Офицеры России. Путь к Истине. Роман. ч. четвёртая

Николай Шахмагонов
                Офицеры России. Путь к Истине. Роман. Часть четвёртая.
"Благословите любящих нас..."

        ГЛАВА ПЕРВАЯ

      
        Генерал-полковник Световитов задержался в тот вечер на службе потому, что ждал докладов о выполнении ряда распоряжений. Он перебирал бумаги на столе, когда резко и пронзительно в тиши кабинета прозвучал телефонный звонок…
       Он услышал в трубке голос жены.
       – Ты не смотришь телевизор? – спросила она.
       – Нет, не смотрю. А что там такое?
       – Тогда включи новости… Хотя нет, уже поздно. Уже о другом говорят.
       – Так что там такое? – повторил вопрос Световитов.
       – Я не могу прийти в себя. Ужас! В дачном посёлке под Москвой неизвестные расстреляли Дмитрия Николаевича Теремрина, – сообщила жена.
       – Как расстреляли? – упавшим голосом переспросил Световитов.
       – Не знаю. Толком ничего не объяснили. Только не отказали себе в удовольствии намекнуть на пикантные, как выразились, обстоятельства. В Теремрина стреляли в дачном посёлке у входа в дом вдовы генерала Труворова, – рассказала жена и вдруг воскликнула! – Постой! Вот, опять, ещё добавление… Стрелявшие были уничтожены ответным огнём офицера спецслужб. Странно. Откуда там взялся офицер спецслужб?
       – Хорошо… Спасибо, что позвонила. Буду выяснять, в чём дело, и что с Теремриным.
       Не успел Световитов положить трубку, как на пороге появился порученец.
       – Разрешите, товарищ генерал-полковник?!
       – Да, да, заходите, слушаю. Что у вас?
       – Только что сообщили, что убит помощник генерала Стрихнина Вавъессер.
       – При каких обстоятельствах?
       – Сообщили только о его гибели, – доложил порученец.
       – Так выясните! – приказал Световитов и тут вспомнил, что из офицеров, которых он давно уже считал не сотрудниками управления, а подручными Стрихнина, не оказалось на рабочем месте именно Вавъессера.
       Световитов не мог отделаться от мысли, что существует какая-то связь между трагедией с Теремриным и убийством этого подручного Стрихнина. Через несколько минут порученец доложил, что Вавъессер убит в дачном посёлке, что он прибыл туда на джипе с кем-то неизвестным, который стрелял в Теремрина, что и сам Вавъессер был найден с пистолетом в руках, из которого, правда, не успел произвести выстрела. Сражены же они оба ответным огнём офицера спецслужб после того, как смертельно ранили Теремрина.
       – Смертельно ранили или убили? – переспросил Световитов. – Уточните.
       И хотя смертельное ранение и убийство, можно сказать, суть одно и то же, Световитов всё же предпочёл разделить эти понятия, ибо пока они разделены, сохраняется хотя бы какая-то надежда.
       «Как узнать о Теремрине? – думал он. – Кому позвонить? Кто занимается этим делом?»
       Вспомнил про однокашника по Военной академии Генерального штаба, который теперь служил в Министерстве Внутренних Дел. Позвонил. Тот оказался в кабинете, несмотря на позднее время. Но сразу сказал, что делом занимается Федеральная служба безопасности, поскольку в инциденте участвовал офицер ФСБ, кстати, сын генерала Гостомыслова, занимающего там ответственный пост.
       Световитов встречался с этим генералом в горячей точке и даже подозревал, что не без содействия этого генерала был выдвинут после тех событий. Видимо, ельциноиды не решились расправиться с ним именно из-за какого-то весьма объективного и резкого доклада Гостомыслова.
       Нашёл в особом справочнике телефон, набрал номер. Гостомыслов был на службе. Представился. Генерал ответил приветливо, как старому знакомому, а потом пролил свет на загадочные события:
       – Да, мы занимаемся этим делом… Стрихнин давно уже у нас в разработке. Собирались уже сообщить вам о некоторых деталях его деятельности, да вот Труворов нас опередил. Подручные Стрихнина собрались убить не Теремрина, а именно Труворова. Месть, видимо… Один из убийц действительно Вавъессер, ну а кто второй, выясняем. Что касается Теремрина, то мой сын вызвал и скорую, и реанимобиль и сам, подняв на ноги гаишников, сопровождал реанимобиль до госпиталя. Ну а что дальше, не знаю. Сын пока не звонил. Ну а тревожить хирургов не стоит – они этого не любят. Будем надеяться, что жив ваш комбат, иначе сын мне уже позвонил бы.
       Поблагодарив Гостомыслова за информацию, Световитов потребовал от своих подчинённых доклада о выполнении данных распоряжений. Выслушав доклады, стал собираться домой. Было желание позвонить куда-то, чтобы узнать о Теремрине. Но звонить его жене не хотелось… И тогда решил потревожить вдову генерала Труворова, тем более, телефон дачи был известен, поскольку Труворов служил до своей гибели здесь, в управлении.
       Трубку взяли сразу. Ответил мужской голос.
       – Дима? – спросил Световитов.
       – Да. Это я.
       – Беспокоит Световитов…
       – Слушаю, товарищ генерал-полковник…
       – Дима, что с… – он сделал паузу и твёрдо спросил: – Что с отцом?
       – Его оперирует мой дед, Владимир Александрович. Это всё, что известно… Мы с мамой и сестрой ждём сообщений из госпиталя.
       – Дима… Держи меня в курсе. Запиши телефоны… И домашний тоже. Прошу, позвони в любое время… В любое! Твой отец – мой боевой комбат…
       – Я знаю, товарищ генерал-полковник…
       – Андрей Фёдорович…
       – Что? – переспросил Дима.
        – Меня зовут Андрей Фёдорович! Ещё раз прошу, позвони, как только что-то прояснится.
       – Хорошо. Обязательно позвоню!
       – Передай маме мои слова поддержки. Крепитесь!
                ГЛАВА ВТОРАЯ

       Алексей Николаевич Теремрин снова был в кругу своих воспитанников. Они собрались по его приглашению, несколько удивлённые срочным вызовом, и теперь рассаживались в кабинете, где у каждого было своё излюбленное место.
       Алексей Николаевич оглядел их и тихо сказал:
       – Я пригласил вас, чтобы попрощаться.
       Сделал паузу, посмотрел поочерёдно на каждого, словно прощался сию же минуту. Продолжил:
       –  Вы помните, я приводил вам слова священника, с которым довелось мне разговаривать в ставке генерала Деникина. Он тогда предрёк нам поражение, рассеяние и изгнание. «Кто-то останется в родной земле, – сказал он, – кто-то найдёт смерть свою на чужбине. А тот, кому судьба подарит через много-много лет возможность вернуться в Россию, не узнает её». Я помнил эти слова всю свою жизнь и, как, наверное, многие из вас, мечтал побывать в России. Но такой возможности прежде мы не имели. Теперь – иное дело… А вот недавно внук прислал мне песню, которая потрясла меня. Там есть слова: «Он вернулся к родному погосту, чтоб на Отчей Земле умереть». Песня сильная. Я вам сейчас её поставлю. Нет… Я вовсе не спешу в лучший мир. Но меня она позвала в дорогу. Эта песня обо мне… О таких как я. Вот здесь указано её название: «Кадетский вальс». Стихи написал Синявский, а музыку Тухманов.
       По кабинету разлились аккорды, и послышались слова, которые не могли оставить равнодушными гостей генерала Теремрина.

В старом замке усадьбы дворянской
Расплескался серебряный свет.
На балу накануне Германской
Танцевал с гимназисткой кадет.
Он кружился, а флейта с альтами
На три счёта шептали ему:
Душу – Богу, сердце – даме,
Жизнь – Государю, честь – никому.

И безусый кадет стал мужчиной,
За семь лет отшагал две войны.
А потом повстречался с чужбиной
И оплакал потерю страны.
И уйдя в чужестранные дали,
Слышал стон пароходов в Крыму:
Душу – Богу, сердце – даме,
Жизнь – Государю, честь – никому.

А в Парижах быть русским не просто,
Быть не просто и ныне, и впредь.
Он вернулся к родному погосту,
Чтоб на отчей земле умереть.
Там, где роща пестреет цветами,
Где река приникает к холму.
Душу – Богу, сердце – даме,
Жизнь – Государю, честь – никому!

       – Вся наша жизнь заключена в этих строках, – проговорил Северцев и тут же уточнил: – В первую очередь, всё же ваша жизнь, Алексей Николаевич, и жизни людей вашего поколения. Мы то учились уже в изгнании… А вы – в России! Возможно, и танцевали накануне германской войны в старой дворянской усадьбе.
       – Танцевать не танцевал, поскольку невеста у меня была дочерью священника, да и мой отец балов не устраивал. Он славился, так же, как его отец, и его дед тем, что частенько гостили у него писатели, которые вышли из Черноземья, из плодороднейшего края, причём плодородного не только урожаями, но талантами. Разумеется, и отец, и дед устраивали такие встречи и принимали таких гостей, будучи в отставке. А вот с генералом Русской разведки Иваном Сергеевичем Тургеневым отношения были совершенно особыми. Спасское-Лутовиново не так далеко от нашего Спасского.
        – Генералом разведки? – удивлённо спросил Новицкий.
        – Да, представьте… И об этом надо рассказать в книгах… Есть документы, – начал Алексей Николаевич и чуть было не проговорился, что некоторые хранится в архиве Теремриных, но вовремя поправился: – В российских архивах не может не быть указаний на это… Но собрал я вас по другому поводу… Я решил ехать в Россию, но не знаю пока, навсегда еду, или поездка будет временной. А, может, судьба распорядится так, что останусь я там против своей воли… На родовом погосте.
       – Зачем вы так?! – воскликнул Новицкий.
       – Мой возраст заставляет предполагать разные повороты событий, но мы не будем об этом. Меня ждут сын и внук, меня ждут правнуки… Но главное меня ждёт та, с которой я обвенчан накануне германской и которая родила мне сына, Николеньку. Вот только видеть мне его довелось всего несколько раз. Дважды во время германской и один раз, тайно, уже после столь непредсказуемого февральского переворота. Теперь он – советский генерал. Советский, потому что вышел в отставку ещё до переворота. Внук – полковник. Он тоже недолго служил при новой власти. Супруга моя жива, и, представьте, так и не вышла замуж, полагая, что не может нарушить обет, данный перед Богом. Мы ведь, повторяю, венчались. Ну а здесь у меня была семья, но венчаться я не мог, потому что считал, что венчанная супруга моя жива. Вот только навести справки о ней не удавалось. Можно было навредить и ей, и сыну. А он, как видите, стал защитником Отечества, отвоевал не одну войну, победу над фашизмом встретил командиром танкового соединения.
       Алексей Николаевич Теремрин помолчал и продолжил:
       – Странно, но особенно хочется мне повидать внука. Быть может, потому что читал его весьма дерзкие статьи. Ну а что касается супруги, могу сказать одно – сложные чувства в душе. Сколько лет минуло, не лет – десятилетий! С одной стороны, невиновен в том, что произошло. Но, с другой… Словом, от чувства вины не могу избавиться. Она ведь так и прожила всю жизнь в Спасском, вернувшись туда, когда в России всё утряслось. Ну а что касается меня, то решил: сейчас самое удобное время ехать.
       – Нам будет вас не хватать, – сказал Новицкий.
       – Разлука в том или ином виде рано или поздно неизбежна, – молвил Алексей Николаевич. – И всё же слова песни напомнили, что ждёт родной погост… Нет, я никуда не тороплюсь, Господь Сам распорядится на сей счёт. Быть может, ещё даст принести какую-то пользу Отечеству…
       Снова чуть было не упомянул об архиве и снова подумал, что тайна должна быть сохранена ото всех, даже очень близких людей. Неровен час проскочит информация каким-то невероятным путём, ну а в России попадёт к людям бесчестным и всё… Есть на что позариться, ведь кроме бумаг, отец спрятал в тайнике ордена пращуров, именное оружие и много такого, что теперь, попади оно в руки жуликов, пойдёт с молотка, а попади в руки государственных чиновников, сгинет под благовидными предлогами, но в конечном счёте окажется там же… Теремрин следил за прессой и был в курсе некоторых событий в России.
       Кое-какие планы он вынашивал. Понимал, что добраться до подземного хода, аккуратно заваленного и скрытого от посторонних глаз, будет сложно. Сооружая этот ход и тайник, отец не мог предположить, что скрывает там документы на целые десятилетия. Он мог думать, что спрятать бесценные бумаги понадобится на несколько месяцев, может быть, лет. Теперь нужно было какое-то очень хитрое решение. Он даже не исключал возможность, что придётся приобрести участок земли именно там, где располагалась усадьба, построить там дом, поселиться в нём и уже на своём личном участке начать раскопки, да и то тайно.
       Но обо всём этом он не мог обмолвиться даже словом ни с кем, кроме сына и внука, ну и, конечно, той, которая прожила там столько лет, даже не подозревая ни о подземном ходе, ни о тайнике. В эту тайну отец посвятил лишь Аннушку. Но где теперь Аннушка? Жива ли? И где её сын Миша? Сколько детей погибло, сколько умерло с голоду во время интервенции озверевших от жадности до чужих земель стран Антанты.
       – Визу уже оформили? – спросил Новицкий.
       – Оформил. И билет в кармане. Вылетаю через три дня… Да… Просто не верится, что скоро буду в России… Как узнаю её, когда прилечу в аэропорт, причём аэропорт международный?! Ведь в ту давнюю пору аэропортов не было. За свою долгую жизнь я не раз имел возможность убедиться, что предречённое святыми старцами сбывается в точности… Священник, который предрекал всё это, говорил со слов старца, имя которого так мне и не назвал.
       – Я завидую вам доброй, светлой завистью, – сказал Новицкий.
       – И я тоже, – поспешил присоединиться Северцев.
       – И я, и я, – послышалось из разных концов кабинета.
       – Я и сам себе завидую, – пошутил Теремрин. – Посмотрим, как встретит меня Родная Земля, чем встретит?!
       Он произнёс эти слова почти в тот же самый момент, когда в далёкой Москве, а точнее в подмосковном дачном посёлке, убийца нажимал на спусковой крючок пистолета, чтобы сразить Дмитрия Труворова, превратившегося в опаснейшего свидетеля для целой банды, которая окопалась в различных эшелонах власти. Он произнёс эту фразу, не ведая, что внук его, Дмитрий Теремрин, принял смертельный удар на себя!..
       Алексей Николаевич ехал в Россию, освобождённую, в чём пытались убедить средства массовой информации, от красной тирании, но оказавшуюся в лапах тирании, во сто крат более жестокой, бесчеловечной и лицемерной.
       Не знал Алексей Николаевич Теремрин и о том, что в тот же самый день вспоминали его в окрестностях далёкого Дивеева. И упоминала его…      
       Впрочем, обо всём по порядку…
       О том, что матушка Серафима совсем плоха, Афанасий Петрович Ивлев слышал от многих. Она редко принимала больных для исцеления – сил, как сама говорила, вовсе не осталось. Ивлев ждал приглашения. Он чувствовал, что матушке есть, что сказать ему. Нет, не могли быть напрасными прежние встречи.
       И вот за ним пришла молодая незнакомая монахиня. Она торопила.
       – Плоха, очень плоха матушка, – повторяла она, пока Ивлев собирался.
       Только эти фразы и слышал от неё Ивлев всю дорогу.
       Афанасий Петрович всё-таки не удержался и поинтересовался:
       – Почему матушка Серафима под таким наблюдением? Никому не даёте поговорить с ней?
       – Для её же безопасности, – сказала монахиня.
       – Это не ответ. Вернее, ответ не точный. Какой вред могут принести те, кто навещает её, ну, к примеру, скажем, я? Видимо, матушка что-то такое знает, что хотелось бы знать и вашему начальству. Но ведь если при свидетелях она не хочет говорить, то и не станет. И унесёт что-то важное с собою в могилу…
       – Я не понимаю, о чём вы говорите, – сказала монахиня.
       – Кто сегодня будет при нашей беседе?
       – Есть, кому быть…
       В келье царил полумрак. Ничего не изменилось в ней со времени последнего посещения. Ивлев посмотрел на сухое, бледное лицо матушки Серафимы и напомнил о себе.
       – Видеть уже не вижу, но слышу… Многое слышу я теперь, раб Божий Афанасий. Призвала, чтобы сказать – беда нынче ждёт соколиков моих, да и людей, тебе близких.
       – Что же такое?
       – Рассеянные к гнезду слетаются, а власть нынешняя – сила злая, рвёт, рвёт ниточку связи старых и малых… В спину, в спину стреляет демонократия.
       – Кому в спину? В кого стреляет? – обеспокоено переспросил Ивлев.
       Он заметил, с каким интересом прислушивается к словам старицы одна из присутствовавших в келье монахинь. Пытается понять и не может. Да куда ей, если ему-то разобраться, о ком говорит старица, весьма и весьма сложно. И всё же не зря говорят, что первая мысль всегда бывает правильной – подумал Ивлев о кадетском своём однокашнике Алексее Николаевиче Теремрине. Он знал о его переписке с Дмитрием Теремриным, а теперь понял, что старица что-то такое почувствовала особенное. Уж не собрался ли генерал Теремрин в Россию – к сыну, внуку и правнукам. Но в кого же стреляют? И вдруг вспомнил строки из последнего письма своей внучки, которая с тревогой намекала, что тот, кого они скрывали в таёжном сибирском краю, рвётся в Москву, и удержать невозможно. Ивлев понял, что речь идёт о Дмитрии Труворове. Сначала он собирался написать, потом позвонить, но, подумав, решил, что самому ехать надо. Но, видно, опоздал со своей поездкой.
       «Неужели он всё-таки отправился в Москву? – подумал Ивлев. – Да это же самоубийство. Вот, наверное, о ком говорит старица… В него, именно в него стреляли, чтобы разорвать связь поколений. Но как бы услышать всё без соглядатаев? Впрочем, она ведь говорит символами, как, собственно, и чувствует. Господи, надо немедленно позвонить Теремрину».
       Он, конечно, имел в виду Дмитрия Николаевича Теремрина.
       – Кто же ты, матушка Серафима? Родом откуда? – не удержавшись, спросил Ивлев, хотя и понимал всю нелепость своего вопроса.
       – И-и-и, милый. Одному Господу имя моё ведомо. Нагрешила я, милый, в жизни своей, нагрешила. И чадо своё, что от барина своего прижила, не сберегла, да и барина, что отцом чаду моему стал, потеряла, да и о том соколе ясном, которого барин взял меня воспитывать, ничего не ведаю… Уж каков он был! Каков был! Всё меня, воспитательницу свою, грамотам всяким обучал, особливо, как из корпуса приезжал… У них там свои грамоты имелись…
       Она сделала паузу, а у Ивлева даже дух перехватило – верна оказалась его догадка! Понял он, что ведомо Матушке многое из того, о чём говорит она, как о неведомом. Матушка же продолжала:
       – Руки кровью людской обагрила, а потом скиталась по монастырям, да грехи замаливала… Вот так здесь и оказалась… На старости Господь сподобил людей исцелять и видеть дал грядущее – немногое, правда, но дал видеть и чувствовать. Боле ничего сказать тебе не могу, а ты разумей, к чему сказано то, что слышал.
       После этого короткого монолога она откинулась на подушки и сказала:
        – Теперь ступай… Близок мой час, скоро, скоро буду я у той меры, которую заслужила земной своей жизнью грешной.
       Ивлев вышел на улицу. После тёмной кельи его ослепило солнце. Солнечная погода сопровождала его почти до посёлка, а потом вдруг хлынул дождь, и Ивлев почему-то подумал: «Не сама ли природа оплакивает старую монахиню».
       Он поспешил в сельсовет – так и продолжали называть в посёлке старое здание, где теперь помещались новые власти, мало отличающиеся в этой глуши от прежних. Разве что парторганизации не было, а в остальном всё так же.
       Но на двери висел замок, и Афанасию Петровичу пришлось идти к односельчанину, у которого был телефон.
       Тот встретил приветливо, и когда Ивлев заказал разговор с Москвой, принялся расспрашивать о его походе к старице – весть об этом событии уже облетела посёлок.
       – Ты ж один из нас не лечиться ходишь, а разговаривать, – сказал сельчанин. – И что нового узнал?
       – Уходит от нас старица Серафима, – печально сказал Ивлев. – Проститься звала.
       – Чую я, что тайны какие-то у вас, да разуметь не могу, какие.
       – И не надо. Ныне ведь, чем меньше узнаешь, тем дольше проживёшь. А тайны? Какие уж там тайны!? Намёки одни, из которых я ровным счётом ничего понять не могу. Вот об опасности для близких мне людей предупредила, потому и звоню Теремрину. Догадываюсь, что речь о нём, да так ли это, наверняка не знаю, – специально запутал всё Ивлев.
       Вскоре сообщили, что телефон на квартире Дмитрия Николаевича Теремрина не отвечает. Ивлев удивился. Если нет самого Теремрина, то жена или дочь должны на месте быть. О том, что сын поступил в суворовское военное училище, он знал.
       Было уже поздно, и Афанасий Петрович решил позвонить утром.
       К дому подходил, осматриваясь. Не забылась встреча в лесу с молодчиками. Теперь годков прибавилось, а сил убавилось. Не желательны ныне такие встречи. Возле самых ворот его окликнули из темноты. Окликала, судя по голосу, женщина. Но мало ли кто мог быть с нею.
       – Кто там? – также тихо спросил Ивлев.
       Вместо ответа послышалось шуршание шагов, и невысокая хрупкая фигурка приблизилась к нему:
       – Матушка Серафима представилась, – услышал Ивлев, и, наконец, разобрал в темноте, что перед ним девушка. – Вот велела вам передать. Не спрашивайте ни о чём… Я только готовлюсь к постригу… Меня попросили… Вот всё, что знаю и что сказать могу.
       Она сунула какой-то пакет и тут же исчезла, словно растворилась в темноте. А Ивлев порадовался, что и дома огня ещё не засветил, а потому из окон не падал свет, да и фонарь на столбе включить не успел.
       Он вошёл в дом, запер дверь, завесил шторы. Вскрыл конверт. Нашёл в нём другой, поменьше, и записку, написанную как-то непонятно. Набор букв, сложенных в бессмысленные фразы – не слова даже, а группы букв.
       Он, профессиональный разведчик, который умел, и зашифровывать, и расшифровывать различные донесения, долго смотрел на всё это, пытаясь уловить какой-то скрытый смысл.
       И вдруг вспомнил намёки, проскользнувшие в словах Матушки Серафимы: «У них там свои грамоты имелись». Он облегчённо вздохнул: да, да, в корпусе они, дурачась, придумали несложный шифр, для которого всего-то и нужно было знать, какая книга для расшифровки используется. Какая же то была книга? Псалтирь, точно, Псалтирь. В дореволюционное время такая книга в каждом доме была непременно. К счастью, и у матушки Серафимы и у него, Ивлева, такие книги были. Годились любые издания, ибо использовались не номера страниц, а главы и номера стихов.
       Ключ он вспомнил без труда – память разведчика уникальна.
       И он начал читать. Написано было осторожно и аккуратно. Написано было так, что если бы даже расшифровал этот текст посторонний, то практически ничего толком не понял. Матушка Серафима сообщала, что этому шифру научил её Алёша Теремрин, однокашник Афанасия Петровича. Писала о том, что многое должна сказать этому своему воспитаннику, который уж теперь сам дед и прадед, да и не только ему, но его сыну, а особенно, внуку, коего и просила найти. Всё это в пакете. Там же и письмо к сыну. Чуяло её сердце, что жив он, но найти его она сама уже не могла.
       Относительно себя подтвердила то, о чём догадывался Ивлев. Действительно, она – та самая Аннушка, которую взял двенадцатилетней девчонкой из бедной семьи Николай Константинович Теремрин, чтобы ухаживала за его трёхлетним сынишкой. Жена Теремрина умерла, когда сыну едва исполнилось три года. Аннушка выросла и полюбила своего необыкновенно умного, высококультурного и обаятельного барина. Да и он полюбил её. Вот и был грех… Родился у них сын, которого назвали Михаилом. Барин относился к ней, как к жене, как к другу, образовывал её, сколь мог, научил метко стрелять, показал многие приёмы рукопашного боя. Одним словом, подготовил ко всем перипетиям грядущего кровавого времени. Вот она и сумела сначала отбить барина у арестовавших его подручных красного комиссара Вавъессера, а затем уйти в подземный ход, чтобы спасти Мишутку. Когда же узнала, что барин, серьёзно ранив комиссара, убит, а компания осталась в доме пьянствовать, отвела сынишку в соседнюю деревню к родственникам, ночью подобралась к дому, бесшумно сняла часовых, тоже изрядно пьяных, а затем, подперев двери, облила всё керосином, который хранился в сарайчике, и подожгла.
       Свершив свой суд, стала пробираться к белым, чтобы найти Алёшу Теремрина, но не добралась. Оказалась у махновцев и люто дралась пулемётчицей, срезая очередями то красных, которых ненавидела за смерть любимого человека, то белых, которых тоже не могла принять за порядки, ими установленные. Мстила им за то, что, любя генерала Теремрина и будучи любима им, не могла стать его законной женой, и сын её не мог назвать отцом того, кто был его родным отцом. Она ненавидела войну, разлучившую её и с воспитанником, коего любила как родного сына, и с родным сыном. Сын исчез бесследно.
       Когда были разбиты и белые, и махновцы, сумела скрыться в одном из монастырей. Искренне покаялась настоятельнице. Та её не выдала, напротив, наставила на путь служения Богу, на путь покаяния и искупления грехов, коих набрала она не на одну жизнь…
       Всё это Ивлев расшифровал и осмыслил не без труда, и помогло ему в осмыслении знание истории, связанной с сыном Аннушки. О нём, а точнее о его внуке, как-то упоминал Теремрин в разговоре с ним, когда только что прочитал мемуары старого генерала и выяснил из них, что тот генерал и внук генерала, принёсший мемуары, его родственники. Вот только фамилию Ивлев припомнить не мог, а может, её Теремрин и не называл, ибо фамилия сама по себе в его рассказе значения не имела.
       Сказано было и о том, что в пакете, предназначенном сыну, ничего секретного нет – всё сугубо личное. До сих пор она так и не ответила себе на вопрос – вправе ли была обречь сынишку на сиротство и бродяжничество ради того, чтобы покарать Вавъессера и его банду?!. А в пакете, адресованном Теремрину – много тайн, кои открылись ей во время скитаний. Написала, что Алексей Теремрин обязательно вернётся в Россию и прочтёт, адресованное ему и его внуку.
       Ивлев повертел в руках два запечатанных пакета. Конечно, было очень интересно узнать, что в них. Но это он мог сделать лишь в присутствии адресатов.
       Оставалось ждать до утра, чтобы договориться о встрече с Дмитрием Николаевичем Теремриным, да и вообще узнать, что за опасность грозит ему или его сыну Дмитрию Труворову. Это особенно беспокоило.
       Неожиданно раздался стук в окно.
       Ивлев осторожно подошёл к стене и, не высовываясь, спросил через форточку:
       – Кто?
       Оказалось, что пришёл тот самый сельчанин, от которого Ивлев звонил в Москву.
       – Внучка на проводе. Из Москвы звонит…
       Ивлев поспешил за сельчанином.
       Внучка была взволнована, говорила сквозь слёзы…
       – Сейчас передали… в новостях… В подмосковном дачном посёлке неизвестные расстреляли полковника Теремрина…
       – Ты почему в Москве?
       – Приеду – расскажу…
       И в трубке послышались гудки. Оставалось лишь догадываться, что внучка решила проводить Диму Труворова в Москву, но где она и вообще что там происходит, тоже нельзя было установить ранее следующего дня.

       Ирина, возвратившаяся в Москву раньше Теремрина, в тот трагический  день была дома. Она едва успела позавтракать, когда послышался стук открываемой двери и в квартиру вошли её мама и Сержик, младший сын Синеусова, то есть, теперь – младший сын Ирины. Пока она отдыхала в санатории, мама и Сержик успели съездить в родной для неё приволжский город и возвратиться в Москву, что бы встретить её дома.
       После обычных в таких случаях приветствий и объятий, мама спросила, не скрывая удивления:
       – Что случилось? Ты ведь должна приехать через неделю. Так ведь, кажется?
       – Должна была, – с нотками печали в голосе ответила Ирина. – Но, так уж вышло.
       – Что же, если не секрет?
       Ирина глазами указала на Сержика и шепнула матери:
       – Всё потом, потом.
       Поговорить удалось, когда Сержик отправился в свою комнату.
       – Что с тобой, доченька? – с тревогой спросила мать. – На тебя лица нет.
       – Мы поссорились, мамочка, сильно поссорились. Я не знаю, что со мной случилось… Всё меня раздражало… И его ухаживания, даже близость с ним. А тут ещё жена…
       И она рассказала о постоянных волнениях Теремрина, вызванных тем, что жена грозилась приехать в Пятигорск, чтобы выяснить, с кем он отдыхает. О постоянных его звонках жене в Москву, которые её раздражали, хотя и понимала, что звонит он лишь вынужденно. Нужно было знать, дома ли жена или действительно выехала с «инспекцией».
       На протяжении всего рассказа мама пристально вглядывалась в лицо Ирины, пытаясь понять, что с ней. В конце концов, она ведь знала, что встречалась с женатым человеком, знала, на что шла.
       – А тут ещё вдобавок чем-то отравилась, – продолжала Ирина. – Поташнивает постоянно.
       – Что ты сказала? Батюшки, Иринушка, девочка моя, да ты же, ты же ждёшь ребёнка…
       – Что? – у Ирины сразу высохли слёзы. – Что ты сказала, мама? Как же это может быть, ведь врачи…
       – Всё бывает, доченька, всё, – говорила мама. – Господь милостив. Вот и дарует он тебе дитя, несмотря на тот твой ужасный, жестокий поступок. Надо сходить в женскую консультацию. Там скажут точно, но кто скажет точнее и вернее матери?! Я верила, верила, что приговор не окончателен… Я так рада за тебя.
       Они обнялись и обе разрыдались.
       Даже Сержик прибежал, обеспокоенный всхлипываниями мамы и бабушки.
       – Ничего, сыночек, ничего. Это наше, женское. Всё хорошо. Так бывает…
       – А-а… Знаю. Вон моя Анечка тоже иногда, ни с того ни с сего, возьмёт да заревёт…
       – Как ты нехорошо говоришь о своей девушке, – поправила Ирина. – Ну сказал бы, заплачет… Ведь в суворовское училище готовишься, а суворовцы – наследники лучших традиций русских военных…
       – Ладно, не буду, – буркнул Сержик. – Только и вы не ревите, то есть, ну это самое – не плачьте. А то меня напугали, думал, случилось что.
       Случиться то случилось, но посвящать Сергея в это случившееся посчитали нецелесообразным. Конечно, он уже не маленький и понимает, что ребёнок может родиться и без официального папы, но… Как-то не очень удобно даже заговаривать на эту тему.
       – Может, ещё тебе показалось, – говорила Ирина. – Может, нет ничего…
       – Ничего не показалось, доченька. Так что завтра пойдём к врачу. Ты подумай, радость-то какая – будет у тебя свой ребёночек.
       – Я сейчас же пойду. Не могу ждать до завтра.
       Ответ врача одновременно обрадовал и привёл в смятение. Когда мама говорила о беременности, Ирина верила и не верила в это, а поскольку не очень верила, то и не слишком задумывалась, что ждёт в том случае, если мама всё-таки окажется права.
       Оказывается, анализов не нужно было ждать несколько дней, как раньше. Ей объявили результат очень скоро, и врач, женщина с приветливым лицом мягко говорила ей:
       – Да, такие случаи, как ваш, к счастью, бывают. Ваш организм справился, переборол. А, возможно, – она тепло улыбнулась, – помогла большая любовь!? А большая любовь часто сопровождается и большой страстью… Видно что-то стронулось. И вот вы теперь на особом положении – вы будущая мама. Хотя, я гляжу, у вас уже двое…
       Но потом посерьёзнела. Тайну, что была у Ирины, нельзя было скрыть от опытного врача. Опытный врач не мог не определить, что родов у Ирины не было.
       – Берегите себя. Ваше счастье и жизнь вашего ребёнка во многом теперь зависят от вас и только от вас… Будущий папа уже знает? Мне бы хотелось и с ним поговорить…
       – Он в командировке. Сегодня же ему сообщу… Ну, я могу идти? – заторопилась Ирина, напуганная нежелательными для неё вопросами относительно будущего папы.
       Ирина вошла в квартиру со словами:
       – Мама, мамочка! Ты права… Но я не знаю, радоваться ли мне?
       – О чём ты говоришь? Конечно, радоваться. А Теремрин поможет, вот увидишь, поможет. И не надо его уводить из семьи, тем более, что у тебя на руках столько…
       – В том то и дело! Как я сыновьям объясню, как вообще объясню – ну, скажем, на работе и так далее. А как ему скажу? Ты представляешь, каково ему будет? Он и так запутался донельзя.
       – Ну, милая, в отношении Теремрина есть пословица: любишь кататься, люби и саночки возить. Мужчина должен знать, чем могут закончиться его отношения с женщиной… Хотя не отрицаю, женщина тоже обязана думать об этом… А что запутался, так это не то слово. Если честно, боюсь за него. Не прощаются такие грехи – нет, не прощаются.
       – Теремрин знал одно – у меня детей быть не может: таков приговор врачей, так что его винить не за что. Кроме радости, наши отношения мне ничего не доставляли. А сколько он мне помогал! – Ирина сделала паузу и тихо спросила: – Может скрыть от него? Ну, поссорились и поссорились? А, мамочка, как ты считаешь?
       – Ишь чего удумала… А как ты справишься сама с тремя-то? А потом, у ребёнка должен быть отец… Алёша и Сержик знают, что их отец погиб, и помнят его.
       – И всё-таки тревожно. Как Теремрин отнесётся к такому известию, да ещё после ссоры.
       – Ваша ссора выеденного яйца не стоит. Так, глупость одна. Твоё состояние мне понятно, ну а он просто не мог догадаться, почему ты так переменилась и что с тобой. Так что звони ему…
       – Он ещё в Пятигорске, – сказала Ирина.
       Она действительно так считала, не подозревая даже, что Теремрин вернулся накануне и что как раз в это время едет к Световитову, чтобы прикрыть своего сына Диму, отправившегося к Стрихнину.
       – Так вы не вместе приехали? – спросила мать.
       – Я погорячилась… Заявила, что хочу в Москву, вот он меня и отправил.
       – Как приедет, позвони ему. Хотя, думаю, что он сам тебе позвонит. И успокойся. Тебе теперь волноваться нельзя. Всё. Разговоры прекращаем. Зови Сержика ужинать.
       На кухне работал телевизор. Шла программа новостей. Ирина хотела выключить его, но не успела… Громом поразил голос телеведущего: «В подмосковном дачном посёлке совершено покушение на известного журналиста полковника Дмитрия Теремрина…»
       – Ты ж говорила, что он в Пятигорске, – вырвалось у матери.
       – Да, я так думала…
       А телеведущий с жаром смаковал происшествие. Он рассказывал, что врач скорой помощи, прибывший на место, определил, что рана не позволяет даже в машину перенести журналиста, и произнёс свой окончательный приговор. Ну а далее в телевизионном духе того времени: «У следствия пока нет версий, но то, что полковник Теремрин смертельно ранен возле дачи вдовы генерала Труворова, даёт основания подозревать пикантные подробности, о коих мы сообщим в последующих выпусках…»
       Не было сказано ни слова, ни о смерти Стрихнина, ни о том, что стреляли не в Теремрина, а в Диму Труворова, которого собственно и закрыл Теремрин своим телом. Ирина ничего об этом не знала и была крайне удивлена тем, что Теремрин оказался возле дачи Екатерины Труворовой. Она знала о том, что произошло с Труворовым, и о том, что Дима Труворов вынужден скрываться, но знала, конечно, далеко не всё.
       Не сразу до сознания дошёл весь ужас происшедшего, а когда она прочувствовала всё, безжизненно опустилась в кресло. Теремрин, заполнял всю её жизнь, все мысли и чувства без остатка. Она воспитывала детей Синеусова, которых уже давно считала своими, но жила встречами с Теремриным, не просто любимым, а ставшим светом в окошке ещё и потому, что помогал нести нелёгкий груз столь необычного материнства. А теперь, когда она узнала, что ждёт от него ребёнка, он стал ближе и роднее ей во сто крат, несмотря на столь нелепую и обидную ссору, виновницей которой она считала только себя.
       После того памятного лета, когда они познакомились и провели неповторимые недели в Пятигорске и волшебную неделю в доме отдыха, сблизившую их, судьба надолго разлучила их. Но год назад вновь соединила, да так, что всё, что было с момента встречи и до поездки в Пятигорск, оказалось невероятным чудом, чем-то сказочным, несмотря на то, что о полном соединении, соединении в семье речи не заходило.
       Она вспомнила поездки в Тверь к детям, вспоминала, что сын Теремрина, Александр, поначалу смотрел на неё с любопытством, затем стал относиться с некоторым подозрением, но потом привык и был прост и откровенен. И она даже радовалась тому, что в своё время не увела отца у этого мальчика. Хотя в глубине души понимала, что Теремрина увести куда-то и кому-то было весьма и весьма сложно. Они, конечно, привязались друг к другу, но их брак был бы нелепым, хотя бы потому, что нелепо ему бросать своих детей, ради детей Синеусова. Конечно, если бы Ирина не прекратила беременность тем давним, впервые соединившим их летом, возможно, он и ушёл из семьи.
       Но вот снова сверкнул лучик надежды на её небосклоне… Беременность. И тут же по этому лучику из револьвера… Раньше она старалась не думать о сути их отношений. Да и некогда было думать. Всю неделю работа, напряжённая, утомительная, а в пятницу – поездка в Тверь. И затем ещё одна – в воскресенье, хотя в воскресенье чаще всего детей сажали в электричку, где ехала почти вся их рота.
       После оцепенения, появилось желание действовать: куда-то бежать, куда-то звонить. Но она не знала, что делать. Ни звонить, ни бежать ей было некуда, потому что она Теремрину официально по существу посторонняя.
       И он тоже был официально никем для неё даже теперь, когда она ждала от него ребёнка. Ещё час назад она волновалась, продумывая разговор с ним и не зная, как лучше сообщить ему о том, что произошло. И вдруг…
       Она не сразу соотнесла извести о трагедии с новым своим положением. Она, самоотверженная по своему характеру, думала только о нём, своём любимом. Журналист говорил слишком жёстко, слишком ясно, а всё же он не сказал «умер», он сказал «рана смертельная», а ведь известно, что у людей, по-настоящему близких, всегда остаётся какая-то, хоть малая, но надежда. К тому же комментаторы не слишком разборчивы в формулировках – там, где смертельная, может быть, и тяжёлая!!!
               
       А в дачном посёлке, на месте трагедии, всё произошло стремительно. Первым опомнился Дима Труворов. Он встряхнул врача скорой и переспросил:
       – Как вы сказали? Пуля попала в то же самое место, где было ранение?
       – Если б сам не видел, не поверил, – сказал тот.
      – Кутузов! – воскликнул Дима.
      – Что Кутузов? – не понял врач.
      – Под Очаковом Кутузов получил второе смертельное ранение в то же самое место, куда был ранен ранее в Крыму… И врачи оба раза предрекали, что он не выживет… Они тоже говорили, что если б сами не видели, не поверили бы, – и, обращаясь к Екатерине Владимировне, почти закричал: – Мамочка, звони дедушке… Серёжа, вызови реанимобиль через своих, если эти не хотят… Скорее же, скорей! Я верю, верю!..
       – Бесполезно, – повторил врач. – Минуты остались…
       Катя побежала в дом, а Гостомыслов взял трубку установленного в машине радиотелефона. И вдруг все отчётливо услышали срывающийся голос Теремрина:
       – Огонь на себя… Слышите?! «Гроза!» Я – вызываю огонь на себя! Вертушки, где вертушки? Духи наседают. Труворов. Осторожнее, там снайпер… Труворов… А-а-а. Куда же ты? – и опять. – Нет, нет не надо меня уносить. Я жив, слышите, я жив!
       Катя вернулась, склонилась над Теремриным. Она слышала отголоски того боя, того давнего боя, когда Теремрин закрыл собой Труворова от пули вражеского снайпера.
       А Теремрин продолжал бредить… В его воспалённом мозгу проснулось то, что он слышал после своего тяжёлого ранения в спину, когда был недвижим, но каким-то непостижимым образом впитывал в себя происходящее вокруг. Всё это стёрлось из памяти. Но вот чудодейственным образом воскресло. И он говорил, говорил о том, что было дальше и что, собственно, было известно из рассказов уцелевшего в том бою Световитова, принявшего командование после ранения Труворова.
       И вдруг Катя закричала:
       – Почему до сих пор нет реанимобиля? Почему вы не вызвали на себя реанимобиль. Вы обязаны… Я врач… Я вижу, что вы саботируете…
       – С этим мы ещё разберёмся, – грозно сказал Гостомыслов. – Может вы пособники?
       – Аренд ждал Пушкина, чтобы «долечить» его после дуэли, – резко напомнил Дима.
       Гостомыслов использовал весь арсенал своих возможностей. В эфир ушло требование прислать любой оказавшийся поблизости свободный реанимобиль.
       Наконец, послышался характерный звук сирены, и на дорожке, ведущей к посёлку, показался высокий микроавтобус с увеличенной крышей и яркой окраской.
       А Гостомыслов, не теряя времени, продолжал говорить по телефону.
       – Отец, это я. Как хорошо, что застал тебя на службе… Про Стрихнина знаешь? Так вот – его люди только что стреляли в Диму Труворова. Его закрыл собой Теремрин… Тяжело ранен…– Сергей говорил с перерывами, видимо, выслушивая резюме отца. – Я думаю, теперь в опасности генерал-полковник Световитов. Расшевелили осиное гнездо… Позвони шефу. Что? Вы же с ним вместе служили… Он тебя ценит… Ну и что, что тогда были подполковниками!?.. Больше некому… Ты же сам знаешь, что больше некому… Спасибо… Я знал, что ты поймёшь меня.
       И пояснил Кате с Димой:
      – Отец позвонит директору ФСБ… Больше у нас в стране на высоких должностях нет людей, которым можно довериться… Нет, честных и порядочных людей, во всяком случае среди ельциноидов.
       Подъехали оперативники из ФСБ, Сергей пояснил им что-то, попросил обо всём немедленно докладывать генералу Гостомыслову, который взял на контроль дело, и сообщил телефон.
       – А я поеду с реанимобилем в Бурденко, чтоб заминок не было. Екатерина Владимировна, сообщите же отцу…
       – Да, да, сейчас…
       Теремрина меж тем со всеми предосторожностями укладывали в реанимобиль. Затем заработала какая-то аппаратура. Наконец, врач сказал:
       – Он совсем плох… Не довезём.
       – Езжайте, – резко бросил Гостомыслов.
       Дима прижался щекой к щеке Теремрина, слезы капали из глаз:
       – Отец, отец, не уходи, – повторял он.
       Катя молча гладила его руку, не решаясь при сыне обнять его. И всё же, когда их с Димой попросили отойти, склонилась и поцеловала в губы.
       Теремрин не шевельнулся… Он всё ещё воевал где-то далеко, в горячей точке.
       – Я еду с вами! – безапелляционно заявил Гостомыслов, следуйте за мной, – и поставил на крышу мигалку. – Моя мигалка в условиях охамевшей демократии сильнее вашей… Следуйте за мной, – и тут же начал связываться с постами ГАИ по избранному маршруту следования, распорядившись в резком, приказном тоне: – Подготовьте машину сопровождения. Мы будем возле вас через семь минут! С гаишниками ещё вернее, – пояснил он. – Всё едем.
       Катя с Димой остались одни у ворот. Попросив разрешения у тех, кто работал на месте происшествия, Катя загнала машину Теремрина во двор. Поинтересовалась:
       – К нам вопросы есть?
       – Просьба пройти в дом и держаться подальше от окон. Нам приказано взять дом под охрану. И, пожалуйста, пройдите в дом побыстрее.
       Поднялись на веранду, ступили в гостиную, и Катя почти упала в кресло. Дима сел рядом на пуфик и стал уговаривать:
       – Мамочка, мама, ну всё будет хорошо… Он ведь сильный, он ведь уже однажды вырвался из лап смерти…
       – Только бы довезли, только бы довезли, – повторяла Катя. – Я верю… Мой папа всё сделает… Он спасёт. Только бы довезли…
       Она не сказала Диме, что Владимир Александрович, внимательно выслушав её, сказал твёрдо, что выезжает в госпиталь, но, если верить тому, что сказали реаниматоры, нет никаких шансов.
       Мысли путались у Кати в голове. Первый раз их с Теремриным разлучила война, ранение… Тогда Теремрин спас Труворова, но судьбе угодно было, что Труворов тут же получил ранение и оказался в госпитале, где его оперировал Катин отец. Почему он оказался там, а не Теремрин? Почему Теремрин надолго исчез, а Труворов счёл его погибшим…
       Они встретились много лет спустя. Но что могли сделать? Ни он, ни она не были счастливы в своих семьях. Но дети… Как было решить вопрос с детьми? Как было объявить Димочке и Алёне, что Сергей Николаевич Труворов, воспитавший и вырастивший их, вовсе не отец, что их настоящий отец, как оказалось жив, но у него своя семья? Да и можно ли было позволить себе счастье за счёт счастья детей Теремрина?
       Но вот обстоятельства повернулись так, что такое счастье стало возможно, ибо несчастье помогло – тяжёлое ранение сына, гибель Труворова, необходимость спасать сына от приспешников банды ельциноидов, изменили многое. Теремрин реально занимался судьбой Димы, а его отношения с женой стали уже почти формальными. Да и дети его подросли. Сын учился в суворовском училище, а дочь в Литературном институте. Почти уж взрослые.
       И вот Теремрин приехал к ней вместе с Димочкой. Они приехали победителями. Быть может, за то короткое время, пока ждала их приезда, Катя и не слишком давала волю своим мечтам, но надежды не могли не появиться, причём большие надежды. Она боялась думать о том, что он приедет, что войдёт в дом вместе с сыном и зятем, что уже спешит домой Алёна… Боялась поверить в это. Вся семья будет в сборе. Какое же решение примет Теремрин? Ведь это решение принимать придётся ему одному! Быть может, он уже принял его?
       Провидение снова вмешалось в их отношения. Они уже смотрели друг на друга, и взгляды их говорили многое. Она шла навстречу сыну и тому, кто мог теперь стать её мужем, но именно ему, тому, кто мог стать мужем, пришлось принять в себя заряд свинца, предназначенного злыми людьми сыну.
       Скрипнула дверь. В комнате появилась Алёна. Дима бросился навстречу, лишь слегка, едва заметно, прихрамывая.
       – Что? Что у вас случилось? – испуганно говорила Алёна. – Где Серёжа? Вокруг какие-то люди. У меня даже паспорт спрашивали.
       – Серёжа повёз в госпиталь нашего отца, – сказал Дима, и голос его дрогнул.
       – Что случилось? Ты плачешь? – спросила Алёна, прижимаясь к брату. – Я ехала в радость – мне Серёжа звонил, всё рассказал… А приехала…
       – Садись, доченька, сейчас всё узнаешь, – прошептала Катя дрожащим голосом, не свойственным ей.
       Алёна, выслушав всё, долго сидела молча. Потом тихо попросила:
       – Мамочка, мы ведь так мало знаем… Расскажи нам, – она тоже, видимо, справлялась с комком подступившим к горлу. – Расскажи, как вы познакомились? Как всё получилось? Ты ведь всегда любила и любишь его, нашего…– она замялась.
       – Нашего отца… Да, Алёна, он наш отец. И уже дважды показал это, рискуя собой, во всяком случае, ради меня…
       – Он бы и ради тебя сделал всё, если б было нужно, доченька, – прибавила Катя.
       Да, это было единственное спасение – воспоминания. Да, это был единственный выход – ведь вряд ли кто-то мог сейчас заснуть, пока не пришли известия из госпиталя. Катя знала, что отец уже наверняка в госпитале, а о том, что Теремрин доставлен туда, коротко сообщил Серёжа:
       – Мы прибыли… Готовят к операции…
      – Значит, довезли, – сказала Катя. – Теперь я верю, верю. Отец всё сделает.
       Она хотела позвать отца к телефону, услышать его мнение, но не решилась, ибо знала, что он уже ни о чём и ни с кем разговаривать не станет. Он будет работать.

       Судьба Теремрина была в руках отца Кати. Но он, осмотрев рану, решил по-иному. Он сразу понял, что судьба этого пациента только в руках Бога. Ну а он, хирург, лишь тот смертный, чьей рукой будет водить Всевышний, дабы проявить Свою Святую Волю.
      Гостомыслов приехал уже под утро. Он тихо вошёл в гостиную, где Екатерина Владимировна рассказывала о знакомстве с Теремриным, об их отношениях, словом, о том, что, по её мнению, должны были знать Алена и Дима.
       Все, несмотря на усталость и позднее время, не сговариваясь, поднялись навстречу Сергею.
       – Как он? Что с ним? – почти в один голос спросили Екатерина Владимировна и Дима.
       – Владимир Александрович сделал всё, что мог…
       – И? Не томи же, – произнесла Катя.
       – Да жив, жив, Дмитрий Николаевич. Он в палате интенсивной терапии. Я думал, что вам сообщили. Но, очевидно, Владимир Александрович не захотел вас будить…
       – Мы не сомкнули глаз, мы не спали, – сказала Катя. – Он что-то просил передать?
       – Дословно? Сделал всё, что мог. На всё воля Божья. Это дословно. А детали расскажет сам…
       Дима встал и, подойдя к бару, сказал:
       – Давайте выпьем… За здоровье, – он сделал паузу и уже уверенно сказал: – За здоровье отца!
       – Доченька, накрой на стол, – попросила Катя. – Я сейчас.
       Она вышла в соседнюю комнату и встала на колени перед образами. Она не была очень набожной, но с тех пор, как погиб Труворов, а Дима вынужден был скрываться от убийц, она всё чаще читала утренние и вечерние молитвы – и в каждой просила за сына. Теперь она молилась за того, кто впервые воспламенил её сердце, кто стал её первым мужчиной. За того, с кем судьба столь жестоко разлучила её во времена далёкие, давно минувшие. Она молилась за Теремрина, который был вот уже совсем рядом, но снова оказался оторванным от неё какой-то неумолимой и жестокой силой.
      «За что? – думала она. – За что мне эти испытания? Чем провинилась я перед Господом, чем прогневила Его?»
       Она вернулась в комнату. Все сидели за столом, на котором были только бутылка коньяка и дольки лимона. Есть никто не хотел.
      – Мне, если можно, кагор, – сказала Екатерина Владимировна. – Дай Бог ему здоровья… Дай Бог силы воли вашему отцу, Леночка и Дима! Я завтра же поеду к нему в госпиталь…
       – Я с тобой, мама…

       Утром Катя позвонила отцу из бюро пропусков, и он распорядился пропустить их с Димой. С волнением вошли они в кабинет. Владимир Иванович только что закончил обход и что-то писал.
       – Заходите, заходите, – сказал он приветливо и, обойдя стол, шагнул к Диме, чтобы обнять его: – Появился, наконец, пропащий… И сразу шуму наделал. Все только и говорят о странной смерти Стрихнина.
       – Что с Дмитрием? – спросила Катя.
       – Я был у него всего двадцать минут назад. Он пока ещё не пришёл в себя, – сухо ответил Владимир Иванович и замолчал.
       – Но что, что с ним? Твои прогнозы? Твоё мнение?
       – Второй раз и почти в то же самое место… Всё очень, очень сложно. Я сделал всё, что мог… Но вот что удивительно… У него уже начинался нехороший процесс. Возможно, причина в том, что не всё смогли сделать тогда, давно, когда оперировали в полевом госпитале…
       – Что за процесс?
       – Нехороший, – повторил Владимир Александрович.
       – Онко?
       – Не надо, не надо строить догадок… Могу сказать только одно – он мог потерять подвижность в любое время. Может, через неделю, может, через месяц, а может… Впрочем, удивительно всё то, что произошло. Мог потерять подвижность. Могло быть и хуже…
       – Что? – упавшим голосом проговорила Катя.
       Мы опускаем обсуждение ряда чисто специальных вопросов, которые могут быть понятны только врачам, чтобы не оказаться в роли Димы, всё ещё носившего фамилию Труворов, который слушал, морща лоб и пытаясь разобраться хоть в чём-то, но не понимал ничего, кроме того, что состояние Теремрина почти безнадёжно.
       Наконец, Дима услышал хоть что-то понятное.
       – Как он сам? Можно к нему?
       – К нему нельзя по двум причинам: во-первых, потому что просто не положено, а во-вторых, возле входа в отделение интенсивной терапии его жена. Она требует, чтобы пустили, говорит о каком-то завещании… И не верит, что он без сознания.
       – Неужели всё так плохо? – спросил Дима, упавшим голосом.
       – Ничего хорошего… Но не о завещании же с ним говорить, когда придёт в себя. Ему нужна надежда, ему нужна уверенность в победе. Он человек сильной воли, – сказал Владимир Иванович. – Выдюжит. – Кстати, отец его уже выехал сюда.
       – Его отец? – переспросила Катя.      
       – Да. Он звонил сегодня совсем напуганный. Жена Дмитрия подняла его утром вопросом, есть ли у них родовое место на кладбище и кто поможет с похоронами. Она считает, что муж безнадёжен…
       – Боже мой, Боже мой… Ну почему всё так? Почему?! – воскликнула Катя.
       Владимир Иванович горько усмехнулся:
       – Верно поётся в песне: «Дай Бог, чтобы моя жена меня любила даже нищим».
       – И всё же она вправе сетовать на него, – возразила Екатерина Владимировна. – До меня и то некоторые вести доходили о его романах…
       – Зачем ты поднимаешь эту тему при Диме?
       – Что скрывать? – пожала плечами Катя. – Ведь не в этом одном он, наш Дмитрий Теремрин. Вспомним лучше тот бой, когда он вызвал огонь на себя, когда закрыл собою своего подчинённого, ещё необстрелянного Труворова, который всю жизнь считал себя обязанным ему. А зимняя эпопея! Помнишь, как он рисковал, спасая Диму, а вчера… Вот о чём говорить надо и по таким фактам его оценивать… Историк Забелин писал, что греки и римляне умели славить своих героев, возводя поэтические образы того, что было лучшего в них и опуская все те негативы, всё то, в чём, человек, проживая жизнь, волей или неволей может замараться…
       – Чувствуя в тебе педагогические жилки, – сказал Владимир Иванович. – Скоро окончательно на преподавательскую работу уйдёшь?
       Ответить Катя не успела. В дверь постучали, и вошёл высокий седой мужчина в генеральской форме, с длинным рядом орденских планок.
       – Генерал-лейтенант Теремрин, – представился он.
       Форма была старого образца, но в полном порядке – хоть сейчас в парадный строй.
       – Заходите, Николай Алексеевич, – приветливо сказал Катин отец. – Жду вас.
       Теремрин пожал ему руку и остановил жестом:
       – Не надо представлять… Я сам, сам попробую догадаться… Вы Катя? Катя!
       – Да, я Катя, та самая Катя.
       Николай Алексеевич подошёл к ней, склонил голову и поцеловал руку.
       – Вот вы какая, Катя! – проговорил он, и в голосе послышались добрые нотки – нотки восхищения. – Такой я вас и представлял. Да, как жаль, как жаль, что всё вышло в ту пору столь нелепо… Вот он и мечется по жизни, как неприкаянный. Всё чего-то ищет, но не может найти…
      – Николай Алексеевич, – сказал Катин отец, желая прервать обсуждение этой темы при Диме: – Вот наш с вами внук, Дмитрий…
       Николай Алексеевич повернулся к Диме, сделал шаг к нему и тихо спросил:
      – Позволь обнять тебя… Не при таких бы обстоятельствах встретиться. Да что поделаешь, – и тут же, переключившись на главное, спросил: – Как там Дмитрий? К нему можно?
       – Обязательно сходим… Как только придёт в себя…
       – Совсем плох? – упавшим голосом спросил Николай Алексеевич.
       – Этого я не сказал, – уточнил Владимир Александрович. – Операция была сложной и долгой. Теперь всё зависит от него самого, от его организма.
       – А надежда есть?
       – Конечно, есть, дорогой Николай Алексеевич! – сказал Владимир Александрович, шагнув к генералу Теремрину и обняв его. – Крепитесь.
       – Да уж мне не привыкать. Да… Помню, как узнал о первом ранении. Долго тогда он был между жизнью и смертью. Но ведь вышел же победителем.
       – И теперь выйдет, верю в это! – сказала Катя. – Я так виновата, так виновата перед вами, Николай Алексеевич! Я ведь должна была вам позвонить, когда узнала, ну… словом, когда сообщили, что он…
       Она замолчала, не желая произносить страшных слов даже в отношении минувшего, и прибавила к сказанному:
       – Я должна была сообщить вам о том, что, ну словом, о детях! Вы-то ведь знали правду, знали, что он жив. Всё могло сложиться иначе.
       Николай Алексеевич был растроган. Да, он тоже считал, что Кате следовало найти его, но теперь обсуждать всё это не имело смысла. Что было – то было. Не поправишь.
       – А ведь вчера он ехал ко мне, ехал ко мне, – с надрывом проговорила Катя. – Он был уже рядом, но какой-то злой рок снова возвёл преграду…
       – Много он в жизни своей накуролесил, много, – задумчиво проговорил Николай Алексеевич. – Только бы Бог простил. Он ведь на вас, Катя, обиды не держал. Он себя винил за то, что тогда, в Пятигорске, ну словом, вы понимаете, о чём говорю.
       – Он ничего не делал против моей воли, – возразила Катя. – Я была безумно влюблена… Кстати, об этом вчера рассказала Диме с Алёной. Он вёл себя очень, очень достойно. Я ведь сама его в номере оставила в ту последнюю ночь, когда родители задержались в гостях, в Кисловодске. Да, папа – прибавила она, поймав на себе удивлённый взгляд Владимира Александровича. – Дежурная медсестра заглянула в номер сообщить, что вы с мамой приедете утром и спросила о моем госте. А я ей сказала, что он давно ушёл. То есть, сама не оставила выбора. Почему так сделала? Сама не знаю. Просто не хотелось расставаться, ну а дальше – дальше уже мало что зависело от нас. Словно затмение… Нет, не затмение – скорее вспышка. «Солнечный удар»!
       – Солнечный удар! – подхватил Дима. – Это рассказ Бунина, который очень любит.., – он сделал паузу и твёрдо сказал. – Рассказ, который так любит отец! Только бы, только бы…
       Дима отвернулся и стал пристально смотреть в окно, стыдясь навернувшихся слёз.
        Владимир Александрович нажал клавишу на телефонном аппарате и взял трубку.
        – Что с больным Теремриным?.. Так, ясно. В сознание не приходил? Пульс? Давление? – и, выслушав ответы, сказал собравшимся в кабинете: – Спит. Пульс и давление в пределах нормы. Спит. Наверное, сегодня его уже тревожить не будем. Поезжайте домой. Если что, я сообщу.
       – А вы? – спросил Николай Алексеевич. – Вы ведь всю ночь не спали.
       – Почему же? Пару часов прикорнул в комнате отдыха, – возразил Владимир Александрович. – А впрочем, сейчас загляну в палату к нему и тоже, наверное, поеду. Если что, вызовут.
       – А мне можно с вами? – спросил Николай Алексеевич. – Хотя бы издали, от двери, взгляну?
       – Пожалуй… Не смею отказать…
       – А мне можно? – спросила Катя.
       – И мне? – попросил Дима.
       – Туда вообще никому не положено… Но завтра, обещаю, я вас с мамой отведу. А сегодня возьму с собой только Николай Алексеевича. Ты, Дима, хоть понимаешь, что означает для каждого человека отец? Вот то-то. Мы ещё с тобой об этом поговорим.

