. «Мы с Михаилом Илларионовичем одной породы, – скромно потупившись, говорил он. – Кутузов ради победы что делал? Не помните? Подсказываю. Заманивал французов в глубь страны. Вот и я заманиваю инвесторов своим калачом. А когда заманю, налогами так вдарю, что они не будут знать, куда и за какую Березину бежать им! Вот тут-то и побросают свои обозы! А нам останется лишь подбирать их. Вот тогда-то и расцветет вся моя губерния!»
В жизни однако что-то не срабатывала его кутузовская тактика. И произошло то, что и должно было произойти. Не без участия чиновников из департамента имущества всё, что было ценного в губернии, как-то тихо и быстро, без открытых торгов скупили международные дельцы и вывезли к себе за бугор. И теперь корпуса многих заводов, зарастая лебедой, томились в смертной тоске одичания.
Каких только сладких пряников мгновенного обогащения не обещал Алмаз Кимович деловым людям цивилизованных стран! Но отчего-то среди них не было желающих начать своё дело на просторах его скифской Заварии. Лососевую икру на приемах, да, дружно поедали, заварскую водку пили, протоколы о намерениях охотно подписывали. На этом и кончалось.
Не было охотников и до хлебных нив Заварии. Лишь одна Коровка со своим партнером Ван де Руком как-то скрашивали инвестиционный аграрный пейзаж губернии.
О фирме самой Венеры Савельевны ходило много разных, чаще всего не совсем приятных для губернатора толков. Её «Надежду» настойчиво увязывали с имущественными приобретениями семейства Алмаза Кимовича.
Шли разговоры о том, что и многочисленные затютюринские вояжи за рубеж вызваны личными интересами губернатора, его банковскими счетами за бугром. И что Алмаз Кимович не за красивые глаза вкладывает деньги налогоплательщиков в частную фирму госпожи Коровки, что губернатор с нею в доле. Иначе с каких это, дескать, шишей Затютюрин отгрохал себе загородный дворец? А дочка стала владелицей частного банка. Да и жена сделала солидные приобретения: купила самый крупный в городе супермаркет. Зарплатой, пусть даже и губернаторской, тут и близко не пахнет...
Размышляя обо всем этом дорогой, Алмаз Кимович думал и о том, что подобные разговоры, хотя особых хлопот и не могут доставить, но опыт учит, что в жизни всякое может случиться. Нависают выборы в федеральные и губернаторские органы власти. И тут любая сплетня может обернуться самой неожиданной непредвиденностью. А ему нужна только победа. Причем, звонкая, с разгромным счетом. Он же самый передовой губернатор во всей Эрефии!
Вызывало тревогу и одно совершенно непредвиденное обстоятельство. На политическом горизонте вновь замаячила фигура Стерхова. Сидел, сидел на своем заводе Петр Васильевич, молчал, молчал, а теперь, видишь ли, опять во власть потянуло. Если Стерхов выдвинет свою кандидатуру на губернаторство, могут возникнуть сложности. Народ помнит его.
Правда, и на этот случай у Алмаза Кимовича, как и у всякого расчетливого полководца, имелся свой засадный полк в лице Кирюши Перелепова, председателя губернской избирательной комиссии. И Алмаз Кимович всякий раз, думая о предстоящих избирательных баталиях, с удовлетворением отмечал, правильно поступил, что не послушал своих советчиков при выдвижении Кирюши на этот пост. «Не тот, не тот! Куда этого замухрышку?» А вот оказался самый тот. Да, не вышел усами в гусары. Да, есть в облике Кирилла Ивановича нечто подловатое, но это не каждый и далеко не сразу раскушает. Пока разберутся, что к чему, этот невзрачный русопятистый мужичок, с виду улыбчивый и добрый, глядишь, и обует простака в свою обувку.
Есть у Кирюши недостатки, есть! Деньги любит. А кто их не любит? Зато по части подсчета голосов Кириллу Ивановичу нет равных во всей Заварии! Не успеешь и трубку снять, и спросишь-то всего ничего:
– Как там у нас с балансом?
А у Кирюши уже ответ готов:
– Как пожелаете, Алмаз Кимович. На жареного гуся пойдем или лебедя запустим?
Оно и желательно бы на «лебедя» идти, но очень уж неловко с отчаянным постоянством валить своих соперников со счетом девять к одному. Спокойнее все-таки «зажарить гуся». Так-то оно вполне убедительно, когда действующий губернатор побеждает с разницей голосов эдак процентов на тридцать. Тут и никаких намеков на поддасовку. Вот в этом и есть искусство Кирюши Перелепова и его великое мастерство. Главное, никаких надежд сопернику!..
Вон один бравый генерал тоже понадеялся, тоже губы раскатал на депутатский мандат. А Кирюша взял и срезал его в самый последний момент. Вот в эту прореху и проскочила тогда дамочка из их бывшего комсомольско-подвального заведения «Солидарность».
Генерал даже в ярость пришел от такой Кирюшиной наглости, в суд бросился. А Кирюше хоть бы хны. Лишь посмеивается себе в усы. Да глазами хитро поводит. Кипятись, кипятись, дескать, герой Карбышев! А я вот из холодного ушата и оледеню твой генеральский пыл.
И оледенил. Суд восстановил генерала в претенденстве на мандат, но выборы-то уже тю-тю, закончились! И остался ни с чем боевой вояка. Впредь наука будет: не иди против губернатора, не наводи критику.…
Алмаз Кимович даже засмеялся потихоньку над той Кирюшиной дерзостью. Венера Савельевна, сидевшая сзади и все время наблюдавшая за ним, тоже зашевелилась, как бы желая напомнить о себе. Но Алмаз Кимович не отозвался на её радостное шевеление и стал задумчиво смотреть на мелькающие вдоль дороги березы с обвисшими от зноя ветвями, на убогие деревеньки, на хлебные нивы с первыми уборочными комбайнами; на комки, прилепившиеся к автобусным остановкам; на богатые иномарки, затаившиеся на проселочных перекрестках с рекламными щитами: «Покупаем цветной металл. Дорого! Ну, очень дорого!».
Эти быстро меняющиеся картины казались Алмазу Кимовичу унылыми и вызывали в его душе одну тоску воспоминаний.
Он думал о политическом раскладе на игровом поле Эрефии, о кадрах, на которые приходится опираться, о том, что было с ним, что будет, и что следует предпринять. Некстати вспомнился его пресс-секретарь Долотный. Вот тоже фрукт! Крученый, как стальной канат. Это про него сказано: из песка веревку совьет, любое дело обратит в свою пользу. Но за ним глаза да глаз нужен. А вообще без таких помощников, как Ленгвар Долотный, никак нельзя в их губернаторском деле. Долотный знает свою службу. Вся губернская пресса сидит у него на экономической игле. Потому и не дергается, не мечется, как загнанная лисица, а занимается конкретным делом: пишет о достижениях. Иной раз, правда, и не без досадных перехлестов. Ну, тут ничего уже не поделаешь, Везде есть своё дурачье. Вот тоже придумали: «Затютюрин – это наш Перикл эпохи расцвета Афин». Ну, какой он Перикл? Столыпин – это куда ни шло. А они – Перикл...»
Тут заноситься не надо. Во всем должна быть своя мера. А Долотного заносит. Послушал его с этим кукурузным семинаром, а получился пшик….
С кукурузным проектом, признаться, по-настоящему, так ничего и не сладилось. Нет, денег из бюджета все-таки покачали, сколько смогли. Но элитных семян так и не получили. На этом и скончался их проект. Даже всеэрефский семинар кукурузоводов с участием самого министра Казарчика не помог. Понадеялись, что денежек под него отвалят. А не вышло. И деляну в институте трав подготовили, и соответствующию технику привезли из Голландии. Казалось бы, обдумали, как надо, организовали по высшему разряду: гостиница, транспорт, питание, экскурсии по заповедным природным ландшафтам. И на тебе! При осмотре плантации, в самый неподходящий момент вылез наружу конфуз, который и скомкал мероприятие. Известный кубанский кукурузовод Рябошапка возьми да и брякни в присутствии министра: показуха-де. Они бы ещё в цветочном горшке посеяли кукурузу. Попробовали бы, как у нас, на тысячных просторах размахнуться. А это что за семинар? Это все равно, что к сонному попу на исповедь ходить…
И пошел, посмеиваясь, в окружении многочисленных гостей, которые словно бы только и ждали этого. Тут и заговорили, заспорили, загудели, как потревоженное осиное гнездо, а представители Ямала, тоже приглашенные изучать опыт, в знак одобрения даже похлопали Рябошапку по спине, и сами пустились в рассуждения:
– Наш оленя в бурана будет пропадать здесь. Наш оленя любит ягель тундра доставать.
Их поддержали охотники с Чукотки:
– И наш нерпа – хитрый нерпа! И оленя обманет. Нерпа надо рыба кушать, жир гулять…
Алмаз Кимович слушал эту, как он считал, ахинею и потихоньку досадовал на Болотного: чукчей-то зачем пригласили?
Министр Казарчик делал вид, что ничего не слышит. Сорвал кукурузный стебель, растер его в руках и стал нюхать.
Алмаз Кимович воспринял это как сигнал к действию. И жестом радушного хозяина пригласил гостей к обеденным столам. Они двумя рядами были выставлены тут же вдоль кукурузной делянки под благодатной тенью лесозащитной полосы и ломились от яств.
Ямальские товарищи, усевшись за стол, не дожидаясь заздравного тоста, потянулись к выпивке. Глядя на них, налили себе и чукотские охотники. Обе делегации сидели одна против другой и словно бы соревновались между собой. Да и товарищи с юга, отбросив всякие церемонии, тоже принялись за выпивку.
Затютюрин на правах хозяина сидел во главе пиршества и после краткого похвального слова в адрес президента, правительства страны и здравицы в честь гостей, принялся старательно потчевать министра Казарчика, говоря ему, что все-таки дикая страна их Эрефия: даже передовой опыт не могут оценить по достоинству. Вот сразу навались на питьё и жратву.
Казарчик чайной ложечкой ел икру и соглашался с ним: да, дикая. Но тут уж ничего не поделаешь, менталитет такой.
Еще не кончилось застолье, ещё не всеми были высказаны заздравные слова, как начался концерт вокальной группы из звонкоголосых степных красавиц, выпорхнувших из автобуса на лужок в старинных нарядах и кокошниках. Пели они под баян и пели очень душевно. Но их уже не слушали. Застолье стучало вилками, звенело рюмками, пило, ело, галдело и спорило. За ближним к Затютюрину столом, кажется, с делегатами центральных губерний, спорили о том, кто лучше живет. Большинство сходилось на том, что лучше живут все-таки американцы. У них доллары есть. И мы их покупаем, как редкостный заморский продукт.
Кубанцы по-прежнему говорили о кукурузе и называли глупостью – растить элитные семена в средней полосе. А загульный журналист из «Губернского обозрения», лауреат премии «Золотое перо губернии» Андрюша Волохов, молодой долговязый парень в белой рубахе с закатанными рукавами, выскочил из-за стола и бросился вприсядку, хлопая себя по ляжкам и коленям. Длинные спутанные космы Андрюши взлетали вверх, словно хвост артиллерийской лошади, а ноги сами попеременно выскакивали из-под него, как шатуны маневрового паровозика.
Алмазу Кимовичу эта картина совсем не понравилась. Он вскинул бровь и легонько кивнул губернским водителям, сбившимся в кружок под сенью одиноко стоящей березы. Двое из них, дюжих и самых исполнительных, с двух сторон подлетели к Волохову, схватили его, заломили руки и поволокли на поле за лесополосу. Андрюша вырывался и кричал, что попишет всех, но его не слушали.
Застолье, между тем, набирало обороты, и никто из гостей как бы и не заметил этого происшествия. Лишь маленький, беспокойный чукча рвался из-за стола, крича:
– Я тоже жалай скакать, как шаман!
Его держали за фалду пиджака и, наконец, урезонили тем, что поднесли граненый стакан с водкой.
Все было, как на доброй деревенской свадьбе. Не хватало лишь невесты и жениха.
Затютюрин, вслушиваясь в беспорядочные разговоры захмелевших гостей, думал о том, что зря все-таки вылез с этим семинаром. Не стоит он тех денег, которые на него запалил. Так оно потом и вышло. Даже по центральному не показали...
Министр под выпивку хотя и одобрительно отнесся к аграрным проектам Алмаза Кимовича, но денег из своего ведомства под них не обещал. Лишь тихо посоветовал:
– Проси у земели своего.… Стучись к премьеру.
Этот совет возмутил Алмаза Кимовича. Он помрачнел и дал указание сворачивать веселье.
На премьерстве к этому времени сидел уже Дмитрий Спиридонович Черногузов. Его знали как крепкого практика, не забываюго и о политике. Он одним из первых в стране под грядущие выборы в Государственный Совет собственную партию сколотил. Сам же и возглавил её, а в заместители к себе определил Затютюрина как человека общественно активного и политически зрелого.
Собственно, вся партийно-организационная работа и была взвалена на плечи Алмаза Кимовича. Черногузов помогал лишь средствами из «черной» кассы да административным ресурсом. И они ладили. Но вот что касается бюджетных денег, тут премьер оказался не в меру прижимист. Да и на хозяйственные новации Алмаза Кимовича смотрел скептически. И это раздражало Алмаза Кимовича. И он теперь часто вспоминал Чурана, в премьерство которого было по-другому. Тогда из федерального бюджета каждый черпал согласно своей умелости.
Перед Чураном не нужно было и шапку ломать. Он знал каких-то своих Эрхардов, Бальцеровичей, «аргентинское чудо», «польский прорыв», и стоило лишь произнести что-то вроде: «А знаете, на реализацию идей Эрхарда в губернии недостает немного инвестиций», – и деньги сами находились. Это было что-то вроде волшебного ключа, отворяющего двери федеральных сейфов.
Черногузов в отличие от Чурана, разумеется, никаких модных экономистов не читывал. Но мужик упертый. Сам себе на уме. Смешками да прибауточками: «Чем больше дашь, тем быстрее разворуете».
А то ещё: «Деньги и самому нужны. Я вон перед Мойшей Капсю чуть ли не на коленях стою. А он мне – шиш с маком!.. Если и даст, то условия поставит, чтоб под его гармонь плясали.…Вот ведь какая хреновина».
И руками разведет.
Как только Алмаз Кимович ни пытался умаслить премьера! На жалость давил. Земляки, мол, в ноги велели пасть. Христом Богом просят! В страданиях народ…
Ничего не прошибало. Дмитрий Спиридонович лишь посмеивался да в ответ загадки всякие загадывал. «Это самое, – поглаживая залысины и отводя глаза в сторону, бубнил он, – если сокол пролетит, курица не встанет.… И пусть они сами себе штаны ищут, если им мало».
Какие штаны? Кому мало? Кто ищет?…
А этот Казарчик со своим издевательским советом: «Проси у премьера...». Знал ведь, знал об их отношениях. И о скандале на всю страну. Нет же, икру сожрал и шпильку ещё вонзил!...
А с Черногузовывм он сам, пожалуй, свалял дурака. Политического чутья не хватило: посчитал Дмитрия Спиридоновича списанной фигурой. Решил, что хватит ходить под каким-то Черногузовым. Пора свое движение сколачивать. На учредительном съезде нового движения взял да и прошелся по адресу Дмитрия Спиридоновича. И сказал-то правду, что партия премьера утратила поддержку в массах и что на сегодняшний день это политически дохлая кошка». А вот не понравилось премьеру…«И когда это я ему вылизывал залысины?»...
Теперь к Дмитрию Спиридоновичу и на золоченом «Форде» не подъедешь! А подъезжать надо. Губернский кошелек совсем опустел. А впереди опять же выборы. Без «мани, мани», как поет попса, на звонкую победу, пожалуй, и нечего рассчитывать. А сколько их, этих «мани», только одной безголосой попсе предстоит выкладывать? Она ведь на сухую не станет свой пищевод драть.… А тут еще этот Стерхов... И чего вылез? Надо было тогда наглухо его законопатить. Пожалел старого дурака, а теперь вот выкручивайся, бей поклоны этому Черногузову! Даже комбайном пришлось пожертвовать, черт бы побрал его земляков!.. Долотного затея: надо, мол, наживку бросить. Как же, Дмитрий Спиридонович штурвальным начинал! Если пожалует в Илецкое, будет игрушка ему! Пусть позабавится. Вспомнит молодость, расчувствуется да и откроет финансовый  коридор под их аграрные проекты... И Толстошеин ему подзудел. Гнать этого Толстошина кчертовой бабушке! Это же затаившийся коммуняка!..
Но здесь Алмазу Кимовичу пришло на ум, что, пожалуй, не один Толстошеин, а все чиновники страны сплошные коммуняки. И само правительство кишит коммунияками. Капиталтизм строят, а партбилет в заначке держут. Да и сам президент наверняка при партбилете. Случись зашевелиться народу да поднять бучу против буржазных устоев, он тут же и завопит на всю страну: не виноват-де, это молодые смутьяны накрутили. Напоили его допьяна да и повернули руль в другую сторону, пока он спал,. А он-то, дескать, всей душой за простой народ. Он- всегда был идейным противником капитализма. Вот даже партбилет сохранил. Не сжег его, как иные прохвосты...
Алмазу Кимовичу стало неспокойно и тошно от этих мыслей. Они колом встряли в его душу. И чтобы поскорее избавиться от них, он стал думать о матери премьера, о том, как использовать её с большей выгодой для устройства своих личных начинаний. Тут Долотный прав, мать премьера вполне может стать важным узелком в его шитье. При встрече с Дмитрием Спиридоновичем можно будет и впечатлениями поделиться. Сказать, так и так, был у твоей матушки: поразительная женщина, навылет пронзила душу своим умом и глубиной суждений. Это же такая золотая голова! А как понимает землю! Не просто понимает, а, можно сказать, материнским существом чувствует её. И мыслит, как и сами вы, Дмитрий Спиридонович, не в обиду будет вам замечено, по-государственному широко и дерзко. Вот, оказывается, откуда ваш талант занялся на всю страну...
Алмазу Кимовичу стало легче от этих дум, которые сладкой патокой текли под мягкое шуршание колес «Мерседеса». И само шоссе с белыми полосами дорожной разметки, особо свежими сейчас под горячо сверкающим солнцем, располагало к добру и благодушию. И все-таки подспудно он чувствовал, как протестует и щетинится в нем нутро, и как глухая неприязнь клубится и к Дмитрию Спиридоновичу, и к его матушке, и к самому селу, в котором только что были.
Ему с детства был чужд не только сам деревенский быт, как он полагал, консервативный в своей основе, но и закоренелая приверженность сельского жителя к дедовским традициям, к старым устоям. Это же замшелое болото! И он постоянно дивился каждому явленному от земляных корней таланту. Откуда? По какому такому праву?
Еще когда они с Коровкой мчались по дороге в Илецкое, он тоже думал об этом. Ну, вот кто он, нынешний премьер? Бывший штурвальный! Простой бурильщик! Никакой игры ума. Никакого шарма. Никакого светского блеска. Да и его правительство – это же сплошные бурильщики!
И едва мысли Алмаза Кимовича перекидывались на правительство, как он молча начинал издеваться и над молодыми так называемыми столичными интеллектуалами. «Это же просто смешно, – думал он, наслаждаясь своим сарказмом. – Бегают, как тараканы, с одного телеэкрана на другой, мелькают, словно серые мыши, трещат о каких-то успехах! А зарплату в стране нечем платить. Нет, «совковые» министры были куда солиднее этой «элитарной» шпаны!… А нынешний президент? Это же замшелый банщик! Он же философию с филологией путает. Снайпера от сникерса не отличит. Вся страна хохотала над его семнадцатью «сникерсами», держащими под прицелом целую банду террористов. А туда же – в цари!.. Как же, реформатор! Государь Петр Великий!»…
«Ничего, – зло думал Алмаз Кимович в порыве яростных прозрений, – вот одряхлеет, тогда посмотрим, кто из нас настоящий Павлик Морозов! Тоже мне бессребреник, привилегий не любит! А жрет на золотых подносах.… Сам он Павлик Морозов!»
В минуту особого внутреннего напряжения лицо Алмаза Кимовича становилось особенно красивым и даже величественным. А на его губах пылала жесткая сардоническая усмешка.
Он знал про себя, что достаточно нагулял политического жира, стал известен стране; его почитают за рубежом, приглашают в Давос на великосветские рауты. А это уже верный знак того, что им довольны, что он устраивает западную элиту, и она не прочь видеть его на самой вершине пирамиды государственной власти.
И при этих мыслях каждый раз на Алмаза Кимовича накатывала новая волна раздражения. Вот и теперь он с беспокойством принялся ерзать по сиденью, сам не замечая того. И думал о том, что эти западные говнюки совсем не знают Эрефии, её специфики. Не знают того, что это совершенно бестолковая и непредсказуемая страна. Здесь никогда ничего не угадаешь. И даже не почуешь, из какой табакерки завтра выскочит черт с жезлом легитимного правителя и кого надо бояться. Потому и приходится притворяться и сдерживать свой пыл…
Когда проезжали поворот на Золотую Кудель, живописный уголок элитарного дачного поселка, застроенного дворцами новой заварской знати: банкирами, губернскими чиновниками, прокурорами, судейскими и налоговыми коррупционерами, особо приближенными к властям криминальными авторитетами, представителями крупного газонефтяного капитала, Венера Савельевна осмелилась напомнить о себе и сказала, кокетливо улыбаясь:
– А мы вроде бы имели намерение выкупать себя?
– Да, имели, – недовольно отозвался Алмаз Кимович, не поворачивая головы. – Но планы, к сожалению, тоже имеют свойство меняться.
И с раздражением подумал: «Тоже мне топ модель!… Да в бывшей нашей комсомольской кафешке таких гусынь и к презервативам близко не подпускали! И чего только жена дружит с ней?» Но, вспомнив, что и сам водит дружбу с Венерой Савельевной, потихоньку успокоился,
По старой комсомольской привычке он и ныне в аппарат к себе набирал женщин не столько умных, сколько приглядистых и сексапильных. И был рад, что Коровка, по счастью, не является работником его аппарата.
Планы с купанием переменились не из-за каких-то там его капризов. А потому, что решил немедленно позвонить в столицу, встряхнуть своих тамошних содержантов. Пусть, наконец, добудут информацию, действительно ли Дмитрий Спиридонович едет к себе на родину? Или это предвыборная утка? Тоже сидят, простого дела не могут выяснить. На лапу брать горазды, а такого пустяка не добьешься. Милое дело, был Сатиров. Любую информацию выдаст, словно справочная машина... Не понравился этому всенародно избранному дятлу. Видишь ли, не той сексуальной ориентации. «Пусть, – сказал, – сначала в формалиновом растворе отмочется. А то, понимаешь, весь мужским калом провонял! И за мной следом ходит, понимаешь, все к заду примеряется»...
Нужна была Сатирову его изношенная задница!..
Алмаз Кимович, как бы очнувшись, тихо буркнул шоферу:
- В белый дом.
Теперь каждый чиновник в стране желал чувствовать себя маленьким бушем, рейгином, клинтоном и потому административные здания в любой провинции, районе и даже селе назывались Белым домом. И правительство самой Эрефии тоже сидело в Белом доме...
Венера Савельевна, кажется, осталась недовольна тем, что не завернули на речку. Алмаз Кимович понял это, когда, качнувшись на крутом дорожном повороте, боковым зрением увидел её лицо. Ишь, как порозовели щечки! И раздулись, словно у запасливого хомячка…
«Ничего, перетопчется», – подумал он без всякой злобы.
В городе на перекрестке возле старого мясокомбината они нагнали грузовик с двумя понурыми бычками в кузове. По лицу Венеры Савельевны пробежала какая-то светлая догадка, мелькнувшая подобно солнечному зайчику.
– Алмаз Кимович! – вдруг порывисто подалась она к губернаторскому креслу. – А что если нам голландских коров завести?
– Голландских? – повернувшись к ней вполоборота, озадаченно хмыкнул он и на мгновение задумался. – А что, это, пожалуй, идея! Коровий проект может оказаться даже предпочтительней тыквенного.
И сосредоточенно утупился взглядом в лобовое стекло.
8
Серая хохлатая курица вспрыгнула на краешек кадушки с водой, похлопала крыльями и запела, как петух. «Это ещё что за новость? Ах ты, поганка такая! – возмутилась Татьяна Семеновна. – С телевизора, что ли, моду взяла в мужиков рядиться?»
Подхватив хворостину, она собралась как следует распечь курицу. Но её опередил петух. Со всего маху сшиб хохлатку с кадушки и принялся валтузить с такой яростью, что только пух от неё полетел. Хохлатка с испуганным кудахтаньем бросилась под крыльцо.
«Это не к добру, когда курица петухом поет, – подумала Татьяна Семеновна. – Кабы какой беды не стряслось»…
Она хотя и не очень верила в приметы, но тут верь, не верь, а всё начало сбываться согласно приметам. Ни с того, ни с сего потёк холодильник. Она даже испугалась, не расхудился ли? Да вроде бы не должно. Холодильник-то совсем новый ещё, импортный! Просторный, как амбар. По осени Дмитрий к её дню рождения специально трейлером прислал.
Она походила по избе, пощелкала выключателями и поняла: холодильник ни при чем. Не было электричества. Наверное, что пробки сгорели. А без холодильника в такую жарищу никак нельзя, продукты загубишь.
Взялась за телефон и принялась названивать в контору Тулину, чтобы электрика прислал. Но ни самого председателя, ни его подручных на месте не оказалось. Секретарша Шура сказала, что вообще никого нет в конторе. Председатель с аграномом отбыли в поле на зажинки. Первые прокосы по озимым делать.
А электрик с инженером минутой назад отъехали в Пестуны провода добывать. За ночь кто-то срезал километр электролинии прямо за селом.
«Вот оно все и сбывается по приметам! – опять вспомнила про курицу Татьяна Семеновна, подтирая полы возле холодильника и молча сокрушаясь. – Это прямо напасть какая-то. Недавно к полевому стану срезали электролинию. А тут вот еще... Режут прямо по живому. И ведь не боятся, милушки, что жизнь оставят на этих самых проводах!… Нет, такого раньше сроду не было».
Опростав холодильник, решила кое-что из продуктов опустить в колодец, как и делали прежде, когда ещё ни о каком электричестве и холодильниках и слыхом не слыхавали. И Татьяна Семеновна молча похвалила себя за то, что правильно поступила, не дав в свое время завалить колодец этим молодцам-слесарям. Водопровод водопроводом, а без своего колодца какая жизнь в селе? Мало ли чего с водопроводом может случиться! Вдруг труба лопнет. Аль проржавеет. А колодец вот он, всегда под рукой.
Укладывая пакеты с продуктами в бадью, она прислушалась и уловила разговор за забором в соседском дворе у Рузановых. Разговаривал Коляша со своей Марьей. И говорили тоже, кажется, про свет. Решила сходить к ним, вместе обсудить событие.
Рузановы, муж и жена, среди двора стригли овцу. Связанная крепкой веревкой, она, выкатив глаза, лежала на дощатом настиле и от напряжения хрипло дышала. Заслышав Татьяну Семеновну, овца задергалась и заблеяла.
– Лежи, лежи спокойно, чего еще выдумала? – без всякой досады прикрикнула на неё Марья.
– Тебя бы так завалить, тоже, небось, задергалась бы! – проворно работая овечьими ножницами, насмешливо сказал Коляша и, увидев Татьяну Семеновну в проеме распахнутой калитки, весело крикнул ей: – Тащи еще одни ножницы, помогать будешь!
– Я отпомогалась, – сказала Татьяна Семеновна, направляясь к ним. – Это вам, молодым, самая пора по помочам бегать.
– Нашла тоже молодых, – распрямился Коляша и встал во весь большой рост, потирая спину.
Марья, худая, плоскогрудая женщина с тонкими чертами лица, с седым коком волос из-под ситцевого в горошек платка, держала овцу за голову, не давая повернуть ей шею, и вопросительно смотрела на гостью.
Рузановы тоже были пенсионерами. Но Татьяна Семеновна никак не могла принять их за стариков. Какие они старики? Она уже замужем была, а они еще без штанов бегали. Это выросты предвоенной поры. Истинных стариков-то на Илицкое остались она, дед Федор Пимаков да ещё Фёкла Зимина с Нагорного порядка. Вот они и есть люди самого старого завета. Колядки помнят, святочные игры краешком захватили. А эти при Советах вылупились. Мальчишки супротив её!…
Хозяин двора был большим медведистым мужиком с лохматыми бровями, толстой зашеиной и крепкими ручищами. Ему перевалило за шестьдесят, но все его звали Коляшей. А за глаза – еще и Коляшей Лектором. С недавних пор прицепилось к нему и другое прозвище – Коляша Погребальный.
На Коляше поверх бордовой рубахи в черную клеточку был накинут вытертый клеенчатый запан с двумя накладными карманами. Непокрытая голова его отливала сединой, и Татьяне Семеновне это было в диво. Такой молодой, а уже седина! Она никак не могла забыть, как в войну, будучи председателем колхоза, по разнарядке свыше снаряжала Коляшу, тогда еще подростка, угловатого и неловкого, в область на курсы политинформаторов. Он хоть и увалистым был парнем, но бойким на язык. Всё политикой интересовался: где что произошло, кто на кого напал, и как наша армия захватчиков бьет. Сам без понуждения за новостями по газетам следил. Их учительница Антонина Степановна Коляшины школьные сочинения даже в пример ставила. Говорила, что башка у него варит, как у Максима Горького. Говорила, что дальше учиться надо, не то так и останется в колхозе быкам хвосты крутить.
А вот не остался. С тех памятных курсов пропагандистов и занялся Коляша, как черемуховый куст. И пошел расти по райкомовской части. Был секретарем комитета комсомола целой МТС. Потом его послали на партийную учебу в двухгодичную школу. А когда вернулся, поставили заведовать парткабинетом в райкоме. Был он и замполитом вневедомственной охраны на железнодорожном узле. Последние лет двадцать возглавлял лекторскую группу в Пестунах.
Но как только объявили перестройку, и райкомы разбежались, Коляша одним из первых в районе в демократию вклюнулся. Стал говорить, что всю жизнь бухаринцем был, против колхозов настроение имел, только об этом никому не сказывал.
И по митингам начал бегать, перемены жизни славить. Новые власти заметили это Коляшино митинговое усердие, приблизили к себе и, как пропагандиста, имеющего успех в гуще народа, стали его по селам возить, чтобы новый курс жизни народу разъяснял. Говорил Коляша медленно, однако доходчиво, и все простыми словами, а не всякими там учеными завитушками, как иные лекторы. Потому народ и слушал его.
Наезжал он и в Илецкое с лекциями, о президенте хвалебные речи произносил. Свой, мол, в доску мужик: у пивнушки вместе с народом за пивом толшится, за куриными потрохами в одной очереди с бабами давится. И против партийных привилегий насмерть стоит. А на счет крестьянства так ставит вопрос: пусть берут, сколько проглотят. Все равно весь колхоз не растащат.
Односельчане Коляше не очень-то верили. Илецкие мужики рассуждали вполне резонно: что он знает, этот Коляша? Где он был, кроме райцентра? Откуда ему известно, какой там президент? Что он сам с ним в одной очереди у пивнушки пиво глохтил? Наговорить-то можно всякое. Коляша на это мастак. Набил язык. Вот и парит людям мозги.
А правителей-то, их каких только не перебывало; и рябых, и лысых, и бровастых, и меченых. И, как один, за народ! И все сытую жизнь обещали. Потерпите, мол, десяток лет, другой, а там и расцветем.
На словах-то они, как на гуслях. Сколько слышали их, этих обещаний, да так и остались с голыми жмудями. Правильно говорит Васька Брехун: «Власть любит повластвовать всласть». У Васьки на этот счет целая теория: мол, правители, они кровососы в душе. Без этого, говорит, им никак нельзя. Мол, сразу исхудают, дистрофиками станут. И потом, что это за власть, чтобы без крови? И чем, говорит, бестолковее власть, тем больше крови ей надо.
По Васькиной теории, на самом верху и сидит самый большой вурдалак. Этот хлещет кровь цистернами. Потом идут вурдалаки поменьше. Они её из пожарных шлангов хлебают, как водку Шуры Гусихиной сынок. А уж самые маленькие – через соломинку сосут…
Васька, он мудрец. Помнится, долго смеялся, когда призыв бросали: догоним да перегоним! Кого, зачем, спрашивал, догонять? Надо жить своим черепком, а не на перегонки бегать! Не чужую шляпу на себя напяливать, а свою иметь…
Оно и правильно. Обезьянничать только в зоопарке хорошо.
Вот ныне говорят, в застое жили. Главарь страны свое имя, мол, по бумажке читал. Но ведь в уверенности жили! А как пошли эти говоруны, так и покатилось всё в развал.
А этот новый-то вообще загнул: через три месяца в золоте купаться будем! А если не будем, то голова моя, дескать, на рельсы ляжет. Так уж и ляжет! Чай, она у него не совсем мякиной набита…
Коляша спорил с Васькой: бывало, до горячего у них доходило. Демократию славил, но как ни старался он, а к новой власти так и не прилепился. Марья сказала, что сам, дурак, виноват. С пьяных глаз такой чепухи нагородил, что его безо всяких яких и попёрли из демократических рядов. А началось Коляшино падение с памятного для него пропагандистского круиза.
Как-то в качестве поощрения на сверкающем теплоходе с белой палубой, с музыкой, с кормежкой по спецталонам направили его в составе агитбригады по Итили, главной реки Эрефии, чтобы, значит, новые порядки славить и говорить: правильно-де поступили, расстреляв из танков этих парламентских смутьянов. Потому, как они не работали, а только в ногах путались у президента, мешали ему умело страной управлять. И что по существу они нисколечко не народные, а народный только один у нас – сам президент. И ему демократической властью позволено из танков стрелять, куда захочет…
Коляша на всех причалах так и говорил, как ему велели. А от себя добавлял ещё и самое сокровенное: мол, сегодняшний президент плоть от плоти народа. Он, как и православный эрефский люд, никогда не откажется от чарки, другой за благополучный исход всякого государственного творения.
Затем с чувством исполненного долга Коляша шагал в каюту-компанию, где за казенный счет и принимал эту самую чарку со своими новыми соратниками.
Но до речных низовьев ему так не суждено было доплыть. Однажды его не просто высадили, а самым настоящим образом вышвырнули с теплохода темной, ветреной ночью где-то на глухом, безлюдном причале. И он до утра просидел на берегу в какой-то заброшенной дощатой развалюхе под плеск прибрежной воды, шелест текучего песка и дальний вой шакалов. Поскольку денег у Коляше не оказалось, до Пестунов пришлось добираться с божьей помощью: где пеш, где с дальнобойщиками на попутках, а где и товарным поездом на тормозной площадке. Марья рассказывала потом: приехал грязный, голодный, обросший и злой, как собака.
Долго молчал, не хотел говорить, что с ним произошло и почему списали с судна. Но нет, нет, да и признался Марье.
Оказывается, на теплоходе поселили Коляшу в двухместную каюту с неким Швайкиным, учителем сексологии из-под Курвихи, где, как известно, только что возвели новые палаты для всенародно избранного президента. Вот этот учитель, тоже страстный пропагандист демократии, возьми да расскажи Коляше такую историю, от которой даже скулы свело от изумления.
Рассказал, как водится, по-приятельски, под большим секретом. Но разве могло Коляшино сердце томить в своей груди такой огромной важности секрет? За рюмкой водки в мельчайших подробностях этот секрет тут же был пересказан партнерам по домино. Они тоже не стали обрекать себя на муки молчания и тоже передали Коляшин рассказ своим соседям по каюте. И пошла гулять история по судну, обрастая всё новыми и новыми подробностями. Да и молчать о ней просто не было никаких сил.
А история такая.
Места в Курвихе, сами понимаете, довольно живописные. Но насколько они живописны, настолько, по словам Швайкина, аномальны и даже вроде бы нечистой силой облюбованы. Президенту, сказывают, будто бы даже не советовали размещать в этом противном Богу уголке свою резиденцию, но на том настояла его многомудрая дочка. С тех пор, как он её к себе в советники записал, она столько разных умных мыслей заимела, что прямо-таки засияла от них, словно лампочка Ильича. Даже за семейным ужином зачала папе разные государственные советы подавать. И самый первый из них: «Папа, не пей на народе». Да только плохо она знает своего папочку!..
А ум её, как уверял Швайкин, от нечистого занялся, с которым она-де и снюхалась здесь же в Курвихе. Местные рыбаки не единожды видели, как в полнолуние на лесном озере президентская дочка на пару с самим лешим купалась. И была она при этом совершенно голой, даже плавки вешала на ветку чилижника.
Леший тоже был наг и густо лохмат. И, самое удивительное, он был рыжим. Настолько рыжим, что даже вода вокруг него ржавела и начинала ходить зловещими кругами.
Изрядно накупавшись, возлюбленная парочка с веселым хохотом принималась бегать по берегу. Леший, как бешенный лётал за президентской дочкой и всё кричал:
– Сейчас я тебя приватизирую! Сейчас я тебя приватизирую!
Он сзади хватал её за космы, она еще радостней хохотала и своим мокрым хвостом влюбленно щекотала ему ноздри. Потом, обнявшись, они удалялись в лесную чащу, откуда вскоре начинали раздаваться глухие вопли и уханье филина.
Сам Коляша в эти истории, кажется, не сразу поверил, говорил, что это, скорее всего выдумки суеверных людей, а он человек просвещенный. И ему не к лицу верить в такое темное невежество. Но Швайкин на это отвечал, что он тоже не пальцем деланный. Что сексология, которую он преподает в школе, сверхсовременная наука. Но против фактов, как говорится, не попляшешь. Теперь вон даже самые выдающиеся умы науки признают существование астрального мира и пишут статьи о влиянии черной магии на общественное развитие человечества. И подшучивал над Коляшей: «Ты просто лох, Николай Трофимович. Зачах в своем провинциальном далеке. Совсем не знаком с новыми разработками цивилизованного мира, с последними достижениями ученых Академии астрологии, с колдунами Большого и Малого Круга. Они-то давно подозревают, что президентская семейка спуталась, если уж не с самим сатаной, то с гуманоидами из секты космических хлыстов, наверняка. Да что там подозревать, когда я сам видел!»
По свидетельству Швайкина, космические аппараты в виде летающих тарелок, а чаще всего в виде титановой ступы, погоняющей себя огненным пестом, и некоторые иные объекты потусторонних миров в районе Курвихи – самое заурядное дело. Наблюдать их лучше всего по субботам ближе к полуночи. В чем тут секрет, он и сам пока не может этого объяснить. Но обязательно докопается до истины. Для того и оборудовал себе наблюдательный пункт среди ветвей громадного осокоря поблизости пустынной озерной косы, куда и слетается нечистая сила для своих ночных радений. Здесь и поджидает их президентская дочка со своей свитой.
Из ступы, по рассказам Швайкина, первым выпрыгивает высокая как бы полая фигура с чернильно-сизым пузырем внутри, наподобие того, какой имеет океанский осьминог. Скорее всего, это и есть сам Сатана. При его появлении в природе устанавливается такая мертвая жуть, что даже русалки бояться выходить из воды, и замолкают лягушки. И природа как бы впадает в обморок.
Вокруг Сатаны счастливо увивается всякая нечисть бесовского мира. Особенно много упырей, которые без конца стонут и просят: «Крови, ещё крови…» И эти их стенания духом спертого могильного тления колышутся над озером.
