Счастливый день петяя

Иван Никульшин
   (Из жизни деревенского бича)
Пузанков по прозвищу Клоп поворочался на затрещавшей под ним деревянной кровати, разлепил глаза и высунул голову из лохмотьев, составляющих его постельное ложе. За окном слабо мутнела серая синева, указывающая на то, что ночь не кончилась и до света еще далеко. Петяй жалобно вздохнул и уставился в темнеющий потолок с закопченной матицей.
В самой избе было мрачно не только от темноты ночи, но и от давно небеленых стен. Пахло плесенью, пыльной паутиной из углов, кислой затхлостью и мышами. Эти подлые зверьки словно бы только и ждали пробуждения хозяина: злобно попискивая, принялись носиться по всем зауголиям избы. Их возня среди мерцающей пустоты помещения казалась такой гулкой и так сильно отдавалась в барабанных перепонках, что Петяю казалось: по избе носится, по крайней мере, стадо диких баранов.
Петяй с грустью вспомнил приблудного, одноглазого кота, старого Пирата. Когда тот был жив, не было такой воли этим проклятым тварям. Но и сам мышиный погромщик, в конце концов, кончил жизнь  голодной смертью: за зиму исхудал и околел с первым весенним теплом.
Мышам тогда словно бы кто-то шепнул, что нет больше их сокрушителя и злодея. И они с новой силой принялись разбойничать и плодиться. До того обнаглели, что даже при свете дня без всякого стеснения стали бегать по избе.
- Да уймитесь вы, паскуды! – страдальчески простонал Петяй, желая унять бешенную мышиную возню и урчанье в своем животе.
Мыши, однако, не вняли Петяевым страданиям. Одна из них, должно быть, самая подлая, самая лютая и самая голодная, вспрыгнула на кровать, прошмыгнула сквозь ворох тряпья,  ухватила Петяя за большой палец ноги и принялась терзать его. Да так больно, что  он заорал, взбрыкивая:
- Опять, стервоза! Вот я те...
Мышка жалобно пискнула и исчезла.
У Петяя страшно болела голова, пусто было в животе, и вообще было зябко и тошно всему его исхудавшему телу. Он нагреб на себя ещё тряпья, какое только было: выношенную до голости отцовскую шубейку, издырявленное мышами солдатское одеяло, материну полудошку с оторванной подкладкой, ватник, стеганые штаны, рабочий халат, прожженный аккумуляторной кислотою, и другую не менее ветхую рвань; с головой зарылся в этот отдающий тленом тряпичный ворох и надолго забылся в тяжелой похмельной полудреме.
Время от времени он открывал глаза, высовывая голову из своего угрюмого укрытия, и смотрел, не наступило ли утро. Но оно что-то медлило сегодня. Ползло себе и ползло где-то там за лесами и долами подобно ленивой черепахе, и не очень торопилось брызнуть в Петяево окно свежей яростью вешнего солнца. «Да где же она, стерва, запропала?» – в который раз думал Петяй, корчась и сворачиваясь в клубок.
Наконец утро, должно быть, услышало Петяевы страдальческие вздохи, докатилось до их заспанной деревеньки, и плеснуло в окно таким ярым светом, что он, почувствовав резь в глазах, зажмурился от солнечного зайчика, вспрыгнувшего к нему в изголовье, облегченно покряхтел. Затаенно полежал, привыкая к солнечному свету, поморщился, собираясь с силами, и заранее поежился от мысли, что, пора покидать угретую постель, что на кровати ничего не вылежишь, больную голову не поправишь.
Весна весной, а все равно было еще прохладно, и даже случались утренние заморозки. Они легкой изморозью покрывали дружно пробившуюся траву и обволакивали её паутиной росной седины.
В избе же у Петяя всегда было свежо, даже гораздо свежее, чем на улице. Родительская изба давно расхудилась и не держала тепла. Да и как его было держать, когда дверь не прикрывается, оконные рамы рассохлись, два звена вообще без стекол и заткнуты старыми мешками? Скособочившаяся русская печка застыла с зевом раскрытого чела, из которого вот уже неделю торчала огромная сигара обугленной слеги.
Петяй никогда не готовит дров, как другие. Возле его двора лежат окостеневшие от старости стволы трех могучих дубов. Эти дубы в удавке стального троса приволок шиповский тракторист, развозивший по указанию главы сельской администрации дрова людям, достигшим пенсионных пределов. Петяю по неведенью этого тракториста и выпала такая счастливая шарышка. Он сидел тогда на скамеечке возле двора в своем неизменном пальто, в малахае не смотря на жару, в валяных пимах, с лицом, обросшим густыми волосами. Вот тракторист и принял его за древнего старика. Отцепил дрова и уехал в свое село, крикнув напоследок:
- Самые жаркие дрова тебе достались, дедок! Никакая зима не страшна...
Петяй ничего не ответил на это, лишь обозлился. «Какой тебе дедок, когда и пятидесяти нет? Сам ты дед, на хрен одет, мазутное чувырло!» - в сердцах подумал он. И тут же смекнул: дубки-то могут и на выпивку сгодиться. Можно и загнать за пузырь какой-нибудь теплолюбивой старушке.
Однако покупателей на эти дрова так и не нашлось. Купить-то многие были готовы. А чего не купить за бутылку? Да вот везти на чем, больно уж охальные! Это же придется трактор нанимать. А за него тоже отдай бутылку. Потом бутылку надо будет отдавать за распиловку. А там еще колоть предстоит. Значит, опять бутылка. А то и две. Это сколько их, бутылок уйдет? Вот они и встанут, эти дубки, дороже паровоза.
Сам же Петяй уже которую зиму топится сараями, выламывая из них походящие бревнышки, плашки, решетины и жерди. Все это добро Петяй никогда не пилил. Да у него и пилы-то давно нет. Жердь или там подходящую плаху он целиком втаскивал в избу, впихивал её в чрево растопленной печи и ждал когда она отгорит. Затем толкал дальше. И так до тех пор, пока жердь совсем не сгорала.
