В закатном дыме эпохи об андрее вознесенском 2010

Алексей Ахматов
В ЗАКАТНОМ ДЫМЕ ЭПОХИ…


Когда-то в рассветном дыме
Мы были, дуря народ,
Самыми молодыми.
         А. Вознесенский

Ровно год назад, 1 июня 2010 года ушел из жизни Андрей Андреевич Вознесенский. Недавно как-то тихо и почти совсем незаметно прошел без него его первый день рождения. В мае ему исполнилось бы 78.
Крупная фигура на небосклоне русской советской поэзии.  Возможно, для осмысления этого, своего рода феномена прошло слишком мало времени, но поразмышлять над ним стоит. Самый яркий, эпатажный, самый громкий поэт XX века. Неуемный метафорист, которому частенько отказывало чувство меры (только далекий от литературы человек не слышал про чайку, которая как плавки Бога), поборник зауми, (открывший, что слово «тьма» при многократном повторении превращается в «мать»). А что мы, мое и более позднее поколение знали о нем, до конца прошедшего века собиравшем огромные залы? Его книги продавались на Ульянке (был такой подпольный рынок на юго-западе Ленинграда, где торговали редкими книгами и пластинками) по цене, которой бы хватило, чтобы посидеть вдвоем в приличном ресторане. Первая моя небольшая глянцевая книжка Вознесенского «Безотчетное» была куплена именно там, году в 84-ом и обошлась в девятую часть моей студенческой стипендии.
Что еще? Что он был вполне официальным советским, хотя и бунтарь в меру. Сам Хрущев когда-то на него накричал. А в школе по внеклассному чтению я изучал его поэму о Ленине «Лонжюмо». Что он разъезжает по заграницам и знакомится с культовыми фигурами современности. Еще вышел как-то журнал «Огонек», где на яркой обложке красовались кумиры наших отцов и, конечно, немного наши – Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Роберт Рождественский и Булат Окуджава. Первые, если мне не изменяет память, как состоятельные позеры, в немыслимых шубах и пышных шапках, последний, как позер похитрее – в простом дворницком ватнике, чуть не лагерного покроя И только Рождественский был одет прилично, т. е. так, что было понятно - во что он одет его трогает не особенно. Мы покупали этот «Огонек» и, вырвав обложку, запихивали ее в рамку под стекло. Долго эта картинка висела у меня над столом… до тех пор, пока Евтушенко не продал все, о чем так громко заявлял на стадионах и не уехал жить за рубеж, а Окуджава не высказался в одном из писем: «…мне это громадное, нелепое, дикое государство отвратительно».
Что еще мы знали о Вознесенском? Что принял у себя Бориса Гребенщикова и тот стал потихоньку превращаться в официального. И, конечно, довлатовское, как зимой голый Вознесенский в тулупе поджидал американцев, чтобы перед ними попозировать, дескать – русский поэт с утра снегом обтирается. Еще, как плетью стегнуло в период перестройки стихотворение Юрия Кублановского о поездке в Переделкино, где были такие строчки:

Хитрый Межиров, глупый Евтух,
Вознесенский, валютная липа...

Не великие тени беречь
Вам дано за павлиньей террасой,
А коверкать родимую речь
Полуправды хвастливой гримасой...

Что еще? Да, пожалуй, больше и ничего.
Стихи мэтра слабели, слабел и его голос. Кипень белый, в шарфе, закрывающем пол-лица, он все реже показывался на экране. Да и народ все меньше интересовался самым модным поэтом. Литература (не в последнюю очередь благодаря тем же евтушенкам и вознесенским) уходила из жизни. Писал же в гордом глухом зазнайстве Андрей Андреевич: «Изменили ли мы время? Конечно. Но мы тогда не думали об этом. Ясно, время здесь понимается в историческом смысле, но не трансцендентальном».  Вот о том, что не думали – это точно. Не очень хорошо он думал, и когда писал эти строки.
Обязан ли художник хорошо думать? Он обязан хорошо выражать, запоминающе, так сказать, выражаться. И он выражался, что было сил. Ведь, правда, здорово сказано о периоде коллективизации и т. н. культа личности:

Отцам за Иссык-Кули,
за домны, за пески
не орденами – пулями
сверлили пиджаки.