Видел он среди компании и Смерть, безносую, костлявую старуху с косой и корзиной, полной детских трупиков. Она обычно молча бродит среди упырей и каждому заглядывает в лицо. Даже в разгар общего шабаша старуха ничем не выказывает своей радости: так же молча ходит и в такт музыке пощелкивает вставной челюстью.
Президентская дочка же, охорашиваясь, кокетливо крутится возле зловещей фигуры Сатаны. Хвост её при этом возбужденно трепещет, а обвисшие груди прыгают от радости восторга.
Время от времени в этой компании кто-то кого-то кусает исподтишка, желая таким образом оттереть соперника от владыки черных сил. И тогда над озером проносятся пронзительные взвизги и яростные урчания. А президентская дочка тем временем мило скачет на одной ножке и, кусая пальчик, невинно вопрошает Сатану:
– О, Премудрый, какими еще заклятьями нам эрефский народ утомить?
А Сатана отвечает ей механически голосом пустой жестяной бочки:
– Душу, душу электронными клопами посыпайте! Душа отомрет, тело само отвалится.
– Этого мы не пожалеем! – радостно взвизгивает президентская дочка. – Этой пакости у нас предостаточно. На каждом телеканале свои клопы сидят.
Тут все радостно вскрикивают и начинают танцевать «семь сорок». И, что удивительно, для этого нечестивого сонмища на коровьем рожке играет всемирно известный балалаечник Распупович. Он постоянно бывает в белом плаще и с автоматом Калашникова за плечами. В молчаливой ястребиности его ставрческой фигуры ясно угадываются повадки безнадежно одряхлевшего ворошиловского стрелка времен строительства Беломорканала.
Жена Распуповича, по словам Швайкина, никогда в этих бесовских игрищах не участвует. Она уходит на дальнюю песчаную отмель, становится на четвереньки и начинает выть на луну, по-волчьи дико и злобно. Говорят, что до замужества это была милая, добрая девушка из простой эрефской семьи. Но потом, пока они с мужем скиталась по свету, она настолько озлобилась на свою землю, что нутро её обросло шерстью, и она превратилась в настоящую волчицу…
Бывает там и еще одно человекоподобное существо с головой облысевшего филина, жалкое и одинокое. Оно постоянно чего-то боится. И в минуты отчаянного страха забивается в дупло огромной гнилой ветлы и жалобно скулит, высунувшись оттуда. Время от времени это существо выползает из гнилого укрытия, сжигает свой партбилет и снова начинает скулить тягостно и нудно. И так всю ночь до самых третьих петухов…
Но совершенно несчастным среди этой компании выглядит маленький, лысый упырь-альбинос с козьим копытцем во лбу. Он, хныча, тоже просится в хоровод. На четвереньках подползает к веселящемуся кагалу и начинал канючить:
– Я первый, я первый. Я тоже желаю кусочка власти…
Это почему-то приводит в самую настоящую ярость всю компанию. И она пинками гонит упыря прочь. Спрятавшись в чертополох, он, скорбно зализывает раны на своем свином тулове, юзжит, как поросенок, отнятый от свиноматки, и смотрит на веселый шабаш с завистливой печалью новольного отшельника…
Вот, собственно, за эту историю Коляшу Лектора и попёрли с пропагандистского теплохода. А Швайкина, как только узнали, что от него пошло, сразу же в демократический сумасшедший дом повезли. Оно и правильно, не будет, выдумывать, чего не надо, и вредных слухов распространять.
В Илецком в эту историю и Коляшины приключения верили и не верили. Сомневались, не сам ли набрехал? С него станется. Весь век свой брехней живет.
Татьяна Семеновна же смеялась над Коляшиными побасками. Уж больно забавно слушать! Больше всего её потешала картина с президентской дочкой. Как она своим хвостом лешему ноздри щекочет. А про Коляшину беду говорила так: «Язык, он хоть и не кирпич, но об него тоже можно башку себе расшибить»...
После того, как Коляша остался не у дел, ему незачем стало жить в районном городке Пестуны. И они с Марьей, продав приватизированную квартиру, перебрались в Илецкое поближе к отчим могилам, поселившись в старом материнском доме, который до того служил им вместо дачи.
И здесь Коляша вконец затосковал.
- Выйдет ночью на крыльцо, – рассказывала Марья, – вроде бы покурить, а сам пропадет надолго. Приоткрою дверь, прислушаюсь. Господи, да он никак лекцию читает о международном положении. Вот ведь до каких печенок въелось!
– Ты чего это? – спрашиваю. – С кем разговоры ведешь? Уж не любовницу ли завел?
– Да нет, – отвечает, – тоскливо что-то. Вот со звездами беседую.
– Смотри, дурного чего над собой не сотвори, а то и плакать не буду, – строго предупреждала Марья, а сама думала: «Затоскуешь, пожалуй! Сколько пиджаков на своих лекциях поистёр, весь язык на этом измочалил. Ить, как печаль обуяла!».
Односельчане тогда же заметили один важный сдвиг в Коляшином мировоззрении, которого не было прежде, пока по лекторской части шел. Прежде он говорил, что власть, мол, священна, дается свыше, и дело масс без малейших рассуждений оказывать ей своё гражданское послушание. Теперь же, когда стал жить на пенсию, напротив принялся горячо убеждать мужиков, что верить власти, все равно, что верить публичной девке. И стал говорить, что власть живет сама для себя. И если она что-то и делает для народа, то исключительно лишь потому, что желает опять же усидеть у власти.
А ещё, должно быть, с тоски по своему лекторскому делу Коляша с некоторых пор пристрастился сочинять надгробные речи для своих односельчан. Тем и прославился на всю округу.
Свои поминальные речи Коляша готовил и на тех, кто пока еще пребывал в совершенном здравии и ни сном, ни духом не чаял, что может когда-то умереть. Но смерть, как говорится, не за горами. Мало ли что может произойти завтра! И потому свои скорбные творения, заготовленные впрок на каждого почтенного жителя села, без различия его пола и возраста, он бережно складывал в особую папочку, которую почему-то называл «бунтировкой».
Эти свои сочинения иногда в прозе, иногда в стихах с немалой долей торжественности Коляша зачитывал потом над прахом усопшего. Для жителей Илецкого такой поворот в похоронном деле стал большим новшеством, которое поначалу удивило, а затем сделалсь неотъемлемой частью погребального ритуала. Без него теперь в селе уже и обойтись не могли. И каждый раз прежде, чем снести покойника на кладбище, в первую очередь посылали к Коляше известить его о том, что кончина состоялась, и что для последнего слова все подготовлено. Оно и готовить-то, собственно, было нечего: фанерная тумбочка в виде маленькой трибуны, с которой Коляша произносил свои речи, всегда валялась где-нибудь здесь же в кустах у кладбищенской ограды. Ёе отыскивали, бережно поднимали, сметали снег или пыль, смотря по сезону, и ставили над гробом усопшего. Коляша важно откашливался и, оглядев похоронную процессию, произносил свою давно припасенную речь. Родственники слушали его и умилялись: ишь, оказывается, каким хорошим человеком был их усопший!
Если случалось быть приглашенным священнику отцу Вениамину, тогда трибуну не ставили. Отец Вениамин служил панихиду, а Коляша потом, закинув руки за спину, просто возле могилы произносил своё прощальное слово. О таких похоронах потом говорили: «Хорошие были похороны. В два голоса служили!… Все равно, что архиерей отпел».
Сам Коляша настолько свыкся со своей новой ролью похоронного трибуна, что уже не мог без неё. И если вдруг узнавал, что кто-то заболел в селе, а болезнь по каким-то причинам затягивается, то, бывало, весь изведется, аж с лица сойдет: у него и речь давно заготовлена, а человек никак не помирает! «Да что же это такое деется? – возмущался он. – Никакого порядка не стало! Умереть и то вовремя не умеют!»
Как-то по осени, заколов кабанчика, Коляша уехал в город с мясом, а Татьяна Семеновна по какому-то случаю зашла к Марье. Теперь уж и не помнит, по какому. И застала её за бумагами мужа. Марья разбирает их и смеётся. Она всегда была смешливой.
– Ты погляди, – завидев Татьяну Семеновну, сказала Марья, – мой лектор-то что навыдумывал! На каждого поминальную речь составил.
– И на меня? – ахнула Татьяна Семеновна.
– Говорю же, на каждого!.. Ты-то, тетка Таня, ладно. Ты на износе. Он ведь и на Ачаева сочинил. А Василий Васильевич-то, посчитай, лет на тридцать моложе нас. Он ходит вон гладкий, как боров. Аж светится от здоровья! И на него верблюд эдакий заготовил! Ну не чудик ли?
И она опять засмеялась.
– Ну-ка, ты на меня-то прочти, что он там насочинял! А то умру, так и не узнаю…
– Сейчас и на тебя…
Марья порылась в папке с бумагами и вскоре извлекла из неё аккуратно исписанный листок, пожелтевший от времени.
– Вот послушай. Правда, тут стихами написано и называется «Эпитафия на кончину ветеранки села Т.С. Черногузовой»
Она повернула листок к окошку, чтобы виднее было, и принялась читать:
– Ты ушла от нас, Татьяна,
Не скажу, что шибко рано.
Ты всем бабам для примера
Родила стране премьера.
Смело правит наш премьер,
Боевой, как пионер!
И жила ты по уму,
Мир же, праху твоему!
Была правильной старухой,
А теперь земля вот – пухом!
– Ну, каково? – засмеялась Марья. – Чем не Крылов? А то все спрашивают: «И чего ты в нем нашла?» А вот то и нашла…
И снова засмеялась, показывая щербинку в уголке рта.
Марья с молодости была красавицей: с русой косой, в руку толщиной; с голубыми открытыми глазами. В учебе не ахти какая, зато первая певунья и резвушка во всем Илецком. За ней ухлестывали многие тогда, а она вот Коляшу выбрала. И хвасталась подругам: «Послушный, как телок. И прилипчивый, как репей. Верен будет до гроба. А сочинения вон какие сочиняет!»…
– Складно сложил, – одобрила Татьяна Семеновна Коляшино творение. – Только больно уж весело. Плясать хочется. Наши родители-то как причитали?  «Пришла скорая смертушка.…У ворот не колотилося, у окошка не спросилося…. С тобою, сокол ясный мой, лягу рядом в землю-матушку…»
– О-о, то раньше, – отмахнулась Марья. – Сейчас не причитают. Вон Степана Аленина хоронили, перепились на поминках до звону в глазах. Включили магнитофон и в пляс пустились. Аж полы ходуном ходят! Чуть ни вдребезги разбили! Вот радость-то! Отец помер…
На себя Коляша тоже приготовил надгробное слово. А прочесть его по завещанию должна была сама Марья. Он почему-то считал, что умрет раньше её.
В селе находились люди, которые откровенно насмехались над Коляшей, считая безнадежно свихнувшимся на пропагандистской ниве. А деревенские ребятишки ради озорства звонко кричали ему вслед: «Надмогильный идет! Надмогильный идет!»
Татьяна Семеновна не осуждала Коляшу за его увлечение и ничего дурного в этом не видела. Хорошо, что хоть нашелся человек доброе слово сказать о своем умершем односельчанине. А то ведь зароют молча, как скотину, и побегут водку жрать. Вот и вся память…
Встав рядом с Марьей над стриженой овцой, Татьяна Семеновна вместо приветствия кивнула на неё и спросила:
– Обрили?
– А чего на неё смотреть? Чать, не замуж выдавать. Лето и голой походит, не озябнет, – весело ответил на это Коляша и выпрямился.
Он размял спину, покачавшись из стороны в сторону, помахал большими руками, как ветряная мельница колесом, и вновь нагнулся над овцой, чтобы снять последнюю полоску шерсти с её мосластой хребтины.
Татьяна Семеновна не очень часто заглядывала к своим шабрам на беседу. Сказывалась все-таки разница в возрасте. И не только она. Коляша всегда готов был приветить её. Да и Марья тоже. Но с некоторых пор легла между ними незримая полоска отчуждения, которая делала невозможными прежние простецкие отношения. Когда и как это произошло, никто теперь и не скажет.
А пошло все, как думала Татьяна Семеновна, с забора. Случилось это давно, несколько лет тому назад. Митя уже в правительстве был. Приехали к ней двор обносить большими листами белого железа. Ни у кого в ту пору в Илецком не было такого забора. Марья увидела, как приезжие люди забор ставят, и заметила со смешком:
– Теперь с тобой, тетя Таня, не больно поболтаешь. Отгораживаешься китайской стеной от нас. Теперь ты, как в крепости будешь.
Так оно и вышло. Тогда этот забор отделил её, пожалуй, не только от соседей, но и от остального деревенского мира. Этого никто не показывал ей, в глаза не говорил, но Татьяна Семеновна сама чувствовала. И понимала, что дело тут, конечно, не только в железном заборе и, пожалуй, даже совсем не в нем. Дело в том, что сын высоко взлетел. И она молча сокрушалась. Э-хе-хе, люди, люди, радоваться бы должны, что их односельчанин так высоко сидит. Самим же польза. Мало ли добра он сделал для Илецкого? Во всей округе не найдешь, кто бы лучше их нынче жил благодаря Мите. А вот не понимают и не радуются…
– Чего, теть Тань, такая невеселая? Какая нужда заела? – покончив с овцой, весело спросил Коляша.
– Да, слава Богу, никакой нужды, – отвращаясь от своих мыслей, ответила она. – Я вот пришла про свет узнать. Слышали, что натворили?
– А то, как же! Слышали, – сразу оживился Коляша и даже ножницы вытер о свои лоснящиеся штаны. – Я с коих пор на ногах. И в правлении был, и в район звонил. И даже в приемную губернатора брякнул. А то ездиют тут, а не знают того, что на родине премьера в темноте живут.
Это был уже намек на недавний визит губернатора к Татьяне Семеновне. Но она сделала вид, будто ничего не поняла.
– Под корень провода срезали, – освободив овцу от пут и втолкнув её под навес, вклинилась в разговор Марья.
– А кто срезал-то? Сам Чубайс и срезал. Больше кому ещё! – уверенно заявил Коляша и принялся обматывать тряпицей овечьи ножницы. – От этого хамла чего угодно можно ожидать! Хватает, хватает ртом и задницей и никак не нахватается! И ведь никто сладить с ним не может. Вот какую силу обрел! Все у него в руках! И магазины, и заправки, и даже теперь районный электроцех под ним. Вот ведь что творится! Сыромятников ему уже и не указ…
Речь шла о главном энергетике района Альфреде Мамигоновиче Чубайсе.
– Ныне кто не теряется, тот и живет, – заметила Марья. – Кто смел, тот и два съел.
– Тут дело в совести, – твердо решила Татьяна Семеновна. – Перевернул её, как фуражку, козырьком назад и – пошел по головам вроде танка…. Вот так и твой Чубайс.
– Какой он мой? – возмутился Коляша. – Да будь моя воля, я на него и поганого ружья не пожалел бы! Они еще вместе с Гуленковым, нашим бывшим первым секретарем, когда тот временно исполнял должность главы района, все ценное в Пестунах тихой сапой прибрали к рукам.
Для Татьяны Семеновны имя Чубайса ничего не значило (ну есть там какой-то районный начальник), а для Коляши он был личностью хорошо известной. Когда-то Чубайс работал в Пестунах техником на электроподстанции и прославился тем, что воровал цветы со свежих кладбищенских могил, которые затем и продавал на железнодорожном перроне пассажирам дальних поездов. Его поймали на этом родственники одного погибшего афганца и всласть поколотили. В милицию не стали сдавать: решили, что и без того хорошо получил. Впредь не потянет могилы покойников обирать.
Ан нет, этот урок так ничему и не научил Чубайса. Так до самых перестроечных лет и тянул свое прибыльное ремесло.
А тут и вовсе для него наступили раздольные времена. Не без помощи того же бывшего секретаря райкома Гуленкова заделался он главным энергетиком района и принялся за более прибыльный фарт: со своей командой начал красть провода с электролиний. Вначале потихоньку на валюту за рубеж сплавлял. А потом до того осмелел, что краденое стал продавать самим же обворованным колхозам, впавшим в кабальные долги и готовым все терпеть, лишь бы без электричества не остаться.
Об этом, разумеется, знали и прокурор района Иштанов, и начальник милиции Сергучев, но состава преступления в действиях Альфреда Мамигоновича не усматривали. И не потому, что Чубайс помог им с возведением загородных особняков. Это самой собой. Были на то и поважнее причины. Чубайс еще в пору гуленковского временного правления приватизировал местные электролинии и на базе районной сети создал свое акционерное общество. И теперь выходило так, что провода он воровал как бы сам у себя. А это по закону, как объяснял прокурор Иштанов, не может являться преступлением.
К тому же и авторитетное слово самого губернатора играло на руку Чубайсу. Ведь не кто иной, как сам Алмаз Кимович при любом удобном случае не уставал разъяснять губернскому населению, что теперь перед каждым дееспособным гражданином открыты широкие экономическик просторы, и самой демократией разрешено буквально все, что не запрещено законом. Посему прокурор и вопрошал жалобщиков: «А где, в каком законе записано, что запрещено срезать провода? И какой конкретно статьей помечено, что это есть суть преступного деяния?»
Обворованным челобитчикам после этого оставалось лишь смахнуть пот со лба да поспешить на поклон к своему неподсудному сокрушителю, к Альфреду Мамегоновичу. И в силу только одних этих обстоятельств для большинства жителей района он был извергом рода человеческого…
– Я этого Чубайса, когда еще в лекторской группе работал, и на порог райкома не пускал! – горячился Коляша, поддергивая на себе штаны, подвязанные старым проводом вместо ременного пояса. – В Пестунах у нас все жили друг у друга на виду. Знали, кто, чем дышит, и кто самый главный прохиндей.
– Такие вот теперь и процветают, – заметила Марья. – Как же, деловой человек! А, по-моему, сволочь, она всегда есть сволочь. Её хоть в золотой угол посади, ничего не изменится. Он и на том свете будет пакостить потихоньку от Бога.
– И чего людям не хватает? И куда стремятся? И с каких таких волшебных пирогов богатеют? – принялась вслух рассуждать Татьяна Семеновна, думая о том, что дом-то не закрыла на замок: чать, не вломится какой-нибудь чубайс….
– С каких? – оживился Коляша. – А вот с таких! Сейчас я вам наглядно всю арифметику нарисую.
Он порылся в карманах своего засаленного фартука, выгреб из них несколько пшеничных зерен и положил на ладонь Татьяне Семеновна три зерна. Жене отсчитал столько же. И у себя на ладони оставил три зернышка.
– Вот смотрите. Я буду обучать вас начальному курсу политэкономии, – со строгим выражением лица начал Коляша свое арифметическое действо. – У каждого из нас по три зерна. А теперь следите, что дальше будет.
Татьяна Семеновна озадаченно переглянулись с Марьей и принялись смотреть на Коляшины заскорузлые от крестьянской работы руки и на зерна, золотеющие у них на ладонях.
– Итак, – продолжал демонстрировать Коляша. – Я беру у вас по одному зернышку. У меня теперь становится пять зерен. А у вас лишь – по два. Я еще забираю у вас по одному зерну. Теперь у меня уже семь зерен. А у вас больше и забирать нечего…. Если последние забрать, то вам и пироги не из чего печь. И тогда вы умрете с голоду. Но этого я не должен допустить, – твердо сказал Коляша, как будто бы их судьба и впрямь находилась в его руках. – Если это допустить, тогда я и сам могу остаться без зерен. Вы поняли меня?
Коляша переводил взгляд то на жену, то на Татьяну Семеновну, которая смотрела на него вприщурку и слегка посмеивалась над его затеей, как бы вопрошая: и чего выдумал? При чем здесь зерна, при чем Чубайс?
Марья тоже молчала, постигая арифметику мужа, но вскоре, фыркнув, сердито выпалила:
– Так я тебе и отдала свои зерна! Держи карман пошире.
– А ты и не почуешь, как я у тебя их заберу, – засмеялся Коляша над сердитостью жены. – Это я вам только для примера... А в жизни все сложнее и скрыто мраком коммерческой тайны. Ты, скажем, наработаешь сто зерен, а я тебе выдам по ведомости только одно. И скажу: вот, мол, вся твоя наработка. Но я, мол, человек добрый, и до последнего остатка выдаю тебе согласно средней зарплате по стране. А сам потихоньку остальные девяносто девять зерен в свой карман положу. Это и будет мой прибыток от твоей работы. Потом я его в швейцарский банк запичужу.
– Это для чего же? – не поняла Марья. – Че тебе у нас места мало?
– Так, на всякий случай, – уклончиво ответил Коляша. – Мало ли чего….
– Нет, ты погляди, он мои зерна в Швейцарию положит на «всякий случай»! Это на какой же такой случай? – хлопая глазами, продолжала допытываться Марья. И лицо её становилось все серьезней.
Татьяна Семеновна смотрела на неё и думала, как бы до горячего не дошло из-за этих зерен. Но и вклиниться в разговор Рузановых не решалась.
– Мало ли на какой, – поддразнивая жену, уклончиво ответил Коляша. – Может, ты захочешь отнять их у меня.
– Вот понес про овес! – обращаясь к Татьяне Семеновне за поддержкой, с сердитой насмешливостью произнесла Марья. – Да, чать, я не полоумная. Чать, у нас на то в стране законы и правительство есть. Больно они тебе дадут грабить меня.
– Ха, правительство! – задрав голову и хлопнув себя по бедрам, громко воскликнул Коляша, выражая искреннее свое изумление. – Это Дмитрий Спиридонович, что ль? Так он тоже берет себе часть твоих зерен. И тоже кладет их в швейцарский банк. Чтобы, значит, тоже в случае чего никто их у него не оттяпал.
Тут уж пришла очередь изумиться Татьяне Семеновне. И она не только изумилась, но и полыхнула возмущением. Сухое лицо её вытянулось, сделалась еще более сухим, а губы обиженно задрожали. И она почувствовала, как внутри её закипает горячая лава.
– Нет, ты чего на Митю-то? – вдруг прорвалась эта лава, с которой она уже не могла совладать. – Он тебе, что, огород на тракторе переехал? Или окна побил? Или ворота дегтем вымазал? Ты чо на него-то?
Коляша даже опешил от её напора и завертел лысеющей головой, ища поддержки у Марьи. Но жена насуплено молчала.
– Да я ничего, теть Тань! Я так, для примера!… Я против Дмитрия Спиридоновича никакого умысла не имел!
Он, как прирученный медведь, бестолково затоптался на месте, раскачиваясь своим великанистым телом, и переполошенно обращался то к Марье, то к Татьяне Семеновне.
– Я же просто хотел показать механизм, так сказать, накопления капитала по Марксу, – из всех сил оправдывался он. – А Дмитрий Спиридонович здесь вовсе не при чем…
– А ежели не при чем, так незачем и трепать его имя! – сурово осекла Коляшу Татьяна Семеновна и прытким старушечьим шагом направилась к калитке.
Коляша растерянно смотрел, как она уходит, и не знал, что предпринять. Марья тоже молчала. И лишь потом, когда захлопнулась калитка, с тихим раздражением бросила мужу:
– Вот он твой долгий лекторский язык!… За это тебя и с парохода спихнули! Городишь чего не надо! Пхают они в банк, ну и пусть пхают! Может, когда-нибудь подавятся….
Татьяна Семеновна, разумеется, не слышала этих Марьиных слов. И вообще ничего слышала и не замечала по дороге домой. Лишь хваталась за сердце и думала: «И зачем попёрлась к этим Рузановым? Митя им виноват…»
Ей вспомнилась эта хохлатая курица, запевшая петухом. И она решила: «Ну, паразитка, приедет Митя, башку отсеку! Будешь знать, как горло драть! Накликала беду…».
Войдя в избу, она увидела, что горит люстра. И это немого успокоило её. «Зашевелились черви, – одобрительно подумала Татьяна Семеновна. – Боятся, Митя приедет…».
И то, что должен приехать Митя и что боятся его, окончательно утешило её.
После обеда по пути с поля заглянули к ней Тулин с Федей Сыромятниковым, нынешним главой района и Митиным другом детства. Сказали, что проведать решили. Но Федя признался, что уморились, пить захотели, вот и завернули на её квасок с вишневыми листьями.
Сыромятникова она помнила ещё долговязым жилистым парнем. Ходил он тогда быстро, как иноходец: впору в председательский тарантас впрягать. Его и звали Федька Рысак. Это прозвище из-за Мити прилипло. И Федя, помнится, из-за этого долго дулся на Митю. Чуть было совсем не раздружились. Но в молодости какие обиды? Словно грибной дождь в жаркий полдень, и пролетают быстро, и забываются скоро. Вот и эта обида забылось. До сих пор дружат.
С возрастом Федя раздался в плечах, стал в меру гладок, на лицо чист и носат, как и прежде. Мужик он видный, только сутулится из-за своего высокого роста, которого и сам как будто стесняется. Поговаривают, что губернатор не жалует Федю из-за того, что он Митин друг. Особенно после той памятной ссоры, когда Митя губернатора лизуном обозвал.
Гости побыли недолго у неё. Выпили квасу и уехали. Оба были грязные, но веселые. Тулин радовался тому, что хлеба хорошие и что намолот пока идет высокий. А Федя хвастался тем, что в районе, наконец, свою агрофирму создали, и теперь хозяйствам проще будет со сбытом продукции. А то вечно в кабале у этих губернских переработчиков: хотят, казнят, хотят, милуют. Пусть теперь покрутятся, поищут дураков за бесценок им молоко и мясо валить. Они себе там бабки наворачивают, а крестьяне милостыню собирают.
Татьяна Семеновна, конечно же, не забыла спросить и про утренний случай с электричеством. Сыромятников сказал, что всё улажено и даже воров нашли. Оказывается, Чубайс не при чем здесь. Двое молодцев из Самодуровки, оба колхозные электрики, обрезали провода. Хотели разжиться на цветном металле. Но ГАИ успело их грузовик перехватить у самого приемного пункта. Теперь оба в каталажке. Посадить по теперешним законам, может, и не посадят, а вот убытки возмещать придется.
– Жены-то теперь, поди, с ума сходят? – с бабьей жалостью вздохнула Татьяна Семеновна. – Нужда ведь…
– А у нас не нужда! – возразил на это Тулин. – Две тонны молока из-за них сквасили…
Когда гости стали уходить, Татьяна Семеновна попросила Сыромятникова:
– Федь, ты поторопил бы его. Чего он не едет?
– Теть Тань, я ведь маленький начальник, чтобы главу правительства шевелить.
– Ну, ты же друг ему.
– Служба – не дружба, – заметил на это Тулин.
– А сама-то чего не позвонишь? – спросил Сыромятников.
– Да ну его к родимцам, телефон этот! – отмахнулась Татьяна Семеновна. – Алло да алло, соли два кило…
– Приедет, приедет, мимо не пройдет, – наперебой говорили оба.
И Татьяне Семеновне стало спокойнее, как это всегда случалось после разговоров с близкими людьми. Она даже про хохлатку забыла и про её утреннее коварное пение.
Как обычно, сходила за крапивой. А когда вернулась, увидела на скамеечке возле своей калитки Надю Клопову, их социального работника, молодую, манерную бабенку-кривоножку. Несмотря на этот свой женский дефект, на праздничных гуляниях Надя, изводя капризами своего красивого и во всем покорного ей мужа Гришу, работающего трактористом, вареником заворачивала верхнюю губу и смотрела на супруга с выражением брезгливого презрения, как бы говоря: «Фу, весь соляркой провонял!» И стреляла глазами по сторонам, изображая из себя даму, у которой нет никакого утешения сердцу. Однако кроме мужа на неё никто не заглядывался. Это обижало Надю и делало её еще капризней: то ей душно, то прохладно, то вода не газированная, то водка слишком слабая. И всякий раз Грише приходилось раньше времени уводить её из компании.
Но на работе Надя не капризничала, и у Татьяны Семеновны с ней сложились добрые отношения.
Вместе с Надей была ещё незнакомая белокурая женщина с круглыми, как у сыча, зелеными глазами и большими изогнутыми ресницами. Надя представила её начальницей департамента социальной защиты населения губернии, назвав Зоей Петровной. А привезла Зоя Петровна подарочные наборы для престарелых жителей села. Но не для всех, а только для тех, кому за восемьдесят.
Начальница, кажется, удивилась виду Татьяны Семеновны: её загвазданному переднику, глубоким галошам на босую ногу, и тому, что у неё за плечами мешок, полный зеленой травы, а в руке серп.
Этот серп больше всего и поразил начальницу. Она призналась, что прежде видела его лишь на плакатах в паре с рабочим молотом да еще на одной скульптурной фигуре, которая венчалась этими орудиями пролетарского труда. И Зоя Петровна даже с некоторой опаской поглядывала на острие серпа.
– А он не колется? – осторожно спросила она Татьяну Семеновну.
– Как же, милая, ему не колоться, когда он острый? Еще как колется! Вот попробуй пальчиком.
И протянула серп начальнице.
– Эха! – отпрянула от неё Зоя Петровна и спрятала за спину свою руку с таким проворством, будто ей предложили смертельно ядовитую змею.
Надя увидела это и потихоньку прыснула. А Татьяна Семеновна, приняв строгое выражение лица, положила серп на мешок с крапивой и приготовилась слушать, что скажут ей гости.
Зоя Петровна почувствовала эту её готовность и заволновалась, словно пионерка на торжественной линейке. Захлебываясь собственным дыханием, переполнявшим её высокую, налитую женским томлением грудь, она принялась жалобиться:
– Такая жара, такая жара, а мы вот с подарками! Это прямо наказание какое-то, не лето, а самое настоящее пекло. Так и изжариться недолго.
Оттянув кружевной ворот своей кремовой блузки и не переставая жалобиться, она принялась обдувать взмокшие груди и при этом еще успевала платочком отмахиваться от надоедливой мошкары.
Из торопливой и взволнованной речи начальницы выходило, что в этих её бедах как бы виноваты выжившие свой возраст старики, из-за которых и приходится ей претерпевать адовы муки летнего зноя и всякие дорожные мытарства.
Надя, скосив глаза, с пристальным интересом разглядывала свою руководительницу и презрительно улыбалась.
– А мне-то зачем ваш подарок? – грубовато осекла Татьяна Семеновна начальницу, как только узнала, с чем они пожаловали. – Вы что, девки, смеетесь, что ль, надо мной? Какой ещё подарок? Да мне самой впору дарить!… Везите вон моим годкам Феде Пимакову да Фёкле Зиминой. Они в нужде. Им сгодится. А мне совсем ничего не надо! У меня у самой всего вдоволь.
Зоя Петровна даже растерялась и не знала, как поступить с подарочной коробкой, которую она уже взяла со скамейки и держала в руках, словно большую куклу. И стала смотреть на Надю, ища у неё поддержки. А Надя принялась легонько смеяться, чтобы своей веселостью сгладить перед губернской начальницей суровость хозяйки двора. И сквозь смешок объясняла:
– Да вы не смущайтесь, Зоя Петровна! Она у нас всегда такая! Она у нас шумноватая, но добрая. Она без сердца шумит.
– Ну, хорошо, хорошо, – справившись с коротким замешательством и мило улыбаясь своим белым, пухленьким личиком, взволнованно заговорила начальница. – Мы не будем настаивать. Мы сделаем, как вы велите. Мы сделаем для вас исключение, хотя, признаться, это непорядок. Перед законом у нас нет исключений. – И тут же спросила, с шумом набрав полную грудь воздуха: – Позвольте, пожалуйста, еще задать один вопрос: не обижают ли вас социальные работники нашей службы? И вообще, не имеете ли каких жалоб на обслуживание социальной сферы, на медицинский уход?
– Слава Богу, никаких жалоб не имею. Ходят ко мне и Надя вот, и наша сельская врачиха Тамара Георгиевна. Каждую неделю ослушивает, простукивает, давление мерит. Нет, – повторила Татьяна Семеновна, – без жалоб живу.
Ох, до чего же надоели ей все эти наезды гостей, их разговоры, расспросы! Никакого покоя от них! Хуже лихоманки. Не дадут одной побыть со своими мыслями. И чего навалились? Мало ли их вон, горемычных старух? Вот и шли бы к ним. А ей забот и одной Тамары Георгиевны довольно! Из-за врачихи и то перед людьми одно неудобство. К другим вон медсестёр посылает уколы делать или давление мерить. А к ней сама идет. Как за барыней ухаживает! Сколько раз говорила: «Не утруждай себя, Тамара Георгиевна! Пусть твоя фельдшерица придет. У тебя и без меня больных много». Нет же, все равно шлепает. Иные старухи прямо изозлились из-за этого! В магазин придешь, а они нарочно разговоры заводят: «Вчера с Фёклой приступ был, Тамара Георгиевна и не пошевелилась, побоялась свой зад оторвать от стула. Верку-фельдшерицу погнала. А че она понимает, эта Верка?»…. «Мы люди маленькие, не как другие, нам и медсестры через глаза…»
Поначалу эти разговоры казались невыносимыми. Но со временем и к ним притерпелась, и к тому, что к ней ходит сама Тамара Георгиевна. И теперь даже слегка тосковала, ежели долго не видела её.
Врачиха, ослушивая Татьяну Семеновну, говорила, что сердце у неё отменное, не у каждого молодого ныне такое встретишь. А вот сосуды плоховаты, но и с ними можно долго жить. И эти медицинские заключения прибавляли Татьяне Семеновне бодрости. Хотя, чего уж там, все мы в руках божьих!…
Перед тем, как пригнать коров, пришла Нина. Посидели с ней на крыльце. Нина выглядела устало и была какой-то грустной. Сказала, что хлопочет на счет индивидуальной котельной для школы. Надоело за тепло переплачивать. Цены каждый год вздувают, а с теплом в классах хуже и хуже!
Татьяна Семеновна сердцем чуяла, что Нина терзается не столько заботой о котельной, сколько что-то другим, более важным сейчас для неё и глубоко личным.
И не обманулось в своих предчувствиях: так оно и вышло, как подсказывало материнское сердце. Нина пожаловалась, что Иринка давно никаких вестей не подает; не звонит и ничего не пишет. Вот непутевая девка, за тридцать перевалило, а до сих пор ни детей, ни плетей! Живет, будто божья птичка. Ёще в начале весны упорхнула со своей концертной бригадой за рубеж и, как в воду, канула.
И Сергей что-то совсем запропал на своем Севере. Похоже, на тракторе заработки везет…
– Одиноко как-то, мама, – печальным голосом говорила Нина. – И постыло. Даже жить тошно. Никаких радостей не стало. Прежде-то на праздники – пляска, гармошка, песни. А сейчас сядут за столом, напьются до упора и молчат.
– Не о том говоришь, дочка. Веселье не от плясок бывает. Оттого, что душе просторно, – простецки объяснила ей Татьяна Семеновна. – А материнское сердце никогда в покое не живет. Мать до самого гроба в тревоге за свое дитя. Вот и я за вас болею, дочь. Вот и мне одиноко.
И она потихоньку обняла Нину. Та прижалась головой к её плечу, как это делала в детстве, и притихла.
– Хоть бы, какой весточкой себя явила, – кротко вздохнула Нина.
– Явит, когда жареный петух клюнет, – уверенно произнесла Татьяна Семеновна. – У тебя, дочка, все только начинается. Это у меня к концу идет. А ты не каждуюболячку принимай близко к сердцу, не каждый дочерний бзик. Молодая она. Многого ещё не понимает. Она же не распутница у тебя, не проходимка какая-то. У неё свой интерес к делу. Значит еще образуется. Это из пустоцвета ничего не бывает…. Вот погоди, пойдут дети, сама станет матерью, испытает трудности на собственной шкуре, сразу и понятливость объявится.
Нина молча выслушала её, а потом неожиданно предложила:
– Мам, переходи ко мне жить. Хватить тебе со своей скотиной чухониться. Вдвоем-то веселее будет.
Татьяна Семеновна посидела, помолчала и ответила твердо, но так, чтобы не обидеть Нину:
– Нет, дочка, даже птица не покидает своего гнезда. Я и Мите в свое время отказала.… Нет, никуда не пойду и не поеду из своего дома. В нем и помирать стану. Зачем мне у вас под ногами путаться? Я пока еще в силе. А там, как Бог приведет…. Тут на меня и обижаться не надо. Тут надо и вам понять меня.
Нина вздохнула и не стала больше ничего говорить.
Ушла она от матери успокоенной.
9
Ночью был дождь, была гроза, но далекая и нестрашная. Лишь однажды гром протарахтел над железом дрогнувшей крыши, словно мотоцикл, досыта хлебнувший горючки, и заглох. Следом послышался ливневый рокот воды. Потом и он смолк. Грозовые сполохи укатились куда-то далеко в степь за Изюмку.
А поутру природа вокруг ожила и глубоко вздохнула. И небо вроде бы стало чище; и сам воздух свежее и прозрачней, и трава налилась зелеными соками, и горлицы в осокорях радостнее загуртычали, и в кленовых зарослях за амбарами иволга засвистала совершенно по-новому, заливисто и серебристо. Даже лопухи возле телеграфных столбов, обоженные креозотными испарениями, выправились и гляделись свежее. Над их фиолетовыми соцветиями зажужжали беспечальные пчелы.
В этот день Татьяне Семеновне было явлено самое настоящее чудо. Только собралась она в магазин за хлебом, только вышла на улицу: смотрит, а со стороны Изюмки прямо к ней по асфальту дороги бежит птица. Вся белая, словно вата.
Татьяна Семеновна вначале решила, что это голубь. Но, приглядевшись, поняла, что обманулась. Птица была явно крупнее голубя. И клюв у неё более крепкий и долгий. А в самом уголке этого полураскрытого клюва что-то виднелось. Словно бы птица несла ей какое-то свое угощение.
Татьяна Семеновна посмотрела, посмотрела на птицу, да и пошла дальше. Мало ли птиц по дороге бегает! А птица не отстает. И норовит обогнать Татьяну Семеновну, перед ней забежать.
«Да что это за нахалка такая?» – подумала Татьяна Семеновна и, желая отделаться от назойливой гостьи, замахнулась сумкой. А странная птица все равно не отстает и даже не взлетает. И это вконец обескуражило Татьяну Семеновну. Она удивлено остановилась и стала ждать, что же будет дальше. Птица вспрыгнула ей на башмак и головой принялась тереться об её ногу. Татьяна Семеновна, нагнулась, взяла на руки эту удивительную птицу и стала разглядывать её.
Но ничего удивительного в ней не было. В руках оказалась обыкновенную речная чайка, птица хотя и порой нахальная, но и довольно сторожкая.
Татьяна Семеновна посадила чайку себе на ладонь, словно бы взвешивая и давая ей свободу улететь. Но птица, к её удивлению, не улетала, и была такой легкой, будто состояла из одного воздуха и пуха. И еще она была сильно запаршивленной.
– Ну, чего тебе, красавица? – спросила Татьяна Семеновна, держа птицу на ладони и с интересом разглядывая её.
И чайка словно бы поняла её. Издав звук, похожий на жалобный писк, она широко раскрыла клюв и затрепетала своим исхудавшым телом. И только теперь Татьяна Семеновна поняла её; в широко раскрытом птицей клюве, возле набрякшего язычка, поблескивая, торчал самый настоящий рыбацкий крючок, а крылья чайки были затянуты беспорядочно спутанной леской, въевшийся в её всклоченные перья.
– Ах ты, милая! Бедняжка, ты моя! – ласково пропела Татьяна Семеновна, напрягшись от умиления и жалости к этой беспомощной, попавшей в беду бессловесной твари. – Да как же тебя это угораздило?