Порой ему надоедало следить за топкой, и тогда отгоревшая лесина подолгу торчала из печного зева, словно ствол боевой пушки...
С приходом весны Петяй совсем перестал топить избу. И теперь в ней было, как в леднике. Из сырого, щелястого подполья тянуло настоящей зимой.
Прежде чем сползти с кровати, Петяй зябко передернул плечами, посидел, свесивши босые с задубевшей кожей лодыжки ног, растер ноющие колени и только тогда осторожно ступил на холодный грязный пол. Как подбитая дрофа, проковылял к скамейке, закутался в свое длинное не по росту пальто, подаренное ему Ганькой Сорокой за пастьбу теленка, тоскующим взглядом окинул пустой стол с одинокой солонкой посередине, пошарил рукой по деревянной полке за печью и, не обнаружив ничего съестного, начал влезать в валенные разношенные пимы. Кроме этих пимов, у него имелись еще башмаки из грубой кожи. Но они, как и пимы, были худы, стоптаны на один бок и ссохлись до такой жесткости, что казались скроенными из жести.
Нутро Петяя по-прежнему сосала какая-то неуемная тварь, и оттого сильно хотелось курить. Петяй вышел в скрипучие, худые, как решето, сенцы с прогнившими полами, протиснулся в щель заклиненной двери и по доске, перекинутой от порога, спустился во двор. Эту доску он постелил прошлой, особенно снежной зимой. Тогда пурга запечатала двор такими сугробами, что невозможно стало выйти из дома. Вот Петяй и догадался выдрать из пола сеней самую широкую доску и постелить её прямо на сугроб. Получилось что-то вроде корабельного трапа.
Пашка Русалка, его ближайший сосед и собутыльник, даже перестал ходить к нему из-за этой самой доски. У Пашки по колено оторвана нога. До Петяева трапа он еще с легкостью может доковылять на своих костылях, а вот дальше ему хода нет. Особенно сугробистой зимней порой.
- Ты хоть бы снег откидал от сеней! – корил он Петяя.
- Кто навалил, пусть тот и убирает, - с философской резонностью отвечал на это Петяй.
И все оставалось, как есть: снежные сугробы зимой, доска круглый год и щель полуоткрытой, намертво застывшей двери.
Пыхтя, Петяй с трудом протиснулся в эту щель, спустился по доске во двор, мрачный от черных стеблей прошлогодних бурьянов, колючих репейников, разного накопившегося хлама, взял суковатую палку, ждавшую его в углу дома, опираясь на неё, важно прошествовал мимо богатырски раскинувшихся дубовых кряжей и выполз на асфальт дороги.
Дорожная насыпь была крутой и высокой. С неё хорошо просматривалась и вся ближняя окрестность, и сама деревенька с улицей в два десятка дворов, раскинувшихся  цепочкой километра на три.
Улица была пустой в этот ранний час и казалась заспанной, как и сам Петяй. За дорогой против серых домишек широко лежала бурая от прошлогодней травы луговина. По ней пробегали быстрые тени белых, завитых в барашки облаков. Эти кучерявые с легкой сукровицей света облака волна за волной выкатывались из-за черной полоски дальнего леса и, подгоняемые порывами ветра, стремительно летели по розовой, золотящейся от утреннего солнца лазури.
Где-то высоко в небе летел самолет. Он гудел так натужно, что вибрировал воздух. Петяй догадался, что летит груженый «Илюшин». В молодости он учился в техникуме, хотел стать авиационным механиком, но в армии выучился на шофера и про техникум забыл...
Из-за штакетной ограды своего двора Петяя увидела соседка бабка Нюра Кашаева, маленькая, черная, с блескучими, как у птички, глазами старушка, сгребавшая старую листву в палисаднике. Она окликнула его просто так, от скуки:
- Отправился?
- Отправился, - по привычке ответствовал Петяй, еще не знаю, куда ему отправиться.
Соседка у Петяя очень даже правильная старуха. Помогает, когда ему особо голодно. То картошки подкинет, то краюху хлеба даст. Если пироги затеет, обязательно пирогом угостит. А вот водки ни за что не допросишься. Говорит, и без водки хорош, и без того спился. И ворчать любит. Все учит: «Ты, Петро, хотя бы овощи для себя во дворе сеял». «А зачем, бабка Нюра? – обычно отвечал он на это. – В деревне вон сколько огородов! По ведерку моркошки-картошки с каждого, никто не обедняет, и мне будет за глаза». «Эх, лежень, ты лежень, - вздохнет соседка. – Отец с матерью теперь, небось, в гробу перевернулись, глядя на твое коварное житьё». «Как перевернулись, так и назад повернутся», - беззаботно посмеивался Петяй.
Земля под огород у него, как и у остальных поселян, за двором лежит. Пока была жива мать, они засевали огород. А как умерла, так он и перестал сеять. И на месте бывшего огорода теперь образовалась цветущая залежь.
Как-то лет пять тому назад его младший брат Костя возжелал было заняться огородничеством. Прикатил на самосвале вместе со своей городской пташкой, женой Зинаидой, оставил Петяю три мешка семенного картофеля и деньги за пахоту. А в следующий выходной уже сажать приехал. Но у Петяя к тому времени не осталось ни денег, ни даже семян.
Костя прямо-таки рассвирепел, узнав про это, чуть ли не с кулаками налетел на Петяя. Гони, мол, назад мои семена и деньги. И это его наглое требование сильно обозлило Петяя. Он с ходу вывернул из ограды осиновую слежку (в силе тогда еще был), да и хватил со всего маха брата по плечу! Слега с треском так надвое и перелетела.
Костя зашатался, завертелся, как круговая овца, и рухнул наземь.
- Ой, убил, ой, убил подлец! Люди, караул! – бросившись к мужу, заверещала сноха.