                ГЛАВА ТРЕТЬЯ

       Дмитрий Николаевич Теремрин проснулся, а если точнее, пришёл в себя с естественным в его положении вопросом: «Где я? Что со мной?»
       Вокруг – полумрак. Он лежал на жёсткой кровати лицом вниз. Поза была неудобной, и он попытался перевернуться на спину или хотя бы на бок, но не смог сделать этого не только потому, что почти всё тело пронзила резкая, острая боль. Он не мог даже пошевелиться. Он не чувствовал ног. Испарина выступила на лбу, и вместе с нею обрушилось на него всё то, что произошло перед тем, как потерял сознание.
       Он вспомнил всё от появления на пороге его квартиры Димы, до поездки к Стрихнину, а затем – в дачный посёлок, где ждала Катя. Какой ураган чувств будоражил всё его существо! Он верил и не верил в происходящее. Угроза для Димы миновала. И настало время понять решение. Отступать было некуда. Покрутиться возле Кати, обласкать сына с дочерью и тут же умчаться к жене? Теперь это было невозможно. Но когда думал так, перед глазами возникали Даша и Серёжа. И он всё откладывал и откладывал решение до самого последнего момента, до встречи с Катей, от которой зависело многое. Но ток событий оборвался внезапно. Когда, остановив свою машину рядом с машиной Гостомыслова, Теремрин вышел, чтобы помочь Диме, позади хлопнула дверь автомобиля. Он инстинктивно обернулся. Человек в полумаске, стоявший возле джипа, целился в Диму. Теремрин бросился к сыну, прикрыл его собой, услышал щелчок выстрела и очнулся уже здесь в палате, как понял он, в палате послеоперационной.
       «Да что же это такое? – подумал он. – Всякий раз, когда до Кати остаётся всего лишь шаг, всего лишь один шаг – только руку протяни – Провидение словно отбрасывает от неё?! Катя, Катя – неужели она навсегда останется мечтой, которой не суждено сбыться».
       Так думал он, по-прежнему лёжа в неудобном положении, но уже не рискуя изменить его. Он даже не знал, что сейчас – поздний вечер или раннее утро. Тусклое ночное освещение умиротворяло, но не могло помочь найти ответ на этот вопрос. Впрочем, какая разница: утро или вечер?! Ведь он не знал, сколько часов, а может и не часов, а дней был без сознания.
        Он услышал шорох открываемой двери, но не сразу понял, кто вошёл. Почувствовал мягкое прикосновение – нежные, мягкие руки щупали пульс. Теремрин понял, что это медсестра. Она пыталась определить, пришёл ли он в себя. Он замер. Не хотелось ни с кем и ни о чём говорить, тем более, разговор с медсестрой никакой информации дать не мог. Услышал, как женский голос от двери задал вопрос шёпотом:
       – Ну что? Как он?
       – Пульс выровнялся. Дыхание спокойное. Спит…
       – Не мешай. Сон для него – лучшее лекарство.
       Но это лекарство уже не могло воздействовать на Теремрина. Мысли не давали покоя. Что-то тревожило его, и он начинал понимать что.
       Да, Катя оставалось мечтой, но ведь вовсе не с нею был он необыкновенно счастлив весь минувший год, начиная с момента встречи с Ириной в Твери, в суворовском училище, и вплоть до поездки в Пятигорский военный санаторий, в которую отправились они совсем недавно – месяца не прошло.
       Приехали и разместились без происшествий. Теремрин, как всегда, взял люкс. Ну а на то, что он не один, начальство, как и прежде, закрыло глаза.
       Первые дни всё было замечательно. Они много гуляли, вспоминали, как познакомились здесь, как делали первые шаги к сближению. Собирались съездить в Кисловодск, навестить старого знакомого, который принимал их на Малом Седле с необыкновенным гостеприимством.
       Но дня через три после приезда Теремрин позвонил домой и услышал целую тираду упрёков от жены, в заключение которых она ему прямо заявила некоторые вещи, которые озадачили его:
       – Знаю, что ты отдыхаешь не один. Мне тут кое-кто даже деньги предлагает, чтобы я поехала и сама это увидела.
       Теремрин попытался разубедить её, но не тут-то было. Он не очень поверил в то, что жена отважится на такую поездку. Хотела бы поехать – не предупреждала, но, тем не менее, с Ириной этой информацией поделился.
       Вот тут-то и началось. С Ириной сделалась истерика. Она наговорила кучу обидных слов, которые Теремрину и теперь вспоминать было неприятно. Смысл же прост. Досадно ей стало, что даже вдали от Москвы она не может быть спокойна. Отдых в ожидании скандала её не устраивал.
       Настроение у Теремрина испортилось. Он и так уже заметил странное её охлаждение в постели. С ней происходило что-то для него непонятное. Что греха таить, к Ирине его неодолимо притягивало общение известного рода – подходила она ему в этом по всем статьям. Быть может, он действительно бывал иногда через чур активен и настойчив, но ведь и возражений по этому поводу она прежде не высказывала. Более того, он ощущал, что и ей нравится такой ритм их отношений. И вдруг с первых дней этого отпуска она изменилась. Его бесили непривычные заявления: «Давай сегодня отдохнём!», «Может, сегодня не будем?», «Я устала!». А после его звонка жене, она и вовсе заявила, что вывесит график, когда они будут заниматься сексом. Даже слово это произнесла, хотя знала, что Теремрин не любит современную бульварно-демократическую фразеологию.
       – Что с тобой случилось? – спрашивал он.
       – Не знаю… Вот рассказал мне о звонке, и как что-то надломилось… Напомнила твоя благоверная, что она на тебя все права имеет, и если заявится сюда, ты же первый мне скажешь, чтоб убиралась прочь и освободила ей место в твоём номере.
       Что сказать по этому поводу? Действительно, как бы он поступил, если бы жена всё-таки приехала? Отправил бы Ирину в гостиницу? Надо было выкручиваться и, наверное, он нашёл бы возможность выкрутиться, но сам понимал, что это могло выглядеть не только в глазах Ирины, но и в его собственных глазах не очень здорово.
       Попытался отговориться, успокоить:
       – Не поедет она ни за что.
       Но звонить домой всё же стал каждый вечер – проверял, дома жена или нет. Да и вести себя стал осторожнее. Они, конечно, так же вместе ходили на терренкур, вместе в город, но он невольно озирался, что невероятно раздражало Ирину. Через несколько дней она и от терренкура отказалась, заявив, что плохо себя чувствует и быстро устаёт.
       Ссоры, хоть и не слишком серьёзные, вспыхивали часто, причём, из-за всяких незначительных пустяков. А однажды, когда Теремрин не смог дозвониться домой два вечера подряд и стал из-за того заметно нервничать, Ирина заявила, что решила ехать в Москву.
        Решить решила, но решение это исполнять не спешила. Теремрин же нервничал. Он был готов отправить её в любое время, хотя и старался не показывать виду. Не хотелось скандала, который жена могла учинить на весь санаторий. Да и подводить своих друзей не хотелось. И вот когда Ирина после очередной ссоры заявила: «Еду сегодня же… Ночным поездом, чтоб в Москве быть утром… А то мало ли, опоздает – добирайся тогда на такси», Теремрин послушно поехал с нею на вокзал. Сдал её билет, взятый в вагон «СВ», в котором они должны были возвращаться вместе. Она же сама пошла в кассу и демонстративно взяла билет в плацкартный вагон.
       – Можешь не провожать, сама доберусь, а то ведь корпус закроют, – сказала она с лёгкой издёвкой.
       Но он, конечно же, поехал на вокзал, чтобы посадить в поезд. Весь день она была неразговорчива, молчала и в автобусе. А когда вышли на перрон, Теремрин не выдержал и задал вопрос, который тревожил его все предыдущие дни:
       – Скажи, что всё-таки случилось? Может, разлюбила? Может, появился у тебя кто-то? Скажи? Я всё пойму и войду в положение, ведь…
       – О чём ты говоришь? Кто появился? Когда и кто может появиться? Ты ведь знаешь, как я загружена? Мне к парикмахеру сходить некогда. И, помолчав, примирительно прибавила: – Наверное, нервы. Я ведь говорила, помнишь, тогда, в Твери, что не стоит нам встречаться. Ну а теперь уж поздно повторять. Но в любом случае, мне надо побыть одной. И ей-Богу не побегу ни с кем знакомиться.
       – Это может произойти случайно, – буркнул он. – Любовь нечаянно нагрянет, когда её совсем не ждешь – как в песне поётся.
       – Смотри, как бы к тебе не нагрянула… Просто я себя очень плохо чувствую…
       – Здесь столько врачей, а ты… Могла бы показаться любому, я бы договорился.
       – Не знаю… Вот не пошёл отдых и всё тут – что-то томит, тревожит. Не хочется скандала, позора…
       – Да не приехала же и не приедет. Просто так, пугала, – сказал он о жене.
       – И добилась, как видишь, своего. Меня, во всяком случае, из равновесия вывела.
       – Теперь будешь меня винить за наши отношения? Но что же можно предпринять? Ты же сама знаешь… Ты сама говорила, что ни на что не претендуешь…
       – Говорила… Но пойми, я устала, устала видеть тебя только по выходным, когда мчимся в Тверь к детям. Хорошо если с ночёвкой в гостинице с пятницы на субботу, а то просто так, на пару часов забежим в номер, и тут же в училище за ребятами.
       Она была права, во всём права. Действительно, встречи чаще всего ограничивались поездками. Если удавалось выехать в пятницу и переночевать там, хорошо, а то ведь иногда выезжали пораньше в субботу, несколько часов проводили в гостинице, а затем забирали детей и везли их в увольнение. Иногда оставались в Твери на выходные, когда в училище проводились какие-то соревнования или смотры, и москвичей на сутки не отпускали.
       – Наболело, – сказала она. – Не знаю, не знаю, что со мной. Что-то крутит внутри. Может, как приеду действительно пройду по врачам. А может, пройдёт стресс и всё пройдёт… Думаешь приятно ожидать приезда твоей благоверной?
       – Ты раньше спокойно относилась к её существованию.
       – Да, а вот сейчас не могу, не знаю почему, но не могу, хотя понимаю, что не права – сама навязалась. Знаю, что сама…
       Где-то за поворотом послышался свисток, и через минуту электровоз, чуть слышно шелестя электромоторами, потащил за собой мимо платформы вагоны с ярко освещёнными окошками. Дорога шла под уклон, и, казалось, что вагоны толкают электровоз, а не он тащит их вниз, к Минеральным Водам.
       Ирина растерянно посмотрела на Теремрина, отступила, присела, отыскивая рукою чемодан и оторопело проговорила:
       – Уже…
       – Ещё не поздно. Останься. Выкинь билет, а тот, что сдали, ещё, может, удастся вернуть? В «СВ» сейчас редко билеты берут…
       Она как будто колебалась, но её колебания вызывали двойственное чувство – с одной стороны не хотелось расставаться, ведь столько связывало их, с другой стороны, и он устал от тех отношений, которые сложились в этом отпуске, по существу ведь первом совместном отпуске. Быть может, если бы он выхватил сейчас у неё из рук чемодан, а билет, который она держала в руках, бросил под колеса поезда, она осталась. Но он не сделал этого и посадил её в вагон, всё такую же растерянную и не похожую на ту, какой она была в последние дни.
       Она пошла по коридору к своему месту, он сделал несколько шагов вдоль вагона, чтобы не терять её из виду. Наконец, она остановилась, поставила чемодан и повернулась к окошку. Поезд тронулся мягко, почти незаметно. Теремрин пошёл вдоль состава вслед за вагоном, думая, что и сейчас ещё не всё потеряно, что и сейчас ещё не поздно прыгнуть в вагон, и, в крайнем случае, доехать до Железноводска, откуда вернуться на такси, или прямо там переночевать в гостинице. Но поезд набирал скорость, а край платформы приближался… Ещё можно было заскочить в какой-то из последующих вагонов, ещё можно было что-то сделать…
       Но он остался на перроне, провожая усталым и, наверное, даже безразличным взглядом огоньки концевого вагона.
       Он постоял некоторое время на платформе, прислушиваясь к неповторимым шумам ночного вокзала. Отрывистые выкрики команд, скрежет дверей пакгаузов, рокот электродвигателей дрезин. И, конечно же, объявления на непереводимом вокзальном языке. Он вспомнил, как его сынишка, когда ему, совсем маленькому, едва научившемуся говорить, подарил железную дорогу, останавливал игрушечный поезд и, приложив кулачок ко рту, монотонно и неразборчиво выговаривал какую-то абракадабру. Наверное, ему тогда казалось, что поезда понимают какой-то особый язык, которому он и пытался подражать.
       Александр, Даша – его дети. А много ли видели они внимания от отца? Эти мысли уже не в первый раз приходили к нему и не давали покоя. Он гнал их, но они упрямо возвращались.
       Вышел на вокзальную площадь и оказался у большого автобуса, который, как он понял, шёл на Провал.
       «Вот как удачно… Сейчас за несколько минут домчит до верхней проходной, а там через забор и дома».
       С бабушками, которые дежурили в вестибюле корпуса, он договорился, что его впустят позже положенного времени.
       Автобус был почти пустым, прокалённым за день. Окна открыты, и свежий ветерок гулял по салону без всяких препятствий. На заднем сидении устроилась компания молодых людей с гитарой. Едва автобус тронулся, гитара пришла в действие. Теремрина удивило, что гитарист неожиданно спросил у него:
       – Извините, мы вам не помешаем?
       – Что вы, напротив…
       И полилось студенческое…
       «Студент с студенткою в палатке целовались горячо – он ей выломал лопатку, а она ему плечо…»
       Теремрину вдруг стало так хорошо и спокойно от этой бестолковой и бесхитростной песни советских времён. Он даже вспомнил, как её распевала на терренкуре одна очень миловидная несостоявшаяся его пассия. То есть, если точнее, героиня не удавшегося романа. Тогда была зима, она шла в простеньком пальтишке с меховым воротничком, в кокетливой шапочке и напевала на лёгком морозце эту песенку, а подруги подхватывали, и Теремрин всё больше влюблялся в неё, да так напугал своими попытками ухаживаний, что она спешно уехала домой. Муж вызвал, которому, видимо, дала сигнал одна из «народных мстительниц». Отдыхала героиня несостоявшегося романа в Ленинских скалах.
       Возле Ленинских скал Теремрин и вышел из автобуса, внезапно решив, а не сходить ли завтра туда: «Вдруг да встречу ту свою загадочную незнакомку. Хотя лет прошло столько, что она давным-давно удалилась от студенческого возраста и студенческих песен. Да и я уж далеко не юноша».
       Следующее утро принесло очищение. Теремрин старался не думать, о том, что произошло накануне. К врачу не пошёл, хотя был талончик, поговорил с замполитом, которого встретил на улице, потом отмахал установленные для себя десять километров по терренкуру вокруг горы «Машук». Перед завтраком, возвращаясь с источника, заглянул в клуб санатория Ленинские скалы, который был в тот час ещё пустынным и сверкал свежевымытыми полами. На доске объявлений сообщалось о танцевальном вечере «Всё начинается с любви». Такие вечера проводились часто, по крайней мере, не менее двух-трёх раз в неделю, причём, проводились до ужина. Теремрин знал, что они предназначены скорее для детей, нежели для взрослых. Но что-то неодолимо потянуло туда – возможно, желание быстрее стереть всё, что завершилось только вчера, когда он после мучительно-долгого и томительного «умирания» романа, наконец, решился и посадил свою ещё чем-то близкую, но уже не слишком дорогую женщину в поезд и обрёл свободу.
       В Ленинские скалы пошёл один. В этот свой приезд, целиком и полностью занятый Ириной, он ни с кем не познакомился и даже не имел соратника вот по таким выходам – вдвоём-то всегда сподручнее идти на танцы, да ещё не в свой санаторий.
       Заглянул в зал. Народу оказалось в нём немного, но всё же безлюдным его на сей раз назвать было нельзя. Заиграл оркестр, и две-три пары, наиболее смелые, вышли танцевать. Теремрин огляделся, пытаясь найти, кого бы пригласить. Не нашёл. Всё чего-то ждал в каком-то лёгком оцепенении, которое удивляло – даже двигаться не хотелось. И тут в зал вошли три женщины. Вошли и стали прямо перед ним. Кажется, было около 19.00.
       Позднее подумал: «Жаль не посмотрел на часы… Очень жаль. Запомнить бы ту минуту!»
       Впрочем, ведь нет времени, как такового, – есть движение, постоянное движение, постоянный полёт человека через пространство отведённого ему срока жизни на земле. И есть рубежи, на которых всё в его душе либо замирает, либо взрывается.
       Одна из вошедших женщин сразу поразила его. Чем поразила?! Уж очень ладная, женственная, аккуратная. Что-то было в ней особенное, наверное, то, что обычно не встретишь не только на курорте – нигде не встретишь.
       Едва заиграла музыка, Теремрин, почти не отдавая себе отчёта, сделал шаг вперёд и, слегка склонив голову, спросил:
       – Разрешите вас пригласить!?
       Она заговорила о том, что не любит танцев, и случайно заглянула сюда, чтобы составить компанию подругам, которые хотели посмотреть, что здесь происходит. Тем не менее, сделала шаг к нему и протянула руку, готовясь к первому «па» вальса. Они сделали круг, и он спросил:
       – Вы отдыхаете в Ленинских скалах?
       – Да…
       – Из Москвы?
       – Да, – повторила односложно.
       – Я тоже из Москвы и отдыхаю в военном санатории.
       – Мне приходилось в военных санаториях бывать, потому что работаю в военной организации.
       Он не придал значения реплике, и они заговорили о всякой всячине, одним словом, о том, о чём обычно говорят в первые минуты знакомства. Собственно, это не было разговором – во время вальса можно было обмениваться лишь короткими репликами.
       Когда танец закончился, он проводил её к подругам, отошёл в сторону, не зная, удобно ли было остаться в их компании и, опасаясь, что она может взять да уйти. К счастью, оркестр заиграл снова, и он тут же пригласил её на медленный танец.
       Они танцевали весь недолгий вечер. Когда же оркестр играл музыку дегенератов, занесённую к нам через «окно в Европу», и доморощенные подражатели западных обезьян начинали топотать ногами под вой, гром и свист, выходили на широкий балкон, с которого открывался вид на площадку перед бюветом, на церковь и на тыльную проходную военного санатория.
       Затем снова танцевали, а подруги держали её сумочку и не отдавали, когда она подходила к ним, словно поощряя их знакомство.
       Она танцевала прекрасно. Но, к большому сожалению Теремрина, предупредила, что скоро уезжает. Во время вальса она просила делать поменьше шаги, но танцевала легко, лишь изредка прося поддержать – кружилась голова.
       – Вот сейчас последний танец и мы (она имела в виду подруг) пойдём гулять.
       – Ничего страшного, продолжим танцы в Москве! – сказал Теремрин.
       – В Москве не до того, – со вздохом сказала она.
       Вечер закончился, они пошли к выходу, и уже в дверях зала она растерянно проговорила:
       – Ну вот, мои подруги куда-то подевались.
       – Они оставили вас в надёжных руках. Возьмёте меня с собой на прогулку?
       – Пойдёмте, – охотно согласилась она. – Кстати, вижу их. Уже отправились в город. Будем у них в хвосте плестись.
       Сумочку подруги ей всё ещё не отдавали, пояснив:
       – Гуляй, гуляй… Можешь сегодня вообще не приходить, – и прибавили зачем-то. – Мы её и так почти не видим.
       – Ну, надо же! – воскликнула она. – Это когда же и где я пропадала?
       – Мы это для того, чтоб молодого человека подзадорить, – смеясь, сказала одна из подруг.
       – Ну, так я вас забираю сегодня? – спросил Теремрин, воспользовавшись шуткой подруг.
       – Так они меня и пустят… Ещё как блюдут!
       Они прошли через военный санаторий, спустились к фонтану «Каскад», посидели там немного, наблюдая за подсвеченными струями, осыпающими зрителей при дуновении ветерка мелкими брызгами. Потом направились к парку «Цветник».
       Там она неожиданно назвала своё имя:
       – Галина…
       Теремрин тоже представился.
       Они заговорили об отношениях между мужчинами и женщинами, о родственных душах, и Теремрин почувствовал, как и она, наверное, необыкновенную общность взглядов.
       Потом долго поднимались по ступенькам к Лермонтовской галерее. Там задержались, слушая, как пели в честь праздника церковного молодые люди – «верующая молодежь» становилась с каждым годом меньшей редкостью.
       – Это всё смешно, – сказала она.
       Теремрин же не то, чтобы согласился с её репликой, но и не взял под защиту ту небольшую хоровую капеллу, поскольку сомневался, что в это сумасшедшее время есть истинно верующие – всё ему казалось несколько искусственным.
       Они пошли по узенькой дорожке к Китайской беседке. Галина кое-что рассказывала о себе. Говорила просто, доверительно. Всё у неё хорошо… Всё, всё, всё… В любовных похождениях не нуждается и курортных романов терпеть не может.
       Теремрин сказал, что тоже не признаёт лёгкий флирт, ради достижения каких-то сиюминутных целей, что мечтает о добром, хорошем и искреннем друге.
       – Хорошо иметь доброго товарища, – согласилась она.
       – И не только товарища, – произнёс Теремрин и неожиданно стал читать стихотворение.

Наедине с самим собою
О позабытом я грущу.
«Давно не той идёшь тропою!» –
Сказал сердечный мне вещун.

У Бога в трепетной молитве
Богатств и славы не прошу.
Пусть свяжет он нетленной нитью
С той, что давно уже ищу.

Чтобы глаза её сжигали
И боль утрат, и боль обид,
И чтобы мне они не лгали,
А радости несли свои.

Чтоб сердце было не из стали,
И, чтобы мог, попав в беду,
В ней растворить свои печали,
К ней голову склонить на грудь.
               

И чтобы то прикосновенье,
Как к роднику живой воды,
Подобно светлому знаменью,
Все беды обращало в дым.
               
Чтоб душу наполняло силой,
Чтоб я не слышал слова «нет»,
И чтоб она улыбкой милой
Дарила мне волшебный свет.
               
Нет, не подавлен я судьбою,
И об одном теперь грущу,
Что я не встретился с такою,
И я ищу.., ищу.., ищу!

       Она была несколько растрогана стихами, даже слегка пожала ему руку и поспешно стала спускаться от знаменитого Пятигорского орла к поющему фонтану. Она что-то рассказывала о работе, о начальнике, даже о том, как праздновали 8 марта, но Теремрин не слушал, радуясь тому новому, что он заметил в ней после того, как прочёл стихотворение. Она вся неуловимо потеплела, она стала доступнее и ближе.
       Фонтан почему-то не работал, и они, прогулявшись по «Цветнику», стали подниматься к «Тарханам», слушая музыку, доносившуюся из танцевального зала санатория. Постояли в сторонке, но танцевать не пошли. Хорошо было с нею рядом, легко, приятно, радостно. Она словно излучала покой, доброту.
       Пошли дальше, обходя слева военный санаторий, потому что верхняя проходная могла быть уже закрыта, и Теремрину до мельчайших подробностей запомнилось, где, когда и о чём они говорили.
       У входа в её корпус чопорно и изысканно распрощались, договорившись встретиться на следующий день в 15.00.
       Он шёл назад, даже не пытаясь разобраться в своих мыслях. Он ещё ничего не понимал и не осмысливал, но уже ждал встречи и знал, что последней мыслью сегодня перед сном и первой же завтра по пробуждению будет мысль о ней…
       А утром он как всегда прошёл по маршруту, затем принял процедуры, ещё раз пробежался по терренкуру, но уже не полный круг. Затем быстро пообедал и в назначенное время прибыл на место встречи. Она выпорхнула из лечебного корпуса и попросила перенести встречу на 15.30 – оставались ещё какие-то неотложные и нерешённые дела.
       Чтобы убить время, он прогулялся до Эоловой арфы, вспоминая, как бывал здесь с той, которую унёс в Москву скорый поезд. Тогда он не знал истинных причин её вздорности, её постоянных вспышек во время отпуска. Она превратилась в комок раздражения. На танцы ей не хотелось, а ему ужасно хотелось танцевать. И что он получил – вокруг великое множество женщин, которые взглядами и всем своим видом словно бы звали к курортным романам, а он сидел возле вздорного комочка раздражения и начинал раздражаться сам.
       И вот она в Москве, а он прогуливается по тем же местам, где ещё три дня назад гулял с ней. Он ждёт другую женщину. Мало того, что ждёт – думает о ней!
       Наконец, встретились. Галине захотелось посмотреть «Провал». Теремринра удивило, что за весь отпуск она так и не побывала там, хотя от Ленинских скал – рукой подать.
       Пошли к «Провалу» опять же мимо Эоловой арфы и магазина «Восточные сладости».
       Дальше был бульвар, тянувшийся вдоль санаториев, в том числе и филиала военного санатория, о котором так и говорили: «Поселили на «провале», «С провала на танцы приехали».
       Спустились к площади, где стояли экскурсионные автобусы, зашли в длинный, тёмный, мрачно-жутковатый тоннель. Серное озеро было за решёткой. Экскурсовод рассказывал одной из групп, как провалилась часть склона и открыла вот эти горные источники.
       – А можно посмотреть, что там, наверху? – спросила Галя.
        – Конечно, пойдём.
       Он помог ей подняться по крутой тропинке, буксируя наверх за руку. Площадки никакой не было, но сам провал склона огородили кое-как неровными рядами ржавой проволоки.
       – Вот и всё? – разочарованно спросила она. – И стоило ради этого подниматься?!
        Они спустились до высокого парапета. Теремрин спрыгнул первым, потянулся к ней, легко взял её на руки и, опуская на дорогу, на мгновение, словно случайно, крепко прижал к себе, так что слегка хрустнули косточки.
       – Ой! – только и воскликнула она.
       Он поспешил извиниться, пояснив, что сделал это, удерживая равновесия.
       – Что теперь? – спросила она.
       – Можно на терренкур, а можно в город.
       – Лучше в город. Терренкур ведь целых десять километров?
       – Десять, – подтвердил он.
       – Нет, лучше в город.
       Они вернулись к «Восточным сладостям» и оттуда пошли по тенистой дорожке к Лермонтовской галерее. И всё говорили, говорили, говорили, постепенно раскрываясь друг перед другом.
       – А это что? Как мило! – сказала, обратив внимание на симпатичную фигурку мишки с миской.
       Теремрин пожал плечами. Сколько раз видел эту статую, но никогда не задумывался, кем и для чего она поставлена.
       – Здесь много всяких таких штучек. К примеру, орел.
       – Ну, орлы есть и в Кисловодске, и в Сочи… Это как бы символ Кавказа.
       Да, в те годы ещё считали, что символ Кавказа – это орёл, но уже испохабили этот символ бандиты в Будённовске, прячась за спины и животы беременных женщин.
       В то время, конечно, никто и не подозревал, как будут в Беслане измываться над детьми те же кавказцы, среди которых немало было грузин. Но особую лепту внесут грузины, опозорив весь Кавказ, в Южной Осетии, гоняясь на танках за старушками с внучатами, и давя их безжалостно гусеницами, собирая детей и стариков в сараи, и сжигая заживо. Сжигая просто так, из ненависти, отрезая головы пойманным на улицах детям, причём внукам и внучкам на глазах бабушек и наоборот. Такого не позволяли себе даже гитлеровцы.
       Впрочем, победители всегда пишут историю после войны. Германия была побеждена, и не германские историки писали историю. Были, правда, фальсификаторы, подобные Кальтенбруннеру, но его работы никто не заметил. Их просто потом переписал или приказал переписать и размножить Аллен Даллес, но уже с другой целью – принизить роль Советского Союза в войне.
       В конце семидесятых Теремрину довелось побывать в качестве специального корреспондента газеты «Известия» в Таганроге. Направили подготовить материал о таганрогском подполье. Для работы в архиве потребовался допуск, который передали телеграфом из Москвы (он у него был), и Теремрин окунулся в архивы… Поразило несколько фактов такого характера. Сообщалось с чисто немецкой точностью, о том, что в комендатуру поступила жалоба от гражданки такой-то, что её дочь изнасиловал немецкий солдат. Солдат был немедленно отправлен на фронт, под Сталинград. Такое же решение было принято и в отношении нескольких солдат, укравших кур в одном из домов на окраине города.
       Что ж, это тоже заслуга демократии – народы, прежде считавшиеся достойными и уважаемыми, превращены в ублюдков и питекантропов, способных на невероятные подлости. А как расценить добровольцев-западленцев из Подляхии, которые приехали в Осетию, чтобы бесчинствовать. Группа западленцев насиловала молодых осетинок на глазах родителей под аплодисменты Ющенко, и Саакашвили, которым, конечно же, демонстрировали эти кадры подвигов, «джигитов», подобных им самим.
       Почему же в советские времена было тихо и спокойно на Кавказе, почему люди относились друг к другу с уважением?
       Теремрин лишь мельком подумал о том, что было и стало на Кавказе. Все мысли без остатка занимала сейчас женщина, которая столь неожиданно оказалась рядом с ним.
       От Лермонтовской галереи они пошли по пологому спуску, потому что её заинтересовали кусты тутовника. Она рвала тутовник, а он старался поддерживать её, когда нужно и не нужно. И она всё реже противилась этим объятиям.
       Они сближались с ней, казалось, помимо их воли. Как? Сказать трудно. Что-то взаимно притягивало их.
       Снова оказались в парке «Цветник», и Теремрин предложил зайти в ресторан «Машук».
       – В брюках не очень удобно возразила она.
       Пошли дальше, в город. Многие рестораны и кафе были закрыты. В «Дружбе» санитарный час, в другом – просто перерыв. Перерыв перед вечерней сменой, когда и цены другие, и оркестр играет.
       Скоро они оказались в городском парке. Долго сидели, разговаривая, и казалось, темы разговора неисчерпаемы. Потом всё-таки попали в «Шоколадницу», посидели там и отправились готовиться к танцам.
       Расстались у тыльной проходной военного санатория. Условились, что он подойдёт ровно в 20.00 к клумбе перед Лечебным корпусом. Хорошо, что догадался взять зонтик. Когда она вышла из корпуса, одетая вроде бы и просто, но грациозная и красивая, дождь дал серьёзно о себе знать. Теремрин побежал к её корпусу и раскрыл зонтик.
       – Переждём? – предложила она.
       Пришлось переждать. Но дождь не кончался, и она сказала:
       – Ну что же делать? Идём! Вижу, как вам хочется танцевать.
       И они пошли, а струи воды неслись за ними, и ей приходилось выбирать место, куда ступить, чтобы не промочить ноги.
       – Отважная женщина! – с восторгом восклицал Теремрин. – Героическая женщина!
       – Такого я и сама за собой не подозревала, – отзывалась она. – Посмотрите, спина ещё не мокрая? А то чувствую, как течёт за воротник.
       А он снова повторял:
       – Героическая женщина!
       Ждал упрёков, что тащит её под таким дождём на какие-то танцы, будь они не ладны.
       Она же, смеясь, заявила:
       – Я думала просто будет роман, а тут!..
       К чему бы это? Ему стало немножечко смешно – только вчера убеждали друг друга, что оба против всякого флирта в санатории.
       – Всё происходит, словно не со мной, – продолжила она развивать какие-то свои мысли.
       А дождь разошёлся не на шутку. На себя уже махнул рукой – её бы не промочить до нитки.
       – Только бы не была закрыта калитка, – сказал, вглядываясь в сетку дождя.
       Она не заявила, что тогда, мол, вернёмся, а заметила:
       – Да, придётся помокнуть, пока обойдём вокруг. Сказали бы мне, что под дождём помчусь на танцы! Не поверила б, – продолжала она удивляться своим поступкам, и ему было приятно это слышать.
       Дверь в клуб со стороны киоска оказалась закрытой. Пришлось опять обходить. В вестибюле она спросила:
       – Чуточку обсохнем? Да? Не сразу пойдём?
       Танцы уже начались. На первый вальс они опоздали. Прошли в его любимый угол зала, и он, положив на сцену свой зонтик, пригласил на первый медленный танец. А потом не пропускали ни одного. Теремрин даже отступил от своих правил и участвовал в общем дегенеративном топоте под дегенеративную музыку лишь для того, чтоб дать согреться ей и согреться самому после дождя.
       Во время этих прыжков и скачек он отступал подальше, чтобы видеть её всю, элегантную и обворожительную. Она притягивала, она манила чем-то необыкновенным, и он откровенно любовался ею. В ней была заложена какая-то неодолимая сила. Они были в большом, людном зале и в тоже время оставались как бы вдвоём, и никто не был им нужен.
       На часы он поглядывал с грустью, ведь должен был очень скоро закончиться этот великолепный вечер, а потом оставалось лишь проводить её до санатория. Из-за дождя она, конечно, сразу уйдёт в корпус. И останется лишь один прощальный день.
       Он уже знал, что завтра во второй половине дня у неё самолёт…
       Как же было жаль, что всё так произошло, что встретились перед самым отъездом, но… А что могло быть ещё? Раньше-то встретиться не могли, поскольку был не один. Вот уж поистине: судьба играет человеком.
       Из клуба вышли едва ли не самыми последними. Дождь кончился, и они отправились к Ленинским скалам по мокрому асфальту, кое-где перепрыгивая через быстро мелеющие ручейки. Верхнюю проходную уже наверняка закрыли, и они сразу пошли мимо бювета с восьмигранной башенкой и канатной дороги, мимо освещённого прожекторами здания белоснежного лечебного корпуса санатория Ленинские скалы. У лечебного корпуса постояли, повернули назад, чтобы дойти до Эоловой арфы – расставаться не хотелось. Прошлись несколько раз от канатной дороги до Радоновой лечебницы. И снова говорили, говорили, говорили…
       Он признался, что пережил в этот месяц, рассказал о крушении своего романа. Она заметила:
       – В тридцать лет у женщины может возникнуть кошачья любовь, переходящая в страсть. Впрочем, не у каждой женщины.
       Она не объяснила, что имела в виду, а он промолчал.
       Дождик стучал по зонтику, но они не замечали его. Теремрин изредка поглядывал на часы – её корпус закрывался в 23.00. Они подошли к нему за несколько минут до закрытия, стали под навес, куда не залетали капли дождя. И вдруг она, сказав:
       – Ну, мне пора, а то не пустят, – быстро обняла его за шею и столь же быстро, как-то вскользь, поцеловала в губы.
       Он медленно пошёл к своему корпусу, не обращая внимания на дождь и размышляя: «На счастье или на горе такие встречи?» И решил: «На счастье!».
       И вот настал последний день её пребывания в санатории. Они договорились, что встретятся в 10 часов утра.
       Сразу после завтрака он забежал на рынок и выбрал самый лучший, на его взгляд, букет цветов. Поднимался к Ленинским скалам почти бегом, потому что хотел застать её в номере, но она уже ждала у входа в корпус.
       Она долго радовалась букету, поблагодарила за него и сказала, что сейчас же занесёт его в номер, поставит в воду, а потом ей придётся ещё получить документы, после чего уже полностью поступит в его распоряжение.
       Она ушла, а он подумал: «Ведь не хватило всего каких-то суток… Всё было бы у нас решено… Всё…». Он это чувствовал. Ведь в первый вечер – просто рано, во второй – тоже преждевременно. Но после вчерашнего её поцелуя! Да, было уже самое время. А, может, это только казалось. Трудно сказать, что руководило им. Желание очередной победы?! Нет. Вовсе нет. Ему хотелось не победы, ему хотелось особых отношений с этой удивительной женщиной. Ему казалось, что между ними уже установилась близость особая – близость духовная. Это сильнее, чем близость обычная. И обычная близость, если она накладывается на близость духовную, становится просто необыкновенной, волшебной, неповторимой. Становится такой, что не выразить обычными словами – для этого не хватает их, порою, даже в нашем единственном в мире языке, на котором можно разговаривать, на котором можно писать стихи и высокую прозу, а не изъясняться условными символами, как изъясняются на своём отвратительном эсперанто англосаксы.
       Она появилась внезапно. Спросила:
       – Куда пойдём?
       Не мог же сказать, мол, пойдём в твой номер, а потому предложил:
       – Надо где-то пообедать.
       – Вы неисправимы… Так хочется сводить меня в ресторан?
       – Скорее, жалко терять время на походы в столовые – вам в свою, а мне в свою.
       – Дело другое, – согласилась Галя, и они, спустившись в парк «Цветник», зашли в ресторан, где просидели часа полтора в тишине – в это время зал был почти безлюден. Они говорили, говорили, говорили под мягко жужжащими вентиляторами, а им приносили удивительные, оригинальные блюда.
       Они так и не условились о будущих встречах, и его это несколько тревожило. «Вот оторвётся от бетонной полосы самолёт, и всё… На этом закончится сей странный быстротечный роман. Собственно, что ей до него? Сама же сказала, что скучновато было здесь до знакомства с ним. Ну, вот чуточку развеялась. Что ж дурного? Хороший собеседник, внимательный кавалер. И грань не перешла».
       Трудно сказать, почему он так думал, но ведь порою мыслям не прикажешь не появляться. Между тем, и эти последние часы истекли, и они пошли к её санаторию. Возле корпуса она неожиданно сказала:
       – Поднимешься ко мне? Поможешь чемодан вытащить?
       Его пропустили свободно – видимо, внушал доверие. Они оказались одни в номере. Но время, неумолимое время. Что можно было успеть? Он крепко и дерзко обнял её, но она, поняв по-своему, сказала:
      – Не надо… А то я не выдержу. Нет, не здесь, только не здесь и не так. Ведь уже через неделю встретимся?!
       Да, ему оставалось отдыхать неделю.
       Она же прибавила забавную фразу:
       – Я за нос тебя водить не буду.
       – Верю и ценю эти слова, – столь же забавно ответил он.
       Санаторский автобус поехал сначала к «Провалу» и только затем спустился в город мимо фонтана «Каскад», парка «Цветник», санатория «Ставрополье».
       Наконец они вышли из этой душегубки у автовокзала. Он уже знал, что, конечно, проводит её до аэропорта. Она ещё этого не знала.
       Он попытался поймать такси – не получилось. Потом сбегал за билетами, и они сели в какой-то переполненный автобус. Он стоял без движения. Пытались перебраться в «Икарус», но не перебрались и вернулись на старые места. Наконец, автобус всё-таки тронулся и помчался неожиданно резво.
       У Теремрин было удивительное настроение – шальное какое-то. То улыбался, то грустил, но всё же чаще улыбался так, что она, когда их взгляды встречались, делала ему удивлённые знаки глазами.
       Он специально касался её руки, которой она держалась за металлический поручень, мысли путались, мелькали, бросая его из недавнего прошлого в будущее и наоборот.
       Минеральные Воды встретили удушающей жарой, раскалённым асфальтом и неистовым гулом авиатурбин.
       Они нашли стойку регистрации аэробусов, выбрали место в тени, поставили вещи. Очередной виртуальный рубеж, разделивший их, словно рухнул. Они непрестанно обнимались, она трепетно, ласково прижималась к нему, но тут же отстранялась, восклицая: «Кружится голова».
       Он не ощущал ни пространства, ни времени, он словно забыл, где находится, и как-то нелепо было думать, что где-то есть военный санаторий, где-то есть гора «Машук» и танцплощадка у орла. Что всё это есть и будет, но не будет во всём этом её – той, в которой сейчас, казалось, сосредоточен весь мир, точнее мир его ощущений.
       И при этом они говорили и говорили. Теперь они перебирали все этапы своего столь короткого и столь ёмкого знакомства. Она продолжала удивляться тому, что пошла вдруг, неожиданно для себя, на танцы перед ужином, хотя и вечерние-то ей здесь совсем не нравились. Удивлялась, почему выбрала в зале именно то место, где стоял он, почему сразу согласилась танцевать, и потом уже не пропускала с ним ни одного танца.
       До отлёта оставалось около двух часов, и они радовались возможности побыть рядом.
       – Как бы плохо было здесь одной! Жара, духота и ожидание, томительное ожидание… Как бы тянулись эти два часа, а сейчас хочется, чтобы они тянулись вечно, – говорила она.
       Дважды заговаривала о том, что ждёт в Москве:
       – Завтра уже на работу. Представляешь? Уже завтра…
       Но тут же бросала эту тему. Он пытался спланировать их встречу в Москве. Она отвечала:
       – Нет, нет, не надо… Не строй планы. Боюсь, что не сбудутся…
       Он замер в оцепенении, но тут же услышал:
       – Этот шум, этот аэропорт…Он словно зовёт в дальние страны. Ой, как я хочу куда-нибудь с тобой поехать…
       И Теремрин чувствовал, что она говорит то, что действительно думает, говорит без жеманства, точно так же, как без жеманства поцеловала его накануне вечером.
       Её открытая душа, её доброе сердце рвались навстречу его душе и его сердцу. Порывы её были восхитительны. Она не спрашивала, пойдёт ли он сегодня на танцы, будет ли с кем-то знакомиться, как иногда спрашивают героини завершавшихся на вокзале курортных романов – она словно бы знала: не пойдёт и не будет.
       Заметив грустинку в его глазах, поспешила успокоить:
       – Ведь всего шесть дней, шесть дней, и ты будешь в Москве… И мы увидимся.
       Не было в этих словах театральности, было что-то по-женски, даже по-матерински доброе. И в тоже время во всех её движениях, действиях, словах ощущались достоинство, сила, уверенность.
       Он не знал, что будет делать в эти оставшиеся дни в Пятигорске, но было одно желание – писать, писать о ней, об этой удивительной встрече. Он даже решил, что сразу же, здесь, в аэропорту купит блокнот, чтобы уже в автобусе или в электричке на обратном пути начать писать.
       Её магнетическое притяжение было необыкновенно. О чём он мог думать и о чём писать? Только о ней.
       Он решил немедленно по приезде в Москву позвонить своему товарищу Володе Щербакову, рассказать об этом удивительном столкновении двух знаков – он был по гороскопу львом и она – тоже родилась в августе под этим знаком, но была не светской львицей, а сплошным очарованием, помноженным на силу этого могущественного, испепеляющего знака.
       Они не раз повторяли одну и ту же фразу об удивительном духовном родстве и удивительном единении. Вот первооснова всего. Теремрин часто машинально говорил, почти не преувеличивая: «Такого со мною ещё не было!». И она вторила ему. Сколько же давала ему каждая минута пребывания с нею рядом!
       – Я совершенно потеряла голову, – говорила она.
       – Вот улетишь и обретёшь её вновь, – отвечал он, и в голосе сквозили нотки тревоги.
        – Нет, что ты, что ты! Не-ет, этого не произойдёт. Это просто невозможно. Мы обязательно увидимся. Скоро увидимся. Ведь верно?
       Он даже не решался предположить, чего можно ждать от этой встречи.
       Он всё время забывал её сфотографировать, и когда они стали в хвост очереди, вспомнил о фотоаппарате.
       Очередь двигалась до обидного быстро.
       – Может, отойдём, а то сейчас тебя заберут туда и всё…
       – Но, может, пустят и тебя?
       – А если нет?
       Действительно, провожающих не пускали и они, выйдя из очереди, снова встали в её хвост, чтобы подольше побыть вдвоём. Наверное, они кого-то раздражали тем, что поминутно обнимались и целовались, но сами они никого не замечали. Впрочем, на вокзале поцелуи и объятия раздражать не должны.
       И вдруг она сказала:
       – Ну ладно ты, который профессию выбрал влюбляться и страдать, а потом всё описывать. Но я-то? Но я-то? Ни один мужчина не вызывал во мне таких чувств… Странно… Мы ведь знакомы два дня, а, кажется, вечность… Мы ведь даже не близки, а мне кажется, что ближе тебя у меня никого нет.
       Он коснулся губами её волос. Она прошептала:
       – Ой, не надо, а то я останусь!
       Он отстранился, но ненадолго. Осторожно, ласково обнял её и взял её руку. Она вздрогнула, как под током и сказала:
       – Я через руку тебя чувствую… Ты меня заколдовал, ты меня загипнотизировал. Никогда такого не было.
       Он вспомнил о вчерашнем поцелуе, о самом первом её поцелуе.
       Она ответила:
       – Так захотелось тебя поцеловать, что сама не знаю. Вот и поцеловала.
       Они долго ещё стояли рядом, а потом он помог ей сдать багаж, и они отошли в сторонку, чтобы ещё несколько минут побыть вместе.
       Она повторяла:
       – Ну надо же, надо же… Ещё позавчера мы не знали друг друга. А теперь…
       Да, между ними ещё ничего не было, но всё это, казалось, уже предрешённым.
       С этими мыслями они расстались. Она прошла через контроль, а он наблюдал за нею, пока не скрылась из глаз. Потом поспешил туда, где они ещё недавно стояли с нею вдвоём. Скоро увидел её, направляющуюся к самолёту. Шла строгая, сосредоточенная, грациозная – и такая она была милая, аккуратная, стройная, что он любовался ею, не отводя глаз.
       Остановилась у носового трапа, оглянулась, отыскала его глазами и помахала рукой. Потом сделала знак, означающий, что надо идти дальше, но через несколько шагов снова оглянулась…
       Как же она выделялась из всей толпы пассажиров! Выделялась какой-то особой грацией, совершенством фигуры, пластичностью движений, уверенностью и достоинством. Наконец, она остановилась у трапа, который был ближе к хвосту самолёта, последний раз послала воздушный поцелуй и, не оглядываясь, взбежала вверх, чтобы скрыться в ненасытной утробе аэробуса.
       Теремрин медленно пошёл вдоль здания аэровокзала, равнодушно отыскал автобус, равнодушно купил билет и столь же равнодушно выпил стакан воды и стакан холодного калинового напитка. Не забыл и о блокноте с авторучкой.
      Долго ждал взлёта аэробуса, и уже из окна автобуса услышал рёв двигателей и увидел огонёк на могучем киле этого воздушного гиганта, уходящего в небо. Самолет оторвался от земли в 17.45 и по случайности в 17.45 тронулся его автобус. Теремрин следил за четырёхтурбинной громадиной, пока она не скрылась из глаз.
       Автобус был полупустым, и Теремрин пересел на теневую сторону к открытому окошку. Тёплый ветер гулял по салону, мало освежая даже на скорости. Справа выросла, закрывая всё вокруг, пятиглавая громада Бештау.   
       В автобусе не писалось – слишком трясло. Теремрин продолжал оставаться в некотором оцепенении – радость перемешивалась с грустью, надежда с тревогой. Почему-то вспомнился Бунинский «Солнечный удар». Там невероятная вспышка страсти была доведена до своего высшего напряжения, до высшей кульминации в гостинице, где всё произошло. Но знакомство ничем так и не окончилась. Его быстротечный роман остался незавершённым. Завершится ли? Сколько таких вот ярких романов оканчивалось, по существу, и не начавшись. Ведь на курорте все немножко сходят с ума, а потом, когда поезд подходит к перрону или самолёт касается посадочной полосы аэропорта, наступает прозрение.
       Она сказала о себе и много и мало – темы семейного положения так и не коснулась, и ему оставалось гадать, замужем она или не замужем. Впрочем, особой для него роли всё это не играло. Прежние романы случались и с замужними женщинами и с незамужними, но и они никаких претензий не имели. Курорт!
       Он вышел из автобуса у верхнего рынка и стал подниматься в гору с необыкновенной лёгкостью. У него была цель – описать всё, что произошло за эти неполные двое суток. Лёгкость была от сознания, что на его пути появился совершенно необыкновенный человек – женщина незаурядная, в которой теперь сосредоточился весь смысл надежд и все мечты.
       Вечером, после кефира, перед тем как идти к себе в корпус, он хотел позвонить ей, но только теперь вспомнил, что дала она лишь рабочий телефон, пояснив, что после возвращения сразу уедет на дачу. Он не придал тогда этому значения, а теперь пожалел лишь о том, что до завтра не услышит её голос.
       Утром всё же прошёл по терренкуру и лишь потом позвонил из клуба Ленинских скал – почему-то звонить оттуда ему было приятнее. Её тут же позвали, он назвался, и она обрушила поток фраз, которые можно было слушать вечность. Она говорила о том, как ей хочется сейчас же, немедленно в Пятигорск, как скучает и переживает. Он отвечал, что перенёс «солнечный удар». Она заявила, что продолжает удивляться самой себе и не может понять, как всё это произошло, и что с нею случилось. Да, она думала о нём и ждала, ждала встречи.
       Он забежал в номер, взял свой билет и сразу на вокзал. Поменял его, чтобы выехать уже на следующий день поездом. В спальный вагон билет взять удалось. Это радовало – хотелось попробовать описать всё, что произошло. Прямо с вокзала отправился к начальнику санатория, написал рапорт – так полагалось, если покидаешь санаторий раньше срока более чем на два дня. И успел до окончания работы набрать её номер.
       Как же он волновался в те минуты!
       – Что случилось? – спросила она встревожено.
       – Многое… Я выезжаю завтра. Ты рада?
       – Да!
       – Встретишь меня послезавтра на вокзале? Вагон десятый, «СВ», – и сообщил время прибытия.
       Она на какое-то мгновение задумалась, видимо, осмысливала информацию, и он снова услышал «да».
       Он рисковал, ведь поезда, порой опаздывали. Впереди ночь. Куда деваться, если поезд придёт поздно. Позвонил своему приятелю, спросил о его планах на послезавтра. Тот сказал, что собирается на дачу. Теремрин коротко рассказал о своём приключении и попросил оставить ключ у соседей.
       – Положу под коврик. Ты знаешь куда. Ведь я уеду за два-три часа до твоего приезда. А соседи могут тоже куда-то умчаться.
       Теремрин потерял счёт дням. Но всё пока получалось удачно, хотя и тоненькой была ниточка этой удачи. Всё могло случиться, ведь садясь в поезд, он терял с нею связь более чем на сутки. За это время могли измениться её планы, могли измениться планы его приятеля, наконец, мог исчезнуть ключ… И обо всём этом он думал потому, что у страха глаза велики. Пытаясь успокоиться, сел писать. Это действительно систематизировало и выровняло мысли.
       Утром быстро собрал чемодан, на терренкур не пошёл, пробежал по врачам, чтобы попрощаться и ждал, ждал, ждал автобуса, который после обеда отвозил отъезжающих на железнодорожный вокзал.

Моё сердце меня не спросило,
Полыхнуло волшебным огнём.
И откуда такая сила,
Родилась столь внезапно в нём?!

       Написал и подумал, что ведь всего только второй день он без неё, а как её не хватает!

В зал вхожу, но мне не танцуется,
Полон зал, но в нём пустота,
Сердце рвётся и кровь волнуется,
А причина ведь так проста!
       Нет, это не стихи… Стихи будут потом. Это так, баловство от избытка чувств, когда тесно мыслям и рука не успевает выкладывать на бумагу то заветное, что бушует в душе.
       Желая убить время, прошёл, а точнее почти пробежал там, где гуляли с нею и, казалось, что он не один, казалось, что она снова с ним рядом. Он чувствовал силу её любви на расстоянии, как она прочувствовала его через его руку…
       Первый раз его никто не провожал, и даже было немножечко грустно неведомо от чего. За этот странный отпуск у него в санатории не появилось ни одного знакомого, а соседи по столу, с которыми общался вынужденно, разъехались раньше. Отчего же грусть? Ведь ехал к ней. Наверное, оттого, что покидал любимые эти места, теперь связанные с нею. Эх, её бы перенести сюда по мановению волшебной палочки! Было грустно, что не с ней провёл этот месяц, что выпало им всего лишь два неполных дня. Теперь его притягивало и волновало всё, что связывало с нею – даже дорога, по которой провожал её.
       Он стоял на перроне и считал часы, да именно часы – до встречи с нею оставалось чуть более тридцати часов.
       Поезд подошёл точно по расписанию. От Кисловодска негде было набрать опозданий. Тревоги впереди – на долгих и длинных перегонах. Обычно он относился к опозданиям равнодушно, как к чему-то почти необходимому, но сегодня немножко тревожился.
       В купе он оказался один и порадовался этому. Впрочем, вагоны «СВ» нередко ходили заполненными наполовину. Иногда, правда, подсаживали пассажиров где-то в пути. Но было это редко. Если в Кисловодске, Ессентуках, Пятигорске или Железноводске, никто не сел, то можно было надеяться, что второй диван так и будет пустовать до самой Москвы.
       Поезд тронулся, и, медленно набирая скорость, покатился вниз, к Железноводску. Он отдёрнул занавеску и долго смотрел на «Машук», который, казалось, и не перемещался по отношению к его окошку. Поезд описывал замысловатые виражи между Машуком и Бештау. В последний раз он взглянул на Машук, не ведая, что смотрит на него действительно в последний раз.
       Наконец, поезд остановился у Железноводска, и он с тревогой посмотрел на платформу – очень не хотелось, чтобы кто-то шумный и не в меру разговорчивый нарушил уединение. До Железноводска не открывал блокнот. Что толку начинать писать, если не дадут продолжить. Иногда в таких поездках хотелось, чтобы посадили молодую, красивую женщину. Но теперь нужды в этом не было, да ведь когда вагон полупустой, женщину, конечно, посадят в свободное купе. Особенно на тех станциях, где билеты продаются без указания места, а просто в определённый вагон.
       Он снова перебирал в памяти два дня, проведённые с Галиной. И чем больше думал о них, тем более несбыточной казалась встреча, настолько всё было невероятным, волшебным, праздничным – а за праздники всегда приходится платить горькими буднями.
       Он попытался вспомнить, кто же сказал ему об этом, но вспомнить никак не мог. Действительно, он не раз замечал, что безудержное веселье, беззаботное поведение, праздность сменяются затем суровыми, неприятными поворотами судьбы. Он помнил, как его безудержные увлечения то Ириной, то Ольгой завершились госпитальной палатой. Правда, хоть и доставили его в госпиталь на скорой помощи, так и не нашли ничего. Ивлев по этому поводу сказал, что «сие было предупреждением свыше». Но Теремрин не придал этому значение. Не хотелось думать ни о чём плохом и теперь, хотя если бы он строго взглянул на то, что происходило с ним, мог бы найти основания для серьёзных размышлений. Но строго смотреть на свои поступки ему не хотелось, и он вообще никак не смотрел на них и никак их не оценивал.
       Не знал тогда, что вспомнить о тех своих размышлениях суждено через несколько дней, в госпитальной палате.
       А пока же поезд нёс его навстречу необыкновенной встречи с необыкновенной женщиной.
       В Железноводске в купе никого и не посадили, и он взялся за перо. Особенно удобно было писать, пока поезд стоял в Минеральных Водах, где всегда стоянки достаточно долгие.
       Время тянулось медленно.
       На станцию «Кавказская» прибыли в 20.30. Опоздание – 20 минут. Пустяки, но симптом не очень хороший. Почему-то он всё время думал об опоздании поезда? Словно предчувствовал, что столь желанная встреча может сорваться из-за какой-то нелепости. Тревожно было – слишком тонкая ниточка связывала их с этой необыкновенной женщиной. Не зря же стремительно поменял билет и выехал почти следом за нею. Он по опыту знал, что нельзя упускать время. Действия этого удивительного, яркого, всепоглощающего чувства, которое Бунин метко и точно назвал «солнечным ударом», давшим название и самому рассказу, не бесконечно и не безгранично по времени. Упустишь время, и что-то забудется, что-то угаснет, уляжется. А тут всё ещё свежо, всё ещё ярко… Но ведь озарение может ещё продлится несколько дней, пока не затянут повседневные дела, пока не затянет работа, пока не возьмут за горло серые будни.
       Куда деться от мыслей: «А если поезд опоздает? Дождётся ли она? Будет ли ждать ночью на вокзале? Может быть, надо было взять билет на вечерний поезд и приехать в субботу утром?»
       Он понимал, что всё решится завтрашним вечером. Если она придёт, если встретит, всё будет так, как того страстно желает его сердце, его существо. А если нет!
       Эта ужасная мысль обожгла, и он решил написать как можно больше, рассказать всё, что сможет успеть рассказать об этом своём удивительном «солнечном ударе». Понимал: если встреча не состоится, случится другой удар, который поломает всякую возможность когда-то описать то, что сейчас живёт и клокочет в памяти. Литературное творчество непредсказуемо. Вдохновение же – вообще драгоценный дар, который отпускается по карточкам, как самый острый дефицит. Можно писать много и хорошо, но не вдохновенно, а скучно, ремесленнически, а можно писать под озарением, и это будет уже совсем другое повествование – будут другие сюжетные ходы, другие фразы, другие образы.
       «Еду один… Символично…Теперь второе место в «СВ» будет её, только её… Ведь она призналась, как ей очень хочется куда-то со мной поехать. Значит поедем. Обязательно поедем», – так он успокаивал себя. И писал, писал, писал свой курортный и одновременно путевой дневник. Писал допоздна, чтобы наутро проснуться как можно позднее. Он по множеству прежних поездок знал, что самое тягостное ожидание начинается где-то за два-три часа до прибытия поезда в Москву, особенно, если прибытие вечером.
       И вдруг подумал: «Только бы где-то на станциях были цветы. Мне нужен особенный букет!».
       Цветы были. Он собрал у нескольких бабушек всё, что понравилось, и получился приличный букет. Но только вот опоздание поезда составило уже 1час 45 минут. Это, значит, он мог прибыть в Москву теперь уже в 23.00. 
       Он поинтересовался у проводницы:
       – Нагоним?
       – А кто ж его знает? Бывало, что нагоняли, бывало, что нет… Как будет за Тулой – движение там уж больно плотное. Ещё и электрички…
       – Причём здесь Тула? Теперь ведь поезда через Рязань ходят…         
       – Значит, что-то случилось. Пустили нас от Воронежа на Тулу.
       После превращения исконно русских земель харьковщины и Донбасса в самостийные, так называемые, украинские, поезда от Ростова-на-Дону шли уже не на Харьков, как прежде, а брали курс севернее, направляясь на Воронеж, а далее на Рязань.
       После Тулы поезд пошёл бойко и ходко, и появилась надежда, что он нагонит опоздание. Теремрин повеселел, но оказалось, преждевременно. Возле станции Тарусская, до которой он часто ездил на электричке к Поленовым в гости, поезд замедлил ход, и вскоре остановился. Выглянул в окно – лужицы на платформе покрылись колечками от капелек вялого затяжного дождя.
       До Москвы оставалось два часа езды на электричке, а на скором поезде и того меньше. Но… поезд стоял.
       Тарусская… Она напомнила минувший год, напомнила Ирину и всё то, что угасло в Пятигорске, причём угасло, как казалось, без надежд на воскрешение. Впрочем, он не испытывал жалости, потому что все мысли его были подчинены тому, что ожидало сегодня вечером. Ожидало ли? Поезд придёт теперь не на Казанский, а на Курский вокзал. Конечно, встречающим всё объявят и всё разъяснят, но поедет ли она скитаться по вокзалам?
       Он смотрел на станционные постройки, на обычную, деревенскую остановку автобуса, обозначенную лишь жестянкой жёлтого цвета, исписанной цифрами. Поезд дёрнулся, протащился ещё несколько метров, и Теремрин увидел дорогу, которая шла вдоль железнодорожного полотна за небольшим ограждением. По ней надо было проехать совсем немного, а затем сделать резкий поворот и взять курс уже непосредственно на Поленово и Бёхово. Как же так? Год назад… Какой там, меньше чем год назад, он ехал по этой вот дороге, полный надежд, и тоже, как казалось, влюблённый, с той, которая вдруг так переменилась в этом году. Что с нею случилось? Ведь всё было хорошо.
       Что-то ещё держало, что-то притягивало незримой нитью к прошлому.
       «Почему мы остановились именно на Тарусской? Почему мы стоим именно здесь? Что это? Случайность или намёк Провидения?». Тогда он ещё не знал, что случай – есть псевдоним Бога, когда Он не хочет называть Своего Имени!
       Время шло – поезд стоял. А в поезде дальнего следования, как в клетке. Куда деваться? Выйти на платформе? Но ведь электрички ходят по тем же железнодорожным путям, а до трассы, где можно сесть на автобус, далеко. Да и что толку? Она-то ведь ждёт именно этот поезд. А если поезд рванёт вперёд, а автобус или попутный автомобиль окажутся менее быстрыми? Нет, оставалось сидеть в клетке, с горечью думая о том, что всё рушится из-за таких вот будничных, серых обстоятельств, из-за какой-то неполадки или какого-то просчёта людей, совершенно равнодушных к судьбе вот такого невероятного, быть может, никогда неиспытанного ими «солнечного удара». Время неумолимо… Вот уж и закат бросил первые блики на очищающийся от туч небосклон. Он посмотрел на часы – был уже девятый час. Она, наверное, в метро. Она едет на вокзал, если, конечно, едет…
       «Нет, ну почему я сомневаюсь? Едет, конечно, едет. Потом ведь скажет, что ехала, сама не зная зачем», – попытался успокоить себя этакой фразой.
       Поезд тронулся и пополз настолько тихо, что было слышно, как поскрипывают вагоны, а перестук колес был настолько редким, словно издавал этот звук приторможенный метроном. Несколько раз он останавливался, но затем снова начинал движение и, наконец, на спуске к Оке, близ Серпухова встал окончательно.
       Вечерело. Моросил дождь. Теремрин вышел в тамбур, где проводница занималась уборкой. Увидев его, предложила:
       – Хотите подышать свежим воздухом? – и открыла дверь.
       Он вдохнул аромат июньского леса, дождя, разнотравья, сверкающего росой на откосе. Это был неповторимый аромат Подмосковья – отличный от запахов других краёв, пусть и живописных, но всё-таки чужих.
       Блестели мокрые рельсы, поблескивал асфальт на какой-то небольшой пригородной платформе, что была напротив, тихо и мягко шуршал дождь. Рельсы убегали вдаль, скрываясь за поворотом. Впереди, благодаря этому повороту, был виден электровоз, светло-зелёный, словно специально маскирующийся под цвет откоса. За ним выстроились такие же, как и он, сочно-зелёные вагоны.
       На фоне всей этой начинавшей уже темнеть вместе с сумерками зелени загадочно-волнующим светом дальних дорог горел красный огонёк светофора.
       Внизу, за поворотом послышался шум, и скоро появилась зелёная глазастая мордашка электровоза с выпуклым носом. Было видно, как работают стеклоочистители, а за омываемым дождём стеклом угадывался машинист. Прополз электровоз, и потянулись вагоны с надписями «Москва-Днепропетровск». Через несколько минут прополз ещё один поезд дальнего следования «Москва-Запорожье». Да, что-то стряслось на дороге, но, очевидно, не такое уж серьёзное, иначе бы поезда не шли вовсе.
       Стих шум очередного поезда, и снова наступила тишина. На платформе маячила одинокая мужская фигура под огромным цветастым зонтом. Теремрин присмотрелся, и понял, что это зонт с пляжа. Снова перевёл взгляд на светофор. Наконец, мелькнула жёлтая точка на соседнем пути и, дав приглушённый дождём свисток, медленно поползла вниз к мосту электричка, которую почему-то пустили раньше скорого поезда по среднему, резервному пути.
       Теремрин проследил за нею со спокойным, молчаливым отчаянием. Он уже боялся смотреть на часы – они так и остались в купе на столике. Природа успокаивала, помогала отвлечься от волнений, и он снова попытался думать об отвлечённом, о том, например, как сейчас здорово в Поленове. Ведь это совсем близко.
       Он вернулся в купе и увидел, что поезд простоял ещё 45 минут. Казалось, он вообще не двинется с места. Но поезд всё-таки качнулся, вагоны снова скрипнули, метроном проснулся и заработал чаще. Поезд покатился вниз, к мосту, туда, где всё было закрыто серой сеткой усиливающегося дождя.
       Зашумели пролёты моста, внизу открылась серая лента Оки, обычно такой весёлой, радостной, зовущей, но в эти минуты скучной и грустной. А поезд уверенно набирал скорость. Теремрин стал торопливо собирать вещи, собственно, торопясь, неведомо куда. Прозевал, когда промелькнули за окном Чехов, Подольск и заметил лишь высоченный подольский мост, который трудно не заметить. А потом сверкнула окружная дорога, и, наконец, поплыли слева здания малолитражки. Осталось немного, совсем немного…
        Когда за окном потянулся перронный путь, он посмотрел на часы – поезд опоздал на 3 часа 15 минут, да к тому же пришёл на другой вокал. Чего же было ожидать? Куда торопиться, ведь уже половина первого ночи.
       Он не спешил выходить из быстро опустевшего вагона, подождал полной остановки поезда, взял вещи и шагнул в коридор.
        За окном шумел перрон, суетный и людный. Встречающие, приезжающие, цветы – всё смешалось. Он, не спеша, спустился в эту суету, переступил через чьи-то вещи, кого-то задел чемоданом и тут же извинился. Шагнул вперёд, отыскивая глазами вход в туннель и вдруг… Всё вокруг исчезло, смолкло, провалилось в небытие – он увидел её! И как ни мечтал запомнить с первого момента все слова её, все движения – не запомнил ничего, потому что был ошеломлён. Он неловко обнял её, она прижалась к нему тесно, легко, словно растворяясь в его объятиях. И была она бесконечно своей, дорогой, близкой, и от этого было всё ещё удивительнее, казалась ещё более нереальной эта встреча, как и всё между ними, начиная с невероятного знакомства.
       Она рассказывала, как приехала загодя на вокзал, как ждала, замирая, от предчувствия встречи, как вдруг объявили о том, что поезд прибудет на Курский вокзал, а потом регулярно объявляли об опоздании сначала на час, затем на полтора, и, наконец, на целых три часа. Ливень хлестал неимоверно, но на вокзале было ужасно душно.
       – Героическая женщина! – повторил он то, что уже несколько раз говорил в Пятигорске.
       И подумал, что, наверное, в глубине души всё-таки верил, что они встретятся.
       Они пошли по тоннелю, и она даже не спросила, куда направляются. Она продолжала рассказывать о своём ожидании, а он о муках в поезде, о волнении, о том, как хотел её увидеть и как боялся, что она уйдёт, не дождавшись.
       Наконец, когда они очутились на вокзальной площади, спросила:
       – Какие у нас планы?
       – Взять такси… К счастью, сегодня очередь не очень длинная.
       – Снова мы в очереди, как там…
       – Совсем не так – там мы расставались, – возразил он. – Как давно и в тоже время совсем недавно это было.
       Теремрин волновался. Была даже мысль позвонить своему приятелю. Но что бы это дало? Уехать он должен был наверняка. Но оставил ли ключ? А вдруг забыл.
       – Надо бы позвонить, – сказал он растерянно.
       – Сходи, стоять ещё минут десять.
       Но тут остановилась машина с табличкой «В парк» и водитель спросил:
       – Кому в Бабушкино?
       – Нам! – заявил Теремрин, легко перепрыгнув через перильца.
       Это был тот редкий случай, когда можно сесть в машину без очереди, если никому из стоящих впереди не нужен такой маршрут.
       – А звонить?
       – Нам не может не повезти! – произнёс Теремрин фразу, не совсем понятную ей.
       Когда они устроились на заднем сиденье такси, она сказала:
       – К сожалению, завтра надо на работу… Договорилось, что буду позднее, но совсем отпроситься не удалось.
       Он понял, что до начала этой своей работы она свободна.
       Машина рванулась вперёд, и ночная Москва раскрыла свои объятия. Ещё сохранялась некоторая нервозность от неизвестности, но она была рядом, и он обнимал её, всё крепче прижимая к себе. Она была доверительно податлива и, наверное, уже догадывалась о его планах.
       Наконец, они вышли из машины в скверике перед многоэтажным домом.
       – Мне подождать здесь? – зачем-то спросила она.
       – Нет-нет, идём!
       Ключ был на месте, и через несколько секунд они оказались в темноте квартиры совсем одни… Минутная неловкость. Ещё не включая свет, он нашёл её губы, его руки позволили некоторые вольности и не встретили сопротивления.
       – Я привезла тебе бутерброды… Ты же голодный как волк! – сказала она, оторвавшись от него и осторожно освободившись из объятий.
       – Ох, как голоден! – воскликнул он со значением.
       Она нашла выключатель, и они прошли на кухню. Поставили чайник. Поели так, для проформы. Немного тянули время, не решаясь сразу, с порога приступить к тому, ради чего уединились в этой квартирке на окраине Москвы. Всё, казалось бы, решено, но то, что ожидало их, всё же требовало настроя. Они даже сели за стол друг напротив друга. И говорили о чём-то общем, незначащем. Наконец, она встала и пошла в ванну, а он отправился в комнату, и там в волнении ходил от окна до книжных стеллажей, ожидая её возвращения и не понимая причину столь сильного своего волнения.
       Она вошла в красном атласном халате, который предусмотрительно взяла с собой, она была изящна и загадочна. Он шагнул к ней, обнял её, и она скрестила руки на его шее. Он легко оторвал её от пола и резко, но со всею осторожностью положил на широкую кровать.
       Она раскинула халат, который как бы превратился в простыню. Под халатом ничего не было, и он коснулся губами её груди, торопливо освобождаясь от одежды не без её деликатной помощи. Она была горячей, гибкой, словно гуттаперчевой, и он боялся пропустить самую первую минуту близости, и всё же пропустил её. Запомнил сразу всё и ничего конкретного.
       Свет из прихожей проникал в комнату – он специально не погасил его, чтобы в полумраке лучше рассмотреть её великолепную фигуру, и удивительно стройные ноги. Он угадывал и раньше их прелести, но теперь мог осязать сам. Она была ласкова, изобретательна, она горячо шептала: «Я тебя съем!»
       Они недолго отдыхали. Она навалилась на него, спустившись низко и коснувшись своей грудью разгорячённого его существа, как бы скользя вверх по нему, отыскала его губы, предварив поцелуй всё тем же горячим шёпотом. Они долго наслаждались близостью, не думая ни о чём, забыв о времени. А за окном стало светлее, и поздний час постепенно перешёл в ранний.
       Сколько они спали в ту ночь? Наверное, нисколько. Он волновался за неё, ведь ей – на работу. Она успокаивала: «Я могу не спать ночь и быть бодрой, а тем более после такой ночи!»
       И утром, уже собираясь одеваться, они снова слились в один комок страсти, не в силах оторваться друг от друга.
       А потом был короткий завтрак, и она сказала: «Неужели мы знаем друг друга всего несколько дней!?»
       Он приехал домой, долго расхаживал по пустой квартире – сын был в лагере в суворовском, в Кокошках. Жена с дочкой – у родителей. Он думал об этой своей необыкновенной встрече, но почему-то хоть чуточку, но ждал звонка – звонка от Ирины. Да, встреча была великолепной, но всё то, что он носил в себе и лелеял в Пятигорске, чем подогревал себя в поезде, вдруг завершилось самым обычным образом, и теперь он размышлял о том, что, наверное, слишком увлёкся этакими вот своими упражнениями. Они приносили восторг, но восторг этот был недолгим.
       Он вспомнил, что они с Ириной собирались ехать вместе за детьми – до каникул оставалось меньше недели.
       «Позвонить что ли самому? – подумал он и даже направился к телефону. – Действительно, она ведь не знает, что я вернулся, да и не станет сама звонить, чтоб не нарваться на жену».
       Вот тут и прозвенел входной звонок. А через минуту в квартиру вошли Серёжа Гостомыслов и Дима, который самовольно покинул своё убежище, чтобы раз и навсегда решить главный вопрос со Стрихниным…

       Утром следующего дня в кабинете Владимира Александровича снова собрались Николай Алексеевич, Екатерина Владимировна и Дима.
       Дежурная медсестра, проводив их в кабинет, попросила подождать, пояснив, что Владимир Александрович в эти минуты находится у больного, ради которого все они приехали в госпиталь.
       – Как он там? В себя пришёл? – спросила Катя.
       – Да, кажется, ещё ночью. А вчера весь день спал.
       В этот момент подошёл Владимир Александрович, и все обратили на него свои взоры, полные одновременно тревоги и надежды.
       – Кажется всё не так уж и плохо, – начал Владимир Александрович. – Во всяком случае, такое состояние после столь серьёзного ранения, внушает надежды. Меня узнал. Поблагодарил и тут же спросил, что с ним и почему не чувствует ног. Причём вопросы задал совершенно спокойным ровным голосом. Его беспокоило: не ампутация ли. Я пояснил, что ноги на месте и что проблемы в позвоночнике, но есть надежда на благополучный исход, поскольку операция прошла успешно. Он улыбнулся и сказал: «А то уж я думал, как теперь танцевать буду. Я ведь очень люблю танцевать». А потом вдруг заговорил совершенно серьёзно: «А ведь меня предупреждали: даром всё не пройдёт!». Так и сказал. Я спросил, что он имеет в виду, а он: «Много я в жизни нагрешил… И Катю несчастной сделал. Там в Пятигорске… Зачем я это сделал?»
       Катя перебила:
       – Я вчера уже говорила, что нет его вины. Уж если виноваты, то вместе…
       – Ты знаешь, а ведь я ему то же самое сказал. А он мне в ответ, мол, не имел права, поскольку был уже взрослым, а Катя неоперившимся цыплёнком…
       – Это он-то взрослым был? Да разве военные взрослыми становятся в двадцать восемь лет? На службе – да. Но в жизни? Повидала я таких взрослых. Сколько в женсоветах разбиралась с ними. Дети, сущие дети. Всякие – дурные, хорошие, просто отличные, но дети. А всё кичатся, мол, они отцы солдатам… Командир солдату – отец…
       Катя выговорилась на отвлечённую тему специально, чтобы несколько успокоить себя и унять навёртывающиеся слёзы.
       – Да и в чём он виноват? Одно училище, потом другое, потом горячая точка, ранение… А я фактически предала… Не надо, не возражай. Мы уже это много раз обсуждали… Почему не попыталась найти его отца, прежде чем решила выйти за Труворова? – снова задала она беспокоящий её вопрос и продолжила: – Рухнули надежды, вот и женился на первой встречной… Я не осуждаю его жену – она как раз во всём этом потерпевшая, ведь прожила столько лет с мужем, не любившим её и неверным ей…
       А Теремрин в это время снова и снова пытался оценить всё, что произошло, оценить то, что услышал сегодня от Катиного отца. А услышал он очень немногое. Уяснил главное – ранение серьёзное и опасное. Исход может быть всяким. Владимир Александрович не говорил прямо, но Теремрин понял – хоть и есть надежды на благополучный исход, но пока ещё не миновала опасность – может статься, он не будет ходить. А ведь подобное Теремрин уже слышал, правда, давным-давно, после ранения в горячей точке. Его не пугали – его предупреждали, уповая на силу воли и твёрдость характера. И он победил. Да так победил, что вскоре вообще забыл о том, сколь близка была опасность остаться недвижимым. Теперь она, судя по всему, удваивалась или даже утраивалась. Ранение почти в то же место… «Как у Кутузова в один и тот же глаз, а тут в спину, – внезапно вспомнил он. – Врачи не верили, но Кутузов выжил и вернулся в строй. И я должен, просто обязан вернуться в строй!»