Она вернулась с птицей к своему дому, присела на скамейку возле ворот и принялась распутывать леску. А потом тихонько двумя пальцами взяла птицу за голову и осторожно выдернула крючок. Птица вздрогнула, трепыхнулась от боли и замерла, закрыв глаза и присмирев у Татьяны Семеновны на коленях.
– Ну, лети теперь, – сказала Татьяна Семеновна, давая ей свободу. – Да больше не хватай, глупая, что попало с крючка.
Чайка словно бы застыла. Она, должно быть, пребывала в глубокой полуобморочной дреме. Татьяна Семеновна старалась расшевелить её. И это ей долго не удавалась. Но вот птица пришла в себя, открыла глаза и еще плотнее угнездилась на коленях Татьяны Семеновны.
– Это, что же, так и будем с тобой сидеть? Чать, дела у меня, – с ласковой укоризной попеняла чайке Татьяна Семеновна. –Мы вот что, подружка, – решила она, – айда-ко я тебя на пруд снесу. Там и подкрепишься. Там и отдохнешь на воле.
Она прижала птицу к груди и проулком отправилась с ней за свой двор к пруду.
Шла и разговаривала:
– Эх, дуреха, ты дуреха! Хватаешь, чего не надо. Только беду себе ищешь.
При виде пруда чайка заволновалась, завертела головой и стала сама рваться из рук.
– Не торопись, торопыга. Никуда я тебя не дену.
Татьяна Семеновна миновала дружно пирующих домашних гусей, ватагу уток, остановилась возле воды и выпустила чайку из рук. Птица несмело взмахнула крыльями, пролетела метр, другой, плюхнулась на мелководье среди редкой лягушиной травы, жадно что-то схватила и принялась кругами ходить по мутной зацветшей воде.
– Вот и, слава Богу! Летай да больше не балуйся, – сказала Татьяна Семеновна и с легким сердцем отправилась по своим делам.
После этого случая она долго думала, как это могут рассуждать ученые, будто живые твари ничего не понимают? Да все они понимают. И ещё как понимают! Не пошла же вот эта неразумная чайка со своей бедой ни к телку на луг, ни к вороне на помойку, ни к собаке в конуру. А пришла вот к ней, к человеку. Значит, соображает. Значит, понимает, где помочь могут!
А у них, у этих ученых, послушаешь, лишь одно на уме: инстинкт, инстинкт! Рефлекс!… Какой вот тут рефлекс? Сами они – рефлекс!..
А как плакала корова, когда хоронили куму Ленку Буреву! Это что, тоже рефлекс? Едва гроб вынесли из избы, корова навалилась грудью на изгородь калды и давай реветь. А из глаз слезы в три ручья. Так и бегут по её коровьей морде. Бабы увидели и тоже дали ревака. Не столько над покойницей ревут, сколько над тем, как плачет её рыжая корова. Она вытягивала шею, клала голову на изгородь, терлась мордой о жердь, вздыхала, словно человек, сдавленно мычала, а слезы живыми горошинами так и катились из её больших печальных глаз. Что это, рефлекс?
У Татьяны Семеновны тогда от этой безутешной коровьей горести даже закатывалось сердце. И, глядя на животное, она плакала так, как плакала лишь в детстве, когда комиссар Моисейка ей ухо надорвал.
«Вот тебе ничего и не понимают! Вот тебе ничего и не чувствуют!» – думала она, вспоминая эту картину.
Весь этот день, после того, как провянула земля, Татьяна Семеновна в огороде боролась с сорняками. Им теперь было самое раздолье после дождя, так дуриком и попёрли из земли!
Она забылась за работой, и больше ни о чем не думала, легко играя мотыжкой то с левой, то с правой руки. Липовый черен, казалось, сам летал по воздуху.
Она любила работать именно этой мотыгой. У неё целая кладовка этих мотыг, лопат, граблей и много другого огородного инвентаря с крашеными черенками и очень изящными на вид. Этот богатый набор Федя Сыромятников ей из Пестунов в подарок навозил. Но она не пользовалась магазинным инвентарем. Не лежала у неё душа к казенному. Ей казалось, что этот крашеный инвентарь хорош лишь для разных выставок, а вовсе не для работы, что нет в нем духа живого дерева. Нет простого естества, а значит и сердечного лада с ним нет. И она попросила своего зятя Сергея в его прошлый приезд, чтобы он насадил ей мотыгу именно на черенок из липы.
У неё еще с детства для каждого дерева было свое определение. Липа ей казалась особенно теплым и мягким деревом. Да и легким в работе. Вот береза хотя и потверже будет, но и сама холоднее. А в ветле, даром, что она возле воды живет, если её хорошенько просушить, тоже много земного тепла. Только больно уж ломкая. Прямо недотрога. Невзгод боится.
И совсем холодным деревом Татьяна Семеновна считала ольху. Рядом с ней жить одна тоска черная. А уж в руках держать – и того подавнее…
Вечером, убравшись по хозяйству, она включила телевизор. Решила посмотреть, что её Митя делает, с кем сегодня встречается, и не поехал ли куда с визитом. А на экране опять комиссарит этот Моисейка из её далекого детства. Очками блестит, слюной брызжет, как когда-то давно на их майдане, выступая перед станичниками с боевой тачанки. И всё «черносотенцев» кроет с великодержавными шовинистами заодно. Да русским фашизмом сам себя пугает.
Слушала она этого телевизионного Моисейку и думала: и откуда ему, этому русскому фашизму, в Эрефии взяться? Даже по телевизору вон видно, что русских-то совсем и не осталось в стране. Как ни посмотришь телевизор, всё одни чоновцы из Моисейкиного интернационального отряда. Прямо беда! Русские-то, наверное, остались где-то там, в запредельной России. А здесь, в Эрефии, одни прежние комиссары всей жизнью заправляют. И как только Митя среди них уживается? Да ведь казак же! Недаром в старину говорили: «Терпи, казак, атаманом будешь». Вот и терпит…
Ей вспомнилось, как расстреливали народный парламент. Эти горькие для неё картины постоянно вставали перед глазами, когда думала о сыне и том, что и он замешен в той крови. И, порой, всплакивая, думала: «Господи! Да сколько же мук на одном веку!»
Из того танкового расстрела особенно запомнились ей люди в черных пальто, в шляпах с большими круглыми полями. После каждого удачного выстрела, они, приплясывая, вскидывали руки, радостно взвизгивали и, весело потряхивая длинными патлами, брали один другого под руки и пускались в пляс. И, вспоминая это, Татьяна Семеновна всякий раз думала, а может, они, это люди, и есть те самые русские фашисты, которых Моисейка постоянно с экрана клеймит?
И сейчас вот, пока думала об этом, телевизионный Моисейка, покончив с фашистами, перекинулся на Америку: стал говорить про её великую демократию, которая не позволит какой-то там Югославии распоясаться. И если надо, бомбами её закидает.
Татьяна Семеновна взяла и выключила телевизор. И сразу вроде бы дышать легче стало. Будто воздуху в избе прибавилось.
10
Перебирая нить своей жизни, Татьяна Семеновна часто думала о том, что с каждым годом в мире прибавляется зла и беззакония. И это беззаконие порой рядится в такие цветастые халаты, что в глазах рябит. Она давно поняла, что делается это для отвода глаз; чтобы простого человека поискусней охмурить, опутать да выжать из него последние соки жизни.
Она стала замечать за собой, что в последнее время чаще думает о том, что зажилась на земле. И, наверное, потому на теперешную жизнь смотрит из далеких далей собственной судьбы и все равняет по тем временам, когда в их станице еще не знали, что такое избяные запоры, а решетки на окнах были только в арестантской кутузке. Ой, как прав был блаженной памяти древний старик, дед Аким, царствие ему небесное, вещавший с церковного притвора: «Наступит такое время, когда землю опутают железными сетями, по воздуху будут летать птицы с железными носами, и появятся девицы – бесстыжие лица, которые на глазах православного люда собственными телами станут торговать».
Пророческими оказались слова старика Акима. Вот они и подошли, эти времена.
Много лет тому назад, будучи уже на пенсии, она как-то прочитала «Анну Каренину» графа Толстого и решила: «До чего же распутная баба, эта Анна! Тоже любовь себе выдумала от живого мужа. Тем и сгубила душу. А с чего занялось? Да с того, что барыней жила. С жиру бесилась. Вот на недельку прислали бы её к ним да в поле с мотыгой направили. С зари до зари погнула бы хребтину, а потом ещё по хозяйству похлюсталась! Небось, блажь и выскочила бы из головы. Небось, сразу бы и про свою любовь забыла! Ни чаяла бы, как ноги до постели донести…
Оно и сам, граф Толстой, тоже с жиру бесился, не знал, куда девать себя. То в мужика рядился, за сохой ходил, то на старости лет в бега вдарился. От родной жены умирать побежал. И чего это ему кольнуло? Молодой был, никуда не бежал, а тут побежал!…»
Все это у неё и прежде вертелось на языке, но она никому этого не говорила. И правильно, что не говорила. Нынче вот насмотрелась на современных девиц и сама многое по-другому стала понимать, о многом переменила свое прежнее мнение. Да Анна-то просто святая перед нынешними барышнями! Она хотя бы любовью мучалась. А нынешние-то что? За деньги готовы под самого дьявола лечь. Взять хотя бы сноху той же Шуры Гусихи, Степкину бывшую жену. Из-за чего спуталась с этим своим коммерсантом? Да из-за денег. Вот и сломала жизнь мужику, курва такая! Вот и спился Степан!..
А еще Татьяну Семеновну занимали странности научных новшеств. Вот эти самые ученые, вроде бы умные люди; послушаешь, сердце радуется, как говорят! И добра желают вроде бы. А почему же год от года хуже становится на Земле? И разной отравы всё больше? Скоро и гриба не съешь без того, чтобы не отравиться. И свежей ягоды не покушаешь, прежде чем не отмоешь её в семи родниковых водах. Куда это идем?
Татьяна Семеновна не столько понимала, сколько нутром чувствовала, не так всё вершится на Земле, как замыслино Господом нашим. И чем больше человек выдумывает, тем отвратнее становится и жизнь: и сам человек ближе подвигается к краю своей погибели. И здесь её удивляло то, что вроде бы не одна она понимают это. Другие тоже понимают и даже вроде бы верят в Бога. Посмотришь, со свечками в храмах стоят. И какие высокие чины, милушки! Думаешь: ну, теперь-то всё и образуется. А вот не образовывается. И неведомо, когда образуется, как неведомо и то, о чем пекутся эти молельщики, по чью душе плачут их свечи, и к какому Богу их молитвы обращены? И обращены ли? И не от лукавого ли это?
Вон их Проша Судаков всю жизнь партийничал, в райкомовском клире состоял, а теперь на церковном клиросе пропитание себе нашел, пенсионные копейки сшибает с нищих старух. Он хотя и кладет поклоны до пола, но как был темной, алчной душой, так ею и остался. Взвесь его сердце, так оно и годно разве лишь на то, чтобы сваи бить по гиблым местам: столько зла и гнуса в нем. А ему ничего: знай себе посмеивается. «Вы, – говорит, – через меня должны к Богу свои предложения подавать. Потому, как я близко к небесной канцелярии допущен».
Вот такие, как Прошка, и гадят от имени Бога. Из-за таких и в храм не хочется идти.
По совести сказать, сама она редко нынче церковь посещает, лишь на праздничные службы ходит. Это в девчонках, бывало, по несколько раз на неделю бегала. Да еще и с матерью воскресные проповеди выстаивала в их станичном храме.
Тот храм, сложенный из белого камня, с куполами, сияющими золотом, стоял в самом центре Илецкой на взгорке. Его разрушали еще в годы коллективизации. Стены крушили огромной железной «бабой», привезенной из города. И били ею с такой яростью, будто вражескую крепость сокрушали. Да только не учли одного: церковь-то можно разрушить, и народ от службы можно отвратить, а вот от Бога христианскую душу отлучить никому не дано. Сколько ни старались эти Прошки Судаковы, чем только ни забивали людям головы, ничего из этого так и не вышло. Кто хотел верить, тот и по сей день верит.
А лекторы, бывало, соловьями разливались! Приедет из района этакий ученый мухомор при галстуке с портфелем, да вот хотя бы тот же её нынешний сосед Коляша, и зачнет жужжать по бумажке, как овод посередь стада: так и так, мол, наши космонавты в космосе побывали и не видели никакого бога на небесах...
Партийный секретарь Прошка поднимется из-за стола с красной скатертью, нальется ядом, словно волдырь гноем, поводит по залу своими бесстыжими бельмами, да и спросит:
– Слышали, какое указание товарищ лектор дал? Вот и давайте коллективно выполнять атеистическую программу действий? Чтоб никаких у нас ни крестин, ни именин с попами не было! И иконы долой на дрова!
Ей тогда хотелось сказать и этому лектору, и самому Прошке: глупые, вы глупые, да разве космонавты по небу летали? Да они и летали-то под покровом самого Господа Бога. Это все равно, что воробьи под крышей сарая! Да разве Бог-то наш где-то там в облаках? Да он вот рядом с тобой! Руку протяни да откройся ему светлой стороной души своей. Вот и он тебе откроется. И заговорит с тобой языком любви и света. Но этого-то как раз никто и не желает понять. И не знают того, что земная жизнь человека, если только она была праведно доброй, то и в ином мире прибавляет любви, добра и света на пользу всему сущему...
Храм в их селе все-таки восстановили. Созывали сходку по этому случаю. Большинство было за то, чтоб восстановить. Лишь один Прошка выступил против. Он тогда еще не вышел из партии. А, как она посыпалась, эта партия, первым же и сбежал из неё. Сказал, что в Бога уверовал: якобы ему теща перед смертью дала наказ верить в Бога…. «Я теперь, – говорит, – через её смерть святое причастие имею. И вы должны почитать меня».
Деньги на строительство собирали по всей округе. Прошка тоже вложил три рубля старыми. И велел примечание в ведомости сделать, что добровольно сделал взнос. А какой взнос? На его три рубля и щепку уже невозможно было купить. Деньги-то к тому времени все реформами спалили.
И вышло так, что самое большое пожертвование на храм по её просьбе Митя перечислил. И сама она внесла свою лепту в святую христианскую копилку, отдав сбережения, какие у неё только были тогда.
Но церковную службу по-прежнему посещает редко. Считает, что вера – дело глубоко сокровенное, как сокровенны для человека радости первой любви. А верить напоказ, как делает Прошка и другие недавние гонители веры, это одно лишь притворство да самая лживая корысть. Это совсем не вера, а самое распоследнее фарисейство, осужденное Христом. С Богом надо говорить с глазу на глаз, без свидетелей и посредников. Иные из этих посредников ныне настолько лживы и порочны, так глубоко пропитаны ядом греха, что любая молитва, поданная через них, становится противной Богу.
Настоятель их храма отец Вениамин, совсем еще молодой, благообразный священник, как-то предложил ей стать старостою церковного прихода, но она к его неудовольствию отказалась, сославшись на возраст и на свои немощи. Пусть уж Прошка там обретается. А для неё сейчас самое важное, думать не о церковной службе, не толкаться среди прихожан, показывая, какая она прилежная христианка да важная фигура при храме, а душу свою не расплескать по пустякам.
Ведь никакие ни чины, ни заслуги перед храмом не могут вознести человека до божественных высот, если только он сам нечист душой, и если она, душа его, пуста, как заброшенный полевой шалаш. И порой, рассуждая об этом со своими деревенскими бабами, она прибегала к такому простому и, как ей казалось, верному доводу.
«Вот если в человеке выпотрошить душу, – говорила она бабам, – то от него не останется ничего человеческого, окромя пустоты телесной оболочки, как, скажем, от перезрелого помидора, если из него выпустить семена»
Это сравнение нравилось бабам и казалось очень убедительным.
Свои молитвы она придумывала сама, творя их на ходу. И все они были напитаны думой о сыне, о дочери и о своей грешной душе. Ей казалось, что не так они живут. И Митя, хотя и большой он человек и высоко вознесся, а тоже не так живет. А как вот надо, она и сам не знала. Знала лишь, что по совести надо. Но этого ей казалось мало. И она просила Бога прояснить её ум.
Встанет среди бессонной ночи в темной горнице перед иконостасом на колени и начнет просить:
– Господи, Владыка наш, наставь на путь истинный нас: и меня, и дочь мою, и сына! Не дай, Господи, нам запутаться в земных грехах своих! Прости проступки наши, вольные и невольные. И не дай предстать пред очи Твои с душой, исчервлённой земными пакостями!
Порой молилась она так истово и так долго, что уставало тело. Но всякий раз именно в такие минуты проступало не только просветление сердца, но и душа как бы обволакивалась радостной усладой, и сам иконостас в темном углу начинал светиться теплым небесным мерцанием.
После этих молитв сон становился особенно крепок, хотя с возрастом чаще стала мучиться бессонницей. Она даже жаловалась на это своей врачихе Тамаре Георгиевне. Та принесла ей какие-то таблетки, велела на ночь класть под язык. Но и они не помогали.
И еще у неё были думы о том, что жизнь теперь уже совсем склонилась к закату, девятый десяток разменяла. Но опять же, удивительное дело, она не чувствовала себя глубокой старухой. Да, телесные немощи порой одолевают, все меньше остается сил, но душа по-прежнему такая же молодая, какой была в начале жизни, в самом цвете лет её. И даже не верилось, что это её душа. И тут ей становилось понятным, отчего отчего она должна быть вечной. Чтобы после смерти, представ пред Творцом своим, держать ответ за земные прегрешения не в рубище дряхлой старухи, а юной отроковицы, полной цветущих сил.
В свои восемьдесят шесть лет Татьяна Семеновна по–настоящему узнала, и что такое тоска одиночества. Повсюду кипела жизнь, полная страстей, веселья и печали, однако она проходила как бы мимо неё, обочь и близко не касалось сердца. Это была не её жизнь, а чья-то совершенно чужая. И потому с каждым годом ей все скучнее становилось жить.
Вот у неё хороший сын, рядом умная и даже заботливая дочь. Не как у иных, кружку воды не подадут больной матери. И вообще она как никто другой во всем Илецком окружена вниманием, заботой и ни в чем не испытывает нужды. Но отчего же это день и ночь её гложет невидимый и страшный зверок одиночества? И от него невозможно избавиться, никуда не уйти и не деться. Даже вот когда она рядом с дочерью, самым близким и дорогим для неё человеком, и говорят они, казалось бы, о веселом и радостном, все равно это мучительное чувство одиночества ни на минуту не покидает её. Особенно остро оно стало давать знать о себе в последний год. И Татьяна Семеновна догадалась, что это старость, расползаясь, как плесень в гнилом углу, заедает её душу. И что избавление от этой муки, наверное, лишь в самой смерти.
11
Ещё с войны, когда Спиридона дожидалась с фронта, Татьяна Семеновна по своему опыту знала: чем тягостней ожидания, тем неожиданней встречи.
Вот и на этот раз все так и было. Она, как всегда, тешилась в огороде, окучивая картошку. И увидела вертолет над селом. Да так низко, что даже испугалась, как бы телевизионные антенны не посшибал, непутевая голова!
А вертолет тем временем, облетев два круга над селом, неожиданно завис прямо над её огородом. И здесь так и ожгло её сердце: «Да это же Митя прилетел!» И сладкий холодок пробежал по телу.
Она бросила мотыгу и, не разбирая дороги, побежала ко дворам. А вертолет обогнал её и отвернул в сторону, кособоко сваливаясь за ветлы на выгон. Она бежала, махала руками и кричала: «Сейчас я! Сейчас я!» – как будто в вертолете могли услышать её.
Татьяна Семеновна заскочила в избу, схватила трубку телефона и, тяжело дыша в неё, принялась названивать дочери в школу.
Нина очень удивилась этому звонку и её запаленному дыханию в трубке:
– Что случилось, мама?
Татьяна Семеновна долго не могла отдышаться и слова произнести, а, отдышавшись, наконец, радостно выпалила:
– Митя приехал!
– Он что, уже дома? – спокойно спросила Нина.
– Да нет, вон на вертолете летает!
– Ну, мам, ты прямо, как маленькая! – упрекнула её Нина, и сама горячей задышала в трубку. – Он тебе что, с вертолета звонил?
– Да нет! Просто надо мной пролетал…над огородом!
– Ну, и с чего ты решила, что это он? – начала сердиться Нина. – Тебе только и мерещится  везде твой Митя! Мало ли сейчас вертолетов? Может, нефтяники балуются. Они тут каждый день на вахту снуют.
– Нет, Нинка, сердцем говорю: это Митя!
– Ну, хорошо, хорошо! – с плохо скрытым недовольством сказала дочь. – Сейчас я буду…
Татьяна Семеновна бросила трубку и распахнула окошко в палисадник, чтобы посмотреть, где там гудит вертолет. А он, мелькая за осокорями, медленно полз над луговиной, словно бы принюхиваясь и выглядывая место, где бы ему прилепиться. Наконец, свистя и вращая лопастями, повисел над пологим взгорком, где прежде, еще в старые годы, стояла часовенка в честь купца Никашина, ходившего с товарами в Хиву, и грузно плюхнулся на него. За деревьями и кустами Татьяне Семеновне не стало видно, что там происходит возле вертолета. И она, посмотрев на свои заскорузлые, узловатые руки, на грязный передник, с испугом подумала: «Господи, да это что же такой чухонкой я перед ним предстану!»
И кинулась в чулан к водопроводному крану. Наспех умывшись, сбросила с себя загвазданный ситцевый передник, накинула на голову белый коленкоровый платок и выбежала за ворота.
Возле их дома уже начали помаленьку собираться люди, и напротив остановилось сразу несколько легковых автомашин. Значит, точно Митя прилетел! И откуда только узнали?
Из своей «Нивы» вылез долговязый Федя Сыромятников. Выходит, тоже караулил, тоже ждал. И уже знает, кто прилетел.
Увидев Татьяну Семеновну у ворот, улыбаясь, подошел к ней и весело произнес:
– С праздником тебя, теть Тань! Вот и дождалась, а то все горевала; не приедет, не приедет. Вот и приехал!
– А где же он? – порывисто спросила она, оглядывая машины и торопливо пребывающих односельчан.
– Да вон идет.… У-у, черт, хлеб-соль не успели подвезти! – с досадой сплюнул Сыромятников. – И не думали, что так внезапно... – оправдывался он, поднимаясь на цыпочки и глядя в сторону осокорей, за которыми с выгона, оглашая село рокотом мотора, уже уходил в степь зеленый вертолет. И там же, по тропинке, набитой между деревьев, уверенно шагал к ним Митя в окружении незнакомых людей. Он был в черном костюме, не смотря на жару, в белой рубашке с галстуком, но без головного убора.
Татьяна Семеновна как увидела его, так в ней и затрепетала душа. Она долго не могла сдвинуть себя с места и стояла, как оглушенная громом. И вдруг словно бы невидимая сила сорвала и кинула её навстречу сыну. Дмитрий Спиридонович еще издали увидел её и прибавил шаг, однако не побежал, как она.
Они встретились на противоположной стороне улицы под большим кленом, низко раскинувшим ветви над луговинкой с мелкой вытоптанной копытами травой. Он, улыбаясь, широко раскрыл руки, она бросилась к нему в обьятия, прильнула к груди, уткнулась лицом в его пахнущий одеколоном галстук и заплакала. Он обнял её, поцеловал в платок на самом темени и тоже, расчувствовавшись, часто заморгал своими черными глазами. Голос его слегка дрожал, когда он говорил ей:
– Ну что ты, мам? Не с фронта же! Давай успокоимся…
И, оторвав от себя, слегка приподнял Татьяну Семеновну, желая заглянуть ей в лицо:
– Ух, какая ты легкая, мама, стала! И маленькая, как птичка.
Держа за плечи, он повел её к дому. Она кончиком платка вытирала слезы и хлюпала носом.
– Ну, рассказывай, как ты тут? Наверное, работаешь, как прокаженная…. А я тебя еще с вертолета увидел. Вон, – говорю своим мужикам, – видите, как моя мать на картошке вкалывает! Вот он рынок-то где! В деревне. Мать премьера, а работает героически!…
И добавил с укоризной:
– Поменьше тебе, мам, надо на мотыгу налегать. Не молодая ведь.
– Привычка, сынок, – оправдываясь, шмыгала носом она носом и оглядывалась вокруг.
В двух шагах позади их, держась настороже, шли двое Митиных спутников, тоже в черных костюмах, как и он, и тоже при галстуках, одинаково стального цвета. Один был высокий, чернявый, поджарый. Другой – широкий в кости, скуластый, с настороженными глазами умного зверя.
А возле двора вдоль изгороди собралась уже целая ватага односельчан из взрослых и ребятишек. Один из спутников Дмитрия Спиридоновича, тот, который скуластый, обогнал их и встал возле дальнего угла палисадника, слегка растопырив ноги и цепко всматриваясь в толпу. Еще несколько спутников сына смешались с народом и сраз же затерялись среди толпы.
Татьяна Семеновна догадалась, что это Митины телохранители и с плохо скрываемой гордостью за сына просиявшими глазами стала смотреть на происходящее вокруг. И сам вид её как бы говорил: вот какой он у меня ценный сын, даже дома его охраняют!
– Ну что, мама, надо поздороваться с земляками? – сказал Дмитрий Спиридонович, выпрямляясь и слегка подбирая живот.
Оставив Татьяну Семеновну, он пошел вдоль палисадника, поочередно здороваясь со всеми, кто был, за руку. Возле Феди Сыромятникова задержался дольше, обнял его, похлопал по спине и сказал, улыбаясь:
– Потом поговорим.
Задержался и возле Коляши Рузанова с Марьей:
– А-а, шабры дорогие! Что-то, посмотрю, вы сдавать стали? Я ведь вас помню еще боевыми молодоженами!
И засмеялся. Татьяна Семеновна издали наблюдала за ним, и странное дело, никакой обиды на Рузановых у неё не было сейчас.
Марья засмеялась, польщенная вниманием своего знаменитого земляка и соседа.
– Время, время, Спиридоныч, гнет! – говорила она. – Ты помоложе нас, а тоже вон как посеребрился!
– И волос потерял, – добавил Коляша.
– Это от чужих подушек, – пошутил Дмитрий Спиридонович и пошел дальше.
Все засмеялись над его шуткой и окружили еще плотнее.
Возле Ачаева Дмитрий Спиридонович остановился, оглядел с ног до головы и признался:
– Что-то не припомню этого казака. По виду, ачаевской породы. Вроде бы на тетку Настю похож.
Василий Васильевич смутился и торопливо пробормотал:
– Глава местной администрации.
– О, какие красавцы-казаки у нас местной властью заправляют! Ну, теперь дела пойдут.– И обратился к собравшимся: – Не боитесь, что девки из цыганского табора выкрадут такого молодца?
– Этого обреутка не больно выкрадешь, – отозвался кто-то из толпы. – Пожалуй, пупок развяжется.… Вон какой охапок!
И все опять засмеялись.
Тулину Дмитрий Степанович не только крепко пожал руку, но и о делах немного поспрашивал.
В первую очередь спросил об урожае:
– Ну что, вырастил хлебец, Борис Петрович?
– Хлеба море! – усмехаясь, ответил председатель. – И сами съедим, и вам дадим! Только вот цены больно уж ущербные, Дмитрий Спиридонович. С такими ценами…
– Посмотрим, посмотрим! Тебе ли жаловаться на цены? – весело перебил его Черногузов и так же весело похвалил: – С воздуха-то ничего, глядятся поля. И комбайны, смотрю, бегают.
– Десять запустили, – похвастался Тулин. – За мачажиной в Гнилом углу две жатки работают на свал... Еще новый комбайн настраиваю… Губернатор на подарок сподобился, – не без лукавства объяснил он.
– Затютюрин? – озадаченно хмыкнул Дмитрий Спиридонович и покрутил головой. – Это он что-то хочет от вас!… Не троянский ли конь?
– Это нам неизвестно. Про то лучше вам знать, – опять не без иронии заметил Тулин. – А какой это конь, сегодня же и опробуем. Сейчас Шамин в десятое поле погонит, к Кругленькому, если помните.
– Жив Иван Поликарпович? – удивился Черногузов. – Молодца старик! Я ведь у него штурвальным был.
– Жив, ещё как жив! – весело подтвердил Тулин. – Гнется, а не сдается! Нынче внука к себе в помощники хочет взять…. А вас я тоже помню штурвальным. Мы тогда еще завидовали. На комбайне, в очках, словно летчики! А нас, зелень голопузую, на кобылах зерно чалить ставили.
– Это я тоже помню. Фуры были зеленые армейские, – глядя в землю, задумчиво произнес Дмитрий Спиридонович, и оживился. – Славно все-таки было! Носились, как на тачанках! Бригадир-то вам по шее постоянно шлепал за это. И правильно делал. Могли и запалить лошадей.
И он засмеялся, довольный тем, что вспомнил все.
Вокруг них народ стоял уже плотным кольцом. Слушали, о чем они говорят. И улыбались, как на веселом концерте. Дмитрий Спиридонович спохватился: совсем заболтался, а мать оставил одну.
– Хорошо, хорошо! - торопливо сказал он Тулину и стоявшему за ним Сыромятникову. – Позже встретимся. Сейчас разберусь маленько по дому, с матерью покалякаем, умоюсь, переоденусь с дороги, а потом можно будет и посмотреть хозяйство... По полям промяться.
Ко двору подъехала белая «Газель». Из неё выскочили две статные красавцы в старинных казачьих нарядах. Одна из них на полотенце, расшитом петухами, несла хлеб и соль.
– Вот и встретить по-людски не сумели, – завидев девушек, проворчала Рузанова Марья.
Толпа расступилась, девушки подбежали к Дмитрию Спиридоновичу, поклонились ему и, смущаясь, сбивчиво протараторили:
– Дорогой наш земляк, господин премьер-министр, мы рады вас видеть на родной земле... своих отцов! Не побрезгуйте откушать нашего хлеба-соли!
Смущение девушек передалось и Дмитрию Спиридоновичу, он даже застеснялся этих юных красавиц. Однако быстро справился со своим смущением, деловито отщипнул корочку от пирога, обмакнул в солонку, поклонился и принялся жевать, приговаривая:
– Спасибо, спасибо, дорогие землячки! Растите счастливыми на радость нашей Илецкой земле! И женихов вам славных!
– Они не засидятся... У них уже по два! – крикнул из толпы Гусихин Степка.
Он, как всегда, был пьян и стоял, покачиваясь, с растрепанными волосами и в расстегнутой рубахе.
На Степку зашикали и оттеснили его к дороге. К нему подошел участковый Пайков, взял под локоть и увел. Степка не сопротивлялся, и торжество встречи не было нарушено.
На своей вишневой иномарке, лихо затормозив, подкатил, было, Леха Горлачов, но его тоже завернула милиция, прибывшая из района на двух машинах с мигалками.
Дмитрий Спиридонович на прощанье кивнул девушкам и, ни на кого не глядя, направился к Татьяне Семеновне, нетерпеливо поджидающей его возле калитки.
Публика тоже стала разъезжаться и расходиться. И вскоре возле черногузовского двора остались лишь молчаливые спутники Дмитрия Спиридоновича, угрюмо наблюдающие за улицей и за всем, что происходит.
– Ну, давай, мама, хвастайся, показывай свое хозяйство, – весело сказал Дмитрий Спиридонович, когда вошли они во двор.
– А че его показывать, сынок? Хозяйство оно и есть хозяйство. Чего в нем интересного? Ты лучше о себе расскажи. Вон седины, смотрю, прибавилось... Как там внучата твои?
– Э-э, мама, седина не камень, на голову не давит, – беспечно ответил он, ослабляя галстук и стаскивая с себя пиджак. – А внучата растут. И дела мои нисколько не интереснее твоих. Такое же свинячье хозяйство! – с веселой бесшабашностью добавил он.
Они еще не успели войти в избу, как появилась и Нина.
– О-о, здорово, сестра! – шагнул к ней Дмитрий Спиридонович с широко раскрытыми для объятий руками. – Раздобрела, смотрю. Но красоты не потеряла! Это правильно. Ты у нас должна быть молодой и красивой.
Нина молча подошла к брату и сдержанно расцеловалась с ним. Лицо её не выражало ни радости, ни печали, было холодным и ровным, как осеннее тихое утро.
– Подарки я вам привез, только они в машине, – объявил Дмитрий Спиридонович. – Сейчас должны подьехать.
И, посмотрев на часы, объяснил:
– На военном аэродроме в Лукачах посадил самолет. А к вам вот на боевой вертушке. Так что багаж колесами ползет. Через полчасика будут здесь.
– Да Бог с ним, с багажом! Чего это мы возле крыльца толкёмся? – спохватилась Татьяна Семеновна. – От радости-то весь ум вылетел! С дороги-то, поди, проголодались, сынок, а мне и в голову не встрянет! И мужики твои чего-то там стоят.
– Пусть стоят. Они свое дело исполняют, – строго произнес Дмитрий Спиридонович. – Да и не голодные мы. В самолете на полную катушку подкрепились. А вот кваску твоего, мама, я бы хотел попить. Да холодненького, да со свежим тертым огурчиком!
Он предвкушенно потер ладони и повел глазами так мечтательно, что даже Нина обозначила на своем лице улыбку.
– Вот тоже нашел еду, квас! – по старой материнской привычке начала ворчать Татьяна Семеновна, но, спохватившись, осеклась и с готовностью согласилась: – Сделаем и с огурчиком.
Они прошли в дом. Первой Татьяна Семеновна, за ней – Дмитрий Спиридонович, а уж за ним и Нина. Татьяна Семеновна нырнула в чулан, достала стеклянный кувшин из посудного шкафа, тоже подарка сына, и побежала в подвал к бочонку с квасом. А Нина с братом прошли в горницу, где было сумеречно от плотно задернутых штор и прохладно.
– Вот где красота!– потирая ладони, произнес Дмитрий Спиридонович. – Эх, теперь на голом полу полежать бы, как в детстве! А вот не полежишь. Простуду схватишь…Ты, я вижу, сестра, что-то молчишь и на меня бирюком смотришь! – повесив пиджак на гвоздь возле двери и, плюхнувшись в кресло, с выжидающей улыбкой проговорил Дмитрий Спиридонович. – Ну, давай выкладывай свои обиды. Какие они у тебя? Вот мать редко навещаю, жена в гости не едет.
Нина усмехнулась одними уголками губ и присела к столу.
– Какие уж тут обиды, братец, когда с твоей помощью всю страну развалили, – не глядя на Дмитрия Спиридоновича, медленно вымолвила она.
Дмитрий Спиридонович вскинул брови, озадаченно оттопырил губу, повертел головой, как бы ища кого-то еще в комнате и, передернув плечами, снисходительно усмехнулся.
– Интересный вопрос, – сказал он, пристально разглядывая сестру, будто видел её впервые. – Это, что же, по-твоему, я и развалил?
– Разумеется, не ты один, вся ваша пропрезидентская шайка, – с ехидцей обронила Нина.
– Ну вот, уже и в бандиты записала!
– Никого я не куда не записывала, каждый сам себя записал.
– Это как же? – Дмитрий Спиридонович сделал вид, что не понял.
– Делами своими.
– Нет, ты что, коммунистка, что ли, до сих пор? – изумился он. – Тогда скажи мне, а что они тебе дали, эти коммунисты?
– Почему обязательно «дали»? А вообще-то, то же самое, что и тебе, – горячась, ответила Нина, и даже в зашторенном сумраке комнаты стало видно, как порозовели её щеки. – Бесплатное образование, дешевое жилье, медицинское обслуживание и уверенность в завтрашнем дне. Да мало ли что еще! Ты и без меня прекрасно знаешь, только прикидываешься. По-другому тебе и нельзя... Как же? Обобрали страну, присвоили недра, и теперь делаете вид, что ничего и не произошло... А ведь произошло. И еще как произошло! Раньше-то мы на свои природные ресурсы полмира кормили, и всем хватало. А сейчас не хватает, народ по помойкам стадами бродит. И вы делаете вид, что работаете для народа.
Вошла Татьяна Семеновна с кружкой кваса, услышала Нинины слова и набросилась на дочь:
– Ну и языкастая ты, Нинка! Брат однова приехал в гости, нет, чтобы тебе помолчать да о семейной жизни поговорить, а ты опять за политику!..
– Нет, ты только послушай, мама, как она меня кроет! – ободренный её поддержкой, принялся жаловаться Дмитрий Спиридонович. – Оказывается, я главный разоритель страны! Оказывается, я захватчик всех недр... Да, если бы не я, их давно бы олигархи между собой поделили!
И Дмитрий Спиридонович, явно расстроившись, резко поднялся из кресла. Остужая свой пыл, он большими глотками с горловым бульканьем взахлеб принялся тянуть из кружки квас, который бежал у него по подбородку и капал на рубашку. Нина, ни на кого не глядя, принялась пальцем чертить полированную крышку стола, как это обычно делают провинившиеся школьницы. Татьяна Семеновна бестолково топталась среди горницы и ждала, когда он напьется.
– Чего-чего, а вот никогда не думал, что родная сестра моим идейным противником станет! Такое прежде только в романах читивал, – возвращая матери опроставшуюся кружку, возмущенно продолжал Дмитрий Спиридонович. – А я ведь тебя, сестра, между прочим, на закорках таскал! И в коляске возил, и в люльке баюкал. Мать уйдет на прополку, отец бондарничает, а я с тобой тютюшкаюсь целый день, вместо того, чтобы с дружками в клёк заполыскивать.
Нина, набычившись, продолжала молчать. Татьяна Семеновна попрежнему растерянно топталась среди комнаты и повторяла:
– Будя, будя вам людей-то смешить. Что вы ровно маленькие? Не успел брат приехать, и уже поцапались. Рази так можно?
В это время в дверь горницы робко постучали, и следом вошел высокой, чернявый, по-военному подтянутый мужчина, один из тех, кто вместе с Дмитрием Спиридоновичем на вертолете прилетел.
– Машины прибыли, – коротко доложил он.
– Вот и хорошо! – одобрил Дмитрий Спиридонович, глядя на часы. – Вот и вовремя. Сейчас мы тут с матерью оглядим её владения, а потом займемся делом.  А то неровен час, пресса навалится. Будут склонять: премьер к материной юбке прилип.
– Уже появились первые коршуны, – сказал мужчина, собираясь уходить. – Но мы их завернули.
– Это начальник моей личной охраны Петр Петрович Гирин. Мои глаза и уши, – запоздало представил мужчину Дмитрий Спиридонович, когда тот уже вываливался за порог. – Между прочим, чудесный мужик! Не в пример тебе сестра.
И недобро посмотрел на Нину, лицо которой по-прежнему было строгим и невозмутимым. Дмитрию Спиридоновичу даже понравилось это. Вот настоящая казачка! Вот в ком ещё играет бунтарская кровь потомков былой вольницы!
– Ну что, сестра, не будем больше о политике? – примиряюще предложил он Нине. – Бог с ней, с этой политикой, она мне там надоела. Я тебе подарок привез. Манто из канадской выдры. Специально в Оттаве купил…. А тебе, мама, набор хозяйственной посуды… Тефаль, говорят, не подгорает. И кухонный сервиз из китайского фарфора. Ты ведь у нас любишь стряпаться.
И он, обняв, поцеловал Татьяну Семеновну в щеку. И она в эту минуту была счастлива, как никогда. Даже лицо её, казалось, помолодело. И глаза стали яснее и чище.
Не смотря на то, что вот они, её дети, только что повздорили под крышей своего родительского дома, она светилась радостью материнского торжества.
И не было у неё сейчас тоски одиночества, без конца сосущего её сердца.