Петяя не смутили ее вопли. Он аккуратно положил обломок слеги на завалинку, скрылся в доме и принялся из окошка наблюдать, что дальше будет.
Костя с бледным лицом вскоре заворочался, открыл глаза, тупо посмотрел на жену, потрогал левую руку, пощупал плечо и, кряхтя, с помощью Зинаиды медленно поднялся на ноги. Было видно, что рука перестала слушаться его и повисла, как плеть.
- Костя, миленький, поехали! Поехали отсюда! – на все дворы визжала сноха и тащила мужа со двора. – Не надо нам никакой картошки, никакого огорода. И денег не надо! Пусть захлебнется, ненасытная тварь!
Костя, болезненно морщась, вскинул глаза, увидел за стеклом веселое братнино лицо, отвернулся и понуро потащился за женой к машине. Они уселись в кабину самосвала и уехали. С тех пор о них не было никакого слуху.
Весть об этой Петяевой выходке быстро разнеслась по окрестностям, докатилась до родственников, дальних и близких, и они  разом отвернулись от Петяя. При встречах брезгливо щурились и делали вид, что не знают его.
Оно, сказать по честному, Петяй и сам не искал никаких отношений со своими родичами, призирая их за сытость и благополучие жизни. О брате если и вспоминал, то лишь по какому-то приятному случаю из детства. Все ежечасные думы его сводились лишь к одному, к выпивке. Вои и теперь он ломал голову над тем, где и как добыть себе опохмелку.
Самое верное было, двинуть к Шурке Пшененку. У него-то всегда есть выпивка. Но больно уж баба у Пшененка сквалыжная. На Шурку-то она не больно орет, а Петяю - хоть не заходи, зараза! Сразу же:
- И чего приперся, неумытая харя?.. Чего вылупился?.. Ишь, пришел тут своими махрами трясти! Давай, давай, топай в свой свинарник и не оглядывайся!
И прямо с порога Петяя - в тычки! А Шурка видит все это, гад, и помалкивает. Стоит за спиной своей сквалыжной Теплихи, украдкой корчит рожу, плечами пожимает да руками разводит: я, мол, тут ни при чем.
«Вот повезло дураку! - с завистливым раздражением подумал о Пшененке Петяй. – Молодой, а, видишь, сообразительный. Приклячился под бок к старухе. Живет теперь и в ус не дует. Сыт, пьян и нос в табаке».
Да и Теплиха им довольна. Всё хвастается по селу: «Только теперь и увидела свет жизни, а за своим покойным Кузьмой, старым дурнем, как в заднице прогнила».
«Еще бы не увидеть света, - зло решил Петяй, - захомутала сорокалетнего и парит мозги, что ей шестьдесят! И в прошлом году было шестьдесят, и в позапрошлом, а самой, небось, уж девятый десяток прет».
Петяй густо сплюнул от таких досадливых мыслей, потоптался на дороге, зябко озираясь и кутаясь в воротник. Так и не придумав ничего утешительного, он старчески сгорбился и побрел вдоль деревни по умытому росой асфальту, бдительным оком озирая обочину.
Подобные утренние обходы давно стали привычными для него. Они были чем-то вроде обязательного ритуала, обращенного исключительно на поиск окурков.
С ними Петяю обычно везло. Через их деревеньку постоянно пробегали трактора, машины и вообще всякой техники. И в город ехали, и в район, и - в волостное село Шиповку. И все проезжающие, должно, были людьми нещадно курящими. Бывало, и половины деревни Петяй не пройдет, а его карман, глядишь, уже раздулся от окурков.
Нынче ему явно не везло. И это не смотря на то, что он своим острым прищуром не только настойчиво обшаривал обочину, но и, кажется, даже слегка  принюхивался к асфальту. Попался один чинарик, да и тот оказался мокрым, и сразу же развалился, как только он его подхватил.
Эта неудача заставила Петяя тоскливо посмотреть на дворы в надежде, что кто-то его окликнет. Но вокруг пусто, вдоль дороги стояли все те же утлые избушки доживающих свой век старух. Строения глубоко вросли в землю, сгорбатились, пригнулись, словно бы от кого-то хоронясь, и казались слегка  пришибленными. Дачные строения, пустующие до своего срока, с заколоченными крест-накрест окнами хотя и выглядели веселей среди древних избушек, но прока от них тоже никакого. Хозяева пока еще в городе, прибудут через недельку-другую. Вот тогда и закипит жизнь, станет веселей и добычливей во всем.
Петяй уныло посмотрел вдаль на непаханые колхозные поля с остатками неубранной соломы, увидел в полях грачей, выискивающих себе пропитание, и ему стало жалко птиц, неприкаянных и голодных, как и сам он.
Против двора Пашки Русалки Петяй поднял воротник, зашмыгал проворнее. Он даже палкой перестал стучать об асфальт и голову глубоко втянул в плечи, словно птенец лесной курочки, затаившийся при виде лисицы. При этом его суконный малахай по самый верх утонул в облезлом вороте пальто, а вместо лица стал виден лишь пучок пегих волос с ямками для глаз, рта и кончиком посизевшего носа.
Встреча с Пашкой не сулила ничего доброго Петяю. Вчера Русалка дал ему два червонца и попросил сходить в конец села к Ганьке Сороке, чтобы купить самогона. Деньги Петяй взял, а самогон сам выхлестал. И теперь, потихоньку страдая, жалел об этом. Эх, если бы сейчас можно было заглянуть к Пашке в избу! У него и тепло, и чисто, и табак есть. Пашка сам его выращивает. Одноногий, и пьет не меньше Петяя, а держит порядок. «Чего ему не жить? – тут же завистливо подумал о Пашке Петяй. – Вон какую пенсию гребет! Как же, инвалид фронта!... А я, может, почище его инвалид. Ноги совсем отказывают, паразиты! Будто не свои... Суставы скрипят, словно изношенные тормоза»...