       Теремрин настраивал себя на победу. Но он ещё не знал, какая нужна сила воли, чтобы сохранить этот настрой не день, не одну неделю, и даже не один месяц…
       Палата была просторная, но лежал он в ней один. Послеоперационная палата, палата интенсивной терапии, реанимация – так по-разному называли его место пребывания. Кровать у стены, рядом тумбочка, чуть дальше кресло. На стене множество кнопок и какие-то специальные медицинские устройства. Они были хорошо видны, поскольку, он по-прежнему лежал лицом вниз и смотрел вперед, перед собой.
       Палата была пуста. Он лежал один, оторванный от мира. Не было ни газет, ни журналов, ни книг. Лишь обрывок какой-то старой газеты. Чтобы бороться с болью, нужно от неё уйти, забыться. Но как уйдёшь, если мысли путаются и не выстраиваются в какую-то систему. Он вспомнил, как попал в госпиталь в конце восьмидесятых. Тогда тоже была тревога. Но продолжалась она не долго. А потом – потом обследования, которые не мешали полнокровной жизни. А впереди выписка, которой особенно и не ждал. А что теперь?
       Ему почему-то захотелось стать маленьким, чтобы его кто-то пожалел. Но кто его мог пожалеть – он ведь так и не успел в полной мере испытать материнской ласки. Мать погибла, когда он был ещё ребёнком. Воспитывала бабушка, заменившая ему мать. И всё же бабушка это бабушка, а мать – это мать. Отец… Вот кто всегда незримо был рядом и на кого он мог опереться, порою, сам не замечая этого. Он, как стена, как прочная крыша над головой. И ему вдруг очень захотелось сейчас поговорить с отцом. Он часто отмахивался от этих разговоров, часто куда-то спешил, но сейчас понял, как был неправ. Ведь всё это откладывание на потом, казалось, не таким уж страшным, ведь отец, как палочка выручалочка, всегда рядом и всегда придёт на помощь. Даже если и пожурит, то пожурит любя.
       И вдруг дверь открылась, и на пороге появились Владимир Александрович и отец, Николай Алексеевич.
       – Не спишь? – спросил Владимир Александрович. – Вижу, вижу. Смотри, кого к тебе привёл.
       Теремрин попытался приподняться на локтях, но тщетной была эта попытка, и он обессилено уткнулся на подушку.
       – Лежи спокойно, – строго сказала Владимир Александрович. – Я же тебя предупреждал.
       – Ну, здравствуй, сын, – сказал Николай Алексеевич, присаживаясь на краешек кровати. – Что же это так тебе не везёт?!
       – Так уж вышло, – сказал Теремрин.
       – Относительно везения или невезения – сложный вопрос, – вставил Владимир Александрович. – Я долго думал, говорить тебе или нет. Посоветовался с твоим отцом. Решил, что надо сказать… Ты ходил под дамокловым мечом, сам не зная того. Последствия первого ранения оказались серьёзными, начался нехороший процесс, который свёл бы тебя сначала в постель, а затем… Впрочем, об этом не будем… Всё позади. Я надеюсь, что мы одолеем и этот рубеж.
       – Ну, прямо подвиг во спасение, – сказал Теремрин, усмехнувшись.
       – Да, если бы не бросился, чтобы закрыть Диму от пуль.., – начал Владимир Александрович, но Теремрин довольно резко прервал его.
       – Я не мог не броситься…
       – Горжусь тобой, сын, – сказал на это Николай Алексеевич.
       – Извини, – уточнил Владимир Александрович. – Правильнее, видимо, сказать, что если бы не заметил опасности или не успел.
       – А вот такого оборота не попустил бы Бог, – неожиданно для всех заявил Теремрин. – Но я понял, что вы хотели сказать: не попади я к вам на операционный стол, и дни бы мои были сочтены…
       – Да, это так… Ведь ты бы наверняка лишь тогда обратился к врачу, когда было бы поздно.
       – Ну что ж, меня предупреждали, что весёлая жизнь, жизнь ради удовольствий добром не кончится. Я же, увы, всё чаще забывал о деле. И даже письма деда прочитал наспех, да и то не все.
       – Вот это плохо, – сказал отец. – Я там не всё приемлю, но тебе их необходимо прочитать…
       – Принеси мне их сюда?
       – Обязательно принесёт. Вот только переведём в обычную палату, – сказал Владимир Александрович.
       – И смогу засесть за работу… Прямо руки чешутся.
       – Вот это уже верный разговор! – порадовался Владимир Александрович. – Слова не юноши, но мужа.
       – Да какой уж там юноша, – усмехнулся Теремрин.
       – Для родителей дети всегда остаются детьми, и совершеннолетие их, и взрослость их определяются не количеством прожитых лет, и даже не свершёнными подвигами, а жизненной мудростью. Мудрость, вот что даёт преимущество старшим над младшими, – говорил Николай Алексеевич.
       – Но что же за процесс был у меня? – спросил Теремрин.
       – Не будем пока произносить неприятные слова, – сказал Владимир Александрович. – Этот процесс, по словам одного военного хирурга – есть колокол, который заставляет пересмотреть всю жизнь! Когда проведём все исследования, я поясню то, что нужно будет пояснить.
       – Ну, что ж, на первый раз и краткого посещения достаточно, – сказал Владимир Александрович. – Тебе нужен отдых, чтобы набираться сил. Сейчас сделают укол, и ты поспишь…
       Отец согнулся, поцеловал в щеку, и Теремрин почувствовал, как упала на него скупая отцовская слеза. Слёзы на глазах отца он видел лишь однажды, очень давно, когда он рассказывал о маме…
       Сделали укол, но Теремрин не мог заснуть. Посещение отца не успокоило его. Он был в тревоге. Неужели у него болезнь, которую многие даже назвать своим названием не решаются? Ну а успокоение, что всё обойдётся, дело обычное. Ни один врач и ни одному больному ещё не сказал, что нет надежд и так далее.
       «Вот и закончился твой путь по грешной земле, Дмитрий Теремрин, – думал он, и странно, эти мысли не вызывали отчаяния, не вызывали страха, разве, что досаду: – С чем же ты предстанешь перед своими предками, что скажешь им, и как отчитаешься перед Господом за дарованную тебе жизнь?»
       Он впервые подумал, что арсенал его добрых дел не перевесит грехов, которых накопилось немало, особенно в последние годы, когда и он глотнул свободы и откусил кусок от пирога разгульного демонического плюрализма. Он пытался сопротивляться пессимистическому настроению, навалившемуся на него, но как сопротивляться, если впереди нет просвета, если нет лучика света в конце тоннеля… За что же уцепиться, чтобы была хоть какая-то крохотная надежда? За что? Уцепиться было не за что. Его подстерегали коварные рифы: выживет после ранения, но может, и не подняться на ноги, поднимется на ноги, но вполне может и не преодолеть то, что Владимир Александрович назвал колоколом, заставляющим пересмотреть всю жизнь.
       С кем он мог сейчас поговорить? Кому поведать о своей беде? Кате? Но чем поможет Катя? Детям? Но он таким разговором разве только расстроит детей. Жене? Но есть ли у него жена в том самом точном и правильном понимании, есть ли жена, как самый близкий и родной человек. Нет, такого человека у него не было, такого человека он не нажил за многие годы и учёбы, и службы, и боёв в горячих точках, и позднее, во время своих многочисленных романов. На чью моральную помощь и поддержку он мог опереться в эти горькие для себя минуты?
       Он ещё не знал, что человеку всегда есть, на кого опереться, он ещё не понимал, что человек может найти помощь только у Бога, а если эта помощь приходит внезапно, вдруг, то она не случайна, ибо сам по себе случай – есть псевдоним Бога, когда Тот не желает называть Своё Имя. Он, как и всякий человек, знал Это Имя, но не ведал, как к Нему обратиться, ибо не был вознаграждён даром молитвы. А не зная всего этого, он, получив порцию уколов, засыпал лишь потому, что в сон его вводили специальные препараты, подавляющие одновременно и волю к сопротивлению. И, быть может, если первый день борьбы за своё существование на земле он и не проиграл вовсе, но его он и не выиграл.

                ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

       Начальник Калининского суворовского военного училища вызвал суворовца Александра Теремрина прямо с полевых занятий посреди уроков. То, что минуту назад ему сообщил по телефону генерал-полковник Световитов, не укладывалось в голове. Стреляли в Дмитрия Николаевича Теремрина. Он в тяжелом состоянии в госпитале… Световитов попросил как можно скорее отправить в Москву сына Теремрина.
       А между тем, Александр Теремрин беззаботно взбежал по ступенькам серого одноэтажного знания штаба лагерного сбора, почти вприпрыжку преодолел коридор и лишь у дверей кабинета начальника училища остановился, чтобы разгладить складки кителя под туго затянутым ремнём и поправить головной убор. Он не думал о причинах вызова. Учился хорошо, дисциплину не нарушал, а потому побаиваться высокого начальства причин не было.
       Постучал и, открыв дверь, доложил с порога:
       – Товарищ генерал-майор, суворовец Теремрин по вашему приказанию прибыл.
       – Проходи, – мягко сказал генерал. – Садись.
       В кабинете, кроме начальника, был ещё и его заместитель по воспитательной работе.
       Александр присел на краешек стула и с любопытством посмотрел сначала на генерала, а затем на его заместителя. Тот отвёл взгляд:
       – Вот что, Саша, тебе сейчас придётся срочно выехать в Москву, – начальник училища сделал паузу, подбирая слова, и сказал, как можно более завуалировано, постепенно готовя юношу к ошеломляющему известию: – Придётся выехать к отцу, в госпиталь… Дмитрий Николаевич вчера попал в госпиталь…
       – Что с ним? – испуганно спросил Александр, приподнимаясь на стуле.
       – Ты сиди, сиди, – остановил его невольный порыв начальник училища, – Мне позвонил генерал Световитов, попросил отпустить. Будем надеяться, что ничего уж такого страшного нет. И всё же крепись, Саша, – ещё более мягко сказал он. – Просто так, конечно, в госпиталь с такой срочностью не вызывают.
       Он некоторое время размышлял, что ещё сказать и всё же решил приоткрыть завесу неизвестности, ведь парню предстояло ехать одному более двух часов поездом.
       – Твой отец – настоящий герой. Вчера он спас молодого человека, от верной смерти спас, но сам получил ранение. Ты всё узнаешь. Пожелай от нас отцу скорейшего выздоровления… Ну, иди… Все указания командиру роты я дал, – и повернувшись к заместителю, прибавил: – Проводи, Александр Васильевич, пусть побыстрее переоденут в парадно-выходное обмундирование, а потом возьми мою машину, отвези в город и посади в поезд. Думаю, лучше в проходящий, скорый, – и протянул полковнику деньги.
       Когда подошли к палаткам роты, личный состав уже был построен, чтобы следовать в столовую на обед. И вдруг Александр тихо попросил:
       – Можно мне буквально два слова сказать суворовцу Синеусову?
       – Да, да, конечно. Синеусов. Подойдите сюда, – распорядился заместитель начальника училища.
       Суворовцы отошли в сторонку.
       – Слушай, мой отец попал в госпиталь… И, видимо, по серьёзному, – сказал Саша Теремрин. – Маме своей сообщи… А то ведь она и не узнает… Они же хотели за нами приехать. Но видишь, что получилось.
       – Как же я сообщу ей? Может, ты сам позвонишь из Москвы? Запиши номер телефона.
       В те годы мобильные телефоны были большой редкостью, а потому и со звонками возникали проблемы. Но тут ребята услышали голос заместителя начальника училища:
       – Вот что, Синеусов, поедете в Москву. Проводите товарища… Ему одному плохо сейчас ехать. Быстро оба переодеваться. А я дам команду насчёт увольнительной.
       Через час генеральская «Волга» уже подъезжала к вокзалу. Спешили на проходящий питерский поезд. В дороге говорили мало. Заместитель начальника училища пытался приободрить, но это не очень получалось – все понимали, что срочность этой поездки сама говорит за себя.
       Когда уже взяли билеты, Саша Теремрин позвонил домой, но телефон не отвечал. Тогда он набрал номер деда. Тот словно бы ждал звонка:
       – Я тебя встречу… Говори номер поезда и вагон…
       Наконец, ребята разместились в удобных креслах, а проводивший их полковник помахал с платформы, желая доброго пути.
       Отстучали под колёсами выходные стрелки, проплыл над головой автомобильный мост, и поезд резко набрал скорость. Мелькнули платформы Лазурная, Черничная – такие знакомые по езде на электричках. А на остальных станциях уж и надписи прочитать было невозможно – сливались они в сплошные полосы.
       Ребята никогда не касались отношений своих родителей – эта тема для них была как бы запретной, причём, таковой они сделали её сами, не сговариваясь. Быть может, потому и не клеился разговор в поезде. Пытались обсудить последние события в училище, но они как-то сразу отошли на задний план. Синеусов неожиданно сказал:
       – Обошлось бы только… Только бы он поправился побыстрее… Я ведь так ему благодарен… Помнишь, как он мне помог при поступлении?
       – Иначе и не могло быть. Ведь отец – так же, как и твой, выпускник нашей кадетки. Отец и братишке твоему поможет, – убеждённо прибавил Саша Теремрин. – Обязательно поможет… Не будет же он лежать в госпитале всё лето!?
       – Конечно, не будет, – согласился Синенусов.
       – И что же с ним такое стряслось?! – вздохнув, сказал Саша Теремрин.
       – Ты знаешь, как домой вечером придёшь, позвони, – попросил Синеусов. – Маме то моей неудобно в госпиталь идти. Там наверняка твоя мама… Позвонишь? И мне хочется знать, а маме моей – тем более… Ты же знаешь, как она к твоему отцу относится… Ты извини, что прошу… Может, тебе неприятно…
       – Нет-нет… Не мне судить отца. Наверное, такова судьба…
       Он замолчал, глядя в окно, за которым плавно проплывало Московское море, покрытое лёгкой рябью.
       Отец! Что значил отец в его жизни? Когда Саша был маленьким, отец покупал ему множество игрушек, всё больше военных, и по выходным они строили крепости, расставляли солдатиков, пускали заводные, а позднее электроприводные танки и бронетранспортёры, одним словом, вели целые баталии. Но когда подрос и стал заниматься бальными танцами, на все соревнования с ним обычно ездила мама. Да и в отпуска отец любил отправляться один, как правило, в санатории, отсылая их на всё лето с мамой на море.
       А потом был первый класс, и занятия в школе, где Саша командовал своим классом на торжественных маленьких парадах, устраиваемых в спортивном зале 23 февраля.
       В суворовское училище он мечтал поступить с тех пор, как себя помнил. Поступил. И вот после поступления они по-настоящему сдружились с отцом, который приезжал к нему почти каждую неделю, и товарищи даже завидовали доброй завистью их особенным отношениям. Да, они были не только отец и сын, они были как друзья.
       То, что с отцом почти всегда приезжала женщина, мама одного из суворовцев, Сашу не очень волновало, особенно с тех пор, как он подружился с её сыном. Правда, иногда случались у отца выяснения отношений дома с мамой, которая что-то подозревала, но Саша в ссоры не вмешивался и, чтобы не лгать, предпочитал отмалчиваться или сводить всё к шуткам.
       Он не мог не заметить, что многие женщины к отцу неравнодушны. Это в какой-то степени было даже приятно, а в какой-то, отчасти, и полезно, когда речь шла о преподавательницах.
       Над сутью же отношений отца с матерью своего однокашника Сергея Синеусова он старался не задумываться, ибо, думай – не думай, ни к чему не придёшь. Внешне они не были вызывающими, ну а домыслить можно всякое, было бы воображение.
       Он привык, что в его жизни есть отец, словно броня, защищающая от «снарядов и пуль» суровых будней. И теперь он не мог себе представить, что будет, если не будет отца, а потому гнал от себя всеми силами тревожные мысли, придумывая всякие успокоительные объяснения столь внезапного вызова в Москву, в госпиталь.

       Деда он сразу увидел на платформе. Тот был в военной форме, которую надевал не так часто, поскольку давно уволился в запас. Видимо, сейчас он облачился в неё не случайно.
       Когда Саша ступил на платформу, скупо, по-мужски поздоровались. Саша представил своего товарища, которого, как пояснил, послали проводить в виду чрезвычайных обстоятельств, и тут же спросил:
       – Что с отцом?
       – Не спеши… Не всё сразу. Мы сейчас поедем к нему. В машине и поговорим.
       Пришли к обоюдному выводу, что миссия Синеусова выполнена, и он поспешил к входу в метро, напомнив, чтобы Александр обязательно позвонил после посещения госпиталя.
       В машине Николай Алексеевич сказал внуку:
       – Вчера отец получил серьёзное ранение в спину… Задеты очень важные центры… Я бы не сказал, что жизненно важные, но ранение опасно. Скажи, ты слышал о Диме Труворове?
       – Да, конечно. Дашка встречалась с ним, когда мы отдыхали в «Подмосковье» несколько лет назад. Потом что-то у них не заладилось, – пояснил Александр. – Дашку папа увёз с собой в командировку, ну а Дима Труворов очень переживал. Всё спрашивал у меня, когда она вернётся. А потом… Потом я как-то упустил, что дальше.
       – И больше ты ничего о нём не слышал?
       – Нет. Больше ничего…
       Николай Алексеевич задумался, надо ли объяснить всё как есть, но решил, что пока не время. Сказал лишь то, что нельзя было не сказать:
       – Дима Труворов участвовал в боях в одной из горячих точек и лишился ноги. Генерал Труворов и он сам стали обладателями каких-то важных документов, компрометирующих высокое начальство. Генерала Труворова убили, а Диме пытались подстроить автомобильную катастрофу. Не вышло. И вот вчера в Диму стреляли, а твой отец закрыл его собой, как когда-то Труворова, в то время ещё старшего лейтенанта. Вот, хоть и путано и неполно, но всё же поведал тебе то, что пока могу. Придёт время, ты всё узнаешь. А сейчас… Сейчас готовься к встрече с отцом… Он очень хочет тебя видеть…

       Суворовец Синеусов приехал домой, когда Ирина ещё не вернулась с работы. Младший брат был дома. Он очень обрадовался и одновременно удивился неожиданному приездом Сергея.
       – Да вот, отпустили по делам, – пояснил тот и спросил: – Мама скоро придёт?
       – С минуты на минуту…
       Вскоре в дверь позвонили, и в квартиру вошла Ирина. Лицо её имело непривычное выражение, оно было мертвенно-бледным, в глазах – краснота.
       Она тоже и обрадовалась, и одновременно удивилась, увидев сына, а тот, велев брату побыстрее закончить уроки, попросил маму уединиться с ним на кухне.
       – Я провожал до Москвы Сашу Теремрина. Его вызвали в госпиталь к отцу. Дедушка, генерал-лейтенант, встретил прямо на вокзале…
       – Он в госпитале? В каком?
       – В Бурденко… Обещал обязательно позвонить, как вернётся. А ты уже знаешь обо всём?
       – Боже мой… Что я знаю? Что я могу знать? Вчера объявили о том, что какие-то неизвестные стреляли в военного журналиста Теремрина. Мне удалось узнать, что он ранен, правда, очень тяжело. И всё… Как и что я могу ещё узнать?
       – Мам… Саша сам просил тебе позвонить, но вышло всё вот так.., – и он рассказал о том, как заместитель начальника училища решил послать в Москву, чтобы проводить товарища, который был явно не в своей тарелке.
       – Я поеду в госпиталь… Сейчас, немедленно, – решила Ирина.
       – Как же ты поедешь? Там ведь наверняка все они сейчас, да и жена…
       – Нет, нет… Они долго не будут там. Их отправят, а я прорвусь. Я не могу не увидеть его, не могу. Я с ума сойду…
       – Понимаю тебя, – как-то уж очень по-взрослому сказал сын. – Но будь осторожна. Встреча с его женой не желательна.
       – Это естественно, – сказала Ирина и потупилась – неловко было сознавать, что от детей не укрылись их отношения с Теремриным, да и как было их укрыть?

       Николая Алексеевича и Сашу в тот день к Дмитрию Николаевичу не пустили. К вечеру состояние ухудшилось, и занимался им сам Владимир Александрович. Что происходило в палате интенсивной терапии, никому не было ведомо. Николай Алексеевич с внуком вынуждены были ждать в коридоре, куда вскоре подошла и жена Теремрина.
       Она была в раздражённом состоянии и не сдержалась:
       – Вот так, добегался. Нагулял детей на стороне, а теперь вот из-за них умирает, – в сердцах сказала она, не стесняясь сына.
       – Ты что говоришь? Замолчи немедленно! – потребовал Николай Алексеевич. – Зачем ты при Саше?
       – Дедушка, не волнуйся. Я догадывался, – тихо сказал Александр и тут же спросил с надрывом: – Неужели всё так плохо?
       – Будем надеяться, – сказал Николай Алексеевич.
       – Какие надежды? У него ж опухоль нашли, причём там же, где рана… А опухоль тронешь, и пиши пропало. Какие надежды… Мучил, мучил меня всю жизнь, а теперь вон с двумя детьми оставляет…
       Этот разговор слышала Ирина, которая вовремя остановилась за дверью и не успела ступить в коридор.
       – Вы, Николай Алексеевич, хоть знаете, где его ранили? Прямо возле дачи этой самой Кати Труворовой… К ней ехал. Решил-таки нас бросить… Но… Вот такие бывают повороты.
       – Он ехал не к ней, – спокойно возразил Николай Алексеевич. – Он провожал Диму Труворова на дачу, он провожал парня, который ногу в бою потерял, у которого отец погиб…
       – Вы же знаете, что не генерал Труворов его отец, а наш с вами уважаемый Дмитрий Николаевич, – сказала супруга Теремрина, язвительно произнеся имя и отчество мужа.
       – Он совершил подвиг. Он закрыл собой героя войны, парня, покалеченного на войне. А сын это или не сын, в тот момент для него значения не имело… Недаром же он спас в своё время Труворова…
       Ирина продолжала слушать разговор, не зная, что ей делать. Выйти из укрытия? Ведь жена Теремрина вряд ли знала её в лицо. А вот Николай Алексеевич и Саша выдать могли ненароком. Но и подслушивать было нехорошо. Она взяла с собой белый халат, и теперь решила схитрить. Опустилась на половину лестничного пролёта, накинула его и стала собираться с мыслями и силами, чтобы всё-таки прорваться сквозь заслоны.
       И вдруг услышала суровый, но приятный голос.
       – Нет, сегодня к нему нельзя… Завтра приходите… Не нужно волновать, – и после паузы: – Так вот вы какой, юный Теремрин.
       Ирина поняла, что это врач, и обращается он к Саше.
       Раздался стук двери, и голоса стихли.
       Ирина быстро вышла в коридор. Там никого не было. Она огляделась, пытаясь определить, где дверь в палату интенсивной терапии. Из одной из таких палат вышла медсестра. Ирина правильно подобрала халат – он не отличался по цвету и покрою.
       Она решительно подошла к двери, и, открыв её, ворвалась в палату…
       Теремрин потом вспоминал, что услышал звук отворяемой двери, лёгкие шаги и почувствовал, как что-то повалилось на него, и лишь приглушённые рыдания указывали на то, что это живое существо, что это – женщина, а весь организм встрепенулся, словно говоря ему, что эта женщина – любимая.
       Он стал успокаивать её, она же просила молчать и целовала, целовала его в глаза, в губы, в щеки, ничего не говоря.
       – Ты всё знаешь? – спросил он, наконец.
       – Что всё?
       – Парадокс. Если б не ранение, я бы мог погибнуть… Там нашли опухоль, нехорошую опухоль… Да и теперь не всё с ней ясно…
       – Данников! – встрепенулась она. – Ты же водил меня однажды к нему… Николай Ларионыч, кажется?
       – И что? – спросил Теремрин.
       – Я сегодня же ему позвоню. Сегодня же… У меня даже телефон остался. Ты главное не беспокойся. Всё будет нормально… Мы ещё станцуем с тобой на выпускном вечере у наших детей.
       – Это что ещё такое? – раздался суровый голос.
       В палату вошёл мужчина среднего роста в белом халате и шапочке.
       – Кто позволил? А ну немедленно покиньте помещение…
       – Виталич… Бога ради… Одну минуту… Это, это, как бы вам сказать…
       – Говорить не надо… Пройдёмте со мной, если вас что-то интересует, – сказал Ирине лечащий врач. – Неровен час, зайдёт начальство…
       – Чего ж мне бояться-то? Виталич! – сказал Теремрин с усмешкой.
       – Вам, может, и нечего, а мне попадёт… Завтра, всё завтра. Вам сейчас сделают укол. Надо обязательно поспать. Сон, сон – вот сейчас ваш союзник.
      Теремрин не был согласен с этим определением, но повиновался.
      Ирина ушла вслед за врачом, и вовремя, потому что вскоре появилась дежурная медсестра со шприцем и таблетками.

       В ординаторской было пусто. Все уже разошлись по домам.
       – Присядьте сюда… Здесь удобно… Извините, если был груб там, в палате…
       – Ничего страшного… Вы правы…
       – Я не стал бы вас приглашать на разговор, если бы не понял из отрывочных фраз его жены, что есть какая-то женщина… Одним словом, она-то, конечно, своё имела в виду, но я сообразил, что всё-таки есть женщина, которая любит этого человека, любит по-настоящему… А говорить надо с любящим существом, а не с тем, кто перечисляет вины и готов сводить счёты, даже в такие минуты. Чувствую, что не только в здоровье, но и в личной жизни всё запутано. Кому-то может показаться, что это не моё дело – ан-нет. Нужно лечить не болезнь, а больного, и состояние Теремрина – душевное состояние – для меня очень и очень важно.
       После этого длинного монолога врач, наконец, представился:
       – Я – Александр Витальевич. А вас как величать?
       – Ирина…
       – А по батюшке как?
       – Ирина Михайловна.
       – Так вот, Ирина Михайловна, положение сложное, я бы даже сказал, безрадостное – хотя и не хочу сказать, что полностью безнадёжное. Ранение уже само по себе на грани смертельного. А тут ещё процесс… Он медленно тлел, но рана может ускорить его. Вот и думай, как лечить?!. Не могу строить прогнозов – просто не знаю, как пойдут дела… Возможно и стремительное развитие событий…
       – У него есть большой друг – выдающийся народный целитель.
       – Сказали… И больше не говорите мне об этом. Я не противник народной медицины, но при одном условии – чтобы она не мешала основным мероприятиям, которые мы будем проводить здесь. Вот за воротами госпиталя – там другое дело. На этот счёт, если даст Бог, ещё поговорим. Вот дал бы Бог сил Дмитрию Николаевичу выпутаться из того положения, в которое он попал.
       – Так я позвоню, привлеку целителя? – спросила Ирина.
       – Запретить не могу, просто глаза закрываю…
       – Я могу приходить? Я буду ухаживать… Честное слово…
       – Напишите фамилию, имя и отчество… Да, да, вот здесь. С завтрашнего дня будет постоянный пропуск. Только, вот как бы вам сказать? – помялся врач.
       – Всё поняла… Не столкнуться с женой? Постараюсь…
       В этот момент зазвонил телефон, и Александр Витальевич снял трубку.
       – Да, да. Сейчас буду, – сказал он и пояснил: – Начальство вызывает. Так что всего вам доброго, до встречи, и спасибо за такое ваше отношение. Но самовольно больше в палату не прорывайтесь, а то вас вообще в отделение запретят пускать.
       – Это только сегодня… Я просто не могла. Иначе бы с ума сошла.
       – Понимаю… Ну всё, я пошёл. Да и вам пора. Давно уже посещения закончились.
       Ирине снова пришлось пройти буквально в десятке метров от той палаты, где лежал Теремрин. Её тянула к нему неодолимая сила, но она сдержала себя от того, чтобы хотя бы просто заглянуть в дверь, сдержалась ради будущих посещений.

                ГЛАВА ПЯТАЯ

Она пришла, спросила у меня:
«Готов ли ты предстать пред Богом?
Найдёшь ли на пути своём убогом,
Хоть отблески Священного Огня?
Что делал ты на свете этом?
Зачем и для чего ты был рождён?
Каким талантом наделён?
Каким светил ты миру светом?
Ты должен быть слугою Бога
Или совсем, совсем не быть,
Есть в мире лишь одна дорога,
Как для себя её открыть?

       Теремрин проснулся вместе с этими четверостишиями, стал шарить под подушкой, отыскал диктофон и тихо, вполголоса начитал пришедшие внезапно строки.
       Ему вспомнились строки из книги Мережковского «Мир, как он есть, и эта Книга не могут быть вместе. Он или она: миру надо не быть тем, что он есть, или этой Книге исчезнуть из мира. Мир проглотил её, как здоровый глотает яд, или больной – лекарство, и борется с нею, чтобы принять её в себя, или извергнуть навсегда. Борется двадцать веков, а последние три века – так, что и слепому видно: им вместе не быть; или этой Книге; или этому миру конец».
       Речь в этом отрывке шла об Евангелие, то есть о Благовествовании Спасителя. И Теремрина поразила чёткость и жёсткость определений Мережковского, которые он сделал в своей книге «Иисус Неизвестный», совсем недавно увидевшей свет в России после долгого забвения. Как точно сказано! Мир должен жить по этой книге или не жить вообще… Почему люди устроили репрессивный аппарат для того, чтобы жестоко карать за нарушение законов, придуманных ими самими, но почему они равнодушно смотрят на нарушение Законов, данных им Самим Создателем?
       Сейчас и справа, и слева от его палаты были другие палаты, в которых тоже лежали больные. Тем больным, как и ему, врачи пытались продлить дни жизни на земле. Они стремились продлить ту жизнь, которую те проживали каждый по своим привычкам и принципам, часто очень далёким от заповеданных им с самого момента рождения. А ведь заповеданы правила и нормы жизни были не каким-то существующим в ту или иную пору государственным органом власти, а Создателем, Творцом всего сущего на Земле, Творцом и тех, кто теперь, присвоив себе право учреждать законы, властвуют на земле, узурпируя власть, им не принадлежащую. Ведь власть в мире есть только у Создателя.
       Теремрин не часто обращался к книгам духовного содержания, некоторые принимая, в содержании других сомневаясь. Он касался их время от времени, поскольку к вере относился с уважением, но в храме не был давно и молитв не читал.
       Сейчас он думал о себе и о тех, кто вместе с ним были здесь, в этом корпусе, предназначенном для весьма и весьма тяжёлых больных. Его снова и снова удивляло то, что здесь всех волнуют одни и те же вопросы – продление жизни, поскольку о полном излечении речь шла редко. Для чего? Для того, чтобы жить по старому и по старому коптить небо?
       Он вспомнил горячую точку, свой батальон, вспомнил, как солдаты говорили, что теперь, мол, после того, как побывали в огне и испытали многое, всё для них будет не так, всё будет иначе. В боевой обстановке, они оказывались гораздо ближе к той Книге, о которой писал Мережковский. А, возвращаясь оттуда домой, они попадали в прежнюю среду, но уже другими, протестовавшими против той среды, часто на том и ломаясь.
       А как же здесь? Как быть тем, кто вырвется из этой жадной утробы бесконечных переходов, кабинетов, операционных, палат? Они опять уйдут в свои проблемы и будут думать о лечении, о лекарствах, о том, чтобы лишний день протянуть, хотя бы на час отодвинуть встречу с пугающей неизвестностью.
       Он силился вспомнить, кто же это сказал, что болезни даются за грехи, что болезни – это как гостинцы с неба.
       «Надо спросить у Афанасия Петровича Ивлева… Слышал я это от него. Но чьи слова? Вот бы сейчас почитать!» – думал он.
       Он вспомнил, как попал в госпиталь несколько лет назад с непонятным диагнозом. Тогда он тоже рвался на волю, но тогда он рвался к прежней жизни. И ведь вырвался. Что это было? Странная госпитализация. Положили в отделение оперативной хирургии, но так ничего и не нашли. Та госпитализация представлялась теперь своеобразным предупреждением. А что же теперь? И каким он будет, если ему удастся вырваться отсюда? Вот на этот вопрос ответить он не мог. Единственно, чего он желал страстно, так это проснуться от кошмарного сна. Ведь бывают же сны, которые и вспоминать страшно, в которых живёшь, которые переживаешь… И вдруг просыпаешься дома, в собственной кровати и думаешь, как же хорошо, что всё было не наяву.
       Правда, с тех пор, как в России установилась власть клики ельциноидов, наяву бывало, подчас, не менее страшно, чем в ином сне. Он вдруг подумал о том, что даже фильмы, обычные кинофильмы эпохи социализма выглядят иначе, нежели теперешние, состряпанные демократами. Даже улицы и площади одних и тех же городов в советских фильмах выглядели иначе, хотя, казалось бы, дома те же, вот разве только иномарок на улицах больше. И вдруг он понял. Всё дело в людях. Случайные ли прохожие или специально нанятые для массовок люди из фильмов, снятых в советскую эпоху, выглядели по-иному – светлые, счастливые лица, в глазах – огонь, в глазах – надежда. А у пленников демократии в глазах безысходность, не пропадающая и тогда, когда они улыбаются за деньги.
       И вот он сам и его товарищи по несчастью из соседних палат боролись за то, чтобы вернуться в этот мир безысходности. Они там были не нужны, их там никто не ждал, кроме разве родственников, которые, в подавляющем большинстве своём искренне желали их выздоровления, хотя бы временного, желали продления существования в страшную эпоху ельцинизма, в значительной степени и спровоцировавшую болезни своим жёстким, бесчеловечным цинизмом.
       Теремрин не однажды слышал, что многие, очень многие просто не выдерживали в ту жестокую эпоху и уходили в мир иной, сражаемые болезнями – болезни, как известно, являются там, где подорваны дух и воля к сопротивлению, воля к борьбе, воля к победе. Он как умел до сих пор абстрагировался от происходящего, то уходя в литературу, то бросаясь в пучину страсти. Не забывал он при этом и о семье, о детях, прилагая все силы, чтобы у них всё было нормально в жизни и особенно в учёбе.
       Но для того ли человек рождается на Земле, чтобы порхать по ней, лишь изредка занимаясь неотложными делами, не заниматься, которыми, как, скажем, семейными, просто нельзя?
       Он вспомнил «Войну и мир». Ради чего жил князь Андрей? Как там, у Толстого?! Князь Андрей хотел славы, хотел, чтобы все видели его, все восхищались им, он хотел быть выше всех, он презирал смерть и с безумством храбреца под Аустерлицем совершил подвиг, примером своим остановив бегство солдат и обратив их удар на неприятеля. И вдруг… Всё кончилось… Как же там, как?
       Теремрин открыл книгу и при тусклом свете ночничка прочитал: «Над ним не было ничего уже, кроме неба, – высокого неба, неясного, но все-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нём серыми облаками». И далее через несколько строк: «Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его, наконец. Да! всё пустое, всё обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме него. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И, слава Богу!»
       И уже не нужна слава… Ничего не нужно!
       Теремрин вспомнил тот бой в ущелье, когда он прорвался к попавшей в засаду роте Труворова. Он тогда не думал ни о славе, ни о том, как будет оценён его поступок. Он думал о том, что необходимо спасти своих подчинённых, спасти любой ценой. После того, как он буквально бросил Труворова за угол брони боевой машины, всё мгновенно погрузилось во мрак, и мрак рассеялся лишь в слепящей своей белизной госпитальной палате. Он ничего не помнил, но вдруг, после недавнего ранения, словно кадры старой киноленты пролистнули перед ним те события… Да, да, да… Он услышал, что о нём говорили, как об убитом, но прежде чем накрыли с головой плащ-палаткой, он ведь тоже увидел небо и тоже, как когда-то князь Андрей, чужое небо – он ведь тоже воевал на чужой земле.
       Что понял князь Андрей после той войны? Он искал смысл жизни и смысл этот нашёл лишь в одном – в защите Отечества, когда наполеоновские банды вступили в Россию. И снова презрение к смерти, снова безграничная храбрость… Нужна ли была именно такая храбрость? В ней весь князь Андрей. Когда французская граната, шипя, упала у его ног, адъютант ведь предупредил: «Ложись!» Теперь, когда падает снаряд или мина, нет ничего предосудительного лечь. Так  даже требует устав. Да ведь если бы иные правила были узаконены в ту давнюю войну, и адъютант не посмел бы крикнуть: «Ложись!». Но князь Андрей не лёг… Теремрин отыскал нужную страницу:
       «Неужели это смерть? – думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящего чёрного мячика. – Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух…», – Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят.
       – Стыдно, господин офицер! – сказал он адъютанту. – Какой… – он не договорил…»
       Что за фразу не досказал Толстой? Позор? Разве позор уберечь себя от неприятельской гранаты, разве лучше доставить удовольствие французским артиллеристом в том, что они сразили русского полковника? Что это? Тщеславие? Он любил жизнь? Но для чего она была ему нужна? Быть может, ответ можно найти в главе, посвящённой уходу Андрея из этой жизни.
       Эту главу Теремрин открывал с тревогой. Тревога была понятна. Он мог сравнить своё состояние. Ведь и ему, судя по всему, нужно было думать о вечном.
       Он не решался назвать поведение князя Андрея на Бородинском поле бравадой, но его сердце, сердце офицера, не раз смотревшего смерти в лицо, протестовало. В бою с врагом надо победить. Нет, вовсе не трусость – беречься от пуль и гранат. Бравада не нужна. Не нужна и храбрость на показ. Нужен разум. Стыдно бежать с поля боя, но стыдно ли уберечься от разрыва, чтобы затем, презирая смерть, идти вперёд, вгрызаясь в горло неприятелю?
       Может быть, ответ, почему князь Андрей согласился на покорное прощание с жизнью, надо искать в поступках, демонстрирующих пренебрежение к этой жизни, когда её бы надо поберечь – не для себя, для Отечества.
       Выдёргивая Труворова из-под прицела снайпера, он не делал того трусом, да и сам бы он, если бы успел, укрылся за броней. Воля к жизни и воля к победе неразделимы. Это в бою! Но стоит ли бороться лишь для того, чтобы продлить мучения себе и близким?
       Он не стал читать о том, что говорили о состоянии князя Андрея врачи. Он вдруг подумал, что не это важно, а важно другое – важно что-то в состоянии человека, самого человека, причём человека такого сильного, каким сделал князя Лев Толстой. Но вот этот образ сломался. Сломался в той главе, когда писатель начертал такие строки:
       «Князь Андрей не только знал, что он умрёт, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину».
       Теремрин даже вздрогнул. Вот, вот разгадка тайны, почему одни выходит победителями из борьбы с недугом, а другие покидают этот мир, даже если очень хотят в нём остаться.
       Срыв внутри себя, поражение внутри себя: «Он (Андрей) испытывал сознание отчуждённости от всего земного и радостной и странной лёгкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далёкое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжении всей своей жизни, теперь для него было близкое и – по той странной лёгкости бытия, которую он испытывал, – почти понятное и ощущаемое».
       Теремрин пробежал глазами ещё несколько строк, ища разгадки. Ведь зачем-то писатель раскачивал маятник – то отступление болезни, то, напротив, её решительные прорывы: «…это сделалось с ним, случилось с ним за два дня перед приездом княжны Марьи. Это была та последняя нравственная борьба между жизнью и смертью, в которой смерть одержала победу. Это было неожиданное сознание того, что он ещё дорожил жизнью, представлявшейся ему в любви к Наташе, и последний, покорённый припадок ужаса перед неведомым».
       Теремрин долго думал над прочитанным, и вдруг решил, что писатель, конечно же, по-своему любя каждого своего героя, почему-то потерял интерес к князю Андрею. Быть может, потому, что он сам сделал этого героя себялюбивым, думающим не о Боге, который создал его для служения России, не о России, а о своей любви к Наташе и так уж поколебленной известными событиями. Для чего его оставлять на земле? Что он вынес из испытаний? Впрочем, как мыслил Толстой, Теремрину было неведомо. О себе и о своей судьбе ему предстояло думать самому. Но в эту бессонную ночь он понял, что мысли его должны занимать не мелочные надежды на то, чтоб протянуть лишний месячишко. Они должны быть какими-то иными, но какими, пока постичь не мог.
       Он отложил томики Толстого. Они ему больше были не нужны. Придвинул к себе книгу Данникова, посвящённую болезни, одно наименование которой приводило в трепет многих и многих людей не только заболевших, но и здоровых, которые боялись заболеть.
       Да и сам он старался не задерживать свой взгляд на названии глав, а потом и вовсе заложил закладкой нужную страницу.
       И стал читать:
       «Не замыкайтесь в себе, не уходите в себя. При трудностях – не впадайте в уныние, при успехе – не теряйте головы.
       Когда вы начнёте действовать, то неизбежно заметите, что этому предшествует определённое состояние вашего сознания, решительность намерений и желание выздороветь. Понаблюдайте внимательно: как только вы приступите к практическому использованию рекомендаций, приведённых в данной книге, ваше здоровье уже улучшится и всё, чтобы с вами ни делали, пойдёт вам на благо. Невозможно? Неизбежно! Эта книга написана для тех, кто страстно ищет пути к выздоровлению и готов сделать ставку на них. Успех придёт к тому, кто начнёт мыслить его категориями. Крепкая вера в исцеление совершит чудо».
       Он уже начал действовать, потому что у него была Ирина. Ирина уже принесла то, что прописал и предписал Данников. И прочла ему из этой книги строки, которые должны стать для него законом: «Эта болезнь не разбирает, управились вы или нет. Такова безоговорочная реальность, и её нужно принять с той непреложностью, с какой знают, что нельзя прожить без воздуха, воды, пищи, солнца. Диета, строжайшая из строжайших, гигиена тела, мыслей, поведения, сна, отдыха, дыхания, приёмы лекарственных препаратов – всё это нужно тщательно спланировать и расписать по секундам».
       Всё, всё, что сказано он готов был делать, и готова была делать его верная помощница, его спасительница Ирина, ибо вряд ли бы стали что-то выполнять Катя, доктор медицинских наук, или жена, которая вовсе не верила Данникову и посмеивалась над его методами.
       Сейчас он подумал о требовании к гигиене мыслей и о том, что Данников советовал: «Старайтесь прожить каждый день счастливо, без страха за своё здоровье, считая самым лучшим днём – день сегодняшний, считая самой большой ошибкой – потерю надежды, почитая своё тело, как величайшее чудо жизни».
       «Недаром ведь говорят: «Остановись мгновенье – ты прекрасно», – подумал вдруг Теремрин. – Разве не прекрасно, что я мыслю, что я готовлюсь к борьбе, что я уже вступаю в борьбу. Быть может, настанут и худшие дни. Как повернётся болезнь? И я вспомню даже сегодняшнюю ночь, как благо? Нет. Я уже сорвался, я уже теряю надежду… Но имею ли я право на надежду? Имею ли я право надеяться на то, что вернусь в мир? А что я буду там делать? Наверное, я ещё не отыскал в себе, в своей душе, во всём своём существе ответы на те самые вопросы, которыми и не задавался князь Андрей или которые упростил до предела. Да, я тоже люблю это небо, эти поля, люблю женщин, люблю, люблю, люблю… Но какое до всего этого дело болезни? И какое до всего этого дело чему-то неведомому и таинственному, что стоит над человеком, что ведёт его по жизни, если этот человек барахтается в единственных многомятежных хотениях, заключённых в желании удовлетворять эти самые хотения. Но ведь есть, очевидно, что-то другое, над чем рано или поздно настаёт пора задуматься и задуматься серьёзно. Быть может, от уровня серьёзности таких мыслей и зависят победы и поражения?!»
       Он закрыл книгу, выключил ночничок. Палата была залита мутным ещё белесым отсветом нарождающегося где-то за стенами здания и за зданиями госпиталя нового летнего дня. Лето! Уже потеряла первозданную яркость листва на деревьях. Впрочем, сейчас и за окном всё было серо и мутно. Теремрин закрыл глаза. Он попытался заснуть, забыться во сне или хотя бы дотерпеть до того момента, когда ворвутся в палату первые солнечные лучи, разогнав нелёгкие ночные думы, остатки которых, казалось, материализовались и уцепились за шторы, укрылись за дверью, спрятались в углах палаты. «Скорее, скорее же ворвитесь ко мне солнечные лучи. Я жду вас, жду, чтобы вместе с вами начать очередной день борьбы…!»
       И всё-таки сон сковал веки, и Теремрин заснул с запоздалым вопросом, на который всё ещё не находил ответа: «За что будет борьба? За продление жалкого существования или за полноценную и полнокровную жизнь?»
       Ему, так ещё и не отыскавшему дорогу к храму, сложно было ответить на многие вопросы, волнующие каждого человека, оказывающегося волею судьбы на том рубеже, с которого есть только два пути – и оба пути не в воле самого этого человека или во всяком случае не в полной его воле. Мало желать победы. Нужно быть достойным победы, нужно привести свои мысли в такое состояние, чтобы Тот, Кто один способен даровать эту победу, понял, что ты этой победы достоин.
       Но до того, чтобы стать достойным этого дара, Теремрину было ещё очень далеко. А болезнь, попущенная Богом, именно попущенная за грехи, но никак не пришедшая в наказание, эта болезнь не ждёт, ибо она не знает устали в своём решительном наступлении, в своём страшном движении вперёд. Даже засыпая человек должен настроить свой организм на борьбу и засыпая должен – нет, «должен» здесь звучит слишком резко и грубо – он может рассчитывать на помощь Бога и Пресвятой Богородицы, если обратится к Ним с искренней, а может быть и истой молитвой. Но Теремрин всё ещё не знал слов молитвы, хотя не возражал против того, что Ирина положила ему под подушку икону Матери Божией, именуемой «Всецарица».
       Он просто улыбнулся, поцеловал её руку и сказал:
       – Спасибо тебе, спасибо…
       – Матерь Божия поможет тебе, обязательно поможет. Я свечку поставила за здравие, и мне в храме бабулька одна посоветовала именно эту икону купить. Я завтра молитву возьму, и ты будешь её читать. Будешь? Обещаешь?
       – Буду, если ты так хочешь!

       Да, Ирина уже побывала у Данникова…
       В один из первых, самых тяжёлых вечеров после известия о случившемя с Теремриным, Ирина усадила за телевизор младшего сына, а сама устроилась в другой комнате возле телефона. Было уже около десяти вечера – звонить пока ещё удобно, но надо спешить. Разговор может оказаться длинным.
       После некоторых колебаний набрала номер.
       Данников ответил сразу, и Ирина, срывающимся от волнения голосом представилась, напомнив, когда и при каких обстоятельствах виделась с ним.
       – Помню, помню, как вас привозил ко мне Теремрин. Помню.
       – С ним, с Дмитрием Николаевичем несчастье, – сказала Ирина.
       – Что вы сказали? Что с Дмитрием? – переспросил он, одновременно подчеркнув, что Теремрин для него не Дмитрий Николаевич, а именно Дмитрий – так принято в кадетской среде.
       – Он ранен, ранен очень тяжело, но ранение усугублено тем, ну как бы вам сказать…
       И Ирина после паузы стала рассказывать о том, что ей стало известно в госпитале, особенно от лечащего врача.
       – И каковы же их прогнозы? – переспросил Данников.
       – Радужными их не назовёшь…
       – Да, попал парень по полной программе. А чего ж он молчал об этой своей бяке, как вы её назвали, что прощупывалась довольно ясно? Почему к врачу не обращался? – снова спросил он.
       – Николай Ларионыч! Если честно, то у меня сложилось впечатление, что он верил в последнее время только вам. Даже шутил, что пока жив и здоров Данников, никакие болезни не страшны. Говорил и о том, что уж если попался на крючок болезни, главное выполнять всё строго, что вы предпишите. О книгах ваших говорил. Вы сходите к нему? Его посмотрите?! Это так важно! – одновременно и спрашивая и убеждая, сказала Ирина.
       – Я в больницы и в госпитали не хожу. У нас методы разные. Я считаю, что при правильном образе жизни и правильном питании эта болезнь просто не может возникнуть, – сказал Данников. – А уж если человек влетел в неё, то, подумайте сами, вправе ли я убеждать его отказаться от услуг врачей и лечиться только у меня? А если неудача?
       – Вы не верите в свои силы? – удивлённо спросила Ирина.
       – В свои силы я верю, – спокойно возразил Данников. – Я хотел бы верить в силу воли больного и силу воли тех, кто его окружает, ибо бороться и победить можно только общими силами. Это титанический труд. Я не преувеличиваю – борьба с этой болезнью требует очень и очень многого.
       – Денег?
       – Мы говорим на разных языках. Дмитрий – кадет, а кадет кадету – друг и брат. Я говорю о смене всей логики поведения, всей системы жизни, об отказе от многих привычек.
       – И тогда возможно выздоровление?
       – Не возможно… Нет. Оно неизбежно. И потому я всем, кто ко мне обращается, задаю вопрос – готовы ли вы к такой борьбе!
       – Дмитрий Николаевич готов. Я знаю. Я верю в его силы, – сказала  Ирина.
       – Я тоже его знаю и верю в его силы. Но вы же сами рассказали мне, в каком он положении. Как же он будет выполнять то, что ему пропишу? Единственно, что он сможет, так это не есть ничего того, чем его кормят там. Он должен питаться тем, что я скажу. А как? Кто это сможет обеспечить?
       Ирина ответила не сразу. Она осмысливала полученную информацию, размышляла над самыми неожиданными трудностями и препятствиями, которые неизбежно возникнут на пути к цели.
       – Что бы эта, как вы сказали, бяка, не ожила там, где осталась самая махонькая частичка её пакости, и не проросла, дабы погубить организм, организм этот надо кормить особо. Словом, много чего нужно, – говорил Данников. – Главный вопрос: кто это сможет делать? И ещё скажу… Надежды на те мероприятия, которые будут в госпитале, очень малы. Все эти радио и химии лишь приглушат и оттянут неотвратимое, если не будут подкреплены общей системой лечения. И главное, всё бесполезно, если больной не настроен на победу. Вы знаете: одну свою книгу я закончил своеобразной главой – там нет ничего о препаратах, там только настрой на победу. У Дмитрия эта книга дома есть.
       – Дочь Дашенька уже отнесла ему её.
       Разговор получился длинный. Ирина уяснила из него, что всё то, что прописывается и назначается в госпитале, выполнять надо неукоснительно, а вот питанием надо заниматься отдельно. Определённые продукты, определённые группы витаминов…
       Она мысленно повторяла: никакого мяса, яйца только из под курицы, домашние, рыба, которая только что била хвостом, причём, речная, больше зелени, ни куска хлеба, ни соли, ни сахара. Фрукты, овощи, зелень, фрукты, овощи, зелень. Возможно ли это выдержать?
       Она не удержалась от этого вопроса и получила жёсткий ответ:
       – На гробы дефицита нет, ну а без места на кладбище тоже никого ещё не оставили… Так я отвечаю тем, кому система моя не нравится.
       Выслушав всё то, что необходимо будет сделать, если вступать в борьбу, Ирина, конечно же, как и многие, подумала: «А может всё обойдётся? Может, всё это лишнее? Но как проверишь? Цена ошибки – гибель любимого человека…»
       Да, он был её любимым, он был самым любимым на свете. Она уже давно подумывала о смене профессии. На устроенную ельционоидами нищенскую зарплату преподавателям прожить было нельзя. А ведь у неё на руках были два сына. Правда, один учился в суворовском, но ведь ему, когда приезжал домой, тоже хотелось и переодеться во что-то и поесть вкусненькое. Правда, все расходы на поездки в Тверь брал на себя Теремрин. Она же, разве что лакомства готовила – печь пирожки, жарить всякие котлетки она была мастером. И Александр, сын Теремрина, и её сын отдавали должное этим гостинцам, да ещё и ребят угощали.
       – Может быть, попросить выписку и показать вам?
       – Никакой выписки вам никто не даст. Её даже и потом, когда его выпишут из госпиталя, отправят опечатанной в поликлинику. Вполне достаточно того, что вы мне сказали. Повторяю, я буду лечить не конкретную бяку, или то, что осталось после неё после удаления, не конкретные повреждения – я буду лечить больного, всего, в общем и целом. Это вы должны понять.
       Ирина поблагодарила, сказала, что готова к испытаниям, но всё же должна многое осмыслить. То, что она будет делать всё – это не подлежало сомнению. Вот только справится ли? Да и дадут ли её это делать?
       На следующий день они договорились встретиться. Данников обещал написать основные инструкции – всё остальное он предложил уточнять по телефону в процессе лечения.
       Ирина долго не могла заснуть. Никак не укладывалось в голове, что вот целый госпиталь, да ещё лучший в стране, не может гарантировать Теремрину полного избавления от недуга, а Данников, берётся за это дело с удивительной уверенностью. Надо признаться, она книг Данникова не читала, да и видела его лишь однажды. Мир настолько свихнулся, что она поверила бы скорее в успех в том случае, если бы он назначил сумму за лечение, причём баснословную. А тут он собирался помогать просто так, и был уверен, что поможет.
       Ей ужасно захотелось к Теремрину немедленно, сейчас же. А тут ещё вспомнила, что если бы не трагедия, они бы как раз находились бы с ним в Твери, в гостинице и даже мороз пробежал по всему телу – так ей захотелось почувствовать его объятия, его всего, быть в его власти. Но, увы – её ждала холодная постель…
       Каждая женщина мечтает о семье, и каждая мечтает о семье хорошей.
Почему же не сложилась её жизнь? Почему же осталась она вот в таком непонятном, просто невероятном положении. Разве она не могла иметь своих, именно своих детей, а не воспитывать сыновей своего погибшего мужа? Если бы ещё он был сам жив, как-то легче всё воспринималось. А так… Да, она убедила сама себя, что это её дети, да, она привязалась к ним. Не было никакого другого выхода: они остались совсем одни. Отец Синеусова умер давно, а мать не смогла пережить известие о гибели сына. Что же было делать? Сдать их в детский дом? Но ведь они уже считали её мамой. Трудно было сказать наверняка, что так считал старший, но младший даже не сомневался в этом. Как, с какими глазами делать это? И ради чего? Ведь своих детей, как считалось тогда, она иметь не могла.
       Мать сказала.
       – Неси свой крест, Иринушка. Заслужила…
       Заслужила… Почему? Почему именно ей выпала такая судьба? Чем прогневила Небеса? Тем, что впервые попав на курорт, не сдержалась и увлеклась Синеусовым? Или тем, что не разобралась в нюансах отношения с Синеусовым и бросилась в объятия Теремрина, как в омут с головой, ничего не оценивая и ничего не соображая, а точнее, не желая соображать. И вот результат. Разрыв с Теремриным и прекращение беременности.
       После гибели Синеусова она побывала у священника. Долго говорила с ним, сетовала на судьбу и вопрошала, почему же одни гуляют напропалую, и всё им как с гуся вода, а здесь…
       Священник сказал твёрдо: «На других не смотри… О своей душе печься надобно. Да и что ты о других знаешь? Это с виду они веселы, а ведь кого-то уже настигла кара, кого-то неотвратимо настигнет после. Просто не каждый понимает, за что ему такое. Пришла вот намедни ко мне пожилая женщина, да и говорит, мол, хочу свечку за здравие доктору своему поставить. Оказывается, была на приёме и разоткровенничалась, расплакалась, поведала, что одна, совсем одна. Пенсия мизерная, истинно демократическая. Для того, чтобы прожить, вещи приходится продавать. А врач ей какие-то гостинцы, что больные принесли, всучила, да ещё и денег дала, просто заставила взять. Только и спросила, мол, дети то почему не помогают. А та ей в ответ: да как-то, мол, не завела».
       Священник напомнил басню: лето красное пропела…
       Ирина, стараясь разобраться в своих бедах. То мысленно пыталась Синеусова винить, то Теремрина, но всё более склонялась к тому, что, кроме себя, винить некого. Когда вышла замуж за Синеусова, вроде бы как-то всё устроилось. Складывалась семья. Вместе гуляли с детьми, часто ездили в дом отдыха. И вдруг – такая трагедия.
       Как она жила всё это время до случайной встречи с Теремриным во дворе училища!? Надрывалась на работе… Посоветовали ей, поскольку она до поступления в пединститут в медучилище поучилась, закончить курсы детского массажа. Мол, работа эта теперь хорошо оплачиваема. Так и сделала. Но как можно подрабатывать массажем, если преподаёшь в школе. И она решилась. Тайно от мамы, тайно от всех устроилась в детскую поликлинику, ну и постепенно стали появляться заказы в нерабочее время. Ходила по вызовам на дом. Поправила семейный бюджет, а то ведь лишних ботинок сыновьям офицера, отдавшего жизнь за демократию, на демократические оклады купить невозможно было.
       И вдруг, словно подарок Небес… Год с Теремриным пролетел, как одно мгновение – она будто бы побывала в сказке. Теремрин был необыкновенно предупредителен, ласков, галантен. Она любила, любила до беспамятства. Она словно парила по жизни. Дети не узнавали её, на работе удивлялись… Нет, это, конечно, все не то… Не семья… Но она была счастлива, она считала часы до новой встречи. И работа спорилась легко. Одно не давало покоя. С некоторых пор съедала её жгучая ревность к той, что была рядом с ним, к жене, хотя и убеждала себя, что с ней он бывает по необходимости. Да и поменять ничего нельзя. Не могла же она увести его от его родных детей к детям, да ещё и не своим, а Синеусова. Достаточно того, что он уже помог старшему поступить в училище и собирался определить туда же младшего.
       И вот всё рухнуло… Всё, всё, всё. Счастье, уверенность в будущем. Теремрин оказался между жизнью и смертью, и Бог весь, куда ближе. Данников прямо сказал, что если даже его поставят на ноги, как и в первый раз, после ранения, то нет никаких гарантий, что не подведёт его жизненную черту тот недуг, который не дремлет, который лишь затаился, когда ему талантливый хирург метко и внушительно ударил по рукам. Но ни одному хирургу не дано знать, всё ли удалось сделать. Да и невозможно сделать всё с этой болезнью, которая после встречи со скальпелем лишь затаивается – её могут победить другие средства борьбы.
       Она отчётливо поняла, что может остаться без своего любимого, без своей надежды… Подумала и о том, что всё может обернуться и так, что он будет угасать медленно, уже оторванный от неё. Он может и вовсе не встать на ноги.
       Она вспомнила слова Данникова о том, что недуг, который зацепил его, воюет против своей жертвы, как дьявол, без перерыва, днём и ночью, когда человек борется с ним и когда отдыхает от этой борьбы.
       Ирине захотелось немедленно, сейчас же вступить в борьбу за жизнь Теремрина, но была ночь, и надо было ложиться спать. Люди связаны по рукам многими условностями – распорядком дня, рабочими днями, часами посещения больных. Дьявол постоянно в борьбе с людьми.
       Она долго ходила по комнате. Наконец, приняла-таки снотворного и даже с его помощью уснула с большим трудом.

        ГЛАВА ШЕСТАЯ
            
       В канун отъезда в Россию Алексей Николаевич побывал на кладбище, постоял у могилы той, которую он назвал своею женой в эмиграции, и медленно пошёл по тенистой аллее к выходу.
       Неожиданно его окликнули:
       – Алексей Николаевич, вы меня помните?
       Перед ним стоял сын Северцева.
       – Да, Алёша, конечно, помню.
       – Я по вашу душу, Алексей Николаевич, – сказал Алексей и, оглядевшись, прибавил, – и специально пришёл сюда. Вы мне можете уделить какое-то время?
       – Да, конечно. Но, наверное, здесь не лучшее место для беседы?
       – Отчего же? Напротив. Посидим в трапезной храма. С настоятелем я уже договорился. Во всяком случае, лишних глаз да ушей здесь не будет.
       Они прошли к храму. Человек в чёрных одеждах поклонился им и проводил в просторную комнату, посреди которой стояли простой струганный стол, покрытый светлым лаком и скамейки. В комнате никого не было. Теремрин с интересом осмотрелся и, остановив взгляд на иконах, перекрестился.
       – Вы собираетесь в Россию, – сказал Алексей.
       – Собираюсь, – подтвердил Теремрин.
       – Мне отец сообщил.
       – И чем могу быть вам полезен? – сухо поинтересовался Алексей Николаевич, вспомнив, где служит Алексей Северцев.
       – Не мне… России.
       – Не громко ли сказано? – спросил Алексей Николаевич, сев за стол и указав Северцеву место напротив себя.
       – Даже слишком тихо. О том, о чём скажу вам, кричать надо в России на каждом перекрёстке, чтобы соотечественники наши задумались, наконец, к чему их привёл режим Ельцина. Я вам, помнится, говорил, что пошёл служить в органы разведки, чтобы бороться с коммунизмом. Но вот коммунистический строй рухнул, а наши политики Запада с ещё большим энтузиазмом разрабатывают планы по разрушению России.
       – Я это вижу, я это чувствую, – согласно кивая головой, огорченно сказал Алексей Николаевич.
      – Вы это чувствуете, потому что способны к глубокому анализу, основанному на своём богатейшем опыте, а я об этом слышу каждый день. Особенно злобствуют Соединённые Штаты. Они хотят придвинуть к самым границам России позиционные районы ударных ракетных комплексов под видом противоракетной обороны и превратить некоторые бывшие союзные республики в ударные отряды будущей агрессии. Ведь янки давно поняли, что их солдаты полное дерьмо, что против русских в открытом бою они не выстоят и минуты. Поэтому в планах у них подготовить грузинскую армию, вооружённые силы Прибалтийских стран, вооружённые силы Украины для вторжения.
       – Ну, с Украиной вряд ли что-то получится, – возразил Алексей Николаевич, но, подумав, всё-таки прибавил: – Хотя, конечно, всё, что к западу от Днепра, уже давно превращено в некую космополитическую массу, которую недаром зовут заподленцами из Подляхии. Подляхией всю эту часть суши, покрытую салом, назвал ещё Ломоносов – мол, под ляхами она ходит, да и на карте как раз под ляхами изображена. А Грузия? Неужели так коротка память? Ведь Россия не раз спасала грузинский народ от полного истребления турками.
       – А сейчас грузины гостеприимно принимают чеченских бандитов, которые отдыхают у них перед новыми набегами… Мне многое известно. Мне известно и то, что Запад зарится на земли Южной Осетии и Абхазии, а поскольку абхазы и осетины не хотят идти под грузин, янки предлагают их просто-напросто ликвидировать, как в своё время они ликвидировали индейцев. Зачистить, так сказать. Я бы мог передать кое-какие документы руководству России. Но кому? Мне известно, что Ельцин в полной зависимости от американского президента, и просто удивительно, что Россия ещё держится. Видимо, внутри России кто-то всё ещё мешает ему и его клике окончательно сдать страну.
       – Не так-то это просто, победить Россию, – задумчиво сказал Теремрин. – Вон какую ставку американцы делали на Колчака. Всего-то оставалось ему запустить на Транссиб специально сформированный американский железнодорожный корпус, который должен был занять все станции и парализовать эту главную артерию. И всё. Дальний Восток и Забайкалье, Сибирь и Урал потеряли бы всякую связь с центром. Они бы принадлежали Америке. Но ведь и у него в штабе не все были предателями, не все шли против большевиков за интересы Антанты. Кто-то свято верил, что борется за Россию. И получалось, что борцы за Россию были и у белых, и у красных, а воевали друг с другом. А направляли их те, кто хотел полностью расчленить и уничтожить нашу страну. Так что, как видишь, Алёша, ничего нового ты мне не сказал.
       – Так скажу… На Грузию янки готовят нового президента, более решительного, чем Шеварднадзе. На Украину готовят нового президента, который будет добиваться досрочного вывода Российского Черноморского флота из Крыма, чтобы сделать там базу шестого американского флота и подготовить плацдарм для наступления на Москву. Эти планы обсуждаются очень серьёзно. Крым отсекали от России постепенно. Вы знаете, что сын Хрущёва принят в США, как родной – плата за Крым. Вы знаете, что Ельцин не только не попытался восстановить справедливость и вернуть России Крым, переданный Украине Хрущёвым без всяких оснований, самым незаконным образом. Напротив, он ещё пытается сделать Севастополь, который и по сей день остаётся русским городом, и Украине никогда не передавался, тоже украинским.
       – Да, Крым важнейший стратегический пункт, – согласился Алексей Николаевич. – Ещё Григорий Александрович Потёмкин писал Екатерине Великой, что Крым положением своим разрывает наши границы и прибавлял, что ясно видно, для чего хан нынешний, то есть тот, что принял сторону России, туркам неприятен: для того, что не допустит их через Крым входить к нам, так сказать, в самое сердце. А теперь и вообще границы отодвинуты. Успел Ленин Харьков и Донбасс отдать формируемой тогда Украине, чтобы ленивым, обожравшимся салом заподленцам за Днепром, дать рабов, которые будут кормить и бандитскую львiвщiну и ей подобные области. Редкий месяц не передают сообщения о трагедиях на шахтах Донбасса. Гибнут люди. Гибнут те люди, которые именно как рабы пашут на этот край заподленцев из Подляхии.
       – А вы весьма резки в выражениях.
       – Душа болит… Сколько за Крым крови пролито! Мои дед и прадед воевали в Крымскую кампанию, когда Англия, Франция и Турция пытались отнять у России Крым. Брат моего прадеда сложил там голову. Отец получил ранение. Его оперировал сам Пирогов. Под огнём врага оперировал. Это всё хранится в нашем, – он хотел сказать архиве, но поправился и сказал, – в нашей памяти. Я не могу себе представить, как можно даже заикаться о том, что город Русской славы принадлежит кому-то, кроме России.
       – По-моему мнению, – сказал Алексей Северцев. – Севастополь сегодня для России равен Сталинграду… Я немного знаю историю. Не удержали бы Сталинград, плохо было бы. Не удержимся в Севастополе, придётся отдавать Крым, а дальше через Куликово поле драпать до Москвы.
       – Грубо, грубо говоришь, Алёша, – заметил Алексей Николаевич. – Запомни: не будем мы драпать. Будут драпать враги России и драпать в прямом и переносном смысле. А вот лозунг ты подсказал хороший. Повезу его в Москву: «Севастополь сегодня – наш Сталинград. Россия, из Крыма ни шагу назад!»
       – Долгие годы наши предки возвращали выходы к Балтийскому и Чёрному морям, а утратить их можно мгновенно. Прибалтика уже вроде как и не наша. Вот вам плацдарм для создания ударной группировки. Ну и Крым. Поэтому вам важно убедить кого-то там, в России, постараться создать общественное мнение – из Крыма уходить нельзя, нельзя ни в коем случае. Ибо на следующий день там будут янки, и их поганые сапоги будут топтать могилы героев – защитников Севастополя и времён Крымской, и времён Отечественной войн.
       – Кстати, Алёша, я тут открыл ещё один ужасающий факт. Во время Великой Отечественной войны Крым и Севастополь гитлеровцам удалось захватить не случайно. В Крыму этому способствовал Мехлис, а ему помогали под Харьковом Хрущёв и Тимошенко, загоняя в котёл и в плен врагу пятисоттысячную группировку. Теперь учёными уже доказано, что это не было случайной ошибкой, а сваливали всё на бездарность Тимошенко, чтобы не показать то, что Тимошенко и Хрущёв были пособниками Гитлера.          
       – Неужели в России до сих пор об этом не знают? – спросил Северцев.
       – Пропаганда – вещь страшная, убийственная. Всё валят на Сталина. А на самом деле остатки пятой колонны вредили всю войну. Впрочем, это разговор долгий. Мне же пора, да и тебе, наверное, на службу?
       – Вот я вам приготовил кое-что, – сказал Алёша. – Это написано вашим детским кадетским шрифтом, который, как ни странно, не могут расшифровать даже специалисты. Видимо, он столь необычен и столько в нём ироничных и шуточных моментов, что без знания кадетского колорита, нечего и браться. Мне отец помог зашифровать. А что там, узнаете, когда прочтёте уже в России. И хочу вам ещё сказать, что готов свято служить России. Если удастся кому-то сообщить об этом, буду признателен.
       Алексей Северцев ушёл первым. Алексей Николаевич ещё некоторое время поговорил с настоятелем храма, который как раз освободился и заглянул в трапезную.
       Да, все они были далеко от России, но всех их связывала боль за Родную Землю. А многострадальная эта Земля, избавившись от казавшегося прежде страшным и убийственным коммунистического режима, теперь подверглась риску быть расчленённой, растерзанной, распроданной по кускам. Причём такие надежды появились у врагов России именно после падения Советской власти.