12
Когда схлынула горячка первых минут встречи с её суетой и беспорядочностью; когда было рассказано об Алине, Димке, о двухлетнем правнуке Вовочке, и правнучке Светлане, которых Татьяна Семеновна знала лишь по фотографии в лаковом киоте, висящем у неё на стене, все как-то улеглось, успокоилось и вошло в свое обыденное русло. Принесли подарки, Дмитрий Спиридонович раздал их.
Нина приняла подарок с вежливым равнодушием, холодно поблагодарила брата и положила манто на стул, стоявший в темном углу за бельевым шкафом, даже не распаковывая его. Татьяна Семеновна, напротив, радовалась каждой вещице и долго рассматривала рисунки на китайских фарфоровых чашках, изображающих чаепитие.
Дмитрий Спиридонович переоделся в спортивный голубого цвета костюм с генеральскими красными лампасами. Костюм сидел на нем ладно и выглядел богато для деревни.
Он вышел в нём из темной спаленки, огладил себя со всех сторон, посмотрел на часы и выглянул в окошко. Две черные машины, его премьерский «Линкольн» и джип с личной охраной, только что прибывшие с военного аэродрома, с распахнутыми дверцами стояли в тени деревьев за палисадником и ждали своего часа.
Он высунул голову в окно и крикнул сквозь ветки деревьев начальнику охраны Гирину:
– Доскачите в правление, определитесь с ночлегом и питанием! Потом вернетесь назад.
Еще со времен первой персональной машины у Дмитрия Спиридоновича вошло в правило заботиться о своих водителях. Это правило перешло потом и на личную охрану. Он считал, что самые верные ему люди, на глазах которых протекает его жизнь, должны чувствовать и видить не казенное с ними обращение хозяина. Тогда и они за тебя будут стоять горой.
Гирин поспешил исполнять его приказание. Было слышно, как щелкнули дверцы, и обе машины отъехали.
– Ну, что, – сказал Дмитрий Спиридонович Татьяне Семеновне, счастливо ловившей каждое его движение, – теперь пойдемте смотреть твои владения.
И первым в компании матери и так же хмуровато отмалчивающейся сестры отправился осматривать огород. По ходу своего шествия, они останавливались, он произносил какие-то слова, чаще всего незначительные и плоские, вроде: «А баня-то ничего глядится, постоит ещё». Хотя эта самая баня была совсем неинтересна ему. Однако он делал вид, что его буквально все интересует в материнском уделе: и чистый двор, и ухоженный огород.
– Вот, – говорил он, осторожно обходя грядки моркови и кусты картофеля, боясь повредить их, – скажи кому в столице, не поверят, что мать с её летами управляется и с огородом, и с живностью. Теперь и молодые-то не каждый держат корову. А она вот держит!.. Да, понимаю, сено не сама косит. Но ведь зимой полагается три раза его на дню дать. Да пойло приготовить, да ковяхи вычистить! Не каждому казаку такое под силу. Она же вот справляется. А Нинкины красные друзья, – оглянулся он на сестру, – только и знают, что горланить: «Эксплуататоры, эксплуататоры!» Какой же я эксплуататор, когда мать у меня работает, не покладая рук?
Нина слушала его, иронически улыбалась и молчала. Чувствовалось, что это раздражает Дмитрия Спиридоновича.
– Иная на месте нашей матери, – продолжал он, рассчитывая на ответную реакцию Нины, – лежала бы на печи да поплевывала себе в потолок. А она вот не может. Вот она и есть самая настоящая рыночница!
Татьянае Семеновне не нравилась эта его похвала, и она потихоньку морщилась. Чего нахваливает? Говорит, словно о ребенке. Кто как хочет, так и живет…
Дмитрий Спиридонович тоже кое о чем умалчивал. И думал, поглядывая на мать: «А ведь совсем постарела. Сильно постарела! Не дай Бог, умрет, тогда уж навсегда, как поётся в какой-то песенке: «Ты прости, прощай, село родное!» Незачем больше будет приезжать сюда. С коммунисткой Нинкой цапаться? Этого добра и в столице хоть граблями греби»…
Они постояли за сараями возле старой груши. Дмитрий Спиридонович еще мальчишкой помнил её. Тогда она была хотя и меньше, но зато гуще и зеленее. А теперь вот сильно закорявила, поднялась и разрогатилась. Её вершинка уже начала сохнуть. «Вот так и мы иссохнем», – подумал он, теперь уже с грустью оглядывая не только мать и сестру, но и округу, в которой тоже произошло много изменений. Вон осокори поднялись под самые облака; ветлы на пруду располнели и стали необхватными. И нигде не видно соломенных крыш на избах. Все под шифером, под железом, в худшем случае– под рубероидом. Вот говорят, плохо живем. Очень даже неплохо! Виден прогресс. Виден!..
Пока ходили по огороду да заглядывали в надворные постройки, понаехало видимо-невидимо газетчиков, киношников, фотокорреспондентов и телевизионных операторов.Прямо, как стервятники, за тысячу верст чуют поживу!
Пишущая братия, естественно, желала попасть во двор, но охрана не пускала её.
– Потом, потом! – слышался голос Петра Петровича Гирина, осаждающего наиболее напористых.
Охране помогала районная милиция.
Дмитрий Спиридонович решил, что, пожалуй, пора явить себя и прессе, а значит, стране и народу. Пора показать, что их премьер даром хлеб не ест, что он не теряет связи с отчей землей. Даже вот по полям ездит сам, контролирует уборочную кампанию. И что он не какой-нибудь там кабинетный жучок, а самый настоящий руководитель практического действия.
Он позвонил в правление Тулину, вместе с Сыромятниковым поджидавшиму его указаний в председательском кабинете, и снисходительно объявил:
– Ну, что, орлы? Подлетайте! Посмотрим, что вы наработали. Оценим напряжение вашей жатвы.
И с горделивым видом посмотрел на мать: вот, мол, какая жизнь у твоего сына. И дома нет роздыха от государственных забот.
– Сынок, а надолго ли приехал? – с надеждой и кроткой робостью в голосе спросила она.
– Надолго, мам, надолго! До целого завтрашнего дня, – беспечно ответил он.
Лицо Татьяны Семеновны сразу потускнело. Словно облачко бросило на неё свою тень. Руки её опустились и обвисли.
Она недоуменно поморгала, не понимая, не шутка ли это? И снова спросила, на что-то надеясь:
– А нельзя ли подольше погостить, сынок?
И глубоко вздохнула.
– Побыл бы дома.
И здесь неожиданно за брата заступилась Нина Спиридоновна:
– Мам, он же премьер страны! За ним столько глаз наблюдает! Он не всегда хозяин себе…. Здесь само положение правит…
– Да разве я не понимаю, дочка! – кротко ответила Татьяна Семеновна. – Я понимаю. Да ведь сердце…
Дмитрий Спиридонович с одобрением посмотрел на сестру. И сделал это, кажется, впервые после их короткой размолвки.
– Вот видишь, мам, даже коммунисты понимают правоту нашего дела, – насмешливо заметил он, но, увидев, как вспыхнула Нина, поспешил исправиться: – Шучу, шучу, сестра!
И поднял руки.
– Да я ничего, сынок…. Так это я, по глупости, – отводя глаза в сторону, опять с кроткой виноватостью принялась бормотать Татьяна Семеновна, и стала топтаться по избе, не зная за что ей взяться. – Конечно, конечно, у тебя вон какие дела!…
Вспомнила, что надо затеять каравайцы из пшенной муки, и уныло зашлепала в чулан растапливать печку. На газовой плите-то не больно они получатся такими, какие любит Митя: румяными да тонкими, словно бумага. Чтоб сквозь каждый караваец солнце насквозь просвечивало.
Прежде к каравайцам он любил свежие сливки. Бывало, из техникума приедет на каникулы, она напечет целую горку, и он ест, никак не наестся.
Свежие сливки у неё тоже в холодильнике наготове стояли.
«Хорошие все-таки у меня дети, – успокаивая себя, невнятно думала Татьяна Семеновна, растапливая печь, – только вот зубастятся больно…»
Подъехали Сыромятников с Тулиным, а с ними – главный агроном Берестаев и местный глава Ачаев.
Дмитрий Спиридонович вышел к ним за ворота и полуспросил, полуприказал, как это делают только хорошо тренированные начальники:
– Ну, что в поле?
Все молча расселись по машинам и тронулись. Впереди поехал главный агроном Берестаев на своем «Уазике», за ним – милицейская машина с мигалкой, а потом уже Дмитрий Спиридонович с начальником охраны Гуриным и телохранителем Толочковым на своем персональном «Линкольне».
В джипе с охраной ехал глава района Сыромятников, хотя это и было нарушением инструкции, но Гурин, зная о давней дружбе Федора Ивановича с премьером, закрыл на это нарушение глаза. Тулин, привыкший на чем-то экономить, забрался в «Ниву» к Василию Васильевичу Ачаеву, а свою машину оставил в селе.
Следом рванулась и механизированная армада представителей прессы. Такого скопления легковых машин Илецкое, кажется, не помнило на своем веку. Поднимая клубы горячей въедливой пыли, кавалькада, растянулась не менее, чем на километр по полевой дороге.
Дмитрий Спиридонович напряженно всматривался в родные с детства просторы и не узнавал их. Изюмка показалась совсем узкой и обмелевшей, хотя мост через неё был железобетонным вместо утлого, деревянного. Таловники по оврагам стали редкими. Мать говорила, что здесь когда-то хоронились молодые казаки от мобилизации как красных, так и белых. А теперь, пожалуй, и мальчишкам, играющим в войну, не спрятаться среди этих хилых кустарников.
А в только что проплывшей мимо пологой лощинке, помнится, был колодец с большими долблеными колодами под березами для водопоя. Теперь ни колодца, ни колод. Из берез уцелела лишь одна, дуплистая и без вершинки. Значит, и ей долго не жить.
Остановились за речкой, на краю поспевшего пшеничного поля. Оно лежало по южному склону, освещенное солнцем, и напоминало огромный пчелиный сот, залитый медом. Не успели выйти из автомашин, как высыпали репортеры, забегая то с одной стороны, то с другой стороны и беспрерывно щелкая фотоаппаратами. Дмитрий Спиридонович давно привык к этой суетливой братии и на журналистов обращал внимание не больше, чем на слепней, пытавшихся присосаться к его телу.
Главный агроном Берестаев, русоволосый парень с конопушками на облупленном от солнечного загара носу, раньше всех выскочил из своего «Уазика», легонько протрусил к полевой обочине, слегка наклонился к земле и замер, к чему-то прислушиваясь. Следом за ним из джипа выскочила охрана и насторожилась, наблюдая за Берестаевым. Агроном же повернул к Дмитрию Спиридоновичу свое сияющее лицо и восторженно произнес:
– Слышите, как оно поет? Слышите?…
Дмитрий Спиридонович неторопливо подошел к нему и тоже стал прислушиваться, но кроме говора колосьев, ровным счетом ничего не услышал. И тут прокатилась над полем волна легкого горячего ветерка. И от его веяния один колос стал ударяться о другой, точно такой же крупный и тяжелый, будто отлитый из бронзы, и едва слышным бубенчиком звенеть на ветру. И тотчас поле словно бы ожило. Тихие мелодичные звуки слились в один удивительно знакомый и сладкий напев, протяжный и древний, как и сама эта земля. В нем легко угадывались и кипение летнего зноя, и тоска по чему-то недоступному и вечному, как само раздолье этого вольного пространства.
Набежало облачко, поле помутнело и замерло, туго напрягшись. Но едва брызнуло солнце, как оно снова вспыхнуло, будто всплеснуло руками, и по всему пшеничному простору с одного края на другой прокатился легкий, прозрачный хлебный перезвон. И поле вновь как бы запело, золотисто заиграло и заблестело, словно огромный пласт живого, сказочного самородка.
– Ну, слышали? Слышали? – восторженно говорил агроном, и глаза его радостно блестели.
– А ты орел, однако! Настоящий орел! – одобрительно похлопал по плечу агронома Дмитрий Спиридонович. – Слух, как у Бетховена! На каком инструменте играешь?
Оробевший агроном помолчал и смущенно признался:
– На мандолине.
– Ну что, мандолина деликатный инструмент! Тонкий, как женщина…. Молодца! Молодца! – опять похвалил агронома Дмитрий Спиридонович и обратился к Сыромятникову: – Помнишь, Федя, как мы на школьных вечерах запузыривали? Ты на балалайке, а покойный Шурка Кузьмин на мандолине. Помнишь, как нам рукоплескали! Особенно за « Светит месяц…». Ты вот что, поощри-ка парня из своего фонда! Купите ему хороший инструмент. Пусть играет. Он вон какую пшеницу вам вырастил.
– Купим, купим! – с легким смешком в один голос отозвались Сыромятников и Тулин.
Агроном слыл восторженным и простодушным малым, и начальство считало его чудаком.
Тем временем с дальнего конца поля, от самой его грани, быстро приближаясь, набегал на них глухо грохочущий комбайн. И пока он пылил вдали, Димитрий Спиридонович потихоньку осматривался. Ему было так хорошо, так легко сейчас, и такой восторг захватывал сердце, что у него повлажнели глаза от нежности и умиления к этим милым местам его детства, к их широте и светлой сини. И самому ему вдруг захотелось совершить что-то не совсем обычное для его нынешнего положения, явить какую-то дерзость, чтобы дать свободу давно затомившемуся духу.
И когда, пыля и громыхая, подошел и остановился против них свежей покраски комбайн, и он увидел за стеклом кабины знакомое лицо дяди Вани Шамина, безбородого, жилистого старика с лохматыми, выгоревшими до желтизны бровями, его словно бы толкнули к агрегату. Дмитрий Спиридонович решительно поднялся в кабину, потискал Шамина в своих объятиях и прокричал сквозь грохот механизмов:
– Ну, что, дядь Вань, тряхнем стариной? Вспомним былое! Давай-ка кружок обегу за штурвалом!
Шамин бестолково завертел головой и долго не мог понять, чего от него хочет его бывший штурвальный. В глазах старика читались растерянность и обомление. И он никак не желал уступать свое комбайнерское кресло.
– А не поругает начальство? – наконец выдохнул он, виновато улыбаясь.
Но увидев, как и само начальство восторженно машет им с земли, радостно улыбается и кричит что-то веселое, а репортеры беспрерывно щелкают фотоаппаратами и наводят на них свои кинокамеры, освободил место Дмитрию Спиридоновичу. Сам же встал у него за спиной, наблюдая и подсказывая, что делать и какие приборы включать. Комбайн хотя и был более поздней конструкции по сравнению с той самоходкой, на которой когда-то они работали, кое-что изменилось в его управлении, но не настолько, чтобы не разобраться в механизмах.
Пока старый комбайнер показывал Дмитрию Спиридоновичу, что к чему, пока разбирались с рычагами, на полевой меже, невдалеке от них, подняв столб черной пыли, неожиданно приземлился вертолет, из которого выскочил невысокий, проворный, гололобый мужчина средних лет. В нем Дмитрий Спиридонович без труда признал губернатора соседней губернии Паяцова. И Черногузов недовольно насупился: «Вот еще ханук объявился! Султан на всю степь….»
Не успела и пыль осесть над вертолетом, как на большой скорости подкатил черный «Мерседес», из которого вышел Алмаз Кимович Затютюрин, а следом за ним и его заместитель по сельским вопросам Роман Кузьмич Толстошеин.
Дмитрий Спиридонович и им не обрадовался. Он ожидал, что кто-то из них обязательно прикатит, прослышав о его приезде, но не предполагал, что это случится так скоро. И подивился: вот ведь как оперативно работает служба губернаторских разведок!
У Дмитрия Спиридоновича не было никакого желания встречаться ни с Затютюрином, ни с Паяцевым. С некоторых пор он не просто невзлюбил обоих этих губернаторов, но даже потихоньку возненавидел их. И на то имелись свои веские причины.
Между тем, Затютюрин с Паяцевым, встретившись на меже, обменялись торопливыми рукопожатиями и поспешили к комбайну. Они шли так быстро, что Толстошеин едва поспевал за ними.
Оба губернатора, улыбаясь, словно две кинознаменитости, вскидывали верх руки и поглядывали по сторонам, привлекая к себе внимание прессы.
Дмитрий Спиридонович насупился и прибавил газу, мотор взревел, и комбайн тронулся. Публика, собравшаяся на поле, восторженно заорала и побежала следом.
Проехав десяток метров на первой передаче, Дмитрий Спиридонович переключился на вторую. И увидел, как разношерстная толпа внизу еще проворне ринулась за комбайном. Бежали фоторепортеры, кинооператоры с треногами, бежали и оба только что прибывших губернатора.
Они неслись по свежей стерне, делая огромные прыжки, как два гигантских тушканчика. Высокой, изящной Затютюрин в клетчатых брюках, в белой рубашке, истекающей нежностью полотна, в рыжих штиблетах, и коротконогой, головастый, в темном костюме при галстуке Паяцев. Каждый из них старался вырваться вперед и не дать обогнать себя. И хотя оба губернатора весело переглядывались, словно два задушевных друга, что-то радостно кричали и делали Дмитрию Спиридоновичу знаки, которые, должно, означали, что видят, любят его, восхищаются им, в их добрые чувства он не мог верить. Слишком хорошо знал цену их показной дружбы и показной любви.
Затютюрин предал его именно в тот момент, когда назревал вопрос о дальнейшем пребывании на премьерском посту. Тогда-то, в то критическое для Дмитрия Спиридоновича время он и покинул его партию. И не просто покинул, а, можно сказать, нож в спину всадил. Все партийные секреты выложил противникам на стол. Не зря президент Павликом Морозовым его назвал!..
Нисколько не лучше и этот Паяцев. Оба ягоды одного поля. Оба ненавидят друг друга самой лютой ненавистью, следят исподтишка один за другим, чтобы, не дай Бог, кто-то из них удостоился большей чести у президента.
«Обожание» этого Паяцева довелось ему однажды испытать. И тоже в самый критический момент своей премьерской карьеры. Прослышав об их с президентом размолвке, этот Паяцев прямо в его рабочем кабинете от имени группы каких-то там влиятельных федеральных «сенаторов» с наглой настойчивостью потребовал сложить премьерские полномочия в пользу Яйцова. И все это с напором, скрытой угрозой и в то же время с непременной льстивой улыбочкой на своем маслянистом лице. Улыбается, а у самого в глазах так и клубится холодный могильный чад. Такому поперек дороги не становись. Без ножа перехватит горло.
– Ты что? – набычившись, как боксер на ринге, говорил тогда Паяцев. – Ты думаешь, стена? А мы и стену отодвинем.
Дмитрий Спиридонович даже растерялся от такой неслыханной дерзости и напрягся, почувствовав под ложечкой жжение взбесившийся желчи. Хотелось ударить этого Паяцева. Но он сумел сдержаться и успокоить себя. Лишь недобро усмехнулся, глядя на непрошеного посетителя, вежливо простился, крикнул Гирина и приказал выставить его вон.
Он был уверен, что не по своей инициативе пришел к нему Паяцев. Сам он ни за что не решился бы на подобный шаг, хотя бы в силу своей лисьей осторожности. Такие поступки не совершаются без наущения президентского окружения. Он всем своим нутром чувствовал, что именно из президентской подворотни задул ветер. И не ошибся в своих предположениях.
Все разнялось уже на следующее утро. Начальник его личной охраны Петр Петрович Гирин, который был всегда и обо всем осведомлен, доложил, что накануне этого наглого заявления Паяцева заседал семейный синедрион: президентская жена и дочка держали совет у себя на дому с воландами столичного Медового кольца. Они-то, по данным Гирина, и настаивали на отставке Черногузова. Слишком, дескать, консервативен в решении насущных государственных проблем. Надо, говорили они, пока у руля страны стоит всенародно избранный Бон Боныч, поспешить с приватизацией и до перевыборов успеть похватать все, что осталось ценного в государстве. Там же было решено и Яйцова двигать во власть.
Однако их планы, по докладу того же Гирина, спутал сам президент. Он в то время мучился похмельной изжогой и был не в настроении. «Я сам, понимаешь, буду думать над вашей загогулиной, – сказал он дочке, когда она доложила ему о намерениях по замене премьера. – А этому Паяцеву нечего лезть в наши семейные склоки».
Паяцев потом ходил, как оплеванный. На разных правительственных совещаниях с участием губернаторов за их спины прятался. А теперь смотри, прилетел, орел! И не как-нибудь, а на вертолете, словно монарх какого-нибудь султаната Брунея. А этот кучерявый Яйцов собирался их на велосипеды пересадить. Вот дуралей, так они и послушались! Не для того лезли во власть, чтобы на самовары садиться. Не для того всей стенкой из компартии в демократию перебегали…
Вот тоже балалайка, этот Яйцов! Медом не корми, лишь бы на публике покрасоваться!.. В производстве ни уха, ни рыла, а в заместители так и втерся. Не оставили столичные воланды задумки своего человека в премьерское кресло продвинуть. Как подсадную утку втерли! Уломали-таки президента. Наверное, до горячего достали, коли сам стал навязывать ему Яйцова. Сломала семейка железного идола….
– Хочу Яйцова, понимаешь, к тебе в заместители определить, – не глядя на Дмитрия Спиридоновича, сурово произнес как-то при очередной встрече всенародно избранный.
– А чем он хорош? – удивился Дмитрий Спиридонович.
– Как чем? – вскинул на него свои прижмуренные глаза Бон Боныч. – Он же бывший курортный шулер! Отменный картежный игрок, понимешь! И в бейсбол стал ничего играть…
– Ну и что из этого? – не понял Дмитрий Спиридонович. – Много их, картежников, у нас. Что же, всех в правительство брать?
– Зачем всех? – удивился непонятливости своего премьера всенародно избранный. – Пока только Яйцова. Нам как раз и нужны сейчас такие умелые руки. Нам поперек которые, ни к чему. Мы должны, понимаешь, все перелопачивать.
И он вывернул свою руку, указывая пальцем вниз.
–Перетряхнем, чтобы, понимаешь, от старого и духу не осталось!
И грозно поводил очами, как это делал Иван Великий в известном фильме Эйзенштейна. Эту картину накануне дважды показывали президенту. И он теперь примерял на себе роль царя, сокрушающего непокорных бояр. Одних министров назначал, других убирал.
– Но Яйцов вроде бы с криминалом связан, – попытался отбиться Дмитрий Спиридонович. – Там же какой-то суд был. Вроде бы какие-то деньги перекачал из губернского фонда?
– Ну и штя? – строго спросил всенародный. – Криминал этот теперь и парится, понимаешь, на нарах. А Яйцов отмылся. Чистый ходит. Значит, увертлив! Значит, способный к власти. Значит, умеет провернуть дело. А нам и надо, понимаешь, государственные дела проворачивать так, чтоб комар носу не подточил… Нам чистюли, понимаешь, не к чему.… Вон брали этого, как его?… Лыскова. И штя? Как запахло горячим, так и сбежал из министров. Нам такие рохли ни к чему, понимаешь. Так что Яйцов – и баста!
И президент решительно рубанул ладонью воздух.…

Поле шло уклоном, и стальное тело комбайна не чувствовало никого напряжения. В кабине пахло машинным маслом, созревшим зерном и горячим мякинным воздухом. Дмитрий Спиридонович вопрошающе оглянулся на Шамина. Тот в прежней полусогнутой позе стоял за спиной и строго следил за его работой.
Старый комбайнер согласно кивнул головой, и Черногузов переключился на третью скорость. Машина побежала еще веселее. Мотовило завертелось проворнее, подгребая под себя желтые стебли с тяжелыми, налитыми зерном колосьями. Подхваченные червячным шнеком, они беспрерывным потоком убегали в гудящую утробу комбайна. В этой громыхающей махине, вибрирующей от тряски, стуков и беспрерывного вращения, заключалась такая железная сила, которая была готова сокрушить не только живую стихию хлебов, но и, кажется, само необъятное пространство. И эта грозная сила машины самым чудесным образом передавалась и Дмитрию Спиридоновичу. И он чувствовал себя сейчас как бы слившимся с нею и был совершенно неотъемлемой её частью. Его душа и сердца наливались такой удалью и восторгом движения, что даже хотелось по-мальчишки дурачиться, смеяться и петь. И он уже с откровенной насмешливостью оглядывался на едва поспевающих за комбайном двух губернаторов, целую ватагу фотокорреспондентов и далеко отставшую большую фигуру Толстошеина.
Вскоре и Затютюрин с Паяцевым выдохлись и отстали.
«Вот и славно!» – порадовался Дмитрий Спиридонович, всматриваясь в густую стену хлебов.
Никогда этим губернским водомеркам не обскакать его! Пока они ещё сами у него в кулаке. И стоит лишь разъять этот кулак да вбросить в прессу пару жареных фактиков, как тот же женоподобный скакун Затютюрин, успевший обежать все эрефские партии, окажется всего лишь бывшим комсомольским стукачом, сутенером, заурядным растратчиком казенных средств и неисправимым созидателям «потемкинских деревень».
«Да и этот мочевой пузырь, – подумал он, имея в виду округлую фигуру Паяцева, – тоже, пожалуй, скукожится и лопнет, если выложить о нем кое-какие подробности»…
Никакого досье с «жареными фактами», разумеется, сам Дмитрий Спиридонович на неугодных губернаторов не собирал. Эту работу с успехом выполнял Петр Петрович Гирин, бывшей спецназовец и контрразведчик. Как, где, когда и каким образом добывал он информацию, порой совершенно немыслимую, Дмитрий Спиридонович и понятия не имел. Но сведения всегда были более, чем достоверными и порой казались настолько поразительными, что даже не хотелось в них верить.
Вот хотя бы о том же Паяцеве. Это семечки, его счастливое оповещение о том, что он-де не понимает Тонику Мелински и весь сыр-бор относительно незначительного пятнышка на её платье. После встречи с американским президентом Паяцев без тени малейшего смущения заявил, что от такого гениального человека, каким является Билл, он-де, Паяцев, почтет за честь посадить хоть десять сперматозоидных пятен на свои брюки. Пусть только изволит президент пригласить его к себе на рандеву в свой знаменитый овальный кабинет. И он безо всякого на то понуждения готов отдаться сексуальной страсти столь выдающейся исторической личности.
Над этим его «любовным» признанием пресса уже успела вволю поиздеваться. Но за Паяцевым водятся и такие страстишки, о которых порой никто и догадаться не смеет. Петр Петрович раскопал прямо-таки невероятные истории из жития этого политического хвата. Оказывается, Паяцев одно время работал на рыбокоптильной базе. Зарплату здесь получали небольшую по тем временам, и начальство закрывало глаза на то, что рыбокаптильщики что-нибудь воровали. С тех пор у Виталия Федотовича и развилась довольно странная для партийного функционера болезнь – клептомания. И эта болезнь порой приводила к самым неожиданным последствиям в его судьбе. В том числе – и к совершенно смешным казусам.
Например, будучи еще секретарем сельского райкома партии, поехал он однажды в столицу делегатом на очередной партийный съезд. И вот, живя в гостинице «Россия», в один недобрый час исхитрился выкрасть сам у себя из гостиничного номера два марокканских апельсина. Зачем это ему понадобилось, он, наверное, и сам до сих пор не понял. Выкрал– и всё!
Спрятал эти апельсины себе под рубашку и поднял шум, что его-де обкрали.
Сбежались работники гостиницы: дежурная по этажу, горничные, пришел милиционер, соседи по номеру, стали искать пропажу.
– Вот здесь они лежали, вот в этой вазе! – говорил он, возбужденно бегая вокруг журнального столика.
И нагнулся, чтобы показать, где именно лежали эта два несчастных апельсина. Рубашка от натуги выскользнула из-под брюк, апельсины выпали и покатились на пол.
– Так вот же они! – радостно закричала горничная, убиравшая номер.
– И в самом деле, они, – изобразив на лице недоумение, растерянно согласился Паяцев. – Это откуда же они взялись? А-а, –догадливо шлепнул он себя по лбу, – это, наверное, кто-нибудь сейчас их подкинул!…
На него посмотрели, как на помешанного, и молча разошлись.
Был он и председателем колхоза. И директором заготовительной базы. Это уже после того, как у первого секретаря обкома партии Бухалова, придя к нему на прием, выкрал редкостную по тем временам авторучку «Паркер» с золотым пером, подарок какого-то иностранного консула. Эту ручку потом с помощью своих помощников Бухалову все-таки удалось вернуть. Но Паяцеву она стоила партийной должности. Бухалов прямо сказал заведующему орготделом:
– Чтобы этого ворюгу я больше не видел в партийных рядах! Пусть идет заготовителем. Там все воруют.
Вот так Паяцев и оказался в районной заготовительной конторе. А после известных событий в стране, как лицо гонимое и пострадавшее от старого режима, немедленно выдвинулся в губернаторы.
Своей привычке Паяцев и здесь не изменил. Теперь он крал из своего губернаторского кабинета скрепки, ластики, карандаши и разные другие канцелярские принадлежности. Эту его слабость технические работники быстро усвоили и регулярно подкидывали ему на стол то голубую скрепочку, то огрызок карандаша, то новый ластик. Бывали случаи, когда подбрасывали и целую коробку с канцелярскими скрепками. После чего у Виталия Федотовича улучшалось настроение, и он весь день ходил счастливый. И по причине своего хорошего настроения даже самые важные бумаги подмахивал не глядя.
Время от времени жена Паяцева, прибираясь в квартире, выгребала это наворованное богатство из его комнаты, складывала в коробки из-под пепси-колы и в качестве благотворительной помощи отправляла в местный детский дом. Но скрепки, ластики, карандаши, ручки, дешевенькие фломастеры и даже баночки из-под машинописных лент вновь заполняли их квартиру с быстротою курьерского поезда.
Все это у Петра Петровича было зафиксировано показаниями очевидцев и даже кадрами скрытой съемки. Гирин из своего собрания кое-что продемонстрировал и Дмитрию Спиридоновичу. И теперь, вспомнив те примечательные кадры, он неожиданно громко рассмеялся, чем немало удивил старика Шамина, по-прежнему нависающего у него за спиной. Особенно смешным был сюжет, где рука Паяцева осторожно, словно хитрая мышка, кралась к очередной канцелярской скрепочке, специально подброшенной на массивный чернильный прибор, привинченный к столу. Затем совершенного неуловимым движением фокусника эта самая скрепочка вдруг исчезла в потайной прорехе губернаторского малинового пиджака.
А еще Паяцев вздумал у себя в городе созвать съезд проституток с целью выработки специального кодекса чести девиц легкого поведения, в котором, между прочим, предусматривался и пункт по бесплатному обслуживанию клиентов из числа высших должностных лиц губернского и федерального значения. Деньги с сутенеров на представительские расходы он аккуратно собрал, да и замылил их, а съезд так и не провел. И теперь возмущенные проститутки говорят, что «не только дать этому уроду, но и задницу показать согласятся разве лишь за тройную плату». Вот ведь какой политик, едрена-Матрена!… И Дмитрий Спиридонович едва не выматерился вслух.
Его мысли выскакивали беспорядочной чередой, как испуганные перепелки из-под жатки. Они хотя и занимали Черногузова, однако не настолько, чтобы владеть напряжением души. Равномерный гул исправно работающей машины одновременно завораживал его и доставлял теплую радость успокоения. А еще неизъяснимую радость доставлял шелест зерна, упругим потоком стекающего в кузов грузовиков, то и дело подруливающих к ним на ходу.
Они объехали круг. Взмокший от напряжения Дмитрий Спиридонович остановил комбайн, выбрался из кресла и передал управление машиной Шамину.
– Ну, спасибо, дядя Ваня, угостили вы меня! Славно угостили! Надолго запомню это удовольствие.
Шамин не понимал, за что его благодарят, за что сподобился такой высокой чести. Иван Поликарпович лишь глуповато улыбался и смотрел на Дмитрия Спиридоновича как на диковинку, внезапно свалившуюся с неба. Он все еще пребывал в состоянии радостной очумелости. И его распирала счастливая гордость: не кто-нибудь, а лично он, Шамин, только что имел удовольствие надзирать за работой самого главы правительства!
Дмитрия Спиридоновича, едва он спрыгнул наземь, тут же атаковали репортеры: кто-то совал микрофон на длинной, как удилище, штанге; кто-то пытался снимать на видеопленку, забравшись на плечи своих помощников; другие подставляли диктофоны, ловя каждое его слово.
Черногузов хмуровато оглядел этот суетный муравейник, вытер носовым платком взмокшее лицо с въевшейся в поры пылью и, вскинув руки, громко объявил:
– Господа–товарищи, никаких интервью! Меня нет сегодня для прессы. И вообще меня ни для кого нет. Понимаете, я на отдыхе. Приехал навестить своих близких. И прошу оставить меня...
Сразу же после этого заявления, Петр Петрович Гирин принялся оттеснять журналистов на полевую межу. Ему и его команде помогала милиция сопровождения. Она действовала сурово и решительно, самых неуёмных порой охаживала резиновыми дубинками.
Гирин тоже особо не церемонился с пишущей братией. Он откровенно не любил генерацию современных журналистов. Отзывался о ней с презрением и в довольно грубой форме. Он говорил, что теперешние «демократические» журналисты – это стая зачумленных либерализмом крыс, они помешаны на одном: как бы покруче обгадить свое недавнее прошлое и доказать, что гнуть хребет на какого-нибудь криминального нувориша Осю Могилу гораздо приятнее, нежели работать на общество…
Подошли с сияющими лицами Затютюрин с Паяцевым. Оба изрядно вспотели. Белая рубашка на Алмазе Кимовиче от пота и пыли покрылась мокрыми грязными пятнами.
Сыромятников с Тулиным, Ачаевыи и остальные, кто стоял поблизости, не стали мешать разговору высоких гостей, скромно отошли в сторонку и молча наблюдали сцену встречи двух самых известных в стране губернаторов с премьером.
– Вот здорово! Просто невероятно! Как бритвой срезали!… Не каждый старый комбайнер так сумеет! – восторженно говорил Паяцев, и его потное лицо сияло, как масленый колоб.
Затютюрин тоже был весел, улыбался, однако вполне сдержанно. Чувствовалось все-таки некоторая неловкость в его поведении. Хотя блеск вертучих глаз по-прежнему был светел и нахален.
– С приездом вас, Дмитрий Спиридонович! Рады видеть вас на казацкой земле своих отцов! – протягивая руку для приветствия, говорил он ласковым голосом и, не давая передышки собеседнику, торопливо продолжил тоже, как и Паяцев, с фальшивым восторгом: – Знаете, буквально на днях имел удовольствие встречаться с вашей матушкой. Боже мой, какой ум, какая эрудиция! Это же кладезь народной мудрости! Это же совсем…
Дмитрий Спиридонович свел на переносице свои густые, начинающие седеть брови, и не дал ему договорить.
– Вот видите, – бесцеремонно оборвал он Затютюрина, – вы встречались с моей матушкой, а я ещё не успел….
И, по-бычьи наклонив голову, спросил в упор:
– Скажите, господа, у вас что, срочной государственной важности дела ко мне?
И, не мигая, уставился на Затютюрина. Тот не выдержал его упрямого взгляда, переглянулся с Пацевым, и они оба одновременно передернули плечами.
– Да нет вроде бы, – помявшись и медленно мрачнея, первым выдавил из себя Затютюрин. – Так вот получилось…. Решили вот повидать вас. Визит вежливости, так сказать…
Паяцев и вовсе растерялся. Понурившись, он переминался с ноги на ногу и оглаживал карманы своих брюк, будто они были полны горячих углей, прижигающих тело.
– Извините, – холодно продолжал Черногузов, – но должен вам сказать, что у меня тоже есть свое личное время, свободное от визитов и приемов, Я ведь всего лишь на сутки прибыл к своей родительнице, которую, между прочим, не видел лет семь.
Он был сейчас по-настоящему красноречив и, не смотря на свою коренастую фигуру, выглядел очень даже импозантно.
– Мы подумали вот, – глядя на Затютюрина, нашелся Паяцев, – не нужно ли вам чего…. Может, какие указания получить?..
И маслянистое лицо его приобрело жалкое и глупое выражение. Оно еще больше вспотело; тонкие струйки текли от ушей за ворот, но Паяцев стеснялся вытащить платок, чтобы утереться в присутствии недовольного ими премьера.
Затютюрин хотя и стал сумрачным, однако, морща лоб и обиженно поджимая губы, произнес не без раздражения и даже с долей некоторой самоуверенной заносчивости:
– Извините, Дмитрий Спиридонович, если чем не угодили. Я вижу, мы не ко времени и не к месту здесь!
И, не дожидаясь ответа, круто повернувшись, направился к меже, к своему бронированному «Мерседесу».
Возле губернаторского автомобиля на пыреистой луговине его поджидали шофер и Толстошеин. Роман Кузьмич неловко топтался на месте, сосал валидол и наблюдал за губернатором с печальной обреченностью человека, которого возят лишь для того, чтобы срывать на нем досаду. Бег по скошенному полю окончательно утомил его громоздкое тело, и он, гоняя под языком таблетку, с тревогой прислушивался к перестукам собственного сердце. Оно то замирало, то прыгало в груди, словно подстреленная птичка, не имеющая силы взлететь. Толстошеину было совершенно безразлично, о чем там губернатор говорит с премьером. Его мучила жажда, и он думал о том, как бы поскорее убраться с этого проклятого полевого припека.
Затютюрин возвращался не спеша. И хотя его самолюбие жгло сухое премьерское: «Счастливого пути!» – и хотелось провалиться после такого унижения, каторое только что испытал, Алмаз Кимович ничем не выдал своего внутреннего состояния.
Паяцев, чего-то выжидая, постоял еще, бессмысленно и глупо улыбаясь, да так ничего и не дождался. Он покачался с носка на пятку и тоже отправился вслед за Алмазом Кимовичем, сладенько пробормотав напоследок:
– Приятного вам гостевания, Дмитрий Спиридонович! Кланяйтесь родильнице вашей!
Возле затютюринской машины он остановился, и Алмаз Кимович, размахивая руками, что-то горячо принялся объяснять ему. Толстошеин с водителем, не вникая в их разговор, усаживались по своим местам.
Прежде чем отъехать, Затютюрин хмуро посмотрел на компанию, оставшуюся с премьером на поле, и крикнул с казенной досадой в голосе:
– Сыромятников, когда выкладки по зерновому проекту будут готовы?
– Завтра начальник управления доставит, – поспешно ответил Федор Иванович, невольно втягивая живот, которого у него не было, и, вытягиваясь сам.
– Долго чешетесь, – раздраженно бросил Алмаз Кимович и захлопнул дверцу.
– Нарцисс! – насмешливо произнес Дмитрий Спиридонович, кивнув в сторону отъехавшей машины Затютюрина. И повернулся к Сыромятникову: – Федор Иванович, это правда, будто на водных соревнованиях он упал в бассейн, заглядевшись на своё отражение?
Вся компания, заулыбавшись, оживилась, а Тулин даже хохотнул.
– Не могу знать, – потупившись, произнес глава района, которому в присутствии подчиненных было не совсем удобно отпускать колкости в адрес своего главного губернского начальника.
– Ну-ну, не скромничай, – подбодрил его Дмитрий Спиридонович. – Выкладывай, давай! Ведь было же?
Но Федор Иванович не спешил с ответом. Лишь, проводив взглядом взлетевший невдалеке вертолет Паяцева, он нерешительно помялся, поглядел на далеко мелькающий среди высоких хлебов черный «Мерседес» Затютюрина и медленно заговорил:
– Про бассейн не буду врать, а вот, что сам видел, скажу. Тут и большого секрета нет. Все знают, что наш Алмаз Кимович любит пыль пустить в глаза. И вообще любит шик во всем. Чтоб, как говорится, с ветерком да с бубенцами!… Разумеется, за казенный счет. А уж, какой актер, об этом лучше Станиславскому судить!…
– Не актер, а позер, – с ехидцей вставил Тулин, которому понравилось житейсткая простота и бесхитростность Дмитрия Спиридоновича и то, с какой легкостью он избавился от присутствия губернаторов.