Не обязан поэт думать, сколько отцов при этом было спасено, какая страна поднята и какая война осилена. Не обязан и сопоставлять, сколько крови и во имя чего было пролито тогда, сколько и во имя чего ее проливается сейчас и сколько прольется еще, из-за того, что отцы забросили свои Иссык-Кули и домны. А по-человечески очень бы хотелось. И поэтому я, отдавая должное строчкам: «И огненной подковой // горели на заре // венки колючих проволок // над лбами лагерей». Не удивляюсь, когда поэт в этом же стихотворении дает петуха:

Мы – сброшенные листья,
мы – музыка оков.
Мы мужество амнистий
и сорванных замков.

Ибо если в снятии замков еще с трудом, но можно усмотреть какое-то гипотетическое мужество, то уж в амнистии никакого мужества нет. Ни для амнистируемого, ни для амнистирующего. Тем более, сегодня хорошо известны подробности амнистии 53-го года и последующих, их подлинные цели и мотивы. Что ж, и настоящий поэт, бывает, врет, когда пытается говорить не за себя и свои личные переживания, а за народ, страну и эпоху.
Вот достаточно сильное стихотворение «Плач по двум нерожденным поэмам». Оно как будто бы личное, что, должно помочь поэту не сфальшивить ни в единой ноте: «…Я не о кастратах – о самоубийцах, // Кто саморастратил // Святые крупицы…» – говорит поэт, сразу определяя, кого имеет в виду. Прекрасно схвачены образы тех, кто зарывает свои таланты в землю:

Ландау, погибший в косом лаборанте,
встаньте,
Коперник, погибший в Ланду галантном,
встаньте…

но далее незаметно происходит подмена понятий:

Министр, вы мечтали, чтоб юнгой
                в Атлантике плавать,
Вечная память,
Громовый Ливанов, ну, где ваш несыгранный Гамлет?
Вечная память,
Где принц ваш, бабуся? А девственность
                можно хоть в рамку обрамить…

Как говорится – поэта понесло. Если с министром все более-менее укладывается в заявленную схему, то знаменитый актер никак не может быть виноват, что ему не дали сыграть его лучшую роль, как и бабуся (какое уничижительное определение) не в ответе за отсутствие принца. Более того – именно стойкое ожидание этого принца – и есть поэма ее жизни. В ее случае – саморастрата и заключается в отказе ждать свой идеал.
Здесь не обычная ошибка. Это постоянное и досадное сползание Вознесенского в какую-то пошлую сферу при отсутствии вкуса и истинных чувств. Ради красного словца…
Сборник избранного 1999 года уже отличен ненормативной лексикой. Добавило ли она что-нибудь произведениям Вознесенского? Отнюдь. Но ведь модно! Значит и модный поэт должен быть в первых рядах. И этот принцип в достаточной степени пошл. Так, например, прекрасное стихотворение 1967 года «Не пишется» начинается словами:

Я — в кризисе. Душа нема.
«Ни дня без строчки», — друг мой точит.

Но в 1999, когда страна стала сдавать свои позиции по всем фронтам, и особенно стал заметен крен в культуре – Андрей Андреевич мгновенно переделал вторую строчку:

Я — в кризисе. Душа нема.
«Ни дня без строчки», — друг мой дрочит.