Эти мысли даже слегка расстроился Петяй, и он за ними не вдруг услышал требовательный гудок автомобиля. А когда услышал, проворно отскочил в сторону, и его тотчас обдало пыльным вихрем пролетевшей мимо иномарки.
Это была вишневая машина с блестящими кольцами на радиаторе. Петяй сразу узнал её. И хотя за тонированными стеклами иномарки невозможно было разглядеть лица хозяина, но и без того ясно, что за рулем Артур, самый крутой дачник в их деревне. Только он так бешено гоняет по улице свою машину. Как же, хозяин новой жизни!..
Петяй торопливо сдернул с головы малахай и поклонился вслед убегающей иномарке. Артур для него был страшнее самого страшного похмелья, хотя особых причин для этих страхов вроде бы и не виделось. И встречались-то всего один раз. Но Петяй по своему лагерному опыту знал, кого надо бояться. Урка же!..
Прошлой весной с Артуровой дачи, вернее с крыши её кирпичного сарая, унесли два листа алюминиевой кровли. Кто-то, должно, указал на Петяя: дескать, он упер. И явился к нему этот самый Артур.
Петяй лежал на кровати и отпыхавался от переполнявшей его сытости желудка. Он только что вернулся с поминок Димки Люляя, давнего своего приятеля, сорокалетнего мужика, тоже одинокого. Люляй накануне выпил два флакона какой-то дряни от блох. И дня не мучился мужик!..
Сестры, приехавшие из города на устройство похорон, собрали ему богатые поминки. На каждого мужика пришлось по целому стакану водки. А женщинам подали по полстакана. Петяй предусмотрительно сел за столом между двух непьющих старушек, и ему в общей сложности досталось целых два стакана «Пшеничной». И поел он, можно сказать, за троих. И оттого был в хорошем расположении духа, когда появился этот Артур. Петяй увидел его, и в нем тотчас все опустилось. Он ждал чего-то страшного. задирал лохматую голову, пытаясь что-то сказать, но язык не слушался его.
Артур стоял возле порога и, кривясь от шибанувших ему в нос запахов Петяевой избы, сурово молчал, поигрывая массивной золотой цепочкой, свисающей с кисти его правой руки. Петяй смотрел на эту цепочку и не смел пошевелиться.
- Ну? – наконец выдавил Артур и жестко прищурился.
По давнему лагерному опыту Петяй знал, что последует за эти прищуром и этим грозным «ну». Он вдруг соскочил с кровати, бухнулся на колени и, нагнув голову, пополз к ногам Артура, бормоча:
- Прости, прости, это не я! Падла буду, ни в чем не виноват! Я...
- Кто? – грозно выдохнул Артур.
- Это Толян, это Толян Кудим! Это он пропил железо, - торопливо бормотал Петяй, не поднимая головы и зажмурившись в ожидании удара.
Но Артур не стал его бить. Лишь выругался и ушел, бросив с порога:
- Фу, пинч вонючий! Живешь, как в сортире. Хоть бы в озере дал отмочить себя.
Когда Петяй поднялся, Артурова иномарка уже отъезжала от двора. Петяй облегченно вздохнул, потер виски и, сам того не желая, начал торопливо прибираться по дому, даже пол вымыл.
Ему вспомнилось, каким смертным боем били его урки в лагерном бараке лишь за то, что первым подошел к умывальнику. И Петяй искренне посочувствовал Кудиму, своему давнему собутыльнику, и даже мысленно подбодрил его: «Ну, держись, Толян. Ох, и отбуздякает тебя Артурка!».
Так оно и вышло. Потом рассказывали, как все было. Артур застал Толяна во дворе и бил его лопатой по ребрам до тех пор, пока не загнал под сени.
Там и пролежал Кудим всю ночь. А когда отлежался и выполз, потащился к Ганьке Сороке пропитое железо выручать. Ганька железо, конечно, отдала, но потребовала за него отработать в огороде. И Кудим отработал. А куда денешься? Она хоть и прижимистая, эта старая сучка Сорока, но и выручает, когда туго. А то и в долг даст. Если, конечно, у тебя пенсия есть или заработок, какой никакой.
Когда Петяй полмесяца пас фермерских телят, ему тоже в долг давала самогона. А теперь хрен в сумку! Как обрезала. И смотреть не хочет. Гони монету – и весь у неё сказ...
С тех пор, как посетил его Артур, минуло два лета, но у Петяя и поныне между лопаток пробегает легкий холодок при виде знакомой иномарки. И всякий раз он торопливо срывает с головы свой затрапезный малахай и отвешивает почтительные поклоны.
Артур, скорее всего, не замечал этих его реверансов, на бешеной скорости пролетая мимо. А тут вдруг неожиданно затормозил и начал сдавать назад. Петяй решил, что это не к добру. У него похолодели ноги, и даже посох выпал из рук.
Иномарка тем временем, качнувшись своим сияющим на солнце кузовом, остановилась против Петяя, из неё вышел невысокий, плотный мужчина лет сорока с жестким взглядом исподлобья, с лобастой округлой головой, стрижиной под ежика. Это и был Артур.
- Куда канаешь, бич? – весело спросил он.
Губы Петяя долго кривились, не желали слушаться, и он не сразу ответил:
- Да вот курево... За куривом иду...
- Это окурки, что ль, сшибаешь? – засмеявшись, догадался Артур.
Тем и снял с Петяя напряжение.
Артур нырнул в салон автомобиля и бросил под ноги Петяя пачку сигарет, должно быть, дорогую, судя по непонятной золотой надписи на ней.
- Держи, бич! – опять весело крикнул он. – Дачи-то бомбишь? – не меняя своего веселого тона, спросил он.
- Нет, нет! - испугался Петяй. – Это другие... Я не... Где мне? У меня вот ноги не ходят. Я чист...