Остальные стояли несколько поодаль и молча слушали разговор старших.
– Он ведь представляет себя не просто главой области, а вроде как бы генерал-губернатором времен то ли Елизаветы Петровны, то ли Людовика Четырнадцатого, – оставив без внимания замечание Тулина, продолжал Сыромятников. – Ну и ведет себя соответственно. Вот завел рауты, как говаривали в старину. Каждый год проводит так называемые губернаторские балы. Мне тоже выпала честь побывать на одном, – усмехнулся он.
Теперь уже и местный глава Ачаев, и Петр Петрович встали поближе к Сыромятникову, чтобы лучше слышать его рассказ. Даже агроном Берестаев, с интересом наблюдавший за пустельгой, живым вертушком мелькающей над скошенной нивой, оставил свое занятие и тоже подошел.
– Нет, такое надо самому видеть, – воодушевляясь, с легкой усмешкой продолжал Федор Иванович, постреливая в сторону премьера озорно заблестевшими глазами. – Представляете, стоит на подиуме посреди сияющего огнями зала сам губернатор в смокинге с какой-то медалью на ленте. А рядом губернаторша, которая тоже сияет, как весенняя сосулька. Представляете, вся в бриллиантах, перстнях и золоте! И на голове что-то вроде королевской короны. А вокруг красные пиджаки и бритые загривки со своими юно порхающими чаровницами!… Всех этих, как теперь говорят, господ, разумеется, я не знаю, но один из них хорошо известен мне. В район когда-то приезжал, землицы возжелал прикупить на берегу Изюмки для своего замка…
Федор Иванович, интригуя, помолчал, пощурился, потеребил свой острый, гладко выбритый подбородок и продолжил, посмеиваясь:
– Это известный у нас криминальный авторитет, вор в законе по кличке Конопля. Ныне владелец казино, водочного и аптечного производства. Он тоже в малиновом пиджаке. Один я, как дурак, в черном костюме.
Этот Конопля, представьте себе, невысокий такой, кряжистый, загривок толстый; выбрит до того чисто, что похож на хорошо выскобленную зашеину паленого кабана!…
Смотрю, тянется губами к ручке губернаторши да говорит ей:
– Мадам, позвольте приложиться к вашей несравненной лапке.
А к губернатору обращается с целым спичем. Это уже по бумажке: «Ваше превосходительство, позвольте поздравить вас с лучезарным либеральным правлением нашей процветающей губернии и выразить уверенность в том, что и дальше будем по справедливости делить свои бабки». А потом, выпучив глаза, вдруг спрашивает: «Пап, а зачем менты, в натуре, приканали на наш сходняк?»
При этих словах все, кроме самого Сыромятникова, так и зашлись в сотрясающем воздух хохоте. Даже ничего не слышавшие водители с телохранителем премьера тоже засмеялись, радуясь веселости своего начальства.
– Значит, менты? Значит, сходняк? Ха-ха-ха! – вытирая слезы, говорил Дмитрий Спиридонович, приседая и хлопая руками по коленям. – Ну, цирк! Настоящий цирк!… Значит, его превосходительство, папа?… Ха-ха-ха!…
Его плечи вздрагивали, и голова с блестящими залысинами, налившись багровым соком, мелко тряслась от смеха.
– Ну, а он-то что? – спросил Петр Петрович, держа в зубах сигарету.
И она, дымя, при каждом его слове вибрировала, как ствол хорошо работающего пулемета на огневом рубеже.
– Ничего, – усмехаясь, ответил Сыромятников, глядя на свои ботинки с обшарпанными о стерню носами. – Нахмурился, хотел что-то ответить, но тут подошли из банка с поздравлениями.
– И сколько же дерьма выгнала на гребень эта перестроечная волна! – наконец, просмеявшись, с вздохом озабоченности заметил Дмитрий Спиридонович, поглядывая по сторонам.
– Пройдет и это, – философски заметил Тулин. – Вон наша Изюмка тоже в половодье всякой дряни столько на себя соберет, что думаешь, никогда и не прочихается! А потом, глядишь, ничего, очищается…Я вот слышал, он в какую-то там новую партию вступил? – спросил Борис Петрович главу района.
– Вроде бы вступил…. Я уж со счета сбился, его партии считать, – пожав плечами, произнес Федор Иванович.
– Это уже в десятую, – решил подать голос, молчавший до того Ачаев, и обреченно вздохнул: – Если вступил, значит, и нас погонит…. А что, мы люди подневольные. Скажут, сами запишемся….
Разговор о партиях Дмитрий Спиридонович не поддержал. Он и сам за годы своего премьерства поменял три партии. И ему не хотелось влезать в эту тему.
Они поговорили еще о том, что год сухой, что саранча объявилась, которой не было с самого военного лихолетья, что стало совсем невтерпеж от цен на энергоресурсы, и Тулин не замедлил закинуть удочку о льготах для села. Но Дмитрий Спиридонович и здесь не дал себя втянуть в разговор. Все поняли, что он специально избегает острых вопросов текущей жизни, и не стали больше ему надоедать.
Понаблюдали, как работает Шамин, и остались довольны его работой. А Тулин даже помечтал:
– Мне бы с десяток вот таких старичков, тогда и молодых не нужно.
Дмитрий Спиридонович, прищурившись, посмотрел на жаркое солнце, высоко пылающее над головой, и решительно произнес:
– Ну, вот что, мужики, мы тут остались вроде бы свои. Вроде бы наши, илецкие.
Он обежал взглядом каждого, словно бы проверяя, не затесался ли среди них кто чужой. Остановил взгляд на агрономе, но ничего не сказал, хотя и подумал, что молод вроде бы для такой солидной компании, однако решил, что парень хороший, играет на мандолине, и не выказал никакого своего неудовольствия.
– Я вот что вам скажу. Давайте по-простому. Я думаю, что самое время на природу вдариться. Как-никак у меня запланированный отдых…. Искупаться бы, как в детстве, да в тенечке на вольном воздухе понежиться! Давно мечтал.… Так что без всяких китайских церемоний.
Мужики дружно промолчали, думая, что свой-то он свой, но никакой не ровня им, и, конечно же, давно никакой не их. Однако были не против того, чтобы принять его игру. И во всем подыгрывали ему.
– Эх, а мы же собирались торжественный обед устроить! Теперь уже и приготовлено в банкетном зале, – озабоченно произнес Тулин и посмотрел на свои наручные часы.
– Отставить банкетный зал! – весело улыбаясь, распорядился Черногузов. – Лучше то же самое, но на природе…. Давайте на Кругленькое махнем! Сколько не был! Даже забыл, какое оно.
Еще там, в столице, он думал о том, что приедет домой и обязательно расслабится: хотя бы на денек сбросит с себя вериги государственной власти. Побудет один на один сам с собой, с людьми, среди которых вырос, и которых знает насквозь; забудет подлые интрижки своего окружения, подсиживание, наушничество, неуемную страсть к деньгам и к столоначалию. Ему так долго пришлось дышать едкой, как кожевенное производство, атмосферой высшего чиновничества, что он и сам навсегда пропитался её ядовито – кислотными парами. Теперь же вот выпал случай освежить душу чистыми водами детства среди этих простых, без лишних запросов людей и среди вольных степных просторов родной природы. Разве это не праздник?
Сыромятников сходил на межу, о чем-то переговорил с начальником райотдела милиции, и те уехали. Сами же, коротко посовещавшись, разделились на две партии. Охрана вместе с агрономом Берестаевым под началом Ачаева поехала в село за припасами. Остальные на двух машинах направились к озеру.
Тулин сел в джип к начальнику охраны Петру Петровичу Гирину. Дмитрий Спиридонович к себе в «Линкольн» взял Федора Ивановича Сыромятникова.
– Эх, как просторно! – подивился он. – Словно в банкетном зале.
Черногузов польщенно усмехнулся, но промолчал.
Когда миновали пшеничное поле и поехали межей вдоль посевов люцерны, Дмитрий Спиридонович вдруг вспомнил:
– Федя, а помнишь, как мы тут арбузы воровали?
И слегка покраснел.
– Помню, как же, – неохотно буркнул Федор Иванович и стал смотреть в окно, думая о том, как давно все это было. И еще о том, что друг его детства всегда хотел быть первым, всегда метил в главари. Любил покомандовать. В школе на занятиях военной подготовки, бывало, военрука Бункова все подменял, когда тот бежал за опохмелкой в сельмаг. И вот добился своего. Высоко взлетел. Даже дух захватывает, как высоко! Какими людьми теперь командует!..
Черногузов тоже молча стал смотреть и тоже думал о своем, не очень-то приятном для себя.
Бахча и просто вид самих арбузов ему всегда напоминали один и тот же случай, довольно постыдный, как он теперь понимал. И Дмитрий Спиридонович постоянно ощущал при этом, как противно наливаются горячей краской кончики его ушей, и не мог подавить в себе чувство стада и досады. И порой, придаваясь воспоминаниям о той поре, он неспокойно думал: «Вот ведь как получается. В сегодняшней жизни и ловчить приходиться больше, и некрасивых поступков совершать, однако это как-то быстро забывается и умирает без следа, словно круги на воде. А вот, что было в детстве, в молодости, отчего-то не забывается. И каждый недобрый поступок тех дней, стоит лишь вспомнить о нем, словно грязными помоями окатывает душу. Отчего это?»
И однажды понял, отчего. Тогда всё было впервые и ложилось как бы на чистый лист бумаги. А теперь и сама душа до того заржавела и покрылась такой коростой нечистот, что к ней уже никакая свежая краска не пристает…
Красть арбузы на колхозной бахче в селе никогда не считалось зазорным. Это было как бы даже не воровство, а так, ребячья шалость. И взрослые не осуждали за это деревенскую ребятню. Они и сами когда-то были такими же сорванцами и тоже совершали набеги на арбузные поля. Тут главное, в руки сторожу не попасть, в противном случае можешь и кнута отцведать. Могут и штаны крапивой набить. И к шалашу на весь день привязать без воды и хлеба. А там еще и родители зададут порку, чтобы красть-то крал, да не попадался…
В тот год колхозная бахча была как раз вот на этом поле, где теперь люцерна. Тогда здесь только что залежь распахали. И арбузы были накатные.
Их собралось человек восемь, мальчишек одного возраста, тринадцати лет. Они удачно набрали арбузов в мешки, а когда стали уходить, сторож зачуял их. Для острастки прямо от своего шалаша пальнул из ружья в звездную темноту августовской ночи. Они испугались и побежали. Топот, особенно гулкий среди прохладного полевого безмолвия, окончательно и выдал их. Тут и погнался за ними сторож.
Караулил тогда колхозную бахчу Семен Заикин, еще нестарый, придурковатый мужик. Он с детства прихрамывал на одну ногу, но был прытким, как заяц. Они бежали во весь дух, а он не отставал, словно колесо катился следом. Вот-вот нагонит! Хрипит, матерится, орет на всю округу. А то вдруг засвистит соловьем-разбойником, до того жутко, аж мурашки по спине пробегают! Его белые кальсоны так и мелькали среди звездной темноты.
Ребята в страхе побросали не только арбузы, но и мешки. Даже жилистый, длинноногий, как страус, Федя Сыромятников, и тот бросил свой мешок, и сразу же вырвался вперед.
А Дмитрий Спиридонович, по-деревенски Митька в ту пору, не бросал. Так и бежал со своим мешком. Смолоду упорным был. Но и выдыхаться начал. А Семен все ближе и ближе, уже дыхание слышно за спиной. И это еще сильнее подстегнуло Митю.
И тогда, сделав последнее усилие над собой, в два отчаянных прыжка он настиг Федю, вместе с поклажей вскочил ему на спину, обвил его ногами, обхватил шею свободной рукой и намертво прилип к телу друга.
– Ой, Феденька! Ой, миленький, не бросай! Ой, Федя, не отставай! Запорет ведь Семен!
Но Семен на их счастье поскользнулся во тьме на арбузной каше и гулко шлепнулся, крепко выругавшись. Это и спасло их. И хотя погони уже не было за спиной, и не видно было мелькающих Семеновых кальсон, они испуганной ватагой бежали еще и долго не могли остановиться.
Вконец выдохлись уже возле овечьих кошар перед мостом через Изумку. Здесь в изнеможении рухнули на прохладную от росы траву и, отпыхиваясь, блаженно растянулись на ней.
Федя сразу же бухнулся, как плеть. Рядом с ним свалился и он. И, подложив под голову мешок с арбузами, раскинул руки и замер, тяжело дыша.
Прошло, наверное, минут десять, пока отдышались. Всех мучила жажда. Федя попросил разрезать арбуз. Сказал, что в глотке пересохло. Остальные ребята тоже оживились.
– И правда, – заговорили они вразнобой, –нутро горит. Горло хоть промочить.
Но эта просьба возмутила его.
– Ни фига себе! – сказал он дружкам. – Свои арбузы побросали, а на мои глаза разгорелись! А фигушки не хотите? Пойдите и сами наворуйте у Семена.
Так никому и не дал. Вот тогда с Федей они и раздружились на целых два года. С тех пор за обоими и увязались прозвища: Федька Рысак да Митька Жокей.
Слух об этом дошел и до матери. И она пристыдила его:
– Разве так можно с товарищами? Казаки нательным крестом делились друг с другом, а ты арбуза пожалел! Нельзя, сынок...
И он помнит, что ему было нехорошо от её слов. Даже жаром окинуло, и горечь появилась во рту, как вот сейчас. А еще липкая вязкость сковала душу, как и теперь. И Дмитрий Спиридонович, желая избавиться от этих неприятных ощущений, прислонился к плечу старого друга и доверительно спросил:
– Не жмет губернатор-то?
– Пока не особо, – думая о чем-то своем, тихо ответил Федор Иванович.
– Не тронет, пока я там, – показывая глазами верх, на обшивку салона, кивнул Дмитрий Спиридонович. – Он знает, что не дам тебя в обиду.
Впереди за очередным межевым поворотом в низине показался островок серебристой зелени, а от него к солнечному горизонту убегала точно такая же зеленая полоса. Словно бы среди полевого безоглядья кто-то обронил огромную муравленую медаль на сверкающей под солнцем ленте зеленого шелка. И эта медаль становилась все ближе и ближе. По мере приближения, она увеличивалась и принимала совершенно иные очертания и краски. И явственнее начала проступать голубая эмаль воды в окружении сверкающих серебристой зеленью зарослей мелкого ивняка и печальных от старости ветел.
При виде этих картин у Дмитрия Спиридоновича защемило в груди. И это щемление, обволакивающее сердце, было таким нежным и сладостным, как это бывало лишь в детстве, когда стайка мелких рыбешек, забавляясь в воде, начинала легонько сосать его тело.
13
Озеро хотя и называлось Кругленьким, однако, своими формами напоминало скорее плоскую бутыль, саженей восьми в ширину, с вытянутой горловиной в сторону узкой длинной протоки, соединяющей его с речкой Изюм кой.
С одной стороны берег озера был обрывистым, с густым ивняком, с коряжестыми ветлами, которые своими седыми космами доставали до самой воды. А на другом берегу стояли две березы, тоже развесистые и густые. И сам берег был пологим, с песчаным спуском, удобным для купания.
Озерная протока за лето сильно мелела, зарастая курослепом, осокой, копытнем и высокой кугой. Но весной она превращалась в настоящую реку, становясь бурливой и многоводной.
Это был по-степному живой и уютный уголок природы среди унылого однообразия полевой бескрайности. Поскольку озеро находилось далеко от села, купались в нем в основном люди, занятые на полевых работах: прополке, сенокосе, уборке хлебов.
Дмитрий Спиридонович вспомнил, как мальчишками они купали здесь лошадей, загорали и купались сами в пору уборочной страды, остужаясь от палящего степного солнца, от жаркой работы на копнителе комбайна, а в сенокос – на конных граблях. И эти воспоминания тоже доставляли ему радость. И он, оглядываясь с шишкастого взгорка, горестно усмехнулся; оказывается, как мало надо человеку для его радостей!
Вспомнилось, как приезжали сюда с Федей на трофейном, видавшем виды мотоцикле «Харлей», привезенным покойным дядей Ваней с войны из Восточной Пруссии. Разумеется, приезжали с девчатами, была с ними и гармошка.
Особенно часто бывали они здесь с Леной Шаталиной, первой и, пожалуй, по настоящему глубокой его любовью. Было это, когда он перешел на последний курс нефтяного техникума и летом отдыхал у матери.
Сколько нежности, горячей страсти и светлого юношеского томления испытано именно здесь, на берегу этого озера! И какие радужные мечтания услаждали его сердце! Это уже потом в совершенно другой жизни выползли, как муравьи на весеннее солнце, и пошлость, и расчет, и корысть. А тогда душа не знала никакого расчета. Сердцем безраздельно правила лишь одна бескорыстная юношеская страсть. И, возвращаясь мыслями к той сладостной поре своей молодости, он с грустью думал: вот и жили вроде бы небогато; правда, не голодовали, не ходили в рвани, но и великого достатка не знали. И все равно, воспоминание о том далеком времени обжигает нутро, вызывая и привкус печальной горечи, и сладкое томленье невозвратной утраты.
И тут его всколыхнула мысль: а что стало бы с ним, женись он на Лене? И его восторженность тотчас же померкла в нем. Он трезво рассудил: ведь в таком случае и судьба его повернулась бы по-другому. И никогда бы он не достиг нынешнего общественного положения. Стоит ли этого даже самая страстная любовь? И он решил, что не стоит. Никакая женщина не может стоить его судьбы!..
С возрастом о женщинах он научился рассуждать холодно и спокойно, словно об очередном международном трансферте. И вообще с некоторых пор он стал считать блажью и большой мужской глупостью копаться в тонкостях женской материи. Для себя он выдумал простую формулу, согласно которой женщина – это всего лишь сосуд жизни, производитель потомства. Вот так к ней и надо относиться. А остальное лирика. Пусть ей тешутся поэты, которым больше нечего делать в этой жизни. А он занятый человек. И ему некогда лирическими фантазиями морочить себе голову.
Женился Дмитрий Спиридонович, можно сказать, уже в зрелом возрасте, на двадцать шестом году жизни, успев послужить в армии, о которой, впрочем, никогда не вспоминал, хотя служба его протекала легко и складно, и он выбился даже в помкомвзода. Эта женитьба и перевернула его жизнь. Ведь женился он на дочке самого Валерьяна Николаевича Тяхирева, нефтяного короля, начальника Объединенного промыслового управления всего Юго-востока. Это был влиятельный для своего времени человек. Депутат всех Верховных Советов, член ЦК. С ним считались даже первые секретари партийных обкомов.
Дмитрий Спиридонович работал в то время буровым мастером в нефтяной империи Валерьяна Николаевича. И женитьба рядового мастера на дочке столь значительного человека была делом исключительно счастливого случая. Это было все равно, что выигрыш в лотерею.
Тяхиреву на его даче понадобилось пробурить скважину для полива. И начальник участка Пеков в один прекрасный день поручил именно Дмитрию Спиридоновичу исполнить эту работу.
Дело было в субботу, и, разумеется, ни на какую дачу ехать ему не хотелось. Да и никому из бригады не хотелось. Но с начальством не поспоришь. Пришлось через «не хочу» снаряжать буровую машину и к назначенному часу втроем отправиться в дачный поселок, расположенный километрах в двадцати под Торском.
На месте их встретил не сам хозяин, а какой-то сутулый, худой мужик с ввалившимися щеками, не то родственник Тяхирева, не то дачный сторож. Он и указал место, где бурить.
Они развернули снаряжение и приступили к работе. Грунт оказался легким, и бур быстро достиг воды. Это и порадовало всех троих. Оставалось лишь свернуть оборудование, уложить инструмент со штангами и откланяться, что они и намеревались сделать. Но приехал сам хозяин дачи Валерьян Николаевич на своей белой «Волге», а с ним его дочка Алина.
Тяхирев, несмотря на свое высокое положение, оказался мужиком хлебосольным. Дородный, широкий в плечах, с гладким, упитанным лицом, с легкой сединой на висках и подкрашенными бровями, он выглядел прямо-таки внушительно. Дмитрий Спиридонович посчитал, что именно так и должна смотреться фигура крупного управленца. Это и есть эталон руководящей личности.
Хозяин их буровую артель зазвал к себе на веранду, где был уже накрыт стол, вокруг которого хлопотала молчаливая, бледная женщина из местных жителей по имени Агафья. Сам Валерьян Николаевич три года, как овдовел. Ходили слухи, что он дал себе зарок: не жениться в течение пяти лет после смерти жены. И, между прочим, строго блюл его.
Угощение было богатым, хотя и состояло в основном из фруктов, зелени и консервов: говяжья тушенка, лососевая икра, дальневосточные крабы, испанские оливки, португальские шпроты, ну и сладости к вину. Пили армянский коньяк, который, по слухам, любил сам господин Черчилль.
Выпили все, кроме шофера, Алина тоже была за столом. Из тонкого бокала мелкими глоточками она тянула мадеру, закусывая шоколадом. Это была сухолядая девушка с узким, невыразительным лицом, стриженная под мальчика. Вокруг серых, задумчиво – медлительных глаз Алины успели обозначиться едва приметные паутинки ранних морщин. И это говорило о том, что её девичий возраст на излете.
Дурнушкой Алину нельзя было назвать. Дефекты лица скрашивала улыбка, жалкая, добрая и даже какая-то стеснительная. И за эту жалкую и виноватую улыбку больше всего и хотелось её пожалеть.
После вина Алина раскраснелась, даже мочки её ушей с золотыми серьгами слегка порозовели. И в этом тоже была своя притягательность.
Когда застолье слегка охмелело, Алина потихоньку стала присматриваться к Дмитрию Спиридоновичу, бросая на него свои потаенные, полные любопытства взгляды. И они не укрылись от внимания её отца. Валерьян Николаевич не просто любил свою единственную дочь, а прямо-таки благотворил её и во всем потакал. После смерти жены Алина для него оставалась единственной отрадой в жизни. И он своим родительским сердцем желал ей и безоблачной судьбы, и семейного счастья. Но оно, это счастье, мелькало где-то рядом и никак не желало даваться в руки его дочери. Немалая доля вины за это лежала, пожалуй, на самой Алине. Слишком долго капризничала, разбираясь в женихах. Вот и упустила свое время.
Её подруги давно были замужем; иные успели нарожать по два, а то и по три ребеночка. А она засиделась в девках. Уже и свободных сверстников не осталось. И никаких надежд на замужество. Это уязвляло Алину, делало нервней и раздражительней. Прежде она вела себя вызывающе с парнями и казалась совершенно недоступной. А теперь даже взгляд её порой выглядел испуганно. Она начала стесняться своего далеко не девичьего возраста.
После выпивки включили магнитофон и стали танцевать. Воспрянувшая Алина сама пригласила Дмитрия Спиридоновича на танец. Она была немного выше его, и он во время танца все время поднимался на носочки, чтобы сравняться с ней, и оттого нередко сбивался с ритма. Его молодое, плотное тело невольно касалось небольшой, упругой груди Алины, просвечивающей сквозь шелк её легкого летнего платья. И эти её тугие груди сладко возбуждали Дмитрия Спиридоновича. Возбуждали и духи, тонкие и мягко обволакивающие своими нездешними запахами. Вот с этих танцев и завязалась у них взаимность.
Хозяин выпивки не жалел, угощал радушно, а когда узнал, что молодой буровой мастер играет на баяне, сам принес инструмент откуда-то сверху своей двухэтажной дачи. Он тоже захмелел. И виртуозная игра баяниста, рассыпчатые аккорды под его проворными пальцами, вызвали в хозяине неудержимый прилив веселья. Валерьян Николаевич, забыв про свою руководящую солидность, не удержался и пустился в пляс. А потом крикнул с пьяноватой веселостью:
– Вот, Алинка, парень!
Кончилось тем, что члены бригады уехали домой одни без Дмитрия Спиридоновича. Его оставили погостить до понедельника. Валерьян Николаевич сказал, что лично сам на своей персональной «Волге» доставит мастера на буровую. Они пили еще. И Дмитрий Спиридонович опять играл на баяне. А потом в три голоса пели «Ой, мороз, мороз, не морозь ты меня...». И Дмитрию Спиридоновичу впервые тогда подумалось: «А что, хорошая будет жена!»
Под магнитофон опять танцевали с Алиной. Оба освоились и уже не смущались. Валерьян Николаевич смотрел на них с пьяным умилением и говорил молчаливо прислуживающей им Агафье:
– Смотри, смотри, чем не пара?
В конце концов, хмель доконал его, и он отправился спать. Агафья принялась убирать со стола, а они с Алиной вышли во двор. Сначала сидели на ступеньках веранды. Она расспрашивала его о жизни и внимательно слушала, как он рассказывает о своей деревне, о рыбалке, о работе на комбайне, учебе в техникуме и, конечно же, о своих друзьях. Не говорил только о своей Лене.
Алине было все интересно в его рассказе. Она смотрела на ущербную луну, яркую и чистую, словно бы вымытую влажным воздухом весны, и в волнении с хрустом комкала свои тонкие в кольцах пальцы.
А когда и Агафья, прибравшись, ушла домой, Алина решительно поднялась и асфальтовой дорожкой повела его в беседку, издали напоминающую зеленый шатер. И Дмитрию Спиридоновичу, сраженному великолепием дачи, самой природы, казалось, что он попал в совершенно иной, какой-то сказочный мир, полный изобилия и довольства, и совсем не похожий на мир бедной деревенской жизни его матери и потому недоступный ему.
В беседке они просидели до утра. И он чувствовал себя вполне счастливым. И думал, вот ведь как случилось! Вот ведь как попал!..
Была вторя половина мая, самая соловьиная пора, и эти неистовые певцы буквально безумствовали в зарослях просторной тяхеревской дачи. Беседка, с трех сторон выложенная из белых неотесанных булыжников, внутри напоминала таинственный грот, густо обвитый виноградником. Сквозь его листву молочными струями лилось белое лунное сияние. Оно мягкими фосфорическими пятнами ложилось и на их одежду, и на деревянную скамью, покрытую блестящим лаком, и на желтый, скрипучий песок земляного пола. И Дмитрию Спиридоновичу в этом виделась тоже какое-то сказочное волшебство. И представлялось одной волшебной сказкой и беседка, и лунный свет, и двухэтажная дача с теремком-мансардой, и возбуждающие запахи цветущей сирени, и сама Алина, сидящая рядом.
Сирень росла за беседкой, и запахи её был настолько густы, что кружили голову и подвигали на любовные утехи. Дмитрию Спиридоновичу страшно хотелось поцеловать Алину. Но он не решался, боясь обидеть её, и долго боролся с собой. И наконец все-таки нашел в себе силы побороть свою несмелость; улучив момент, робко обнял Алину за плечи и привлек к себе. Почувствовав податливую гибкость девичьего тела, легкую дрожь в нем, услышав Алинино порывистое дыхание возле своего уха, он уже смелее обнял её. И тут же, потянувшись к губам Алины, поцеловал вначале осторожно, а затем, когда она сама тугой грудью прильнула к нему, стал целовать горячо и неотрывно; так, что оба задохнулись от этих жадных поцелуев.
Они целовались молча и ненасытно. И легонькое тело Алины, как лепесток трепетало в его объятьях, извиваясь от ласок. Она пылала жаром. Её обнаженное колено, касаясь Дмитрия Спиридоновича, казалось, насквозь прожигало его тело.
– Сладкий мой, мне так хорошо с тобой! – с легким стоном выдохнула она.
– И мне! – обдал он её своим воспаленным дыханием.
Разошлись лишь с первыми лучами солнца. Он лег на диване, постеленном для него на веранде. Алина, нестойкая от поцелуев, поднялась к себе наверх в мансарду-теремок.
А через месяц они расписались. Свадьбу играли во дворце нефтяников. Со стороны невесты было много гостей, солидных и важных. А с его стороны в качестве дружки был приглашен лишь начальник участка Пеков. Валерьяну Николаевичу было сказано, что жениху некого больше пригласить. Сестра мала для свадеб, а мать занедужила. Хотя Татьяна Семеновна была тогда в полном здравии и на ферме работала во все лопатки. Дмитрий Спиридонович просто постеснялся позвать её и не стал сообщать ей о своем браке. Ему казалось, что присутствие простой деревенской женщины на свадебном пиршестве среди изысканного общества тяхиревских гостей лишь испортит всю гармонию торжества и может быть неприятным и для самой Алины, и для её отца.
К матери с молодой женой он съездил уже после медового месяца, который провели на курорте под Пицундой. Приехали в Илецкое на персональной «Волге» Валерьяна Николаевича, чем немало удивили село. Татьяна Семеновна даже растерялась, увидев его с незнакомой девушкой, а когда узнала, что это его жена, обиделась. Но перед снохой своей обиды не показала. Лишь ему одному выговорила мимоходом:
– Это чего же, сынок, так по-воровски?.. А как же с Леной теперь?
Он ничего не ответил, пожал плечами и вздохнул. После этого в их с матерью отношениях наступил легкий холодок.
О Лене он напрочь забыл в те дни. Да и потом старался не думать о ней. А когда она, прослышав о его свадьбе, как бы в отместку ему сама поспешно вышла замуж за худрука сельского дома культуры, он даже обрадовался и позлорадствовал в душе: «А говорила, что жить не может!.. Ни фига не любила... Правильно поступил, что женился на Алинке»...
Вот с этой женитьбы и начала скакать его карьера, словно горная речка по камешкам. Только не сверху вниз, а в обратном направлении, как это бывает при перемотке киноленты.
Учился он всегда на троечки. Единственное, в чем преуспел в школе, так это игре на гармошке, а потом и на баяне. Играть его выучил Николай Герасимович Чугунов, преподаватель уроков пения. Эти уроки тогда были обязательными по учебной программе, как, впрочем, и уроки рисования. И он любил их, потому что они доставляли веселье его душе.
Свои музыкальные способности он проявил, будучи еще учеником пятого класса. Тогда-то мать на радостях и купила ему гармошку. Ей нравилось, когда вечерами на улице играла гармонь, и девчата с песнями ходили по селу. А тут вот свой гармонист объявился в семье...
В то время как раз по итогам года за ударную работу на ферме Татьяну Семеновну премировали теленочком. Она продала его и на вырученные деньги справила ему гармонь и модные ботинки в придачу.
Институт Дмитрий Спиридонович окончил заочно, будучи уже отцом. Никаких великих руководительских талантов он вроде бы никогда не замечал за собой. Но они вдруг сами объявились, как только стал зятем Тяхирева. Завязались и новые, полезные знакомства, появились нужные люди. И не стало для него таких дверей, которые невозможно было открыть. Он повсюду был желанен и везде был вхож. Тесть помог ему и с институтом, и с квартирой. И зажили они, не зная ни в чем отказа себе. Даже няню наняли, когда родился Димка.
Татьяна Семеновна, побывавшая в гостях у них в городской квартире, рассказывала потом бабам в сельмаге: «Как цари живут! Мебель полированная, посуда-то блестит, даже подносы в цветочках разрисованы, будто Павловские платки. Все есть, окромя разве лишь птичьего молока».
Из мастеров Дмитрий Спиридонович сразу шагнул в начальники участка, а вскоре стал и управляющим треста. И так до самого министерского главка протащил его тесть на своем безотказном буксире. А вот в министры он уже сам своими способами пробивался. К тому времени тесть скончался от инфаркта прямо у себя рабочем кабинете. Но прежние связи остались, и кое-какие навыки по части восхождения на очередной руководящий Эверест он успел перехватить у покойного Валерьяна Николаевича. Знал, к кому подойти и как подмазать.
За счет своего главка Дмитрий Спиридонович создал бригаду промысловиков, которая по его личному заданию круглый год обреталась среди диких дебрей тайги с её непуганым зверьем и чистыми речками. Эта бригада искусных ловцов и охотников непрерывно поставляла в главк коробки с ценными породами вяленой рыбы и пушниной красного зверя. И многие столичные модницы, жены и дочки руководящих товарищей, полезных Дмитрию Спиридоновичу, щеголяли теперь в куньих, собольих и беличьих мехах, добытых его вольной бригадой. Вот так и дотянулся он до министерского портфеля.
А когда пришел к власти нынешний Бон Боныч, прежде слывший диссидентом и подрывником компартии, он и с ним нашел завязку. И была между ними дружба и великий лад. Однако с годами ладить с Боном Бонычем становилось все труднее. Всенародно избранный, заполучив неограниченную власть, все чаще стал впадать в пьяное самодурство и портиться прямо на глазах. Он был везуч, Бон Боныч. Дмитрий Спиридонович смотрел на него с завистью и думал: «Ведь как прошел! И ног не замочил. Всех охмурил борьбой с партийными привилегиями. А теперь в роскоши купается. Совсем недавно заявляет своему помощнику: «Хочу, чтоб все, как у царя было. И обслуга, и питание, и ритуалы». А тот взял да и принес ему извлечения из трудов какого-то там историка Забелина. Показал в тех трудах записи, где было сказано, будто бы на праздники царь Алексей Михайлович самолично обходил тюрьмы и раздавал милостыню узникам. И что к его царскому столу «подавались всегда самые простые блюда, ржаной хлеб, немного вина, овсяная брага или легкое пиво с коричным маслом, а иногда только коричная вода... Великим постом царь Алексей обедал только три раза в неделю, а именно: в четверг, субботу и воскресенье, в остальные же дни кушал по куску черного хлеба с солью, по соленому грибу или огурцу и пил по стакану полпива». «Это что же за такой царь, понимаешь? – возмутился Бон Боныч. – Белый калач не мог себе вытребовать! Да у меня в Эрефии бомжи лучше питаются». Помощник смущенно заметил, что речь идет о русском православном государе, отце Петра Великого. «У-у, нашли, с кого пример, понимаешь, брать! Зачем мне какой-то этрусский царь? Много они, эти этрусские, ума имели в свое царствие! Я спрашивал не об этрусских царях, а которые чтоб правильные были. Которые, чтоб цивилизованно питались. А ты, я вижу, сам, понимаешь, плохо историю учил. Немного о ней правильных суждений имеешь. Мне такие помощники, понимаешь, ни к чему».
Вспомнив этот случай, Дмитрий Спиридонович невольно усмехнулся. Он стоял возле воды и созерцал озеро. Увидел белую кувшинку, затаившуюся под ивовым кустом, невольно вздрогнул. Когда-то эти нежные цветы охапками бросал к ногам Лены. И при виде одинокой кувшинки, его мысли опять вернулись к далекой поре молодости.
После женитьбы, когда улеглись страсти первых брачных лет, он чаще стал думать о Лене. И ему иной раз становилось до того тошно, что даже не хотелось идти домой. И он допоздна засиживался на работе.
А с Леной однажды все-таки довелось свидеться. Встретились они совершенно случайно на профсоюзной конференции работников культуры, куда он тоже был приглашен как руководитель, способствующий развитию художественной самодеятельности на подведомственном ему производстве. В то время он был уже начальником целого управления, а она директором сельского дома культуры в своей Самодуровке.
Лена изменилась за годы, пока они не виделись. И, кажется, в лучшую сторону. Он отметил, что замужество пошло ей на пользу. Лицом она была так же по-девичьему свежа, с легким румянцем на щеках, но не стало прежней угловатости. Она раздобрела, налилась соком и округлилась, как созревшая вишенка. Юбка так плотно обтягивала её тугие бедра, что он боялся, как бы она не лопнула, пока Лена садилась к нему в машину.
Он её увез к себе на базу отдыха.
Эта их встреча была хотя и короткой, но жаркой для обоих. Были и страстные объятия, и слезы, и сладкие воспоминания. Были и упреки, как это водится при встрече двух любящих людей.
Они вдвоем провели ночь в домике для гостей. И эта ночь для Дмитрия Спиридоновича оказалась воистину соловьиной. Рано утром он отвез Лену на автовокзал и проводил её автобусом. Она смотрела на него в окно, и на её больших изогнутых ресницах дрожали слезы.
У него тоже щемило сердце. И он долго потом ходил, как очумелый, и никак не мог выбросить её из головы. Она и ночами, не давая покоя, постоянно снилась ему.
Однажды с этими снами вышел даже конфуз. Приснилось, будто они вдвоем с Леной лежат на краю пшеничного поля, возле какого-то бездонно-темного обрыва. Он целует её, она увертывается и смеётся своим звонким рассыпчатым смехом. А потом, озорничая, они принялись кататься по земле. Лена так стремительно покатилась от него по зеленому солнечному склону, что уже не могла остановиться и вот-вот должна была сорваться в бездонную пропасть обрыва, но в самый последний момент он успел схватить её обеими руками и начал тащить к себе...
Его разбудил толчок в грудь и сонное ворчание жены.
– Совсем ошалел! – сердито шипела Алина. – Едва не задушил.
– Извини, – пробормотал он, – что-то сердце прихватило.
И взяв подушку, ушел на кушетку. Они с Алиной спали тогда еще на одной кровати. Это сегодня у каждого из них своя спальня на своем отдельном этаже. И своя прислуга. И он теперь все реже поднимается к Алине на её высокий женский этаж
О Лене он не забывал и в столице и время от времени от Феди Сыромятникова, когда тому случалось бывать в Мазарии, узнавал новости о ней. Его отчего-то порадовала весть о том, что она овдовела и теперь вдвоем с дочкой живет в той же Самодуровке. Он мог бы сегодня же навестить её, здесь и расстояние-то каких-то семь километров, но никак нельзя. У него положение, как у сокола среди поля на шесте, отовсюду виден. Завтра же поползут сплетни. Их немедля подхватит пресса, охочая до жареных фактов; сначала своя, потом зарубежная. И так изваляют в дерьме, что даже вот в этом озере не сразу отмоешься.
И ему стало грустно оттого, что вот много имеет, а распорядиться собой не может.
14
Зелень вокруг озера была особенно яркой и сочной. Дмитрий Спиридонович давно не видел такой свежей зелени. Щурясь от солнца, он из-под руки озирал окрестность, глубоко вдыхая душный и бесконечно родной воздух.
Не успели водители поставить свои машины под ветлы на голый пятачок бывшего овечьего стойла, как вернулся Ачаев с командой. И его дружина в составе агронома, охранников, водителей принялись выгружать из машин многочисленные коробки, бачки, термосы, сумки, корзины с провизией и выпивкой. Еды привезли столько, что, наверное, хватило бы на роту солдат. Да и выпивки было достаточно: пол-ящика водки, дюжина бутылок коньяка и два ящика пива.
Пиво сразу же сунули в воду под обрывистый берег, где, булькая, пузырились донные ключи. А к этому особо почитаемому Тулиным напитку были вареные раки, целый двухведерный эмалированный бак.
Привезли и старую тульскую гармонь.
– А это еще зачем? – полюбопытствовал Дмитрий Спиридонович.
– На всякий случай, – уклончиво ответил агроном, вопрошающе посматривая на Тулина.
– А вдруг взгрустнется! – подмигнул тот своими хитрыми глазками степняка. – Былое вспомним...
И весело хохотнул.
Димитрий Спиридонович понял, что гармонь привезли ради него, и больше не стал задавать вопросов. Сверкая красными плавками, разминаясь, прошел по бережку, с хрустом покрутил лопатками и предложил Сыромятникову:
– Давай окунемся, Федя, пока они тут разбираются.