И магия исчезла! Друга, точившего, как жук-древоточец, бумагу, он заменил на друга, занимающегося онанизмом. Зачем??? Чтобы в любом случае и при любом раскладе остаться на плаву? Даже, если предположить, что в черновиках конца шестидесятых это имело место – оно явно проигрывает. И если «точит» было предложено цензурой – хвала такой цензуре! Замена текстов у Вознесенского в конце девяностых – печальное явление. Каким-то жутким диссонансом стали звучать его переделанные строчки «вы, девка джаз-банда, вы помните школьные банты?» Слово девка он заменил на б…ть. Оно, конечно, аллитерационно выглядит насыщеннее, но планка падает, и становится не по себе.
«Обидно, – писал он в воспоминаниях о шестидесятых, – что порой не хватало характера отстоять каждое слово и столько строк покалечено». О чем сожалеет мастер? О том, что не все синонимы гениталий перебрал? А может, не сожалеет, а кокетничает? В своем последнем поэтическом сборнике он извиняется: «Простите за ненормативную лексику. Сейчас время ненормативное...» Но ведь он сам с гордостью пишет, как приближал это время. Отчего оно такое ненормативное у него и его команды получилось?
Что ж, в статье «Улисс улиц» он сам о себе, со свойственным ему отсутствием сдерживающих центров, написал: «Я… - моська московского уличного языка».
«Сейчас трудно поверить, что стихи «Бьют женщину» много лет назад нельзя было опубликовать. В нашей стране женщин не бьют!» – возмущался Андрей Андреевич, говоря о шестидесятых. А нам сейчас тоже трудно поверить в то, что была страна, в которой не взрывались смертники в аэропортах, не торговали людьми, милиция не крышевала наркопритоны, не продавали детей на органы и где, представьте, – не били женщин. То есть, конечно, нельзя сказать, что не существовало каких-нибудь терактов или подпольных борделей вообще. Но было это настолько вне норм, что упоенно, пусть и с осуждением, описывать на протяжении десяти строф(!) избиение женщины настолько же ненормально, как сейчас, например, так же смачно рассказывать про акт педофилии. Не удивлюсь, если стараниями той же творческой интеллигенции и это лет через несколько станет нормой. Не били женщин в СССР, не покупали девочек вдоль Невского проспекта, а милиционеры, смешно сказать, ходили без дубинок по улицам.
Неужели крупный художник не мог этого не понимать и не видеть? Не только не мог, но даже… или нет. Может, просто не крупный? Ладно, оставим эти рассуждения лет на пятьдесят: «лицом к лицу лица не увидать». Образ искажается близостью. Выпячивается незначительное, а что-то большое и важное можно пропустить. Но вот такая деталь не дает мне покоя: очень любил Вознесенский Пастернака. Писал о себе от второго лица:

Что-то будет! Когда бы час пробил,
Жизнь ты б отдал с восторгом
За омытый сиянием профиль
В темноте над толстовкой.