И он говорил правду. С тех пор, как отказали ноги, и как ослабел сам, Петяй перестал лазить в пустующие дачные дома. Выламывать вместе с косяками оконные рамы, сшибать литые замки, сворачивать стальные пробои, для  этого нужна сила, а у Петяя не стало её.
- Ослаб, бич! Ослаб. Поменьше водяры жри. Ты ведь туфтятину жрешь?.. Вот и бьет по мослакам... Так и хвост скоро откинешь.
Он порылся в карманах кожаной куртки с блестящими молниями и бросил Петяю небрежно скомканную ассигнацию.
- Держи на опохмелку. Да остригись. А то зарос, как петух.
Петяй, забыв про свои больные суставы, радостно подхватил сигареты, неловкими пальцами сгреб ассигнацию, увидел, что это полусотка, и вновь принялся кланяться Артуру.
- За моей дачкой присматривай, - напоследок приказал Артур. – В случае чего, стукни мне. Я разберусь... Местное бакланье-то не обижает? Если что, тоже стукни...
Артур сел в машину и укатил так же быстро, как и появился. Петяй радостно посмотрел вслед, бережно расправил полусотку и спрятал её за козырек малахая. Затем достал сигарету, с наслаждением закурил и, глотая аромат душистого табака, почувствовав легкое, приятное кружение в голове. Это окончательно расслабило его и привело в состояние легкого благодушия.
Такого везения, как теперь, давно не было в его жизни. И он подумал про Артура, славный все-таки человек! Вот и курево дал, и на выпивку не пожалел. А говорят, бандит. Какой же он бандит? Не знают настоящих бандитов, вот и треплют языком!..
И Петяй стал соображать, что дальше-то ему делать? Есть полусотка. Есть курево. Значит, будет и кайф!
И он, подхватив посох и громко стуча им об асфальт, решительно направился к Никите по прозвищу Столяр, тоже, как и сам, одинокому человеку.
Никита в теплой байковой рубахе, чернявый, как цыган, с приятным овалом небритого лица, с отечной припухлостью под глазами, указывающей на то, что он пьющий человек и сильно пьющий, сидел на пороге своего дома и перебирал сморчки. Завидев Петяя, он заулыбался во весь щербатый рот и весело хмыкнул.
Петяй подошел и молча встал перед ним, навалившись на палку.
- Ну что? – глухим баритоном с хрипотцой спросил Никита. – Калган-то бобо после вчерашнего?
- Бобо, - со вздохом согласился Петяй и в свою очередь спросил: - А ты откуда знаешь?
- Знаю вот, - улыбаясь и не прекращая работы, сказал Никита. – Пашка посвятил. Пообещал все костыли о тебя обломать.
- Нечаянно вышло, - виновато потупившись, ответил Петяй и принялся рассказывать: – Взял я эту бутылку у Сороки. Вышел от неё и думаю: «Дай попробую, может, какой мудяры налила». Ну, хлебнул из горла, сразу-то ничего и не раскушал... Потянул еще. Хорошая вроде бы... Еще захотелось...
Пока до своего двора докондылял, смотрю, и половины не осталось. Ну и решил, чего нести Пашке-то? Ни два, ни полтора... Только рот измарает. Зарулил домой, налил кружку да и бахнул без закуси! А дальше уж и сам ничего не помню... Да отдам я ему... Вот и деньги есть.
Петяй для верности показал полусотку и тоном, не терпящим возражений, приказал Никите:
- Ты вот что. Ты кончай с грибами. Возьмем два пузыря и поправим это дело... Ну, извинюсь я перед Пашкой. Чего уж там, чать, свои, разберемся.
- Я поправил его, - не переставая улыбаться, сказал Никита. – У меня в заначке четвертинка денатурки стояла. Вот с ним и даванули.
«Тоже жрет денатурку, а на ноги не сел, - с завистью подумал о Никите Петяй. – А мне всё в уши дуют: «от денатурки, от денатурки!» Какой хрен «от денатурки»? От болезни все».
А вслух сказал:
- Помириться надо бы.
- Сначала грибы вот продать, - глазами указал на ведро Никита.
- Да куда они денутся, твои грибы? И потом, где их продашь? Дачники не приехали, а старухи и сами целый воз навьют.
- На трассу придется шлепать, - грустно объяснил Никита, имея в виду автостраду на Саратов.
- Я конечно не против, - замялся Петяй. – Но надо бы сначала черепушку поправить. Трещит, стерва, как ледолом!
- А вот там и поправим в комке.
- Ну, коли так, пойдем на трассу, - без всякой охоты согласился Петяй. – Загоним твои грибы.
И, поджидая друга, от скуки, принялся оглядывать Никитин двор, в котором не было ничего интересного. Все те же сараи, дрова, сложенные поленицей вдоль избяной стены. Во всем бедность и следы разрушений.
Никита, как и Петяй тоже когда-то работал в городе. Окончил ФЗО. По слухам, был отличным столяром. К нему даже в общежитие приходили с частными заказами. Тому книжный шкаф, другому - этажерка, третьему – комод с завитушками. В мебельных магазинах этого было не купить. А если что-то и найдешь, в очереди досыта настоишься. Вот и шли к Никите.
С заказами у него появились обширные знакомства, лишние деньги. С того и вклюнулся в водку. Потихоньку, помаленьку да и до большого дошло. А тут уж и запои начались, долгие, словно полярная ночь. И давай его таскать по завкомам да по разным домкомам. Все уговаривали: не пей, мол. А потом и на золотые руки не посмотрели, поперли с работы. Следом из холостяцкого общежития вычистили. И вернулся он, гол как сокол, в родную деревню на шею отца-инвалида.
Прошлой весной отец умер, и Никита остался один.
Да и все они, вся их нынешняя деревенская компания, одни позже, другие раньше успели хлебнуть вольного городского воздуха вдалеке от зоркого родительского глаза и строгих бабьих пересудов. И воздух тот оказался ядовитым для нестойких молодых сердец.