Федор Иванович не отозвался на его предложение. Он взял на себя роль распорядителя пикника и давал указания, куда и что поставить. По его команде в тени берез расстелили брезентовый полог и начали расставлять на него посуду: тарелки, бокалы, стаканы.
Дмитрий Спиридонович не стал ждать, когда они закончат приготовления к пиршеству. Подошел к мокрой кромке берега, вспугнул стаю бабочек голубянок, сосавших влагу из земли, и отпрянул, когда они разом взметнулись облаком и с легким шелестом замелькали вокруг него.
Он отмахнулся от их веселого хоровода и пальцами ноги пощупал упругую, пахнущую илом воду, а затем со всего маху, словно тяжелая дубовая плаха, рухнул в озеро. Оно охнуло под его тяжестью и качнулось до самого противоположного берега, покатив перед ним высокие голубые жгуты волн. Все живое, кажется, перепугалось наделанного им шума. Вздрогнула, прятавшаяся за зеленой кромкой камыша дикая утица со своим выводком; крохотный вьюрок со свистом выскочил из куста густой ивы, а в горловине протоки, стремительно взлетев, помчались, мелькая седыми крыльями, в сторону Изюмки болотные кулички.
Черногузов покачался на воде, подождал, пока озеро успокоится, ощупал ногами дно и потихоньку стал двигаться на середину, в приманчивую озерную глубину. Вода в озере лежала пластами. Сверху она была прямо-таки горячей, затем шел пласт теплой воды, а уже в самом низу - приятно холодил ноги.
Дмитрий Спиридонович взмахнул руками и саженками поплыл к камышам на противоположный берег. Он плыл и отфыркивался, большой и гладкий, как морж. Возле камышей встал, утерся ладонью и в двух метрах перед собой увидел сухой, тонкий шест среди чистой воды. Дмитрий Спиридонович догадался, что возле шеста должна быть какая-то рыбацкая снасть.
Утопая в донном иле, он проломился сквозь камышовую стену, добрался до шеста, потянул его и легко вывернул вместе с кубарем, своими формами напоминающий детскую игрушку – волчок. Их в Илицком называли «мордами», и плелись они из ивовых прутьев.
Он подождал, пока стечет вода, затем резко встряхнул снасть, отвернул её заднюю стенку и наугад принялся шарить внутри. Между его пальцев скользнуло несколько мелких рыбешек. Он их не стал вытаскивать. Но в кубаре билась и крупная рыбина. Она прыгала, не давалась ему, и он долго не мог ухватить её скользкое, упругое тело. А когда это ему удалось, Дмитрий Спиридонович на свет божий извлек большого гладкого линя.
Рыбина снова затрепетала, бешено забилась в его крепкой руке, но он с такой силой сдавил ей жабры, что они захрустели, и тело линя обморочно обмякло.
– Держите молодца и разводите костер! – крикнул Ачаеву Дмитрий Спиридонович.
Тот проворно обежал озеро и встал напротив, щурясь от встречно бьющего в глаза яркого солнца. Дмитрий Спиридонович выбросил линя на берег, а сам, вытряхнув рыбную мелюзгу в воду, снова аккуратно установил кубарь на прежнее место.
– Вот так вот, - сказал он сам себе и предложил Ачаеву, - Давайте в золе запечем.
Тот бросился исполнять его указание. Дал команду водителям набрать сухих веток, и в сторонке от компании развел огонь, весело запылавший на месте бывшего кострища. Водители постояли возле огня, затем опять же по команде Ачаева взяли себе еды и ушли к машинам.
Ачаев ловко выпотрошил линя, посолил его, закутал в плотную оберточную бумагу и, разворошив костер, зарыл рыбину в золу под шумно потрескивающими дровами. А сам пошел помогать Сыромятникову с Берестаевым, которые по-прежнему колдовали над пологом, расставляя на него закуски и выпивку.
Тулин с Гириным, окупнувшись и освежив телеса, уже сидели на берегу, поджидая, когда закончит свое купание Дмитрий Спиридонович. Но он, кажется, не спешил вылезать из озера: продолжал с наслаждением бултыхаться в воде, радуясь свободе и парной июльской влаге.
Берестаев не стал купаться. У него не было плавок. А лезть в воду нагишом в присутствии начальства он стеснялся.
Все ждали Дмитрия Спиридоновича и не приступали к трапезе. А он как нарочно томил их своим затянувшимся купанием. Наконец и ему надоело. Он вылез из озера, попрыгал на одной ноге, очищая ухо, и спросил про линя. Ачаев пошел к костру, палкой разворошил прогоревшие угли, разгреб золу, достал рыбину и, обжигая руки, принялся срывать с неё обуглившуюся бумажную обертку. Положил рыбину на тарелку и поставил её на полог в ноги присевшему к посудине Дмитрию Спиридоновичу.
– Ох, как вкусно пахнет костром! – сказал Дмитрий Спиридонович, трепеща ноздрями и глядя на рыбину. – Давно не пробовал с дымком... Помнишь, Федя, как мы тут девчат угощали?
– Что было, то сплыло, – скучным голосом ответил Сыромятников.
– Ну, кто еще со мной на рыбу? – торжественно поглядывая на компанию, спросил Дмитрий Спиридонович.
– Ешьте, ешьте! – вразнобой заговорили сразу все. – Мы себе всегда тут напечем. За нами не заржавеет... Это у вас в столице с этим делом дефицит. Не больно в городе разведешь костер...
Тулин на правах хозяина принялся разливать спиртное. При этом каждого спрашивал, что будет пить. На коньяк согласились лишь Дмитрий Спиридонович и начальник его охраны Петр Петрович. Остальные предпочли водку.
– Оно и правильно, – посмеиваясь, сказал Тулин. – Коньяк на клопах настаивают. То ли дело водочка. Чистая, как слеза! А вообще-то мы на самогоне воспитаны.
– На денатурате, – подсказал Дмитрий Спиридонович. – Сколько проводов, свадеб в селе сыграно на этой самой «синей юбочке»!
– Было дело, – усмехнулся Сыромятников, поднимая свою рюмку. И покашляв в кулак, добавил: – Ну, ладно про это. Это было давно. Мы, собственно, для чего здесь собрались? – И обвел своими медлительными глазами всю компанию, призывая к вниманию. – А собрались мы для того, чтобы отметить встречу с нашим великим земляком Дмитрием Спиридоновичем Черногузовым. Вот он рядом со мной, наш мудрый правитель и мой старый друг, не побоюсь сказать этого слова. До этого вот счастливого дня мы его чаще всего смотрели по телевизору. А теперь вот он, с нами, простой, доступный и такой же молодецкий, как и в годы нашей юности... Пожелаем Дмитрию Спиридоновичу многих лет неувядаемой жизни. Чтоб страну подвигал к богатству! И чтоб всегда был с нами! В наших илецких сердцах! Вот за это и выпьем!
Компания отставила свои рюмки и дружно захлопала в ладоши. А Дмитрий Спиридонович, смущенно улыбаясь, сказал:
– Ну, спасибо, друзья! Вот с вами-то я и чувствую себя настоящим человеком. Мне с вами тепло и уютно. Везде бы так, да не приходиться. Давайте выпьем за то, чтобы наша земля процветала!
И он, слегка поморщившись, опрокинул рюмку и принялся закусывать печеным линем. И ел его с большим удовольствием, хотя брезентовый полог перед ним был уставлен посудой с более изысканной едой.
За первой рюмкой последовала вторая. На этот раз речь говорил Тулин. Она сводилась к благодарностям за помощь Дмитрия Спиридоновича родному селу и хозяйству.
– Если бы не Дмитрий Спиридонович, – прижмурив свои и без того узкие глаза, говорил Борис Петрович, – сосать бы нам лапу и ходить бы по миру побирушками, как ходят теперь многие хозяйства. А по миру нас пустил предшественник Дмитрия Спиридоновича этот Чуран, чтоб ему ни дна, ни покрышки! Все помнят, как этот волдырь, словно голубей, отпустил на свободу цены на промышленные товары. А нас вот, колхозников, не отпустил. И стал наш хлебец дешевле грязи, а каждая железяка к машине на вес золота. Вот и остались мы, простите за нашу крестьянскую прямоту, с голыми жмудями. И только благодаря Дмитрию Спиридоновичу положение начинает как-то выправляться. Спасибо вам за это, Дмитрий Спиридонович, от наших тружеников села! Если бы не вы, совсем в могилу загнал бы нас этот Чуран.
– Скажете тоже! – засмущавшись, с мелким смешком ответил Дмитрий Спиридонович. – Тут я значу не больше, чем политическая команда страны. Экономические направления вырабатывает все-таки элита совместно с нашим президентом. А я власть исполнительная.
При слове «элита» начальник личной охраны Дмитрия Спиридоновича Гирин закурил и отвернулся, чтобы никто не заметил недоброй иронической усмешки на его лице. У Петра Петровича было свое мнение относительно этой самой элиты. Он считал, что современная так называемая политическая элита на самом деле является не чем иным, как шайкой искусных мародеров. Это она, по его разумению, с помощью всяких ухищрений ввергла народ и страну в нищету и теперь жадно потрошит государственные карманы. Будучи кадровым офицером, он втайне презирал сборище внутренних эмигрантов и при случае непрочь был истребить их, словно карантинный сорняк...
С недавних пор он открыл для себя еще одну важную вещь: чем ничтожней человек, тем больше жаждет власти. И ему время от времени приходила в голову мысль, что его хозяин Дмитрий Спиридонович недалеко ушел от людей подобного сорта. И Петр Петрович иной раз в смятении думал: а тому ли служит? Ну а где они, лучшие? Этот хотя бы не строит из себя аристократа...
Зной в березовой тени был не столь нещаден, как на открытой раскаленной степной равнине, однако и здесь было душно. Даже влажное веянье испарений с озера не ослабляло этой духоты. Зато комары попрятались от зноя. Лишь жирные сизые мухи да голодные слепни время от времени налетали откуда-то сверху, как вражеские пикировщики.
После второй рюмки все быстро захмелели, расслабились, или, как любил выражаться Тулин, «рассупонились и отпустили подпруги». Разговор пошел и смелее, и откровеннее. Тулин все пытался узнать у Дмитрия Спиридоновича, как там живет наверху избранный круг вершителей их судеб.
Дмитрий Спиридонович, посмеиваясь, отшучивался и уклонялся от прямых ответов.
– Чего тебе надо? – говорил он. – Чего тут интересного? Живут, хлеб жуют, в гости друг к другу не ходят. Скучно живут. Все чего-то боятся.
– Это чего же им бояться? – допытывался Тулин.
– Мало ли чего, – по-прежнему старался увернуться Дмитрий Спиридонович. – Всего бояться. Неверных слов, неправильных политических акцентов, жалоб сверху, жалоб снизу. Я вот сижу с вами, а сам думаю, как буду завтра с Капсю в Париже встречаться, какие убеждения говорить, чтобы по трансфертам с ним твердое намерение иметь.
Агроном Берестаев, сидевший вполоборота к компании и молча слушавший разговор старших, запустил в воду камешек и неожиданно произнес:
– А все равно неправильная у нас жизнь.
На него посмотрели, одни с удивлением, а Тулин – с досадой: молодой, а лезет не в свое дело!
– А какая же, по-твоему, правильная? – вкрадчиво спросил Дмитрий Спиридонович, ощупывая худую фигуру агронома своими жученными глазами.
– А этого никто не знает, – твердо ответил агроном.
– Вот тебе – раз! – хмыкнул Сыромятников. – Неправильная, а никто не знает...
Дмитрий Спиридонович расслаблено улыбался и оглядывал агронома, как забавную игрушку. Тот снова запустил в воду камешек и пояснил:
– Правильная, это когда по совести. Но как можно жить по совести, когда её нет?
– Это куда же она подевалась? И так уж совсем нет? – удивился Дмитрий Спиридонович.
– Есть, но мелкими вкраплениями, как изюм в кексе.
– А ты не только музыкант, но и философ, – засмеялся Дмитрий Спиридонович.
– Да ладно вам слушать его! – с ревнивой сердитостью сказал Тулин. – Он всегда что-нибудь выдумывает.
– Это хорошо, что выдумывает, – заступился за агронома Гирин. – На то и голова, чтоб думать. А то ведь иные живут, как трава при дороге. Кто скосил, тому и – под ноги.
В самый разгар их трапезы, когда в ход пошло уже и пиво, охлажденное в родниковых струях, и все перешли на закуску вареными раками, прямо руками загребая их из бачка, на противоположном берегу появились двое мальчишек. Оба были босые, в одних трусиках, и загорелые до сизости. На голове одного из них; того, что выглядел постарше и нес небольшое пластмассовое ведерко, была нахлобучена серая кепка с большим козырьком. И мальчик под ней выглядел подсолнухом, вылущенным птицами.
Другой паренек был поменьше, русоголовый, вихрастый, держал на плече сачок на длинном черене. На вид, ему было не больше шести.
Оба мальчика, не обращая внимания на компанию, оставили на берегу кепку и смело полезли в воду, направляясь к шесту с кубарем.
Старший деловито выдернул шест, поднял кубарь обшарил его, и, вскинув глаза на пирующую компанию, закричал плаксиво и дерзко:
– Вы че нашу рыбу украли?
– Ничего мы у вас не крали, – казенным голосом за всех ответил Ачаев.
– А кто же, кроме вас? – опять с плаксивой досадой крикнул мальчишка. – Вот и следы ваши. Вон и дорожку в камыше протоптали, – указал он на узкую прогалину, проломленную Дмитрием Спиридонович.
– Это не мы, это не мы, – опять за всех ответил Ачаев.
Остальная компания делала вид, что эти препирательства их не касаются, горячо обсуждала вопрос, высудит ли Тоника Мелински у американского президента деньги за пятна на её платье. И сколько, интересно, огребет она за это?
Дмитрий Спиридонович не принимал участия в разговоре и, лежа на боку, краем глаза искоса наблюдал за мальчишками.
-Да-а, не вы! – уже оба в один голос возмущенно кричали они. – Только вы, а больше некому тут!..
Тулин скривил лицо и спросил:
- Это чьий-то такие бойкие?
- А хрен их знает! - потихоньку ответил Ачаев. – Наверное, на лето к кому-то приехали.
Ему надоело препираться с мальчишками, и он грозно прикрикнул:
– Поскулили, и хватит! Мало ли кто тут бродит!.. И вообще идите, пока я у вас снасти не отобрал. Пользуетесь незаконными орудиями лова, а ещё претензии предъявляете! – гремел его начальственный баритон.
Мальчишки примолкли и больше не стали спорить. Тот, что постарше, в кепке бросил кубарь в самые заросли камыша, и первым выбрался на берег.
– Вот, Серёньк, – сказал он своему другу, – начальники, а рыбу у нас воруют.
Дмитрий Спиридонович услышал это и усмехнулся.
– А все начальники воруют, мне деда так говорил, – писклявым голосом ответил малыш. – Они самые главные ворюги у нас! Только, деда говорил, их в тюрьму не сажают. Потому, как они начальники.
Он подхватил свой сачок, старший надвинул на брови кепку, и оба, сгорбившись, словно два старичка, медленно побрели в сторону дороги на село.
- Много твой деда знает! – с пьяноватой обидчивостью крикнул им вдогонку Ачаев.
Дмитрий Спиридонович посмотрел вслед одиниким печальным фигуркам мальчишек, и ему стало жалко их.
– А ну-ка верни. Пусть раков возьмут, – приказал он Ачаеву.
– Эй, мальчишки! – уже миролюбивым тоном позвал Ачаев. – Идите, мы вареных раков вам дадим.
Малыши остановились и стали совещаться. Младший говорил, что не надо ходить, а то еще и сачок с ведерком отберут. Старший же был настроен более решительно и настаивал на том, чтобы идти. Может, и вправду не обманут, раков дадут. И оба издали с недоверием смотрели на взрослую компанию.
– А не обманете? – щурясь от солнца, пискляво спросил тот, который был поменьше.
– Нет, нет, не обманем, – с улыбкой подтвердил Ачаев. – Разве мы похожи на обманщиков?
– А кто вас знает. Вон рыбу проверили...
– Говорю же, не мы!..
После недолгого совещания, мальчик постарше, для верности оставив ведерко и сачок малышу, нерешительно направился к мужикам.
Когда он подошел, Дмитрий Спиридонович увидел, что ноги у него в цыпках. А большая, видимо, отцовская кепка с изломанным козырьком, блином свисает на ухо. Дмитрию Спиридоновичу особенно понравились глаза малыша: серые, чистые, как родник, с кусочком солнечного неба, отраженного в них. Когда-то он и сам был вот таким же незамутненно чистым и доверчивым пареньком, полным радужных надежд. И оттого, что он вспомнил себя деревенским мальчишкой, у Дмитрия Спиридоновича легонько запершило в горле.
– Держи кепку, – приказал он малышу и пригоршнями из кастрюли стал насыпать в неё раков, красных и влажных от воды.
– А гдей-то вы их своровали? – склонив голову на плечо и прищурившись одним глазом, с улыбкой спросил малыш, показывая щербинку во рту.
– Почему своровали? – нахмурился Ачаев. – Разве мы похожи на воров?
– Своровали, своровали, – пятясь от них и все так же хитро щурясь, говорил малыш. – Раков-то запрещено ловить.
Он круто повернулся и, мелькая грязными пятками, со всех ног припустился бежать, прижимая к груди ношу. Вернувшись к своему товарищу, он пересыпал раков в ведерко. И оба они, словно боясь, что их вернут и отнимут неожиданное угощение, высоко вскидывая ноги, стремительно побежали луговиной по выгоревшей от зноя степной траве.
Дмитрий Спиридонович проводил их взглядом и вдруг спохватился:
– А не приедет ли кто посторонний сюда? Неудобно получится. Разгар уборки, самая страда, а начальство пирует во главе с самим премьером.
– Не приедут, – успокоил его глава района. – На развилке милицейский пост стоит. Посторонних не пропустят...
– Да что вы беспокоитесь? Когда-то и нам надо расслабиться! А тут такой случай! – громко заговорил захмелевший Тулин. – Рука ни у кого не поднимется, чтоб осудить. Давайте-ка лучше споем нашу казацкую, старинную.
Он взял гармонь, свесил над ней голову, нащупал лады и завел приятным баритоном немного в нос:
Уж ты поле мое, поле чистое,
Ты раздолье мое, ты широкое.
Только Ты раздолье мое, ты широкое,
Чем ты полюшко приукрашено?
«А я, полюшко, всё цветочками,
Всё цветочками, василечками!»
Посреди-то поля част ракитов куст,
Под кустом лежит тело белое,
Под кустом лежит тело белое,
Тело белое, молодой казак...
Все смотрели на Тулина, на его гармонь, но никто так и не решился подтянуть ему. Это задело Бориса Петровича. Он обиженно свернул свою старую, с потертыми мехами «Тулку» и сердито спросил:
– Ну что молчите?
– А мы не знаем её, – сказал Ачаев.
И агроном Берестаев тоже признался, что не слышал такой песни.
– Ну и молодняк пошел, ничего не помнят отцовского! – подосадовал Тулин. – Все бы им эти американские туги-буги. Совсем не осталось старой России! Вся в Эрефию перетекла.
– Больно грустная песня, – вздохнул Сыромятников. – Чать, мы не рекруты.
– Но давайте веселую, – предложил Тулин.
И опять его никто не поддержал. Сыромятников чему-то усмехался, Дмитрий Спиридонович делал вид, что не слышит, а Петр Петрович отправился к водителям с охраной, чтобы проверить, чем они там занимаются.
– Дмитрий Спиридонович, сыграйте что-нибудь из вашего репертуара, – попросил Тулин. – Я ведь помню, как в школе вы играли.
- Нет, нет, – сказал Дмитрий Спиридонович, – давно не играю.
Он прилег на траву и стал смотреть на озеро. Увидел в тени ветел уточку, выплывшую из камыша с поздним выводком утят. Птенцы были еще в пуху, желтые с серебристой чернью на спинках, они живым шнурочком тянулись за матерью по морщинистому следу, разбегающемуся по затененной зеленоватой воде. В их движении было много трогательной красоты, природной грации и живой радости. Утица оглядывалась на выводок и сама, кажется, радовалась своему милому семейству.
Они доплыли до камышей, перед самым носом утицы шумно бултыхнулась лягушка, сидевшая на округлом листе кувшинки. И выводок, тотчас испуганно рассыпался, веером бросившись под защиту матери и попрятавшись под её распущенными крыльями. И в этом тоже было много умилительного, трогательного и нежного.
У Димитрия Спиридоновича, давно остывшего к живому миру природы, эта картина вызвала такую щемящую грусть, что даже защипало глаза от внезапно проступившей солоноватой влаги. Ему вспомнился, медвежонок, убитый им в Чуровых лесах. И что-то вроде горького укора шевельнулось в его душе.
Тот медвежонок был совсем ещё глупым сеголетком. Медвецу он не сумел подстрелить. Она увела их от детеныша, и сама ушла густым мелколесьем, затерявшись где-то среди молодого липника.
Рдуясь ясному, солнечному дню и ничего не подозревая, медвеженок по-детски беззаботно катался по траве, смешно подпрыгивая на лапах, отмахиваясь от лесного прилипчивого гнуса, и кувыркался через голову.
Когда, прицелившись, Дмитрий Спиридонович выстрелил, медвежонка подбросило вверх. Звереныш кувыркнулся опять же через голову, уткнулся в траву, поводил судоржно лапкой и затих.
Подойдя к зверенышу, Дмитрий Спиридонович осторожно потрогал его стволом карабина, а потом, поддев носком охотничьего ботфорта, перевернул на спину и увидел, что мордочка у медвежонка красная. Решил, что кровь. Но, уловив знакомые запахи малины, догадался, что детеныш перемазался её соком. Должно, лакомился ягодой в ближних зарослях.
Пуля насквозь прошила грудь медвежонка, угодив ему прямо в сердце. И местное начальство, которое тогда было с Дмитрием Спиридоновичем, дивилось меткости его выстрела и вразнобой хвалило за охотничью хватку. Он и сам дивился тому, как ловко уложил этого сеголетка. Ему было и радостно, и в то же время неприятно оттого, что в глазах медвежонка, по-детски чистых и широко распахнутых, застыли испуг и удивление. Они словно бы вопрошали: за что? И он думал: и в самом деле, зачем убил этого несмышленыша?
Ему навсегда запомнились эти большие, невинные детские глаза звереныша с умирающим в них солнцем. И он до сих пор без внутренней неловкости не может вспомнить эти медленно мертвеющие ребячьи глаза...
Тем временем, как это и бывает среди подвыпивших мужиков, заговорили о международной политике. Оригинальничая, каждый желал выглядеть глубже, умнее и своеобычные, чем был на самом деле, и старался блеснуть остроумием. Но выходило у всех плоско и не очень глубоко. Водка вкупе с жарой делали свое дело и никому не прибавляли ума.
Свежее других выглядели, пожалуй, Сыромятников да Гирин, который хотя и пил со всеми наравне, но был трезв, как и полагалось ему по долгу службы.
Сыромятников по своей привычке говорил мало и старался взвешивать слова. Он и в молодости был склонен к раздумчивости и созерцанию. Одно время даже собирался поступать на философский факультет, но такового поблизости не оказалось, а ехать к черту на кулички, не было средств. Отец Федора Ивановича, боевой фронтовик, к тому времени умер, у матери оставалось их трое. И он был самый старший в семье. Надо было помогать матери доводить до ума младших сестренку и братишку. Потому вместо философии Федору Ивановичу пришлось осваивать инженерный профиль в ближайшем сельхозинституте.
Агроном Берестаев, стараясь не отстать от окружения, тоже желал выглядеть умным. Он завел разговор о роли личности в истории и стал утверждать, что лишь сильные фигуры остаются в исторической памяти. Они-то, де, и творят историю. А рохли после себя ничего не оставляют кроме золы, никакого следа, словно гнилое полено в костре. И при этом взирал на Дмитрия Спиридоновича. И было не совсем ясно, то ли он относит его к выдающимся историческим личностям, то ли к гнилому полену.
Сыромятников, лежа на боку и покусывая травинку, на рассуждения агронома заметил, что личность, прежде всего, это самостоятельность поступков, что без этого нет и не может быть никакой личности.
Ачаев тоже решился вступить в разговор и начал с того, что общество само выдвигает в критический момент яркую личность. И тоже посмотрел на Дмитрия Спиридоновича.
Федор Иванович вполне резонно заметил на это:
– Смотря, какое общество. Если общество лицемерно в своей основе, еще неизвестно, какую личность оно выдвинет. При лицемерном обществе, все окружение лицемерно. Против этого не только личность, но даже камень не устоит. И тоже в нужный момент будет выжимать лицемерную слезу из своего кристаллического нутра.
Дмитрий Спиридонович не выдержал, и сам включился в пьяный разговор.
– Многое зависит от самой судьбы, – веско заметил он, думая о своей жизни. – Тут никакая история не подмога.
Сыромятников по-своему развил его тезис.
– Что такое судьба? – медленно начал он, глядя куда-то в пространство, и сам же себе отвечая: – Это всего лишь обстоятельство, побуждающее человека к тому или иному поступку. А если брать шире, в общечеловеческом масштабе, это есть сам ход исторического движения...
Дмитрий Спиридонович слушал старого друга и молча восхищался им. Вот, голова! Какими широкими категориями мыслит! Вот кого надо в советники к себе тащить!
Но это восхищение недолго продолжалось.
Несмотря на коньяк, взбодривший кровь, Дмитрию Спиридоновичу все-таки скучно было среди этой деревенской компании. Пьяное умствование мужиков, их пустой трёп вскоре начали раздражать его. Он думал, что разговоры эти исключительно ради него затеяны. Интеллектом хотят поразить. А он, между прочим, и не таких мудрецов видал. У него в правительстве этих интеллектуалов хоть пруд пруди! И вообще, это очень смахивает на щегольство молоденьких кокеток, желающих своими нарядами сразить кавалера. И он хмыкнул: каждая блошка корчит вошку!..
В голове его стало трезво и ясно.
И он вдруг понял: чужие они. Свои, сельские, а чужие. И жизнь их чужая. И сам он чужой среди них.
И Дмитрий Спиридонович впервые пожалел, что прилетел на родину. Ничего здесь не осталось из того, что было его судьбой. Все давно умерло и покрылось ряской, как вон вода в озерной горловине. А если уж умерло, то возвращать незачем. Да и невозможно. На собственную могилу никто не ходит.
И если бы не надвигающиеся выборы, и не совет Бон Боныча, по своей инициативе он ни за что не прилетел бы сюда. Это Бон Боныч его озадачил: «В глубинку, понимаешь, смотайся. Пусть все знают, что мы не забываем о народе. Мы не какие-то там, понимаешь, ошметки. Мы всей пуповиной связаны с землей».
И теперь Дмитрий Спиридонович, сидя с мужиками, выпивая, слушая их разговоры, сам поддакивал им в иных случаях, но мысли его были далеко, где-то там, возле столичного Медового кольца и правительственного дома.
И для себя он не видел ничего странного в том, что за время, пока находился на озере, так ни разу и не вспомнил о своей матери.
Он, наверное, так и не вспомнил бы о ней, если бы опять же не Федор Иванович.
Уже в конце дня, посмотрев на склонившееся к закату солнце, тот хмуро обронил:
– Тетя Таня теперь, наверное, с ума сходит.
И только здесь Дмитрий Спиридонович спохватился: и верно ведь, заждалась мать! Теперь окна, поди, проглядела, ожидаючи его. Однако ответил Сыромятникову опять же с легкомысленным смешком:
– Совсем не сойдет.
И предложил, обращаясь к компании:
– Давайте купаться.
Он легко вскинул с земли свое упитанное тело и уже в который раз с разбегу бросился в озеро...
Сворачивать свой лагерь они начали, когда уже закат багрово загустел, и в небе заиграли пунцовые пятна. И воздух над озером заметно посвежел, стал влажнее; и звуки звонче стали разноситься среди вечереющей тишины.
На озимых еще слышалось урчание комбайнов, а на ближнем люцерновом поле забили ранние перепела.
Они с Петром Петровичем первыми покинули озеро. Хозяева остались собирать посуду: рассовывали по багажникам бачки, картонные коробки, не до конца истребленную водку, коньяки, пустые ящики из-под пива и свертывали тяжелый брезентовый полог.
Когда проезжали пшеничное поле, Дмитрию Спиридоновичу вспомнились Затютюрин с Паяцевым, их растерянные и жалкие, лица. И он торжествующе усмехнулся: «Будет теперь пища газетным писакам! На целый свет растрезвонят, премьер сенаторов не принял... Это хорошо! Пойдут толки и пересуды. Перед выборами это даже полезно»...
На повороте в село, завидев их машины, вытянулся в струнку, отдавая им честь, милицейский пост из трех офицеров и сержанта.
15
Мать уже подоила корову, убралась по дому и ждала Дмитрия Спиридоновича возле двора.
– Господи! – воскликнула она, встретив его и направляясь с ним в избу. – Сынок, я все жданки проела, ожидаючи тебя!
Разговаривая на ходу, она провела его в зал, включила свет, и Дмитрий Спиридонович сощурился под яркостью хрустальной люстры.
– Нинка приходила, тоже ждала.
– Плохо ждала, – пьяновато усмехаясь, сказал Дмитрий Спиридонович.
– Она замытарилась со своей школой. Того нет, другого нет; там пролилось, там прошикнулось, то рвется, то ломается, – заступилась за дочь Татьяна Семеновна.
– Знаем мы её дела, – опять недобро усмехнулся Дмитрий Спиридонович и вспыхнул, увидев, что манто, подаренное им Нине, как лежало в целлофановой упаковке, так и осталось лежать за шкафом в углу, на стуле. – Чего она всё свой пролетарский норов демонстрирует? Коммунистические бзыки показывает! Я сам жил при этом её коммунизме...
– Сынок, а каравайцы-то? – спохватилась Татьяна Семеновна, желая переменить разговор. – Я ведь целую горку напекла. И сливок свежих насипарировала. Иди поешь.
– Мам, я сыт, – еще не остыв от негодования, сказал Дмитрий Спиридонович.
Он посмотрел на мать своим слегка затуманенным взором и скорее не увидел, а почувствовал, как потускнело её лицо. И ему стало неловко за себя.
– Ну, разве что только парочку, – согласился он, потихоньку остывая.
Они прошли на кухню. На большом, покрытом полотенцем блюде, она вынесла из чулана стопку теплых каравайцев и китайскую фарфоровую пиалушку, полную сливок. И выставила перед Дмитрием Спиридоновичем. Он вместе с табуретом подвинулся к столу и лениво начал жевать. А она, присев напротив и подпершись кулачком, стала смотреть, как он ест.
– Завтра на кладбище к отцу, а потом и – в дорогу, – объявил он, желая прервать их молчание.
И здесь на него ни с чего вдруг напала икота.
– Фу ты, черт! Вот еще привязалась! – подосадовал он.
– А ты водички попей да и скажи: «Икота, икота, перейди на Федота, а с Федота на Игната, а с Игната на Филата…» Вот она и уймется.
И Татьяна Семновна опять осторожно перевела разговор на это столь короткое его гостевание и на завтрашний отъезд, в который никак не желала верить.
– Добром и не побыл, сынок, а теперь больше, наверное, никогда и не свидимся, – горестно вздохнула она.
Он молчал, громко икая, и попросил квасу с чайной содой. Она достала из холодильника стеклянный кувшин с квасом и принесла соду. Он размешал её в зашумевшем от пены квасе, выпил целый бокал, крякнул и перестал икать. Посидел, потер виски и, шумно выдохнув, пожаловался:
– Нет времени, мам. Я ведь занятый человек. На мне хозяйство целой страны. Тут иной раз и выспаться некогда.
– Разве я не понимаю, сынок!.. Ну и бросил бы к лешему её, эту работу! – бесхитростно посоветовала она. – Чать, не семеро по лавкам. Всего у тебя в достатке.  Хватит, наработался. Чего ещё надо?
Её совет так сильно удивил его, что он даже отупел на какое-то мгновение. Посидел, уставясь в стол, встряхнул головой, помолчал, вытер губы салфеткой и только после этого принялся обстоятельно растолковывать ей, как ничего не понимающему ребенку:
– Хм... Ну, задала ты мне задачку! Невозможную, можно сказать... Тебе легко говорить, бро-си-ить!.. А знаешь, мам, один умник недавно вот что мне выдал. Он сказал... Постой, постой, – хватаясь за лоб, с пьяноватой старательностью стал припоминать он, – дай-ка хорошенько вспомнить!
И Дмитрий Спиридонович устремил глаза к потолку.
– А-а, во! Он сказал: «Человек, добивающийся власти, ужасен. Но еще ужаснее человек, потерявший её»… Вот ведь какая дилемма тут…
– Неужто такая сладость, эта власть? – не поверила Татьяна Семеновна, и лицо её напряглось в ожидании ответа. – Чать, не мед, сынок...
– Мед, не мед, мама, а уж если прилип, мухой будешь биться, не отлепишься. Так и сдохнешь на этой горькой сладости!
– Господи, страсти-то какие говоришь! – испугалась она. – Вот куда влетел ты, сынок. А жил бы дома, не было бы ничего. Женился бы на Ленке. Так и жили бы вместе…
Он усмехнулся и посмотрел на неё со снисходительным превосходством все разумеющего человека и даже с презрительным укором. Она не заметила этого укора. Видела лишь на его размалевшем лице легкую усмешку, поощряющую и на другой очень важный для неё вопрос, который давно, словно червь, точил душу, не давая покоя. Она и желала бы избежать его, этого вопроса, оставить до другого раза, но знала, что другого раза у неё уже не будет.
– Сынок, – глядя ему прямо в переносицу, с ласковой печалью начала она, – как же это вы удумали своих людей-то из танков расстреливать?
И лицо её сделалось скорбным и даже виноватым.
Он не ожидал этого вопроса. Заерзал по табурету, закрутил шеей, словно бы к ней примеряли удавку. И по животу у него до самого низа потек легкий холодок, как и в ту пору, когда это случилось. Не смея взглянуть в глаза матери, Дмитрий Спиридонович нервно забарабанил пальцами по крышке стола, обдумывая, как бы половчее объяснить ей все.
Он всегда избегал разговора о тех давних, уже начинающих забываться событиях. И не любил вспоминать их. Они заставляли его, как бы заново переживать напряжнение той злосчастной поры. А это временами было невыносимо. И он даже в мыслях не держал, что его могут спросить об этом дома, и спросит не кто-нибудь, а родная мать. А она вот взяла и спросила, ковырнула самую жгучую его болячку. И он, не поднимая глаз, в растерянности забормотал, что-то непонятное и, одновременно прикидывая, как бы поделикатние увернуться от ответа, отделаться каким-либо незначительным пустяком.
– Чешут языки, это самое..., – начал он с привычной для себя невнятицы и понес: – Не я же расстреливал... военные стреляли... Они же всегда куда-нибудь стреляют... А эти тем более... Так... махры обтрепанные…. Ну, там заплатили им кое-чего... Мелочь какую-то... Они же и дом родной разнесут за бутылку!… А я здесь ни при чем…. Не я же отдавал приказы. На то главнокомандующий есть. А я ничего. Я хотел, как лучше...
И, заюлив глазами, выдавил из себя подобие улыбки, которая выглядела жалкой сейчас. Татьяна Семеновна увидела её и поморщилась, думая о том, что вконец изгадила сына столица, совсем изоврался. Уже лысый, а врет! Вот беда-то, прости Господи!.. Она скорбно подперлась сухоньким кулачком и, глядя на него, стала ждать, что он станет дальше говорить.
А ему опять, в который раз, вспомнилось, как тогда под стрельбу танковых пушек на большом настенном экране телевизора они с этим самым главнокомандующим пировали в его новой загородной резиденции «Сивкины Горки». Её тогда только что открыли. Прежде здесь размещался пансионат для ветеранов партии, который населяли в основном безродные старики и старушки, пребывающие в глубокой физической немощи. Иные из них были настолько древними, что не могли самостоятельно двигаться. Другие и вовсе выжили из ума и выдавали себя, кто за Радека, кто за Клару Цеткин, кто за царевича Алексея. А один совершенно безбородый старичок с большой лысиной на своей тыквообразной голове уверял, что он и есть самый настоящий Ленин.
Население пансионата особенно в последние годы катастрофически убывало. И через год, другой от «Сивкиных Горок», наверное, ничего бы не осталось кроме помещений с обслуживающим персоналом и ближнего погоста. Но Бон Бонычу недосуг было ждать. Он скоропалительно загорелся желанием заиметь еще одну загородную резиденцию для отдыха с инодержавными гостями. А посему издал указ, по которому в рамках борьбы с партийными привилегиями обитатели пансионата подлежали немедленному и безоговорочному выселению из своего последнего приюта.
Было создано и активно задействовано специальное правительственно – хозяйственное подразделение, которое горячо и принялось за дело. Одних ветеранов стали отправлять в дома престарелых, других – в психиатрические диспансеры, а двоих, скончавшихся прямо в карете скорой помощи, пришлось везти сразу в крематорий.
Не обошлось без слез и воплей, и даже террористического акта со стороны одной весьма агрессивной революционерки, бывшей активистки «Боевой организации» партии эсеров. Когда пришел черед выселять её, она с криками: «Ах вы, царские сатрапы!» – протезом своих искусственных зубов вцепилась в руку новому коменданту «Сивкиных Горок» генералу Бородкину. И этот её экстремистский выпад обернулся большой бедой для генерала: он лишился двух фаланг на среднем и указательном пальцах правой руки.
Старушку должны были судить новым демократическим судом. Но и здесь бывалая террористка проявила революционное коварство: во время следственного эксперимента взяла да и скончалась прямо на ступеньках своего последнего прибежища. И это её подлое коварство страшно возмутило господина Бородкина, жаждавшего праведной судебной мести «за нанесение физического ущерба материальной части его тела», как было написано в исковом заявлении. Ну, старуха, в столь ответственный момент и такую свинью подложить!..
Зато у хозяйственного генерала теперь появилась масса времени на строительно-монтажные работы. А посему помещения бывшего пансионата вскоре заиграли всеми красками президентской радости. Заморские специалисты немедленно одели «Сивкины Горки» в белый с розовыми волнами мрамор, покрыли сусальным золотом, изукрасили трехцветными витражами, оправили в уральский малахит и яшму, отделали красным деревом, колхидским самшитом, а на паркетные полы были пущены лучшие породы горного кедра.
Вот в эту резиденцию и отправились они с Бон Бонычем.
Еще до того, как стрелять танкам, оба побывали на шумном митинге в защиту демократии. И здесь под одобрительные крики столичных фарцовщиков, партийных расстриг, институтских лаборантов, адвокатов и почувствовавших вольный ветер поживы криминальных авторитетов, сцепившись руками и потряхивая ими в воздухе, напрягая жилы, кричали с помоста: «Свобода, демократия, президент, премьер, народ, единство!» Из толпы созидательными возгласами одобрения отзывались им наиболее сознательные эрефские сограждане.
Был с ними и мазарский мэр Пристебаев, короткотулый, плосконосый человек в блатной кепчонке с куцым козырьком, в заношенном сером плаще и клетчатых штанах. Своим внешним видом Пристебаев напоминал главаря воровской малины времен НЭПа. Он и свою мэрию собирал по признакам криминального сообщества. И Дмитрий Спиридонович относился к нему с настороженной ироничностью.