А когда дошло до дела – отказался последнему даже набрать стихи на печатной машинке. «Как, он меня за машинистку считает!» Конечно, гораздо проще гипотетически отдать жизнь за учителя, чем конкретно взять и потратить толику времени на набор его стихов. Какое право имею я осуждать его? А я и не осуждаю. Я пытаюсь понять, разобраться. Сам бывал в подобной ситуации. Помню, с аналогичной просьбой обратился ко мне в конце 90-х престарелый Герман Гоппе. «Представляешь, Леша, у меня (тут следовала цифра в несколько тысяч, сколько конкретно, я не помню) учеников, а обратиться, чтобы набрали на компьютере мои последние стихи, не к кому». И я, ничем не обязанный этому поэту-фронтовику, не напечатавшему ни единой моей строки, не мог отказать в этой малости. А Гоппе, да простит меня Герман Борисович, – совсем не Борис Леонидович. Сейчас можно заподозрить, дескать, автор статьи хочет показаться хорошим за чужой счет, но все не так. Просто я действительно не знаю, как можно отказать Пастернаку. И любая отговорка, типа утреннего экзамена, выглядит чудовищной бессердечностью. Почему же Вознесенский так легко на эти темы откровенничает? Да, видно, потому что для него это меньший грех, чем красование на фоне знаменитости – самому Пастернаку отказал. Недаром же Николай Асеев окрестил его Важнощенским.
Причем все, о чем я говорю, – далеко от литературных сплетен, которых полно в жизни любого публичного человека. Все приведенные факты, Вознесенский сам взвешенно и дозированно делает достоянием литературы. Он рассказывает о себе красноречивей любых недоброжелателей.
Вообще, здесь мы выходим на важнейший аспект в творчестве Вознесенского. Основной двигатель его стихов (что в прозе видно уже невооруженным взглядом) – не исследование предмета, не рассказ о ком-то или чем-то, и даже не желание завернуть фразу или образ так, как еще никто не догадался. Главный двигатель творчества Вознесенского – показать себя на фоне: я и Пастернак, я и президент США, я на трибуне Верховного Совета, я – «у большого Б мировой поэзии Андре Бретона… запрещенного тогда на моей родине… Мэтр обнял меня, признав во мне поэта».
Зачем нужно знать читателю, что поэму «Авось» он начал писать в Ванкувере? (Вспомним, что на дворе время железного занавеса и за границу у нас выезжают только самые-самые)? А читателю и не нужно особенно ничего знать, кроме того, что автор и есть САМЫЙ-САМЫЙ. Не в Сыктывкаре или Саратове Вознесенский свои поэмы начинает – аж в Ванкувере.
Недавно я поразился сходству реакции, прочтя впечатление о Вознесенском Свиридова:
«Прочитал стихи поэта Вознесенского, целую книгу. Двигательный мотив поэзии один – непомерное, гипертрофированное честолюбие. Непонятно откуда в людях берется такое чувство собственного превосходства над всеми окружающими. Его собеседники – только великие (из прошлого) или по крайней мере знаменитые (прославившиеся) из современников, неважно кто, важно, что «известные». Мысли – бедные, жалкие, тривиальные, при всем обязательном желании быть оригинальным. Претензия говорить от «высшего общества», Малокультурность, нахватанность, поверхностность. «Пустые» слова: Россия, Мессия, Микеланджело, искусство, циклотрон (джентльменский набор), «хиппи», имена «популярных» людей, которые будут забыты через 20-30 лет. Пустозвон, пономарь, болтливый глупый пустой парень, бездушный, рассудочный, развращенный. Жалкие мысли, холодный, развращенный умишко…»
Ну и раз уж взялся цитировать, то не могу не привести здесь слова Юрия Нагибина, наиболее тонко и точно раскрывающего метод Вознесенского, дающего цену многим стихам и изысканиям Вознесенского, причем не через призму собственных пристрастий и предпочтений, а на конкретном материале, который выдает нам поэт:
« …У Тредиаковского начинают появляться поклонники в наши дни. Известный поэт-просветитель Андрей Вознесенский восторгается его двустрочием: "Императрикс Екатерина, о! / Поехала в Царское Село". В междометии "о" он видит маленькое круглое зеркальце, в которое смотрелась перед прогулкой императрица. Это очаровательно! Беда лишь в том, что Тредиаковский никогда не писал этих виршей, являющих собой злую пародию Козьмы Пруткого на бедного стихотворца».
Как и от чего умер Андрей Андреевич, я лично, так и не понял. В прессе появились заявления о нескольких инсультах. Вдова где-то недвусмысленно опровергла эти сообщения. Во всяком случае – последние его фотографии были неузнаваемы. Пухловатый живчик, он как-то резко превратился в сморщенного высохшего старика – обтянутая кожа, острые скулы. Так зачастую выглядят наркоманы.  Последняя мольба – желание:

Вижу скудный лес
возле Болшева...
Дай секунду мне без
обезболивающего!

Бог ли, бес ли,
не надо большего,
хоть секундочку без
обезболивающего!