       Вечером у Алексея Николаевича собрались его воспитанники. Теперь уже они пришли прощаться, поскольку наутро генерал Теремрин отправлялся в далёкий путь.
       Первыми как всегда пришли уже знакомые нам Северцев и Новицкий, затем подоспели и другие. Обычно собиралось семь-восемь человек. Для большей аудитории общение в квартире было не очень удобным. Для более многочисленных собраний выбирали кадетский клуб.
       – Волнуетесь? – спросил Новицкий, устраиваясь поближе к командирскому столу – так он сам прозвал его давным-давно, при первых встречах у бывшего своего начальника корпуса.
       – Как не волноваться?! Сказано ведь, что тот, кому доведется побывать в России, не узнает её, – вздохнув, ответил Алексей Николаевич. – Да ведь и встреча с родными людьми не может не волновать. Сына то я всего несколько раз видел, а внука и правнуков – не видел вовсе.
       – Россия! – задумчиво проговорил Северцев. – Какая она сейчас, Россия?! Униженная и оскорблённая, урезанная в границах.
       – Причём урезанная несправедливо, очень несправедливо, – заговорил пришедший на эту встречу Михаил Туманов.
       Он узнал от своих однокашников, что в прошлый раз Теремрин рассказывал об его отце, посетившем Теремриных мартовской ночью трагического для России семнадцатого года. Он хотел расспросить о нём, сложившем голову в Крыму, но считал, что в начале разговора делать это неуместно.
       – Мой отец воевал в армии Врангеля, погиб на Перекопе, не испытав всего ужаса бойни, которую затем учинили в Крыму большевики, – продолжил он. – А теперь Крым, столько раз политый русской кровью, вроде бы и не русский. И Севастополь – город Русской славы, именно Русской и никакой другой, ельциноиды по указке Запада стремятся отдать самостийным властям вечно продажной по отношению к России Украине.
       – Вы же юрист, Михаил Туманов, вы сильный юрист, – сказал ему Теремрин. – Ещё в корпусе проявилось у вас обострённое чувство искания правды, быть может, даже, я не побоюсь этого слова, искания истины. Законно ли владеет странное формирование, названное Украиной, и Крымом, и Севастополем, да и всеми теми областями, которые просто так, в угоду силам зла, подкинули им Ленин с подручными в годы учинённой ими бойни русского народа?
       – Нет, не законно! – с жаром ответил Туманов. – Ни одного юридически оправданного акта по этому поводу я не видел, да их и не существует. Нужно исходить из данных, как и в каких границах присоединялось к России то, что вместе Малороссии стали звать Украиной, желая уйти от наименования Малой России.
       – Вы читали поучения преподобного Лаврентия Черниговского? – поинтересовался Алексей Николаевич и, не дожидаясь ответа, дабы не вводить в конфуз своих питомцев, тут же стал рассказывать: – Преподобный предрекал для Украинской Православной Церкви трудные времена. Видимо, они настают. Но зарождалось всё давно, очень давно. Преподобный указывал, что Киев – это второй Иерусалим и Мать Русских Городов, что для малороссов родными являются слова Русь и Русский. А всё началось с Польши. Преподобный пишет, что в Польше была тайная иудейская столица. Иудеи принуждали поляков завоёвывать Русь. Когда поляки завоевали часть Руси, то отдали иудеям в аренду Православные монастыри и церкви. Священники и православные люди не могли без их разрешения совершать там обряды. Зато католической унии была открыта дорога. Тогда же и начались выверты с названием. Иудеям очень не нравились слова: Русь и Русский, поэтому сначала земли, завоёванные поляками и отданные ими в аренду, назвали Малороссией. Затем опомнились, ведь там слышалось слово Рос, а потому назвали Окраиной. Слово Окраина показалось позорным и унизительным. Почему Окраина? Что за Окраина? Окраина России? И тогда несколько видоизменили, назвав Украиной для того чтобы Русские люди, проживающие на землях Киевской Руси, стали забывать, что они Русские и постепенно отрывались от Святой и Православной Руси. А далее задача обыкновенная – оторвать от Руси, одурманить, вызвать ненависть у русских, названных украинцами, к их же братьям Русским, а затем послать против них войной. На Западе, особенно за океаном, солдат не осталось, кроме немцев. Немцев послать воевать против русских теперь проблематично, а превращённых в дебилов жителей Подляхии, вполне можно – тем более их Западу совсем не жалко. Так что на наших глазах и к нашему ужасу Русские люди на Правобережье Малороссии постепенно превращаются в западленцев из Подляхии.
       – Может, в заподленцев – от слова подлость?! – вставил Туманов.
       – Можно и так, – согласился Алексей Николаевич. – Так называемая украинизация проводилась с давних времён, ведь Русь не давала покоя тёмным силам Запада и особенно тем, кто точит ножи, сидя за океаном и старается навредить в первую очередь России, а во вторую очередь и Западным странам. Ещё в тысяча девятьсот двенадцатом году наш знаменитый юрист Пётр Евгеньевич Казанский говорил, что мы живём в удивительное время, когда создаются искусственные государства, искусственные народы и искусственные языки. Если мы углубимся в историю, то увидим, что слова «украйна», «украинный» в русских летописях имели значение пограничных, окраинных земель, но не земель, населённых каким-то иным народом. Народ был один. Просто он во времена, тяжкие для России, попал в плен к зверопольским людоедам. Польская нация – жестока, цинична, лицемерна и бессердечна. Это она доказала и во времена Иоанна Грозного, бесчинствуя в русских пределах вместе с другими звероподобными нациями, в смутные времена, во время нашествия французов, в котором зверополяки приняли самое активное участие и поживились бы немало, если б не нашли могилу на полях России вместе с отщепенцами из других стран. Ну и, конечно, чудовищные факт, который леденит душу – истребление в двадцатые годы сотен тысяч красноармейцев, захваченных в плен в результате неудачной попытки Тухачевского наступать на Варшаву. Только вдумайтесь! Наверное, лишь в польской голове могла родиться идея отрабатывать приёмы штыкового боя на живых людях, а не на чучелах. Красноармейцев ставили на поле, разумеется, связанными, чтобы они не могли сопротивляться, и инструкторы, как на схеме, показывали наиболее уязвимые части тела, куда надо вонзать штык. Ну и польские новобранцы с большим удовольствием проделывали эти упражнения, постепенно умерщвляя свою жертву. И так изо дня в день… Даже далеко не все зверства гитлеровцев могут сравниться с подобной изуверской жестокостью. Затем, кто-то из польских офицеров придумал ещё одно рациональное использование пленных. Польских солдат стали обучать убийству людей с помощью сапёрных лопаток. И снова леденящие душу тренировки на живых людях. Удар – не получилось… Но кровь льёт и раненый страдает. Ничего… Инструктор объясняет, показывает сам и снова даёт команду. Второй удар – снова неудача. Опять объяснение. Если жертва теряет сознание, её оттаскивают в сторону, чтобы привести в порядок для дальнейшей тренировки и подводят новую. И снова р-раз! Наконец, приём выполнен правильно. Пленный мёртв – зверополяк в восторге! Вот такое чистилище прошли наши деревенские парни, призванные в Красную Армию и бездарно сданные в плен германским шпионом времён Первой мировой и будущим красным маршалом Тухачевским, кстати, готовившим переворот с целью сдачи СССР гитлеровской Германии. А теперь поляки вопят о каком-то Катынском расстреле. А ведь расстреливали польских офицеров, пожелавших воевать в рядах Красной Армии против Германии, именно фашисты. Что же касается расстрела польских офицеров сотрудниками НКВД, то они были единичны. Советская разведка установила личности некоторых палачей, истреблявших красноармейцев в начале двадцатых. И что нужно было с ними сделать? Отпустить? Отпустить и помиловать этих зверей? Ну а пропаганда тех стран, в одной из которых мы с вами нашли убежище, увы, всегда лжива и отвратительна. Жаль, что в России ещё многие не знают всей правды о том, как были истреблены сотни тысяч русских парней зверополяками на зверопольских полигонах. Польша исчерпала терпение Небес. Помните, я вам как-то рассказывал, что ещё в 1893 году во время открытия Варшавского собора святой праведный Иоанн Кронштадтский предрекал: «С горечью вижу я сооружение этого храма. Но таковы веления Божьи. Недолго спустя, по постройке его – зальётся Россия кровью и распадётся на многие кратковременно-самостоятельные государства. И Польша станет свободной и самостоятельной. Но я предвижу и восстановление мощной России, ещё более сильной и могучей. Но это свершится много позже. И тогда будет разрушен Варшавский собор. И тогда доля испытаний постигнет Польшу. И тогда закроется её последняя историческая страничка. Звезда её померкнет и потускнеет». Польша была разгромлена и оккупирована Германией, но Россия спасла её. Но какова благодарность? Польша ныне первая в ряду ненавистников России – это и приведёт её к тому, что предрекал Иоанн Кронштадтский. Ну да Бог с ней. Будет ей по делам её. Нас должна волновать Россия. Вот я и хочу взглянуть на всё своими глазами, а если Бог даст силы, то и помочь тем, чем смогу помочь.

                ГЛАВА СЕДЬМАЯ

       Теремрин получил весь комплект положенных на ночь уколов, и ему казалось, что он даже задремал, но какой-то шорох или шум на улице, за окошком, заставил очнуться ещё не от сна, а от полузабытья.
        Подумалось: «Вот и ещё один день минул и не принёс ничего нового. Обследования, обходы, перевязки, инъекции…»
       Снова установилась тишина. Корпус был внутри госпитального комплекса зданий, и шум с московских улиц долетал каким-то монотонным гулом.

Тишина. За окошком листва шелестит,
И в безмолвии призрачном этом
Безразлично луна из-за тучки глядит,
Пеленая безжизненным светом.
Что же, что же грядущий готовит мне день?
На какие вопросы ответит?
Не вспорхнет ли душа, не оставивши тень?
Ведь никто её взлёт не заметит!

      Он хотел записать эти строки, но записать не мог и достал из-под подушки оставленный дочкой Дашей диктофон. Включил его и тихо продиктовал, подумав: «Зачем? Нужны ли будут кому-то мои стихи? Впрочем, я же читаю стихи своей бабушки… И они мне нравятся. Может, и мои внуки прочтут. Им скажут, мол, был у них такой вот дедушка. Всё суетился, метался по жизни. Что-то написал… Но что? Кто на память перечислит? Может, статься и никто. Разве только дочурка Даша, его маленький и верный дружок… Пожалуй, только она одна и понимает своего непутёвого папу».
       У него скатилась слеза по щеке. Он вспомнил, как недавно его поразило одно не Бог весть какое серьёзное, но сравнение. Он отдыхал в санатории. Одни приезжали, другие – уезжали. А он только приехал, и ему казалось, что впереди так много времени. Но и его время прошло. И тогда он вдруг подумал, что вот так и на Земле. Одни рождаются, вырастают, другие стареют и уходят из жизни, а мир от этого не меняется. Всё идёт своим чередом. Ведь в санатории те же танцы, экскурсии, завтраки, обеды и ужины были до его приезда, затем – были при нём, будут и после его отъезда. И всё останется по-прежнему и в этом госпитале, и в городе, и в стране, и мире, когда выпорхнет лёгкой, почти незримой тенью его душа и улетит куда-то в неведомые дали…
       Долго ли будут помнить его? Только близкие родственники… Да и то, долго ли? Дочка? Да, она связана с ним необыкновенной духовной связью – она пишет и из неё со временем получится писательница. Она учится у него, она не даёт покоя множеством профессиональных, нравственных вопросов по теории литературы. Да, ей действительно его будет не хватать. Она почувствует ту пустоту, тот вакуум, который образуется после ухода в лучший мир человека, с которым ты незримо связан и связан постоянно.
       Именно Дашенька принесла книгу Данникова и попыталась забрать томик «Войны и мира». Томик он отстоял, сказав, что всё-таки хочет ещё полистать его. Но книгу Данникова положил на видном месте и теперь потянулся к ней. Том Данникова был толстым – более 600 страниц, но Даша сказала, чтобы он прочитал всего лишь несколько страниц в самом конце, начиная с 615-й. И он читал эту главу постоянно. Там значилось: «Вместо послесловия». Он читал эту главу в минувшие дни, решил почитать её и теперь:
       «В основе любого начинания лежит мысль. Воистину, мысль – это вещь могущественная, если налицо явное намерение, настойчивость и огромнейшее желание осуществить её. Это относится ко всему, в том числе и к сфере болезней. Если вы пожелаете выздороветь так сильно, что готовы ради этого всё поставить на карту, вы, несомненно, победите болезнь. Для успеха достаточно одной глубокой идеи».
       Он оторвался от книги. Он тогда ещё не знал, да и не мог знать, что Данников мыслил категориями космическими, что пройдут годы и эти категории будут озвучены в «Откровениях людям Нового века», где будет сказано: «…мысль есть великая сила Духовного Мира!»
       А в Диктовке от 26 марта 2006 года, наименованной «Что делать?» Создатель укажет: «…Мысль человека всегда может и должна материализоваться. Я помогаю людям, Я знаю ваши мысли и добрые из них, как правило, даю возможность материализовать. Мысль человека, искание человеком свободы тоже может быть материализована, но только в случае, когда человек стремится, приняв Веру, познать Истину. Человек, познавший Истину, познавший Бога, получает право быть свободным в Вечности и быть рядом с Богом, в Гармонии с Его Сущностью».
       Здесь, в госпитале, он постоянно только и слышал: этому больному врачи подарили полгода, тому – год, а тому – целых два. Врачи подарили! А насколько принимал в этом подарке участие сам больной?! Был пассивным наблюдателем? Подарили? Зачем? Помучить ещё немного себя самого, а вместе с тем и родных, близких? Кому-то помешать учиться, кому-то работать. А цель? Какова цель? Дать тому, что осталось от живого и здорового человека, то есть его контурам, ещё некоторое время поглощать и перерабатывать пищу, всем создавая обузу и никому не принося пользы? Пройдут полгода, подаренные врачами, может даже год. Пройдут неизбежно, и разлука с близкими неотвратимо наступит. И вскоре забудут этого человека. Да, сначала будут ходить на кладбище, будут поминать, но его уже не будет в строю, он уже не сможет оказывать влияние на происходящие события, а потому вслед за тем, как уйдёт из жизни, уйдёт и из памяти.
       Разумеется, есть имена, которые не забываются. Их много, но сейчас он подумал именно о писателях – о Толстом, о Достоевском, о Тургеневе, о Бунине, о Шолохове…
        И задал себе самому вопрос: «А что скажут обо мне? Дети ещё хоть что-то знают, хотя, кроме Даши, вряд ли кто-то назовёт даже книги, написанные мной. А что скажут внуки? Зачем же я жил на земле, если сказать обо мне нечего?»
       Этот вопрос обжёг самое сердце.
       «А ведь мог, мог написать во сто крат больше, чем написал, мог написать что-то такое, что действительно нужно… Впрочем, мог ли? Отец говорил, что настоящий прозаик складывается к пятидесяти – не раньше. И вот уже этот возраст не за горами, и вот уже пора браться за перо, и вот уже опыт, богатый жизненный опыт приобретён, вот уже есть, что сказать людям, но… Видимо понял я это слишком поздно. Но что там говорит Данников?»
       Он снова стал читать:
       «При онкологических заболеваниях и медицинская наука, и народная медицина, и сами больные стремятся найти панацею в одном каком-то лекарстве. Каждый год появляются чудо-препараты, якобы способные излечить рак – заболевание, практически поражающее весь организм человека, но, к сожалению, как они появляются, так и исчезают, добавив ещё одну главу в книгу многовековых страданий и болезней человеческого организма. Значит, нет выхода? Он есть, и только один – строжайшее комплексное и сложное лечение. Это и есть тот чудо-препарат, которому под силу выйти победителем из опаснейшей схватки. Рак можно лечить, необходимо лечить, но только все 24 часа в сутки, используя все достижения научной и народной медицины, ни на секунду не забывая, что эта болезнь и секунды не отдыхает в своей разрушительной работе. У дьявола нет выходных. Он не ведает, что такое усталость, и трудится без передышки в любую бесконечно малую величину времени. Ему нет дела до вашего прошлого, настоящего, до вашего будущего. Девиз этой болезни: «Я есмь!». И эпизодическими наскоками с нею не справиться. Это и есть та самая идея, которая способна победить зловещую болезнь: лечитесь все 24 часа в сутки, ежедневно, без выходных, всю вашу жизнь на земле. Трудно? Но возможно! И сражаться без устали и сомнений, не давая места пессимистическим настроениям, безволию, лени и т.п.»
       Теремрин огляделся. Что он мог сделать? С чего начать? Только диктофон и блокнот были у него под рукою. Что касается рекомендованной еды, он ел лишь то, что дозволил Данников, и что принесла Ирина. Что ещё? Начать работать? Он слышал, что творческая работа – великое оружие против любого недуга. Но над чем он мог работать? Книг по истории не было. Политических книг не было. Но только ли в этом смысл творчество? А нравственность? А духовность? Разве их нельзя дать через произведения лирические? Разве Тургенев и Бунин не являются величайшими учителями в нравственности и благонравии?!
       И он решил: «Завтра начну обрабатывать дневник. Там есть основы для многих рассказов. Но что это? – обратил он внимание на следующие строки послесловия к книге Даникова: – «Что нужно делать завтра – делайте сегодня. Что нужно сделать днём – делайте, пока рассвет!»
       Хотелось читать дальше. Слог Данникова завораживал. Но ещё более хотелось сделать хотя бы один шаг по тому пути, который он указал:
       «Бороться? Как? А не начать ли создание собственного цикла, по аналогии со знаменитыми «Тёмными аллеями» Бунина? Не слишком ли дерзко? Впрочем, я же не смею сравнивать себя с этим мастером слова, я только хочу взять с него пример! Возьми себе в пример героя и иди по его стопам. Так, кажется, учили древние. Они даже рекомендовали стараться превзойти. Но в моём случае это слишком. Итак… Рассказ. Пусть рассказ о любви. Ничего большего я сейчас не сделаю. Как же начать его? Как назвать? Как писать, когда писать трудно, когда трудно находиться в напряжении и держать авторучку даже несколько минут. Блокнот и диктофон… Читать дневник, на ходу обрабатывая и начитывая на диктофон уже в отредактированном виде».        Он открыл дневник. Первая из целой череды записей была давняя, она относилась ко времени перестройки и даже стояла дата «19 июня» и год, который Теремрин решил не указывать.
       Как давно это было, как ужасно давно…
       Он стал начитывать на диктофон, и вновь окунулся в те давние ощущение. В ту уже неповторимую пору светлого, радостного времени – эпохи социализма. Получился небольшой пока ещё незаконченный рассказик:
       «– Вы помните знаменитый Бунинский «Солнечный удар»?
       С этого вопроса начал свой разговор со мною мой собеседник, человек уже немолодой, с проседью в висках, придававшей ему некоторый колорит. Он, очевидно, нравился женщинам и знал это.
       – Да, конечно, помню.
       – А я от него просто в восторге… Я много раз перечитывал его и, поверите ли, мечтал как мальчишка  о том, чтобы со мной, хотя бы раз в жизни приключилось подобное. Н-да, мечтал, – повторил он, глядя в окно на однообразный и унылый дорожный пейзаж  – дорога шла лесом, и лишь мачты электропередач мелькали, словно верстовые столбы, ибо самих верстовых столбов разглядеть было трудно – для того, чтобы их увидеть, надо было пристально смотреть в окно.
       Поезд Москва – «Санкт-Петербург» – был действительно скорым и даже именовался экспрессом, потому что летел стремительно, обгоняя, казалось, само время.
       – И что же, мечта так и не сбылась?
       – Если б не сбылась, речи не заводил.
       Он помолчал, и вдруг оживлённо продолжил:
       – Однажды, знаете ли, такое почти случилось. Причём давно, ещё до перестройки  – в те старые добрые времена, когда любой офицер мог свободно взять путёвку в санаторий и ехать на море, да хоть бы даже в Крым. В санатории «Крым» и приключилась со мной одна занятная история. Вам приходилось бывать в этом санатории?
       – Приходилось, правда, всего один раз. Я любил Пятигорск…
       – Да и я ездил в тот санаторий лишь однажды. Условия по тем временам были хоть куда, да вот скучновато.
       – Это точно. Одному там делать было нечего. Танцы – сплошная пародия. На пляже одни солидные дамы, гордые самой принадлежностью к этому раю и давно забывшие о биении сердца на тайном свидании.
       – Правда, одна отдушина была – санаторий «Фрунзенское», тоже наш военный, только рангом поменьше. Но и там я никого не нашёл. Разве что на вальс или медленный танец. Но, делая ежедневные заплывы от пирса, что близ горы «Медведь», до «Медвежонка», небольшой такой горочки, выпирающей со дна моря, чуть восточнее «Фрунзенского», я обратил внимание на милую мордашку в шляпке. Один раз мы встретились совершенно случайно, затем второй… А плавал я по пять-шесть раз в день. Конечно, видел её не каждый раз, но часто. Мы даже стали приветствовать друг друга. Я не знал, как её имя – мы не представлялись друг другу. Плавала она всегда одна, и это наводило на мысль, что одна и отдыхает. Я, конечно, подумывал о том, как бы перенести наши встречи на сушу, даже решился, что при очередной встрече предложу ей, скажем, сходить на танцы или просто прогуляться по набережной – арсенал развлечений, как помните, там был очень не велик. И вот, когда решение это созрело у меня, она меня опередила. Подплыла и стала жаловаться на мужа, который третий день пил и играл в карты, на неё никакого внимания не обращая. Нужно, наверное, очень допечь женщину, чтобы она вот так бросилась жаловаться постороннему человеку.
       Мой собеседник на некоторое время замолчал, улыбаясь чему-то своему, видимо, приятному. Потом продолжил:
       – Чтобы вы сделали?
       – Назначил бы свидание.
       – Я попытался, но сам понимал, что это нелепо – в номер пригласить было тогда невозможно, ведь на входе в корпус сидели такие церберы, что мышь не проскользнёт. И всё же я попытался назначить встречу.
       – Когда, где? Мы ж не в Москве, молодой человек. Я здесь на виду. Да и мстить надо сразу, – шутливо прибавила она, уже собираясь отплывать от меня, когда меня вдруг осенило.
       – Вы можете продержаться здесь, на этом месте, на плаву минут пять, максимум десять.
       – А что?
       – Есть идея… Я за лодкой.
       – Хорошо, подожду. Но если задержитесь, ищите меня в глубинах морских, – пошутила она.
       Я быстро доплыл до берега, добежал до лодочной станции, шепнул лодочнику, что позарез нужно сплавать до горы «Медведь», чтоб не тревожился и не задумал меня вернуть, и, напирая на вёсла, направил лодку к тому месту, где оставил свою незнакомку.
       – Ну и что, она не утонула? – шутливо спросил я.
       – Нет, что вы. Ждала. Я помог её забраться в лодку, сесть на корму, и вот тут-то действительно был ослеплён, словно яркими лучами солнца, которые исходили от неё. Нет, я не шучу. От неё действительно исходили лучи. Капельки морской воды искрились на её великолепном загорелом теле. Была она удивительно стройна. Полусогнутые ноги, сведённые вместе и кокетливо прислонённые ею к левому борту, поразили меня изумительной стройностью. Изгиб талии требовал действий. Хотелось ринуться вперёд и обнять её. Под купальником угадывались красивые и упругие груди, прищур глаз мешал установить их цвет, но ресницы были длинными, а брови выдавали сосредоточенность. Она рискнула, но, видимо была не уверена в том, что сделала правильно.
       Я снова приналёг на вёсла, направив лодку с обход пирса.
       – Куда мы плывём? – без особого беспокойства спросила она.
       – Мы мчимся в открытое море! – воскликнул я. – Мчимся мстить!
       Она приняла за шутку и рассмеялась. Даже сказала, мол, путь поволнуется, поищет… Впрочем, если проснётся. Он спит в тени под навесом. Я же спешил… Я знал, куда везу её. Эту тенистую, безлюдную лагуну у подножия горы, обращённого в открытое море, я заметил как-то сверху, когда прогуливался по отрогам горы. Подумал ещё тогда, что это, наверное, единственное место на пляже, где можно уединиться. Кругом берег был забит отдыхающими, а до лагуны, видно, посуху добраться нельзя. Я спешил, я старался изо всех сил, не сводя с неё глаз, любуясь ею и лишь изредка оборачиваясь, чтобы сверить курс. Наконец, показалась заветная лагуна. Она, как я и ожидал, была пуста, сверкала золотистым песком и изумрудной волной слегка тревожившей её кромку.
       – И что же ваша пленница?
       – Не могу сказать, что она испугалась или хотя бы насторожилась. Она, как я заметил, не без удовольствия смотрела на меня, даже сказала, что давно уже обратила на меня внимание на берегу. Намёк, что я ей понравился. После этого намёка я удвоил силы. Лодка с размаху врезалась в берег и моя пленница, слегка перед этим привставшая, оказалась в моих объятиях. О, какие невообразимые чувства, какой прилив страсти испытал я в этом момент. Просто передать не могу. Я прижал её к себе до хруста в косточках, я ощутил её всю, наши уста слились в поцелуе, а моя рука оценила достоинство её груди. Я поднялся, чтобы перенести её на берегу и тут же, не разбирая ничего, взять всё, что даровала мне судьба в эти мгновения. Но оказалось, что дарует она мне очень и очень немногое. В тот момент, когда я уже ступил одной ногой на дно, а её ноги и руки – всё обвило меня, передавая необыкновенную, лихорадочную дрожь страсти, я услышал какой-то шум, не сразу от волнения определив его природу…
       Но скоро всё понял. Это были пионерские горн и барабан. Я обернулся. По тенистой, а потому невидимой сверху, откуда я изучал лагуну, тропке спускался отряд артековцев.
       Не знаю, кто из нас с ней был более разочарован. Мы сели в лодку сконфуженные. Наш порыв, оборвавшийся столь внезапно, лишил нас всяких моральных и физических сил.
       Я ещё что-то говорил о номере, о возможности снять комнату, но она только отрицательно мотала головой. Затем устало сказала:
       – Верните меня туда, откуда взяли. Неровен час, действительно муженёк обнаружит отсутствие и поднимет тревогу. Подумает ещё, что утонула…
       Я уже без всякого рвения взялся за вёсла. Она всё также сидела на корме, ещё более желанная от невозможности исполнить это желание. Я придумывал и тут же отбрасывал десятки вариантов. Все не годились. Я сидел задом наперёд и с раздражением наблюдал, как пионеры готовят на пляже лагуны что-то вроде своего пионерского костра. А она дразнила, и я даже потянулся к ней, чтобы ещё раз обнять, коснуться её тела, но она прошептала, словно нас могли услышать:
       – Всё, всё, всё… Пошутили и хватит… Тем более, я отомстила… Я уже была вашей… По крайней мере, виртуально. Ведь ещё немного и…А такой порыв, разве не измена? Просто помешали обстоятельства, оказавшиеся выше моего порыва.
       – Мы встретимся в Москве?
       – А нужно ли?
       – Конечно.
       – Запоминайте рабочий телефон…
       Через минуту я высадил её, а точнее вывалил аккуратно из лодки в море почти в том месте, где и взял на борт. Весь день я был сам не свой. Вечером бродил на набережной в надежде встретить её, бродил, сам не зная зачем. Но так и не встретил.
       – А в Москве?
       – В Москве встретились. Сходили в кино, посидели в кафе, и я проводил её до метро. Ведь солнечные удары не продолжаются долго».

       Утром Теремрин прослушал продиктованное ночью и подумал, а кому и зачем всё это нужно?
       Данников! Где книга Данникова? Вот она… Что же он пишет: Да, да.
       «Пересмотрите свои поступки, образ жизни, отойдите от дурного неблагодарного окружения или среды».
       Свои поступки. Вспомнилась недавняя поездка в Пятигорск, вспомнилась ссора с Ириной, вспомнилось увлечение, свалившееся на него действительно, как солнечный удар… И вот теперь она, Ирина, рядом, а героиня того увлечения? Где она… Всё тщета и суете. Есть только оно – высокое и великое чувство любви, но как разгадать, где любовь, а где кроется обман, именуемый любовью?
        Накануне Теремрин заснул с мыслями о победе над недугом, о возвращении в строй, а теперь пытался понять, почему первый шаг к возвращение в Творчества получился таким, с первого взгляда, нелепым? Не потому ли, что в основе борьбы, в основе победы всё-таки лежит Всепобеждающее Чувство Любви, трудно разгадываемое и осознаваемое. Быть может, этот простенький рассказ стал прологам к произведениям серьёзным? Ведь надо же с чего-то начинать! Но вряд ли удастся вот так неожиданно, вдруг начать, скажем, с повести, а тем паче, романа.
        Он ещё не понимал, что уже само по себе появление мыслей о Творчестве, есть первый шаг к выздоровлению. Он не мог этого понять и объяснить, хотя, возможно, чувствовал всё это в душе на интуитивном уровне. А ведь Интуиция сама по себе уже есть улавливание того, что человеку подсказывает Бог. А сами мысли человека есть по существу пропуск к Богу. Он не знал, что пройдут годы и появится в Интернете 23 июля 2006 года Диктовка именно с таким названием: «Мысли человека – пропуск к Богу!». Там будет сказано:
       «Сначала была МЫСЛЬ, или энергия созидания высоких вибраций, способная материализоваться или быть реализована на любой низкочастотной октаве. Без осознания того, что мысль имеет продолжение, а энергия её во много раз превышает энергию слова или действия, невозможно движение человека к Истине, к Богу и Вечности. Только понимание того, что мысль есть энергия, и энергия, сильнее которой нет ничего, поскольку имеет высокую частоту вибрации, легко воспринимаемую Космосом, спасёт человечество от гибели и даст Надежду на спасение, на будущее вашей цивилизации. Энергетическая связь человека со Вселенной.
      А в очередной Диктовке будет отмечено:
      «Потому Я и подтвердил вам Истину о том, что сначала была мысль, а это значит, первична высокочастотная составляющая человеческой Души – мышление! Затем уже эта высокочастотная гармоника (вибрация) может быть материализована в Физическом (Материальном) Мире, но если она несёт Свет преображения собственного сознания. Я ещё раз говорю вам, что мысль ваша имеет самый высокий энергетический импульс (высокочастотный сигнал), достигающий Меня или Моё окружение быстрее реакции Лукавого».
       Но пока ещё в разгаре были ельциничные и лицемерные, бандитские и испепеляющие нравственные начала девяностые. А потому часто можно было слышать фразу «мысль материальна». И заявление Данникова о том, что мысль – это энергия – опережало время, как и опережали время его методы исцеления. Немногие целители в то время уповали не просто на силу воли самого больного – принцип: лечить не болезнь о больного уже нарождался – совсем немногие целители уповали на мыслительную работу своих пациентов, на силу их мысли, как главного энергетического механизма, способного с помощью Бога творить чудеса.
       Причём творить чудеса именно в СоТворчестве с Создателем всего сущего. Ведь добрые дела и добрые мысли Создатель всегда помогает реализовать, в то время как дурные старается блокировать, не ущемляя в то же время свободы выбора человека, как главнейшего Закона Космоса, распространённого на Земной Мир.
       Теремрин не мог ещё чётко сформулировать то, что было открыто людям в XXI веке, хотя на интуитивном плане не мог не понять, что не случайно происходили с ним столь неожиданные и коварные перипетии. Лишь годы спустя в Диктовке от 31 августа 2006 года, наименованной «Все проблемы человека – от неправильных мыслей» будет сказано безапелляционно и твёрдо:
       «…Безусловно, сомнение в том, что было первичным: Слово или Мысль, абсолютно правомочно, и в Библии, конечно, должно было быть написано “в Начале была Мысль”, а не “в Начале было Слово”! Ведь по-другому и не могло бы быть, потому что мысль (мышление) принадлежит Тонким Мирам – тем Мирам, где находятся Высшие Божественные Силы».
       И вот теперь под влиянием свершившегося вектор его мыслей постепенно менялся, открывая Путь к Истине!!!
      
        В тот день, уже в послеобеденное время, в которое были разрешены посещения, дверь в палату открылась и на пороге появился Афанасий Петрович Ивлев.
       – Узнал о твоих злоключениях, и сразу к тебе, – молвил он, поприветствовав больного и устроившись на предложенном стуле возле кровати. – А не я ли напоминал слова преподобного старца, что болезни поражают нас, когда мы не готовы к подвигам? Серафим Вырицкий недаром говорил, что болезни нам, как гостинцы с неба.
       Теремрин недоумённо посмотрел на своего гостя. Уж чего-чего, а упрёка в неготовности к подвигам, он никак не ожидал. Но Ивлев заговорил не о ранении, а той болячке, которую ранение вскрыло:
       – Дорогой Дмитрий Николаевич, то, что случилось, не случайно. Думаю, поставили в известность относительно диагноза?
       – Да, конечно, теперь не принято скрывать. К тому же, человек, узнав правду, мобилизуется на борьбу и тем помогает врачам в своём лечении, – сказал Теремрин.
       – Недавно один хирург, пошедший, кстати, горячие точки, а теперь оперирующий в военных госпиталях, написал очень интересную книгу, в которой прямо указал, что эта болезнь – колокол, который заставляет пересмотреть всю свою жизнь. Он, прошедший советскую военно-медицинскую школу, указал на духовные основы этой болезни, как, впрочем, и многих других.
       – Вы словно угадали мои мысли, – молвил Теремрин. – Как раз об этом я серьёзно задумался прошлой ночью.
       – И к какому же выводу пришёл?
       – Вы мне приводили слова святого старца о том, что болезни для нас, что гостинцы с Небес. Весьма своеобразные гостинцы. Понятно, почему сейчас я оказался в этаком положении. А первое ранение? Я ведь выполнял свой воинский долг…
       – Это понятно! Но… Сам же рассказывал мне о том, что было перед этим. Сам, заметь, сам осуждал себя за то, что произошло с Катей в Пятигорске, сам говорил, что несёшь ответственность… Ведь она тогда была несмышлёнышем, – осторожно напомнил Ивлев и повторил: – Заметь, не я тебя осуждаю – я вообще не склонен кого-либо осуждать. Ты сам осуждал свой поступок.
       – Почему осуждал? И теперь осуждаю, – поправил Теремрин.
       – Могу сказать одно. Слышал не раз от духовных лиц, что Господь останавливает ступившего на скользкий путь по-разному. Даже запомнилась фраза: бьёт по ногам того, кого любит, – сказал Ивлев. – Впрочем, и на сей счёт имеются разные мнения. Иные говорят, что с заблудшего просто-напросто снимается Божья защита. А ведь ещё Владимир Мономах написал в своих знаменитых Поучениях, что «Божья защита лучше человеческой».
        Разговор с Ивлевым заставлял Теремрина задуматься над смыслом его поступков. И снова чисто на интуитивном плане он понял то, что будет сформулировано годы спустя в Диктовках «Откровений…». Болезни человека произрастают от невыполнения им основных Заповедей, когда Создатель вынужден мысли нехорошие или даже преступные останавливать таким путём. Людям кажется, что болезни, недуги от материального поведения, от простуд и эпидемий. Между тем, истоки болезни, любой болезни, надо искать в себе, надо искать в своём поведении по отношению к ближнему своему. Теремрин понимал, что, мягко говоря, неправильно поступил с Катей много лет назад в Пятигорске. А теперь? Теперь он снова, и тоже, мягко говоря, неправильно поступил по отношению к Ирине, не разобравшись в истоках её странного поведения, в истоках её раздражительности и отправив в Москву. Конечно, можно добавить к сему то, что уже сами отношения с Ириной были порочны, ведь он женат, у него дети. Но на фоне этих уже привычных для него отклонений от общепринятых норм поведения, случались поступки, усугубляющие и без того серьёзные нарушения Заповедей. И его поступки перед ранением свидетельство тому. Ранение же отчасти спасло его, а значит, попущено было во спасение, ибо не до конца ещё он прогневал Того, Кто зорким оком следил за выполнением человеком Заповеданного свыше. Но снимая свою защиту, «напуская болезни», Господь стремится остановить на пути к грехопадению. В Диктовке от 6 февраля 2005 года «Духовность и болезни человека» (об этом уже упоминалось) указано:
       «Болезни человека произрастают от невыполнения им основных Заповедей, когда Я вынужден мысли нехорошие или даже преступные останавливать таким путём».
        Остановило ли Теремрина первое ранение? Да, безусловно, остановило на некоторое время. Нельзя сказать, что он вёл уж слишком беспутный образ жизни, но к тому моменту, когда встретил Катю в Пятигорске, ему уже было под тридцать, а он ещё и не помышлял о женитьбе. Ну а встречи с женщинами, конечно, были. Насколько они греховны, судить сложно. Греховно то, что он даже не помышлял о поиске «второй половины» вплоть до встречи с Катей. Поиск же «второй половины», достижение гармонии с ней не просто прихоть человека – это его обязанность, это его, можно так сказать, своеобразный долг перед Богом, Который направил его в Земной Мир не для праздности, а для выполнения вполне конкретных задач по совершенствованию Души! После того ранения он долгое время находился между жизнью и смертью, затем, балансировал между возможностью стать инвалидом или вернуться в строй. Но он не мог уже больше вернуться на командную работу и сделал, наконец, шаг на пути в Творчество, литературное Творчество, что и было, как он начинал понимать, главной его задачей в жизни. А потом успехи в Творчестве, если и не вскружили голову, то, во всяком случае, сделали его привлекательным для прекрасного пола. И он, уже женившись – вряд ли можно сказать: обретя «вторую половину» – снова ступил на путь, суливший много приятного и волнующего с точки зрения уже изрядно испорченного Земного Мира.
       В упомянутой выше Диктовке говорилось:
       «Праведные мысли, несущие добро людям, Я, как правило, позволяю материализовать, но мысли нехорошие, несущие деструктивную энергетику, Я останавливаю и не даю возможность “запустить в дело”. Чаще всего, чтобы как-то урезонить такого человека, остановить его намерения, Я запускаю свой “излюбленный” механизм давления – недуги».
       И поэтому: «Болезни ваши надо лечить внутри вас, обращаясь к Душе вашей и ища там ответы на причину болезни».
       Собственно Диктовки «Откровений…», которые стали известны людям в первые годы нового века и нового тысячелетия, в чём-то не столько открывали, сколько подтверждали то, что было уже известно на интуитивном плане. Отсюда и такое внимание к «Откровениям…» в среде мыслящих людей, в среде тех, кто серьёзно задумывался над смыслом самого существования человечества, над смыслом жизни на Земле. Так, к примеру, для людей не было новостью, что от болезней можно исцелиться молитвой.
Об этом было сказано в Диктовке «Что делать...» от 26 марта 2006 года. В частности, Создатель указал:
       «Я много раз говорил о том, что человек может и излечиться от любой болезни, если только он обратится ко Мне и попросит Меня (искренне) помочь ему и отвести от него немощь».
       А в уже упомянутой Диктовке «Мысли человека – пропуск к Богу» указывалось:
       «Я понимаю, что любое упорство имеет границы, но Мы верим, что “неизлечимых болезней” нет, и все эти болезни происходят от больного сознания…»
       На том, что нет неизлечимых болезней, более чем за два десятилетия до появления «Откровений…» не раз говорил народный целитель Николай Илларионович Данников. В этом он старался убедить тех, кто обращался к нему за помощью. Ну а трудности на пути к исцелению вполне объяснимы. Те невероятные трудности, которые возникали перед больными и его родственниками, становились своеобразной школой жизни. Ради излечения приходилось отказываться от прошлого, устоявшегося ритма жизни, от прежних привычек, которые наверняка в чём-то были порочны. Об этом можно говорить с уверенностью, ибо если бы это было иначе, то и болезнь не сразила бы человека. Борьба с недугами, особенно наиболее опасными, считающимися смертельными, становилась школой воспитания и для больного и для его окружения – становилась проверкой на прочность. И тот, кто выдерживал накал этой борьбы, тот, кто побеждал, выходил из этой схватки уже совершенно другим человеком. Эта борьба с недугом одновременно становилась борьбой за самосовершенствование, как самого больного, так и его близких.
      И совершенно чётко и ясно подтвердила всё то, о чём люди прежде могли только догадываться, Диктовка «Ключи долголетия» от 25 июля 2006 года:
       «Ни один врач, даже самый титулованный, не сможет снять, уничтожить вашу болезнь или продлить срок жизни, потому что лечит он лишь результат вашей болезни, а точнее сказать – результат вашей жизни!... Просите, и вам воздастся: недуги и болезни вы можете снять сами не только молитвами, но и делами вашими. А истинная молитва, истинное покаяние и дела праведные есть очищение каналов связи, есть Благодать Моя любому, кто обратится ко Мне, потому что Любовь Моя несёт энергию, без которой выздоровление невозможно».
       Ивлев и Теремрин ещё не знали многого из того, что будет дано в новом веке через Диктовки Откровения, но они не могли не понимать, что на Земле есть два главных Начала – Добро и Зло. Так устроен мир не случайно. Земная Жизнь есть не просто какая-то случайность и дана она вовсе не для развлечения, а для совершенствования Души, то есть, иными словами, Земная Жизнь есть Школа Души!!! Душа же выковывается не в праздности, а в постоянной борьбе.
       В «Откровениях…» Создатель указал, что всё доброе – и мысли, и дела – от Меня, а всё злое – и мысли, и дела – от Лукавого. И дал точную оценку Земной Жизни:
       «…Жизнь ваша – сплошные полосы: то белые, то чёрные, и мечетесь вы между этими двумя крайностями, потому что среднего не дано. Добро, праведность Я приветствую и Благословляю, но за Зло, пусть даже в мыслях, Я караю. По мыслям и делам вашим – и Кара Моя. Кара Моя – болезнь ваша – не лечится теми лекарствами, которые человек придумал, чтобы уменьшить или заглушить боль. Болезни ваши надо лечить внутри вас, обращаясь к Душе вашей и ища там ответы на причину болезни».
       Теремрин пока только лишь приблизился к пониманию того, что достались ему испытания «по делам его». Ивлев был очень осторожен и аккуратен в оценке того, что происходило с Теремриным, но твёрдо говорил лишь о том, что болезни не возникают просто так, ровно как просто так не случаются и ранения. Напомнил он и о том, что вера без добрых дел мертва. А добрые дела рано или поздно возвышают человека до искренней и нелицемерной веры. Ну а воздаяние за добрые дела приходит всегда, поскольку, чем активнее происходит совершенствование личности человека, Души его, чем больше он даёт Добра ближним своим, тем меньше болеет и тем больше получает от Поддержки и Благодати от Бога.
       Теремрин внимательно слушал Афанасия Петровича. И с каждым словом его он всё более убеждался, что путь исцеления от свалившихся на него недугов лишь один. Это путь к Добру, путь к Вере, путь к Истине!!!
       Он признался:
       – Собственно я и до разговора с вами понял, что случившееся со мной вовсе не случайно. Я старался нести добро людям, и, наверное, это иногда получалось, а вот на том, что иногда приносил людям боль, я не заострял своего внимания. Не хотелось думать о дурном, вот и не думал. Значит, всё не случайно…
       – Всё в нашем Земном Мире неслучайно. В книге некоего Уолша сказано однозначно: ничего случайного не бывает. И в то же время, любая мысль имеет множество разновидностей, вариантов, разветвлений и следствий. Вот твоя мысль о том, есть или нет случайности, имеет несколько разновидностей и следствий. Представим себе, что случайностей нет, и всё жёстко предопределено, то есть жизнь каждого человека распланирована заранее на Небесах, где оценивается каждый наш шаг. Ведь даже крылышко комара имеет свой вес на весах Божиих. И вот тут, как мне кажется, человеку очень важно точно определить свои задачи в Земной Жизни. Если точно определил, то ему плюс, если не угадал – минус. Конечно, такие размышления могут показаться наивными, но мы же не раз говорили о том, что Жизнь есть Школа Души. Понять, какие уроки назначены тебе в этой школе, необходимо. Тебе дано право свободного выбора, и человек выбирает. Один выбирает Творчество, другой – удовольствия. Выбирает материальные блага, выбирает достижение сытой и спокойно жизни любой ценой. И вот на пути к утолению, говоря словами Иоанна Васильевича Грозного, «многомятежных человеческих хотений», человек постепенно отходит от Бога! И такому человеку не свойственны высокие чувства. Вполне понятно, почему таких людей поражает страшный грех сребролюбия, тщеславия, гордыни. Он утоляет свои материальные потребности в еде, в различных земных благах. А вот другой человек стремится к высокому. Недавно я прочитал в одной интереснейшей публикации ссылку на беседу с весьма продвинутым священнослужителем, который прямо ставит такой вопрос. Откуда у многих людей презрение к материальному и стремление вырасти духовно? Кто посеял на планету среди животных людей такие устремления и помыслы? Зачем животному человеку что-то кроме вещей и еды? Что толкает его на духовное и душевное развитие? Ведь физический план сам управляет человеком, а на физическом плане не всё праведно. Земля страдает от воздействия людей. И люди видят страдание, видят эту грязь, видят, что они рубят сук, на котором сидят. В той статье священник прямо говорил, к примеру следующее. Большинство людей видят, что атомные энергии разрушают планету, тем не менее, атомные станции продолжают функционировать, даже строятся новые. Кто заставляет людей так поступать, если уже коллективный разум планеты понимает, что это вред, это неблагоприятно для человечества? Почему продолжают сливаться тонны нефти в море, закапываться тонны химических веществ в землю, продолжают пачкать воду отходами предприятий? Кто заставляет это делать, почему происходит это на планете, если большинство людей и коллективный разум поняли, что это не годится? Значит, существуют ещё какие-то вероятности, которые воздействуют на планету? Как бы ты мог ответить на эти вопросы?
       – Полагаю, что существует какое-то тайное управление Планетой, что всё это от тёмных сил, – попытался ответить на вопрос Теремрин. – Ведь люди рождаются безгрешными. Грешниками их делает жизнь. Вот вы совершенно точно напомнили мне о том, как я оценивал свои поступки, в частности, то, что произошло у меня с Катей, когда она была ещё действительно несмышлёнышем, а я уже вполне зрелым человеком, который должен был бы отвечать за свои поступки. Должен, но не отвечал. А почему я стал таким, каким стал? Вовсе не оправдывая себя, скажу, что, конечно, большое значение имело окружение, в которое попал. Этакое легковесное отношение к случайным связям, которое, увы, характерно для нашего общества. Я не имел твёрдых критериев оценки того, что делал. Это не оправдание. Это, скорее, объяснение. Здесь, сейчас, на госпитальной койке, у меня достаточно времени, чтобы задуматься над своей жизнью, оценить её. И вы знаете, иногда от мыслей моих точно мороз по коже. Вспоминая многие странные повороты в жизни, я всё больше убеждаюсь в том, что само Провидение подталкивало меня на путь Творчества. Я сопротивлялся, я рвался в строй, на командную работу, но, видимо, задачи мои, моей Души, совершенно отличны от тех моих устремлений. И я стал литератором. И сразу всё стало получаться, и сразу забыл о болезнях, о трудностях, ибо трудности, встречающиеся в Творчестве, даже приятны. И вот снова оступился – подвел, мягко говоря, несколько обострённый интерес к прекрасному полу. Ведь я так и не нашёл свою «вторую половину» и, вполне возможно, этот интерес изначально не был греховным, да только я постепенно превратил его в таковой. Ну и случилось так, что несколько забросил Творчество… Да, увы, так случилось. Дважды я мог встать на иной путь. Стоило мне жениться на Наташе, и сейчас перед вами лежал на госпитальной койке совсем другой человек.
       – Скорее всего, этот человек как-то обошёлся бы без госпитальной койки, – с улыбкой поправил Ивлев.
       – Да, вы совершенно правы, – согласился Теремрин. – Да, жизнь текла бы по другому руслу. Но… И я думал об этом… Я, в том случае, мог и не прийти к творчеству… Есть причины так полагать – не буду занимать ими ваше внимание. Хочу сказать о другом: значит, есть какая-то тайна в том, что произошло со мной.
       – Возможно, – задумчиво проговорил Ивлев.
       – А если бы я решился попросить руки Кати тогда, в Пятигорске, если бы установилась с ней более прочная связь – я имею в виду связь не ту, что установилось – прочнее той связи нет.
       – Понимаю, что имеешь в виду. Обмен адресами, телефонами, возможно, даже знакомство твоего отца с её родителями.
       Теремрин с жаром ответил:
       – Вот именно. Ведь и тогда всё могло сложиться иначе. Ведь когда отправляли в горячую точку, я скрыл, что уже есть заключение о негодности к строевой службе. В суматохе не разобрались. Тем более, предпочтительно отправляли холостых. А тут женитьба… И жена в положении… Впрочем, это всё лишь размышления. Наверное, в любом случае, сделал всё, чтобы поехать, потому что не привык прятаться за всякие там медицинские показания. Но… О моём ранении все бы знали, и Катя бы знала, а значит, не вышла бы замуж за Труворова. И стал бы я семейным человеком.
        – И не было бы никаких увлечений на стороне?
        – Почти убеждён в этом!
        – Почти? – переспросил Ивлев.
        – Убеждён! – поправился Теремрин и тут же прибавил. – И опять не знаю, куда бы вывела кривая. Ведь я сделал себя литератором, отчасти, вернее даже не отчасти, а во многом с помощью своих произведений на темы любви, которые нашли отклики в сердцах читателей. Но такие произведения стали возможны лишь потому, что я в них вкладывал свои переживания. Ну а если бы был добрым семьянином, то и тех рассказов, которые выпустил, написать бы не смог.
       – Хитрец! – с улыбкой сказал Ивлев. – Ты сейчас всё сведёшь к тому, что твоё весьма вольное поведение по отношению к прекрасному полу, есть объективная необходимость. Впрочем, кое-что происходило на моих глазах. Видел, какие у вас были отношения с Татьяной. Ну а разрыв – разрыв произошёл как по какому-то сценарию, ведь я видел и то, что ты совершенно неповинен перед Татьяной, что с Елизаветой у вас никакого романа не было.
       – Почему же всё это произошло? Почему меня постоянно преследовали неудачи в любви, которые возникали совершенно непредвиденно и там, где они не должны были возникать. Какая любовь была с Наташей – обстоятельства помешали встрече, а потом, всё те же обстоятельства подтолкнули меня к разрыву. А с Катей?! А с Ириной?! Да и с Татьяной?! Всякий раз, когда казалось, вот моя суженая – я нашёл её, немедленно всё обрывалось. И этот выстрел, в результате которого я оказался здесь. Ведь смотрите. Мы ссоримся с Ириной. Я еду к Кате… Причём, уже понимаю, что должен принять решение и решение вполне оправданное и закономерное… Наверное, никогда я не был так близок к тому, чтобы круто изменить свою жизнь. И снова торможение… Словно в детективе!
       – Так что же ты хочешь всем этим сказать? – спросил Ивлев.
       – Какая-то закономерная предопределённость преследовала меня. Наверное, это ещё один толчок к тому, что я должен написать большое художественное произведение, быть может, даже роман, в котором показать вот этакий путь в жизни, путь, приводящий в тупик. И показать читателям выход из этого тупика… То есть вернуть героя на священный Путь к Истине! Ну а для того, чтобы иметь возможность написать такое произведение, я должен пострадать, как говорится, «за другие своя».
       – Ну что же, есть в твоих размышлениях что-то такое, против чего не возразишь, – проговорил Ивлев.
       – Ну а пострадал я, как мне кажется, вовсе не оттого, что проявлял чрезмерный интерес к прекрасному полу, – задумчиво проговорил Теремрин. – Или, во всяком случае, не столько оттого. Тут всё сложнее, но одновременно и проще. Этот вот интерес уводил от Творчества. И случившееся призвано вернуть меня на этот тернистый литературный путь. Я уже минувшей ночью надиктовал первый рассказ. Правда, он не несёт идейной нагрузки, но главное то, что начало положено… И вот теперь, после нашей беседы я совершенно поверил в то, что справлюсь со всеми недугами, справлюсь и уже не сверну со своего Творческого пути.
       Ивлев не успел высказаться по этому поводу, потому что в палату вошла Ирина. Тему разговора сразу пришлось переменить.

                ГЛАВА ВОСЬМАЯ

       Алексей Николаевич, не спеша, чуть отставая от самых ретивых из потока прибывших пассажиров, ступил в здание аэропорта и направился к группе встречающих, которую можно было определить по особой суетливости людей, выискивающих своих родных и близких, ну и, конечно, по букетам цветов, которые были у многих в руках.
       Он сразу выделил из всех высокого генерал-лейтенанта, подтянутого, стройного, несмотря на уже немолодой возраст. Он бы не узнал в нём сына, поскольку невозможно узнать человека в годах, которого видел младенцем, но что-то в лице этого генерала было своё, родное, что-то такое, что запомнилось по портретам и особенно по портрету деда, защитника Севастополя в Крымскую войну, по портрету своего деда, а стало быть, прадеда этого генерал-лейтенанта. И генерал-лейтенант обратил внимание на него, высокого, худощавого, можно без преувеличения сказать, старика, который, однако, шёл бодрой уверенной походкой.
       Алексей Николаевич, не останавливаясь, решительно направился к генерал-лейтенанту. Тот сделал несколько шагов навстречу и, когда оставалось до Алексея Николаевича два-три шага, принял положение «смирно» и чётко доложил:
       – Генерал-лейтенант Теремрин! – а затем прибавил мягко, тепло: – Добро пожаловать, отец. Наконец-то мы встретились.
       Они обнялись и некоторое время стояли молча, не в силах сказать ни слова от переполнявших чувств, и не торопясь оторваться друг от друга.
       Наконец, Алексей Николаевич справился с минутным приливом сентиментальности и, по праву старшего, спросил:
       – Ну а теперь пора представить и внука. Где полковник Дмитрий Теремрин? Я думал, вы приедете вместе.
       Сказал и заметил, как сразу потускнел взгляд сына.
       – Он бы, конечно, приехал. Он бы первым был здесь, – начал Николай Алексеевич, подбирая форму сообщения и слова. – Но случилась беда. Он в госпитале.
       – В госпитале? Что с ним? – с тревогой спросил Алексей Николаевич.
       – Дело серьёзное. Ранен… Он спасал от пули бандита своего сына, а вашего правнука, отец.
       – Я могу его видеть? Мы едем к нему прямо сейчас.
       Николай Алексеевич посетовал на то, что не предусмотрел такого варианта развития событий. Он полагал, что сначала привезёт отца домой, устроит его, даст отдохнуть. Но он не знал отца, да, увы, он его не знал, потому что видел впервые. Алексей Николаевич привык всё делать быстро, не откладывая.
       – Так мы едем? Что ты замялся, сын мой?
       Николай Алексеевич понял, что никакая попытка отложить эту немедленную поездку не поможет.
       – Едем, – сказал он.
       У Николая Алексеевича была далеко не новая, но ещё прочная и ухоженная «Волга». Он полюбил эту машину ещё со времени службы, и не хотел менять ни на какие иномарки. Удобно устроив отца на сиденье рядом с собой, ибо назад тот сесть отказался, проговорил:
       – Ну, с Богом. Надеюсь, что нас пропустят к нему, если застанем начальство.
       Волна автомобилей, хозяева которых спешили на работу в Москву, уже схлынула, и Ленинградское шоссе не было загружено. Алексей Николаевич поглядывал по сторонам, но без особого любопытства, он был занят мыслями о внуке, с которым произошла беда, о внуке, мыслями о котором жил уже несколько лет, с того самого времени, как прочитал его публикации в журналах, а потом стал писать ему письма и получать ответы на них.
       Сын пытался что-то говорить. Рассказывал, что они проезжают по тем памятным местам, до которых удалось добраться гитлеровцам в сорок первом. Но привлёк внимание отца лишь однажды, когда со всеми подробностями описал бой на Химкинском мосту и встречу с разведкой неприятеля у Речного вокзала.
       – Неужели они дошли до этих рубежей, – проговорил Алексей Николаевич. – Боже мой… Откуда ты так хорошо знаешь все детали?
       – Я командовал танковым батальоном и раздавил передовой отряд фашистов именно на Химкинском мосту. Правда, не на этом. Это уже новый мост. Тот был металлическим, чуть в стороне.
       – Ты здесь воевал? Боже мой. Я ничего не знаю о сыне. Я там, вдали от Родины страдал оттого, что Теремрины впервые не участвуют в защите Отечества, да ещё в такой войне. А ты, оказывается, защищал Москву.
       – В первый бой я вступил на границе, двадцать второго июня и командиром полка был у меня полковник Рославлев, а командиром дивизии – генерал-майор Овчаров.
       – Как ты сказал? Не может быть…
       – Да, это так. И сообщил мне о том, что я сын их однокашника, генерал Овчаров, который умер на моих руках, оставив на моё попечение свою дочку. После войны она стала моей женой и погибла в звании майора медицинской службы во время Венгерских событий. Впрочем, это целая повесть. Я командовал стрелковым, затем танковым батальоном, танковой бригадой и в конце войны танковым корпусом. Четырежды ранен, дважды горел в танке.
       – А я, представляешь, и первую империалистическую прошёл, и в гражданскую от пуль не прятался, но ни разу не зацепило. Вот ведь как бывает, – сказал Алексей Николаевич. – А тебе и Дмитрию нашему досталось стало быть.
       Николай Алексеевич решил, что настало время хоть чуточку пролить свет на то, что произошло с сыном, и рассказал о ранении в горячей точке, и о выстреле в спину несколько дней назад здесь, в Подмосковье.
       Алексей Николаевич выслушал внимательно и заявил:
       – Всё, на этом закончим. Разговоры потом. Сейчас главное наш Дмитрий. Далеко ещё?
       – Я кратчайшим путём проехал. Можно сказать, по маршруту, которым выдвигалась к Химкам наша танковая бригада. Я командовал авангардом. Скоро…

       Владимир Александрович был несколько ошарашен сообщением Николая Алексеевича Теремрина о том, что к больному рвётся его дед, пребывающий в возрасте, более чем преклонным. Подумал с тревогой: «Как бы ему не пришлось здесь койку ставить…»
       Встретил на проходной сам, чтобы не создавать ненужных проблем, сам провёл и в отделение.
       И вот палата. Они остановились перед ней, как перед каким-то очень важным рубежом. Наконец Владимир Александрович приоткрыл дверь. Первое что бросилось в глаза – женская фигура, склонившаяся над больным. Она протирала спину, руки, что-то тихо, ласково и нежно приговаривая, и было такое впечатление, что говорит она не со взрослым человеком, а с ребёнком, настолько мягкими и тёплыми были её слова.
       – Ещё чуточку, потерпи… Тебе больно?! Я сейчас, сейчас…
       Она обернулась на скрип двери и замерла в растерянности, потом быстро поправило одеяло, разгладила складки и провела ладонью по шевелюре своего подопечного, чтобы привести её хоть чуточку в порядок.
       Что бы разрядить обстановку, отец громко сказал:
       – Полковник Теремрин, разрешаю не вставать и по форме генералам не представляться. Но прошу обратить внимание на вашего заслуженного, героического деда, который прибыл из дальнего-далека.
       Глаза деда и внука встретились. Дмитрий Николаевич, подавляя боль, беспокоившую его почти постоянно, попытался приподняться, и женщина в белом халате помогла это сделать, правда, на самую малость – более было непозволительно.
       – Ну, вот мы и встретились, дорогой мой внук, – сказал Алексей Николаевич. – Негоже так встречать деда, ну да всё поправимо. Думаю, теперь уж ты здесь не залежишься. Дел-то сколько! Я тут тебе, дорогой мой, заданий целую кучу привёз. – И вдруг, словно спохватившись, обратил свой взор на женщину. – Вы сестра милосердия?
       – Это мой друг, моя любимая, моя благодетельница, – проговорил Дмитрий Николаевич.
       – Супруга?
       – Более чем…
       – Ох, какой конфуз? Простите, простите старика, ради Бога. Я думал вы сотрудница. Так представляй же, внук!
       – Иринушка, это мой дед, генерал Теремрин Алексей Николаевич, – сказал Дмитрий Николаевич, не зная, правильно ли говорит или надо как-то иначе.
       Алексей Николаевич шагнул к ней, склонил голову и взял руку для поцелуя, но та отдёрнула её, воскликнув:
       – Ой, помыть же надо сначала…
       – Нет… Нет… Зачем… Чистота и святость ваших рук – в вашем самоотверженном деянии, – сказал старый генерал, и все заметили на его щеке скупую слезу, медленно скатившуюся на руку Ирины, которую он уже поднёс к своим губам.
       Владимир Александрович и Николай Алексеевич отвернулись, словно им что-то срочно нужно было сделать в другом конце палаты.
       Ирина поставила поближе стул. Алексей Николаевич сел и провёл своей шершавой ладонью по лбу внука.
       – Как же я долго шёл к тебе Дмитрий… А ты вот подкачал… Э-эх. Ну да на всё воля Божья. На всё воля Божья, – повторил он. – Знаю, знаю, что всё сложно. Знаю.
       – Он встанет, он обязательно встанет. Вы не волнуйтесь. У него такая сила воли. Если бы вы только знали, – заговорила Ирина. – Он сильный… правда, родной, – сказала она, обращаясь к Дмитрию Николаевичу, и слегка всхлипнула, смахнув слезу тыльной стороной ладони.
       Глаза Ирины стали влажными, а оттого ещё более прекрасными. Алексей Николаевич осторожно взял её руку и слегка пожал её.
       – Ну вот, оплакивать меня пришли? Мы с тобой, дедушка, ещё в Спасское рванём… Давненько я там не был, а ты уж и говорить нечего. Рванём? Я долго здесь не задержусь. У меня такие целители. Вот, Владимир Александрович с того света вытянул, а Иринушка – она теперь как Ангел хранитель мой.
       В дверь тихонько постучали, и процедурная сестра напомнила, что надо делать инъекции.
       – Порядок есть порядок, – сказал Владимир Александрович. – Его и я не могу отменить. Тем более, сегодня не день посещений. Завтра можете прийти хоть на полдня.
       Алексей Николаевич склонился и прижался своей шершавой старческой щекой к щеке внука, шепнув:
       – Выздоравливай, дружок. Нас ждут великие дела.
       Затем не по возрасту резко поднялся, поклонился Ирине, поцеловал её руку и, не оборачиваясь, вышел из палаты.
       – Я останусь, помогу? – спросила у Владимира Александровича Ирина.
       Тот молча кивнул и вышел вслед за посетителями из палаты.
       – Опять будем вену искать, – сказал Теремрин. – Ну, ну…
       На этот раз у молодой сестрички дело шло из рук вон плохо, и она, исколов ему всю руку, сама расплакалась.
       – Да, смелее же, смелее, мне ей Богу не больно, – подбадривал Теремрин, глядя в глаза Ирине, в которых отражалась его боль.
       Он читал подобные фразы о таком вот отражении боли, он слышал это, принимая за каламбур изящной словесности, но в эти минуты он действительно читал боль в ставших сразу большими и полными слез глазах Ирины.
       – Может быть, я попробую? – спросила Ирина.
       – Нет, нет, что вы. Это нельзя. Я сейчас попрошу старшую сестру…
       – Вечная беда. На каждой диспансеризации мучили, – сказал старшей сестре Теремрин, чтобы хоть как-то приободрить вконец огорчённую девчушку.
       Старшая медсестра хоть и не без труда, но с задачей справилась. Теперь предстояло несколько часов лежать неподвижно под капельницей – дело, прямо скажем, далеко не из приятных и далеко не из весёлых.
       – Ты побудешь со мной? – со слабой надеждой спросил Теремрин у Ирины.
       – Конечно, – сказала она после некоторого колебания, – только надо позвонить. Я на минуту.
       Она не могла сказать, кому ей надо позвонить. Она не хотела признаваться Теремрину, что ей пришлось уйти из школы и стать детской массажистской. Сейчас, из-за задержки в госпитале, ей надо было договориться о переносе платного массажа. Таких массажей она делала немало, чтобы заработать деньги на свою семью, на своих мальчишек, а теперь ещё и на этого вот большого мальчишку, который стал беспомощнее грудного ребёнка.
       Она скоро вернулась, села рядом, поглаживая его руку, стараясь своим видом, своими прикосновениями, ласковыми словами облегчить процедуру, которая время от времени становилась болезненнее, но постоянно была тяжёлой и нудной.
       – Почитай Данникова, – вдруг попросил он. – Да, да. Ту самую главу.
Знаешь, там, где он призывает лечиться самоотверженно.
       – Нашла. Вот: «ЛЕЧИТЕСЬ, сколько бы времени для этого не потребовалось. Вы захотели выздороветь?..»
       – Да, я захотел, захотел! – воскликнул Теремрин.
       И тут же услышал ответ своего друга, прочитанный любимым человеком:
       «– Значит, так и будет! Мысль и вера в то, что, – Ирина сделала паузу и всё-таки заменила слово – заменила прямое название страшного недуга, на более обтекаемое, – Мысль и вера в то, что тяжёлый недуг исцелим, неисповедимыми путями притянет к вам силы, людей, обстоятельства. Необходимо только всеохватывающее, жгучее, страстное желание стать здоровым человеком. Не надежда! Не стремление! Но жгучее, страстное желание, вытеснившее всё остальное. В этом вся суть!
       Составьте план достижения цели и сожгите за собой все мосты, отсеките все пути к отступлению. И пестуйте своё желание, пока оно не станет навязчивой идеей всей жизни и, наконец, самой жизнью.
       Только страстное желание выздороветь, переходящее в идею-фикс, только тщательнейшее планирование конкретных путей и средств его достижения, дотошная реализация в жизнь этих планов с настойчивостью, не признающей поражения, в один прекраснейший день сделают вас здоровым. Никто не будет побеждён этой болезнью, пока не признает себя побеждённым».
       – Подожди, постой… Меня тут мучил вопрос, отчего князь Андрей Болконский вдруг понял, что умрёт, и умер? Что не хватало ему? Почему он не проникся страстным желанием выздороветь? Ведь здесь дело даже не в сути болезни – Толстой описывает, как герой медленно, шаг за шагом сдавался. А мог бы он победить? Как ты думаешь, мог?
       – Если бы у него была книга Данникова, – шутливо сказала Ирина.
       – И если бы рядом была такая женщина, как ты, – сказал Теремрин.
       – Женщин рядом с ним было достаточно, – возразила Ирина.
       – Но не таких… Наташа всё же предала его… А моя женщина меня не предавала?
       – К чему этот вопрос? Я вышла замуж за Синеусова только тогда, когда поняла, что между нами ничего нет и никогда быть не может. Да, к тому же, я осталась бездетной. Я вышла, потому что мне было жаль его, порезанного бандитами и жаль его старушку мать с двумя малышами примчавшуюся в наш город. Нет, если бы на твоём месте был князь Андрей, а я на месте Наташи, я бы тебя не предала. И, поверь, не предам никогда, никогда, чтобы не случилось, как бы не обернулись дела. Впрочем, они должны обернуться только так, как мы с тобой хотим. Верно говорю, родной? Вот и твой друг пишет: «Я убеждён в действенности желания, подкреплённого верой, соединённой со страстью, потому что видел, как эта сила поднимала людей, как спасло их огромное желание жить. Они не признавали слово «невозможно» и не желали смиряться с неудачами. Для разума нет других препятствий, кроме тех, которые мы признаём».
       – Как сильно сказано! – воскликнул Теремрин. – Как же точно сказано!
       – Если бы я не знала, кто автор этих строк, я подумала бы, что писал выдающийся психолог, – сказала Ирина.
       – Да так и есть. Данников действительно психолог. Я каждый вечер звоню ему по телефону, я знаю, что отрываю от дел, но он терпеливо разговаривает со мной, наполняя меня верой в победу. И он прав: нет таких препятствий, кроме тех, которые мы признаём…
       Теремрин некоторое время смотрел куда-то поверх плеча Ирины, и она не решалась продолжать чтение, чтобы не сбить его с мысли. Наконец, он сказал:
       – И ещё один вопрос меня мучил несколько дней. Для чего продление жизни, если нет полного выздоровления? Кому нужны эти лишние месяцы, даже годы? Нет, это просто продление мук – осознание своей бесполезности, своей ненужности своей обузы. Продление жизни – это не победа, это не выздоровление. Здесь есть какой-то свой секрет, какая-то своя тайна, которую я никак не могу разгадать. Представь, заходит сейчас мой лечащий врач и говорит: всё, мы уверены, консилиум подтвердил, что вы можете прожить ещё год. Мы вас выписываем…
       – Я немедленно забираю в этом случае тебя к себе и никому, слышишь, никому не отдаю… Чтобы хотя бы этот год ты был моим, совсем моим, – с жаром заговорила Ирина.
       – А каторжный труд по уходу? А дети, которым придётся меньше уделять внимания? Я уже не говорю о тебе – тебе же тоже надо и в театр сходить, и…
       – О чём ты говоришь! О чём ты говоришь! У меня слов нет… Такое впечатление, что ты не понимаешь, что такое любовь? Ты не представляешь, что такое женщина, которая любит и любит по-настоящему. Я бы всё отдала, чтобы забрать тебя хотя бы на год, если невозможно полное выздоровление…
       – Ну-у?! А где же наша вера? Нет, здесь есть какая-то другая правда. Возможно, она для каждого своя, но с другой стороны, не может быть несколько правд. Правда, только одна. И я не успокоюсь, пока не решу для себя этот вопрос. А ты читай дальше, если ещё не устала…
       Ирина не сразу смогла читать. Мысль о том, что возможен и такой вариант, который, как бы к слову, озвучил Теремрин, взволновала её. Она с ужасом подумала, что приговор может быть и таким – полгода, год или, сколько уж там скажут… Что тогда? Как жить, если тебе известно, что любимому человеку осталось на земле так мало, а потом он уйдёт от тебя и его не будет с тобой, ты не сможешь поговорить с ним, спросить совета… Когда уходят люди старшего поколения, хоть и до боли жалко, но объяснимо, но когда в цвете сил, когда такой вот добрый молодец… Ей вспомнилось, как он однажды встречал её на вокзале в Твери, куда отправился на день раньше, а она приехала на следующий день на электричке. Она вышла со всею толпой на платформу и вдруг заметила… Нет, сначала она увидела не его. Она заметила всеобщее внимание к чему-то такому, отчего отвыкли люди в годы циничного ельцинизма. Теремрин стоял в начале платформы. Он был в форме, всегда приведённой в порядок с особым лоском и блеском, был стройным, подтянутым, в своей красивой фуражке с высокой тульей. А в руках у него был огромный – именно не большой, а огромный букет цветов. Это была целая охапка гладиолусов. Цветы гармонировали с формой, со всем его ярким видом, и всё это привлекало внимание и вызывало восхищение. Многие даже замедляли шаг, чтобы посмотреть, кого же это встречает полковник. И она направилась к нему гордая, высоко подняв голову и нисколько не тушуясь. И он шёл к ней бодро, легко и уверенно, а потом, вручив букет, вдруг оторвал её от земли и закружил, как, наверное, кружат только невест в подвенечном платье. Вот чего у Ирины не было, так настоящей свадьбы. Но отношения с Теремриным перекрыли и затмили многое из того, чего ей не досталось в юности, да и в ранней молодости.
       Теремрин попросил её читать дальше, но пришла медицинская сестра и стала доливать какие-то жидкости в какие-то колбы. Ему становилось переносить процедуру всё труднее и труднее. Он взял Ирину за руку и держал её руку в своей руке, крепко сжимая. Было ясно, что ему больно и вообще плохо, но он ещё старался шутить с сестрой по поводу долгого поиска его вены и по поводу того, что процедура ему тоже досталась долгая, а сестра оправдывалась, пытаясь доказать, что ничуточку не дольше его мучает и скоро мучения завершатся – ещё только одна колба и всё.
       Ирина уже больше не читала. Она сидела рядом, стараясь облегчить его страдания, и сама считала, сколько же ещё осталось лежать под этими капельницами. Теремрин смотрел на неё, но видел, словно в тумане, словно в тумане ощущал, как его освобождают от всех игл, трубочек и проводов. Он погружался в сон, а Ирина, стараясь делать так, чтобы он не заметил, осторожно собиралась, чтобы бежать на свою вторую работу. Если бы он знал в те минуты это, то, наверное, воскликнул бы, стремясь перекричать Некрасова, что есть женщины не только в русских селеньях, но и в городах. Есть, есть и поныне, и дай Бог, чтобы всегда были в России такие с большой буквы Женщины.
       Лишь поздно вечером он пришёл в себя после этой процедуры и первое, что сделал, взялся за свой блокнот. И полились строки:

О, Ангел мой, моя Царица!
Не стал ты моей женой,
Но отчего мне часто снится,
Что венчан я с тобой одной?