У каждого из них по-разному складывалась судьба, а закончилась до банальности одинаково. Город быстро ломал податливых деревенских новичков: особенно таких, которые без царя в голове, хлипких и слабодушных. Из неискушенного деревенского молодняка, оторванного от родимых корневых устоев он, словно гигантский сепаратор, беспрерывно отцеживал для себя самые густые сливки, а обрат возвращал или назад в деревню, или сливал в убогие лимитные бараки, в загульные, бомжевые притоны.
Вернувшись в деревню, они и дальше продолжали катиться вниз. Который уже год их загульно-холостяцкая компания по целым дням клубилась своим вечно пьяным роем. Участковый Рыжов прежде все тюрьмой их пугал. И они побаивались этого, но теперь и думать перестали про тюрьму. Теперь они смеялись на прежними страхами и, куражась, пьяно похвалялись: дескать, клали с прибором на этих ментов. Свобода, пля! Демократия! Как хотим, так и живем...
Распознав подоспевшее время, они тут же с пользой для себя обратили все его светлые выгоды. Это прежде участковый мог пугать их статьей за тунеядство. А теперь не та пора, чтобы по таким пустякам в тюрьму садиться. И отговорка всегда наготове: нет работы, достойной их интереса и квалификации. И вообще нет работы. Колхоз развалился. Фермы рухнули.
Крутится, правда, как червяк на горячем стекле, тут один заезжий фермер из среднеазиатских беженцев. Пырится, сам не знает, для чего. Ну, и пусть пырится, коли ему много надо...
Пока Петяй обдумывал все да любовался надворными видами, Никита надвинул галоши на босую ногу, лихо заломил кепку  и приготовился к походу. Избу он не стал запирать. Тащить все равно нечего. Сколько-нибудь стоящее барахлишко сам давно вытащил и пропил.
Они повесили ведро на посох Петяя и отправились за деревню.
Утро разгулялось во всю, небо очистилось от облаков, ясной солнечной ярью пронзая окрестные дали. Над самой вершиной полевого склона задрожал мелкой прозрачной рябью прогретый воздух.
В низине вдоль березового колка над водой в желтом обрамлении цветущих калужниц ослепительно вспыхивали кипы отраженного света. И там же по мелководью бегали, посвистывая, суетливые кулички.
В иное время Петяй, может, и полюбовался бы красотами весны, свежестью её красок и солнечным раздольем. Но сейчас было не до этого. Он начал отставать от Никиты, морщился, испытывая боль в коленях и слыша в них сухие неприятные хрусты.
Становилось жарко, и Петяй запарился, путаясь в полах пальто.
- Да брось ты его, - посоветовал Никита. – Все равно никто не возьмет твою рвань.
- Эх, ты, - сказал Петяй, – в нем полусотка лежит.
До автострады было километра полтора. Но прошло, пожалуй, не менее часа, прежде чем они одолели это пространство. Никита с середины пути уже один нес ведро. Петяй все чаще отставал и осаживал Никиту жалобными упреками:
- Ты чё, как наскипидаренный? Куда летишь, торопыга?
Никита посмеивался и не убавлял хода.
Обоих мучила похмельная жажда. И они, добравшись до перекрестка, первым делом купили две бутылки пива в приютившимся возле навеса автобусной остановки комке. Этот комок, представляющий собой обыкновенный железнодорожный контейнер с прорезанным в нем узеньким окошком, принадлежал семейству их бывшего зоотехника Комелева, недавно переехавшего в соседнюю деревню Уросовку. Торговала в нем дочка Комелевых Нинка.
К пиву они взяли у  Нинки соленых сухариков. Спросили, нет ли водочки? Нинка ответила, что водкой не торгует. А ведь торгует стерва, еще как торгует! Только втихаря, и своим не решается продавать, боясь огласки.
Нинка покрутилась возле ведра с грибами и вызвалась купить их за тридцатник. Они уже готовы были отдать за эту цену, но тут на джипе подкатил усатый, осанистый мужик в стеганой безрукавке защитного цвета с множеством кармашек. Увидел ведро с грибами и, не рядясь, выложил шестьдесят рублей. Так же молча и деловито пересыпал грибы в картонную коробку, сунул в багажник и уехал.
Никита пожалковал, что мало взяли, и стал говорить Петяю, надо было порядиться. Может, и больше бы слупили с этого богатого молчуна. Нинка засмеялась, услышав их препирательства, и сказала:
- Вот пожадничали мне отдать. Я вам дала бы не простой тридцатник, а счастливый. А эти деньги у вас все равно не задержаться.
На что Петяй зло ответил:
- Много хочешь, язык облезнет.
Они взяли у Нинки еще пива и зашагали назад в деревню, теперь уже веселее, хотя оба потеряли прежнюю стойкость и  сделались как бы ватными. Но ватным было только тело, а ясности в голове, кажется, прибавилось. Шли и рассуждали, как хорошо сложилось. И горло промочили. И деньги есть. Осталось теперь затариться самогоном у Ганьки Сороки и прямиком двинуть к Пашке Русалке на мировую.
Вообще-то Пашка не был похож на русалку. Сухощявый, жилистый, с проворными раскосыми глазами, подвижным кадыком и хрящеватым изогнутым носом, он скорее напоминал подстреленного ястреба. Выглядел Пашка моложе своих лет и был по-мужицки крепок.
Фамилия у него была Русалкин, а звали его Павлом Даниловичем. По возрасту, он годился в отцы многим своим застольщикам. Но водка давно уровняла их. И все звали его просто Пашкой. А то и вовсе Русалкой.
Павел Данилович с закатанной на культе штаниной, обвиснув на костылях, встретил их на пороге своего дома и гневно обрушился на Петяя:
- Ты, Клоп, козел тартаногий! Ты чё меня вчера через хрен бросил? Я тебе чё, мальчик, что ли?