вполне может говорить, под конец жизни, в пользу именно этого распространенного в творческой среде недуга, что нисколько не умаляет его, как поэта, но дает определенную подсветку его мировоззрению. Это никакая не версия, скорее просто мысли, посещающие при разглядывании его последних снимков, да и не мое это дело. Мое дело – текст, а он-то очень часто неутешителен. Я даже не об эпатаже: ««Биде Прекрасной Дамы возвышеннее всех гитар...». Я о сути и смысле. Ведь сказать: «Я живу в твоей перспективе, // С твоим именем на губе…» – не проблема смелости, преодоления устойчивого словосочетания: «с твоим именем на губах», а проблема нечуткости к языку.
«Да здравствует мастер,//что выпишет их!» – заканчивает свое стихотворение «Тбилисские базары» Вознесенский, имея в виду художника, который напишет не то базары, не то руки базарных торговцев, не думая, что понятие «выпишет» имеет в русском языке не одно значение.
Последние его стихи вышли через три месяца после смерти в «Дне поэзии 2010»:

Раза три приходилось меня спасать –
Времена для нас были трудные.
Но тебе спасать было, как поссать –
Вещь интимная, неприлюдная.

Судя по тексту – речь о русском народе. Стихи мэтра, написанные в последнее десятилетие, вообще уже просто полное разложение поэтической личности. Тут и стенания, что, мол, его «госпремия съела Нобеля», и бессмысленные параллели: «Стреляющий в Джона Кеннеди // Убил Старовойтову», которая, конечно же, у Вознесенского воплощенная совесть нации. И само за себя говорящее четверостишие:

сублимация безотчетная
в сферы физики, спорт, круизы.
А душа все — неугощенная!
Ее воспринимают нИзы

Честно говоря, дрожь берет от непроходимой пошлости подобных словесных упражнений:

Пусть летят они в своих “гала”
как “Возлюбленные” от Шагала.
Галкин — в белом, и бальном — Алла.
На общем I fuck you off
Точно в небе написано алым:
ГАЛКИН + АЛЛА = ЛЮБОВЬ.

Стыдно, когда поэт пишет «Ангел полуплотская Анна Политковская». Еще более стыдно, когда он говорит: «Все уравновешенные люди эмигрируют из России в Америку…» А как еще высказаться «гражданину Соединенных Чатов»? Или: «Спасибо шведской интеллигенции, что она зажгла свечу в честь русского поэта, когда у нас свечи были запрещены...» (это о Пастернаке, конечно же). Запрещены у нас были свечи… Не знали? Что вы! А еще у нас медведи по улицам бродят. И только шведская интеллигенция… ладно, не будем о грустном. А вот такая  удивительная строфа:

Спасибо, что я без срама
Дожил до потери волос.
За Бродского, за Мандельштама,
Которым не довелось.

Спасибо за Бродского с Мандельштамом? Чего не довелось вышеозначенным поэтам? Дожить до потери волос? Автор не видел последние фотографии тех, о которых так написал? Или (что уж совсем дико) этим двоим не довелось без срама дожить? У меня нет задачи высмеять Вознесенского или уличить в каких-то ошибках – это делали многие и при его жизни. Мне очень хочется осмыслить его, как явление, поскольку, наряду с вышеперечисленным были у него и прекрасные стихи: «Молитва», «Песня акына», «Муравей», «Ностальгия по настоящему», «Правила поведения за столом», «Тоска», «Роща», «Заповедь», да и многие другие. За хорошие стихи, как известно, потомки их носителям прощают многое.
И, может быть, лучшее, из написанного – всего восемь строчек. Такое маленькое и очень теплое откровение:

Гляжу я, ночной прохожий,
На лунный и круглый стог.
Он сверху покрыт рогожей –
чтоб дождичком не промок.

И так же сквозь дождик плещущий
космического сентября,
накинув
             Россию
                На плечи,
поеживается Земля.

Остановимся на этой красивой лирической ноте. К ней хочется присоединиться.

2010 г.

Алексей Ахматов