– Вот видишь, – ухмыляясь и отворачивая лицо от Пристебаева, потихоньку говорил Дмитрию Спиридоновичу президент. – Народ поддерживает меня. А ты спрашиваешь, как будет... Вот так и будет... А эти червяки, – кивнул он в сторону парламентского корпуса, – задумали отрешить от власти. А хэ-хэ им не хо-хо! Да меня сам Господь Бог не отрешит! Мне и друг Билл готов придти на помощь, и друг Коль поперек не идет…
Он воровато осмотрелся и, склонившись к уху Дмитрия Спиридоновича, зашептал:
– А этим, так называемым депутатам, я уж задам жару! Я им покажу, как поперек вставать! – И его глаза побелели. – Не уйдут добровольно, я их, понимаешь, вакуумными снарядами вышибу! И всю элекричиству, и воду отключу, пусть, понимаешь, в горшок ходят…. Ишь, чего удумали, власть отнять! Я им отниму!.. Я им выбью мозги-то!
Он возбужденно дышал, и от него тянуло густым перегаром.
Оба ждали, когда прибудут танки. И они вскоре прибыли. Бон Боныч радостно потер руки и торжественно произнес:
– Ну, сейчас начнется! Пусть теперь сами с пушками разбираются. А мы с тобой айда в «Сивкины Горки»! Подальше, понимаешь, от этой вакханалии. Пусть генерал Земнухевич воюет со своими орлами... Очень надежный генерал, хоть и сволочь! – похвалил он. – Что скажешь, то и делает. За деньги и звездочку не то, что расстрелять, раком встанет посреди площади!.. Хороший генерал!
И засмеялся, скривив рот.
Сам Дмитрий Спиридонович тогда был словно бы под гипнозом. И хотя его терзали страх и сомнения, он поступал так, как говорил президент. И выполнял его указания пусть и с безвольным, но радостным послушанием.
Кроме страха в душе было что-то ещё, очень важное для него. Может, даже самое важное в его жизни. И он знал, что это важное именуется властью, её сладостной вершиной, которой он достиг и к которой с упорством упрямого альпиниста пробивался тридцать с лишним лет. И теперь оставить её, лишиться премьерского портфеля ради каких-то там депутатишек? Нет, это было выше его сил.
Разумеется, он боялся предстоящей крови, которой теперь и должно было все разрешиться, но еще больше боялся потерять свое положение. И, успокаивая себя, утешался мыслью, что если и прольется кровь, то это будет чужая кровь. И боль, и слезы, и сиротство будут чужими. Это никаким краем не коснется его. Только бы самому всего не видеть...
И потому предложение Бон Боныча не только обрадовало, но и воодушевило его. Пусть они, как хотят, пусть перестреляют друг друга, он здесь не при чем. Подальше, подальше от этой, как справедливо заметил президент, грёбаной вакханалии! Незачем в такую минуту выставлять себя напоказ стране.
Они оставили на помосте мэра Пристебаева вместе с группой переметнувшихся на их сторону депутатов, а сами сели в поджидающие их машины и тронулись.
Над городом висело унылое скопище серых облаков, сквозь которые, то, вспыхивая, то пропадая, куда-то стремительно летело солнце. И вокруг все было серым и унылым.
Их кортеж в сопровождении личной охраны выскочил на площадь Демократических баррикад с огромным, недавно установленным здесь панно, на котором был изображен витязь Свободы, пронзающий копьем толстого тоталитарного змея Зла. Лицо витязя с высоким, лоснящимся лбом блестело от осенней влаги. И в лице, и в самой упитанной фигуре демократического воителя угадывались знакомые черты столичного мэра. Дмитрий Спиридонович знал, что скульптор Чухбели именно с Пристебаева лепил образ своего героического воина.
И он представил, как этот самый Пристебаев, оставленный за главного распорядителя на митинге, теперь возбужденно орет в мегафон, и, как лицо его при этом наливается красным, свекольным соком, а на шее натужно набухают толстые жилы, словно резонаторы у брачной весенней лягушки. И это немного развеселило Дмитрия Спиридоновича.
Из-за высотных зданий неожиданно прямо на их пути вывалилась черная зловещая туча, похожая на крылатое чудище с головой звероящера. И когда среди серых облаков перед тучей багрово всплескивало солнце, казалось, что само чудище изрыгает из своей пасти клубящиеся языки пламени. Редкие капли дождя в этих багряных вспышках становились похожими на кровавые гроздья. Было такое впечатление, что само тулово необычного чудища оплывало кровавыми потёками.
Эта картина удручающе подействовала на Дмитрия Спиридоновича. У него даже правое веко начало подергиваться от нервного тика. И он суеверно подумал: «Не к добру такое».
В «Сивкиных Горках» они закрылись в просторном кабинете психологической разгрузки президента, и Бон Боныч первым делом извлек из бара, скрытого в стене дверцей в виде венецианского зеркала, коньяк, бокалы и минеральную воду. Из холодильника достал лимоны, греческие оливки, икру и шоколад. Бон Боныч особо обожал коньяк с шоколадом.
Удобно расположившись в кресле за резным ореховым столиком под большой пальмой, Дмитрий Спиридонович, успокоился и почувствовал себя уютно среди богатого великолепия президентских апартаментов. Кабинет был оборудован аксесуарами, необходимыми для отдыха и покоя всенародно избранного. Имелся здесь и небольшой корт для игры в настольный теннис, экран для просмотра кинофильмов, настенный японский телевизор, душ, спрятанный за зеркальной дверью в самом торце помещения. А главное, имелось два бара, заполненные самыми разнообразными горячительными напитками, к которым у Бона Боныча было особое пристрастие. За холодильниками здесь строго следили и не давали переводиться в них свежему, изысканному набору обязательных закусок.
Свою обслугу президент оставил за расписанной сусальным золотом двустворчатой дверью с государственным гербом. Он запретил кому-либо входить к ним, и застольем распоряжался сам; вслед за шоколадом подал осетровый балык и марокканские апельсины. Затем включил телевизор и принялся жадно наблюдать, что там происходит и скоро ли будут палить по зданию парламента. И когда грохнул первый пушечный выстрел, он высоко и весело подпрыгнул.
– Вот так их, вот так их, шша! – торжествующе крикнул Бон Боныч и для убедительности восторженно притопнул ногой. – Дави их, дави!
Всенародный подскочил к столику с выпивкой, налил себе полный фужер коньяку и возбужденно предложил Дмитрию Спиридоновичу:
– Давай махнем по этому случаю!
Дмитрий Спиридонович почувствовал, что и сам возбуждается, что им тоже овладевает азарт охотника. Он даже не заметил, как выпил коньяк не из рюмки, а прямо из хрустального бокала. Внутри погорячело. Им овладела необыкновенная крылатая легкость. Будто камень отвалился от сердца. И событие, развернувшееся на телеэкране, казалось уже не таким страшным, как представлялось прежде. Не страшнее обычных американских триллеров, которыми теперь упивалась страна.
Президент, не давая передышки, налил еще коньяку себе в большой фужер, а Дмитрию Спиридоновичу опять – в бокал. Оба одновременно выпили, и обоим стало весело.
По внутренней связи Бон Боныч вызвал начальника личной охраны Гужова и велел принести гармонь.
Пока закусывали и, скосив глаза, смотрели на большой настенный экран телевизора, появился Гужов с музыкой. Это была та самая гармонь, на которой Дмитрий Спиридонович играл в прошлый раз, когда отмечали поступление первого трансферта из международного банка господина Капсю.
– Давай играй! – приказал президент, наливая коньяк и не отрывая взора от телевизионного экрана, на котором разворачивалась самая настоящая танковая баталия.
Стальные туши боевых машин, подрагивая, нетерпеливо ворочали хоботами стволов, выискивая очередную цель, а затем выплевывали из себя сернистые клубы дыма, вслед за которыми раздавались раскатистые грохоты выстрелов.
Рядом с танками колыхалась толпа зевак. Одни плакали, другие радостно визжали и прыгали, приплясывая. Это тоже возбуждало и заставляло трепетать сердце.
– Давай плясовую! – приказал президент, лихорадочно сверкая глазами и поднимая очередной фужер. – С выходом только.
Дмитрий Спиридонович растянул гармонь и заиграл «цыганочку». Президент вместе с фужером выскочил на середину зала, выпучил глаза и, хлопая свободной ладонью себе по коленке, стал подлаживаться под мелодию. А затем единым движением опрокинув коньяк в широко раскрытый рот, громко крякнул и начал подскакивать на месте, выкрикивая после каждого выстрела на экране:
– Вот она, вот она,
Наша за-го-гу-ли-на!
И пошел кругами, топая так, что зазвенели хрустальные люстры, задрожал паркет, а потом, запрокинув голову, попытался запеть частушку, сочиненную когда-то его помощником Сатировым, изгнанным из президентской команды за мужеложство:
– Коммуняков мы умоем,
Дайте, люди, только срок.
Будем кланяться на Запад,
А катиться на Восток.
Опля! Опля! Опля!
Со свирепостью на лице он вскинул над головой хрустальный фужер и со всего маху хватил им о паркетный пол. Хрусталь брызнул множеством искристых льдинок. Всенародный принялся давить осколки подошвами своих штиблет. При этом он топырил руки и выкрикивал, кружась:
– Гей, гей, бей их, тюхов, не жалей!
Выпученные глаза Бон Боныча остекленели и казались мертвыми. И Дмитрий Спиридонович, бешено играя, подумал, как бы они не выпали из орбит и не брызнули своими осколками по начищенному до вощаного блеска паркету. Но это ничуть не испугало его, а лишь сильнее подхлестнуло. Он заиграл еще веселее, ещё задорнее, перекатывая гармонь с колена на колено.
Вспомнилось, как в его бытность на посту начальника главка, ему довелось заночевать где-то на Ямале в ненецком промысловом колхозе. Вечером за ужином в красном чуме они выпили спирту под жареную оленину. Местного председателя быстро развезло, и он в расчете еще на выпивку, заговорщиски сообщил им:
– А наш стойбище, однако, свой шаман имеет. Камлать может.
У спутников Дмитрия Спиридоновича, разогретых спиртом, это сообщение вызвало неподдельный интерес, и они пожелали видеть и самого шамана, и его камланье.
Председатель сам побежал за шаманом, но перед этим предупредил, что без огненной воды никакого камлания не будет. Пришлось Дмитрию Спиридоновичу посылать помощника в вертолет еще за двумя бутылками спирта.
Шаман не заставил себя ждать. Это был крупный человек с лицом цвета хорошо прокопченного леща, без головного убора, нечесаный и лохматый в своем зверином одеянии. Он был в ремешках, словно лошадь в сбруе, со множеством блестящих пуговиц, бляшек, звенящих монет, бубенчиков и даже простых жестяных банок из-под рыбных консервов. В руках шамана был кожаный, потертый бубен.
– Однако здравствуйте всем! – нараспев произнес шаман, войдя в чум.
Председатель колхоза велел поставить в центре чума керосиновый фонарь, изображающий огонь. Шаману налили граненый стакан неразведённого спирта. Он выпил, не закусывая, шумно выдохнул, утерся лохматым рукавом и начал камланье.
– Урх-урх-урх, – колотя в бубен, издавал он утробные рычащие звуки и, прыгая вокруг фонаря.
Чем сильнее развозило его, тем яростней было шаманское урханье, и громче гудел бубен. Лицо шамана вспотело, а узкие щелки глаз блестели живой яростью, такой же, как теперь у президента. И, вспоминая то знаменитое северное камланье, Дмитрий Спиридонович восхищенно поглядывал на Бон Боныча и думал: «Да это же шаман! Самый настоящий белый шаман!»
Президент между тем с растопыренными руками, словно раскормленная дрофа, собирающаяся взлететь, ходил кругами по залу, шевелил пальцами, и они как-то необычно переплетались, словно живые водоросли под током воды. А один самый короткий был похож на толстого жирного червяка.
Бон Боныч, кажется, ничего не замечал вокруг, увлеченный своим победным президентским камланьем, и топот его ног становился  еще бешенее.
Дмитрий Спиридонович и сам чувствовал, как, захлестывая, его тоже накрывает и окатывает жаром этот радостный экстаз веселья и победы. И он рвал гармонь во все мехи.
На экране телевизора тем временем потухли картины с расстрелом парламента. И Дмитрий Спиридонович решил, теперь они с президентом оба навеки повязаны одной кровью, и теперь одному без другого им быть невозможно.
В самый разгар их веселой пирушки, когда оба были уже достаточно пьяны, и дело дошло до объятий с целованиями, появилась президентская дочка Меня Боновна, ставшая недавно государственной советницей. Дмитрий Спиридонович увидел её, идущей от дверей, и ему спьяна померещилось, будто из-под короткой, замшевой юбочки президентской дочки неосторожно мелькнул кошачий хвост. Наваждение длилось лишь мгновение. Но даже после того, как хвост исчез, ему не переставало казаться, что под юбкой президентской советницы не утихает какое-то возбужденное шевеление, что-то ворочается.
Картина настолько поразила Дмитрия Спиридоновича, что он даже слегка отрезвел и подумал: «А Меня, видать, штучка горячая!»
– Папочка, – строгим голосом сказала Меня Боновна, глядя лишь на отца и совершенно не замечая Дмитрия Спиридоновича. – Нам пора лекарство принимать.
Дмитрий Спиридонович понял, что веселью пришел конец. Он молча встал, свернул гармонь, поставил её на журнальный столик и заторопился к выходу. Его никто не остановил, хотя он на всякий случай пробормотал, закрывая за собой дверные створы:
– Я пошел…
В холле увидел группу военных. Они жались вдоль стены, как стеснительные невесты в сельском клубе. Среди них был и человек в черном костюме с ядерным чемоданчиком. При виде Дмитрия Спиридоновича, военные вытянулись и отдали ему честь. «Эх, вот из чего жахнуть бы по эти мудакам!» – скользнув взглядом по ядерному чемоданчику, с хмельной отчаянностью подумал Дмитрий Спиридонович, имея в виду депутатов, и вышел к подъезду, где его поджидала машина и Гирин с телохранителями.
Тот расстрельный день и запомнился ему их с президентом веселым пиром. Но именно с той поры он стал бояться выборов: а вдруг проиграют, что тогда станет с ним? И эта мысль, как вошь, постоянно точила его, не давая покоя. Его подмывало узнать, а что думает по этому поводу сам президент? На нем-то, пожалуй, побольше крови!
И однажды он не выдержал. Во время зимней охоты вечером за выпивкой, улучив момент, напомнил Бону Бонычу:
– А ведь скоро выборы. Кабы нас потом, когда уйдем, за жопу не взяли. Придет кто-нибудь горячий на смену и понесет. Хорошо, если по этапным кочкам, а то ведь и к стенке могут поставить за такое.
Президент откушал коньяка, почмокал, уставясь в одну точку, выпятил нижнюю губу и небрежно обронил:
– Не поставят. Кишка тонка! Да я и сам пока никуда не собираюсь, посижу на своем месте. А в случае чего, мы им Плутина подсунем. Даром, что ль, на выучку Собачкину отдавали!
И Дмитрий Спиридонович молча подивился президентской разумности: ты погляди, не так уж прост этот их шаман! Пьет, а сам вперед смотрит. Видишь, и замену наметил. На выучку отдал человека. И не кому-нибудь, а самому Собачкину. Это хорошо, что Собачкину! Он плохому не научит.
Собачкин был личностью известной в эрефских либеральных кругах. Профессор, доктор наук. Исследователь сталинской биографии.
Впервые он прославился на посту руководителя парламентской комиссии по расследованию чрезвычайных событий в стране. Одно из таких чрезвычайных событий принесло Собачкину, можно сказать, мировую славу. Ему удалось доказать, что рота строителей федеральных войск посредством одних саперных лопат сокрушила десятитысячную хорошо вооруженную толпу уличных горлопанов. И не только разогнала её, но и вытоптала, как огуречную грядку.
Вот тогда его и заметил сам президент. И как незаменимого бойца общественно – политических и правовых ристалищ бросил на управление целым краем. Собачкин и здесь, проявив незаурядную руководительскую хватку, хорошо управлялся со своей службой. Им были довольны и федеральные чиновники, и зарубежные политики, и коммерсанты, и отечественная демократическая элита.
И было не совсем понятно, как при таком хорошем управлении буквально через пару лет подведомственная Собачкину территория скукожилась, почернела, словно обугленный лист бумаги, и стала осыпаться пеплом. И почему она так сильно проросла бурьянами коррупции и криминала?
Кроме управления краем, Собачкин с большим упоением работал над книгой о великом кормчим товарище Иосифе Вассерионовиче Сталине. В этом своем капитальном труде он очень верно подметил, что под личиной Сталина скрывался не кто иной, как Иосиф Джугашвили. Он же Сосо, он же Коба.
Будучи личностью увлекающейся, о злодействах своего героя Собачкин насочинял такого, что и сам заробел.
Надо сказать, природа богато наделила господина Собачкина не только ярким сочинительским даром, но и неистребимой склонностью к хвастовству. А уж говорун был! И меду не нужно, только бы его слушать! Но, опять же, как и большинство людей, склонных к хвастовству, он оказался не в меру пуглив и робок. Это качество самым трагическим образом отразилось на его судьбе. Ведь работа над книгой о такой исторической личности, как Сталин, подразумевает не только литературные таланты, но и наличие определенного мужества. Собачкин же писал и оглядывался, писал и оглядывался. И это непомерное напряжение души вконец подорвало его здоровье. Нервы Собачкина расшатались до того, что он стал вздрагивать даже при одном имени Сталина.
А тут еще этот печальный случай в президентском дворце! Будучи на торжественном приеме, Собачкин увидел в зале заседаний отставного генерала Полоцкого, который, как и товарищ Сталин, имел привычку носить усы и френч военного покроя. И руку любил держать точно так же, как товарищ Сталин, за бортом френча. Да и прищур глаз у него был чисто сталинским.
Собачкин увидел этого Полоцкого, затрепетал, забился, как президентский штандарт на ветру, и с криком: «Спасайтесь, Сталин идет!» – бросился под юбку известной диссидентки Надорской, стоявшей рядом.
Надорская, большая, толстая баба, никогда не знавшая замужества, с короткой, черепашьей шеей и слоновьими ногами, замерла в сладостном изумлении и, блаженно улыбаясь, словно бы окоченела, растопырившись во весь проход. Крупное мужицкое лицо её застыло в предчувствии какой-то радостной истомы. И сама она напряглась, закрывши глаза и прислушиваясь к теплому шевелению под своей широченной юбкой.
Когда помощники Собачкина пришли ему на помощь, попытавшись извлечь своего хозяина из столь деликатного укрытия, Надорская впала прямо-таки в неистовое бешенство.
- Прочь, хамло! – брызгая слюнями, визжала она. – Не смейте ничего трогать у моих ног! Вы недостойны!.. Ваше место у параши!..
Её напор был столь яростен, что помощникам Собачкина, утираясь платкаими, благоразумно отступились и вызвали бригаду санитаров психиатрической больницы. Они-то не без грубой силы и освободили впавшего в оцепенение Собачкина из-под юбки нигодующей Надорской.
Собачкин, кажется, ничего не понимал из происходящего. Он слабо дергался в могучих руках санитаров, бессмысленно хлопал глазами и что-то мычал.
После этого скандального случая, обеспокоившись здоровьем своего любимца, президент отправил его на воды в Баден-Баден. Здесь Собачкин благополучно и утонул, принимая радоновую ванну. Прошел слух, будто в смерти этого несравненного ученого и политика повинен опять же герой его литературных упражнений, этот проклятый Сталин. По словам лечащего врача, прежде чем утонуть, Собачкин успел вроде бы даже крикнуть: «Да здравствует товарищ Сталин, великий вождь и учитель всех времен и народов! Смерть коммунистическим приватезаторам!»
Но в этот слух Дмитрий Спиридонович не желал верить. Про него тоже вон болтают, будто он захватил все нефтяные промыслы страны. А он их и не захватывал. Законным путем оформил крохотный кусочек нефтеносной Ойкумены. И он нисколько не богаче других.
Похороны по случаю кончины Собачкина были пышными, и на них, выпив два стакана померанцевой водки, сам президент безутешно плакал. Заламывая руки, он горько стенал над одетым в бархат гробом: «Какого богатыря не уберегли! Какой могучий дубище свалился!».
На этих похоронах Дмитрий Спиридонович и видел тогда Плутина, яблоневой молью мелькнувшего среди толпы, да так быстро, что он даже не успел хорошенько рассмотреть его. Петр Петрович Гирин докладывал ему, будто бы этот самый Плутин является тайным казначеем президентского семейства, А угодил он Бону Бонычу тем, что, просидев ночь под кроватью на конспиративной квартире, сумел зафиксировать на диктофон весь любовный экстаз одного непокорного эрефского прокурора во время его страстных утех с двумя столичными проститутками.
Еще болтают, будто бы этот Плутин какой-то коммерческой сделкой замаран. Потому-де и ведет себя тихо, словно подпольная мышь. Димитрий Спиридонович одобрял такое поведение претендента на президентский престол. И считал, что это хорошо, что замаран. В случае чего, можно и одернуть, чтобы знал свое место, как веник у порога, и не очень зарывался... А Собачкин, хоть и ученая тля, но молодчина! Сумел–таки воспитать надежного человека...
И Бон Боныч очень даже тонко все рассчитал. Народ, он, доверчив и стаден: в любой загон пойдет, если правильную установку дать. Самую непосильную гирю не шею себе повесит, если только умеючи райской жизни пообещать. А обещать, слава Богу, нынче нучились. И есть кому двигать эту работу в массы. Вон их сколько, телетузиков, мантулится на телеэкране! Только успевай доллары отстегивать!..
Эти мысли в одночасье пронеслось в смутной голове Дмитрия Спиридоновича. Словно бы электрическим зарядом прошило мозг его. И хотя были тяжесть в голове и теле, а в ушах слегка звенело от непривычной тишины, и дрема начинала одолевать его, мозги Дмитрия Спиридоновича работали, как электронный калькулятор. Сказывался многолетний управленческий опыт. Умение наперед просчитывать ходы.
Мать тем временем принялась убирать посуду и яства со стола. Отнесла каравайцы в чулан. Смахнула себе в ладонь крошки и горестно сказала, что она-то поймет его, а вот односельчане? Не понимают они, сынок. Осуждают за эти танки. И принялась наставлять его, говоря, что не дело, сын, плясать под чужую дудку, не маленький, пора свою голову иметь, не надо слушать этого своего борова. Нечего смотреть из-под его руки, а то привыкнешь к хозяйской привязи, так и будешь, как теленок на приколе. Жди ,когда принесут тебе пойло...
По-матерински доброе ворчание её потихоньку убаюкивало Дмитрия Спиридоновича и еще сильнее вгоняло в дрему.
Увидев, что он дремлет, Татьяна Семеновна замолчала: оказывается, зря старается, язык себе околачивает. И никакой правды от него не добьешься. Господи, все на обмане! Вся жизнь человеческая. Как тошно! И горько от этого! Дети обманывают мать. Брат с сестрой живут в разладе. Куда же катимся? К каким еще краям? Закрыть бы глаза и не видеть всего этого!
Прежде она не верила, что человеку надоедает жить. И удивлялась, слыша от древних старух: «Нет, девки, не хочу больше мытариться. На погост пора».
Ей было особенно удивительно то, что говорилось об этом как-то по-обыденному просто, без всякой жеманности, словно бы не на вечный покой собрался человек, а так, до ветру сходить.
Покойная Анисия Червова, родная тетка по матери, помнится, дожив до своих пределов, тоже однажды удивила её.
– Ты, – говорит, – Таньк, возьми мои калоши. Совсем ненадеванные ещё. Верка недавно из города привезла. Удобные, глубокие, как лодка. Утром по росе будешь ходить. Ноги не замочишь.
– А сама-то? – изумилась Татьяна Семеновна.
– А мне больше не надо, – сказала. – Я завтра умирать собралась.
– Это ещё чего удумала?
– Надоело жить. А завтра умереть в самый раз будет. Пятница ведь. У ребят выходной начнется. В будни-то им с завода придется отпрашиваться. А тут без всякой колготы в воскресенье и похороните... У меня все уже готово. И гроб припасен, и крест вытесан. В сарае на полатях лежит... Баню сама истоплю, помоюсь, обряжусь в смертное. Вот только свечки не забудьте купить... И еще думаю, под дождик бы подгадать. Чтоб зря людей от уборочной не отрывать. Да, наверное, не больно подгадаешь. Оно вон постоянно врет – это бюро погоды. Скажет одно, а на дворе – другое. Тут уж как Бог пошлет...
И умерла аккурат в пятницу. Зашла к ней в обед с фермы, а она уже готова. В избе прибрано, полы помыты, Даже щей не забыла наварить. Дети из города приедут, и еда им готова... Сама на лавке лежит под образами и руки, как плети, свесила.
Вот и ей бы так подгадать, чтоб без колготы. Но разве подгадаешь? А не получится, как у тетки Анисьи. Нинка ладно, под боком живет. А Митя так и так на похороны не приедет. И Алину не дождешься. Она и была-то всего один раз после свадьбы. А внук со своими ребятишками так ни разу и не был у неё. Не хочет знать, откуда корни пошли...
Дмитрия Спиридоновича уже по-настоящему разморил сон. Облокотясь о стол, он подпирал голову рукой, но локоть то и дело соскальзывал со стола, и это заставляло вздрагивать его.
Татьяна Семеновна остановилась перед ним, увидела, как он мучается, и жалостливо вздохнула.
– Совсем осовел, сынок? – с тихим сочувствием произнесла она. – Отдыхать пора. Постель разобрана, давай ложись в спаленке.
Он вскинул на неё оловянно отжелевшие глаза и взъерошил на голове прическу из нескольких жиденьких волос. И даже встряхнулся, не поддаваясь сну и желая освободиться от навалившейся тяжести.
– Выпил лишнего, сынок, вот и сморило, – опять сочувственно сказала Татьяна Семеновна и, помолчав, попросила: – Не пил бы ты её, сынок, окаянную! Ну, её к шутам! Пользы-то? Этот твой боров станет к тебе приставать, а ты возьми да и скажи ему: мол, нельзя мне; кишки, мол, болят... Держись подальше от этих его выпивок.
Он вяло улыбнулся, поднялся и обнял её.
– Ну, и умница ты у меня, мама! Знаешь, как жить!
– Да уж не глупей ваших президентов, – с притворной строгостью сказала она и легонько толкнула его спину: – Иди уж, дрыхни, давай! А то ведь завтра ехать.
И, покачав головой, опять глубоко и горестно вздохнула.

16
То ли от духоты и бродившего в нем коньячного хмеля, то ли оттого, что завтрашним вечером предстояли важные переговоры с господином Капсю, спалось Дмитрию Спиридоновичу неспокойно. Он часто просыпался, открывал глаза и подолгу не мог понять, где находится. Но, прислушавшись к сочному почмокиванию маятника настенных часов, вспоминал: «Ах, да, в родительском доме!» И снова проваливался в вязкую трясину сна.
Его одолевали кошмары, которые были размыто беспорядочными, обрывочно рваными и даже не оседали в мозгу. Но одно сновидение оказалось настолько живым и реалистическим, что даже испугало своей неприятной явью.
Снилось ему, будто бы он находится в тронном зале на приеме у какой-то королевы. Вроде бы у английской.
Её Величество торжественно восседало на троне и было похоже на большую золоченую муху. Даже прозрачная накидка королевы с изумрудными блёстками по всему полю походила на крылья большой по-весеннему нарядной мухи.
– Его Превосходительство, полномочный посланник Эрефии господин Черногузов! – громко объявил церемониймейстер и стукнул жезлом об пол.
Дмитрий Спиридонович строевым шагом приблизился к подножию трона и, не сводя глаз с Её Величества, замер, изогнувшись в напряженно усердном поклоне. И здесь к своему ужасу он почувствовал, что портится воздух.
Он не знал, как пахнет скунс, но ароматы колхозного свинарника с детства сидели в его памяти. И теперь запах, растекающийся по тронному залу, был такой силы и плотности, что, казалось, его одновременно испускают не менее десятка колхозных свинарников.
Холодея, Дмитрий Спиридонович снизу смотрел на королеву и думал, что же будет. Её Величество сморщило свой напудренный носик, поднесла к нему свой надушенный платочек и с удивлением стала взирать на Дмитрия Спиридоновича немигающим взглядом изумленной совы.
«Ну, вот, – обреченно пронеслось в голове Дмитрия Спиридоновича, – хотел, как лучше, а получилось, как всегда».
Её Величество нетерпеливо поерзало по трону, затем резко поднялось и удалось в свои королевские покои, капризно взмахнув платочком в сторону Дмитрия Спиридоновича. По её королевскому знаку к нему подскочило несколько дюжих гвардейцев в смешных, канареечных нарядах, подхватили его под руки и поволокли к парадному выходу.
– Сейчас же отпустите! Не имеете право! – кричал Дмитрий Спиридонович. – Я не позволю с собой подобного произвола! Я лицо сугубо дипломатическое! Премьер великой Эрефской державы! Меня никак нельзя!..
Он боялся, что его высекут, и бешено рвался из рук.
Но гвардейцылишь смеялись над его выкриками и с веселым упорством исполняли свою роль. Один из них, не сдержавшись, злобно выговорил на ломаном эрефском языке:
– Вот ведь воняет как гаденыш!
Дмитрия Спиридоновича вытащили на крыльцо, подняли за руки и за ноги и по команде офицера бросили на булыжную мостовую. Он со всего маху шлепнулся на камни, несколько раз подпрыгнул, словно туго накаченный резиновый мяч, и проснулся в горячем поту.
– Господи, Царица Небесная, что стряслось? – услышал в темноте испуганный голос матери.
Дмитрий Спиридонович осторожно ощупал вокруг себя и понял, что свалился с кровати вместе с подушкой и толстым стеганым одеялом.
Мать тем временем включила свет и заглянула в спаленку.
– Душно, – сказал он, поднимаясь.
Взял подушку и зашлепал с нею в зал к дивану.
– Не ушибся, сынок? – все тем же испуганным голосом спросила мать, тенью следуя за ним.
– Да нет, я же на одеяло упал. Запарился совсем! Окошко надо бы открыть. И давай свет погасим. А то глаза режет.
Она покорно исполнила его желание, щелкнула выключателем. В избе сразу стало темно. И среди этого душного, избяного мрака размытым матовым свечением проступили окна.
Он решил подышать свежим воздухом. Взял стул и подсел к раскрытому окну. В его голове вертелся вопрос: к чему бы такой дурацкий сон? Уж, не к завтрашней ли встречи недобрый знак?.. Вот унижайся, ползай на брюхе перед этой гнидой Капсю... Как трансферты выбивать, так ему одному отдуваться. А делильщиков налетит, словно мух на поганый гриб. И каждому дай! Каждый только урвать старается...
– О чем задумался, сынок? – заставил его вздрогнуть голос материн из её темного угла с кушетки.
– Да, так, – не сразу ответил он. – О неснятой шкуре медведя... Кредиты не дают покоя.
– Деньги, что ль? – не поняла она.
– Деньги, – лениво ответил он.
– Вот еще о чем нашел думать, – добродушно проворчала она. – Деньги – это навоз. Вон у нас Колька Лудаков, чать, помнишь его?.. Пхал, пхал в свою кубышку. Штаны бабе, и те сам покупал, какие потолще да погрубее. Чтоб, значит, как солдату, на полную службу хватило. А помер, и деньги кончились. Приехал сынок ненаглядный, да за одно лето и пропил их! Вот они, твои деньги...
– Ну, мои не скоро пропьешь, – разглядывая тень охранника, маячившую за изгородью палисадника, снисходительно ответил он. - Пожалуй, глотки не хватит.
– Хва-а-тит, – сказала она нараспев. – Еще как хватит! Глотка у нашего мужика широкая. Не такие миллионы просаживали! – И помолчав, добавила: – Только не понимаю, сынок, зачем они, эти миллионы человеку? Жизнь-то больно короткая...
– Как это, зачем? – заволновался Дмитрий Спиридонович, поворачиваясь к ней с желанием разглядеть выражение её лица.
Но в темноте ничего не было видно. Лишь слабым пятном белел её платок в изголовье кушетки.
– Нет, мать, ты меня порой удивляешь, – с тихим раздражением продолжал он. – Зачем вот тебе корова? Огород зачем? Чего тебе не хватает? Хочешь, я сам тебе золотой терем выстрою среди села? Хочешь, райские птицы будут петь под окном, а не твой облезлый петух!? А в прислуги тебе пришлю...
Он на мгновение замешкался, подыскивая, кого бы ей прислать.
– Да хотя бы какую-нибудь модную эстрадную побрякушку! Все одно петь не умеют.
Она выслушала его, помолчала и кротко ответила:
– Нет, сынок, терема не для нас. Райские птицы тоже. А с прислугой замучаешься одни указания ей давать... Я вон дивлюсь, как ты с охраной живешь? Это надо же, в туалет один и то не сходишь! Это же арестантская какая-то жизнь!.. А корову я не для денег держу. И с землей мне в радость возиться. Мы всегда жили землей, и прадеды, и дед, и отец твой покойный. Она в крови у нас. И сами мы станем землей. Это же так просто, сынок... Мы хотя и казацкого роду, а земля нам родня. И горька наша работа, да хлеб сладок. А райские птицы да терема –  это забава для никчемных людишек. Они думают, что Бога за бороду поймали. Но нет, смерть уравняет...
– Ничего, мама, мы скоро такую жизнь построим, что у каждого будет свой терем! – воодушевляясь, отозвался он и даже на короткое время почувствовал прилив необыкновенной бодрости. – Хватит в нищите прозябать.
Говорил он это вполне искренне, напрочь забыв о том, что совсем недавно на заседании кабинета министров сам же пошутил: «Если долго проживем, горько смеяться будем». Он-то хорошо знал: наворочено столько, что смеяться придется не только им, но, пожалуй, и на долю правнуков хватит этого горестного смеха.
– Не знай, не знай, сынок, – с сомнением сказала мать. – Из тени стену не больно выстроишь. Ежели под ногами пустота, никакое строение не удержится.
Оба надолго замолчали. Она думала о нем, о его жизни: о том, что не понимает он её, а теперь уже никогда не поймет. Он в свою очередь думал о том, что мать безнадежно отстала, живет старыми понятиями и что с таким утлым мышлением ей никогда не охватить великую мощь той нови, которую, пусть и не без язьянов, творит он со своими единомышленниками. И то, что она не понимает этого, его ничуть не огорчало. И даже мимоходом мелькнувшая мысль о том, что, может, и живой-то больше никогда не увидит её, тоже принялась без огорчений. Чего огорчаться? Пожила свое...
Вытянув шею, он свесил голову над подоконником и стал жадно вдыхать свежие запахи ночи.
Было по-ночному свежо и тихо. Лишь звоны цикадок лились в палисаднике под ворчание одинокого сверчка в траве да глухо доносились медленные шаги охранника, расхаживающего по тропинке вдоль двора.
Звезды в небе были необыкновенно крупные и яркие, как искры электросварки. Дмитрий Спиридонович давно не видел таких ярких и крупных звезд, наверное, с самой молодой поры своей.
Где-то там, вдали, среди ультрамариновой глубины ночи, кажется, над самым изгибом речного русла, снизу выползала тонкая полоска ущербного месяца. Она была красный, как червяк.
17
Несмотря на ночные кошмары и неспокойный сон, утром Дмитрий Спиридонович выглядел свежо и даже бодро. И главное, совсем не болела голова. Словно бы и не пил вчера. Он это отнес на счет целебности деревенского воздуха и росной утренней свежести.
Вокруг и вправду было свежо и благодатно. На траве, вышедшей из утренних затенений, еще лежала роса, хотя солнце поднялось уже высоко и висело над вершинами дальних сосен вровень с Караульной горой, своими лучами во всю разогревая остуженную за ночь землю.
Дмитрий Спиридонович возле колодца прямо из кадушки с наслаждением умылся нахолонувшей за ночь водой, как это делал когда-то в парнях, и постоял, прислушиваясь к звукам деревенского утра. Где-то в осокорях ворковали горлицы, а в кроне старой груши за сараями беспечно гомонил воробьиный молодняк, покинувшей гнездо. Из покосных заливных лугов вдоль Изюмки тянуло запахами провянувшего сена, свежей травяной прели и доносился стальной посвист раннего покоса. Он казался таким же пронзительно – острым, как само жало хорошо отбитой косы. И был тоже родным и понятным, как простое мычанье коровьего стада, слышанное им сегодня сквозь сон на заре.
Тогда же, на заре, он слышал резкие хлопки пастушьего кнута и голос матери от своей калитки:
– Ты, Сеня, не очень мудруй над скотиной! Чать, она тебе не колхозная...
И невнятный ответ пастуха с досадливом матерком.
Все это тоже было как бы из детства. И казалось таким близким, что даже не хотелось уезжать. А тут еще какая-то птица наводила грусть своим одиноким и печальным плачем среди ветел пруда.
Пока телохранитель выносил чемоданы и укладывал их в машину, Дмитрий Спиридонович побрился, надел кремовую рубаху с коротким рукавом, влез в клетчатые по салатному полю брюки с блестящим поясом. Этих клетчатые брюки больше всего и смутили Татьяну Семеновну. Она даже растерялась, увидев их на нем, но ничего не сказала.
За завтраком он объявил о своем решение ехать на аэродром прямо с кладбища. Там же, на кладбище, решил, и простятся.
Татьяне Семеновне в этом виделась его нетерпеливость: вот торопится с отъездом. Но и здесь она смолчала. Пусть поступает, как знает. Все равно ведь ничего не станет по её. Оно, наверное, и правильно, что так решил. Долгие проводы, лишние слезы.
Она была печальной и вершила дела в молчаливой задумчивости. В дорогу ему напекла сдобных лепешек. Дмитрий Спиридонович увидел их и рассмеялся.
– Ну, ты, мать, даешь! Чать, не в армию снаряжаешь... Все, что нужно, у меня в лайнере имеется. И хлопотать незачем было.
И это тоже неприятно её укололо: и здесь не угодила.
За завтраком она опять, как и вчера, с пристальной скорбью смотрела на него, словно хотела разгадать какую-то немыслимую для себя тайну. Дмитрий Спиридонович даже смутился от этого её пристального взгляда.
– Ты чего, мам? – спросил он.
– Да вот смотрю, изменился шибко. Вроде бы мой и не мой.
– Твой, твой, мама! Никто не подменил. И не подменит, кишка тонка...
И засмеялся, а она неожиданно для себя подумала: «Не подменит, а уже подменили. Вон и штаны клетчатые напялил...»
К назначенному времени проститься с Дмитрием Спиридоновичем подъехали лишь Тулин и Ачаев. Ныне они держались не так уверенно, как вчера; у обоих были помятые лица и красные, как у кроликов, глаза. Дмитрий Спиридонович решил, что оба вечером, должно, хорошо клюкнули после его отъезда с озера и теперь маются синдромом похмелья.
Было заметно, что местные начальники тяготятся проводами. Обоим не терпелось поскорее проститься, но никто не решался сделать это первым. Ждали, когда Дмитрий Спиридонович сам об этом скажет. И он сжалился над ними: подал руку Тулину, потом Ачаеву. Оба подолгу не отпускали его мягкую, отвыкшую от физической работы ладонь, и он потихоньку кривился от их хватких крестьянских рукопожатий, которые оказались несравнимо крепче знаменитых рукопожатий самого президента.
И Тулин, и Ачаев настойчиво благодарили его. Но он так и не понял, за что.
– Не забывайте нас, почаще наведывайтесь, – говорил, отступая к своей машине Борис Петрович.
Ачаев вторил ему, пятясь следом:
– Мы всегда рады приветить вас на родной земле! Приезжайте к нам на праздник села.