И отчего порой ночною
Твоё лишь имя я шепчу,
Ну почему ты не со мною?
У Бога я спросить хочу,

А помнишь дни, когда горели
Любовью страстною глаза,
Так отчего же потемнели
Теперь над нами Небеса?

Ведь ты, коль надо, остановишь
Коня, да и в огонь войдёшь,
Зачем же рвал я на пол слове
Вопрос: «А за меня пойдёшь?»

А годы мчались, словно кони,
За дальнюю, седую даль.
Споткнулся я на перегоне…
Но поднимусь. К чему печаль!

       Владимир Александрович, после посещения Теремрина, пригласил к себе в кабинет его деда и отца. В кабинете он, к своему удивлению, нашёл Катю. Приехала-таки, несмотря на все его запреты. Делать было нечего, пришлось представить её Алексею Николаевичу. С Николаем Алексеевичем она уже познакомилась на следующее утро после операции.
       – Моя дочь, Екатерина Владимировна Труворова, – сказал он, обращаясь к Алексею Николаевичу и, повернувшись к Кате, прибавил: – А это дед нашего больного, Алексей Николаевич Теремрин. Он только что прибыл в Москву и сразу сюда, к внуку.
       Катя грациозно поднялась с кресла, в котором удобно устроилась, ожидая отца, подошла к Алексею Николаевичу и сказала:
       – Много слышала о вас. Рада знакомству…
       Слышать-то она слышала мало, даже вряд ли знала, что старший Теремрин жил не в России. Как-то не приходилось касаться этой темы, поскольку раньше Дмитрий Николаевич и сам не знал о судьбе деда, а потом, когда узнал, другие проблемы занимали их с Катей, если случалось им общаться.
       Алексей Николаевич, не зная сути событий и не ведая о том, что между его внуком и этой женщиной целый клубок не распутанного, не стесняясь её, стал восхищаться той женщиной, которую встретил в палате внука.
       – Какое самоотвержение… Это в нынешнее-то время добровольно ухаживать за больным… Он ведь ей не муж даже. Ухаживать, когда делать это должна бы жена, – говорил он.
       – Это вы о ком? – с любопытством спросила Катя.
       – Об Ирине, – поспешил сказать Владимир Александрович. – Она как раз умывала Дмитрий Николаевича, переодевала его. Ты же знаешь, сколько труда нужно, сколько заботы, когда человек в этаком вот положении.
       Он специально уводил от темы, заметив, как раскраснелась сразу Катя – признак раздражения, даже гнева – и стараясь погасить его до начала вспышки.
       – А почему она, а не жена этим занимается? Кто она вообще? И какое имеет отношение к медицине? – спросила Катя.
       – Представь. Она, оказывается, занимается детским массажем.
       – Массажистка, – пренебрежительно сказала Катя.
       Владимир Александрович, чувствуя неловкость за высказывания дочери, поспешил сообщить, что ещё недавно Ирина преподавала в школе…
       – Хороший карьерный рост…
       Владимир Александрович, скрывая раздражение, сказал:
       – Но у неё не было мужа генерала и отца занимающего высокий пост в военной медицине. И давай прекратим этот разговор, тем более при отце и деде Дмитрия.
       К счастью, Николай Алексеевич, заметивший неладное, сумел отвлечь внимание отца. Он подвёл его к окну и стал показывать госпитальный сквер, прекрасно ухоженный и хорошо смотревшийся с высоты.
       Катя продолжала негодовать. Наконец, она сказала:
       – Я всё-таки пойду, краем глаза взгляну на него, – и, не дожидаясь позволения отца, вышла в коридор.
       Воспользовавшись её отсутствием, Владимир Александрович спросил у Николая Алексеевича:
       – Может, всё-таки введём в курс дела?
       – Да надо бы…
       И Алексей Николаевич услышал почти детективную, если бы она не была столь трагичной, историю любви своего внука, узнал о том, что у него есть ещё один правнук и ещё одна правнучка. Впрочем, радость от этого сообщения омрачалась тем, что случилось с Дмитрием Николаевичем.
       – Боже! Сколько же досталось нам, русским людям! Сколько досталось России, – сказал Алексей Николаевич. – Я часто задумывался над этим, но ничего, кроме негодования против западного мира эти мысли не приносили. Кто, кто же позволил Западу устраивать такие подлости, нести столько горя на Русскую Землю. Я уж не беру вековую историю. Возьмём хотя бы обозримое прошлое, коему есть ещё свидетели, как говорится, последние из могикан. Вот хотя бы наша семья. Не было ни одного мужчины в обозримом нашем роду, который бы не воевал за Отечество. А сколько погибло, сколько изранено. Какое отношение может быть у нас к этому проклятому Западу? Учинили Первую мировую. Зачем? Очень просто – уничтожить три последние империи Российскую, Германскую и Австро-Венгерскую. Втягивали в войну лживыми посулами. Императору обещали Константинополь и проливы, которыми не дали овладеть в конце семидесятых лет девятнадцатого века. Затем устроили революцию, чтобы и проливы не дать, да ещё и разорвать Россию на части. Германия, наш враг Германия, и та была нам ближе в то время, нежели Антанта. Её планы были значительно скромнее. Что разлучило нас с сыном и той, с которой я был венчан и которую любил страстно? Война и революция. Что пришлось перенести ему, – указал Алексей Николаевич на сына. – Война от звонка до звонка, затем потеря любимой. Дмитрию пришлось расти без матери.
       – Да… Бабушка заменила ему мать, и начальные классы он прошёл в сельской школе.
       – А ты так и не женился? – спросил у сына Теремрин старший.
       – Не нашёл такую женщину, которая могла заменить Дмитрию мать, вот и не женился. Хотел показать пример, да не вышло… У Дмитрия была любовь детства, да что-то не заладилось. А вот потом появилась Катя… Всё могло быть хорошо, но опять вмешалась война и перевернула жизнь напрочь. Но даже же всё запутав, не оставила в покое. Катя лишилась мужа, на сына было совершено покушение, и его едва спасли – между прочим, спасал он же, его отец, который несколько дней назад закрыл его от пули тех, кто убирал свидетелей целой серии преступлений – преступлений против армии, против народа, против России. И за что не возьмись – тянутся ниточки на Запад. Эта тёмная злая сила не даёт ни счастья, ни даже покоя. Редкая семья в России не пострадала от Запада, очень редкая. Сколько убито в Первую мировую, сколько в революцию истреблено! А Великая Отечественная! Чего стоила эта война! Горе, горе, горе…
       – Вот я и приехал, как только такая возможность получилась, чтобы хоть чем-то помочь своей Родине, с которой столько лет был разлучён. Приехал, а здесь опять горе… Я приехал с Запада, и кому как не мне знать, что там живут звери, подлинные звери, которые готовы растерзать нас, которые, дай им волю, подобно шакалам вопьются клыками хоть в младенца, хоть в старика, хоть в женщину. Уничтожать, уничтожать, уничтожать – вот их жизненная позиция. И всё забирать себе, всё. Жадность их неимоверна. Я видел учебники истории. Они иногда попадали в руки. История войн описываются как-то невнятно – мол, решил великий Наполеон пойти в Россию, чтобы спасти её от рабства. Ложь! Это ведь первейший грабитель и убийца. Да что там говорить. И сегодня таких хватает. Разве что Германия одумалась. В Германии начали понимать, что, сколько бы ни сталкивали немцев с русскими, страдали от этого только русские и немцы, а остальные потирали потные свои ручонки, да капиталы подсчитывали.
       Разговор прервала Катя, вернувшаяся из своего краткого похода.
       – Я заглянула, – нервно сказала она. – Дмитрий неадекватен. Он будто и узнал меня, но решил, что это сон и нёс какой-то вздор… Неужели всё так ужасно?! – обратилась она к отцу.
       – Это после процедуры. Ты знаешь, каково бывает после такой процедуры…
       – Химии.., – начала она, но Владимир Александрович прервал:
       – Не надо так резко. После процедуры, ему сделали укол, чтобы поспал. Вообще он переносит эту штуку лучше, чем другие, которых наизнанку выворачивает. Вот здесь я вижу благотворное влияние фитопрепаратов, а потому закрываю глаза на то, что делает Ирина. Она ведь всё готовит, всё приносит. Памятник ей он должен будет поставить.
       – Если сможет, – грустно сказала Катя. – Какой он бледный. Я не узнала его. И это всего-то несколько дней…
       – Не надо дурных прогнозов, – сказал Владимир Александрович, украдкой указывая на отца и сына Теремриных.
       Катя посмотрела на них, и вдруг у неё безо всякой связи мелькнула мысль: какая была бы у неё замечательная семья с Дмитрием, если бы не тот независящий от них разрыв. У Труворова родители были простенькие, и Катя практически с ними не общалась. А у Дмитрия – будь здоров. Отец – генерал, да, оказывается, доктор исторических наук, а дед – дед просто легенда. За рубежом командовал кадетским корпусом, а теперь не просто приехал в Россию, но, как она поняла из разговоров, будет принят на высоком уровне. Да, это свой круг… А чего не хватало? Всё было, всё. И дети ведь у неё от Теремрина – а это какой род!!! И вот вклинился Труворов… А теперь ещё массажистка.
       «Прогнать бы её», – подумала Катя.
       Но впервые пришло понимание того, что тогда ей самой придётся брать отпуск. Придётся встречаться с каким-то Данниковым, готовить какие-то немыслимые препараты, совершенно не веря в них. Каждый день нужно будет приходить, чтобы ухаживать за Теремриным… Она знала, что с нянечками уже туго. А такого больного платным нянечкам, которые за определённую мзду отбывают номер, доверить нельзя. Катя негодовала, но не видела никакого выхода. Конечно, нарушить можно всё, хотя как? Она прав не имела. Ну, можно подсказать жене, но тогда надо идти на союз с ней, что тоже невозможно. Вот когда и хочется и колется, да положение не велит. Защищена докторская, она может вот-вот получить кафедру – движение вперёд головокружительное. А это движение нужно не только ей – оно нужно детям, которые теперь уже окончательно могут остаться без отца. Ей было жаль Теремрина, но, взглянув на него, она поняла, что все потуги вытащить его, почти бессмысленны. Ей хотелось оплакать свою любовь, столь жестоко разорванную коварным выстрелом, но бороться за неё казалось делом нереальным. Она подумала о том, что уже один раз потеряла Теремрина и постепенно смирилась с этим – предстояло потерять ещё раз и снова смириться. Очень, очень ей было жаль разговаривавших сейчас с её отцом деда и отца некогда драгоценного Дмитрия Теремрина, который в мыслях её всё более становился прекрасным, полным надежд и мечтаний прошлым.
       Ей было стыдно перед самой собой, что она думает именно так, но она не находила выхода. Она привыкла быть сначала дочерью знаменитого отца, затем женой быстро продвигавшегося по службе и рано ставшего генералом мужа. Она не представляла себя в роли нянечки, сиделки, то есть в той роли, а может быть в тех многочисленных ролях, в которых пришлось бы находиться, заменив у койки Теремрина эту самоотверженную Ирину. Ну что ж, она из простых – ей и карты в руки. Всё-таки ревность не давала покоя и вызывала вот такие, правда уже не словесные, а только мысленные выпады против Ирины.
       Катя сидела в сторонке и не была в центре внимания только потому, что сама ушла из этого центра, но вот она напомнила о себе и, конечно, сразу приковала к себе взгляды. Конечно, услышала приятные слова, в том числе и слова сочувствия. Она грациозно и величаво принимала их, а чертёнок ревности ликовал – нет, не Ирина, а она сидела здесь, демонстрируя затуманенные влажной поволокой глаза, изображая великое горе, граничащее с отчаянием. Собственно, в какой-то степени это действительно было так – рушилась её мечта, улетучивались её надежды…
       Наконец, Николай Алексеевич настоял на том, что отцу пора ехать отдыхать. И всё же Алексей Николаевич ещё раз попросил проводить его в палату, попросил Катю, но Владимир Александрович предпочел это сделать сам, сказав, что и это он позволяет лишь в порядке большого исключения.
       Они приоткрыли дверь. Теремрин спал, а возле него, сидя на стуле и, положив голову на небольшой столик у окна, сидела Ирина. Она уже вернулась после внеурочной своей работы, и вызвалась просидеть всю ночь, потому что нянечки на эту ночь как раз не было, а состояние Теремрина лечащему врачу не понравилось. Процедура отняла много сил. Больной еле дышал, а Ирина еле держалась на стуле, но крепко сжимала в своей руке его руку.
       Владимир Александрович прикрыл дверь. Алексей Николаевич понимающе кивнул, но успел, указав на Ирину, сделать жест, выражающий восхищение.
       Владимир Александрович тут же подозвал дежурную медсестру и приказал ей поставить возле койки Теремрина удобное кресло.
       – Вы посмотрите, как она сидит. Едва ведь держится… Свалится же с этого стульчика.
       – Сейчас всё сделаем, – пообещала медсестра.
       Старший Теремрин всё же вошёл в палату, приблизился к Ирине и, поцеловав её в затылок, сказал:
       – Спасибо, внученька. И дай Бог тебе счастья…
       Ирина вскочила, но он усадил её, шепнув:
       – Я решился потревожить тебя, потому что сейчас и так разбудят, чтобы усадить в удобное кресло… Я восхищён тобой.
       И резко повернулся, чтобы столь же быстро, как и в первый раз, выйти из палаты.
      По дороге из госпиталя домой Николай Алексеевич почти не разговаривал с отцом. Он вёл машину через пробки, и перебрасывались они разве что фразами, касающимися Москвы, которая, безусловно, была для старшего Теремрина неузнаваемой. Ведь шутка ли сказать, он не видел её не только послевоенной, «застойной» или перестроечной, но даже очень давней – послереволюционной.
       Впрочем, во многом город уже утратил свой колорит. Ужасающие, безвкусные и бездарные рекламы всё более превращали Москву в какое-то жалкое подобие столь же жалких и уродливых западных и заокеанских городов с рычащими с полотен молодыми людьми и скалящимися девицами, с выставленными на всеобщее обозрения предметами туалета, даже интимными.
       – И это Москва? – сказал Алексей Николаевич. – Она, вероятно, более походила на себе после истребительного нашествия Наполеона, чем после нашествия этой испепеляющий народный дух и народные традиции западной саранчи. Да, москвичи подражают обезьянам. Увы.
       Это было время, когда через центральные улицы во многих местах опошляли издевательские растяжки, на которых значилось примерно так
                «Еженедельник
                Р О С С И Я
                у ж е    в    п р о д а ж е»
       Слово «еженедельник было написано так мелко, что читалось лишь в непосредственной близости, когда машины проезжали под ним, зато всё остальное было видно издалека.
       – Вот посмотри… Кто это придумал? – спросил Николай Алексеевич. – Совершенно ясно, что это не просто реклама еженедельника. Это глумление над Россией!
       – Совершенно ясно, что придумал враг, – ответил Николай Алексеевич. –
Самое же печальное то, что точно отражена суть политики Ельцина и всей его банды, или, как теперь принято говорить, семьи. Не конкретно семьи, а вообще…
       – Понимаю, – усмехнулся Алексей Николаевич. – Жаргон сицилийской мафии, как я погляжу, широко шагает по Москве и отражается во многих рекламах. Что это за язык такой? Где язык Тургенева, Бунина?
       – Его съели новые окаянные дни, организованные так называемыми новыми русскими.
       – Да, «Окаянные дни» Бунина имели большую популярность в эмигрантской среде. И трудно себе представить, как после такого окаянства Россия всё-таки смогла подняться?!
       – Она и после очередного изощрённого окаянства ельционоидов поднимется, – сказал Николай Алексеевич. – Я верю в это. Вот только не знаю пока, кто поднимать её будет? Вот в чём вопрос. Ритуальное пояснение – «народ» – не годится. Народ без лидера ничего не может. Это доказано историей.
       – Да, ещё Константин Петрович Победоносцев говаривал, что самые существенные, самые полезные и плодотворные для народа и прочные меры и преобразования исходили именно от центральной воли государственных людей или от меньшинства, просветлённого высокой идеей и глубоким знанием. Кстати, он осуждал расширение всеобщего избирательного права, считая не без основания, что оно приводит к принижению государственной мысли и вульгаризации мнения в массах избирателей. Вот возьмём хотя бы Францию конца восемнадцатого столетия, то есть время разгула революционного беспредела. Избирательное право расширялось дважды. В первый раз, чтобы привести к власти первого диктатора Наполеона Бонапарта, а во второй раз, чтобы посадить на трон его племянничка – Наполеона Третьего. А потом сразу всеобщее это право отменялось. Или, и этот пример тоже приводит Победоносцев, возьмём Германию. Нужно было привести к власти Бисмарка – привели. Ну а что было потом, всем известно. У нас, вопреки здравому смыслу, вопреки серьёзным предостережениям Победоносцева, тоже всё довели до крушения монархии, причём с помощью всё того же избирательного права.
       – Нас учили, что всеобщее избирательное право – это благо, это завоевание народа, – пояснил отцу Николай Алексеевич.
       – Позволю себе каламбур – завоевание народа в смысле завоевания власти над ним. Победоносцев указывал, что при демократическом способе правления правителями становятся ловкие собиратели голосов, со своими сторонниками, искусно орудующие закулисными пружинами, с помощью которых и приводят в движение кукол на арене демократических выборов. Вся ли страна обожает Ельцина? – поинтересовался старый генерал.
        – Вся страна, кроме горстки воров и плутократов его ненавидит и презирает, – с уверенностью сказал Николай Алексеевич.
        – Но, тем не менее, его выбрали…
        – Какой же теперь выход? Ведь Конституция не даёт другого пути?
        – В России должны найтись силы, я верю, что найдутся, ибо не могут не найтись, которые используют весь этот демократический бред по оглашению, а по умолчанию, возьмут власть во имя возрождения страны и возьмут её так, что комар носа не подточит, – сказал Алексей Николаевич. – Ты спросишь как? Действуя их же методами. Чтобы перехватить власть, тёмные силы часто встраивались во властные структуру и совершали затем перехват управления. Почему же не воспользоваться этим приёмам? Этим приёмом, между прочим, в своё время успешно воспользовался Сталин. И вот теперь необходимо повторить этот подвиг во имя России. Кто-то должен отважиться сделать это. И я верю, что такой человек уже есть. Просто мы о нём не знаем.
       – Удивительно, я полагал, что зарубежные кадеты, как мы вас между собой называем, не принимают Сталина, – заметил Николай Алексеевич.
       – Ну, во-первых, я не зарубежный кадет, ибо окончил Воронежский корпус здесь, в России, а во вторых, не все же оболванены антисталинской пропагандой. Я давно разобрался в этом вопросе и со своей стороны делаю всё, чтобы разобрались другие. Ну да мы ещё поговорим на эту тему, – прибавил он, поскольку в этот момент Николай Алексеевич повернул во двор и после некоторых манёвров заглушил двигатель своей «Волги».
       – Ну а я дам сегодня же кое что почитать на эту тему… Ну а что, пока сюрприз! – ответил Николай Алексеевич.
       Они вышли из машины в зелёный скверик. Где-то в стороне шумел проспект, который до сей поры, так и назывался Ленинским. Всю дорогу они, словно по негласному соглашению, не говорили о том, кого оставили в больничной палате. Не говорили пока и о той, которая тихо и мирно жила в далёком Спасском и была одному матерью, а другому… Кем же она была другому? Ведь там, на чужбине, у него была семья, и так уж угодно Провидению, что вернулся он в Россию вдовцом. Впрочем, вдовцом ли? Его освещённый церковью союз с матерью Николая Алексеевича никто не расторгал.
       Разговор о Варваре Николаевне откладывался сам собою по единственной и важнейшей причине – ей ведь ещё не сообщили о том, что случилось с Дмитрием, её внуком, и в каком он находится состоянии.

                ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

       Дома Николай Алексеевич, взяв с полки в прихожей журнал, сказал отцу:
       – Вот… Новая работа Дмитрия. Только что опубликована. Почитай, пока я готовлю ужин. Много любопытного.
       – Интересно! – проговорил Алексей Николаевич. – Это и есть сюрприз? Где я могу устроиться?
       – Думаю, что статья приятно поразит. Ну а устроиться? Где тебе удобнее, в гостиной или в кабинете?
       – Лучше в кабинете…
       Алексей Николаевич осмотрелся, прошёл вдоль стеллажей с книгами, одобрительно кивая головой, сел в кресло и раскрыл журнал. Ещё недавно ему казалось, что он, даже находясь вдали от родных мест, знал о России и своих соотечественниках достаточно много. Сегодня он понял, что почти ничего не знал. Готовность к подвигу была в крови Русского солдата – это доказала славная боевая летопись. Но не все факты о самой кровопролитной в истории войне дошли до Запада. Многие тщательно скрывались вражеской пропагандой. И вот в России началось осмысление истории. Это радовало, хотя радовать могло не всё. Развал могучей Советской Империи ослабил Русские силы, ослабил мощь единственной в мире Державы. И теперь оставалось уповать на Бога, оставалось молиться, чтобы ослаблением боевой мощи не успели воспользоваться враги. Ведь нападения на Россию совершались обычно именно после того, как ворогам удавалось подлыми и коварными приёмами ослабить её обороноспособность.
       Алексей Николаевич ещё раз перелистал прочитанные страницы. Ему было очень приятно читать свою фамилию под опубликованными главами – фамилию, отражённую во внуке… И печалило лишь то, что столь сурово распорядилась судьба. Как было бы хорошо, если б внук сейчас находился здесь, в этой квартире, вместе с ним, своим дедом, и со своим отцом.
       Чуть скрипнув, открылась дверь в кабинет. Сын звал ужинать.
       Алексей Николаевич тихо сказал:
       – Чувствую, что правда торжествует в России.
       – Наверное, это громко сказано, – возразил Николай Алексеевич. – Достаточно взглянуть на тираж издания. Он невелик. К сожалению, те, что клевещут на Россию, имеют возможность выпускать свои опусы значительно большими тиражами.
       – Жаль, – огорчённо сказал Алексей Николаевич.
       – Демократия только на словах обещает свободу слова, печати и так далее. Ну а на деле этого нет. Книги с клеветой на Россию выходят большими тиражами, книги за Россию, увы, тиражи имеют мизерные, потому что авторы и издатели в неравных условиях. Об этом, между прочим, Сталин писал ещё до войны, в статье по поводу Проекта новой Конституции СССР. Он словно в воду глядел, заявляя, что буржуазные конституции обычно ограничиваются фиксированием прав граждан, не заботясь об условиях осуществления этих прав, о возможностях их осуществления, о средствах их осуществления. Говорят о равенстве граждан, но забывают, что не может быть действительного равенства между хозяином и рабочим, между помещиком и крестьянином, если у первых имеются богатства и политический вес в обществе, а вторые лишены того и другого, если первые являются эксплуататорами, а вторые – эксплуатируемыми. Или ещё: говорят о свободе слова, собраний, печати, но забывают, что все эти свободы могут превратиться для рабочего класса в пустой звук, если он лишён возможности иметь в своём распоряжении подходящие помещения для собраний, хорошие типографии, достаточное количество печатной бумаги и прочего необходимого оборудования. Он писал о буржуазных странах, но ведь именно такое положение сложилось в России после захвата власти кликой Ельцина.
       – Да, я догадывался, что не всё здорово в России после перестройки, – сказал Алексей Николаевич.
       – Не то слова. Но, тем не менее, мы поужинаем, отец? – спросил с улыбкой Николай Алексеевич.
       – Поужинаем. Конечно, поужинаем.
       – Я накрыл в гостиной.
       – Напрасно. Можно было бы и по-походному, на кухне, – сказал Алексей Николаевич. – А приезд отметим, когда Дмитрий выпишется…
       И всё же они выпили за приезд, выпили скромно. Оба уж были далеко не молодыми людьми – и отец, и сын.
       Случившееся с Дмитрием Теремриным наложило свой отпечаток на встречу. И всё же они переживали событие необыкновенное. Надо же… Встреча через столько лет. А если учесть, что Алексей Николаевич помнил сына младенцем в люльке, а Николай Алексеевич и вовсе не мог помнить отца, встреча их становилась ещё более удивительной и неординарной.
       Им предстояло о многом рассказать друг другу – сыну о себе отцу и отцу о себе сыну. Но прежде они не могли не заговорить о той, которая для одного была матерью, а для другого… Кем же она была для другого – для Алексея Николаевича Теремрина? Да, он исчез из её жизни, исчез не по своей воле, а в результате крушения Империи и всеобщей трагедии, свалившейся на головы народа. Да, он был женат там, за пределами России. Но словно само Провидение распорядилось так, что в Россию он вернулся вдовцом по меркам светским, а по духовным, церковным и вдовцом считаться не мог, поскольку не был венчан с той, которую назвал своей супругой в краю чужестранным. Венчаться не мог, ибо не мог, да и не считал нужным проходить обряды, освобождающие его от освещённого церковью брака в России.
       – Расскажи о маме, – попросил Алексей Николаевич сына.
       – Что можно рассказать!? После революции, когда всё немного улеглось, вернулись мы с ней в родные края. Не захотела жить в Подмосковье у родственников. Её пытались отговорить, боялись преследований, ведь она дочь священника и жена белого, как тогда говорили, офицера. Детали мне не очень известны. Знаю только, что учительствовала она, а учителей не хватало. Возможно, потому и закрыли глаза на её прошлое. Мало того, ведь и мне удалось поступить в военное училище – уже тогда знаменитую школу ВЦИК, впоследствии Московское высшее общевойсковое командное училище. Теперь институтом его обозвали, но, полагаю, временно – всё вернётся на круги своя.
       – И обо мне ничего не было известно? – спросил Алексей Николаевич.
       – Старик один слух распустил о том, что ты погиб. Но мама не верила. Она мне как-то сказала, что это он специально – для её и моей безопасности.
       – А как звали старика?
       – Как звали? – переспросил Николай Алексеевич. – Очень просто… Местный дед Щукарь – ни имени полного, ни фамилии никто и не знал, кроме него самого. Ансифорычем звали. Да и нет его уже давно. Я его очень смутно помню.
       – Вот оно как. А я вот помню хорошо. Он мне рассказал, что случилось с моим отцом, а твоим дедом, он и могилу показал, он и проводил до околицы. Больше я тогда в селе ни к кому не заходил и никого не видел… Знал он, что я жив, знал. Во всяком случае, знал, что на тот момент жив. Значит, действительно выдумал на всякий случай.
       – Вполне возможно. Ну а что касается мамы – работала она заведующей начальной школы, которую, как помнили сельчане, построил твой отец и мой дед. Даже орденом Ленина награждена. О тебе никто не вспоминал, а она помнила и помнит. Мне говорила с уверенностью, что чувствует: ты жив, рвёшься к нам, да никакой возможности приехать нет.
       – Ты говорил, что вы с Дмитрием не отважились сообщить ей о моём приезде? – сказал Алексей Николаевич.
       – Мы даже к известию о том, что ты жив, долго готовили, постепенно готовили. А она и не удивилась. Так и сказала: знаю, чувствую.
       – Интересовалась, могу ли приехать?
       – Ты знаешь… Думаю, что не решалась поинтересоваться. Слишком волнующий вопрос… Да и как всё это можно было себе представить? Конечно, времена изменились. Это раньше о подобном приезде и мечтать было нельзя. Но… Ведь такое и представить трудно. И поверить трудно. Мне и сейчас не верится, что я сижу рядом со своим отцом.
       – Да и мне кажется всё удивительным, – проговорил Алексей Николаевич. – Ещё бы Дмитрия сюда. Ну да подождём – дольше ждали. Верю, что всё будет хорошо. Ну а потом вместе с ним и отправимся в Спасское.
       – Да, без него ехать нельзя. Она ведь в нём души не чает. Не поверит, что он не приехал с нами из-за каких-то дел. А говорить что с ним, нельзя – итак слишком большие переживания… Годы ведь… Годы.
      – Да ведь и мне, признаться, не очень просто на такую встречу настроиться, – проговорил Алексей Николаевич. – Невероятно. Всё невероятно.
       – Ума не приложу, как сообщить маме о том, что случилось с Дмитрием, – сказал Николай Алексеевич. – И так столько волнений!
       – Ты прав, – сказал Алексей Николаевич. – Поедем в Спасское после выписки Дмитрия из госпиталя. Поедем вместе с ним. Кстати, квалификация русских военных хирургов достаточна?
       – В этом госпитале, безусловно. Да и не только в этом. Нет, искать панацею от бед где-то, не имеет смысла.
       Так рассуждали отец сын, один из них бывший дедом, а второй отцом нашему герою. Встреча через десятки лет людей, один из которых видел своё чадо в детской кроватке, а другой по младенчеству ничего помнить не мог, соединила их одной общей бедой и одною надеждой, хотя надежды, как они поняли, было мало.
       – Ты устал, отец! Утро вечера мудренее. Я тебе постелил в комнате Дмитрия… Эта комната неприкосновенна с тех пор, как он отправился в горячую точку… Только для тебя исключение.
       – Спасибо! И дай мне почитать что-то из его работ. Просто так сразу не засну.
       – Знаешь. Дам я тебе его рассказы. Документальная проза слишком резкая – после неё тем более не заснёшь…
       Николай Алексеевич принёс сборник рассказов, пожелал отцу спокойной ночи и отправился в свой кабинет. Эму тоже было не до сна после столь насыщенного событиями дня.

       Утром Алексей Николаевич сказал сыну:
       – Меня потрясло то, что прочитал вчера. Буквально потрясло. Особенно подвиг Можайского десанта.
       Николай Алексеевич улыбнулся и ответил:
       – Тебя ещё более потрясёт, когда узнаешь, что в этом десанте участвовали близкие тебе люди.
       – Кто же?
       – Твой однокашник по Воронежскому кадетскому корпусу Афанасий Петрович Ивлев.
       – Ивлев… Афанасий Ивлев. Помню, конечно, помню его. Ведь мы и во время гражданской войны встречались. Неужели жив? Остался в России и жив?
       – Да, отец, представь… Он сам нашёл Дмитрия. Дмитрий бывал у него в Дивеево, где поселился Афанасий Петрович. Мало того, когда с сыном Дмитрия случилась беда, и понадобилось его срочно укрыть от чёрных людей, укрыл его именно Ивлев. Тут тоже целая история. Расскажу… Вернее, расскажет сам Дмитрий…
       – Ивлев… Ивлев, – повторил задумчиво повторил Алексей Николаевич. – И нам удастся повидаться?
       – Конечно… Но ты не спрашиваешь о том, кто ещё участвовал в  героическом десанте?
       Алексей Николаевич вопросительно посмотрел на сына, и тот продолжил:
       – А участвовал в нём твой брат по отцу Михаил Посохов…
       – Мишутка? Сын моей няни? Но почему Посохов?
       – Тоже долгая история. Об этом мы с Дмитрием узнали случайно. Ему на рецензию дали воспоминания генерала Посохова. И вот тогда он сравнил их с твоими воспоминаниями… Тогда-то он и понял, кто тот генерал… Ну а Ивлев попал в роту, которой в сорок первом году командовал Посохов, причём, рядовым красноармейцем. Никто не знал о его прошлом и, возможно, он так бы и воевал безвестным тружеником войны, но встретился на фронтовых дорогах с одним замечательным человеком, командиром кавкорпуса. Впрочем, эта история весьма загадочна и просто так, на скорую руку, о ней не расскажешь. Да и главное у нас сегодня дело – госпиталь. Дмитрий, наверное, заждался.
      
                ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

       Дмитрий Теремрин лежал в полутёмной палате, размышляя при свете ночника. Ирина на этот раз задержалась возле него дольше обычного. Она всё что-то хотела сказать ему и не решалась. Быть может, такие попытки она делала и прежде, но он их просто не замечал, занятый невесёлыми мыслями.
       Она ещё была в палате, когда зашёл лечащий врач Александр Витальевич.
       – Как хорошо, что я застал вас здесь, Ирина Михайловна. Завтра мы с Владимиром Александровичем собираем специалистов – пока ещё малый, можно сказать, предварительный консилиум. Нужно вырабатывать дальнейшие методы лечения.
       – Я свой метод знаю! – сказала Ирина. – Кто бы и что бы мне ни говорил, я буду делать то, что прописывает Данников.
       – Виталич, не нужно ей мешать, – попросил Теремрин. – Мы с Ириной верим, а ведь вера – большое дело в моём положении.
       – А я и не мешаю вам… Просто, не надо очень афишировать это. Знаете, люди по-разному смотрят на всё. Вот у меня в молодости был забавный случай. Это ещё в Советское время. Тогда задумали выяснить возможности экстрасенсов, создали небольшую группу специалистов из разных областей науки и прикомандировали к центру исследований. От госпиталя направили меня, поскольку знали, что у меня есть некоторые способности. Ни к чему особому не пришли, но я подучился. И вот однажды, когда заступил на дежурство, ночью привезли больную – пожилую женщину, которая оказалась учительницей одного нашего высокого медицинского чина. У неё в мочеточнике застрял камень. Готовили к операции, правда, поскольку случай не был острым, к операции плановой. Назначена она была на следующее утро. А ночью я зашёл в палату к этой женщине, и так мне её стало жалко. Незаметно поставил свои руки в такое положение, чтобы получить информацию, и словно увидел этот камень, причём, показалось мне, что стоит он не очень прочно. Я аккуратненько провёл свой сеанс. И представляете, камень вышел. Наутро начальнику доложили, что операция не требуется, больная здорова. Одним словом, всё отлично. Реакция была неожиданная. Когда бригада сдавала дежурство, он приказал мне задержаться в кабинете и прямо, без обиняков, заявил: «Если вы ещё хотя бы раз будете махать здесь руками, считайте, что с госпиталем распрощаетесь немедленно». Я попытался пояснить, что хотел как лучше, и что ведь получилось, но он повторил ещё суровее: «Если ещё только раз, один только раз…», и довольно грубо велел покинуть кабинет. Впрочем, все эти методы в борьбе с онкологией безрезультатны. Да, опухоль уменьшается, но уменьшается на самом деле, что видно визуально, не сама опухоль, а её защитный слой, созданный организмом для борьбы с нею.
       Ирина слушала не очень внимательно. Её волновал конкретный вопрос – её волновала судьба Теремрина.
       – Речь идёт о том, делать или не делать повторную операцию, – сказал Александр Витальевич.
       – А что, нужна ещё операция?! – с ужасом воскликнула Ирина.
       – Мы договорились быть откровенными, – начал врач. – Во всяком случае, насколько это позволительно – у меня тоже есть ограничения, воздвигаемые начальством. Если всё оставить так, как есть, очень мало шансов, что Дмитрий Николаевич встанет на ноги. Очень мало шансов – ведь мы оперировали в острый момент, когда надо было думать, прежде всего, о спасении жизни. Но в этом случае, можно продолжить специальные мероприятия по профилактике рецидива того заболевания, которое мы обнаружили, ну и постепенно готовить к выписке. Есть все основания полагать, что жизни ничего угрожать не будет…
       – И что же в этом случае? – спросил Теремрин. – Навечно коляска? Я работать хочу, я хочу приносить пользу, – неожиданно сказал он. – Я не хочу обузой быть для всех…
       – А если операция? – спросила Ирина. – Опасность для жизни?
       – Да, но не со стороны ранения, а со стороны опухоли, которую мы хоть удалили, но…
       – Что «но»? – спросил Теремрин.
       – Операция наносит сильнейший удар по иммунитету, ослабляет организм, причём организм, заметьте, уже предрасположенной к развитию опасного, что греха таить, смертельного заболевания, – пояснил врач.
       – А шанс встать на ноги? – спросил Теремрин.
       – Очень мал.
       – Но он есть? – спросил Теремрин.
       – Есть. Хотя, может статься, что его реализовать не удастся, потому что, ну вы поняли, что я хотел сказать – может поднять голову смертельная болезнь.
       – А если оставить всё так, можно быть уверенными? – начала Ирина.
       – Быть уверенными в чём-то, когда такой больной, трудно, но мои коллеги считают, что надо проводить противоопухолевые процедуры и отпускать домой…
       – Домой? Да лучше я его к себе заберу… Я всё сделаю… А ты помолчи, помолчи, родной. Ты писатель. Вон, в каком положении Островский писал…
       – Тогда была Советская власть, – напомнил Теремрин. – Она помогала ему, она пропагандировала через него стойкость и мужество… А сейчас – демократия. Демократия – это смерть. Демократия такого, с позволения сказать героя, как я, быстренько на помойку выкинет. Уверяю, что при демократии даже из такого человека, как Островский, вытянули бы всё в тех же горячих точках, а потом выкинули его вон. Вы что не видите, сколько увечных, пострадавших за демократию в тех самых горячих точках, собирают дань на площадях и улицах, да не себе, а специально организованным мафиозным структурам. Дело даже не в этом. Дело в том, что я уже размышлял над вопросами, которые так и витают в воздухе в этом отделении – насколько продлили жизнь, кому и насколько. Насколько отдалили мучения последнего периода болезни. Кстати, продляют тем самым и страдания родных и близких, отрывают их от учёбы жизни и всего прочего. Нет. Только возврат к полноценной жизни…
       – Не спешите с решением, – сказал врач. – Да, время сейчас иное, но смотрите, какие люди вас окружают. А сколько дел в стране для вашего жёсткого и принципиального писательского пера!
       Сказав эти слова, врач попрощался и вышел, оставив наедине Ирину и Теремрина.
       И вдруг он услышал сквозь всхлипывания:
       – Ты должен жить, должен, ради детей, ради сыновей, ради будущего сына… Ты прости меня, что так вела себя в Пятигорске, я ещё не знала, в каком положении – но у меня под сердцем зародилась новая жизнь… Ты сломал приговоры врачей в отношении меня, взломаешь и в отношении себя.
       Она всё это сказала очень тихо, но быстрой скороговоркой, словно не хотела дать ему опомниться.
       – Иринушка, милая, иди ко мне, – позвал Теремрин, и она, присев на краешек кровати, долго ласкала его, целовала и даже немножечко озоровала, заставляя его вернуться к ощущениям, которые он так всегда любил.
       – Это правда, что ты ушла из школы? – спросил он.
       – Сейчас лето, учителя в отпуске.
       – Нет. Ты не о том. Это правда, что ты стала заниматься детским массажем?
       – Как проживешь иначе? Ведь у меня Серёжа и Саша. Не забывай. И теперь неизвестно, поступит ли Саша…
       – Да как тебе не стыдно. Я сам отвезу его в училище. Ещё больше месяца до экзаменов… Тебе уже пора… Поздно. Я боюсь за тебя, когда ты уходишь поздно – демократы превратили Москву в бандитский город. Ну, ничего, будет и на нашей улице праздник…
       Ирина вышла и встретила в коридоре Александра Витальевича. До проходной они шли вместе.
       – Вам скажу, что положение очень, очень тяжёлое, – сказал хирург. – Если он будет настаивать на операции, организм может сломаться перед натиском болезни. А он будет настаивать.
       – Доктор, сколько ему осталось при плохом раскладе?
       – Я прогнозами не занимаюсь, – отрезал Александр Витальевич.
       – Понимаю, всё понимаю. Я посижу здесь, – сказала она, увидев лавочку. – Мне что-то нехорошо.
       – Давайте я всё же провожу вас до трамвая… А то ведь мне надо ещё два корпуса обойти. Я сегодня дежурю.
      
       А Теремрин вдохновлённый известием, размышлял: «Боже! У неё будет ребёнок… У нас будет ребёнок!»
       Он считал себя виновником того её первого прекращения беременности, да и вообще всего, что случилось тогда. И вот что-то произошло немыслимое. И он сказал себе: «Нет. Никаких отступлений! Я должен встать на ноги!»
       И он снова открыл книгу Данникова:
       «Подсознание не отличает созидательную мысль от разрушительной. Оно работает с тем материалом, который получает, и материализует мысль, связанную с чувством страха, так же легко, как и смелую мысль».
       Он подумал о том, что человек сам может настроить своё подсознание на свою же погибель. А если наоборот! Данников пишет по этому поводу:
       «Законы самовнушения могут привести вас к благополучию и процветанию, но так же легко могут ввергнуть в юдоль страданий и смерти. Если вам показалось, что бой проигран, значит, так оно, в общем, и есть».
       То есть сам проиграл, сам, хотя мог выиграть.
       «В какой-то момент может показаться, что всё кончено, но если мысли будут настроены на победу, то счастье и успех станут итогом тех же жизненных обстоятельств. Подсознание одарило вас планом. Немедленно за работу! Вдохновение драгоценно и не терпит отлагательств. Будете ждать удачного времени – дождётесь неудачи!»
       Теремрин вдруг подумал о том, что это инструкция не только для больного, но и для писателя: «Да, вдохновение драгоценно… А я так давно не писал стихов, хороших стихов. Почему? Неужели тот негодяй, который произвёл два выстрела – всего два, убил вдохновение. Ведь всего два выстрела! А ведь я был под совершенно другим, несравнимым огнём в горячей точке. Неужели негодяй, которого Гостомыслов – браво кадету – отправил на тот свет, смог убить во мне поэта?»

Любовь моя! Не ты ль явилась
Ко мне, когда я пал во мрак?
Пусть велики у бездны силы,
Прожёг их глаз твоих маяк!

Любовь моя, я не забуду,
Как боль читал в твоих очах.
Казалось, ты со мной повсюду,
Да и была ты на часах!

Защитник мой и страж мой милый…
Вдруг в хрупких девичьих руках
Явилось сразу столько силы,
И смелость побеждала страх!

       Нет, всё не то, всё не то. Она заслуживает другого, сильного, решительного.
       Боль моя как густой туман, отражалась в твоих глазах…
       «Да, да, да… Это уже лучше. Кстати, что там за молитву она мне принесла и велела читать, а я забыл».
       Он достал из тумбочки молитвослов, открыл заложенную страницу. Прочитал: «Божией Матери, пред иконой Её «Всецарица». Тропарь, глас 4-й: «Образом радостворным честныя Всецарицы, желанием тёплым взыскающих благодати Твоей, спаси Владычице; избави от обстояний к Тебе прибегающих; от всяких напасти огради стадо Твое, к заступлению Твоему взывающее присно…».
       Сильно, очень сильно. Но где-то были другие, прямо поэтические строки. И он нашёл их:
       «Исцели болящие люди Твоя, о всемилостивая Царице! Ум и руки врачующих нас благослови, да послужат орудием всемощного врача Христа Спаса нашего…»
       Теремрин повторил:
       – Ум и руки врачующих нас благослови!
       Он вспомнил то, что слышал от Ивлева: «Руки врача лишь орудие Бога». Стало быть, Бог даёт орудие только тогда, когда больной или раненый достоин излечения. Разве это не так? Сколько Данников говорил о том, что иным его средства не помогают, даже если и используют их правильно, а иные только услышав о трудностях, сразу поднимают руки вверх. А Ирина! Как же ей трудно. Бегать по рынкам за травами и нужными продуктами, по аптекам за витаминами, а потом всё это готовить чётко по предписаниям и нести ему. Разве не Богом дана она? И ему вдруг стало нестерпимо стыдно за свой быстротечный роман после её отъезда, отъезда с его ребёнком под сердцем, причём в обычном вагоне. Она сама взяла билет, не подпустив его к кассе.
       Так думал он, а за окном уже растекалась ночь, пеленая деревья, не освещённые светом фонарей. И вдруг стало очень тревожно за неё, идущую сейчас где-то по ночным улицам Москвы, взбесившейся от вседозволенности демократии.
       Он попытался представить себе, где сейчас она, но видел одно – её, склонившуюся над ним в белом халате. И начал писать при слабом свете ночничка:

Я гляжу на твой белый халат,
Как же дорог он для меня,
Исцеляет родной твой взгляд,
Словно лучик Святого огня!
Помню взгляд я тревожный твой,
Госпитальных палат не уют,
Ты бессменно была со мной,
Я вручил тебе жизнь свою.

       Он снова посмотрел на молитвослов, вспомнил, как она заставляла повторять слова молитвы, и попробовал написать, что-то вроде припева:

К Богородице в смертный час
Мы возносим молитвы свои,
Ум и руки любящих нас, благослови!

       А затем взялся за второй куплет:

Боль моя, как густой туман,
Отражалась в твоих глазах,
И я понял: мне жребий дан,
С твоим именем жить на устах.
И о том лишь не ведала ты,
Как любил я тебя всё сильней,
Исцеляющей силой любви,
Силой высшею на земле…
       Он писал и пперечитывал написанное, как молитву. Он писал и не знал, что в тот момент, когда начал читать свои первые строчки, Ирина, перенервничавшая за день, доведённая до отчаяния тяжелым прогнозом его состояния, потеряла сознание в пустом трамвая. Трамвай нёс её неведомо куда, и никто этого не видел, потому что она была во втором вагоне, а вагон был пустым.
       И вдруг, когда он стал в очередной раз распевно читать стихи, как молитву, она пришла в себя и увидела, что трамвай подходит к метро, иначе бы укатил он её туда, где и станций метро поблизости нет.
       Она едва спустилась по ступенькам, доплелась до метро, села в поезд. Внутри всё болело, и она не знала причины этой боли.
       А Теремрин писал:

Верю я, что мне Богом дан
Исцеляющий силы взгляд,
И пленительный гибкий стан,
Что скрывал твой белый халат.

Только Бог мне помог понять,
Кто вернёт меня в жизненный строй,
Только Бог помог осознать
Мне всю силу любви святой.

И к Царице Небесной вновь
Возношу я молитвы свои.
Ты святую эту любовь
Благослови!

       – Спаси и сохрани, убереги от бед любящих нас, о Пресвятая Богородица! Дай мне силы встать на ноги. Дети не должны остаться без отца. Но и этого мало. Для чего меня столько учили, для чего меня била и колотила судьба? Для того, чтобы все мои знания, весь мой боевой настрой истлел вместе с бренным телом? Для чего тогда вообще жизнь? Покуролесить на Земле, нанести вред живой природы, сожрать сотни, тысячи живых существ, имеющих такое же право жить и радоваться солнцу? Для чего?
       С этой мыслью он уснул, не ведая, что в то время, когда он читал молитву, словно сила какая поддержала Ирину и она, хоть едва живая, но пришла домой. Мама засуетилась возле неё, обеспокоенная состоянием.
       – Завтра к врачу, завтра немедленно к врачу…
       – К какому врачу, мама? Мне же завтра в госпиталь, мне нужно отнести Дмитрию…
       – Ты знаешь, к какому врачу, к самому для тебя сейчас главному, – перебила мать. – А то, что ты приготовила, Саша отнесёт…
       – Детей туда не пускают, – сказала Ирина. – Да и пропуска у него нет.
       – Значит, дочерям его позвоню. Вон сколько наплодил. Елене могу позвонить…
       – Позвони лучше Даше. Лена его мало знает. А Даша хорошая, добрая девушка и в отце души не чает… Ладно, я согласна: завтра к врачу… Действительно болит всё. Перенервничала я сегодня.
       И она рассказала матери о всех проблемах, которые решали сегодня они с Теремриным и его врачом.
       – Зачем же тебя волновали?
       – Я ему-то сказала обо всём после, а врач и знать не знает…
       – И как он, Теремрин твой?
       – Лучше б не говорила… Решил: только операция и всё тут.
       – Ну, время ж ещё есть… Его в любом случае пока и не собирались выписывать… Может, передумает…

        А на следующий день Ирина оказалась в больнице. Её положили, чтобы постараться сохранить беременность. Врач, осматривавший её, выслушав пояснения о стрессе, вдруг сказал:
       – Не договариваете, не договариваете больная… Вчера вы упали и сильно ударились. Так?
       Ирина молчала.
       – Я слушаю.
       – Просто в подъезде, когда бежала по делам, случайно столкнулась со своим бывшим учеником из грузинской семьи. Он был с отцом и заявил, что вот, мол, та… Извините, всё повторить не могу… Ну та, мол, что двойки мне ставила… А когда я, пристыдив его, пошла, он подставил мне ножку. Я упала, скатилась по лестнице, а когда стала подниматься, услышала, как отец этого мальчика пригрозил: если пикну, сообщит в налоговую, что занимаюсь частным массажем.
       – Назовите мне фамилию, – сурово сказал врач.
       – Зачем. Это принесёт неприятности только мне… Не дай Бог ещё сынишке отомстят…
       – Что же за нравы, что за порядки такие!? – в бессильном раздражении сказал врач. – Ну что ж, ситуация у вас сложная, но постараемся выправить.
       – Да, представьте, – сказала Ирина, подкованная в истории Теремриным, – Когда-то Россия спасла Грузию от полного истребления турками. Ведь ещё Екатерина Великая издала указ, по которому Россия взяла под покровительство Царя Кахетинского и Карталинского, дабы избавить грузинский народ от страшной дани, которую он платил туркам шестнадцатилетними отроками и отроковицами. А теперь грузины, как звери на русских бросаются и в объятия к американцам рвутся. Не понимают, что нужны они Америки лишь для того, чтобы вредить России.
       Можно было бы многое прибавить к тому, что сказала Ирина. Не только на русских бросались как звери грузины. Да и кто мог знать, что спустя годы во время варварского нападения на Южную Осетию, тот самый мальчик, который подставил Ирине ножку, чтобы она упала с лестницы, сидел за рычагами танка и лично давил гусеницами стариков и детей, крутясь на месте, чтобы превращать тела в месиво. А покинула та семейка Россию после того, как был разгромлен игорный бизнес, наносивший огромный вред людям. Таков итог торжества демократии и в России, да и на всём постсоветском пространстве.
       Врач долго не мог успокоиться и приняться за дело. Он прошептал:
       – Неужели Россия обречена терпеть подлость и неблагодарность тех, кого выручала, спасала, кормила…
       – Нет, доктор, нет, – возразила Ирина. – Так не будет. В Библии говорится: «Кто прольёт кровь человека, того кровь прольётся рукою человеческою». И ещё. Господь заповедал народам жить в мире, жить на тех землях, которые он даровал им, и никогда, ни при каких обстоятельствах не пересекать границы соседних земель со злыми умыслами. И сурово карал тех, кто нарушал этот завет Его. Вы же знаете судьбу всех нашествий… Вспомните хотя бы наполеоновское, когда из одного миллиона перешедших в течении полугода границу России в Восточном направлении, в декабре назад вернулось двадцать тысяч человек.
       Она помолчала и сказала, успокоившись:
       – Ну что же, доктор, постарайтесь спасти будущего защитника Родины. России ещё будут нужны солдаты, стойкие, мужественные. А за плечами этого мальчика – я знаю, что будет мальчик – такой необыкновенный род, род настоящих витязей…
       Врач молча кивнул головой, но высказывать своё соображение не посчитал возможным, в виду слишком острой ситуации, причиной которой стало падение с лестницы. И здесь, и в этом случае, оставалось уповать на Бога!

       Утром, в день консилиума, Владимир Александрович пришёл в палату к Теремрину, по-хозяйски подвинул стул поближе к койке и, прежде всего, справился о самочувствии.
       – Всё хорошо, всё в норме, – ответил Теремрин.
       – Ну и каково ваше решение?
       – Я решений не меняю. Только вперёд! – с улыбкой, но твёрдо ответил Теремрин.
       – Мы сначала хотели собраться здесь, в вашей палате, но сегодня спозаранку ваши друзья-кадеты прислали вам подарок – великолепную коляску. Чудо техники. На ней вы и отправитесь в мой кабинет.
       – Негодники они, а не кадеты, – добродушно, с очень тёплой улыбкой сказал Теремрин, и Владимиру Александровичу показалось, что где-то в уголках глаз сверкнули слезинки. – Ну, я им… Коляску. Скажите им, что соглашусь только на пропеллер, как у Карлсона.
       – И всё же я прошу вас, Дмитрий Николаевич, давайте опробуем этот аппарат. Консилиум у меня в кабинете.
       – Скажите честно, какое бы вы решение приняли на моём месте? – вдруг спросил Теремрин.
       – Знаешь, – Владимир Александрович перешёл на «ты», – Я могу быть с  тобой особенно откровенен. Ведь ты отец моих внуков и чуть-чуть не стал моим зятем. Кстати, я очень жалею, что этого не случилось. Признаться, ты понравился мне ещё там, в Пятигорске, когда только познакомился с Катериной. Но посоветовать ничего не могу. Не потому что есть в этом какая-то врачебная тайна или что-то тому подобное. Я не был в твоей ситуации и потому не знаю, каково в ней быть. Мы легко поучаем своих больных, как им жить дальше, если, к примеру, ампутируем конечность или выписываем вот в этаком положении. Всё от Бога, мой дорогой, всё от Бога. И потом, у тебя такие друзья, такие дед с отцом и такая женщины – Ирина. Я Катерине своей запретил у тебя бывать.
       – Почему?
       – Не надо травмировать Ирину, не надо. Катерина всё же доктор наук, вот-вот кафедру получит, ну и не хотелось бы, чтобы они встретились.
       – Это потому что Ирина теперь простая массажистка. Она ведь учительница. Просто так вышло. Сами знаете – демократия.
       – Дело даже не в этом. Впрочем, мы отвлеклись от темы, – сказал Владимир Александрович, видимо, досадуя на себя за то, что затеял разговор о Кате и Ирине. – Сейчас важно взвесить все «за» и «против». Если откажешься от операции, то уже через недельку будешь дома.
       – Прекратим этот разговор, дорогой Владимир Александрович. Я тоже очень жалею о том, что не стал вашим зятем, что судьба сложилась вот так по-дурацки, что ничего путного в жизни-то, как оказывается, и не сделал.
       – Разве так можно говорить… Только два случая, ты понимаешь, что я имею в виду – только они одни уже говорят о многом.
       – Это долг каждого человека. Для того ли дана мне жизнь, чтобы совершить только два таких поступка? Нет… Я тут вчера разговаривал со священником, которого привёз ко мне Афанасий Петрович Ивлев, однокашник деда по кадетскому корпусу… Интересный был разговор. Каждому на земле поставлена задача… Найти её, определить, вникнуть в свой долг и свято выполнять его.
       – Да, переполошил твой священник всё отделение. Многие решили, что исповедовать тебя будут…
       – Владимир Александрович! Разве ж исповедоваться и причащаться нужно лишь перед встречей со Всевышним? Это надо делать регулярно…
       – И ты регулярно это делаешь? – серьёзно спросил Владимир Александрович.
       Теремрин горько усмехнулся:
       – Был один случай. Ходил к священнику в Пятигорске. Но это даже не исповедь – просто разговор, который заставил задуматься, а вчера я действительно исповедался, причастился, но не потому, что собрался на тот свет, а потому, что собрался в новую жизнь на этом свете.
       Владимир Александрович ничего не ответил. Зная состояние этого дорогого ему раненого и больного, он не мог признаться себе самому, как специалисту своего дела, что Теремрин был гораздо ближе к встрече с Господом, нежели к порогу новой жизни на этой земле.
       Он слегка прикоснулся к плечу Теремрина и сказал:
       – Ну мне пора… Через час тебя пригласим, а пока тебе друзья-кадеты вручат подарок. Ты уж их не ругай. Они хотели, как лучше… Мы все верим в твоё мужество, в твои душевные силы, в твою настойчивость, но этого не всегда бывает достаточно…
       – А знаете почему?
       Этим вопросом Теремрин задержал Владимира Александровича у себя в палате ещё на несколько минут.
       – Почему?
       – В молитве перед иконой Божией Матери «Всецарица» есть такие слова: «Ум и руки врачующих нас благослови, да послужат орудием Всемощного Врача Христа Спаса нашего». Ваши руки – руки врача-хирурга, подлинного мастера своего дела являются орудием Всемогущего Бога! И порой вас преследуют неудачи вовсе не потому, что вы сделали что-то не так, а потому, что не даёт Бог своего благословения на лечение того или иного грешника.
       – Подковал тебя священник, – сказал Владимир Александрович. – Я всё же думаю, что мастерство хирурга в любом случае на первом месте. И мы не должны допускать ошибок.
       – Нам трудно спорить, ибо мы – дети безбожной эпохи. Но во всём том, что я читал долгими ночами, что услышал, есть что-то очень серьёзное и пока недоступное полностью нашему пониманию. Но главное, конечно, вера. Об этом я думал, много думал.
       В дверь осторожно постучали, и медицинская сестра, появившаяся на пороге, сказала, что врачи уже собираются на консилиум.
       – Напомню ещё раз, – сказал Владимир Александрович. – Или скорая выписка и большие, далеко небеспочвенные надежды, на достаточно долгую жизнь, правда, трудно сказать, в таком состоянии. Или… Не буду повторять. Риск огромен.
       – Спасибо, я всё понял, – сказал Теремрин.