Петяй не стал оправдываться, тотчас признал свою вину и сказал, вытаскивая две бутылки из карманов:
- Данилыч, Данилыч, вот мировую пришел делать. Прости меня, гада такого. Не хотел я. Нечаянно получилось. С кем греха не бывает? Сам знаешь...
- Знаю, знаю! – сердился хозяин. – Я тебя вот костылем угрею, чтоб сам знал.
Никита поддержал Петяя:
- Нет, Паньк, он очень переживает это. Давай замнем для ясности.
По характеру Русалкин был настоящий кипяток. Но и остывал быстро. И сейчас он как-то очень скоро принял Петяеву вину и помягчел. А при виде самогона у него даже глаза заблестели, и кадык нетерпеливо заходил на худой жилистой шее.
- Ладно, чего уж там. Дело прошлое, - скакнув на костылях, сказал он сиповатым голосом, - прощаю на первый раз.
И проворно, словно молодой июльский кузнечик, запрыгал по своей избушке с некрашеными щелястыми полами и низким потолком. Но в помещении было чисто и даже опрятно для жилища пожилого бобыля. Железная кровать, застланная голубым коневым покрывалом с пышно взбитой подушкой, поставленной теремком, и та смотрелась как-то искусно. И старинный сундук, с тяжелым висячим замком, почти вплотную придвинутый к столу, указывал на исключительную домовитость хозяина.
Петяй прямо на пол сбросил с себя пальто, кинул на него суконный малахай и остался в трикотажной землистого цвета безрукавке на голое тело. Он, как бы прихорашиваясь, полохматил свои и без того взъерошенные волосы.
Никита вывернул из-под рубахи тоже бутылку.
Хозяин выставил на стол тарелку с квашеной капустой, печеную в золе картошку и три граненых стакана. Большими ломтями напахал хлеб. Петяй откуда-то из широкой штанины достал хрустящий пакетик с сухарями.
Они с Никитой уселись на тяжелые домашней работы табуреты. Хозяин пристроился на сундуке и торопливо принялся разливать водку по стаканам.
Никита первым предложил тост:
- Давай, чтобы нам жилось дружно!
Он глухо стукнулся своим стаканом о стакан хозяина. Петяй молча поддержал его.
- А чего нам делить? – весело заметил Павел Данилович. – И без нас давно все поделено.
Они выпили разом и вяло принялись закусывать.
- Эх, - помечтал хозяин избы, - теперь бы фронтовую сюда закусь. Вот была закусь, так закусь! – И он закрыл от удовольствия свои серые, косящие глаза. - Консервы американские по ленд-лизу, ветчина английская, копченый омуль из Байкала. Вот рыба! Её ешь, а она во рту тает.
Про эту закуску и про то, как хорошо было на фронте, они слышали от Русалкина, наверное, в сотый раз. В войну Павел Данилович, тогда еще восемнадцатилетний паренек, на «виллисе» возил начпрода авиационного соединения. Настоящего фронта он не видел, и его рассказы о ратных подвигах сводились к одному, какие вины они пили и что едали со своим начальником.
- Помню, заняли местечко в Польше, - горячо продолжал Павел Данилович. - Остановились на отдых в богатом имении. Хозяин с немцами драпанул. Он прислуживал им, гад. Даже какой-то важной шишкой был по снабжению.
Склады у него ломились от провизии. В винные погреба можно было на грузовике заехать. И все винами заставлено. Каких только нет! Не поверите, иные бутылки мхом обросли...
Вот мой начпрод и говорит мне: «Давай-ка, Паша, марочных, столетней выдержки попробуем. Открывай вот эту, указывает на черную бутылку, запечатанную сургучом. Пробуй». И подает мне солдатскую алюминиевую кружку... Он все боялся, как бы фрицы отравы какой нам не подсыпали... Ну, я пробую, не вино, скажу вам, а настоящая патока! Так и льется медом по душе. Одну бутылку попробовал, другую. Ничего со мной не случается. И уже петь хочется. Такой настрой души был. Ну, и мой начпрод, подполковник, между прочим, тоже давай кушать. Уж так мы с ним накушались, что и спали потом в обнимку, как дети...
Хороший был человек. Жалко, убило. Это уже в самой Германии мы с ним под бомбежку попали. Я из машины не успел выскочить, а он отбежал эдак метра на четыре от меня. Хотел в канаву залечь, тут и рвануло прямо в канаве. От него осталась лишь фуражка да полевая сумка. А мне вот ногу секануло. И оглушило маненько. С неделю говорить не мог, как рыба, лишь рот открывал. А так ничего...
Сухое лицо Русалкина стало печальным и вытянулось, выражая душевную скорбь по своему убитому командиру.
- На фронте что? На фронте вам лафа была! - бесшабашно заметил Петяй. – Каждой день боевые сто грамм. А тут выборов жди...
- Много ты знаешь о фронте, мокрый суслик! – метнув в Петяя косой взгляд, осерчал Русалкин. – Умные люди, если хочешь знать, совсем не пили боевые перед атакой. Это лишь дурачье не знало меры. Глотнет, как собака падаль, и пошел в атаку. Видишь ли, герой он, кверху дырой!.. Нальет зенки, летит, как сумасшедший, ничего не видя. Нам-де море по колено. Тут его и стеганет пуля-дура.
А кто поумней, тот не только не пил перед боем, но даже еду не употреблял. Кто воевал с приглядкой, глядишь, и остался живым... В атаку тоже с умом ходить надо...
- А меня однажды медовухой угостили, – в пол-уха слушая Русалкина, встрял в разговор Никита. - На даче одному клёвому дядьке рамы вязал. А он пчелами баловался, зараза. Ну и угостил медовухой. Вот тоже паразитка, а не вино! Пока пьешь, вроде ничего. Голова ясная. А уж потом она себя покажет. Поверите, зад не отлепишь от стула! Будто клеем намазали...