Дмитрий Спиридонович, делал вид, что рад их приглашению, говорил, что обязательно приедет, очень уж хорошо ему тут с ними! Вчера вот отлично посидели, молодость вспомнили, и он получил такой мощный заряд энергии, которого теперь хватит еще лет на двадцать каторжной работы в правительстве.
Они, разумеется, не верили в то, что он приедет еще. Да и никто в это не верил: ни сам он, ни Татьяна Семеновна. Однако, притворясь, делали вид, что именно так будет, что обязательно приедет снова. И очень даже скоро.
Не успела и пыль осесть от колес ачаевской «Нивы», умыкнувших и председателя акционерного общества, и главу местной администрации, как из Пестунов подъехал Сыромятников. Федор Иванович извинился за опоздание, сославшись на планерку, задержавшую его.
Можно было ехать на кладбище, но не было Нины Спиридоновны. Сыромятников собрался было съездить за ней. Пока они с Дмитрием Спиридоновичем говорили об этом, показалась и она с большим букетом белых пионов. Татьяна Семеновна напустилась на неё и стала корить за опоздание. Нина Спиридоновна оправдалась тем, что с рабочими пришлось размечать площадку под будущую миникатальню. И все удовлетворились её объяснениями.
Теперь ничего не мешало их отбытию. Петр Петрович со своей командой уехал еще раньше и должен был ждать их на кладбище.
Дмитрий Спиридонович заметно нервничал и с нетерпением поглядывал на часы.
– Поехали, поехали, – торопил он, косясь на сестру.
Они еще не успели сеть по машинам, как к досаде Дмитрия Спиридоновича, их заприметил Коляша от своей калитки.
– Уезжаете? – громко крикнул он.
Ему никто не ответил. Тогда Коляша сам трусцой прибежал, чтоб лично пожелать Дмитрию Спиридоновичу счастливого пути. Он был весел и не к месту похохатывал. И его чрезмерная веселость, совсем неуместная в эту грустную минуту расставания, не обижала Татьяну Семеновну. Происходящее ей казалось какой-то невсамоделешней необходимостью, полной игры и коварного лукавства. Она и себя ощущала какой-то невзаправдошной, ненастоящей, отчужденно-холодной и скорбно равнодушной.
Коляша своими большими лапищами ухватив руку Дмитрия Спиридоновича и, тиская её, вкрадчиво спросил:
– Прибавка к пенсии не намечается?
– Намечаем, намечаем, – вырывая свою ладонь из Коляшиных тугих тисков, забормотал Дмитрий Спиридонович и перешел на спасительный для подобных случаев язык канцелярской тарабарщины: – Это предмет первоочередных мероприятий правительственной программы согласованного действия и социального партнерства, если коротко выражаться.
Коляшин вопрос показался неуместным ему сейчас и немало раздосадовал его. Тут думаешь о целом государстве, а они лезут со своими мелочами!.. Жили ведь когда-то и вовсе без пенсий. И ничего. Не умирали... Ну, народ! Никак не могут помыслить выше узко личных интересов! Вот и работай ради них!.. Привыкли на готовенькое. Взять хотя бы его сестру Нинку, эту педагогическую егозу! Чего возомнила о себе? Много ли она стоит? Квартира у неё и та казенная! Это в наше-то время неограниченных коммерческих возможностей?! Заладила в свою коммунистическую дуделку: «Ограбление народа, ограбление народа!» А может, народ того и хочет, что бы его ограбили? Вот в такой плоскости у неё и ума не достает пораскинуть своими бабьими мозгами. И это называется человек с высшим образованием! Интеллектуал! Где он её, интеллект?.. А уж про деревенских мужиков и говорить нечего. Живут, как хлебные клопы-черепашки. Найдут колосок и мусолят его до потери сознания. А рядом целое поле этих самых колосьев! Лень перелететь...
Рассуждая так, Дмитрий Спиридонович и сам немного страдал от собственных рассуждений. Жестко, жестко судит о народе! Но кто кроме него скажет правду? И она нравится народу. Нинке только вот не по нраву...
Со вчерашнего дня любую фронду он теперь связывал с сестрой, с её нападками на правительственный курс. И потихоньку жалел сам себя: живешь, словно силовой трансформатор, постоянно под напряжением. А Нинка не понимает, какая у него сложная жизнь! Вот её запрячь бы в его тележку!.. Небось, по лошадиному заржала бы.
И с этими мыслями Дмитрий Спиридонович принялся усаживать Татьяну Семеновну в машину. Она держала по бумажному кулечку в каждой руке. Они ей мешали; она топырилась с ними, и он потихоньку сердился на её неловкость. Наконец, подсказал ей, что руки можно освободить, положив кулечки в карманы кофты.
Коляша стоял сзади и, желая показать себя человеком, понимающим тонкости современной политики, надувал щеки и потихоньку бубнил:
– Ну, если социального партнерства, тогда можно быть уверенным. Социальное партнерство – сильный экономический рычаг. Им можно всю реформу одним кряком перевернуть!
Нина Спиридоновна, слушая Коляшу, кривила в усмешке рот и косилась на Федора Ивановича, как бы приглашая вместе поиронизировать над рассуждениями бывшего лектора. Но Сыромятников хмуро отмалчивался. Она же не выдержала, прыснула в цветы и ехидно заметила:
– Как же, наши верхи ночей не спят, все думают об этом твоем партнерстве. Очень уж им не терпится нас своим социальным партнерством утешить! Они же о народе думают. И ради народа стараются. Только вот отчего-то, чем хуже народу, тем лучше им. И тем богаче они сами.
Татьяна Семеновна услышала дочерино ехидство и крикнула в приоткрытую дверцу автомобиля:
– Нинк, я вот сейчас вылезу и космы тебе повыдеру! Будешь знать, как на брата задираться!
– Все, все, мама, молчу! О братке ни слова! И вообще я не о нем говорю, – засмеялась Нина Спиридоновна и, держа перед собой цветы, полезла в машину Сыромятникова.
- Ты уж там позаботься о народе, - в поддержку Нины Спиридоновны бубнящим голосом продолжал Коляша. – А то ведь как у нас бывает: пробьются во власть – и никаких гвоздей. И народ-то для них, словно мыло. Готовы до самых потрохов измылить... А ты свой, деревенский. А ты по-нашему понимаешь.
Коляшу уже никто не слушал, но он, словно бы не замечая этого, все одно стоял и бубнил, глядя, как они усаживаются и как отъезжают. А когда отъехали, недовольно фыркнул, выпятив губу, и побрел к своему дому, рассуждая: «Вот ведь повезло дурню! В школе из троек не вылезал. До самого пятого класса вождей мирового пролетариата не мог правильно выговорить. Все у него: «Кара Мара да Фыра Эра» вместо Карла Маркса и Фридриха Энгельса. А теперь посмотри, на какой машине катается! Вот ведь какая дурость жизни пошла!» И сплюнул, решив для себя, что у глупых правителей и государство глупое. Вот если бы он, Коляша был премером, тогда бы... И он терялся, не зная, что стало бы тогда...
Татьяна Семеновна впервые ехала в такой богатой, просторной машине и оттого чувствовала себя стеснительно. Ей то и дело думалось: «Вот вбрякалась с неумытым рылом! Ровно нищенка на царские перины»... Эта мысль хотя и казалась глупой и даже обидной, но так и вертелась, так и зудела в голове, словно привязчивый комар над ухом. И Татьяна Семеновна решила разговорами отогнать её.
– У тебя и телефоны здесь, сынок? Прямо, как на почте! – с бесхитростной простотой подивилась она, осторожно ощупывая под собой бархатный чехол мягкого сиденья.
Дмитрий Спиридонович поощрительно улыбнулся и промолчал.
– Видишь, каким стало наше село? – продолжала она вызывать его на разговор. – Как город, в камне.
Они миновали сельскую площадь, одетую в асфальт, с памятником Ленину на ней, с конторой, с домом культуры, с двумя магазинами, школой, почтовым отделением и с храмом на взгорке.
– Да-а, здорово переменилось! – поглядывая по сторонам, скучным голосом отозвался Дмитрий Спиридонович. – Время, время бежит...
Односельчане, завидев их машину, останавливались на дорожной обочине и приветливо махали им. А те, кто были во дворах, выбегали на улицу и подолгу глядели вслед. И это льстило Татьяне Семеновне.
Встретился им и Степка Гусихин, как всегда пьяный, в расстегнутой рубахе на голое тело и босиком. Когда они поравнялись с ним, он дурашливо вытянулся, вскинул в приветствии руку и гаркнул во все свое пьяное горло:
– Слава самому мудрому правителю нашей демократии!
Дмитрий Спиридонович взглянул в боковое зеркало на Степана, криво усмехнулся и добродушно проворчал:
- Вот архаровец! Кнутом бы пороть, да некому.
От площади улица села пошла в два порядка. Дома в основном были деревянными. Иные хозяева облицевали их красным кирпичом, и эти степные домишки под жестью и шифером теперь гляделись по-городскому опрятно.
Мелькнуло и несколько железобетонных двухэтажек с плоскими крышами. Серые квадратные исполины, уродливо возвышающиеся среди деревенского пейзажа, походили на угрюмые тюремные заведения или на остроги, как говаривали в Илецком.
Кладбище находилось сразу за селом под Караульной горой, прилепившись к её южному основанию. Изюмка, катившая воды далеко в степи, в этом месте неожиданно делала крутой поворот и горбом своей излучины подступала почти к самой горе. От её близкого дыхания вокруг было удивительно зелено. Свежая зелень травы и кустарников даже сейчас, в самую сухую пору лета, не потеряла своей яркой сочности.
За кладбищем небольшим выступом теснилась реликтовая рощица из полутора десятков вековых сосен. В дуплах её трухлявых деревьев селилась колония нарядных сизоворонок и без конца трещащие выводки дроздов. А на вершине самой высокой сосны, должно быть, праматери всей этой рощицы, с давних пор обреталось семейство воронов, привыкших кормиться с могильных подношений добропорядочных христиан.
На подъезде к завалившимся кладбищенским воротам их встретил Петр Петрович Гирин со своими людьми.
Они молча присоединились к Дмитрию Спиридоновичу и понурой гурьбой пошли в ворота, державшиеся на одной петле. За их вереёй увидели знаменитую Коляшину трибуну с облупившейся краской и выломанной боковиной. Она валялась на боку среди густого чернобыла.
Не только ворота, но и сама кладбищенская ограда во многих местах скособочилась и была порушена. И по кладбищу там и тут были разбросаны обломки сгнивших крестов, осколки битой посуды, ржавые банки из-под консервов, старые пакеты, обрывки газет и прочий бытовой хлам. Во всем угадывалась разрушительная стихия человеческого равнодушия и бесхозяйственной запущенности.
Вокруг было много зелени: буйно разросшейся сирени, желтых акаций. Над каждым могильным уделом стоял куст красной смородины с налившимися янтарной спелостью ягодами или нависали черемуховые дерева. Трава тоже была обильной, жирной и сочной. На солнечных припеках фиолетовыми вкраплениями пылали цветы душистого шалфея, возвышались огромные шары ядовитого болиголова, сонно покачивались желтые метелки коровяка и белые корзинки ромашек с заснувшими в них золотыми бронзовками и нарядными бражниками. Воздух был такой плотный, что, казалось, стоял стеной и был удушливым от травяных и могильных испарений.
Дмитрию Спиридоновичу не понравилась кладбищенская обездоленность и запустение.
– Это что же такое? – хмуро осматриваясь, сердито спросил он, ни к кому не обращаясь. – У вас здесь что, хозяина нет? А куда смотрит этот Ачаев?.. Позор, содержать могилы в таком непорядке! Посмотрели бы, как на Западе ухаживают за своими усопшими предками? Мы, что, для себя не можем навести порядок? Сюда что, правительство надо присылать?
И, собрав на переносице густые брови, требовательно уставился на Сыромятникова.
– Денег не хватает, – невнятно буркнул тот.
Его ответ лишь рассердил Дмитрия Спиридоновича. И он принялся еще горячее отчитывать старого друга.
– Какие деньги? Какие деньги, Федя? О чем ты говоришь? Собрали бы стариков, объяснили бы им, что к чему. Они бы за день вычистили и навели порядок! А то де-е-ньги... На вас никаких денег не напасешься. Все огнем горит!
Сыромятников виновато сутулился и хмуро отмалчивался. Петр Петрович делал вид, что не слушает разговора, и смотрел на вершинки ближних сосен. Татьяна Семеновна была занята тем, что дергала бурьян с давно осевшей могилы тетки Анисьи и с досадой думала про её детей: «Совсем забросили материну могилку. Вот ведь как помнят родителей своих! Когда была нужда, когда везли мясо, молоко, картошку из двора, тогда и мать нужна была. А теперь ни дети, ни внуки, ни правнуки и глаз не кажут. Завалилась твоя, тетушка, могила! Э-хе-хе, жизнь собачья!». И тут она подумала, что и её дети, пожалуй, не лучше. Вот пока жива сама, и навещают Спиридона. А умрет, не только его, но и её ямина в забвении оплывет и дерном затянется.
Нина Спиридоновна стояла несколько в стороне от компании, щурилась от солнца и с усмешкой поглядывала на брата, прислушиваясь к тому, что он говорит.
– Что за народ? Даже на кладбище порядка не могут навести, – продолжал возмущаться Дмитрий Спиридонович. – Собрали бы субботник, в конце концов! Делов-то на полсвистка.
И здесь Нина Спиридоновна не выдержала.
– Ты посмотри, про субботник вспомнил! – сладеньким голосом начала она. – Вот ведь и про субботники, оказывается, помнят! – И, выкатив на Дмитрия Спиридоновича глаза, слегка подалась к нему. – Отошло время субботников, милый братец! Вы там мани-мани пхаете себе в банки, а народ субботничать на вас должен? Нет уж, теперь всем денежку подавай. Капитализм у нас. Энтузиазм кончился! Так вы нас приучили... И вообще, откуда ему быть, этому порядку, если в стране бардак? – наседала она на брата, не гася при этом на своем лице обворожительной улыбки, в которой однако было столько яда, что его хватило бы, наверное, для погибели целого стада слонов.
Дмитрий Спиридонович запнулся от неожиданности и застыл с изумлением на лице. Он намеревался что-то возразить сестре. Но она ему не дала такой возможности.
– Ишь, огнем горят! – передразнила она брата. – Это с вас надо спросить, куда вы наши денежки затанцевали! Обобрали до нитки, а теперь даже кровно заработанное с вас никак не взыщешь! Целую страну посадили на кукан. Это вашими стараниями она превратилось вот в такое кладбище, – обвела она вокруг рукой. – Вы же сами одно воровство да бандитизм наплодили своими реформами! У нас теперь литейные заводы работают на одни решетки да на бронированные двери. Вы же загнали людей в семейные бункеры!
Голос Нины Спиридоновны постепенно нарастал, однако не срывался на крик. Но все, что она говорила, было слышно даже шоферам возле машин.
– От достатка на большую дорогу не ходят... А вот скажи мне, любезный братец, куда плывут наши капиталы? – не переведя дыхания, резко спросила она. – В какие такие золотые палестины? Да мы только с одних своих кровных природных богатств должны бы купаться в роскоши! А вот не купаемся. Но зато вы купаетесь! И полагаете, что мы будем благодарить вас за это? И думаете, что государство будет крепчать нашим рабским трудом?.. Жалкие иллюзии. Историю надо учить. Бескорыстных рабов не бывает!.. С чего это вы решили, что я буду на хозяина горбатиться с большим рвением, чем на общество? Да я с удовольствием насыплю песку в буксу твоего паровоза и плюну еще для верности, чтобы он поскорее рассыпалась на ходу. Наслушались экономических басен своей безнациональной шоблы! Вот и уродуете страну! Вот и гнете через колено. Да твои реформаторы ради личной выгоды и таблицу Менделеева готовы реформировать, только для этого у них мозгов не хватает.
Лицо Нины Спиридоновны раскраснелось; хрящеватые крылья носа хищно трепетали, а большие бархатные глаза стали узкими, словно лезвие бритвы, и колюче смотрели на брата. Даже цветы в её руках, казалось, трепетали от негодования.
Дмитрий Спиридонович, не ожидавший такого страстного напора, с растерянной насмешливостью глядел на сестру. Но едва она замолчала, он сам перешел в атаку.
– Видел, Федя, нашу резонерку? – кивнув головой в сторону сестры, насмешливо бросил Сыромятникову. – Деньги у неё отняли! Правительство должно ей кладбище обихаживать!.. Слушай, я тебя, как друга прошу, разберитесь вы тут с ней. Посмотри, чему она там ребятишек учит. А то ведь наплодит нам Че Гевар, кровью потом захлебнемся.
– Да Че Гевара-то был настоящим мужиком! – не задумываясь, парировала Нина Спиридоновна. – Он-то думал не о том, как бы половчее свой народ обжулить. Это же не твои министерские мокрицы... Он человек свободы и чести! И умер не в темном подъезде за пачку зеленых от бандитской пули... Да, появись у нас Че Гевара, вы же от страха со своих этажек без штанов попрыгаете! Потому что знаете, чье сало съели!..
Татьяна Семеновна, караем уха слышавшая эту их перепалку, терпеливо молчала и думала: «Ну, когда они уймутся?» В конце концов, не выдержала: бросила обихаживать теткину могилу, подошла и принялась корить обоих:
– Нет, вы что это удумали? Вы зачем сюда приехали? Вы что людей-то смешите? Приехали в кои веки с отцом повидаться, могилку навестить, а сами собачитесь, как не знай кто!
И она захлюпала, приговаривая:
– Уйду я от вас. Совсем уйду. Завтра же лягу рядом к Спиридону. Сокрушили вы меня своей ненавистностью... Нинк, ну что это с тобой? Ведь не была ты такой.
Всхлипывая, она смотрела на дочь, лицо которой сквозь слезы расплывалось в одно большое розовое пятно. И Татьяна Семеновна, утираясь, никак не могла уловить Нининых все время убегающих от неё глаз.
– Жизнь перековала, – деланно засмеялась Нина Спиридоновна.
– Какая тебе жизнь? – Слабым голосом продолжала её корить Татьяна Семеновна. – Все у тебя есть. Чего тебе не хватает?
– Мне-то хватает. У других вот нет, – ответила Нина Спиридоновна и отвернулась.
И спутникам премьера, и Сыромятникову было неловко от этой семейной размолвки. Дмитрий Спиридонович, залысины которого отливали лиловым глянцем кровяного тока, досадливо махнул рукой и быстрым шагом направился в глубь кладбища. За ним хмуро последовал и Петр Петрович с двумя телохранителями.
Татьяна Семеновна, продолжая всхлипывать, утирала лицо концом платка. Возле неё остались Нина и Федор Иванович Сыромятников. Он сутулился от неловкости и беспрерывно шмыгал носом.
– Ладно, теть Таня, не плачь. С кем не бывает? – кидая взгляды в спину быстро удаляющегося Дмитрия Спиридоновича, с тихой хмуростью говорил он. – В землю нечего торопиться. Туда успеешь. Еще належишься...
И, погладив её плечо, побежал догонять премьера.
– Ну что ты, в самом деле, расквасилась, как маленькая? – выворачивая на Татьяну Семеновну белки своих больших глаз, с досадой принялась упрекать её Нина. И, подхватив мать под руку, уже спокойно добавила: – Не обращай внимания на наши споры. Это наши с ним вопросы. И мы сами разберемся.
– А зачем на чужих людях-то? – комкая платочек, урекнула Татьяна Семеновна.
– Где ты увидела чужих? – удивилась Нина. – Какие же они чужие, когда следом за ним в туалет ходят.
– Все равно, чужие, – не согласилась мать.
– Ну, и ладно, – сказала Нина. – Им тоже полезно послушать.
Она поправила букет и за руку потянула Татьяну Семеновну за собой.
– Пойдем, пойдем, – заторопила она её, – а то ведь, смотрю, он забыл и могилка отцова где. Вон куда залился! Дан приказ ему на запад, он поперся на восток...
Татьяна Семеновна утерлась платочком, и, часто моргая сквозь непросохшие слезы, покорно потащилась вслед за дочерью. Она едва поспевала за ней и глядела только себе под ноги, боясь спотыкнуться.
– Вы куда направились-то? – грубоватым тоном крикнула Нина Спиридонова брату и его компании. – Забыл, где отец у нас лежит?
И, крепко держа мать за руку, тропинкой, набитой между могил, двинулась в дальний угол кладбища, где было особенно много зелени и тени.
– Ишь, разгорячился, – без всякого зла проворчала она.
– С тобой, пожалуй, разгорячишься. И когда только будешь умнеть, девка? Пора внуков пестовать, а у самой ум ребячий, – потихоньку точила Татьяна Семеновна свою дочку, следуя за ней, то и дело отводя в стороны растопырившиеся ветки сирени.
Остальные потянулись за ними, петляя между сиреневых зарослей, дубовых крестов и металлических пирамидок со звездами из толстой жести.
Дмитрий Спиридонович шагал быстро и вскоре нагнал Нину с матерью.
– Вот он, где наш отец, – с глубоким бабьим вздохом произнесла Нина Спиридоновна, остановившись против могилы с серым, каменным крестом и белой мраморной плитой за железной оградой, покрашенной серебрянкой. Над отцовским могильным пределом нависал тенистый, лиственный полог высокого черемухового дерева.
Дмитрий Спиридонович сделал глубокий вдох, как перед погружением в воду, и, встав перед отцовской могилкой, замер со скорбным выражением лица. Татьяна Семеновна встала между детьми и, размашисто перекрестившись, низко поклонилась ограде. Остальные стояли сзади и молча наблюдали за ними.
Прошептав молитву, Татьяна Семеновна извлекла из карманов своей кофты бумажные кулечки с приношениями. В одном были конфеты и вареное яйцо. В другом – пшено.
Отворив узенькую калитку, она протиснулась за ограду, выложила на плиту конфеты и яйцо, а пшено рассеяла по всей могиле. Выпивку для мужиков она уже давно не брала на кладбище, с тех самых пор, как её соседке Еньке Лущилиной, живущей на другом углу их проулка, приснился вещий сон. Будто её Пашка заявился с кладбища, встал посреди двора и давай кричать: «Ты че, лобут твою мать, меня водкой залила? Весь мокрый лежу!»...
На что покойный выпить был не дурак, а, видишь, и ему не понравилось.
Вот с тех пор Еньку, будто отшило таскать водку на кладбище. И остальные вдовы по её примеру не стали устраивать выпивку средь могил...
– Царствие небесное тебе, Спиридон! – мелко крестясь, истово произнесла Татьяна Семеновна и добавила, потупившись: – Не скучай без меня, скоро и я к тебе приду.
Нина подобрала старую пол-литровую банку, валявшуюся тут же в траве, и поставила в ней на могилу цветы.
– Воды-то не взяли! – спохватилась Татьяна Спиридоновна.
– Все равно долго не простоят в такую жарищу, – сказала Нина.
– Эх, посмотрел бы на вас отец теперь, какие вы стали! – скорбно вздохнула Татьяна Семеновна и вытерла слезу.
– А какие мы стали? – спросил Дмитрий Спиридонович.
– Разные, – тихо выдохнула она.
– Это точно, – засмеялся Дмитрий Спиридонович и посмотрел сначала на Нину, а потом в небо.
Там среди голубой солнечной чистоты разгорающегося дня с курлыканьем начали виться вороны. Остальные тоже стали смотреть на больших черных, как обугленные головешки, птиц, на их медлительные взмахи и ленивые круги.
– Вот приспособились, – без всякого сердца сказала Татьяна Семеновна. – Только еду принесешь, а они тут, как тут. Будто чуют, вражины.
– Пусть кормятся, – разрешила Нина. – Они ни у кого куска не отбивают. И не обрекают сирот, как иные...
И зыркнула глазами в сторону брата, как бы указывая, вот он-то и есть тот человек, кто отнимает куски и обрекает сирот. Но её намека никто не понял. Или не захотел понять. Сам-то Дмитрий Спиридонович, конечно же, понял, но решил не связываться с ней. Пусть молотит языком, тешит душу вчерашним днем. От её слов ничего в нем не убудет.
Он хмуро пошевелил вспотевшими, подчерненными бровями и кивнул, указывая на мраморную плиту с золоченой гравировкой:
– Я доставал. Еще начальником нефтепромыслового управления работал. Трудно тогда было с мрамором. Пришлось обходными маневрами действовать.
– Долго пролежит, не износится, – похвалила Татьяна Семеновна и вздохнула.
Она хорошо помнила, в какую копеечку влетела ей эта плита со всеми её причиндалами. Пришлось бычка свести со двора. Сама-то она хотела что-нибудь подешевли да попрощи, как у других. Но Митя не пожелал, как у других. А захотел показать, что здесь лежит отец большого человека и важного начальника.
Нина тогда была еще девчонкой, и мало что в её памяти застряло из той поры. Помнила лишь, как несли эту плиту на трех деревянных вагах шестеро деревенских мужиков и как её укладывали на могилу. А Митя в нейлоновой рубахе, только начинавшей входить в моду, при галстуке, стоял рядом и, командуя, покрикивал на них.
Вскоре он уехал. А мать угощала мужиков водкой здесь же на кладбищенской луговине. И когда она отлучилась на минутку, кто-то из них сказал про Митю: «Молодой, а уже чужеспинник». Эти слова показалось Нине обидными, потому и запомнилось...
Смуглое лицо Дмитрия Спиридоновича сейчас было непроницаемым и ничего не выражало, кроме скучной обязанности до конца испить чащу сыновнего долга: отстоять над могилой положенное время. Тень от большой ветки черемухи сверху падала прямо на его выпуклый лоб и лишь подчеркивала ничего не выражающую непроницаемость лица.
Петр Петрович Гирин, стоявший позади своего патрона, вдруг ни с чего начал покашливать в кулак, словно бы подавая какой-то условный знак Дмитрию Спиридоновичу. Тот обернулся к нему, едва заметно кивнул и поправил на шее галстук.
– Кажется, нам пора. А то из графика выбьюсь, – с казенной непреклонностью объявил он и первым двинулся к выходу.
Возле ворот им встретилась растрепанная, кургузая женщина с пористым, красным, как резиновая губка, лицом. Одета она была неряшливо. Один чулок грубой домашней вязки спустился у неё с ноги, на другой ноге вообще не было никакого чулка.
Это была известная на всю округу полудурочка Нюша Копылова. Про неё в селе говорили: «Дурочка-то она дурочка, да больно умная. Работать-то не очень заставишь».
За ней тащился её сын Шурка, рослый малый, обрюзгший, гривастый, с мелким цыплячьим пухом на толстых щеках и неестественно бледным, без малейших признаков летнего загара лицом. Болтали, что Нюша прижила его от запойного деревенского пастуха Семена, бобыля и страшного матершинника. А он ни в какую не желал признавать за собой отцовства.
Шурка, переваливаясь всем своим неуклюжим телом на уродливо вывернутых ступнях ног, озирался по сторонам и нес с собой пустой солдатский котелок.
Татьяна Семеновна догадалось, что идут за черемухой, и остановила их.
– Слушай, дружок, – подступилась она к Шурке, – ты чего же это, окаянный дух, ходишь тут и бутылки колотишь? Посмотри, сколько стекла навалил!
Шурка бессмысленно хлопал глазами и глуповато улыбался.
– Это не он, это не он! – сразу же встала на защиту сына Нюша.
– Как же не он, когда овечий пастух своими глазами видел!
– Он глухой, твой овечий пастух, вот и обознался.
И Нюша, задвинув Шурку себе за спину, принялась говорить так быстро и захлёбисто, что в разные стороны полетели брызги с её больших, развесистых губ.
– Нет, нет, – говорила она, как-то неестественно выворачивая матовые белки своих бесцветных глаз на Татьяну Семеновну и на незнакомых ей мужчин. – Этого он никак не могет... Вот ежели крест сломать, это да! Это он в два момента хряпнет. А чтоб бутылки бить?.. Нет, нет... Такое святое дело...
Она говорила, а сама потихоньку пятилась от Татьяны Семеновны. И своим задом пятила Шурку. Так оба они и упятились за ближний куст сирени. А потом побежали, громко затопав.
Эта сцена рассмешила Дмитрия Спиридоновича. Он повеселел, прибодрился и решительно произнес:
– Ну, что, прощаться будем!
И, шагнув к Татьяне Семеновне, обнял её и троекратно расцеловал в щеки.
Лицо Татьяны Семеновны сморщилось, губы скривились, на глаза выступили слезы, и она ладонью принялась размазывать их.
– Ну-ну, чего плакать-то? – бодро утешил Дмитрий Спиридонович. – Не на века же прощаемся! Свидимся еще...
Татьяна Семеновна знала, пустое говорит. Никогда они больше не свидятся. Однако, продолжая всхлипывать, согласно кивала головой и торопливо бормотала себе под нос:
– Да, да, свидимся...
– А вот с Нинкой не стану обниматься за её вредность! – поворачиваясь к сестре, с легкой усмешкой объявил Дмитрий Спиридонович.
– Эка, гроза да к ночи! – не замедлила отозваться Нина Спиридоновна. – А я, между прочим, и не собиралась с тобой обниматься.
И, кончиком туфельки водя по траве, снисходительно посмотрела на братца. У Татьяны Семеновны опять нехорошо заныло сердце. Господи, сейчас снова сцепятся! Но Дмитрий Спиридонович на этот раз повел себя гораздо мудрее и не стал отвечать на выпад сестре. Лишь обратился к Сыромятникову:
– Видишь, Федя, какие сестры пошли? На каждое слово у них свой брех. Фыркают, а ведь сами ничего не могут. Только знают лялякать...
И включил свой безотказно срабатывающий, как электрический разряд, прием:
– Если нет государственного в подходе мышления, тут остается лишь язык чесать о всякое вроде бы непотребное для понимания производственных задач структурные политические мотивы... Ну, да ладно, все прощаем, – неизвестно кому великодушно простил он, глядя на кончики своих лаковых штиблет.
И, подойдя к Федору Ивановичу, полуобнял его и принялся давать наказы:
– Давай, рули, Федя, на полный бур! Теперь на нас с тобой страна держится. И долго будет держаться. Запомни, только мы и спасем наше Отечество. Лучше наших реформ хуже нет, – ввернул он напоследок свой очередной афоризм.
– Вот, вот, «хуже нет», – засмеялась Нина Спиридоновна. – Вот они наши спасители Отечества! Героические Иваны Сусанины!.. Да если бы ваши реформаторы оставили в покое это отечество, оно само давно бы спаслось.
Дмитрий Спиридонович поиграл взбугрившимися на скулах желваками, с презрительной снисходительностью посмотрел на сестру и подумал без особой ярости: «Вот воспитали скотинку! Так и липнет, как репей».
Нина Спиридоновна понимала, что говорит гадости. Само выскочило. Ну, никак не хочет слушаться язык!..
Она посмотрела на мать, увидела складки вокруг её скорбно поджатых губ, и ей стало жаль её. Она уже давно не видела мать в таком глубоком расстройстве. Нина Спиридоновна хотела подойди к ней, обнять и успокоить её, но что-то мешало ей это сделать. Гордость, что ли?
Татьяна Семеновна сама подошла к дочери и спросила её в упор:
– Нет, что ты взялась изводить меня? Эх-хе, девонька, девонька, куда ты лезешь? Хочешь обух своим непутевым языком перешибить?
И, шумно вздохнув, покачала головой:
– Нет, не перешибешь ведь.
Нина Спиридоновна насупилась и отвернулась.
Дмитрий Спиридонович не слышал этого их разговора. Дружески похлопывая Федора Ивановича по плечу, он все еще давал ему какие-то наказы. Затем, глядя прямо перед собой, бодрым шагом, словно на торжественном дипломатическом приеме, решительно направился к машине.
Петр Петрович Гирин тоже начал торопливо прощаться. Подошел и к Нине. Пожимая её маленькую, горячую руку, наклонился к ней и доверительно произнес:
– А вы отчаянная женщина! Но мои симпатии целиком на вашей стороне. – И, улыбаясь, добавил: – Я тоже за Че Гевару.
Нина Спиридоновна как-то по-новому цепким женским взглядом окинула его ладную, по-армейски подтянутую фигуру и, легонько хмыкнув, сухо подумала: «Ничего, видный из себя, но не лучше Сергея. И где он, гад эдакий, запропал? Вернется, больше ни за что не отпущу на эти его северные заработки»...
Водители и охранники, до того молчаливо наблюдавшие за сценой прощания, разом оживились и бросились по своим местам. Телохранитель Дмитрия Спиридоновича, высокий и угрюмый малый, распахнул дверцу автомобиля, вытянулся и замер, вскинув подбородок.
Прежде чем сесть в машину, Дмитрий Спиридонович поднял руку и приветливо помахал. Его кирпично-жесткое лицо при этом блестело в лучах солнца и казалось отлитым из бронзы. И от его плотной, коренастой фигуры веяло уверенностью и житейским довольством.
Он нырнул в машину, охранник закрыл дверцу, «Линкольн» медленно тронулся и, мягко покачиваясь, пополз по луговине. Затем поднялся на асфальт дороги и покатил в сторону автострады, мелькая среди хилых деревьев лесополосы, выбитой стадами. Впереди его несся вишневого цвета джип с охраной.
Татьяна Семеновна смотрела, как удаляются машины, и потихоньку глотала слюну. У неё стало отчего-то солоновато во рту. И сердце сжималось от тоски и скорби, хотя внутренне она была рада тому, что все кончилось. И что теперь можно расслабиться и подумать о дальнейшем житье.
– Ну, вот и проводили, – с грустным облегчением проговорил Федор Иванович. – Пора и нам за дело. Давайте я вас отвезу, – предложил он. – А там займемся делами.
И принялся отчитывать Нину Спиридоновну:
– Нет, ты чего это ополчилась на брата? Он тебе не ровня и по возрасту и по положению. А ты на него с граблями... Мне даже как-то неловко за вас...
– Покуражиться захотела, – усталым голосом проскрипела Татьяна Семеновна и вздохнула: – Господи, Господи, и за что нам муки на земле?
Она поправила на голове платок и объявила:
– Вы езжайте, а я еще побуду здесь. Мне надо со Спиридоным посоветоваться. У меня большой разговор с ним.
– Какой еще разговор? – грубовато набросилась на неё Нина Спиридоновна. – Навестили, помянули, что еще тебе надо?
– Вот когда доживешь до моих лет, тогда узнаешь. А сейчас помолчи! – сурово осадила её Татьяна Семеновна. – Езжайте, езжайте! – отмахнулась она. – Я пеш приду.
– Ну, как хочешь, – фыркнула Нина Спиридоновна. – А мне некогда. Мне еще в школу надо.
И с легкой беспечностью полезла в «Ниву».
Сыромятников подошел к Татьяне Семеновне, одной рукой обхватил её за сухонькие плечи и с улыбкой произнес:
– Ну, давай, теть Тань, не унывай тут!.. Заскочу как-нибудь на твой квасок.
После их отъезда, Татьяна Семеновна почувствовала себя свободней. Будто арестантские кандалы сбросила. Хотя чувство смертной тоски, с недавних пор свившее гнездо в её сердце, еще острее сосало душу. Господи, как все надоело!..
Она вернулась на могилу мужа и присела на скамеечку против каменного креста с портретом Спиридона. Вороны уже успели подобрать приношения; унесли и яйцо, и конфеты вместе с фантиками. На мрамор плиты падала лишь легкая, прозрачная тень от креста. Да еще зеленый кладбищенский сумрак могилы своим белым цветом оживлял букет пионов.
Татьяна Семеновна подняла глаза на портрет мужа, поблескивающей тусклой эмалью, и тихо произнесла:
– Ну, здравствуй, Спиридон! Проводила вот. Пришла сказать тебе: нету больше моей мочи жить одной. Душа в разладе!.. И дети, каждый сам по себе. И никуда мне голову приклонить... Чужое теперь все, другое, не наше вокруг. А нашего с тобой ничего не осталось... Даже люди другие. Совсем чужие... И я им чужая. Не найду сердечного лада с ними... Устала я от них, Спиридон. Вот и пришла на твой покой. Давай и меня принимай к себе...
Она говорила и говорила, вздыхая, словно по зернышку, перебирая свою жизнь. Припоминала все её повороты, невзгоды и радости. И думала о том, что радостей-то у неё теперь совсем не осталось. И сама жизнь стала похожа на какую-то механическую коробку. Что-то движется, жужжит, шевелится в ней, а живого дыхания не чувствуется.
Ах, как права была покойная тетка Анисья! Десять раз скажешь, что права. Все на свете когда-то изнашивается и устает. Вот и она устала...
Над Татьяной Семеновной сонно колышелась листва развесистой черемухи. Любопытная синица прыгала по её веткам, заглядывая вниз. Зеленая ящерица выбралась из своей норки под плитой и, замерши, долго рассматривала её, будто гадала, живое ли перед ней существо? Но едва Татьяна Семеновна зашевелилась и начала креститься, как ящерка, вильнув хвостом, юркнула в свое прохладное подземелье.
Домой Татьяна Семеновна вернулась далеко за полдень. За своими мыслями она даже не заметила, как дошла до двора. Покормила поросенка. И опять ходила по двору, не находя себе места от тоски и скорби. Эти тоска и скорбь разрастались в ней, как сухой степной пожар в ветреней день. А змея сосала, и сосала сердце. И нигде не было от неё покоя.
Татьяна Семеновна хваталась за грудь, топталась по избе, бесцельно слонялась по огороду. Стояла и плакала под грушей, вспоминая, как сразу после возращения Спиридона с фронта сажали с ним эту грушу. Оба были тогда еще нестарые и делали счастливые загады на дальнейшую жизнь. Но ничего из тех загадов не совершилось. Спиридон умер, даже плода не дождавшись с этой самой груши.
Вечером она встретила корову, подоила её, честь по чести пропустила молоко на сепараторе. Прибралась на кухне. И не знала еще, за что ей взяться. И опять ходила по избе, думала о детях, о том, что чужая стала им. И это нисколько не обижало её. Так и должно по жизни: встала птица на крыло, улетела и забыла мать свою...
Когда она думала об этом, её сердце опять начинала сосать тоска по чему-то вечному, так до конца и неразгаданному ею. Она думала и о том, что ничья жизнь не исчезает. А лишь растворяется в миру. Как растворяется туман при восходе солнца. И на земле все и состоит из этого растворенного вечного духа жизни.
И её жизнь вот так же растворится, как туманное облако, и теплыми волнами пойдет гулять по солнечным далям земли и неба. И сейчас она хотела одного, чтобы, представ перед Богом, не слышать ничего дурного о детях своих.
Не включая света, она еще походила по комнатам, ощущая невыносимую пустоту своего жилища. Ей показалось, что ходики на стене сегодня стучат особенно гулко. И так же гулко стучало её сердце. Она хотела позвонить Нине, но раздумала.
Среди душных испарений ночи звенели голоса насекомых. Их печальные звоны проникали даже сквозь плотно закрытые окна. Душа и мысли Тьатьяны Семеновны готовы были навсегда слиться с этими сладкии и загадочными звуками.
Наощупь, не зажигая света, она прошлепала в свой привычный угол и прилегла на тахту, намереваясь уснуть. Но сон не шел к ней. Она лежала с открытыми глазами, не в силах одолеть тоску одиночества.
В окне, напротив, среди светлого сумрака неба сорвалась и полыхнула огненной полоской закатившаяся звездочка. Татьяна Семеновна вздрогнула и горько подумала: «И куда полетела? И куда скатилась? К каким еще пределам?..»
Она не спала, ворочалась и вздыхала...