       Через час его привезли в кабинет Владимира Александровича. Он осмотрел присутствующих на консилиуме. Вот его лечащий врач Александр Витальевич. Он тоже заходил утром и теперь только ободряюще кивнул ему. Вот генерал, которого он знал ещё подполковником, и у которого лежал много лет назад в отделении с непонятным диагнозом. Генерал тоже приветливо поздоровался с ним.
       Остальных Теремрин не знал и не счёл приличным рассматривать внимательно. Просто поприветствовал всех сразу.
       Доклад начал Владимир Александрович. Всё, что он говорил, Теремрин слышал уже не раз. Только утром лечащий врач шепнул Теремрину, что на операции никто не настаивает, что в её необходимости нужно ещё убедить начальство. Это сообщение позволило оценить отношение к нему и Владимира Александровича и начальства. И он вспомнил слова Ивлева, сказанные накануне: «Иди с верой в Господа. И помни, тому, кто верит безгранично и нелицемерно, Господь заповедал: «Долготою дней насыщу его и явлю ему спасение своё!»
       Как сквозь сон Теремрин услышал вопрос, заданный председательствующим на консилиуме:
       – Что ж, мнения практически разделились, а потому слово за вами, Дмитрий Николаевич!
       – Операция!
       – Решение продумано? Никто вам его не навязывал?
       – Напротив, почти все отговаривали. Но я солдат… Я в раннем детстве надел военную форму. Все мои предки умирали стоя, и я не хочу заканчивать жизнь в инвалидной коляске. Я прошу вас принять решение на операцию с полною верою на успех!
       Наступила тишина. Теремрин заметил, что все присутствующие обменялись лишь кивками головы или произнесёнными чуть слышно короткими фразами.
       Владимир Александрович спросил:
       – Хотите ли вы отдохнуть перед операцией от госпиталя, сменить обстановку? Мы могли бы вас даже домой отпустить, тем более у вас такой теперь удобный транспорт. Поработаете в своём кабинете… Или можно перевести в шестой госпиталь, там сейчас красота… Погода-то какая стоит.
       – Я прошу сделать операцию, как можно быстрее. Я бы хотел даже завтра!
       Владимир Александрович покачал головой и сказал:
       – Завтра невозможно… Что у нас там по плану?
       – Предлагаю понедельник! – сказал Александр Витальевич.
       – А сегодня только четверг, – проговорил Теремрин. – Как же долго ждать, как долго ждать! Ну ничего… Подожду.
       После этих его слов ни у кого уже не повернулся язык выбирать какой-то другой день.
       Его отвезли в палату, переложили на койку. Он закрыл глаза, и так ему захотелось, что бы вот сейчас, по мановению волшебной палочки, наступил понедельник, вечер понедельника, и он увидел бы себя в послеоперационной палате, и чтобы рядом была Ирина.
       Но когда он открыл глаза, то увидел себя всё в той же своей палате, а рядом… Рядом сидела Катя с влажными от слёз глазами.
       – Отец, наконец, сжалился. Разрешил, – сказала она. – Ты не думай. Я в первый же день была здесь…
       – Спасибо… Как Димочка, как Алёна?
       – Они здесь, за дверью… Я хотела сначала поговорить с тобой, а потом уже их пригласить…
       – Не надо говорить… Зови сразу.
       И когда Дима и Алёна с Серёжей Гостомысловым вошли, Теремрин собрав силы, весёлым тоном спросил:
       – Вы что же это, прощаться со мною пришли? Как не стыдно, как не стыдно!
       – Нет, просто навестить, – за всех ответил Гостомыслов.
       – А ты молодец, Серёжка, – как можно проще и беззаботнее сказал Теремрин. – Говорят, с первого выстрела того негодяя уложил…
       – И не одного, другого тоже уложил, – поспешил прибавить Дмитрий, приближаясь к койке.
       – А что это у тебя под халатом, а ну снимай халат! – потребовал Теремрин.
       – Нельзя же…
       – Снимай, когда старший по званию приказывает…
       Гостомыслов сам сдёрнул халат с друга, и перед Теремриным предстал бравый офицер.
       – Майор Дмитрий Теремрин! – чётко представился он.
       – Выполнил обещание Световитов, выполнил, – пряча слезу радости, сказал Теремрин. – Он у меня здесь несколько раз был. Говорил, что трудно, но новый министр пошёл навстречу. Что нахмурились?
       – Нового министра вот-вот снимут…
       – Что так?
       – Когда П, – Дмитрий сделал короткую паузу, словно поперхнулся, и продолжил, – резидент проводил совещание на тему, как бы ещё поизмываться над армией, наш министр встал и при всех… Одним словом посоветовал этому п-резиденту идти в известном направлении на весьма распространённом языке, который мы иногда признаём как средство управления войсками.
       – Ну а Ельцин?
       – Что Ельцин? Теперь ломает голову, как бы сделать генералу армии пенсию поменьше. Наказал бы, да любой приказ только на авторитет генерала сыграет, а самого главного «военного» в стране, который и пороху не нюхал, на посмешище выставит, – сказал Дмитрий.
       – Нашли о чём говорить, – возмутилась Алёна. – Вы… Вы, – она снова помялась, и наконец, твёрдо: – Ты, папочка, выздоравливай!.. Вот так – только нашёлся и сразу спрятался в госпиталь.
       – Да, уж ты постарайся, отец, – сказал Дмитрий. – Пора твоего деда, а моего прадеда в родные края везти. Без тебя он ехать не хочет.
       Владимир Александрович прекратил свидание, потому что знал, что вот-вот должна прийти Ирина. Он понимал, что только она сейчас не просто посетительница, а целительница и избавительница, хотя по долгу службы и не верил во все её снадобья.
       Только по долгу службы!
       Но когда Владимир Александрович, попрощавшись с Катей и детьми, вернулся в кабинет, ему позвонила мать Ирины и сказала, что Ирочка попала в больницу.
       – Что-то серьёзное?
       – Она ждала ребёнка…
       – И?..
       – Не знаю, пока ничего не знаю…
        А Теремрин, когда все ушли, повернулся к иконе и возгласил искренне и просительно:
        – Матушка, Пресвятая Богородица, если Всемогущий Бог всё может, путь решит мою судьбу. Путь оперируют завтра… Всё, я уже другой, я другой человек… Зачем ещё топтаться в старой жизни целых четыре дня. Путь будет завтра так, как решит Господь…
       Он ждал Ирину и молился, а Владимир Александрович нервно расхаживал по кабинету, не зная, как идти к Теремрину и как говорить ему о том, что случилось с Ириной. Сначала он хотел узнать, в какой она больнице и позвонить туда, но потом вызвал Александра Витальевича и спросил:
       – А почему, собственно, нельзя оперировать завтра? Технику операции мы проработали, анализы в порядке. Почему возник понедельник?
       – В пятницу мы должны были делать операцию отчаяния, ну тому, из шестой палаты. Она отпала.
       Тогда Владимир Александрович коротко рассказал, что Ирина попала в больницу, и решил:
       – Оперируем завтра. Нам сейчас очень важно душевное состояние Теремрина. Как он воспримет известие? А сообщением об операции мы его слегка запутаем. Скажем, что она завтра придёт, после операции. Итак, оперируем. Да поможет нам Бог! Иди, предупреди, обрадуй своего подопечного.
       Сам же Владимир Александрович позвонил Николаю Алексеевичу Теремрину и коротко обрисовал обстановку. Тот тоже согласился с решением. Спросил:
       – Нам можно сегодня навестить его?
       – Можно, но не нужно… Зачем устраивать прощание? Будем верить в успех.
       – Но завтра с утра мы у вас?
       – Лучше часикам к четырнадцати. Операция будет идти не менее четырёх часов. Не менее…
               
       – Как дела, Дмитрий Николаевич? О чём мечтаем? – спросил Александр Витальевич, входя в палату.
       – Если честно? О том, чтобы завтра вот в эту же пору находиться в послеоперационной палате уже после всех экзекуций! Я уже настроился на новую жизнь, на выздоровление, а тут…
       – И всего-то?
       – Не понимаю.
       – Это всё мечты?
       – Ну а какие могут ещё быть мечты у больного? Скорее в строй. А коли на пути рубеж, который в этот строй не пускает – взять его штурмом, как Потёмкин взял Очаков, а Суворов – Измаил…
       – А вы что предпочитаете, Очаков или Измаил?
       – Измаил посолиднее…
       – Ну, так завтра будем брать Измаил. Готовьтесь…
       – Не понимаю…
       Александр Витальевич приоткрыл дверь и приказал медсестре, уже ожидавшей команды:
       – Готовьте больного к завтрашней операции!
       – Спасибо, огромное спасибо! – сказал Теремрин и тут же вспомнил, что нужно прочитать благодарственную молитву ко Пресвятой Богородице, поскольку он не мог расценить такой поворот событий, иначе, как Её помощь.
       Пока сестра ходила за какими-то принадлежностями, Теремрин прочитал молитву и взялся за книгу Данникова. Он читал её и потом, когда все процедуры были закончены, он читал, пока она не выпала из рук, потому что он уснул под действием снотворного.
       Он словно провалился куда-то, и вдруг всё вокруг осветилось радужным светом. Он шёл по огромному залу, в котором угадывался тронный зал, а впереди, на троне восседал Царь… «Боже, да это же сам Иван Васильевич! – узнал Теремрин. – Это же Грозный Царь».
       Государь встретил строго:
       – Пошто, боярин ты у меня здесь? Тоже сбежал от борьбы, от последних времён сбежал, кои на Руси близки уже?
       Теремрин хотел ответить, но не слышал собственного голоса.
       – Твой пращур славно служил у меня. За что я ему поместье на берегу Теремры жаловал… Он не бегал от ворогов, и в Опричнине из первых был. Иди назад, боярин. В последние времена Господу на Земле сильные духом нужны будут… Иди… Да помни, и верным людям скажи, что скоро и я на Земле буду… Восстанет из гроба отец Серафим Саровский и назовёт Царя, который будет править возрождение России… И будет кровь изменникам по уздечку. А Царём тем буду я, Иоанн Грозный…
       И вдруг всё потемнело, послышался какой-то шум за изголовьем, и Теремрин увидел себя в своей палате, а рядом с кроватью медсестру, которая держала белую металлическую плошку и шприц.
       – Дмитрий Николаевич, пора укольчик делать и готовиться к операции. Скоро повезём вас на перевязку и оттуда сразу в операционную.   
       Медсестра ушла и Теремрин, не в силах оценить не то сон, не то ведение, стал шептать:
       – Господи, отдаю себя в полную Твою власть. Ум и руки врачующих нас благослови, любящих меня и молящихся за меня, благослови, благослови…
       Он уходил в сон и не ведал о том, какое и где его ждёт пробуждение – в послеоперационной палате или пред строгим оком Того, Кто создал этот мир не для забав и развлечений, а для суровой школы человеческих душ, направляемых для воспитания на грешную землю. В нём ещё билась мысль: «Что там говорил Фёдоров, философ Николай Фёдоров… Он говорил, что не все души бессмертны, что бессмертны лишь души достойных… Бессмертна лишь высоких помыслов душа… А моя душа? Кто оценит мою душу – только Он, Всемогущий Промыслитель… Нужен ли я такой, какой есть на этой Земле или не нужен? Но для чего-то всё было со мной… Всё было и даже встреча с Михаилом Александровичем Шолоховым, встреча-благословление. Господь многократно указывал мне путь… Но я сбивался с него, сбивался и сбился… Поверит ли мне Господь? Даст ли шанс – в этом весь вопрос… А души не все бессмертны – и нет уж душ всяких там Стрихниных и прочих его сообщников… Они ушли, они в небытие… Но я хочу жить и сражаться со злом, которого так много на Земле, хочу сражаться, Господи!
       Это была последняя его осознанная мысль, дальше промелькнуло несколько бессмысленных ведений. Он провалился в сон и уже не увидел склонившихся над собою Владимира Александровича, своего лечащего врача, ассистентов… Его душа ушла к Господу, и только Ему одному было ведомо теперь, вернётся ли она в тело нашего героя.

                ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

       Окна больничной палаты выходили в сад.
       Сад благоухал сочными ароматами сердцевины лета, излучаемыми многочисленными клумбами и цветниками, между которыми разбегались по широкому больничному двору аккуратные асфальтовые дорожки и песчаные тропки.
       Ирина стояла у раскрытого окна, слегка облокотившись на подоконник, и вдыхала полной грудью очищенный коротким летним дождём воздух. Мысленно она была далеко отсюда, в госпитале, в палате возле койки Теремрина. Она не знала, что сейчас с ним. Когда уходила накануне, Теремрин прошептал: «Ты знаешь, о чём я мечтаю? О том, чтобы сейчас был понедельник, вечер, а я лежал в послеоперационной палате, и рядом была ты…»
       У Ирины на глазах появились слёзы, и Теремрин стал успокаивать, уверяя, что всё так и будет, что операция пройдёт успешно и… Он не договорил, потому что у самого комок подкатил к горлу. Во всяком случае, нельзя было не заметить, как слегка повлажнели глаза. Она знала, что слёзы у него могли появиться не от боли, не от страха за исход болезни – они могли появиться только, если его чем-то растрогать. Да, он был тронут её постоянной заботой, он ещё более привязался к ней.
       «Как же он там сейчас один?» – эта мысль прогнала воспоминания о том, что было накануне.
       И вдруг в палату впорхнула махонькая пташка. Она села на люстру, словно осматриваясь, и тут же перелетела на металлическую дужку Ирининой кровати.
       Ирина вздрогнула. Она даже не смогла сразу определить породу этой маленькой изящной пташки, но тут же вспомнила примету… Слышала, что не к добру, когда птичка влетает в помещение.
       Ирина растерялась. Она замерла в оцепенении, не зная, что нужно делать, прогнать ли пташку или дать ей самой определить своё поведение. А пташка смотрела на неё одним глазом, обращённым в её сторону – и взгляд казался осмысленным.
       Ирины осторожно шагнула в сторону кровати, но пташка перелетела на другую дужку задней спинки.
       И вдруг Ирина вспомнила: «Бабушка говорила, что птички – это Души людские… Боже, Боже мой… Что там в госпитале? Что там с Теремриным? Не случилось ли что?»
       Вошла дежурная медсестра. Она принесла какие-то таблетки и стала раскладывать их на прикроватные тумбочки. Ирина поместили в общую палату. Но в эти минуты все её соседки вышли на прогулку. Ей же пока не рекомендовали выходить на улицу.
       – Вам ведь велели лежать и не утомляться, – напомнила медсестра Ирине.
       – Да, да, конечно. Только вот смотрите, – и Ирина указала на пташку. – Не к добру это, когда птички в комнату залетают?!
       Медсестра улыбнулась и пояснила:
       – У нас они привыкли в палаты залетать. Шустрые такие. Могут и полакомиться чем-то. Особенно зимой. Даже в форточки умудряются залетать.
       – А примета?
       – Если птичка сама улетает, ничего страшного… Вот если не сможет, если начнёт биться о стёкла… Но даже зимой ухитряются сами вылетать… А вы всё-таки ложитесь.
       Ирина села на краешек кровати, и тут же птичка, прощебетав что-то, вылетела в открытое окно.
       – Вот видите, всё в порядке, – сказала медсестра.
       Но Ирина уже не слушала. Она думала над тем, что когда-то говорила её бабушка. «Боже… Душа Теремрина!.. Это его душа прощалась со мною».
       Она вскочила с койки и направилась к двери, пояснив:
       – Мне нужно к врачу, обязательно нужно к врачу.
       «Операция назначена на понедельник – думала она, – а сейчас только пятница. Значит, что-то случилось?»
       Ирина не знала о переносе операции. Если бы знала, поводов для волнения было бы значительно больше. Она заставляла верить себя в успех, именно заставляла… Но верила ли?! Даже если верила, всё-таки сильно волновалась.
       Она зашла в кабинет к врачу, и тот, посмотрев на неё строго, сказал:
       – Ирина Михайловна, я не разрешал вам ходить. Вам надо лежать… На вас лица нет. Что с вами?
       – Я не знаю, не знаю, не знаю, – нервно, с надрывом проговорила Ирина. – Не со мной, не со мной, а с любимым человеком… Я не могу лежать. Я должна быть в госпитале. С ним что-то случилось. Он в тяжелейшем состоянии. Ему сейчас плохо, очень плохо. Я это чувствую.
       – Вам надо думать о своём здоровье. Мало Вам, что потеряли ребёнка…
       – Я не могу не думать о нём…
       – Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь и возьмите себя в руки.
       – Отпустите меня. Я подписку дам. Иначе я просто умру от переживаний. Ведь вы же знаете, что иногда нравственное состояние определяет физическое.
       Доктор слушал, не возражая, одновременно медленно сопровождая Ирину в её палату. Он не имел права отпустить её, но чувствовал, что и не отпустить не может. Он просто тянул время, чтобы что-то придумать, но что он мог придумать? Позвонить в госпиталь? Но кто в этом огромном госпитале даст какую-то справку неизвестному человеку?
       И вдруг…. Это было невероятно, это было как в сказке… На пороге палаты появился высокий, подтянутый генерал-лейтенант в халате, наброшенном так, что были видны и погоны его и награды. Он был уже в преклонных годах, но выглядел молодцевато, и форма сидела на нём, как влитая, что не часто в таком возрасте.
       Ирина узнала его. Это был Николай Алексеевич, отец Дмитрия Теремрина. В руках он держал красивый букет цветов и какой-то пакет, видимо, с гостинцами.
       – Что с Дмитрием? – спросила Ирина, поднимаясь ему навстречу.
       Николай Алексеевич ответил не сразу. Сначала потребовал, что бы она сказала о своём здоровье. За Ирину ответил врач, пояснив, что положение серьёзное и ребёнка не удалось сохранить.
       – Жаль, – вздохнув, сказал Николай Алексеевич. – Дмитрий нам с дедом утром только сказал, когда везли в операционную.
       – Утром? Сегодня? Ведь сегодня пятница, – упавшим голосом переспросила Ирина. – Что с ним? Говорите, говорите же… Только правду.
       – Идёт операция… Дед остался там, в госпитале, а я вот прибыл за вами… Доктор, вы разрешите забрать вашу пациентку? Возвращу в целости и сохранности. Мне такой автомобиль дали друзья за нею съездить… Он как танк – везде прорвётся, да ещё с мигалкой.
       – Не могу я разрешить, – возразил доктор.
       Николай Алексеевич стал рассказывать, как накануне видный хирург, который сейчас ведёт операцию, узнал о том, что Ирина в больнице и решил перенести всё на пятницу, опасаясь за состояние Теремрина, который сейчас словно ребёнок. Он жил посещениями Ирины и страдал от посещения до посещения.
       – Вот оно что, – сказал врач. – Разрешить не имею права… Но и запретить не могу… Вот такие бывают у нас дела во врачебной практики. Понимаю одно: они ж погибнут друг без друга.
       – Да, – вздохнув, сказал Николай Алексеевич. – Когда он выйдет из наркоза, Ирина должна быть рядом, – и вдруг, отвернувшись, попытался незаметно смахнуть слезу, а потом прибавил: – Если, конечно, выйдет… Так что крепись, Иринушка… Что тебя обманывать? Ты же лучше меня всё знаешь. Он нам с дедом и шепнул утром, как мог в полудрёме, чтобы, если что, мы знали, что у меня внук будет, а у деда – правнук.
       – Не получилось, – прошептала Ирина со слезами на глазах и тут же уверенно прибавила: – Дима будет жить, он встанет.
       В коридоре врач сказал Николаю Алексеевичу:
       – Главное осторожнее с ней. Волнений, конечно, не избежать. Но, если что, они же неизбежны… Действительно очень серьёзно?
       – Более чем. Извините, уточнять не могу.
       – И не нужно… Не нужно о болезнях говорить попусту, удовлетворяя чьё-то любопытство. О них можно говорить только с теми, кто содействует или может содействовать выздоровлению.
       Ирина скрылась в палате и вскоре вышла из неё, уже готовая к поездке. В руках держала небольшую иконку. Поблагодарив лечащего врача, пошла по коридору так быстро, что Николай Алексеевич едва поспевал за ней.
       В машине она села в правый задний угол и Николай Алексеевич всю дорогу слышал, как она читала молитву. Иногда он даже мог разобрать слова, произносимые с глубоким чувством, хотя и скороговоркой: «О Пречистая Богомати Всецарице.., призри на чад Твоих, неисцельными недуги страждущих, ко святому образу Твоему с верою припадающих!..»
       Он стал прислушиваться, и сам почувствовал, как растёт вера в то, что всё пройдёт благополучно. Ирина читала:
      – «Малодушные утеши, немощные укрепи, ожесточённым сердцам умягчение и просвещение даруй. Исцели болящие люди Твоя, о всемилостивая Царице! Ум и руки врачующих нас благослови, да послужат орудием Всемощного Врача Христа Спаса нашего….»
       Николай Алексеевич не был верующим до мозга костей, но глубоко верующей была его мать, дочь священника, сложившего голову в горниле гражданской бойни. Мать, Варвара Николаевна, научила уважать веру. Он ни разу не прибегал к молитвам даже в годы войны, когда постоянно смотрел смерти в глаза. Он знал, что мать молится за него денно и нощно, и уже после войны не раз задумывался над тем, что было ещё трудно воспринимаемо – над необыкновенной силой материнской молитвы. Ему вдруг захотелось попросить у Ирины молитвослов и тоже прочитать молитву, поскольку уверовал, что родительская молитва имеет необыкновенную силу. И всё-таки он постеснялся, может быть, водителя, а, может быть, пока ещё и самого себя.
       Но когда проезжали мимо храма, вдруг попросил водителя:
       – Можно остановиться на несколько минут?
       Они с Ириной вошли в прохладу храма. Она уже знала, что и как делать. Купила свечки – одну дала Николаю Алексеевичу, другую зажгла сама, и сказала:
       – Вот, видите, это икона Божией Матери «Всецарица». Считается, что она исцеляет тот недуг, который сидит в нашем Дмитрии. Помолитесь…
       – А как? – спросил Николай Алексеевич.
       – Помолитесь, как можете, как подскажет сердце… Не всегда же рядом молитвослов… Матушка Пресвятая Богородица и так услышит, и так поймёт.
       Ирина отошла, что б не стеснять Николай Алексеевича, а он, с трудом сдерживая слёзы, которые навеяны были и тем, что происходило сейчас в операционной госпиталя, и обстановкой храма, стал говорить что-то такое, что и вспомнить дословно потом не мог. Он рассказывал Пресвятой Богородице о своём одновременно и героическом и в чём-то непутёвом сыне, просил простить его за ошибки, за грехи… Словом, говорил искренне, откровенно, а Ирина стояла в сторонке и ждала, когда завершится этот оказавшийся длинным монолог.
       Они вышли в ослепительно яркий день и даже остановились, пока глаза не привыкли к этому праздничному свету. Но настроение праздничным не было. До госпиталя оставалось совсем недалеко. И вдруг Ирина заметила, что Николай Алексеевич, словно умышленно тянет время. Она поняла, что этому боевому генералу, наверное, впервые страшно идти вперёд, навстречу тому, что ждёт его. Ведь операция могла завершиться вот-вот, если не завершилась ещё раньше, но уже по печальной причине.
       Но Ирина не хотела ждать.
       – Едемте же, едем! – торопила она. – Он нас ждёт, он же ждёт нас…
       
       Что это, райский сад? Что-то совершенно бесподобное. Благоухали невиданные деревья и кустарники, цветы буйно рвались из клумб, а птицы, птицы щебетали так, словно исполняли волшебную симфонию, никогда ранее не слышанную на земле.
       Теремрин чувствовал невесомость и лёгкость своего тела – у него спокойно двигались и руки, ноги, но он не мог идти – он парил над всем этим благолепием, а к нему уже протягивали руки милые существа – это были дети, это были младенцы… И так было хорошо вокруг… Но вдруг эти младенцы почти хором, дружно стали возглашать: «Отец, отец? Почему ты не пустил нас на землю, почему не дал испытать радости земные, почему позволил нашей матери вырвать нас из земной жизни и отправить наши души сюда, назад… Здесь хорошо, но каждая душа должна пройти земную школу, школу любви, школу борьбы и даже школу ненависти… И вот ты прошёл её, и вот твоя душа здесь у нас… А мы не прошли…».
       «Нет! – послышался глас грозный и громогласный. – Нет! Не здесь! Душа твоя, боярин, Божьею волей, возвращается в тело… Ты ещё не всё сделал на Земле… Ты должен сделать то, что ещё не сделал!.. А что не успеешь, довершат твои сыновья, души которых ты видишь здесь! Ты откроешь им дорогу в земную жизнь… На земле тебя ждёт женщина, с которой ты сделаешь то, от чего так позорно уклонились с той, что была возле тебя не супругой венчанная, а сожительницей, прилеплённой к тебе печатью материального мира. Ты идёшь в Мир Земной, боярин, продолжать дело твоих пращуров, одному из которых жаловано поместье на берегах реки, носящей имя Терема Бога Ра!»
       Теремрин пытался что-то сказать, он силился узнать говорившего, и в друг вспомнил икону. Ему подарили её недавно, и подарил Афанасий Петрович. На иконе был изображён!.. «Неужели, неужели со мною говорит сам Царь Иоанн Грозный?» – в благоговейном смятении подумал Дмитрий Николаевич.
       «Воспитай сыновей, чтоб стали верною мне опорою, когда приду во «времена последние» вершить суд правый, перед Страшным Судом Господним. Помнишь слова отца Серафима – тот Царь, на которого он укажет, никого уже в Сибирь не пошлёт, а всех изменников казнит, и то будет кровь последняя на Русской Земле, хоть и великая кровь – по узду будет кровь предателям. Потому так боятся крамольники, потому ныне так хулят моё имя, измышляя небылицы. Помни – за тобой ещё два сына, которых ты должен воспитать истинными русичами, за тобою и роман о тех временах, что предстоит пережить остатку Русских людей. Ты будешь СоТворять роман волею Господа и его Промыслом, а назовёшь: «Времена предстоящие». Романом сим подготовишь остаток Русских людей к восприятию тех времён… Господь вёл тебя к этому – если не ты, то кто же?»
        И вдруг всё вокруг стало постепенно бледнеть и терять свой боголепный вид. Исчезли благоухающие цветы и кустарники, остро запахло спиртом и ещё чем-то знакомым земным, медикаментозным, и голоса переменились:
       – Очнулся, нет? – спросил знакомый голос, который принадлежал хирургу Александру Витальевичу.
       – Ещё нет, – ответил мягкий женский голос, видимо, медсестры.
       Загрохотала каталка, и Теремрин почувствовал, что его везут куда-то. Куда же? А где сад? Где дети? Где два чудесных малыша? «Боже мой, Боже мой! – едва не воскликнул он. – Неужели то были мои дети, которые так и не стали детьми, сражённые прекращением беременности, а точнее детоубийством, наименованным сим лицемерным медицинским термином. Ему хотелось так же как там, где он только что был, закричать во весь голос: «Я не виноват! Это жена, всё жена! Это она сочла более важным делом учёбу в институте и не захотела рожать… Рожать? А в Библии рождать. Рождение, а не рожение…» Мысли стали путаться, и он снова провалился в никуда, уже без видений, провалился, словно небытие. Он пока ещё не задумывался, по какой причине уже второй раз он встречается во сне с величайшим благоверным Государем Иоанном Васильевичем.
       Очнулся оттого, что почувствовал резкие, грубоватые прикосновения к себе – его словно бы возвращали откуда-то назад, в бытие, из которого он чуть было не ускользнул от той ответственности, которая свалилась на него. Его перекладывали с каталки на госпитальную койку.
       Он увидел себя в послеоперационной палате. Он узнал её сразу, поскольку лежал уже здесь после первой операции. Было тихо, но ему казалось, что в палате он не один. Он с силой открыл глаза, и увидел Александра Витальевича, который сидел совсем рядом на придвинутом к койке стуле, а чуть дальше, в ногах, Ирину, перепуганную, бледную, и оттого казавшуюся ему ещё более прекрасной. Теремрин ещё некоторое время пролежал, не подавая признаков того, что он очнулся – надо было держать марку стойкого и несгибаемого пациента. На ум пришёл старый анекдот, и он внезапно, думая, что говорит громко, промолвил слабым шёпотом, обращаясь к своему лечащему врачу:
       – Кто вы: доктор или апостол Пётр?
       Александр Витальевич встрепенулся, встрепенулась и Ирина. Теремрин понял, что перепугал их – они решили, что он бредит. Пришлось объяснить:
       – Анекдот есть такой. Больной просыпается после операции и видит человека в белом. Спрашивает: «Доктор, как прошла операция?». А тот отвечает: «Операция прошла хорошо, только я не доктор, а Апостол Пётр!».
       – Шутите, Дмитрий Николаевич? Шутите! – воскликнул Александр Витальевич. – Значит, всё будет в порядке… А вы беспокоились, Ирина Михайловна.
       «Ирина, Иринушка… Вот она, рядом… И не та ли это женщина, о которой говорил мне Грозный Царь», – едва не сказал вслух Теремрин, но понял, что такое заявление уж точно будет принято за лёгкое его помешательство. «А ведь она ждёт от меня ребёнка… Не с его ли душой я разговаривал только что?»
       Он не знал о трагедии, он не знал, что беременность сохранить не удалось, и вполне естественно ему об этом никто пока говорить не собирался.
       Видение настолько взволновало его, что он невпопад отвечал на вопросы Александра Витальевича, и смотрел на Ирину, думая только о том: как он в новом своём положении сможет выполнить предначертанное ему свыше.
       Быть может, он не стал бы придавать столь серьёзного значения этому видению, если бы не событие сравнительно недавнее. Незадолго до поездки в санаторий, после возвращения из которого он сразу и попал в переделку, бросившую его на госпитальную койку, он ездил в Дивеево к Афанасию Петровичу Ивлеву. Уже то, что произошло там, потрясло его сознание. И вот теперь опять… Но тогда он был на ногах, был полным сил…
       А случилось вот что.
       Афанасий Петрович вызвал сообщением о том, что местная блаженная хочет поговорить с ним, Теремриным, о чём-то очень важном.
       Теремрин приехал тут же и пожелал немедленно увидеться с блаженной. Но Ивлев ответил как-то странно. Сказал, что она, мол, сама появится в нужный час.
       Этот час наступил неожиданно. Они с Афанасием Петровичем под вечер поехали в центр Дивеева, к храмам, и вдруг Афанасий Петрович, когда они оказались не то на какой-то дамбе, не то на плотине, велел остановиться. Теремрин приметил на обочине двух древних старушек. Они с Ивлевым вышли из машины и приблизились к ним. Нельзя было не заметить благородство в лицах, несмываемое ни простыми одеждами, ни древним возрастом.
       – Не спрашивайте, кто они, ни сейчас не спрашивайте, ни после, – шепнул Афанасий Петрович, и Теремрин понял, что он знает, но не скажет никогда ни слова, ни полслова.
       Загодя он пояснил лишь одно – его попросили пригласить писателя, написавшего небольшую работу об Екатеринбургском преступлении, и анонсировавшего большой роман о будущем России. На это надо было получить благословение, и Афанасий Петрович сказал, что благословение будет, но не из уст официальных иерархов, а из иных, высокодуховных и высокородных уст. Теремрин не знал, что такое благословение. Привык читать на иных книгах, что вышли они, мол, по благословению того-то или того-то и перечислялись высокие должности.
       И вдруг…
       Старушки оглядели его очень по-доброму, одна из них, видно старше не только летами, но и положением своим в этой особой иерархии, мягко сказала:
       – Велено мне тебе, боярин, слово Божье передать! Настал твой час сказать то, что другим знать пока не дано было, но время не пришло, чтобы знать.
       – Боярин? Почему боярин? – удивлённо спросил Теремрин.
       – Так Царь последних времён тебя величает, так и я нарекла. Раз уж взялся людям приоткрыть тайну «времён последних», нам предстоящих, так уж знай, что ошибок в твоих писаниях быть не должно. Пиши под молитвой, пиши в дни поста, пиши и помни, что батюшка наш Дивеевский Серафим Саровский говорил: настанет час и оживит его Господь, а уж он укажет нам на Царя «времён последних». Тот Царь и поднимет Русь против зла. Вот тогда настанет время, о котором святой преподобный Серафим говорил, что никого уже в Сибирь не пошлют, а всех казнят. Трудную ты поставил перед собой задачу, боярин. Ох, трудную. Погоди… Будет открыто тебе то, что необходимо. Но поначалу грехи свои смой – страшные грехи. Добрыми делами очистись от них. Слышу, слышу, как вопиют души убиенных живодёрами в белых халатах чад не родившихся твоих. Было такое, что женщины твои шли на великий грех, который абортами называют, а на самом деле детоубийством являются? Было! Так вот, докажи Господу, что чтишь его и веришь… Верни души эти на землю, верни с женой законной, но не с блудницами, с которыми до сих пор был.
       – Я женат… Я был с женой…
       – И не только с женой бывал ты в блуде. Не женат ты, блудник… Женат тот, кого святая церковь перед Богом благословила на подвиг сей во имя продолжения рода человеческого. А без венчания – всё блуд, всё блуд, всё блуд… Гражданскими актами браки гражданские записываются, а они и есть браки.
       – Но я не молод! – сказал Теремрин.
       – И что с того? Исправляй зло от юности своей, исправляй, – строго сказала она. – Сумел учинить, сумей исправить… Господу ведомо, сколько душ ты со своими блудницами не пустил в мир земной… На них грех не смываемый – так Господом заповедано. Дам я тебе молитву Господнюю, Создателем открытую. Читай её сам и вели читать тем, кто в грехе смертном повинен. Если б ты под венцом с ними был, то и твой грех был бы не смываем, а поскольку, ты им никто, тебе даётся исправить то, что сотворил… Родишь двух сынов. Так Господу угодно.
       – Но с кем же? С женой?
       – Жены у тебя не было и нет. Господь укажет на ту женщину, что станет тебе супругою венчанною и матерью сыновей твоих. Такова воля Господа. А потом тебе будет открыто главное, что напишешь в романе. А пока пиши, пиши, да в печать не давай. Помни, что Господь оценивает писателей не по их личным грехам, а потому, что они сказали пастве… По тому как воздействовали на неё словом своим художественным.
       Старушки откланялись и пошли своею дорогою.
       – Афанасий Петрович… А где блаженная, о который вы говорили?
       – То она и была. Сказала, что ещё придёт, когда нужно будет, но что вы должны сначала дело очень важное сотворить, прежде чем она говорить с вами будет. Просил меня помогать в работе над романом?
       – Просил…
       – А что для того надобно слышали? То-то и оно.
       Ночью Теремрин спал неспокойно. Снились ему дети, много детей – точнее какие-то очень светлые, радужные, почти прозрачные оболочки, которые рвались и просились на Землю, а путь им заслоняли шеренги человекообразных особей с волосатыми мордами и рогами, но все в халатах хирургических. И у каждого в руках какие-то страшные металлические предметы – щипцы, зажимы и прочие, которыми, как слышал Теремрин, они вырывали, перекусывали и вытаскивали из материнских утроб нежные детские тельца, приговорённые мамами при попустительстве пап к варварской казни.
       И снова властный голос кого-то невидимого напомнил Теремрину о том, что говорила блаженная.
       И вспомнились слова молитвы…
       «Отче наш, Отец Небесный! Помоги мне передать любовь моему нерождённому ребёнку. Прошу Тебя, мой Отец Небесный, прости меня, прошу Тебя, мой нерождённый ребёнок, прости меня. Молю вас о прощении и преклоняю колени!»
       Утром Теремрин рассказал Ивлеву о своём сне.
       – В здешних местах святых, что ни сон, то видение пророческое, – уклончиво сказал Афанасий Петрович. – Коли ты получил в ум такое, стало быть надо выполнять… Были грехи, о которых упомянул?
       – Были…
       – А ведомо тебе, что души убиенных при прекращениях беременностей так и носятся неприкаянными, ожидая своих матерей там, – он указал на небо, – что бы спросить их, почему и за что не пустили их сюда, на Землю?
       – Так что же мне делать?
       – Господь шанс даёт, и не нам смертным знать о Промысле Его. Может, сыновья твои во «времена последние» будут первою опорою Русского Царя, на которого укажет святой преподобный Серафим. Ты же знаешь церковное предание… Так что ждёт тебя суженная, ждёт храм Божий и ждут радостные хлопоты.
       – Да справлюсь ли?
       – А то уж не твоя забота – забота Господа. Даст силы и справишься. И запомни, волю Его святую никто переменить не может.
       – Но что же хотела мне сказать блаженная о последних временах?
       – Она благословила тебя на труд твой праведный, а скажет ли словами или мысли к тебе придут во время работы, нам ли о том знать. Вы, писатели, заявляя, что, мол, я написал или я пишу, грех на себя берёте. СоТворяете вы, а не творите, СоТворяете с Господом и Его волею. Зазнаетесь – отнимет то, что дал в одну секунду… Вон сколько бездарей прилавки книжные омерзительной макулатурой наводняют. А ты пиши. Ты заслужил благоволение, так не теряй его, не теряй.
       На том беседа и окончилась. Погостив немного у Ивлева, Теремрин отправился в Москву, но из сознания не выходил странный сон, напротив, он захватил всё его существо и настойчиво взывал к действию.
       «Я встречу женщину. Я буду венчаться. У меня будут сыновья!» – и к опасениям «справлюсь – не справлюсь», прибавлялось что-то другое, ещё неосознанное, а лишь осознаваемое… «Сыновья… Как это прекрасно… Снова малыши. Я готов. Я счастлив. Но кто же, кто та, которая сделает это счастье? Ирина?! Но ведь она же не может иметь детей. Первое прекращение беременности тому виной».
       С нею он отправился в Пятигорский военный санаторий, с нею поссорился там, и увлёкся до беспамятства новой пассией, позабыв и о поездке в Дивеево и о дивеевском своём видении – обо всём позабыв. Результат не замедлил сказаться. Вскоре он уже был на госпитальной койке в тяжелейшем состоянии.
       Случай!? Он мог расценить, как случай, ибо тогда ещё не знал, что СЛУЧАЙ – есть ПСЕВДОНИМ БОГА, когда Тот не хочет открывать Своё имя.
       И вот теперь, лёжа в послеоперационной палате, он вдруг вспомнил тот сон. Тогда он подумал о Елизавете: а вдруг их единственная ночь в доме отдыха перед её уходом в монастырь была не случайной? Вдруг да закончилась тем, чем закончилась давняя ночь в Пятигорском военном санатории с Катей!? Но ведь Елизавета ушла в монастырь. Откуда это известно? Да ведь известно только из её письма. А если это лишь прикрытие. А если она, оставшись одна на белом свете, решила завести дитя, чтобы окружить его теплом и заботой. Выйти замуж? Нет, не могла. Потому что она любила. Теремрин убедился в этом. И сам готов был ответить чувством на её чувство. И тогда она сделала всё, чтобы скрыться от него навсегда, потому что не считала себя вправе лишить его детей отца. Она не раз говорила об этом.
       И вот накануне операции он узнал, что Ирина ждёт от него ребёнка. Значит, мысли относительно Елизаветы ошибочны? Значит, она не солгала, заявив, что ушла в монастырь? Значит, Ирине суждено родить ему двух сыновей?!
       Он прежде не слишком верил в сновидения. Но тот сон, который приснился в Дивеево, был особым сном. Да и подкрепила его встреча с таинственной блаженной, подкрепили слова этой блаженной. Тут уж не шутки.
       Всё это в мгновение пронеслось в его голове. Александр Витальевич и Ирина даже не заметили его внутреннего волнения, а тень задумчивости соотнесли с другими причинами, коих было предостаточно.
       Теремрин внимательно смотрел на Ирину и пытался представить её в роли своей жены, матери его детей. Он был в плену её милосердия, её любви. Ему казалось, что и в его сердце расцветает большое чувство.
       В тот день отца с дедом к нему не допустили. Ирину же допустили, хотя это и против правил, допустили потому, что она вызвалась быть сиделкой, а в первые сутки после операции нежелательно было оставлять его одного, ведь даже дотянуться до кнопки вызова врача он не мог.
       Задав несколько вопросов о самочувствии, пощупав пульс, взглянув на показания аппаратуры, к которой был подключён Теремрин, Александр Витальевич попрощался и встал, чтобы идти в ординаторскую. Перед уходом ещё раз проинструктировал Ирину. Когда хирург ушёл, Ирина устроилась в специально принесённом ей кресле, и Теремрин, чувствуя её рядом, незаметно уснул. Борьба за возвращение в строй продолжалась.
                ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

       Первый день после операции… Всё, словно в тумане. Наверное, каждый, кому довелось перенести серьёзную хирургическую операцию, вспоминает этот первый день, а кто-то и несколько последующих, лишь отрывками. Всплывают в памяти детали, фразы, какие-то ощущения. Легче тем, кто окружён заботой и вниманием родных близких. А каково одиноким!
       Теремрин не был обойдён вниманием – внимания и заботы, которыми он был окружён, хватило бы на многих.
       Ирина с самого утра была возле его постели. Они случайно разминулись с Катей, и, можно сказать, в одиночестве Теремрин оставался всего несколько минут.
       – Извини, – сказала Ирина. – Я ночью почему-то потеряла сознание, и меня уложили в свободной палате. Когда очнулась и стала рваться к тебе, велели спать до утра. В противном случае, пригрозили, что больше до перевода тебя в обычную палату, не пустят.
       – Что ты, что ты! – это я должен извиниться. – Скажи лучше, как себя чувствуешь? Что с главным нашим вопросом?
       – Всё нормально, – буркнула Ирина, ибо при этих его словах, к горлу подступил комок: «Значит, он думал и думает о том, что сверкнуло в её жизни, словно лучик солнца… Как же ему теперь сказать о потере ребёнка? Надо уходить от этого вопроса до самой последней возможности!»
       Подумав так, поспешила перевести разговор на отвлечённые темы. Об операции и её последствиях, о состоянии его и перспективах уже наговорились предостаточно. Ирина спросила:
       – Ты уже подумал, как представишь Алексея Николаевича своей бабушке?
       Теремрин оживился. Во-первых, он действительно ещё до операции задумывался об этом, во-вторых, Ирина с такой уверенностью, заявила, что именно он должен сам решать этот вопрос и представлять обретённого недавно деда своей бабушке.
       – Ты знаешь. Она ведь никогда не считала себя вдовой. Вот что удивительно. Она почти ничего не рассказывала о своём муже, но те, кто пытался ещё до войны свататься к ней, получали резкий и окончательный отпор сразу. Вопрос, конечно, сложный и деликатный. Надо будет её подготовить. Она ведь и о том, что со мной случилось, ничего не знает, – Потом, когда-то, может, и расскажем, – продолжал Теремрин. – А, может, и не надо лишний раз волновать. Достаточно переживаний по поводу ранения в горячей точке. Тогда она сильно переживала. И в госпиталь приезжала. Отец привозил. Тогда ведь тоже некоторые считали, что закончу жизнь в инвалидной коляске. А я, как видишь, встал, – не без гордости прибавил он. – И надо же… Теперь попали почти в старую рану…
       – Я верю, что тебя хранит Провидение. И хранит для важных дел! – сказала Ирина.
       – Это уже слишком… Что я сделал? И что могу сделать? – возразил Теремрин.
       – У Провидения Свой взгляд на сей счёт, ведь у Бога на весах добрых дел и крылышко комара свой вес имеет.
       Теремрин понял, что Ирина специально уводит его от мыслей от суровой действительности, от его весьма опасного состояния, но не сильно противился таким разговором, поскольку считал, что если даже тебя и хвалят, не обязательно возражать, чтобы не быть изобличённым в гордыне – достаточно повторить любимую фразу Императора Павла Первого: «Не мне Господи, не мне, а имени Твоему даждь славу!» Да, собственно ему, по его личному мнению, пока и нечем было гордиться. Ничего серьёзного, фундаментального он не сделал. Свои книги, материалы в сборниках, бесчисленные публикации в периодике он считал скорее пробой пера, нежели серьёзной заявкой на звание серьёзного писателя. Правда, он не мог не видеть, что величайшее множество бумагомарак, клеветавших на прошлое, восхвалявших демонократическое настоящие, хоть и делали это с бездарной корявостью, получили известность не за счёт признания читателей – о признании читателей никто и не думал – а за счёт трескотни средств массовой дезинформации. Из этих особей специально лепили известных.
       Иногда, на встречах с читателями, у него спрашивали, почему, мол, он не выступает по телевидению или хотя бы уж по радио? Он отвечал односложно: «А вы подумайте сами, почему меня туда не приглашают? Прочтите мои книги, и подумайте! Не только меня, многих и очень многих авторов, пишущих на патриотические темы, близко не подпустят к экранам телевизоров. Почему? Да потому что свобода слова при демократии строится так, что говорить открыто и обо всём могут одни, используя демократический ресурс, на всю страну, а другим, негласно причисленным к инакомыслящим, остаётся высказывать мнение только в узком кругу».
       И действительно, эти самые средства массовой информации во всю теперь критиковали Советскую власть за преследование инакомыслящих, осуждали за то, что она не давала слова тем, кто думает по-своему. Но при этом они скрывали, что при ельцинизме возможность высказать своё мнение предоставляется лишь тем, кто думает так, как положено думать в либерально-демократическом обществе. Даже история лживо освещается лишь такой, которая служит доказательству преимуществ демократии.
       И в то же время, Теремрин с удовольствием поддерживал разговор с Ириной о своём творчестве, потому что этот разговор в чём-то настраивал на большие надежды относительно будущей работы над большими и серьёзными книгами. Он думал о романе, посвящённом эпохе перестройки, перестрелки, развала и падения в трясину демократии. Но он считал, что в этом романе нет нужды повторять десятки раз описанное в документальных книгах, что там должен быть показан человек. Там должна быть показана жизнь Русского культурного слоя в тяжёлую эпоху новой Русской смуты, породившей чудовища, наименованные новыми русскими, хотя правильнее их назвать новыми псевдорусскими, ибо к русским они никакого отношения не имеют.
       Он так увлёкся разговором, что на какие-то мгновения забыл, где он, что с ним, неловко повернулся, и сильная боль пронзила спину. Он охнул от неожиданности и уткнулся в подушку. Ирина перепугалась, стала спрашивать:
       – Что с тобой? Что случилось?
       – Всё, всё, всё. Не волнуйся, просто повернулся неловко.
       Ирина вызвала медсестру, чтобы та сделала укол, но Теремрин поблагодарил медсестру и отказался от укола.
       – Помнишь, – сказал он Ирине. – Данников категорически запретил мне спать днём. Пока днём спишь, работает дьявол…
       – Ты напомнил вовремя. Я же сегодня во второй половине дня должна быть у него. Он пообещал уточнить инструкции, дать новые рецепты и скорректировать наши действия. Меня удивляет, что он не хочет сам прийти к тебе.
       – Он не любит ходить по таким вот учреждениям. Здесь не его епархия, не его методы. К тому же, что он может увидеть? Повязку? А диагноз ты сообщишь. Это не секрет, раз даже я знаю. Да и здешним врачам не рекомендовано общаться с целителями. Помнишь, что нам рассказывал Александр Витальевич? Как ему попало, когда он вылечил одну даму, которой хотели продемонстрировать всю мощь хирургической техники на ней же самой? Вот там была гордыня! Как же так – её ученик руководит таким учреждением – главным госпиталем – а вылечивает учительницу не он, а какой-то ещё только начинающий хирург, причём вовсе не хирургическим методом.
       – Помню… Но ведь Данников признаёт необходимость многих операций. И необходимость того, что тебе делали, признал.
       – Знаешь… Здесь отличные хирурги: они не только мастера своего дела – они ещё и мыслящие люди. Я верю им. И верю Данникову. И то, что он мне предписывает, не мешает основной методике, а дополняет её. Вот когда выйду отсюда, он уже мной займётся окончательно.
       Ирина стала собираться, и ни она, ни Теремрин не знали, что в кабинете Владимира Александровича давно уже сидит и ждёт Катя, которая быстро расправилась со всеми проблемами на работе, и поспешила снова в госпиталь.
       На душе у Кати было тревожно, она никак не могла успокоиться, прийти в обычное своё уравновешенное состояние. А тут ещё Дима с Алёной всё утро названивали на работу. Им тоже хотелось поехать с ней.
       Ирина ушла. Но Катю пустили не сразу. Сначала был обход, и Александр Витальевич, закончив осмотр, тихо сказал:
       – За вас прямо бой идёт! Между прочим, Ваша жена и вчера приезжала, и сегодня уже звонила с проходной. Но я твёрдо сказал, что закажу пропуск только после перевода вас в палату. Тогда уж сами разруливайте ситуацию.
       – Что ей надо? – процедил Теремрин.
       – Напрасно вы так. Всё-таки жена. Сколько вы с нею прожили! Двух детей вырастили. Не знаю, не знаю, как бы сам поступил в вашем положении. Наверное, чтобы советы давать, самому всё испытать надо, – продолжал хирург. – Но, думаю, для неё всё случившееся тоже испытание. И, между прочим, ей за вами ухаживать. Для вас не секрет, что не сразу встанете на ноги. Да, да, не сразу.
       – Запутался я… А всё началось с того, что горячая точка, в которую меня направили внезапно, переломала личную жизнь. В результате и Катя несчастлива, и дети мои только теперь узнали, что я их отец, а всю жизнь считали отцом Труворова. Вы, наверное, слышали… Он умер прямо на рабочем месте – помогли.
       – Из истории со Стрихниным? – переспросил хирург.
       – Да, всё оттуда. Сколько ещё будет продолжаться этот бардак? И кто во главе страны – то ли танцовщик, то ли дирижёр, а точнее всего – живодёр. Или страною правит, не президент, а Гусинские с Березовскими?
       – Вам сейчас не об этом думать надо. Вам сейчас необходимо сосредоточиться на своём здоровье, – сказал Александр Витальевич, чтобы сменить неприятную тему. – И думать надо о хорошем, светлом, радостном.
       – Тогда о женщинах, – с улыбкой сказал Теремрин.
       – Одна уже перед вами, – проговорил хирург, указывая на дверь.
       На пороге палаты стояла Катя.
       Хирург ушёл, сославшись на дела, которых у него, действительно, было невпроворот.
       – Ну, как ты? – ласково спросила Катя, присаживаясь на краешек кровати и ласково касаясь шевелюры Теремрина.
       – Поредели волосы, – печально заметил он. – Это после первой серии сеансов химии.
       Катя успокоила:
       – И совсем выпадут, да только потом такие отрастут, что всем будут на зависть. Всё старое – долой! Начинаем новую жизнь.
       – Разве я возражаю? Как Дима с Алёной? – спросил он.
       – К тебе рвутся. Я даже не ожидала. Понятно, что Дима… Но и Алёна сразу прониклась! Мне даже немножко за Труворова обидно. Он ведь старался быть для них настоящим отцом, но… Как-то уж очень быстро они его забыли.
       Катя немножко преувеличивала. Конечно, и Дима, и Алёна вспоминали Труворова, но нельзя было отрицать, что к Теремрину они потянулись сразу. Что это? Зов родной крови? Впрочем, Теремрин столько успел сделать для Димы! Причём, сделать, рискуя собой! Это нельзя было не учитывать.
       – Мне тоже хочется их увидеть, – сказал он. – Очень хочется.
       – А я хотела тебя спросить: ты не против, если я и Алёну представлю их прадеду Алексею Николаевичу? Диму он уже видел. Или дождаться твоей выписки?
       – Знаешь, когда меня выпишут, естественно, всё внимание будет приковано ко мне. Ведь я вряд ли выйду отсюда сам, на ногах. Скорее, в коляске. Говорят, что не сразу встану…Так?
       – На всё воля Божья! – сказала Катя, которая полагала, что будет великим чудом, если Теремрин вообще когда-то встанет на ноги, тем более, она, как представитель официальной медицины, была неуверенна, что он вообще выпишется из госпиталя.
       – Согласен. И всё же продолжу мысль. Лучше устрой им встречу сейчас. Я скажу отцу, чтобы пригласил тебя с ними в гости, – решил Теремрин.
       – В гости к Николаю Алексеевичу приедем, когда ты выпишешься. А сейчас лучше я приглашу. Мы с Алёной приготовим всё, как положено. Надоела, наверное, твоему отцу и деду холостяцкая пища. Фотографий наделаем, на кинокамеру снимем, ну и привезу тебе всё это – будет прекрасным лекарством и стимулом к выздоровлению.
       Как профессиональный врач, она постоянно по поводу и без повода говорила о скорейшем выздоровлении, чтобы настроить Теремрина на это самое, невероятное по её личному мнению, выздоровление. А его и не надо было настраивать. Он уже настроил себя на победу, хотя, что греха таить, иногда жутковато бывало, когда вспоминал, что у него за диагноз.
       – Не знаешь, когда меня в палату переведут? – спросил он у Кати.
       – Отец уже приказал подготовить ту же, в которой ты был, одноместную с телефоном. Кровать велел более удобную поставить…
       – Кровать удобную? Это хорошо. А то я по тебе ужасно как соскучился! – заявил Теремрин.
       – Тебе не стыдно об этом говорить!? – мягко сказала Катя, покраснев. – Хотя, если так шутишь, значит, действительно перешёл в разряд выздоравливающих. А я всё думаю, как бы сложилось всё, если б не тот коварный выстрел? Ты ехал ко мне?
       Что мог ответить Теремрин? Действительно, в тот день он был поставлен перед необходимостью, принять окончательное решение. С Ириной поссорился, о её беременности не знал, с женой – тоже полный разлад. Да, он мог остаться. А если бы остался в тот день, да при детях, как мог уйти потом? Голова пошла кругом от роя мыслей, и Теремрин проговорил:
       – Теперь уж мы не можем сказать, как могло всё обернуться, если б не тот выстрел? Ты забыла об опухоли, на которую я не обращал внимания.
       – Я бы обратила сразу! – сказала Катя, давая понять, что если бы он тогда доехал до неё, то…
       Не будем уточнять, что было бы между ними, но факт оставался фактом – они действительно не были близки продолжительное время. После гибели Труворова они не встречались, потому что считали это не корректным. Должно же пройти какое-то время.
       – Почему ты всегда столь равнодушен к своему здоровью?
       – Да я думал это обыкновенная припухлость после ранения. Ведь не тревожила совсем, – сказал Теремрин.
       – Да, к сожалению, это характерно для подобных больных.
       – Что характерно? – переспросил Теремрин.
       – Выдумывать всё, что угодно, с одной лишь целью: обмануть себя и успокоить. Эта коварная болезнь меняет психику человека. Её можно обнаружить на более ранних стадиях. Вполне возможно! Но больные часто выдумывают всякие причины и оправдания, вместо того, чтобы бить тревогу. И что же, даже не болело ничего?
       – У меня на протяжении многих лет периодически болело на погоду, ну или, если резко повернусь. Привык. А ведь знаешь? Только сейчас я подумал вот о чём. Я ведь написал книгу о главном онкологе этого госпиталя. Мало того, готовил расширенное её переиздание, да ещё и военные мемуары помог ему самому написать. Сколько он мне рассказывал о разных симптомах! Ну, ты их знаешь: в одно и то же время суток увеличение температуры до тридцати семи и двух или трёх градусов, озноб периодический, сонливость. А ведь, пожалуй, это было буквально в последние недели… Но я как-то не обращал внимания…
       – Почему?
       Теремрин не мог объяснить Кате, что на всё это не обращал внимания, потому что отдыхал с Ириной, и мысли его не фиксировались на этаких, как казалось, мелочах.
       – Не знаю. Отдыхал, ходил по терренкуру.
       – И слабости не чувствовал? – спросила Катя.
       – Нет…
       – Наверное, пассия мешала.
       – Давай не будем о болячках и пассиях. Курорт есть курорт. Признаюсь, на танцы ходил, но ни с кем там не знакомился, – сказал он с совершеннейшей искренностью, поскольку сказал почти правду, ведь он ездил с Ириной, какие же знакомства!? Ну, разве что знакомство после разлада с ней.
       – А как твоя бабушка? Варвара Николаевна? Так ведь её зовут?
       – У тебя хорошая память, – сказал Теремрин. – Один вопрос меня беспокоит. Как ей сообщить о том, что мой дед в России? Кстати, она и обо мне ничего не знает. Из-за этого и не спешим сообщать. И радость, столь неожиданную, нелегко перенести, а тут ещё со мной такое. Нет, надо мне всё-таки сначала на ноги встать. Вот выпишусь из госпиталя, тогда посмотрим.
       – Вы её хотите в Москву привезти? Я бы посоветовала лучше туда поехать, но как-то всё обставить… Знаешь. Мы поедем все вместе. И Диму с Алёной возьмём. Сначала предъявишь меня.
       – О тебе она знает. О Диме же не писал, чтоб не волновать.
       – Так вот, сначала предъявишь меня, потом Диму с Алёной, – стала строить планы Катя. – Ну а потом скажем, что это далеко не главный сюрприз, что бывают на земле такие чудеса, в которые и поверить трудно сразу – что и сейчас ещё люди с последней войны иногда возвращаются… Одним словом, заставим предположить, что мы имеем в виду. Ну а тут подойдёт машина и явится пред её светлые очи Алексей Николаевич.
       – Замечательно придумано. Замечательно! – заявил Теремрин.
       – Надо только, чтобы ты все свои силы сосредоточил на выздоровлении! – прибавила Катя, украдкой смахнув слезу: ей так хотелось верить, что выздоровление возможно.
       И вдруг она снова подумала о том самом загадочном целителе.
       – Как там твоего целителя зовут? – спросила она.
       – Николай Данников!
       – Фамилия странная.
       – Он из казачества. А почему ты спрашиваешь? – удивился Теремрин.
       – Можно я к нему схожу?
       – Для чего? Ты ж не веришь в его методы.
       – Когда здесь, в госпитале, завершится курс лечения, и ты будешь выписан, что останется? Останется ждать, только ждать. Ведь как расписана вероятность рецидива: полгода, год, два года, даже называют ещё пять лет, хотя иные врачи, особенно в диспансерах, где оформляют инвалидность, заявляют, что, мол, после двух, а после пяти уж точно, данный пациент имеет шансы заболеть этой болезнью, как и любой другой человек, прежде ею не болевший. Так вот, я вовсе не против народных средств лечения после выписки. Хотелось бы поговорить с целителем. Судя по твоему отношению к нему, он человек очень достойный.
       – Хорошо. Записывай телефон! Вечерком позвони и договорись о встрече, – прибавил Теремрин, памятуя о том, что у Данникова находится Ирина. Нужно было постараться отвлечь Катю от идеи ехать к Данникову тот час же.

       Впрочем, Ирина была у Данникова недолго, поскольку методика лечения, выработанная им, пока сильно не менялась, ведь диагноз оставался прежним.
       – Повторяю! – говорил ей целитель: – Никаких мясных продуктов, никаких молочных продуктов из магазина. Исключить соль, сахар, хлеб. Поменьше пить воду – вода проводник всех этих клеточек, которые, если остались, будут рваться в другие органы, чтобы и там раздуть пожар.
       – Это я всё помню. Он даже в палате интенсивной терапии не ест госпитальную пищу. К этому уже привыкли, но, тем не менее, каждый раз ему привозят порцию и предлагают.
       – А как же?! Это они обязаны делать. Всякие больные попадаются. Бывают и такие, что сегодня откажется от еды, а завтра пожалуется, что ему и не предлагали, – пояснил Данников. – Ну а теперь записывай: побольше овощей, зелени. Зелень без ограничений…
       – Но в ней же тоже, говорят, много всякой гадости.
       – С тем, что в овощах, особенно в луке, петрушке, укропе, огурцах организм справляется гораздо легче. Нам важно не давать того, чем питается опухоль.
       – Но её же удалили?! – испуганно произнесла Ирина.
       – Я тебя не пугаю, Ирочка, – мягко сказал Данников. – Просто вся это коварная дьявольская мерзость очень живуча. Даже клеточки достаточно, чтобы начать наступление заново. И помни: дьявол не отдыхает. Он работает без выходных. Это мы считаем, что имеем права устать, отдохнуть от лечения, расслабиться, набраться новых сил… А дьявол непрерывно – стремительно и коварно атакует каждого. И ох как любит ловить тех, кто расслабился, кто решил, что и так всё обойдётся. Запомни: это не тот случай, когда можно положиться на удалое Русское авось.
       – Я понимаю, – тихо сказала Ирина. – Но как он выдержит? Голодно ведь.
       – Как выдержит?! Так, как и должен выдерживать любой человек. Вот мы все жалуемся на дороговизну продуктов. Сами выбрали такой строй, при котором человек человеку волк, а торговцы – просто стая гиен. И никто их не наказывает. Поощряет сама система. А ведь достаточно ограничиться овощами и фруктами. Наш организм именно для такой пищи и приспособлен. Главное, чтобы уверенность в успехе была!
       – Эта вера есть! Дима не выбит из седла. Он поднимется, – сказала Ирина.
       – Хорошо, что и у тебя есть вера в успех. Без веры с недугом бороться сложно. Даже не сложно – бесполезно!
       – Вот только мне скоро в Калининское суворовское училище нужно ехать. Младшего сына везти на экзамены. Не знаю, как Дмитрия оставить?! Его же надо каждый день кормить.
       – Пусть дети этим позанимаются. Детей настрогал. Пусть помогают. Не всё на твои хрупкие плечи складывать. К тому же ты ведь ждёшь ребёнка.
       – Уже не жду!
       И Ирина рассказала, что случилось с нею почти в канун второй операции.
       – Я Диме не решилась сказать, – закончила она свой рассказ.
       Данников попытался успокоить:
       – Какие твои годы!? Конечно, теперь нелегко будет решать с милым другом твоим этот вопрос после всех этих химий и радио процедур. Но через какое-то время…
       – Вряд ли. И так чудом явилось то, что получилось этой весной. Я же прекратила первую беременность и всё. Больше не было никаких надежд…
      Данников располагал к откровенности, и она снова стала рассказывать ему и о своих знакомствах вначале с Синеусовым, а затем с Теремриным, и о нелепом происшествии в доме отдыха, и о том, как вышла замуж за Синеусова, и о том, как он погиб, и о новой случайной встрече с Теремриным во время вступительных экзаменов в Калининское суворовское военное училище, и о том, как Теремрин помог поступить сыну Синеусова.
       – Остросюжетный роман, да и только, – проговорил Данников. – Вот как закрутили, запутали жизнь нашу все эти перестройки и развалы. Теремрин потерял большую любовь. Ты, наверное, эту историю знаешь?
       – О Кате? Знаю, конечно, о Кате. Она и сейчас к нему рвётся. Не мне с нею сражаться и не мне с нею справиться. У неё же дети его.
       – А почему все, кто рассуждает о судьбе Теремрина, забывают о его жене, и о том, что у него в семье тоже сын и дочь. У Кати от него сын и дочь, и в семье – то же. Катя, на мой взгляд, больше виновата, чем его жена. Она ведь могла попытаться найти отца Дмитрия. Не так это сложно сделать. Он человек небезызвестный. А жена? Чем виновата жена? Тем, что он женился на ней и разлюбил? Не силком же она его под венец тащила. Студенткой неопытной была. Я уж с ним на эту тему не раз говорил. Конечно, сейчас не время для обсуждения его судьбы.
       – Да. Нужно поставить на ноги. Врачи не совсем уверены. Вот только вы поддерживаете во мне уверенность и силы. Но если случится так, что дни его сочтены, я заберу его к себе и буду с ним до последнего его вздоха! – заявила Ирина.
       – И опять ты забываешь о жене, о детях…
       – Нужен ли он в таком положении жене? – спросила Ирина.
       – Тут, знаешь, много факторов действует. Во-первых, что скажут окружающие? Как это бросила мужа? Уже это её заставит протестовать. Во-вторых, что она скажет детям? А в третьих…
       – Что в третьих? – спросила Ирина, потому что Данников сделал паузу.
       – Мы не можем знать о её истинных чувствах к нему. Сейчас ею, порой, движет обида. Она ведь, как я понял, и о поездке вашей узнала, да и о том, при каких обстоятельствах рану он получил. Так ведь?
       – Всё узнала. Хотя и уезжали мы врозь и врозь вернулись.
       – Для конспирации?
       – Для конспирации. Но это не помогло. Ведь те, кто хотел насолить сплетней, заявили, что видели, как мы садились в «СВ». Ну и, конечно, видели, как выходили, когда вернулись назад. А на самом деле мы поссорились, и я вернулась на неделю раньше. Я и о том, что он в госпитале не сразу узнала, а как узнала, так тут же к нему…
       – Это я знаю. Так, значит, несмотря ни на что, будешь за него бороться?
       – Буду, потому что люблю! Не хочу сказать больше ли, чем кто-то или меньше. Просто люблю!
       – Да, такая любовь – дар Небес, дар Бога! – вздохнув, сказал Данников.
       – Уж, какая есть, такая есть, – ответила Ирина.
       – Ну, тогда записывай, спасительница, что делать надо в первую очередь! – сказал Данников и стал диктовать рецепты.
       – Я специально стараюсь подобрать не самую сложную методику, –пояснял он. – Понимаю, как тебе сейчас сложно. Многие из этих рецептов есть в книге «Исцеление возможно».
       – В той, что Дима читает каждый день?
       – В той самой. Только он читает завершающую главу, в которой не рецепты, в которой психологический настрой, – пояснил Данников.
       – Да я уж поняла. Как молитву читает…
       – Кстати о молитве, о подлинной молитве ему забывать не следует. Попробуй его настроить.
       – Это сложно, но возможно, – сказала Ирина и пояснила: – Тем более у него есть очень хороший духовный наставник. Он не священник. Он очень пожилой человек, чуть ли не однокашник его деда по кадетскому корпусу.
       – Ну, дай Бог. И запомни. Ещё раз повторяю, наша задача всеми препаратами, которые ты будешь делать, повысить иммунную систему.
       – Ну и, конечно, душевный настрой, – прибавила она.
       – С этим, судя по всему, порядок полный. Так? – спросил Данников.
       – Не врачи его, а он врачей убеждает в скором своём выздоровлении, хотя, конечно, мне иногда бывает страшно. Тем более, слышала, что у таких больных иногда даже уже в безвыходном положении, когда осталось… Ну словом… Нет, даже слова такие боюсь произносить. Я хотела сказать, что они всех уверяют, что должен вот-вот наступить кризис, а потом всё пойдёт на лад. Как маятник. Мёртвую точку преодолел и пошёл вверх.
       – Он не в таком положении. Всё-таки, судя по всему, операцию не зря делали. Ведь если бы всё было плохо, на вторую операцию бы не пошли. Зачем бессмысленно мучить человека. Хорошо ещё, что коммерция не внедрилась в госпитальные дела, а то бы кругленькую сумму выставили – и как хочешь… В тот момент, когда каждый день играет роль, человеку ещё приходится бегать и деньги собирать, – раздражённо говорил Данников, провожая Ирину до двери. – А ты не стесняйся, звони и приходи в любое время. Надеюсь, что и я с ним скоро переговорю.

                ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

       Вечером Катя позвонила Данникову. Решение это далось ей совсем не просто, и всё же она заставила себя отступить от своих принципов, ради Теремрина.
       – Могу я поговорить с Николаем Илларионовичем? – спросила она, услышав в телефонной трубке мужской голос.
       – Да, я вас слушаю, – ответили на другом конце провода.
       – Вас беспокоит Екатерина Владимировна Труворова. Сейчас попробую пояснить вам, кто я.
       – В этом нет необходимости, – сказал Данников. – Вы ведь хотите поговорить со мной по поводу Дмитрия Николаевича Теремрина?
       – Да. Я его давняя знакомая.
       – Я же сказал: пояснений не нужно. Давайте ближе к делу.
       – Мне бы хотелось повидаться с вами и поговорить по поводу лечения Дмитрия, – сказала Катя.
       – Я готов. Тем более, очень надеюсь услышать квалифицированный рассказ о его состоянии, – молвил Данников. – Вы ведь врач?
       – Да, я врач.
       – И не просто врач. Вы, насколько я знаю, доктор медицинских наук!? – прибавил Данников, более утверждая, нежели спрашивая.
       – Вы хорошо информированы. Ну, так я могу рассчитывать на встречу? Я знаю, что вы очень заняты.
       – Для Дмитрия Николаевича и его друзей, которые заботятся о нём, у меня всегда время есть. Когда бы вы хотели встретиться?
       – Чем скорее, тем лучше. Вы же знаете, что у него за недуг. Борьба с ним не терпит отлагательств…
       – Завтра жду вас в центре нетрадиционной медицины, – и Данников, продиктовав адрес, пояснил, как удобнее добраться до него.
       Завершив разговор, Катя долго сидела без движения, уставившись в одну точку. Из оцепенения вывела дочь.
       – Ты всё-таки решилась пойти к целителю? – спросила она.
       – Да, Алёна, да… Не смотри на меня с удивлением. Я не ортодокс. К тому же я очень хорошо понимаю, в каком положении находится ваш с Димой родной отец. Да, – повторила она задумчиво, – родной отец, Родной по духу и крови.
       – Ты о Закона Рита? – спросила Алёна.
       – И о них ты знаешь?! – усмехнувшись, проговорила Катя.
       – Кто ж теперь о них не знает?
       – Почему же? Очень многие не знают.
       – Просто не хотят знать, потому что это невыгодно. Женщины стараются осмеять их, если эти женщины нарушили свою чистоту. Мужчины придумывают различные оговорки, если женятся на таких, что уже побывали в руках других мужчин. Кому ж охота признавать, что твои дети – вовсе даже не твои, а того первого в жизни жены мужчины, что оставил запись духа и крови?! – разглагольствовала Алёна.
       – Ты права… Труворов, который вырастил вас, который воспитал вас, очень не любил упоминания об этих законах. Быть может, потому он и не стремился заводить наших с ним совместных детей.
       – Он не знал о том, что женщина, выходящая замуж второй раз, сохраняет свою чистоту для детей от второго мужа, если она, конечно, не успела набрать вагон и маленькую тележку… А уж в твоей чистоте сомнений быть не могло, – уточнила Алёна.
       – Да, кроме Теремрина, у меня, естественно, никого не было. Но Труворов знал ещё об одном факторе. Всепобеждающая любовь – вот что может стереть то, что оставлено другим мужчиной. Всепобеждающая любовь! – повторила Катя. – Но в нашем случае и это было против него. Я продолжала любить Теремрина. Продолжала любить, хотя все считали его погибшим. Конечно же, так считала и я. Хотя и не хотела верить!
       На следующий день Катя отправилась к Данникову. Он встретил её в небольшом светлом кабинете, встретил приветливо, хотя и настороженно. У него нередко бывали представители официальной медицины – некоторые приходили за помощью, другие – за советом, а иные – порицать его методы.
       – Так я слушаю вас, – после обычных в таких случаях приветствий спросил Данников.
       – Я хотела бы познакомиться с вашими методами лечения, попробовать вникнуть в суть, – сказала Катя. – Наша ортодоксальная медицина до недавнего времени совершенно не принимала методик, подобных вашей. Впрочем, многие врачи не отвергают полностью то, что природа даёт нам много самых различных растений, которые благотворно влияют на здоровье человека. Но о том, чтобы совершенно вылечить человека от онкологических болезней, и речи быть не может – так считает подавляющее большинство людей этого направления медицины.
       Катя говорила, с трудом подбирая слова, хотя обычно речь её была ясной и понятной. Здесь же она старалась не задеть Данникова, не обидеть его. Она слышала о целом ряде успехов, которых он добился. И всё же не могла приписать эти успехи только ему – как врач, мало того, как доктор медицинских наук, она искала возможность объяснить эти успехи случайностями или неточностью диагнозов, поставленных врачами целому ряду больных, которые, обратившись к Данникову, вдруг выздоравливали.
       – Я слышала, что вы полностью вылечили некоторых безнадёжных больных, – наконец, сказала она.
       – Это не совсем верные утверждения, – сказал Данников. – Если бы я мог совершенно вылечивать то, сами знаете, что было бы… Нет. Я останавливаю болезнь на том этапе, на котором встретился с ней при обращении пациента. И не даю дальше развиваться. Но это, собственно, делаю не я. Это делает сам больной, причём только тот, у которого хватает силы воли, выдержки, своего рода мужества.
       – Что же вы можете сказать мне по поводу Дмитрия Николаевича? – сразу перешла Катя к главной цели своего визита.
       – Сначала я должен узнать от вас то, что думает по данному поводу официальная медицина. Ведь я не видел диагноза, а лишь знаю о нём в пересказе других людей, причём с медициной не связанных.
       Данников умышленно не назвал Ирину, но Катя спокойно подправила его:
       – Вы имеете в виду женщину, которая с необъяснимой самоотверженностью взялась ухаживать за ним, выполняя все ваши предписания? Я знаю о её существовании.
       – Необъяснимого ничего нет. Безусловно, это любовь. Во всяком случае, с её стороны. И любовь, простите меня, очень сильная.
       – Кто может судить о любви того или иного человека? В себе не всегда разберёшься, – вздохнув, сказала Катя.
       – Можно судить по делам.
       – Ещё не вечер. Самое страшное впереди.
       – Почему вы говорите о страшном? – напрямую спросил Данников.
       – Потому что меня страшит возможность рецидивов. Нам ведь после первой операции казалось, что всё устранено. И вдруг!.. Если бы сам Дмитрий Николаевич не настоял на операции, которая была необходима не для сохранения жизни, а для обеспечения возможности подняться на ноги, мы бы вполне могли прозевать развитие болезни. Мы снова успели. Метастазы не обнаружены. А ведь ещё немного, и они могли начать своё губительное дело.
       – Я слишком поздно подключился, – посетовал Данников. – Я даже не знал, что Дмитрий в госпитале. Потом дошли слухи о ранении, и значительно позже о том, что обнаружено при операции. Причём, все, кто связывался со мною, были убеждены, что опасность лишь одна – он может оказаться прикованным к инвалидной коляске. А здесь фитотерапия бессильна. Если бы мы начали ещё до первой операции, возможно, рецидива не было вовсе. Но ведь до ранения никто и не подозревал о болезни.
       – И чем вы хотите лечить? – спросила Катя.
       – Не лечится эта болезнь одним препаратом. Да, если своевременно поймали её, хирурги всё решают операцией. Но и в этом случает не надо считать, что человек абсолютно здоров и может возвращаться к своей обычной жизни. Это колокол! Колокол! Его надо услышать. Кстати, наш военный хирург, прошедший Афганистан, назвал эту болезнь колоколом, который требует пересмотреть всю жизнь. Это на первом месте, а потому уже всё остальное.
       – Что остальное?
       – Попробую пояснить, – сказал Данников. – Эта болезнь стрессогенная… Сейчас важно, чтобы рядом с ним были любящие и любимые люди, чтобы они создали спокойную обстановку. И его успокоили. Здесь и фито препараты помогут – мята, пустырник, валерьяна. Его нужно как бы исключить из жизненной суеты – все трагедии нынешнего мира должны быть устранены из его жизни.
       – Вакуум? Но это невозможно…
       – Как жили наши святые? Они соединяли свою жизнь с Богом. Они сердцем слушали Бога, они очищали свои мысли.
       – Это уже религиозные вопросы, – заметила Катя. – А ваш – ваш метод, как фитотерапевта?
       – Я дал необходимые рекомендации. И, прежде всего, диета. Вот у меня есть сейчас один пациент из наших кадет. Знаете, кто такие кадеты?
       – Конечно, – сказала Катя. – Сын суворовское училище окончил, да и Дмитрий Николаевич – тоже.
       – Так вот своему пациенту я продиктовал диету и сказал, что она необходима ему. Он ответил: «Есть!». Правда, поинтересовался, сколько может прожить? Я ему ответил: сколько угодно. Нашему же Диме я категорически запретил притрагиваться к госпитальной пище.
       – Зачем же? Там хорошо отработанная диета! – удивлённо сказала Катя.
       – Согласен… Но не для такой болезни. Нужно исключить соль, сахар, мясо, хлеб, макароны – одним словом всё, что там дают.
       – А что ж он должен есть?
       Данников вновь перечислил всё то, что уже перечислял Ирине и всем, кто приходил к нему по поводу Теремрина.
       – Вы искали чуда? – спросил он у Кати.
       – Я пыталась понять и оценить ваш метод. Я знаю, что в госпитале сделали всё, что возможно. Большего там не сделают. Просто невозможно сделать большего.
       Она помолчала и прибавила:
       – Утопающий хватается за соломинку. Вы для меня будете той соломинкой, если окажется, что… Ну, вы понимаете, что я имеют в виду…
       – Надо просто не допустить того, что вы имеете в виду, – спокойно сказал Данников. – И мы не допустим. На самом деле, конечно, есть свои методики, проверенные веками. Ведь люди как-то жили и лечились. И, кстати, жили дольше, чем живут теперь. Серафим Вырицкий говорил, что болезни нам, как гостинцы с неба. Вот только не все понимают болезни, как гостинцы. Сразу бросаются к врачам, сразу требуют немедленно вылечить их. А того не понимают, что сначала надо идти в церковь.
       – Да, я слышала много рассказов. Хотелось бы верить, что это так. Слышала, как в Твери, тогда ещё Калинине, у одного сослуживца нашего Дмитрия Николаевича умерла мать. Но… Удивительно вот что. У неё были поражены лёгкие. Нашли целителя. Он делал какие-то составы, и больная пила их регулярно. И вдруг, в поражённом лёгком стало прослушиваться дыхание. Она умерла от метастазов. В больнице очень хотели вскрыть, но муж не дал. Он сам был главным врачом одной из больниц. Он не верил в целительство, просто считал, что это не помешает и поможет дочери, которая контактировала с целителем, пожить надеждой, что мама поправится и зарядить этой надеждой саму маму. Но поздновато взялись. Интересно, а вы бы справились?
       – Я тоже не всесилен. Но если пациент помогает сам поставить себя на ноги, мало того, если он сам становится соратником в борьбе за своё же здоровье, успеха мы добиваемся. А вы мне не о матери генерала Световитова рассказали?
       – Да, о ней…
       – Тем целителем был я. И очень жалел, что поздно обратились, очень. Знаю, что в поражённом лёгком стало прослушиваться дыхание. Знаю. Но, увы. Я не всесилен. Разочаровал?
       – Нет, нет, напротив. Успех лечения был налицо, но действительно, часто бывает поздно… Так вы хоть чуточку приоткроете свои тайны?
       Даников улыбнулся и сказал:
       – Попробую изложить свою, так сказать, доктрину. Слушайте. Она проста. В основе любого начинания лежит мысль. Воистину, мысль – это вещь могущественная, если налицо ясное намерение, настойчивость и огромнейшее желание осуществить её. Это относится ко всему в жизни человека, в том числе и к сфере его болезней. Если человек пожелает выздороветь так сильно, что готов ради этого всё поставить на карту, он, несомненно, победит свою болезнь. Для успеха достаточно одной глубокой идеи.
       – Одной идеи? – переспросила Катя.
       – Подождите, я не закончил мысль. Вам, безусловно, известно, что при онкологических заболеваниях и медицинская наука, и сами больные стремятся найти панацею в одном каком-то лекарстве. Думаю, что и народная медицина заражена той же идеей, тем же желанием. Каждый год появляются чудодейственные препараты, якобы, способные излечить это страшное заболевание, практически поражающее весь организм человека, но, к сожалению, как они появляются, так и исчезают, добавив ещё одну главу в книгу многовековых страданий и болезней человеческого организма.
       – Значит, нет выхода? Но официальная медицина борется! – сказала Катя. – И зачастую, добивается успеха.
       – Выход, конечно, есть, и только один – строжайшее, сложнейшее и комплексное лечение. Это и есть тот чудо-препарат, которому под силу выйти победителем из опаснейшей схватки с заболеванием. Это заболевание можно лечить, необходимо лечить, но только все двадцать четыре часа в сутки, используя все достижения научной, заметьте, я нисколько не отрицаю официальную медицину, ну и, конечно, народной медицины. Причём лечить надо, ни на мгновение не забывая, что эта болезнь и секунды не отдыхает в своей разрушительной работе. У дьявола нет выходных. Он не ведает, что такое усталость, и трудится без передышки в любую бесконечно малую величину времени. Ему нет дела до вашего прошлого, настоящего, до вашего будущего. Девиз этой болезни: «Я есмь!» А у нас подавляющее большинство больных ждут очереди в клиники – эти очереди, зачастую, бесконечны. Они ждут, а болезнь не ждёт. Она прогрессирует. А потом ещё больным приходится искать деньги на лечение. А болезни денег не нужно – она наступает. И эпизодическими наскоками с нею не справиться. Самая главная идея, которая способна победить зловещую болезнь: лечение двадцать четыре часа в сутки, лечение ежедневное, без выходных, всю жизнь на нашей прекрасной Матушке Земле.
       По сути, Данников повторил то, что уже рассказывал Ирине, но постарался более чётко выразить мысль, поскольку разговаривал с доктором медицинских наук.       
       – И очереди, и платная медицина, внезапно явленная демократами – всё это так, – сказала Катя. – Но это известно и тем, кто работает в лечебных учреждениях. Я понимаю, что есть какой-то секрет лично в вашей методике. Вероятно, овладеть им трудно.
       – Да! Трудно! Но возможно! И необходимо сражаться без устали и сомнений, не давая места пессимистическим настроениям, безволию, лени и пессимизму. Что нужно сделать завтра – делайте сегодня! Что нужно сделать днем – делайте, пока рассвет! Эта болезнь не разбирает, управились вы или нет. Такова безоговорочная реальность, и её нужно принять с той непреложностью, с какой знают, что нельзя прожить без воздуха, воды, пищи, солнца.
       – И всё же, что нужно для лечения? – спросила Катя.
       – Диета, строжайшая из строжайших, гигиена тела, мыслей, поведения, сна, отдыха, дыхания, приёмы лекарственных препаратов, – перечислял Данников. – Всё это нужно тщательно спланировать и расписать по секундам. Беда приходит тогда, когда человек в своей лени забывает заботиться о себе. Нельзя посеять одно, а получить другое. Какое семя посеете, то и даст всходы. Нельзя давать больному замыкаться в себе, уходить в себя. Нельзя давать при трудностях впадать в уныние, но и при успехе – терять головы. Когда вы все, кому дорог больной, начнёте действовать, то неизбежно заметите, что этому предшествует определённое состояние вашего сознания, решительность намерений и желание вылечить человека. Теория надежности считает, что отказы и сбои – обязательное свойство любого явления жизни. Всё, что может портиться, портится. К этому ведёт всеобщий закон Природы – второй закон термодинамики, или закон энтропии. Энтропия – это обесценивание энергии, переход её на более низкие уровни. Для обыденной жизни закон энтропии значит: «Само по себе, если ничего не предпринимать, всё может только портиться, ухудшаться, распадаться».
       – Зачем вы мне всё это говорите? – спросила Катя.
       – Хочу, чтобы вы осознали трудности, которые неизбежно возникнут на вашем пути, если вы решитесь включиться в борьбу за дорогого вам человека, причём в борьбу с самим дьяволом. Вы хотели услышать о рецептах? Но рецепты я уже дал, кое какие препараты приготовил сам, перечислил всё, что можно купить в аптеках. Витамины разные… Но вы поняли, наверное, что всего этого мало.
       – Я это знала и раньше, потому и пришла к вам. И под всем, что вы говорите, под каждой вашей фразой я готова подписаться. Но…
       – Если я угадал, вы хотите спросить, с чего начать в данном, конкретном случает? – спросил Данников.
       – Да, конечно. Я и раньше понимала и теперь понимаю, что задача сложнейшая.
       – Вы правильно поняли. Идея выйти без труда и легко из болезни заманчива, но нереальна. Не существует ни одного уникального средства, способного сотворить чудо. Я уже говорил, что подход к лечению и профилактике онкологических заболеваний сверхкомплексный. На первом месте стоит режим жизни, исключение отрицательных эмоций, дыхательные и физические упражнения. Следует немедленно перейти на правильное, рациональное питание, в том числе и на лекарственную пищу, провести тотальное очищение организма от токсинов, химии, различных ядов и шлаков, накопившихся в течение жизни.
       – И это в его положении, сейчас? Разве возможно? – развела руками Катя.
       – Даже если невозможен весь комплекс, надо делать то, что возможно сегодня, сейчас, делать настойчиво. Главная заповедь здесь – от простого к сложному. Помните, даже одно растение – это уникальнейший, со своим химическим составом Дар Природы, способный помочь человеку. Сегодня мы вводим в бой наличные средства. А тем временем формируем резервы, которые тоже, не затягивая, в бой, в бой, в бой! И вот наступает черед более сложных сборов лекарственных растений, обеспечивающих своего рода круговую оборону организма человека. Всё это уже делается. И секретов нет ни от кого. Я подарю вам книгу, в которой множество рецептов – опыт столетий собран в ней. И она доступна каждому, но не каждый за неё берётся.
       – Наверное, трудно взяться самостоятельно, а на больничной койке, в том положении, в котором находится Дмитрий, и вовсе невозможно, – сказала Катя. – Даже если он прочтёт…
       – А вы разве не знаете, что он читал эту книгу вплоть до самой операции и, думаю, будет читать до самой выписки, да и потом? – спросил Данников и с уверенностью прибавил: – Но он будет читать не рецепты, а именно послесловие, где говорится то, чего я уже коснулся в нашей беседе. А вам с послесловия советую начать. А потом уже о препаратах. Вы же знаете, что истоки болезней и недугов в первую очередь следует искать в нашей Душе, то есть истинное исцеление должно всегда означать исцеление Души. При помощи природных препаратов мы сможем осуществить «уход за Душой». Лекарственные растения, препараты животного и минерального происхождения являются великолепными средствами при работе над собой.
       – И все эти растения, все препараты, которые можно из них приготовить, есть в вашей книге? – спросила Катя.
       – Мало того, я выпустил небольшую брошюру, которая написана как бы от противного. Называется она «ВАЖНЕЙШИЕ «СОВЕТЫ» ДАННИКОВА,
КАК «ПОДРУЖИТЬСЯ» С РАКОМ».
       – Любопытно. Очень любопытно.
       – И начинаю сразу, без всяких предисловий с прописных истин, с того, что онкологические болезни – одни из самых опасных болезней человечества. Злокачественные заболевания часто называют «внезапно возникшими». Странное определение состоянию, для формирования которого требуются многолетние «усилия» самого человека. Сама эта болезнь, положив ужасный конец неведению относительно долго поддерживаемого разрушающего здоровья поведения, может быть действительно внезапной. Это самый тяжелый стресс, какой может испытать человек. Ну а далее я прямо так и пишу: «Хотите несколько «полезных советов», как заполучить рак и «подружиться» с ним? Пожалуйста! Надеюсь, что все, прочитавшие эти «полезные советы», поймут, что необходимо предпринимать, дабы «добиться дружбы» со смертельным врагом человека. Из этих «советов» вы увидите, что истоки болезней и недугов в первую очередь следует искать в нашей Душе, о чём я уже вам говорил.
       – Ну и каковы же советы?
       – Вот первый «совет»: Если вы поддерживаете себя в состоянии враждебности по отношению ко всему и ко всем, недоверчивы к окружающим Вас людям, перед лицом любой трудности взрываетесь от гнева или загоняете ярость поглубже в себя и выражаете её с помощью цинизма или подозрительности, тогда Вас ждёт не дождется Ваш лучший друг – рак. Нахмуренное лицо, сжатые челюсти, резкие движения, яростные выкрики и удары кулаком по столу будут свидетельствовать о том, что Вы находитесь на правильном пути, чтобы добиться «дружбы» с раком в самый короткий срок. Увы, дружба с ним, как правило, недолговечна, и он загоняет, не особо церемонясь, своего «друга» в преисподнюю. Таков характер у этой болезни. Лекарственные растения, препараты животного и минерального происхождения – вот истинные Ваши друзья, которые позволят Вам полностью искоренить выше приведенные Ваши черты характера и поведения и тем самым избежать "дружбы" со злобным монстром, беспощадно расправляющимся со всеми, кто к нему навязывается в друзья. Принимайте ежедневно лекарственные растения, препараты животного и минерального происхождения до тех пор, пока Вы не заметите, что Ваше  поведение изменилось в лучшую сторону и Вам абсолютно не нужен коварный «друг». Не забывайте, что Ваше здоровье – это только Ваше Здоровье, и заботьтесь о нём ежедневно, а не от случая к случаю. Лекарственные растения, препараты животного и минерального происхождения при систематическом приеме укрепят Ваш организм, прекрасно успокоят нервную систему при нервных и психических расстройствах. Они позволят вам смотреть благожелательно на всё сущее. Каждое ваше слово станет спокойнее, благожелательнее, приветливее, благосклоннее. Каждое ваше действие будет направлено к развитию добра. Покой вселится в Вас и никакие «включения» в неприятности, которыми полна жизнь, не омрачат Вашу жизнь. Мягкость и уступчивость придут на смену жесткости и непреклонности.
       – Это не советы врача, – сказала Катя. – Это нечто большее. Я даже затрудняюсь сразу дать определение.
       – Тем не менее, ничего особенного, – возразил Данников. – В официальной медицине распространён термин: «лечить не болезнь, а больного». Хирург, о котором, кстати, написал книгу Дмитрий, любил повторять: «сердце хирурга должно быть с больным вместе». Что толку в любых препаратах, если больной не верит им? Что толку в лечении, если он не знает норм поведения? Вот, послушайте, что я пишу в книге: «Не бесполезно познакомиться с другими «советами» рака, как с ним подружиться. Выводы делайте сами: «Будучи бедным, завидуй богатству; клеветой на людей добивайся расположения «у сильных мира сего»; ставь себе в заслугу победу над другим человеком; из-за эгоистических интересов нарушай справедливость; из-за любви к себе поступай вопреки здравому смыслу; подвергая опасностям людей, добивайся покоя для себя; из-за собственной вспыльчивости иди всему и вся наперекор; почаще обсуждай правоту и неправоту людей; старайся переложить ответственность с себя на других; определяй достоинства и недостатки других людей; не проявляй милости к «падшим»; не делай добрых дел без воздаяния за них; отдав что-то людям, сожалей об этом; любя себя, с негодованием относись к тому, кто указывает на твои ошибки; ругай любую живую тварь; сбивай с доброго пути всех и чини им препятствия; злословь по поводу больших талантов; таи зло на людей, которые превзошли тебя; храни в памяти старую неприязнь; не принимай ничьих увещеваний и советов».
       – Прямо заповеди! – сказала Катя. – Как их назовём? Заповеди доктора Данникова?
       – Не надо иронии. Всё, что я написал – истина, которая не может иметь авторства. Я уповаю на то, что человек, почувствовав неладное, задумается над своими поступками. Безусловно, и я уже говорил о том, приём лекарственных растений, препаратов животного и минерального происхождения приведёт в действие такие процессы в Душе, которые человек сам сначала вообще не заметит. Положительная сила лекарственных растений, препаратов животного и минерального происхождения создаст в вашей Душе целительный противовес тем негативным энергиям, что привели к возникновению проблем или болезни. Постепенно проблема «рассосётся». Человек станет более уравновешенным, спокойным и здоровым и, возможно, на этом этапе возникнет способность более осознанно и хладнокровно разобраться со своими проблемами. Обидно, что, получив облегчение от приема лекарственных растений, препаратов животного и минерального происхождения, многие люди ограничиваются лишь тем, что испытывают по этому поводу радость. Это вполне закономерно и понятно. Однако ещё более понятно то, что те же самые проблемы могут возникнуть вновь, если человек не будет работать над собой, если в душе его не произойдут положительные изменения. Знаете, Марк Лукан говорил: «Если осталось что-нибудь доделать, считайте, что ничто не сделано.
       – Не ищите иронии в том, что говорю. Я пытаюсь осмыслить услышанное, – возразила Катя против реплики, брошенной в начале монолога Данникова, и продолжила: – По-вашему, заболеть очень просто – выполняй вышеперечисленные  вредные «заповеди» и заболеешь. Ну а уж если заболел, то берись за дело настойчиво и целеустремлённо, и победа обеспечена? Но люди уходят из жизни…
       – Причина неудач, причина того, что слишком мало людей достигают цели, проста. Она заключается в том, что хотя многие из больных и имеют правильные представления о достижении успехов в лечении онкологических болезней, всё же они не осознают всю важность целеустремлённых действий. Они бросаются от одной цели к другой, строят повсюду грандиозные планы и из-за этого оказываются неспособными привести их в исполнение. Конечно, эти планы, создаваемые ими, будят в них мысли, что они легко выйдут победителями из борьбы. То обстоятельство, что желанный успех не является, сообщает им недовольство и уныние и заставляет их часто сомневаться в правильности выбранных средств лечения. И всё же то стройное стремление, о котором я только что упоминал, есть почти математически точная формула успеха. Все люди умеют начинать дело, но не все умеют продолжать до победного конца! Их неудачу можно всегда и постоянно выразить в следующих словах: «Они остановились!»
       – Всем известно, что предупредить болезнь легче, чем вылечить, но… Почему-то в жизни всё иначе. Небрежение к здоровью? – спросила Катя.
       – Каждый из нас, кто бережет свое здоровье, – сверхбогатый человек. Он будет всегда таковым, если только продолжит свои сбережения и не остановится. Остановка – есть шаг назад! Поэтому неудивительно, если многие оказываются, в конце концов, в том трагическом положении, с которого они начали. Всем, кто решил раз и навсегда избавиться от  онкологической болезни, следует отметить следующую мысль как главное правило для достижения успеха: никогда не останавливаться.
       – А сами по себе препараты, которые вы рекомендуете, откуда взялись? Вы же их и изобрели? – спросила Катя.
       – Да, бывает, что и я что-то изобретаю, но немного. Вековой опыт наших целителей невообразимо богат. Многие предлагаемые в моей книге средства лечения и профилактики онкологических болезней не являются каким-либо открытием, а есть особые, очень долгое время сохранявшиеся в тайне средства некоторых успешно практикующих врачей, народных целителей. Но запомните раз и навсегда, всё, что вы делаете по искоренению онкологических болезней, пусть будет, пока вы это делаете, самым важным делом из всего на свете! Берётесь исцелить Теремрина, беритесь, но что б идти до победы. Этим правилом я рекомендую всегда руководствоваться при лечении и профилактике онкологических болезней. Не следует забывать первое основное положение: никогда не останавливаться. И очень важно верить в успех и, конечно, верить в того, кто исцеляет. Я тут как-то уже говорил о том, что творится в районных поликлиниках. Сидят в коридорах больные, ждут приёма и костерят почём зря врачей. Они им уже заранее не верят, они их уже заранее ненавидят. Так зачем же пришли? Неизмеримо больше пользы принёс бы поход в храм. Я тут однажды прогуливался по бульвару и краем уха слышал, как одна пожилая женщина, собрав вокруг себя слушателей, рассказывала им с гневом, как её неправильно лечили в поликлиниках такие вот сякие врачи.
       – Слава Богу, Дмитрий Николаевич верит вам безгранично. Ну а теперь, после такой полной и неожиданной лекции, вы мне всё-таки посоветуйте хотя бы один препарат, который бы я могла для него сделать? – попросила Катя. – Наверное, смогу тоже помочь.
       – Вы уже изготовили таких два препарата, которые перетянут многие из тех, что мы готовим сейчас.
       – Не понимаю?
       – У этих препаратов есть имена: Димочка и Алёна. Так, кажется?
       – Так…
       – Пусть и они окружат нашего больного заботой и любовью. Остальное всё делается. Постарайтесь, чтобы не было никаких нежелательных эксцессов, ну там случайных встреч в палате с супругой Теремрина или с Ириной. Ему сейчас волнения подобного характера ни к чему. От него даже скрыли, что Ирина потеряла ребёнка. Хотя это, может, и зря скрыли. Он, конечно, очень будет жалеть, но, с другой стороны, на него в таком положении обрушилось решение вопроса, почти не решаемого. А сейчас он как бы отпал.
       – Неужели? – молвила Катя, покачав головой. – Я не знала об этом. Точнее, я даже не знала, что она ждала ребёнка. Мне жаль её, жаль, несмотря на то, что я немножечко ревную. Но… Тут уж обстоятельства выше нас. Я вот думаю, за что его так ударила судьба? Он ведь по натуре человек добрый – зла никому не делал. Когда надо было, воевал, да как воевал…
       – Не нам судить, как оценивает нас Всевышний, – молвил Данников. – Да, Дмитрию досталось. Но другим и более, нежели ему достаётся. Да, он попал в горячую точку и был ранен, но потом-то не так уж и плохо служба его сложилась. Нравственные переживания? Но это по его же вине.
       – Не его вина, что его ранило. Напротив, он подвиг совершил в том бою. Мне Труворов подробно рассказывал.
       – Подвиг совершил. Никто не спорит. А перед тем как тот подвиг совершить, всё ли было правильно в его поступках? Вы извините, если я коснусь ваших с ним отношений. Историю я их знаю. Ни с кем другим, кроме своего исцелителя, человек не может быть так откровенен.
       – За ним были какие-то грехи в юности? – спросила Катя и щеки её слегка покраснели, выдавая волнение.
       – А разве не грех соблазнить молодую девчушку, коей были вы при первой вашей встрече, да ещё оставить её в том положении, в котором оставил? – спросил Данников.
       – Я сама спровоцировала, – сказала она, несколько смущённо.
       – Ваша вина – это ваша вина, – возразил Данников. – Вам за неё и отвечать перед Богом. И всё же, по моему мнению, основная тяжесть ответственности на нём лежит. Ведь он старше вас на добрый десяток лет. Вам едва исполнилось тогда восемнадцать, а ему уж под тридцать было… Должен был сдержать свои эмоции, желания, страсти… Обязан был. В России ведь существуют определённые традиции – традиции наших предков. А он не какой-то там пришелец со стороны и не Иван, не помнящий родства. Конечно, теперь сватов не засылают – не принято. Но уж объясниться с родителями был обязан. Конечно, венчаться в ту пору вы ещё не могли – он офицер, вы – дочь офицера. Необходимо было сделать предложение и попросить руки у ваших родителей. Вы меня ещё раз простите за эти слова.
       – Бога ради. Что вы?! – заявила Катя. – Я даже рада поговорить на эту тему с вами, с его другом, не названным так, а показавшим истинную силу мужской, самоотверженной дружбы. А мы ведь и собирались так поступить, но всё кувырком пошло – родители остались на ночь в Кисловодске…
      – Вам-то простительно, а вот ему, – сказал Данников.
      – И мне непростительно. Девушка должна блюсти чистоту и нравственность. Но мы так привязались друг к другу, мы казались друг другу самыми близкими людьми, – говорила Катя. – Я даже сейчас удивляюсь тому, что со мною было – ослепление, сон чудесный, ворожба? Не знаю. Я не думала ни о чём, кроме того, что мы расстаёмся, а потому хотелось быть с ним рядом до самого того часа, когда увезут меня родители.
       – Вот вам и первый его грех. Я полагаю, что вам известно: ни один волос не упадёт с человека без воли на то Всевышнего. Согрешил – получай. Перед родителями вашими он спасовал? Спасовал.
       – Но потом-то совершил подвиг! – напомнила Катя.
       – Подвиг – удел мужчины. Настоящего мужчины. У меня на фронте отец погиб смертью храбрых. Смертью храбрых погибли и его братья. Дмитрий в горячей точке делал то, что обязан был делать по своей должности, по своему предназначению, хотя.., – Данников задумался. – Предназначение своё он неточно определил. Его предназначение – нести людям слово правды. И на этом пути есть место подвигу. Впрочем, наказаны вы оба. И не только вы – переживали ваши родители. А дети? Их воспитывал чужой человек…
       – Он сумел стать им родным отцом, – попыталась возразить Катя.
       – Нет. Ваши дети несли образ духа и крови своего истинного отца. Да, вам удалось создать видимость хорошей, добропорядочной семьи – это ваш подвиг, Катя. Но, насколько мне известно, Дима – сын своего отца. Да, он тоже шагнул не туда – не в журналистику, хотя, с другой стороны, истинные писатели выходят из тех, кто хлебнул лиха в жизни. А скажите, мог ли Труворов стать по-настоящему близким вашему сыну по духу? – вдруг спросил Данников.
       – Я думала об этом и до того момента, когда узнала, что Дмитрий Николаевич жив, ужасалась тому.
       – А потом?
       – Потом я была в смятении. И чувствовала радость от того, что мой сын, ещё не зная, кем ему приходится Теремрин, тянулся к нему. Кстати, сын в конце концов, тоже пришёл в журналистику.
       – А дорогой наш Теремрин посокрушался, посокрушался, да так выводов и не сделал. Недаром он уже несколько лет назад побывал в госпитале. Попал в оперативную хирургию, но никакой операции не понадобилось.
       – Да, он мне рассказывал, – вспомнила Катя. – И кстати, признался, что именно тогда впервые обратился к Богу…
      – Всевышний внимателен к таким вот искренним, отчаянным обращениям, в надежде, что человек делает первый шаг по пути к Истине. Но сделал ли Дмитрий наш выводы из того, что так легко для него все прошло в госпитале? Наверное, не сделал.
       – После его выписки мы встретились, – сказала Катя. – Но что мы могли решить, что сделать? Подарить друг другу несколько часов счастья?
       – А, может быть, вам надо было решиться быть вместе? – спросил Данников.
       – Я категорически протестовала. Ведь у него семья, дети. Да и как я могла сказать своим Димочке и Алёне, что Труворов не их отец, и мы все уходим к их настоящему отцу. А как я могла это сказать Труворову?
       – В результате, Труворова нет в живых, а ваш сын на протезе. Себя не корите, не ищите своей вины. Но, вероятно, всё могло быть иначе. И Труворов мог остаться в живых, и сын на ногах, да и Дмитрий наш сейчас не парил между небом и землёй.
       – Вы всё-таки не уверены, что удастся его вытащить? – с тревогой спросила Катя.
       – Уверен. Здесь главное, чтобы он, наконец, понял, что от него требуется – каждый человек должен твёрдо уяснить своё предназначение на Земле. Для чего Бог создал нашу необыкновенную планету? Ведь не ради того, чтобы двуногие животные безжалостно всё истребляли? Мало того, убивали друг друга и пытались отнимать друг у друга земли? Жизнь на Земле – это школа для души. Так мне это представляется. И задача человека не нагуляться и не натанцеваться, не приобрести всеми правдами и неправдами коттеджи, автомобили, яхты и прочую дребедень, а довести до возможного в его положении совершенства своё существо, свою душу. Мне представляется, в этом смысл жизни. А Всевышний создаёт здесь, на Земле, условия именно для того, чтобы сыны человеческие проходили испытания.
       – Ваши рассуждения любопытны, – заметила Катя.
       – Бога ради, они вовсе не мои. Вы знакомы с трудами святого праведного Иоанна Кронштадтского, Святителей Феофана Затворника, Игнатия Брянчанинова? Вы читали книгу Святителя Луки Войно-Ясенецкого (Крымского) «Душа, дух и тело»?
       – Мне хорошо знакомы эти имена, но, признаться, с работами я не знакома, – призналась Катя. – Мне ведь пришлось изучать совершенно иную литературу. Когда, наконец, добралась до Москвы, стала работать над кандидатской, затем – докторской. А в гарнизонах приходилось быть просто врачом. Теперь собираюсь перейти на педагогическую работу.
       – Это очень важное дело. Перед вами всегда ученики, студенты, и вы можете, умело отклоняясь от программы, учить их добру, добросердечию, благонравию. Ведь так?
       – Буду стараться по мере сил.
       Катя посмотрела на часы и спохватилась:
       – Засиделась я у вас. Мне пора. И всё же, хотя бы один рецепт. Должна же я как-то участвовать…
       – Должны?
       – Я неточно выразилась. Я всем сердцем хочу сделать хоть что-то.
       – Кормите его гречневой кашей.
       – Чем? – не поняла Катя.
       – Гречневой кашей! В таком режиме: десять дней ест кашу, десять дней – перерыв, затем снова – десять дней ест кашу и десять – перерыв. И так целый квартал. Это рекомендую в обычном режиме, но в особый период – никаких перерывов.
       – Вы шутите? Хотите отделаться? – спросила Катя.
       – Нет, не шучу, да и вообще, по-моему, нам с вами не до шуток. Готовится каша так. Полстакана гречки нужно сварить обычным способом и есть с льняным или ореховым маслом по вкусу. Только не с подсолнечным. Именно с льняным и ореховым. Три раза в день и каждый раз эти полстакана варить заново. В период этого лечения в день выпивать два литра настоя шиповника. Приготовление: на полстакана шиповника – полтора литра воды.
Прокипятить 7 минут и сутки настоять. После этого растолочь ягоды и процедить. Желательно пить только это. В промежутки между едой – фрукты без ограничения, особенно яблоки, киви, апельсины. Эта диета останавливает развитие любых новообразований.
       – Но это не реально. Для этого я должна забрать его к себе. Как это сделать в госпитале? Даже не представляю, – размышляла Катя.
       – Вот видите. Самый простой рецепт. Проще некуда. Но всё упирается в исполнение, – сказала Данников. – В этом вся суть лечения. Меня часто просят, а нельзя ли, мол, что-то другое, что приемлемо? Нельзя. Мы не знаем, что там у него сейчас происходит под повязками. А если, как и в прошлый раз осталась одна крошечная клеточка?
       – Её добьют радио и химией, – уверенно сказала Катя.
       – И это мне известно. И я не возражаю против этой методики. Не могу возражать, потому что сами понимаете, что потом скажут… Но если бы дело касалось лично меня, я бы избрал кашу.
       – Не дай Бог, что б коснулось…
       – Все под Богом ходим. А что касается моего рецепта, то он не несёт никаких неприятностей, не насилует иммунную систему, а напротив, укрепляет её. Но… Я понимаю, что ничего и никому не докажешь. Был случай, когда я вытянул тяжелейшего больного, а потом его же родственники ему же сказали, что, вероятнее всего, у него не было того страшного заболевания, и медики ошибочно оперировали. Не хотелось признавать, что поставила его на ноги народная медицина.
       Катя слушала, одновременно размышляя над рецептом. Да, она действительно не видела никаких возможностей участвовать в этом.
       – Не мучайте себя размышлениями, – сказал Данников, поняв состояние Кати. – Я подскажу, что нужно. Пусть ваши дети свяжутся со своими братом и сестрой. Ведь они родные братья и сестра Александра и Даши? Братья и сёстры по отцу. Так?
       – Так…
       – Вот пусть они свяжутся с ними и установят график, кто и когда несёт кашу. И давайте, пока в госпитале, безо всяких перерывов. Ну а уж более сложные препараты я возложу на Ирину. Она, конечно, была бы не в состоянии потянуть ещё и это дело. А так, общими усилиями… Ну и потом вам легче договориться с отцом, чтобы Дмитрия нашего там насильно не кормили госпитальной пищей. Что ему можно, а чего нельзя, он знает. Собственно, то, что я сказал, будет основой, но не беда, если он съест и ещё что-то, но только из дозволенного.
       Катя ещё раз добросовестно проверила свою запись и, поблагодарив Данникова, стала прощаться. Уходила от него, если и не с лёгким сердцем – она ведь всё-таки была представительницей официальной медицины – но с некоторой уверенностью, а главное, с обретённой целью. Она хотела действовать, и такая возможность появилась. Оставалось убедить детей в необходимости всего этого. Но это уже не представлялось сложным. Дети рвались что-то сделать. К тому же они более охотно верили в целительство, особенно, Дима, который не имел никакого отношения в медицине. Алёна же ещё не успела проникнуться духом ортодоксальных врачебных заветов и методик и духом неприятия народных средств борьбы с недугами.
       По пути домой Катя размышляла над тем, что, как ни странно, жизнь отца её детей, которого она, казалось бы, знает уже столько лет, совершенно ей неизвестна. Она догадывалась, что Теремрин не был затворником, что у него, наверняка, случались романы, но ей хотелось думать, что причиной тому явились трагические обстоятельства, разлучившие её с ним, хотелось думать, что, если бы он стал её мужем в те давние годы, у них была бы крепкая, дружная семья. Она догадывалась, а, может, ей просто хотелось думать, что к ней, только к ней он всю жизнь испытывал настоящие чувства, и что, если и были какие-то встречи, они мимолетны и несерьёзны.
       На самом же деле, она, вероятно, была очень близка к истине, хотя в данный момент, Ирина, конечно, брала верх, в силу сложившихся обстоятельств.

                ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

       Теремрин проснулся поздней ночью. Лежал не шевелясь. Во-первых, потому, что каждое движение, даже самое лёгкое, усиливало боль в спине, а, во-вторых, потому что боялся разбудить Ирину, задремавшую в кресле. Он чувствовал её руку на своём плече, и ему казалось, что от руки её исходило не только тепло, но некоторое облегчение.
       Ему снилось что-то не совсем ясное и осознанное, ему снилось, будто он, молодой и здоровый, кружится с кем-то в танце, ему снилось море, шум прибоя. Он видел какие-то бессвязные обрывки видений. И теперь, выйдя из этого неровного, бурного сна, он возвращался в действительность, суровую и жестокую.
       Он вспомнил, как однажды Ивлев привёл ему слова Святителя Николая Сербского: «Каждому Бог даёт дары по его силе, то есть в соответствии с тем, сколько человек может понести и использовать…». Там, кажется, ещё говорилось о том, что каждый обязан трудиться по своей силе.
       «Какой же дар дан мне? И каковы мои силы? – подумал Теремрин. – Сколько я могу ещё выдержать?»
       Снова пришли мысли о том, что человек обязан жить полной жизнью, чтобы творить добро, чтобы не быть в тягость людям, а, напротив, приносить им радость. А иное просто невозможно. Нет, он вовсе не думал об этом, как о какой-то альтернативе. Иного не допускал. Расставаться с жизнью, не выдержав испытаний, он считал постыдным, а Ивлев называл такой путь ещё и греховным.
       «Жить! Только жить и бороться. Только побеждать! – но тут же, точно громом поразила мысль: – А если жить придётся подобно тому, как Николай Островский?»
       Его поколение ещё воспитывали на таких героях, как Павка Корчагин, хотя демократия уже начинала первые пробные издёвки над теми светлыми образами, которые впитали в себя и победители фашизма, и те, кто восстановил разрушенную страну, кто обеспечил выход человека в космос. И ведь первым человеком, шагнувшим в космос, был Советский человек.
       «Но почему именно мне выпали такие испытания? Кто я? Чем вызвал все напасти? Тяжёлое ранение в горячей точке и теперь снова ранение… Мало того: если бы не нынешнее ранение, я бы погиб от опухоли, которая коварно подъедала организм, скрываясь и таясь до того рокового момента, когда бороться с нею уже невозможно».
       По-видимому, Теремрин, сам того не замечая, проговорил всё это вслух, слабым, едва слышным полушёпотом. Но Ирина услышала. Она заговорила, и тут Теремрин узнал голос Кати. В первую секунду ему показалось, что он снова в полузабытьи, что это видится, а скорее чувствуется, потому что видеть того, кто сидел у его постели, не повернув головы, он не мог.
       – Катя?! – проговорил он с удивлением.
       – Да, это я, Катя, – услышал он в ответ.
       И тут же последовало уточнение, произнесённое с горькой иронией:
       – Твоя Катя!
       Ему хотелось узнать, что случилось, ему хотелось спросить, почему нет Ирины? Но он не посмел сделать этого, не желая ранить Катю, о которой совсем не думал в минувшие дни, о которой, словно забыл. Но Катя была слишком хорошо воспитана и слишком деликатна, чтобы умолчать о том, что произошло, хотя ей, как женщине, не лишённой чувства ревности, хотелось промолчать – пусть думает, что Ирина ушла, не выдержав.
       И Катя пояснила:
       – Ирине стало плохо. Её положили в палату, чтобы выспалась хотя бы до утра. К счастью, я была у отца в кабинете. Он не приветствует мои визиты к тебе.
       – Почему?
       – Как бы тебе объяснить? – проговорила Катя. – Даже не знаю как. Он считает, что только Ирина способна поднять тебя на ноги. Ну а все остальные – и я, да и твоя жена, не выдержат тех испытаний, которые лягут на плечи. Ты ведь всё знаешь, что с тобой и каковы перспективы?
       – Да, знаю. И благодарен, что всё мне сказано прямо и без недомолвок. Успокоительная ложь в данном случае неуместна. Поверь, мне хватит сил, чтобы преодолеть всё, что случилось и встать на ноги. Мы ещё с тобой станцуем вальс… Кстати, ты написала музыку к моему Новогоднему вальсу?
       – Новогоднему? – удивилась Катя.
       – Самое время писать, ибо раньше, чем к Новому году я вряд ли встану и сумею танцевать.
       У Кати на глазах навернулись слёзы. Она не только не верила в то, что сейчас говорил Теремрин – она была убеждена, что будет великим чудом, если он вообще доживёт до Нового года. Чтобы не говорить дрожащим голосом и не выдавать себя, она шепнула:
       – Напомни слова…
       – Я тебе читал стихотворение, когда ты, однажды, неожиданно для меня позвонила мне под самый Новый год, – сказал Теремрин.
       Ему было приятно вспоминать всё, что было в отсечённое от него ныне жестокими обстоятельствами время. И он начал читать шёпотом:
 
Был конец декабря,
и уже не мечтал я о встрече;
Был конец декабря,
и почти позабыл я тебя.
Мне шептал снегопад:
«Посмотри всё на свете не вечно,
У любви у твоей,
как у хрупкой снежинки судьба.

Покружит над землёй –
белый вальс  проиграет ей ветер,
И сверкнёт над тобой
недоступной своею красой.
Вот такую снежинку
себе не на радость ты встретил,
Только к ней прикоснись –
обернётся хрустальной слезой».

Был поверить готов
в эту истину очень простую,
И боролся, как мог,
с безмятежной мечтою своей.
И себя убеждал,
что надежду лелею пустую,
И себя убедил,
что пора позабыть мне о ней.

За оконным стеклом
я не видел морозных узоров,
Лишь разводы от слёз,
что снежинки с Небес принесли,
И решил, что напрасно
в ночную, тоскливую пору,
Я о встрече  с тобой
Богородицу слёзно молил.

А на утро мороз
на стекле вытер насухо слёзы,
Но я понял не вдруг,
отчего же так стало светло –
То звонил телефон,
как снежинки звенят на морозе,
Голос в трубке звучал,
разливая по сердцу тепло.

       – Меня всегда поражали твои стихотворения, – сказала Катя. – Сколько раз я мысленно отвечала тебе, сколько складывалось строк! Но не все записывала.
       – Почему же?
       – Не знаю… Может, опасалась, что кто-то найдёт.
       – Труворов?
       – Он или дети, какая разница? – проговорила Катя. – Но кое-что сохранилось у мамы, когда я писала, будучи в Москве. Но что мои стихи? Так. Тренировка, упражнение в оттачивании мыслей.
       – Ну, знаешь ли… Скорее уж это относится ко мне, – возразил Теремрин. – В Пушкинском «Современнике» прямо говорилось, что для написания романа нужно хотя бы немножко поэзии и что нельзя стать романистом, если не можешь писать стихи.
        – Тебе надо спать, набираться сил, а я тебя отвлекаю разговорами о поэзии. Ты ещё напишешь романы. Не один роман – романы. Ведь верно? Недаром мне сегодня отец, провожая меня сюда, к тебе, сунул томик Гоголя и велел прочесть несколько строк из «Портрета».
       – Что за строки? – заинтересовался Теремрин. – Читай. Тем более я не засну… Сколько можно спать…
       Но заснуть он не мог от боли. Разговор же хоть немного отвлекал.
       – Слушай! – сказала Катя и раскрыла книгу: – «Я ждал тебя, сын мой, – сказал он, когда я подошёл к его благословенью. – Тебе предстоит путь, по которому отныне потечёт жизнь твоя. Путь твой чист, не совратись с него. У тебя есть талант; талант есть драгоценнейший дар Бога – не погуби его. Исследуй, изучай всё, что ни видишь, покори все кисти, но во всём умей находить внутреннюю мысль и пуще всего старайся постигнуть высокую тайну созданья. Блажен избранник, владеющий ею. Нет ему низкого предмета в природе. В ничтожном художник-создатель также велик, как и в великом; в презренном у него уже нет презренного, ибо сквозит невидимо сквозь него прекрасная душа создавшего, и презренное уже получило высокое выражение, ибо протекло сквозь чистилище его души. Намёк о Божественном, Небесном рае заключён для человека в искусстве, и потому одному оно уже выше всего. И во сколько раз торжественный покой выше всякого волнения мирского; во сколько раз творенье выше разрушенья; во сколько раз ангел одной только чистой невинностью светлой души своей выше всех несметных сил и гордых страстей сатаны, – во столько раз выше всего, что ни есть на свете, высокое созданье искусства. Всё принеси ему в жертву и возлюби его всей страстью. Не страстью, дышащей земным вожделением, но тихой небесной страстью; без неё не властен человек возвыситься от земли и не может дать чудных звуков успокоения. Ибо для успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое созданье искусства. Оно не может поселить ропота в душе, но звучащей молитвой стремится вечно к Богу. Но есть минуты, тёмные минуты…»
       – Довольно, – тихо вымолвил Теремрин. – Довольно. Мне понятно, для чего Владимир Александрович просил мне всё это прочитать. Он считает, что мне дан талант? Но это ошибка. Я обычный военный журналист, историк.
       Катя сама не понимала, для чего затеяла этот разговор. О каком развитии таланта можно говорить, когда по медицинским показаниям, если не дни, то месяцы Теремрина сочтены. Как врач, глядя на строки истории болезни, она видела это, как женщина, продолжавшая любить Теремрина, она не хотела верить в трагический исход. Её радовала уверенность Теремрина в том, что он не только справится со смертельным недугом, но и поднимется на ноги. Быть может, именно поэтому хотела настроить его на творческий лад, заставить поверить в то, что он наделён неординарным талантом, а Бог просто так талантами не наделяет.
       «Может, ещё всё обойдётся, – думала она. – Сделают химию терапию, затем радиотерапию. Ведь сколько случаев, когда всё это приводило к успеху. Правда, на более ранних стадиях. Но ведь отец уверяет, что операция проведена чисто и что, к великому счастью, нет метастазов. А, может, они всё же есть, но не обнаружены?»
       – О чём задумалась, Катюша? – спросил Теремрин.
       – Так, о разном. Вспомнила нашу последнюю встречу в доме отдыха.
       – Последнюю? – переспросил Теремрин.
       – Тут уж определение точное. Теперь там у тебя встречи будут не со мной. И откуда же она взялась – это твоя Ирина?
       – Тебе это надо знать?
       – Ты её любишь? – с лёгкой нервозностью спросила Катя и тут же прибавила: – Не надо, не отвечай… Извини. Вопрос не ко времени.
       Теремрин не ответил. Да и что он мог ответить? Ирина вела себя поразительно – она удивляла не только его, но и всех, кто наблюдал за её самоотверженным к нему отношением.
       – Да, сейчас речь совсем не о том, – согласилась Катя. – Исцеляет подчас не медицина – исцеляет воля человека. У меня, как у врача, давно уже из головы не выходит один факт. После ранения на дуэли Пушкин поначалу никак не хотел верить, что умрёт, но Арендт убеждал его, что рана смертельна. История сохранила нам заявление второго врача, который был рядом в Арендтом. Так вот этот врач, Шольц, писал, что не надо было столь категорично заявлять Пушкину, что он умрёт, ибо вера зачастую спасает и не в таких положениях, он считал, что Пушкин мог выжить. А ведь рану видели только Арендт и Шольц. Её не видели те сотни авторов книг, которые доказывали, что Арендт лечил Пушкина правильно. А ведь в этом, как будто, никто и не сомневался.
       – Для чего ты мне всё это говоришь? – спросил Теремрин. – Меня можешь не убеждать в том, что я буду жить. Даже если бы все врачи и ты, в том числе говорили обратное, я бы не поверил. Твой отец прозорливее. Гоголь так и говорит!!! Я плохо помню «Портрет». Давно читал, очень давно. Должно быть ещё в суворовском.
       – Да, там говорится о таланте, как даре Божьем, – пояснила Катя. – И ещё говорится, как ты слышал, о долге того, кто этот дар получил, хранить и преумножать его. Трудом преумножать. Я читала все твои рассказы. А рассказы о любви даже перечитывала, потому что искала в них твой взгляд на наши отношения. И ты знаешь, я заметила, что ты стремишься понравиться читателю. Это стремление очень заметно. Тебе хочется стать модным писателем? Признайся?
       Теремрин ожил. Он вдруг подумал совсем не о том, что ждёт его, он, словно отринул все свои болячки, в неё проснулся писательский азарт, и он готов был броситься защищать своё творчество, одновременно радуясь, что наконец-то есть, от кого защищать. Со времени литературных семинаров, которые проводились Союзом писателей СССР совместно с Главным политическим управлением Советской Армии и Военно-Морского Флота, он не слышал критических отзывов. Он оторвался от журналистской среды, где любили «покусать» друг друга, а в той среде, где он не являлся ничьим конкурентом, его только хвалили. Отчасти, конечно, справедливо. Но вот Катя! Катя рассуждала по-иному. Потому что Катя принадлежала к другому кругу, к близкому ему кругу культурного слоя Русского общества. А он помнил, что отец не раз предупреждал о том, что жену надо выбирать именно из своего круга. Выбирать такую, которая не будет постепенно отставать от него и отстанет в какое-то время навсегда, а ту, что будет в чём-то даже опережать и заставлять тянуться за собой. Но что же делать, если в жизни его такие женщины попадались весьма редко. Наташа встретилась слишком рано. Встреча с Катей была прервана обстоятельствами. И теперь он с удовольствием слушал её, и даже в какие-то моменты совершенно забывал о боли, которая постепенно накатывалась, по мере прекращения действия препаратов.
       – Так ты считаешь, что я хочу стать модным писателем? Что я хочу славы? Нет! – воскликнул Теремрин. – Я об этом даже не думал. Но мне нравится, когда нравятся мои рассказы.
       – А как это называется? – спросила Катя и сама же ответила: – Это называется… А точнее, это является одним из главных грехов – гордыней. Святой преподобный Серафим Саровский главными назвал три греха: тщеславие, сребролюбие и чревоугодие. Вот в Гоголевском портрете и говорится об опасности талантливого художника, ну а в нашем случае писателя, заболеть гордыней.
       – Прочти… Что там дальше? Когда ты говоришь, когда читаешь, когда вслушиваюсь в твой голос, мне легче.
       – Изволь!.. «Молодой Чартков был художник с талантом, пророчившим многое: вспышками и мгновениями его кисть отзывалась наблюдательностью, соображением, шибким порывом «я» приблизиться более к природе. «Смотри, брат, – говорил ему не раз профессор, – у тебя есть талант; грешно будет, если ты его погубишь. Но ты нетерпелив. Тебя одно что-нибудь заманит, одно что-нибудь тебе полюбится – ты им занят, а прочее у тебя дрянь, прочее тебе нипочём, ты уже и глядеть на него не хочешь. Смотри, чтоб из тебя не вышел модный живописец. У тебя и теперь уже что-то начинают слишком бойко кричать краски. Рисунок у тебя не строг, а подчас и вовсе слаб, линия не видна; ты уже гоняешься за модным освещением, за тем, что бьёт на первые глаза. Смотри, как раз попадёшь в английский род. Берегись; тебя уже начинает свет тянуть… Оно заманчиво, можно пуститься писать модные картинки, портретики за деньги. Да ведь на этом талант губится, а не развёртывается талант. Терпи. Обдумывай всякую работу, брось щёгольство – пусть их набирают другие деньги. Твоё от тебя не уйдёт».
       – Действительно есть над чем подумать, – тихо сказал Теремрин.
       Катя же назвала несколько его рассказов, которые были действительно написаны легко, хлёстко, красиво.
       – Да, не спорю: они были писаны вдохновенно, – заключала она.
       Но Теремрин тут же вставил:
       – Ещё Эдисон говорил, что гений – это один процент вдохновения и девяносто девять процентов пота.
       – В некоторых рассказах твоих как раз и не видны те самые важные девяносто девять процентов, – заметила Катя, не желая называть то, к чему относятся проценты.
       Да, она была всегда эстетична, выдержана в поступках и словах. Это Теремрин заметил ещё во время знакомства в Пятигорске.
       За окном просветлело. В палату заглянула дежурная медсестра, спросила у Кати:
       – Что, не спит? Боли? – и, не дожидаясь ответа, прибавила: – Уже можно укольчик повторить.
       Через пару минут она снова появилась в палате. После укола Теремрин попросил Катю почитать ещё что-нибудь. Катя согласилась, понимая, что за чтением он уснёт быстрее.
       Наконец, дыхание стало ровным, и Катя поняла, что её дежурство завершается. Она направилась в кабинет отца. К кабинету примыкала небольшая комнатка, где отец, когда предстояло сразу несколько операций, отдыхал в перерыве между ними. Катя умылась, привела себя в порядок, хотя видом своим так и не была удовлетворена. Нужно было ехать на работу. Прощаясь с дежурной медсестрой, она попросила:
       – Знаете, вы не говорите Ирине о моём ночном дежурстве. Её самоотвержение вызывает уважение. Не хочу, чтобы у неё появились какие-то мысли.
       – Хорошо, – согласилась сестра. – Кстати, она уже в палате у Теремрина. Проснулась, и сразу туда. Вы едва разминулись.
       – Ну и слава Богу, – сказала Катя.
       Она пошла по живописному скверу, раскинувшемуся перед корпусом, в сторону проходной. Все благоухало вокруг. Лето вступало в свои права. Ухоженные клумбы пестрели цветами, но в душе у Кати была полная неразбериха. Убеждение Теремрина в том, что он не просто выкарабкается, что он с честью выйдет из того невероятно тяжёлого положения, в котором оказался, сначала удивило её, но постепенно отчасти передалось и ей самой, и она впервые подумала: «Данников действительно волшебный целитель, и недаром безгранично верят в него и сам Теремрин и Ирина?»

       Вернувшись домой, Катя нашла дочь за чтением какой-то книги.
       – Мама, мамочка, смотри, что здесь написано, – с жаром заговорила Алёна, едва Катя переступила порог её комнаты. – Получается, что Серёжа и Даша родные наши вдвойне. Получается, что только первый мужчина в жизни женщины оказывает огромное влияние на её потомство, но и первая женщина в жизни мужчины делает то же.
       – Ты снова увлеклась законами РИТА? – спросила Катя. – Не знаю, как к ним относиться, просто не задумывалась. А то, что ты сейчас сказала, действительно для меня новость. Покажи, где это?
       – Вот, смотри… Впрочем, дай я тебе прочитаю: «Надо отметить, что для мужчины первый половой акт имеет не меньшее значение, чем для женщины, поскольку от неё к нему тоже передаются созидающие силы. Впоследствии мужчина становится передатчиком тех свойств, которые были у его первой партнерши. Но об этом до поры до времени не знали в семье Л. Александр Л. проходил службу в армии в Казахстане, безвылазно находясь на ракетной точке в степи. Уволившись в запас, он почувствовал волю: напился и согрешил впервые в жизни с какой-то местной привокзальной проституткой. Протрезвев, горько раскаивался, опасаясь заразиться, но всё обошлось. Сразу после армии он женился на дождавшейся его однокурснице, и ужаснулся при виде сына-первенца. Мальчик пошёл «не в мать, не в отца», а в ту гулящую казашку – первую женщину Александра. Родители светло-русые, выше среднего роста, сероглазые, стройные, а их сын родился низкорослым, смуглым, с карими азиатскими глазёнками на маленькой голове. Муж стал подозревать супругу в измене. Но в округе не было не одного азиата. Не было их ни в роду невесты, ни в роду жениха. Это была расплата за добрачный грех молодого отца, полученная по закону телегонии».
       – Очень интересно, – серьёзно сказала Катя, хотя тут же подумала о том, что сама она наверняка не была первой женщиной в жизни Теремрина, поскольку было ему тогда уже 28 лет.
       Разумеется, дочери она этого не сказала, во-первых, потому, что её порадовало такое искреннее желание ещё более сблизиться с детьми Теремрина, а во-вторых, она и не могла ничего сказать – ведь явление телегонии проявлялось зачастую по каким-то совершенно неведомым законам. Вот этот солдат или офицер Л., служивший в Средней Азии, попал в щекотливую ситуацию, а многих Бог миловал.
       – Что ещё интересного ты там вычитала? – спросила Катя у дочери.
       – Ты знаешь, после научных объяснений и толкований, автор говорит о том же самом просто и доходчиво. Вот, слушай: «Вы знакомы с оптикой и фотографией, как происходит передача Образа с объекта съёмки на фотопластинку или фотопленку, а после на фотобумагу. Негатив получается в перевёрнутом виде и зародыш в утробе матери находится в перевёрнутом виде по отношению к Образу мужчины. Фотография это тоже своего рода механизированная передача Образа в соответствии с Законами РИТА. Сначала происходит передача Образа объекта на фотоплёнку или фотопластинку. Затем проявление и закрепление этого Образа на фотоносителе. Далее вы можете вновь вставить эту пленку или пластину в фотоаппарат и сколько бы ни снимали, изображение не изменится. Когда вы решите отпечатать фотографию, то пользуетесь фотоувеличителем и фотобумагой. Делаете проекцию на фотобумагу, проявляете и закрепляете Образ на фотобумаге. А теперь представьте, что при печати фотографии вы используете негативы не одного изображенного лица, а нескольких. Кто тогда у вас получится? Получится урод... Так и происходит в животном и человеческом мире. Вся беда в том, что наша научная мысль не способна осознать, что биологическими процессами в организме управляет энергия Духа. Жизнь – это существование разных видов энергий. Мужчина, нарушающий девственность, не только передает Образы Духа и Крови своего Рода, но и отдает энергию одного года своей жизни. Энергия трёх месяцев жизни мужчины уходит на проявление и закрепление его Образа Духа и Крови, а энергия девяти месяцев жизни – на вынашивание плода в утробе матери. Если беременность не наступила, то энергия 9 месяцев хранится до более благоприятного времени, когда произойдёт зачатие». Кстати, – сказала Алёна, оторвавшись от книги, – мужчина не теряет год жизни, если он живёт с женой, у которой он первый мужчина в жизни. Вот, читаю дальше: «В этом случае он только первый раз оставляет энергию одного года, сколько бы контактов с женой до рождения первого ребенка у него ни было. После рождения первенца, при следующем контакте, он даёт жене энергию девяти месяцев для рождения второго ребенка и т.д. А если мужчина ведёт беспорядочную половую жизнь, то при половом контакте, он отдаёт каждой женщине энергию одного года своей жизни… После рождения каждого ребёнка женщина Родов Расы Великой молодеет на три года.
       – Интересно, очень интересно… Сколько же отмерено блудникам, если они продолжают жить, имея за спиной столько контактов?! – сказала Катя и снова подумала о Теремрине.
       Ей было неприятно признавать, что он, вполне возможно, вёл довольно долго вольный образ жизни. Но намёки на это обстоятельство возникали всё чаще.
       – Вот, смотри, мамочка, что тут пишут. Это что-то вроде интервью. Автору задают вопрос: «Выходит, что если мужчина имел контакты с сотней женщин и каждой подарил энергию одного года жизни, то его жизнь была рассчитана на сто с лишним лет?» Ну и ответ: «Никто не знает, сколько лет человеку отмерено Богом. Академик И. Павлов говорил, что смерть до ста пятидесяти лет необходимо считать насильственной. Но если мужчина или женщина ведёт разгульный образ жизни, значит, у них нарушена система отображения окружающего мира. Вместо сознательного продолжения своего Рода, разум у них зациклен на получении чувственных ощущений.
       Затем, помолчав немного, Алёна сказала:
       – Я так рада, что у нас с Серёжей на этот счёт всё в порядке… И в каком ужасном положении оказываются те девицы, которые выходят замуж, потеряв чистоту. Они же сразу, с первых дней совместной жизни, обрекают своих мужей на прямую возможность воспитывать детей не в деда, не в отца, а в заезжего молодца. Эту пословицу часто повторяет автор книги. Он же, кстати, говорит и ещё об одном удивительном обстоятельстве: «Первый половой акт, то есть акт созидания – это такое же важное событие как собственное рождение. В этот момент женскому организму передаётся созидающая способность мужского организма, которая определяет её дальнейшую судьбу. И чем выше жизненный потенциал у мужчины, тем более высокий уровень созидания обретает женщина. Например, если в мужчине есть божественная искра, то женщина будет рождать одарённых детей, какие бы партнеры у неё в дальнейшем не были».
       – И всё же лучше, когда первый мужчина – муж, – вздохнув, сказала Катя. – Я знаю, что Труворов, который воспитал вас, который был фактически вашим отцом, если не по крови, то по делам своим, очень переживал по этому поводу. Он не подавал, вернее, старался виду не подавать, но я же чувствовала. А когда мы с ним встретили в Пятигорске вашего настоящего отца, он сразу как-то замкнулся, другим стал. Ну а уж когда Димочка, отчасти и по его вине, получил тяжёлое ранение и остался без ноги, просто места не находил. Труворов был из простой русской семьи, из глубинки, куда не проникла тля цивилизации. Родители самые что ни на есть простые. Мать – учительница. Она хорошо воспитала его. Он был честен, совестлив, деликатен. Но… Видишь как всё сложилось. Когда Дима был ранен, он мне в глаза смотреть боялся – всё ждал упрёка в том, что, мол, не уберёг, потому что не берёг, как сына. Все считали, что Дима его сын, а потому он не мог прятать его в штабах. Он относился к старой плеяде Советских генералов, среди которых немало было таких. Это теперь подобные люди – большая редкость. По пальцам перечислить можно.
       – Да, он был хороший, очень хороший, – сказала Алёна, и на глазах у неё появились слёзы. – Но всё же я только сейчас начала понимать, что не чувствовала к нему какой-то особенной теплоты. Словно барьер невидимый был. Стеснялась нежности, да и он стеснялся.
       – Да, я догадывалась, что он никогда не забывал, что всё-таки вы не его дети, – сказала Катя. – Хотя, повторяю, он вёл себя безукоризненно.
       – А почему вы не завели ещё детей? – спросила Алёна. – Не из-за законов же РИТА? Тогда о них никто и не слыхал.
       – Почему же никто? Широко они, конечно, известны не были. Но мой отец, а твой дед, прекрасно знал о них. Эти законы стали известны ещё в девятнадцатом веке. На Западе любят издеваться над природой и над животными – выводить всяких уродливых собачонок на кривых маленьких ножках, кошек с приплюснутым носом. А тут взяли, да попытались скрестить лошадь и зебру. И так пытались и этак, но всё безуспешно. Об эксперименте стали забывать, когда вдруг у чистопородных лошадей, от столь же чистокровных жеребцов, которых использовали в опытах, стали рождаться маленькие зебры – полосатые жеребята. Ты посмотри, в книге должны быть названы исследователи.
       – Да, точно, – подтвердила Алёна. – Об этом рассказывается об опытах профессора, – и она по складам прочитала: – Феликса Ледантека. И книга его указана: «Индивид, эволюция, наследственность и неодарвинисты». Тут же свои соображения высказали и собаководы и голубятники.
       – Вот видишь, – молвила Катя. – Так что о законах РИТА я знала. Знала и о том, что впредь все дети, если таковые у нас родятся, будут детьми Теремрина. Да и Труворов знал. Я как-то застала его за чтением одной из книжек, которую дал мне отец.
       – И что он сказал?
       – Ничего. Он вообще старался обходить темы, касающиеся нашего супружества и происхождения детей. Он всё делал, чтобы вы никогда не узнали кто ваш настоящий отец. Это было бы для вас трагедией. Да и для него тоже.
       – А для тебя? – спросила Алёна.
       – К чему этот вопрос? Трагедия детей – трагедия и для матери. – Что же касается самой по себе телегонии, то она, как оказалась, с гораздо большей силой проявлялась у людей. На Западе в шестидесятые годы двадцатого века проводились серьёзные исследования. Если женщина вела до рождения ребёнка распутный образ жизни, то потом у ребёнка, который рождался от мужа, даже любимого, отмечались признаки наследственности бывших её партнёров. Учёные спорили, по какой причине это происходит, но, кажется, к окончательному выводу не пришли.
       – И всё же были, судя по книге, найдены выходы, – сказала Алёна. – Вот, смотри. Тут как раз автору задают вопрос: всё ли потеряно для тех женщин, которые потеряли девственность, но желают иметь семью? И ответ таков: «В Православной Церкви – в обряде Крещения и Таинстве Покаяния можно обрести второе рождение и оружием Духа разрушить физическую немощь. Но покаяние должно быть истинное, чтобы у него были достойные плоды, – то есть, чтобы внутренне измениться, чтобы душа очистилась и преобразилась. С духовной точки зрения телегония объясняется очень просто: душа влияет на тело. «Гены» – это эмоции, впечатления души матери к зачатому в ней ребенку: если мать о чём-то думает – это обязательно отразится на детях, и обязательно родятся похожими на того, кого она полюбила первый раз, – потому что чувство это очень сильное, практически незабываемое».
       – Вот видишь! – сказала Катя. – В том, что ты прочла, уже содержится ответ на твой вопрос. Как там? Если мать о ком-то думает – это обязательно отразится на детях? Я могла бы покаяться, хотя не считала, что есть в чём каяться – тогда не считала. Мы могли бы даже обвенчаться, хотя вряд ли бы решилась на такой шаг. Но мысли мои были только о Теремрине, о нём одном. Вот тебе и ответ. У нас даже мыслей не возникало о том, чтобы завести ещё ребёнка. Может быть, конечно, у Труворова и возникали такие мысли, но он никогда не поднимал эту тему. Да и служба была непростая. Мы много ездили, меняя гарнизоны. С двумя бы управиться.
       – Человек обрёк себя на то, чтобы не иметь детей, – задумчиво сказала Алёна.
       – Причём, сделал это ради вас, – заметила Катя. – Да, я ему была очень благодарна за это. И когда увидела вашего родного отца живым и невредимым, к необыкновенной радости прибавилась тревога за Труворова – я поняла, каково ему будет теперь.
       Позвонили в дверь. Алёна, сказала:
       – Ну вот, кажется, Серёжа приехал.
       Действительно, со службы вернулся её муж Сергей Гостомыслов. Разговоры на щекотливые темы сразу прекратились, и Катя стала рассказывать о своём визите к Данникову и о задании, которое он дал.
       – И всё? Так просто?! – почти в один голос воскликнули Алёна и Сергей.
       – Гречневая каша – панацея от всех бед, – прибавила Алёна. – Ты шутишь, мамочка?
       – Это только часть большой программы, – возразила Катя. – Я думаю, что целитель доверил нам то, что является подстраховкой всего, что он делает. К тому же именно это мы можем взять на себя. Ведь так?
       – Конечно, – подтвердил Сергей. – И я смогу, по возможности, заезжать. Либо утром, либо вечером. Просто как-то странно слышать…
       – А в народной медицине много того, что кажется странным, – заметила Катя. – Между тем, порою, достаточно отказаться от каких-то элементов питания, и человек уже сам по себе идёт на поправку. В суете мирской мы редко задумываемся о том, что едим. Отсюда болезни. Хотя, конечно, не только в том их причина. Не только в пище материальной, но в большей степени – в пище духовной. В духовном состоянии человека. Данников сказал, что эта болезнь – колокол, который заставляет пересмотреть всю жизнь. Сможет больной сделать это, будет успех в лечении, ну а если не сможет, то и все врачи вместе взятые и все целители мира не помогут. Ну, хватит об этом. Пора ужинать!
         