Петяю особо хвастаться было нечем. В городе работал он шофером в карьероуправлении. Возили щебенку на стройку. И пили они с шоферней в гараже всякий суррогат. Даже тормозную жидкость пробовали. Один мужик, особо жадный до выпивки, загнулся с этой самой жидкости. После этого печального случая всей колонной перешли на тройной одеколон. А вот изысканных вин Петяю так и не довелось попробовать. Но ему тоже хотелось чем-то удивить собеседников и поведать им что-нибудь эдакое необычное из своей жизни.
- А мы, знаешь, - начал Петяй, - после рейса накупим водки, выльем в тазик, накрошим в него хлеба и ложками давай хлебать. Вот было дело! Обжигает, зраза, а приятно! Потом к жене на бровях ползешь, как по палубе...
О чем бы они ни говорили, все сводилось к одному, к выпивке. Политика их не интересовала. Как, впрочем, не интересовали и женские темы, хотя каждый из них был когда-то женат.
Свою жену лезгинку, бросившую его, пока он отбывал срок за пьяную драку в рабочем клубе, Петяй никогда не поминал ни добрым, не худым словом. Будто и не жили целых два года одной супружеской жизнью.
И где она теперь, его Айша? По слухам, вроде бы уехала к себе в горы. Жива ли? Или родичи зарезали, как курицу, за связь с гяуром?..
Политическую активность они проявляли исключительно лишь в день выборов, которых стало много, и которые интересовали их с чисто практической стороны. В этот день из Шиповки обычно приезжал глава местной администрации Кашаев, тонкошеей, очкастый мужичок в сером просторном костюме при галстуке. Он привозил по бутылке водки на брата и подсказывал, за кого надо голосовать. Старухам привозил продуктовые пакеты. И тоже давал им свои наставления.
- Если дело выгорит, - говорил Кашаев, - завтра, мужики, вам будет опохмелка. А неправильно проголосуем, то меня в районе охмелят святым кулаком по окаянной шее.
И рассыпчато смеялся.
Петяю было все равно, за кого голосовать. К политикам он еще с лагерных лет относился с презрительным равнодушием. В лагере с ним тогда сидел один мудрый старичок профессорского званья. Вот он и открыл Петяю глаза на этих политиков. «Во власть, - наставлял старичок, - лезут одни негодяи, чтобы искуснее проявить свое негодяйство. Самых негодяистых из них потом объявляют творцами истории»...
А голосовали они, наверное, всегда правильно, потому без опохмелки не оставались.
В этот день даже сам Кашаев приезжал веселым и опохмеленным.
Тем и запоминались выборные дни. А еще тем, какую водку в тот день привозил им Кашаев...
- Нет, что не говорите, - пьяно мотал головой Никита, требуя их безоговорочного согласия. - Медовуха - это вам не марочное вино. Медовуха – это медовуха. Она ни в какое сравнение не идет с одеколоном.
Он уже начал икать, и было заметно, что его порядком развезло. Петяя и самого хорошо разогрело. Но выглядел он трезвее своих компаньонов.
После первого стакана опрокинули еще по одному. Перебивая друг друга, спорили, кто больше может выпить. За этими спорами как-то незаметно опростали две бутылки, перешли к третьей. И здесь у Никиты стали закатываться в подлобье глаза, страшно обнажая белки. Он помотался, помотался, затем  уронил голову на стол и сладко засопел.
Павел Данилович тоже начал клевать носом, тычась в тарелку с капустой и что бессвязно бормоча. Он пил, не закусывая, и водка делала свое дело.
Петяй решил, что все, и Русалка испекся. А говорил, кого хочешь, перепьет. А вот не перепили его. Не нужно было спозаранку денатурат жрать. Могли бы и его позвать...
Русалкин тем временем, резко качнувшись, с грохотом уронил костыли, сам потихоньку сполз на пол, встал на одно колено и культу, уткнулся головой в краешек окованного железом сундука, закрыл голову руками и стал храпеть всеми перегородками своего хрящеватого носа. Воздух из его ноздрей вырывался с таким неистовым свистом, что сдувал хлебные крошки с гладкой сундучной крышки.
Петяй выпил еще, теперь уже один. Ему стало скучно. Покачиваясь, он поднял с пола свой малахай, пальто, оделся, сунул в нутряной карман бутылку с недопитым самогоном, взял кусок хлеба с тарелки, большую картофелину с запеченным боком и, не закрывая за собой двери, вышел на улицу. В глаза ему брызнуло яркое солнце. Он на мгновение ослеп и остановился, прислушиваясь к веселым звукам дня. Над окном по-весеннему бойко гомонили воробьи, приглядевшие себе гнездо за наличником. Под горкой на пруду гоготали гуси, радуясь воде.
Петяй в распахнутом пальто вышел на дорогу, и ему стало необыкновенно радостно оттого, что настало тепло, и что жизнь продолжается. Перед его глазами то и дело вспыхивали светозарные снопы солнечного света, словно бы указывая дорогу и радуясь вместе с ним.
Он даже перестал чувствовать боль в ногах, потому и свою палку забыл во дворе Русалкина. Ему было так легко и свободно, что казалось, будто он не идет, а бабочкой порхает среди весеннего приволья и света. Его сердце и душа рвалась куда-то вверх, в солнечный простор, к голубым высотам неба. Он думал сквозь сладкую смуту хмеля, что удачный все-таки выпал день у него: вот и выпивка есть, и курево, с Русалкой помирились. И даже с Артуром покорешился. Разве это не чудо? Грудь Петяя распирала такая огромная радость, что он не выдержал и запел от переполнявших его чувств: «Загулял, загулял парень молодой, молодой...»
Его песня звенела с такой свободной, счастливой разудалостью и такой звучной сладостью отдавалась в ушах, что Петяю казалось, сами небеса подпевают ему!..