       Перевода из отделения интенсивной терапии в свою палату, на свою койку Теремрин ждал с нетерпением. И вот, наконец, его привезли на каталке и аккуратно переложили на кровать, правда, уже другую – более удобную. Ирина была, как всегда в ответственные моменты, рядом. Она поправила подушку, стала что-то прибирать на столе.
       Теремрин наблюдал за ней, лежа всё также на животе. Она зачем-то подошла к окну, взглянула в него и тут же резко отпрянула:
       – Жена! Твоя жена идёт…
       Ирина засуетилась, поспешно собрала свои вещи и, поцеловав Теремрина, выбежала в коридор.
       Жена… Ей не давали пропуск, пока он находился в палате интенсивной терапии. Но он знал, что приходила она каждый день. В конце концов, имела полное право навестить его. Но видеться с ней именно в тот день ему не хотелось. Он помнил, как перед самой операцией она обрушила на него упрёки – всё те же, обычные, касающиеся женщин. Она пересказывала, что и кто поведал ей о его поведении и, в конце концов, вывела из равновесия.
       «Зачем она приходит? – думал он теперь. – Что у неё на душе? Да, он виноват перед ней, во многом виноват. Но теперь уж того, что было, не вернёшь и жизнь не переделаешь».
       Он прежде мало задумывался над сутью их отношений. Не сложились с самого начала – и ладно. Нашёл отдушину, да не одну. Отдушины он находил довольно часто, не понимая, что растрачивает себя неизвестно на что. Он искал, искал, искал и не находил. Кого искал? Такую, как Катю?! Он обожествлял её образ. Да собственно, Катя заслуживала высокой оценки во всех отношениях. Правда, он это не знал, а интуитивно чувствовал, ведь знакомы они были так мало. К тому же знакомство на курорте, во время отдыха и встречи в сказочных местах – это совсем не одно и то же, что повседневная жизнь, со всеми её заботами, невзгодами и тяготами.
       Уже прошло не менее четверти часа с того момента, как ушла Ирина, а жены всё не было.
       «Уж не столкнулись ли они с Ириной в коридоре или в вестибюле?!» – с Тревогой подумал Теремрин.
       Он не знал, что жена прежде решила зайти к лечащему врачу, чтобы узнать, что да как. Вместе с врачом они и вошли в палату.
       Теремрин поймал на себе её пристальный взгляд. Она смотрела на него с тревогой. Но во взгляде не было ни сострадания, ни сочувствия. Не было тех тёплых искренних искорок, которые всегда поражали в глазах Ирины. Теремрин знал, что у жены жёсткий характер, что она правдолюбка, но, как заметил её брат, правдолюбка в отношении, прежде всего, себя. Она горько переживала поведение мужа, который, как ей «докладывали» встречался с другими женщинами, но она весело, с шутками и прибаутками размышляла о похождениях своих любвиобильных братцев, соблазнивших чуть ли не половину девиц их небольшого захолустного городка. Переживания жён братьев её мало волновали, как и переживания брошенных ими девиц – ведь кому-то из этих девиц, братцы и жизнь сломали.
       Она с трудом прощала обиды, помнила многие эпизоды из детства и юности. Помнила, к примеру, как однажды родители забыли поздравить её с шестнадцатилетием, потому день был осенним, солнечным, а оттого страдным. Всей многочисленной семьёй убирали картошку. Она с утра работала наравне со всеми, а, может, даже и с ещё большим рвением, мол, нате, смотрите… Но до самого позднего вечера о дне рождения своём никому не напоминала, копя и взращивая обиду.
       И вот теперь она также копила и взращивала обиды на него, Теремрина, который посмел вести себя, наверное, в сотни раз скромнее, нежели её братья. Но там страдали их жёны, а тут страда она лично. Это не оправдывало его поведения, это не оправдывало и не объясняло, почему он вёл себя именно так. Ведь никто силком не заставлял жениться. Но всё это можно было просто учитывать в оценке того, что теперь ожидало их отношения.
       – Ну, вот ваш драгоценный больной, – сказал Александр Витальевич. – Опять взялся за свои прогрессивные методы лечения. Госпитальную пищу не ест.
       – Значит, есть кому носить другую, – язвительно сказала жена.
       – Конечно, есть, – немедленно парировал Александр Витальевич. – Друзья не оставляют, да и дети – тоже.
      Он умышленно отводил разговор от вопроса женского, но как отведёшь, когда он висит в воздухе.
       – Всё мне известно, – сказала жена, хотя, конечно, ничего ей известно не было.
       О детях она узнала. Узнала из случайно оборонённой кем-то фразы. Для неё это было ударом, но не смертельным – просто ко множеству обид добавилась ещё одна, хотя здесь уж Теремрина обвинять было не слишком справедливо – с Катей он встретился за несколько лет до знакомства с женой. И к этакой развязке привели обстоятельства, совершенно не связанные с любвиобильностью.
       Александр Витальевич сослался на дела и поспешил оставить их одних, уходя, шепнув жене Теремрина, чтобы не волновала его – он ещё слишком слаб.
       Она села на краешек кровати, немножко надутая, молчаливая. Ни он, ни она не знали о чём говорить, с чего начать разговор.
       – Я приезжала в день операции, да и в последующие дни, – наконец, сказала она. – Но меня не пустили. Объяснили, что в палате интенсивной терапии посещения запрещены.
       – Я знаю, спасибо, – отозвался он. – Мне говорили, что приезжала. Да, там не до посещений.
       – Болит? – спросила она, и он уловил, наконец, нотку сострадания в голосе.
       – Пустяки. Ты же знаешь: я терпелив.
       – Вот оно как детей-то на стороне заводить…
       После этого упрёка Теремрин замкнулся, и разговор не получился. Немного посидев у его койки, жена заторопилась домой. Видно, тягостно ей было находиться в палате.
                ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

       Между тем, время шло, затягивались швы, состояние Теремрина постепенно стабилизировалось.
       Жена периодически навещала, но при каждой посещении обязательно упрекала его, выводя из равновесие. Предмет упрёков не менялся. Изредка заходила и Катя. Лишь Ирина оставалась бессменным часовым у его госпитальной койки. Конечно же, навещали его и отец с дедом, и друзья. Несколько раз, несмотря на занятость, заезжал Световитов. Однажды он сообщил, что выполнил просьбу – сказал генералу, соединение которого участвовало в событиях октября 1993 года, что писатель Теремрин хочет с ним познакомиться.
       – Я подчеркнул, что писатель! Специально подчеркнул, чтобы он был готов вопросам вполне определённого характера, – сообщил Световитов.
       А вскоре он снова вышел на связь.
       Теремрин работал в палате, когда раздался телефонный звонок и в трубке послышался голос генерала Световитова.
       – Дмитрий Николаевич, сегодня у меня в гостях будет человек, с которым вы просили вас познакомить. Поскольку вы пока нетранспортабельны, попрошу его к вам подъехать.
       – Удобно ли? – усомнился Теремрин.
       – Вполне! Ведь он – кремлёвец! А кремлёвец кремлёвцу – друг и брат! Вполне можно отнести к кремлёвцам наш кадетский принцип! Да вы и сами знаете – мы же с вами и кадеты и кремлёвцы!
       – Не могу не согласиться. Действительно, только у кремлёвцев такое же искреннее и крепкое братство, как у кадет! Буду очень благодарен, если он навестит меня. Так кто он? – Генерал-майор Полянов Борис Николаевич. Кстати, он поступил в училище в тот самый год, когда вы его окончили!
       Генерал, о котором шла речь, командовал гвардейским танковым соединением, танки которого участвовали в печально известных событиях 7 октября 1993 года и стреляли по Дому Правительства. У Теремрина, уже не как у журналиста, а именно как у писателя было к этому генералу немало вопросов. Чем дальше уходили события, тем более они обрастали сплетнями и небылицами. Даже теперь, по прошествии некоторого времени, было нелегко воспроизвести всё с детальной точностью, ибо у каждого участника и даже очевидца был свой взгляд, причём, зачастую взгляды разных людей оказывались диаметрально противоположными.
       Теремрин же всё чаще задумывался о том, что не зря пришёл в этот мир, что не зря вынес столько самых различных испытаний. Недаром говорится: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые».
       Он предполагал, что уже наверняка целые стаи шелкопёров отстукивают на пишущих машинках или на компьютерах свои выдумки, упражняясь в словесной эквилибристики и торопясь опубликовать очерки или даже издать книги о тех событиях, главным образом, для того, чтобы сорвать гонорар и, может быть, снискать популярность у легковерного обывателя. Он не планировал собирать по крупицам факты и опровергать написанное кем-то, ему важно было другое – понять людей, которые действовали с обеих сторон, попытаться вникнуть в суть их мыслей, ведь и та и другая сторона считали себя правыми. Ему интересны были мысли и чаяния народа, но никак не верхушки, поделившей между собой роли. Он прекрасно понимал, что нельзя отождествлять защитников здания, в котором заседал Совет Народных депутатов и руководителей в лице Хасбулатова и Руцкого. Теперь уж, когда прошло время, стало ясно, кто они на самом деле.
       В те октябрьские дни он ездил в Тверское училище. Ленинградское шоссе было пустынным, повсюду посты милиции, у поста ГАИ, близ Солнечногорска – надолбы.
       Когда въехал на территорию училища, его обступили суворовцы старших курсов, завидевшие его машину, которую он оставлял на территории училища, ибо на улице возле гостиницы во времена ельцинизма оставлять её было, мягко говоря, рискованно. Он часто проводил беседы с суворовцами в просторном зале клуба на четвёртом этаже нового корпуса. Там обыкновенно собирались все роты, и поэтому суворовцы знали его. Посыпались вопросы:
        – Товарищ полковник, скажите, за кого нужно быть?   
        – Кто прав в этой схватке? 
        – За кого вам быть? За что сражаться? – переспросил тогда Теремрин. – За физику и математику… Вот ваша сегодняшняя задача!
         – А как же быть с тем, что в Москве? По белому дому стреляют! На телецентре стрельба…
         – Во-первых, не по белому дому, а по зданию Верховного Совета Российской Федерации или как там теперь..,  –   поправил Теремрин. – Что за обезьянничанье? Это пусть американоиды так говорят. Дошли до того, что Третий дом Министерства Обороны, что на Фрунзенской набережной, Пентагоном звать стали. Ну а то, что проходит в Москве, это не более чем делёж власти между Ельциным, с одной стороны, и Хасбулатовым с Руцким, с другой. Сейчас пошумят, постреляют, но главные действующие лица останутся целы и невредимы. Разве только кого-то на время посадят в тюремные камеры, более похожие на номера «люкс», как в своё время сажали Язова со компанией.
       – Но люди же гибнут.
       – А вот людей, действительно, жаль. Очень жаль. Они-то ведь полагают, что защищают народных депутатов, а на самом деле их давно уже предали и продали, – подытожил Теремрин. – Не сами, разумеется, депутаты продали, а верхушка.
       Да и что он ещё мог ответить ребятам? Авторитетом не пользовались ни одна власть, ни другая. Страна катилась в пропасть. Даже думать было страшно о том, что ждёт завтра, а потому думать не хотелось. И всё же размышлять и анализировать было необходимо, чтобы потом рассказать об этом людям, но, не совершенствуя в литературном отношении уже известные сплетни, а глубоко проникая в суть происшедшего через внутренний мир, характеры и судьбы героев художественного произведения.
       Он часто задумывался над сутью художественных произведений, посвящённых исполненным трагизма моментам прошлого. Сразу вспоминался незабвенный и неповторимый «Тихий Дон» Михаила Александровича Шолохова. Ведь в нём нет хроники событий, нет подробных описаний хода и исхода Первой мировой и гражданской войн, но там есть люди, блестяще прописанные характеры людей, которые теперь воспринимаются как реально жившие в ту эпоху и ставшие частью нашей истории. И писатель жил среди них, он видел и знал их, иначе бы не смог создать такой роман, не посетив сей мир в его минуты роковые.
       Теремрин впервые с такою отчётливостью подумал, что, быть может, и ему не случайно выпало жить в это сложное, даже можно сказать без преувеличения, смутное время, страшное время.
       Встреча с генералом, командовавшим танковым соединением в тот роковой октябрь, нужна была вовсе не для удовлетворения любопытства. Он не собирался допытываться до каких-то пикантных подробностей. Хотелось понять, о чём думал этот генерал и что осознавал, принимая решения, отдавая приказы. Как воспринимали происходящее его подчинённые? Для художественного произведения, а тем паче для романа, посвящённого минутам роковым, характеры и мотивация поступков героев намного важнее, нежели самые интересные, даже жареные факты.
       Генерал Полянов приехал на следующий день. Он был высокого роста и крепкого телосложения, плечист – одним словом, русский богатырь. В том, как он держался, в его взгляде чувствовались уверенность и какая-то присущая лишь настоящим командирам сила.
       – Здравствуйте, Дмитрий Николаевич, генерал Полянов прибыл в ваше распоряжение.
       – Что вы, право, Борис Николаевич, вы же генерал, а я…
       – Мы – кремлёвцы! – отрезал Полянов и добавил с улыбкой: – Дедовщину в армии никто не отменял! Вы старше на целых четыре выпуска!
       – Ну, если так, предлагаю сразу перейти на «ты», иначе потом будет труднее.
       – Принимается! Главное не спросил, как самочувствие… Нет-нет – я не к тому, о чём, вероятно подумали… Прости… Подумал! Я к тому, что у меня в портфеле есть кое-что…
       В этот момент в палату заглянул Александр Витальевич. Увидев, что у больного гость, хотел сразу уйти, но Теремрин спросил:
       – Виталич! Кремлёвец у меня в гостях – в смысле, выпускник Московского высшего общевойскового командного училища, которое известно прежде, как училище Верховного Совете… Если я чуть-чуть за встречу? Можно?
       – Даже нужно… Иногда нужно. Тем более, я хотел сообщить приятную весть. Будем готовиться к выписке! Только не афишируйте! – попросил Виталич… – Нет, не подготовку к выписке, а то, что за встречу.
       – Не беспокойтесь, доктор! – сказал Полянов, – Конспирация у нас отработана!
       – Это уж точно! – заметил Теремрин, когда Александр Витальевич вышел и для разрядки поведал историю. – Помнится, как-то уже на выпускном курсе мы с чего-то так осмелели! Столики были на четыре человека. У кого-то за нашим столиком был день рождения. Он принёс бутылку коньяка в столовую на ужин и вылил в чайник. Ответственного офицера в роте в тот вечер перед ужином не было, вот и осмелели. И всё же рисковать не стали – воспользовались чайником. Помнишь, такие огромные чайники у нас были, словно бронированные!
       – Помню!
       – Так вот, разливаем по стаканам… А тут откуда не возьмись наш командир взвода, старший лейтенант Гришко. Был у нас такой. Ну, конечно, заставил поволноваться. А я возьми да и скажи, мол, товарищ старший лейтенант, не хотите за именинника выпить… Коньяку. И свой стакан протягиваю. А он в ответ: «Глупая шутка, товарищ курсант… Пейте чай, пейте! Через пять минут построение на плацу!» А я ему: мол, какой там чай на день рождения, только коньяк. Чокнулись мы, с шумом выпили и стали закусывать. Он только головой покачал и проговорил: «Вот артисты! Натурально получается… Как взаправду коньяк пьют!». Ну и пошёл к выходу из зала – ужин заканчивался.
       – И не попались?
       – Ему и в голову не прошло проверять. Ну а потом сам знаешь, от столовой до корпуса с песней, а дальше личное время.
       – Ну, я тоже могу много историй рассказать, но, наверное, в другой раз. Так? Не для того чтоб такие байки слушать просил меня приехать? – спросил генерал Полянов.
       – Да, ты прав. Есть у меня ряд вопросов по самой животрепещущей теме. Пойми правильно, пройдут годы, сотрутся в памяти детали. Но и это не самое страшное. А вот когда забудется, как мы жили, что чувствовали, во что верили и на что надеялись в эти наши смутные времена, будет, мягко говоря, скверно. Художественная литература – это как раз тот инструмент, который позволяет сохранить не исторические факты, а образы людей.
       – Это понятно, – сказал Сухов. – Но я-то чем могу помочь?
       – А вот теперь мы попытаемся вместе понять. Ведь именно ваши танки стреляли по Дому правительства?
       – Было дело…
       – Тогда обо всём по порядку… В девяносто первом довелось как-то участвовать в событиях, связанных с так называемым путчем? – задал первый вопрос Теремрин.
       – Бог миловал. Я был в отпуске, а поскольку это был отпуск между первым и вторым курсами академии Генерального штаба, меня никуда не вызывали, да и вообще не тревожили. Был я уже полковником, несколько лет откомандовал мотострелковой бригадой в Москве. С должности командира бригады и поступил в академию.
       – А какова реакция на путч? – поинтересовался Теремрин.
       – Какая могла быть реакция? Была отчасти хорошая реакция на реакцию, которая, как казалось, нарастала с начала года, – использовал он игру слов. – Ты ж, наверное, помнишь? Не все же сразу раскрыли замыслы Горбачёва и его компании.
       – Да уж, – согласился Теремрин. – Не всех радовала перспектива развала государства.
       – А ты полагаешь, что кто-то тогда понимал, чем всё может окончиться?
       – Думаю, что кто-то понимал. Хотя, ты прав, понимали очень немногие. Я вот недавно рылся в старых журналах и нашёл статью одного в общем-то патриотически настроенного публициста. И что же… В восемьдесят девятом, кажется, году он писал, что перестройка, мол, в разгаре, она побеждает и теперь находится много желающих примазаться к «нашей перестройке». Меня поразило слово «нашей». Неужели автор статьи не понимал, что перестройка не наша, что страну толкают в пропасть…
       – Она сама катилась к пропасти, – возразил Полянов. – Внешний долг увеличивался с каждым годом, кризис власти нарастал. Нужны были перемены. Просто необходимы. Ну, скажи, неужели тебе всё нравилось, что происходило у нас в стране?
       – Не всё – согласился Теремрин: – Но… Ещё за несколько лет до перестройки один мудрый человек на мои критические замечания в адрес советской действительности заметил, что в нашей стране есть одно величайшее преимущество перед странами Запада – люди у нас не зависят от денежного мешка. И, знаешь, чем больше проходит лет после того, что произошло, тем более я убеждаюсь, сколь точны и справедливы те слова. Ты считаешь, что нам плохо жилось при советах?
       – Вот ты мне скажи, – вместо ответа попросил Полянов. – Мог ли ты в то время купить себе автомобиль?
       – Сам, без помощи отца, не смог бы. Отец помог.
       – Ну а я приобрёл только в начале девяностых. Пригнали друзья из Германии.
       – Не в автомобиле счастье, – возразил Теремрин. – И вообще я любил путешествовать в спальном вагоне.
       – А с питанием, а с одеждой? Во всём же был дефицит, – не сдавался Полянов.
       – Не хлебом единым жив человек, – усмехнулся Теремрин. – Я ежегодно ездил отдыхать в санаторий, причём, ездил, повторяю, только в спальном вагоне, поскольку любил, чтобы отдых начинался прямо с вокзала. А доплата за билеты была мизерной. По нынешним меркам. Как-то обходился и с одеждой. Кстати, был такой случай, когда служил на военной кафедре. Один из студентов предложил какие-то уж очень модные джинсы – тогда ведь все сохли по этой спецодежде итальянских портовых рабочих. Я спросил о цене – цена кусалась. Не то восемьдесят рублей, не то сто двадцать.
       – Ну что ж, это так и стоило!
       – Представляешь, какая глупость! – ухватился Теремрин за эту фразу. – Путёвка в санаторий стоила сорок пять рублей, билет до Сочи или до Пятигорска, в районе тридцати рублей. И вдруг джинсы сто двадцать. Я же купил себе отечественные джинсы не то за семь не то за двенадцать рублей, и был доволен.
       – А качество?! – спросил Полянин.
       – В том же меня и студент пытался убедить. Мол, на курорте все женщины будут без ума от итальянских-то джинсов. А я тогда рассердился и сказал, что в штанах отечественного производства добьюсь больших успехов в покорении женщин, чем он в заграничной спецодежде грузчиков. Ну а что касается продуктов, то тут спорить трудно – действительно, в Москве только и можно было что-то купить. Конечно, ассортимент уступал нынешнему, но только количеством, а доброкачественностью и вкусом превосходил всю ту дрянь, которой теперь забиты магазины. Разве не так? – прямо спросил Теремрин у Полянина и, не дожидаясь ответа, заметил: – Кстати, мне тоже выпало не всё время в Москве служить. До горячей точки служил в областном городе. Ну что касается обеда, понятно – обедали мы в офицерской столовой, где кормили более чем неплохо. Но ведь и в городе прилавки пустыми не были. Как-то по молодости я этого не замечал. Было из чего и ужин холостяцкий на скорую руку приготовить, да и закусить было чем, если собирались иногда выпить.
       – Сырком «Дружба»! – с усмешкой сказал Полянов.
       – Не только… Пельмени продавались, рыба была всякая, консервы.
       – Килька в томате…
       – И не только в томате, – сказал Теремрин. – Одним словом, не голодали. Ну а что касается всяких там копчёных колбас, их действительно днём с огнём сыскать было невозможно. Ну, так что ж, здоровее были, и меньше было онкологии. Зато уж если продавался окорок, то окорок, а не прессованная бумага западного образца…
       – Почему бумага?
       – Это я так… Просто вспомнилось. Пригласил как то меня приятель в деревню в гости, к его родителям. Ну, по дороге, а было это уже после перестройки, я попросил остановиться у магазинчика и купил всяких там шеек, грудинок и прочего. Ехал и, ты знаешь, даже предвкушал, как хорошо на природе, в деревне, под рюмашечку. Я совсем не любитель, но бывает обстановка, когда не грех и выпить… Приехали мы в деревню, усадили нас за стол, а оказалось, что в тот день барашка зарезали, и подали на стол миски, полные мясом в густом бульоне, больше напоминающем подливу. Деревенские то жители, с удовольствием отведали городских деликатесов, что я выложил – в охотку. А я глянул на то, что на столе стоит деревенское, и показались мне купленные мною всякие эти деликатесы какими-то ненатуральными, словно действительно нарисованными на кусках картона. К ним я не прикоснулся.
       – Но из близлежащих областных центров в Москву ездили за продуктами. Помнишь выражение: длинная, зелёная, пахнет колбасой? Ну, и в зависимости от города, ответ: электричка «Москва – Рязань» или «Москва – Калуга» и так далее. А чем дальше от Москвы, тем хуже.
       – Вот только не помню, чтобы кто-то с голоду умирал, чтобы бомжи попрошайничали на улицах и число беспризорников множилось, грозя обогнать количество, которое было в гражданскую, – напомнил Теремрин. – А ныне это пищевое преимущество демократии и вовсе выглядит весьма неприглядно. Дня нет, чтобы не разоблачали подделки и не рассказывали в средствах массовой информации о том, как реставрируют тухлое мясо, тухлую рыбу и прочее. Зачем такое изобилие? Тем более, как ты знаешь, мясная пища вредна изначально, особенно когда за сорок. Вот и получается, что в молодости мы были здоровыми и крепкими при дефиците продуктов, а теперь при изобилии только успеваем болячки фиксировать.
       – И всё-таки ты смотришь предвзято. Вот я тебе сейчас поймаю на необъективности. Скажи, ты бы смог публиковать то, что публикуешь сейчас, при Советской власти? – спросил Полянов.
       – В этом ты отчасти прав, отстаивая демократию…
       – Я вовсе не отстаиваю демократию, как таковую, тем более, у нас её отродясь не было, – возразил Полянов. – Я против предвзятости.
       – Что ж, есть доля правды в том, что ты сказал о печати, – согласился Теремрин. – Действительно, ограничения были значительные. В чём-то они вредны, а в чём-то и полезны. Не было дозволено охаивать наше великое прошлое, во всяком случае, боевое прошлое, не дозволялась пошлость в отношении государственных деятелей. Ведь скабрёзные книжки о Екатерине Великой появились именно при разгуле классности и плюрализма. Прежде всё существовало на уровне недостоверных анекдотов. Я же тогда историей не занимался. Я писал рассказы о любви. И их печатали. Писал такие, какие мог. Лучше в то время ещё не умел. Правда была одна забавная деталь. Удавалось публиковать рассказы и повести о любви лишь на фонте тактических эпизодов – нужно было придумать тактическую головоломку, показать учения, а через воспоминания участников учений, рассказать о любви, о соперничестве и прочем. Но, постепенно стали публиковать рассказы просто о любви, но, конечно, поскольку публиковал я их в военной прессе, герои мои, мужская их половина, были в погонах. Впрочем, едва ли бы я мог написать о невоенных, поскольку всю сознательную жизнь носил погоны, начиная с суворовских.
       – И всё же, согласись, ты бы не смог написать таких книг о прошлом России, которые пишешь сейчас, – упорствовал Полянин.
       – Да мне и не хотелось, – пожав плечами, сказал Теремрин. – Что же касается исторических романов, то много было достойных авторов и много достойных книг, ну а уж таких пасквильных фильмов, как пошлый фильм «Анкор, ещё Анкор!» просто не могло выйти на экраны. Издаваться было трудно, потому что, кроме так называемой «секретарской» литературы, когда печатали всё, что выходит из-под пера секретарей Союза писателей, да равной ей литературы под названием «друг-друг издат» были и книги достойные, которые выходили именно потому, что признавались достойными. В издательствах каждый день и каждый час был своеобразный конкурс – из рукописей выбирали то, что действительно заслуживало внимания, и было написано достойно.
       – И ты бы смог издать свой роман? – с сомнением спросил Поляков.
       – Я был несколько молод, чтобы писать роман, который могли издать. Говорят, что прозаик складывается лишь к пятидесяти годам. Настоящий прозаик, способный создать подлинное художественное полотно, – уточнил Теремрин и продолжил: – В двадцать пять, тридцать, тридцать пять и даже в сорок можно постепенно продвигаться от очерка к рассказу, от рассказа – к повести, ну и примеряться к роману. Все мои попытки создать роман, не увенчались успехом. Но уже стали выходить отдельными книгами сборники рассказов, даже повесть, как тогда говорили, о современной армии. Всё это было посвящено тому, что я знал, поскольку окончил и суворовское и общевойсковое командное училища, поскольку служил в командных должностях.
       – Поскольку любил.
       – И это тоже, – усмехнулся Теремрин.
       – Причём не раз, – прибавил Полянов.
       – Да не раз казалось, что вот она любовь! Но с годами становилось яснее и яснее, что человек может не раз испытать влюблённость, даже очень сильную. А вот любовь – любовь, мне кажется, приходит лишь однажды. Хотя и не берусь утверждать, – на всякий случай прибавил Теремрин.
       – Да, на этот вопрос не может быть однозначного и скорого ответа, – согласился Полянов. – И опять же, наверное, в Советское время труднее было на него ответить.
       – Вот здесь время уже не при чём – здесь жизненный опыт, здесь умение понимать, способность чувствовать, ну и, конечно, способность путём напряжённого, каждодневного труда выработать подлинное мастерство писателя. И не литератору судить, чего он достиг в этом труде? Каких высот?! Об этом судить читателям. Одно скажу, – подытожил Теремрин. – Планка при демократии опустилась очень низко – она просто рухнула. У нас на семинарах многие книги, которые ныне заполняют прилавки, художественными бы не признали.
       – И всё же вернёмся к теме, – сказал Полянов. – Я убеждён, что при Советской власти ты бы даже не стал ни о чём расспрашивать участников тех или иных острых событий. Мне Андрей Фёдорович рассказал, как прессовали твоего отца за попытку не то что книгу написать, а просто высказаться на партсобраниях о венгерских событиях и происшествии в Новочеркасске. А теперь ты хочешь написать и, возможно, напишешь о том, что произошло в октябре девяносто третьего.
       – Как ты оцениваете то, что произошло? – спросил Теремрин. – Наверное, немало упрёков довелось выслушать в свой адрес? Как бы ты поступил, если бы снова пришлось принимать то трудное решение? 
       Борис Николаевич ответил не сразу.
       – Как оцениваю те давние события? То, что происходило тогда, было величайшей трагедией для нашего народа.
       – Любая революция – трагедия, – вставил Теремрин.
       – Безусловно, – молвил Полянов. – Самое печальное и обидное то, что в период подобных смут армия, подчас, вынуждена заниматься не своими делами. В девяносто третьем армию вынуждены были привлечь к наведению порядка, потому что те силовые структуры, которые по долгу своему должны были этим заниматься, показали полную свою несостоятельность. Нельзя забывать, что я командовал дивизией, а у каждого командира дивизии, как известно, но, возможно, неизвестно критиканам, есть прямые и непосредственные начальники. Попробовали бы самозваные судьи сами не выполнить приказ, тем более, в той обстановке, которая сложилась.
       – Да уж, судить у нас мастера, – согласился Теремрин.   
       – Ты же знаешь, – продолжил Полянов, – что любой приказ должен быть выполнен точно и в срок. На то мы и люди военные. И давным-давно уже отменён пункт, указывающий, что приказы выполняются все, кроме явно преступных.
       – Так ты всё же считаешь приказ на открытие огня по Дому правительства преступным? – ухватился Теремрин за зыбкую ниточку в интересующей его теме.
       – Этого я, как ты, вероятно, заметил, не сказал, – поспешно возразил генерал Полянов.
       – Но как же это можно? По правительственному зданию, почти в самом центре Москвы, по живым людям, по своим соотечественникам, и из танковых пушек? Помнится, я читал в одном из журналов, что Ельцин требовал, чтобы всех защитников Дома правительства порубили в капусту… То есть, уничтожили.
       – Не слышал, не знаю, – сказал Полянов, – но слышал, как Руцкой обращался по радио к военным лётчикам, которых называл «боевыми побратимами» и просил поднимать самолёты и наносить бомбовые удары по Кремлю и другим зданиям. А это, каково? Это разве лучше?
       – Меня такие призывы в своё время тоже возмутили. Кто таков Руцкой, чтобы решать судьбу Древнего Кремля? Да и вообще удивительно то, что он предлагал.
       – А Макашов не предлагал, а даже сделал. Слышал, надеюсь, о штурме мерии и телецентра? До каких пределов могло всё это дойти, если бы не удалось остановить мятеж сразу. Танки нужны были для того, чтобы ошеломить защитников Дома правительства, заставить немедленно прекратить сопротивление.
       – Мятеж?
       – А как ты думал? Кто сделал Ельцина «всенародно избранным» президентом? Кто ходил голосовать за него? Вот ты, к примеру, ходил?
       – Я уже давно не занимаюсь подобной чепухой. Ходи, не ходи – ничего не переменишь. Даже не помню, когда были эти выборы. Я, кажется, в санатории отдыхал.
       – Говоря курсантским языком – хорошая отмазка, – молвил Полянов. – А я в то время уже дивизией командовал, а потому не мог не пойти голосовать. Да, я голосовал за Ельцина, как и подавляющее большинство сограждан.
       – Подавляющее ли?
       – Вряд ли можно было подделать итоги голосования в условиях двоевластия, – возразил Полянов. – Но речь не о том. Президент был избран, и выступление против него явилось, естественно, мятежом.
       – А расстрел участников съезда Народных депутатов? Разве это не мятеж против законодательной власти? – задал вопрос Теремрин и уточнил: – Против парламента! Парламентом любят называть его на западный лад интеллигентики.
       – Для вооружённых сил Верховным Главнокомандующим является не парламент, а президент, – напомнил Полянов. – А потому мы обязаны были выполнить приказ.
       – Неужели не оставалось иных способов?
       – А как иначе можно было выкурить оттуда обороняющихся, в числе которых было восемьсот чеченских боевиков? – спросил Полянов.
       – Каким образом они туда попали, эти самые чеченские боевики? – удивился Теремрин.
       – Хасбулатов призвал для борьбы против президента, – пояснил Полянов. – Так что обстановка действительно была критической. Ты полагаешь, что власть Хасбулатова была бы лучше? Он бы, вероятно, организовал всероссийский чеченский погром.
       – Там был ещё и Руцкой, – напомнил Теремрин.
       –  Тёмная лошадка. Есть присказка о том, что в афгане душманы три раза сбивали наших лётчиков – два раза из них Руцкого.
       – Да, пожалуй, выбирать было не из кого, – согласился Теремрин.
       – Тем более, мы не можем быть уверены, что при Руцкове дело пошло бы лучше, – сказал Полянов.
       Собеседники ещё не знали, что пройдёт совсем немного времени, и ответ на этот вопрос даст сам Руцкой, который окажется в кресле губернатора Курской области, но никакого светлого будущего там не построит…
       Собственно, Теремрин прекрасно понимал, что ему гораздо проще задавать вопросы, нежели Полянову отвечать на них, ведь генерал был поставлен в жёсткие рамки, которые принуждали выполнять приказы. А их в те дни приходило несметное количество.
       – Я вовсе не склонен поддерживать хор самозваных судей, – сказал он Полянову. – И я не вправе судить тех, кто вынужден был наводить порядок с оружием в руках, повинуясь приказам. Судить легко, но я не берусь сказать, кто и как бы действовал на твоём месте в те дни? Многие ли решились бы отказаться выполнять приказ? Наверное, никто бы не решился из тех, кто сейчас рассуждает о случившемся, когда оно уже в прошлом. Повлиять на ход и исход драмы могли немногие. Среди них, конечно, президент, конечно Министр Обороны «храбрец» Грачёв, который, наверное, один оказался в солидном выигрыше – получил пост Министра Обороны и продолжил разгром нашей армии. Что они сделали, чтобы избежать драмы? Что сделал президент, чтобы остановить кровопролитие? Визжал насчёт капусты…
       – Чувствую твоё неприятие президента Ельцин, – с улыбкой сказал Полянов.
       – Не только президента, но и человека, – возразил Теремрин. – Есть должности, на которых непозволительно быть трусом. В трудную минуту глава государства должен положить свою жизнь на алтарь Отечества, должен выйти перед народом и своим авторитетом положить конец смуте.
       – Его бы убили, – возразил Полянов. 
       – Это почему же? Ведь он же «всенародно избранный», ведь он же лидер, – едва скрывая иронию, заметил Теремрин.
       – Чувствую иронию в твоих словах. Сам ведь понимаешь, что невозможно президенту выйти перед народом, – молвил Полянов.
     – Отчего же невозможно? История даёт нам удивительный пример, потрясающий пример служения Отечеству, нелицемерной любви к Отечеству и к своему народу, любви, которая призвала к подвигу, – уверенно заявил Теремрин.
      – Что же это за пример?
      – Пример Государя Императора Николая Первого. Это он четырнадцатого декабря во время бунта декабристов заявил, что Русский Император в случае несчастья должен умереть со шпагою в руке, а не посылать на смерть других, прячась за их спинами.
       И Теремрин стал рассказывать о тех трагических событиях, которые известны как восстание декабристов. Ведь так и напрашивалась аналогия. О заговоре декабристов великий князь Николай Павлович узнал за два дня до бунта 12 декабря 1825 года. В тот день он написал князю П.Н.Волконскому в Таганрог: «14 числа я буду Государь или мёртв. Что во мне происходит, описать нельзя». Своей супруге великой княгине Александре Фёдоровне он сказал: «Мы знаем, что нас ждёт. Обещай быть мужественной и умереть с честью, если придётся умирать».
       Утром 14 декабря 1825 года Николай Павлович обратился к командирам преданных ему частей: «Вы знаете, господа, что я не искал короны. Я не находил у себя ни опыта, ни необходимых талантов, чтоб нести столь  тяжёлое бремя. Но раз Бог мне её вручил.., то сумею её защитить и ничто на свете не сможет её у меня вырвать. Я знаю свои обязанности и сумею их выполнить. Русский Император в случае несчастья должен умереть со шпагою в руке… Но, во всяком случае, не предвидя, каким способом мы выйдем из этого кризиса, я вам, господа, поручаю моего сына Александра. Что же касается до меня, то доведётся ли мне быть Императором хотя бы один день, в течение одного часа я докажу, что достоин быть Императором!»
       Некто Кюстрин, написавший об Императоре пасквильную книгу, и тот вынужден был признать необыкновенное мужество и величие Русского Государя: «Очевидцы видели, как Николай духовно рос перед ними… он был настолько спокоен, что ни разу не поднял своего коня в галоп. Он был очень бледен, но ни один мускул не дрогнул у него на лице. А смерть ходила около него. Заговорщики указали его, как свою первую жертву».
       Николай Павлович был постоянно в самых опасных местах. Он до последней возможности пытался предотвратить кровопролитие. Лишь низкие, подлые и омерзительные действия самих декабристов привели к трагической для них же самих развязке. Предательский выстрел подонка Каховского в «храбрейшего из храбрых» славного героя Отечественной войны 1812 года генерала Михаила Андреевич Милорадовича, заставил отдать приказ на открытие огня.
       Решительными и смелыми действиями Николай Павлович смёл с Русской Земли банду заблудших, зараженных чужебесием дворянчиков. Пушкин справедливо отметил, что «мятеж декабристов обличил историческую несостоятельность идеалов, насильственно переносимых на Русскую почву; фальшивые призраки будущего переустройства России на европейский фасон, которыми тешилось незрелое, порвавшее с народными преданиями Русское общество, были разбиты».
       Государь Император не страшился смерти, он был постоянно на линии огня. Разве мы можем найти в новейшей истории другой такой пример, когда глава государства готов рискнуть жизнью во имя спасения страны и своего народа?
       Вспомним жестокий новочеркасский расстрел рабочих, произведённый по личному указанию Хрущёва. Вспомним трагические дни октября 1993 года. И в том и в другом случае жалкие и трусливые людишки, оказавшиеся во главе Великой России, не отважились выйти перед восставшими, чтобы силою своего авторитета отвратить кровопролитие. Выйти так, к примеру, как вышел однажды Государь Император Николай Первый во время бунта на Сенной площади. Не в бронированном автомобиле, а в обычной пролётке, не под охраной спецподразделений, а с одним кучером примчался он на площадь. Остановил перед толпою пролётку, поднялся во весь свой богатырский рост и скомандовал:
       – На колени, мерзавцы! Шапки долой!
       И вся толпа покорно опустилась на колени, признавая отвагу и мужество
Государя, признавая его власть и покоряясь ей. Вкратце поведав эти факты, Теремрин заключил:
       – Русский Император, в случае несчастья, должен умереть со шпагою к руке, – и тут же задал вопрос: – Разве мы сможем найти такого правителя в новейшей истории России? – и сам ответил на свой вопрос: – Нет, не решились бы выйти на Сенатскую или на Сенную площадь ни Хрущёв, ни Ельцин, ни иже с ними. Вот вам и отличие Православного Государя от слуг антихристовых, вот вам и отличие Православного Самодержавия от подленькой и низкопробной демократии. Но у Хрущёва ещё были такие генералы, которые могли сказать своё веское слово и не дать втянуть армию в кровавую разборку на площади в Новочеркасске. Хрущёву пришлось подсылать наёмных убийц, которые под шумок расстреливали толпу с чердака областного комитета партии. У Ельцина на высоких постах таких генералов не было. Вся эта столь же трусливая, как и он сам, свора высших воинских начальников стремилась переложить ответственность на командиров соединений и частей, оставаясь при этом в тени. Вышел бы, к примеру, тот же Грачев, знаменитый лишь своим прозвищем, которое теперь уж прилипло к нему на века? Оно будет справедливо помниться потомками, как помнятся и великие прозвания, как Андрей Боголюбский или Иоанн Грозный, Потёмкин-Таврический или Суворов Рымникский, как помнятся и отвратительные, типа Гришки-кровавого, то есть красного палача петербуржцев Зиновьева. Отчего же не вышли Ельцин или Грачев к Белому дому и не крикнули, мол, на колени, такие сякие, сложить оружие? Духу не хватило. Да и откуда у них дух Православный, откуда дух Самодержавный, откуда у них Русский дух, который Русью пахнет. Другой, у них, даже и не дух, а вонь, которая отдаёт мерзостью.
       Так почему же стреляли танки прославленного в годы Великой Отечественной войны гвардейского танкового соединения по Дому правительства, услужливо, подхалимски именуемого американоидами российскими белым домом?
       Ответ на этот вопрос волновал, конечно, не одного Теремрина, он волновал многих.
       – 14 декабря было всё предельно ясно, – сказал Полянов.
       – Да, если бы декабристы победили, началась бы кровавая вакханалия по всей России, – снова обратился к истории Теремрин. – Прежде всего, они собирались взяться за истребление императорской фамилии. К примеру, Пестель, сын «сибирского злодея» (так характеризовал Пушкин отца бунтовщика, прославившегося жестокостью в Сибири), предлагал построить «экономическую виселицу» и повесить на мачте корабля сначала Императора, затем, привязав верёвки к его ногам, Императрицу и Наследника престола, а затем, уже, в том же духе великих князей и великих княгинь и так до тех пор, пока будет кого вешать. Чем Пестель отличался от комиссаров, истребивших десятки тысяч офицеров в Крыму – тех самых офицеров, которые, поверив их посулам, остались в России и с наивной доверчивостью к новой власти пришли в указанные в воззваниях пункты регистрации? Их сажали в баржи и топили в море, их зарывали живыми в землю, их закрывали в бочки с вбитыми вовнутрь гвоздями, и пускали эти бочки с гор. А что делали ельциноиды с защитниками Дома правительства на пресненском стадионе?! Об этом написано много. Страшно даже повторять.
       – Не знаю… О чём не слышал, о том не слышал, – сказал, покачав головой, Полянов.
       – Так надо ли было стрелять в Дом правительства? – внимательно посмотрев на собеседника спросил Теремрин.
       – Ты очень резок в оценках, – после некоторой паузы заговорил Полянов. – Среди защитников Белого дома были люди всякие. Где гарантия, что кто-то не стрельнул бы в президента или в того же Грачёва, который стал душой октябрьских событий девяносто третьего.
       – Заработав себе на крови соотечественников чин Министра Обороны, – вставил Теремрин.
       – Не он один, многие в то время прорывались к власти бесчестным путём.
       – Но ведь ты, командир придворной элитной дивизии, молодой перспективный генерал, не пошёл на это, – с жаром заявил Теремрин. – Ты ведь даже от звезды Героя России отказался, хотя, известно, что другие, стсрательно выполнявшие преступные приказы клики ельциноидов приняли её верноподданнически и по сей день не стесняются носить, хотя подвига никакого не совершали.
       Полянов на это сказал:
       – Было противно моим принципам, потому и отказался. Но тут важно коснуться ещё вот какого момента. Да, в уставе не записано, что можно не выполнять преступные приказы. Но кто отделит преступный приказ от приказа необходимого? В армейскую жизнь, в службу военную нельзя даже духа невыполнения приказа допускать. А то ведь что же тогда начнётся? Ещё останется только адвокатов призвать, и тогда жизнь командиров совсем весёлой будет. И вопрос можно ставить не о том, следовало или не следовало выполнять полученный приказ, а о том, что я при этом чувствовал и считал ли необходимым делом стрельбу по Дому Правительства. Незадолго до тех событий президент побывал в моей дивизии. Он тогда объехал несколько соединений, чтобы, вероятнее всего, постараться предугадать, как они будут действовать в случае кризиса. Вспомним, что было в девяносто первом?
       – Тогда армия нарушила военную присягу – свою священную клятву защищать Социалистическое Отечества не жалея крови и самой жизни, – сказал Теремрин. – Она не стала защищать Социалистическое Отечество. Правда, первым предал тот, кто двинул армию против тех, кто разрушал могучую Державу, кто планировал превратить ей в сырьевой придаток запада.
       – Ты снова даёшь резкие оценки, – вставил Полянов. – А известно ли тебе, что Советская Империя стояла на грани экономического кризиса, что в магазинах были пустые прилавки. Ты помнишь ту обстановку?
       – Не хлебом единым жив человек, – снова сказал Теремрин. – Не помню я дискомфорта, связанного с недостатком продуктов, не помню…
       – Ты жил в Москве, а потому не помнишь. А в других городах?
       – Мы уже касались этого вопроса… Да, были трудности, но мы не зависели от денежного мешка, у нас была уверенность в завтрашнем дне. И потом, неужели тебе не понятно, почему всё это случилось? Либералы медленно и неуклонно подрывали устои социализма. Один политолог, кстати, западный, назвал Хрущёва гениальным за то, что он умудрился сделать бесхлебной хлеборобную прежде Россию. Уже в более поздние времена так называемого застоя люди, открывая книгу о вкусной и здоровой пище, изданную в Сталинские времена, читали и иронизировали. Помнишь? Наверняка помнишь шутки типа таких, что если, мол, к вам внезапно пришли гости, достаньте из холодильника… И далее перечислялись такие деликатесы, которые для времён «оттепели» стали редкими, а для времён застоя дефицитными. Надо полагать, что издатели Книги о вкусной и здоровой пище, писали о том, что было в их времена на прилавках магазинов.
       – Не могу спорить о временах Сталинских. Но мы речь ведём о том, что предшествовало падению социализма, – сказал Полянов.
       – А ты знаешь, куда девались продукты при Горбачёве? – спросил Теремрин. – Не знаешь. Так поясню. Я недавно ездил в Дивеево, и одна монахиня матушка Серафима рассказала мне ужасные вещи. Рефрижераторы, которые везли продукты в Москву, не доходили до города. Их останавливали слуги демократии, расплачивались с водителями, а продукты приказывали сбрасывать в балки и овраги. И так на всех направлениях. Приём проверенный. Перед февральской революцией семнадцатого года хлеб в Петербурге исчез тоже совсем не случайно. Ты знаешь, кто делает революции? Наш выдающийся мыслитель Русского зарубежья Иван Лукьянович Солоневич прямо указал, что движущей силой любой революции являются ублюдки и питекантропы, которые по крику «фас» кидаются грабить, как их учат «награбленное». Для этих ублюдков – пища чревоугодная, во сто крат важнее пищи духовной. Кидаясь за животной пищей, они громили всё, что попадалось под руку, с их помощью бандиты более высокого разумения сметали правительства и, досыта пограбив в наступившем хаосе, устанавливали свою жестокую власть, под жернова которой в своё время попадали и ставшие им ненужными люмпены. Это классика! Так делались все революции.
       – Но факт остаётся фактом. Продуктов не было… А следовательно, власть не могла обеспечить самое необходимое – продовольственное снабжение, причем, во второй половине восьмидесятых даже Москвы, не говоря уже об областных и районных городах, – сказал Полянов. – А теперь, как видите, продукты появились.
       – Но цены-то как растут! – заметил Теремрин.
       – Зато есть продукты. А что толку в низких ценах, если товаров в магазинах нет?
       – Начиная с середины восьмидесятых, сначала робко, а затем всё отчётливее и наглее раздавалась критика социализма, – напомнил Теремрин. – И каких только обещаний мы не услышали?! Нас убеждали, что частная собственность лучше общественной, что у каждого предприятия должен быть хозяин, который правильно поставит дело. И прочая, и прочая, и прочая… Надо было ожидать, что новая власть обеспечит и высокий уровень жизни, и обещанные свободы. Но пока ничего этого не видно. Каковы же, на ваш взгляд, причины?
       – Не торопись с выводами, – сказал Полянов. – Проблему надо рассматривать с разных сторон.
       – Куда ни кинь, всё клин, – сказал Теремрин. – Как живёт народ? Предприятия закрываются, оклады не выплачиваются. Офицерам деньги не платят! Это как же? Народ, который не хочет кормить свою армию, вынужден будет кормить чужую. Это, кажется, ещё Наполеон заявил. Кстати, в чём ты видишь основные ценности демократии? Не надо, не отвечай. Я скажу сам. Вот до чего довела клика ельциноидов.
       Теремрин немного помолчал и продолжил с глубокой убеждённостью в своей правоте:
       – Ценности социализма: независимость от денежного мешка, большие социальные льготы, сравнительно высокий уровень жизни, безплатная медицинская помощь, бесплатное образование и прочая и прочая и прочая. Всего и не перечислишь. Ценности демократии: проституция, наркомания, гомосексуализм, бандитизм. Ну и добавим: лишение всяких льгот, человек человеку волк, кидала, говоря языком «элиты», и вор. Нельзя забывать и о повальном, диком росте цен, о нарастающей инфляции… Как видел Сталин повышение жизненного уровня народа? А вот как. Осенью 1952 года, незадолго до своей гибели от рук продажных палачей, ненавидящих его самого и предводимый им Русский народ, И.В. Сталин в своей программной работе «Экономические проблемы социализма» писал: «Необходимо… добиться такого культурного роста общества, который бы обеспечил всем членам общества всестороннее развитие их физических и умственных способностей, чтобы члены общества имели возможность получить образование, достаточное для того, чтобы стать активными деятелями общественного развития, чтобы они имели возможность свободно выбирать профессию, а не быть прикованными на всю жизнь, в силу существующего разделения труда к какой-либо профессии». И далее Сталин показал, каким образом можно добиться такого положения дел: "Для этого нужно прежде всего сократить рабочий день по крайней мере до 6, а потом до 5 часов. Это необходимо для того, чтобы члены общества получили достаточно свободного времени, необходимого для получения всестороннего образования"."…" Для этого нужно  дальше, коренным образом улучшить жилищные условия и поднять реальную заработную плату рабочих и служащих минимум вдвое, если не больше, как путем прямого повышения денежной зарплаты, так и, особенно, путем дальнейшего систематического снижения цен на предметы массового потребления».
       – Об этой работе я, к сожалению, даже не слышал, – признался Полянов.         
       – Её долгое время скрывали, тщательно скрывали! А вот недавно издана брошюрой…
       Разговор прервала пришедшая к Теремрину Ирина. Посидели некоторое время уже втроём, выпили по стопочке коньяка,  и Полянов стал собираться восвояси.
      

                ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

       В очередной раз Ивлев навестил Теремрина, когда тому уже стало гораздо лучше, да и устроиться он на госпитальной койке мог гораздо удобнее. А главное, ему разрешили пересаживаться на коляску.
       – Ну вот! – воскликнул Афанасий Петрович. – Вижу скоро вернёшься в строй.
       – Обязательно! – твёрдо заявил Теремрин.
       – А у меня сюрприз для тебя…
       – А уж какой у меня для вас сюрприз, представить себе не сможете, – парировал Теремрин.
       – Ну, так с которого начнём?
       – Конечно с вашего. По старшинству!   
       – Согласен! – сказал Ивлев и протянул конверт. – Елизавета весточку подала. Прислала мне в Дивеево с оказией. Целый пакет. А в пакете том и тебе письмецо.
        Теремрин взял в руки конверт, хотел вскрыть сразу, но счёл, что это не совсем удобно. Проговорил:
        – Огромное спасибо! Ну а уж почитаю потом… Наедине, так сказать!
        – Не буду возражать. Кстати, я тебе ещё несколько брошюр привёз. Но это потом. А теперь слушаю… Очередь за тобой!
        – Мой сюрприз сам придёт с минуты на минуту, но, тем не менее, я всё же предупрежу вас, – загадочно проговорил Теремрин. – В Москву прибыл мой дед, Алексей Николаевич!
       – Да что ты говоришь!? Вот это действительно всем сюрпризам сюрприз. И я смогу его увидеть?
       – Конечно! – сказал Теремрин и прибавил, кивнув на открывшуюся дверь: Да вот и он сам!
        Ивлев встал со стула, обернулся. Перед ним действительно был его однокашник по Воронежскому кадетскому корпусу и по юнкерскому училищу Алексей Николаевич Теремрин. Трудно сказать, узнали бы или не узнали друг друга российские кадеты, жизненные пути которых разошлись столь кардинальным образом в годы революционной смуты. Они виделись, когда были молодыми офицерами.
       Лёгкое замешательство первых минут встречи. Затем они обнялись, как братья, ибо известно, что в традициях Российских кадет незыблемо правило: кадет кадету друг и брат!
       Теремрин смотрел на деда, на отца, который тоже присутствовал при встрече, на Ивлева и радовался за всех и за себя тоже. Такое ведь случается не часто. Сколько лет, точнее, сколько десятилетий минуло! Почти все, а, скорее всего, даже все их однокашники ушли в лучший мир. И лишь эти два несгибаемых бойца стояли друг перед другом, на какие-то мгновения потеряв дар речи от переполнявших их чувств. Они вместе, руку об руку сражались за Отечество в годы Первой мировой войны, но гражданская война заставила их оказаться по разные стороны баррикады. Афанасий Петрович Ивлев служил России в Красной (затем Советской) Армии. Он прошёл всю Великую Отечественную войну. Теремрин покинул Россию, но, можно сказать, по мере сил служил ей на чужбине, хотя защищать Отечество от гитлеровского нашествия ему не довелось. Но зато его сын храбро сражался с врагом с самого первого и до последнего дней войны.
       – Ну, мы с тобой, Афанасий, сегодня ещё наговоримся, – сказал, наконец, Алексей Николаевич. – Мы тебя заберём в гости. А пока всё же уделим время нашему герою… Ведь мы как никак в его госпитальной палате находимся.
       Разговор получился сумбурным – обо всём и ни о чём. Да и как могло быть иначе? Собственно у госпитальной койки и не может быть серьёзных разговоров, если приходит не один посетитель, если заполняет палату целая компания. Говорили о многом, строили планы поездок в Дивеево и, конечно, в Спасское.
        Наконец, время посещения окончилось, и Теремрин остался один, но остался в радостном, приподнятом настроении. Печалило только одно: ох как хотелось ему сейчас поехать с ними, чтобы просидеть до утра за разговорами, которые и не могли окончиться ранее.
       Но и его ожидали радостные волнения. Он достал конверт, вскрыл, развернул исписанные каллиграфическим почерком листки. Письмо начиналось как обычно:
        «Милый Дмитрий Николаевич!..»
        Но далее письмо было чисто деловым, а если уж сказать откровеннее и точнее – духовным! Елизавета писала:
       «По монастырским делам мне недавно довелось побывать в Пятигорске. И я хочу кое-что рассказать очень важное, что поможет правильнее понять ближайшее будущее России. Я ведь слежу за Вашим творчеством и знаю, какое направление Вы избрали недавно. А хочу рассказать я Вам о Явлении и Откровении Пресвятой Богородицы, которых была удостоена моя знакомая в дорогом мне и, как знаю, полюбившемся Вам Пятигорске. Произошло это, как и всегда в таких случаях, совсем неожиданно. Дело было на Покров, 14 октября. Моей знакомой нездоровилось, и она осталась дома, решив, как впоследствии рассказывала, послушать Акафист иконе Покрова Пресвятой Богородицы, записанный на аудиокассету. Было около одиннадцати часов утра. И вдруг, во время пения «Величания Царице Небесной: «Радуйся, Радосте наша», она, а зовут её Ольга, почувствовала необыкновенное тепло в теле, а в сердце неподражаемую радость, словно что-то благостное разлилось по всему телу. Справа от себя она увидела как бы со стороны, ярко-голубое небо. Комнаты не стало. Но это не было сном. Ольга не спала… Она не спала, но всё это видела, потому что ей дано это было в молитве. Она ничего не замечала вокруг… Только небо. Чистое и голубое. Ей казалось, будто одно небо переходит в другое. Да ещё внизу тёмно-коричневая Земля. С неба стал спускаться широкий яркий ослепительно-белый столп света. Из него появился образ Покрова Божьей Матери. Она узнала его, ибо таким он обычно изображается на иконах. Образ, приближаясь, увеличивался в размерах и примерно на уровне низких облаков остановился. Царица Небесная стояла, склонив голову. Свет от Неё исходил и белый, и голубой, бирюзовый, зелёный и какой-то матовый. Он ширился, заполняя всё вокруг. Образ же стал плавно уходить в сторону, вправо. Свет становился всё ярче, ослепительнее. Такой, знаете, белый, просто необыкновенно белый свет. Он как бы клубами облачными спускался и, будто ударяясь о землю, закручивался и клубился ослепительно-белыми свитками. Следующий поток света оказался ещё более насыщенным. Из него возникли девы в белых платьях с такими же белоснежными венцами на головах и с белыми пальмовыми ветвями в руках. Они как бы хороводом расходились в обе стороны. Всё вокруг засияло белоснежными переливами, и из этого необыкновенно белого, словно первозданного света появилась Сама Владычица Небесная, Пресвятая Матушка Богородица, ещё более светлая, чем этот свет. Одеяние на Ней поражало столь же ослепительной белизной – оно переливалось, играло оттенками светло-голубого, светло-зелёного и других цветов. Словом, как говорится, не в сказке сказать, не пером описать. Я вижу, вижу всё это, хотя и не мне было то Знамение и Откровение. Лик Божьей Матери описать невозможно. Красота необыкновенная! Глаза у Царицы Небесной – красоты и любви неизречённой! Она спустилась к Земле и остановилась между облаками и Землёй, держа в руках тонкий белый Покров, весь усеянный переливающимися и сверкающими крестами. Покров какой-то очень просторный. Он заполнял всё пространство, он словно заслонял его, а когда Пресвятая Богородица поворачивала Лик Свой или делала едва уловимое движение, всё переливалось и играло неземными цветами, и от Неё, как от Солнца, исходило во все стороны ослепительное сияние. Вот Она приподняла Свои пречистые руки. Покров стал ещё больше и шире, весь усеянный переливающимися блёстками. Блёсточки – это восьмиконечные крестики, разнообразные по размерам, сиянию и игре цветов. Каждый крестик ослепительно сверкал, и вокруг каждого возникала радуга. Пресвятая Богородица опустила Свои пречистые руки, и Покров соскользнул с них, спускаясь вниз к тёмной земле. По мере спуска он расширялся, мягко падая на землю и покрывая её. И место, которого касался Покров, становилось белым, чистым, как первозданный снег, покрывающий землю и переливающийся от солнечных лучей. И всё, чего касался Покров, очищалось и просветлялось.
       С Покрова падало великое множество крестиков, золотых и ослепительно ярких. Люди на земле заворожено смотрели на них. И вдруг, часть из них побежали прочь от Царицы Небесной и от падающих на них крестиков. Вскоре эти убегающие люди стали приседать, съёживаться и уменьшаться в размерах прямо на глазах, не выдерживая сияния ослепительного Её Покрова, украшенного крестиками. Были и другие, тоже убегающие от Неё. Они останавливались и падали, упираясь в землю лбом. И, наконец, дошла очередь до третьей группы людей. Это были люди иного сорта. Они не уклонялись от предназначенных им крестиков, падающих на них, и, словно проникающих внутрь, отчего люди эти стали, начиная от груди, где душа, светлеть. Четвертые падали на колени, держа руки, как при причастии. Они тут же белели и белели постепенно и цвет их менялся от серого к белому. Были и такие, что с необыкновенной радостью на глазах, как священники во время литургии в алтаре, тянули сами руки в небо и становились ослепительно-белыми, большинство же не приняло крестов. Затем, стал виден весь Мир, весь Земной Шар. Там, где стояла Божья Матерь, вся земля была ярко-белой, а по мере Её движения белела и просветлялась вся Россия: храмы, монастыри, города и селения. Владычица шла вперёд, и всё за Ней очищалось – весь мир очищался. Одновременно зазвонили все колокола, сколько их было на земле. Вместе с колоколами отовсюду раздалось пение. А вокруг появились совершенно неземные цветы удивительной красоты. А как они благоухали! Запах этот, как говорила Ольга, передать просто невозможно. Храмы и всё на земле живое очищалось, и земля становилась радостной и светлой. Люди заходили в храмы с поникшей головой, смотря вниз, а когда выходили, уже смотрели вверх. Но это случилось только после того, как очистилась Россия. И тут Божья Матерь заговорила. Её голос звучал как сладчайшая из песен. Она сказала, что в последнее время Господь Бог даровал России много одухотворенных детей. Сказала, что Она пришла в Свой Последний Удел, что возрождение России начнётся из глубины, и что Она призывает всех приходить к покаянию и любви друг к другу. Сказала Она и о том, что необходимо написать икону, которая тут же явилась перед Ней, как бы покоясь на Пречистых Её руках. Пресвятая Богородица указала, что необходимо написать этот образ, назвать его «Воскрешающая Русь», пронести по Её четвертому уделу, не сокращая путь, и повесить справа от иконы Умиления! На иконе должна быть изображена Богородица в белоснежном одеянии над землей, держащая Покров, который падает на землю. С Покрова падают золотые восьмиконечные крестики. На земле монастыри и храмы. Вверху над Нею – Бог Отец, благословляющий двумя руками, слева – преподобный Серафим Саровский, справа – святитель Николай-Чудотворец. Икону повелела Она отвезти в Дивеевский монастырь, пронести по Канавке, через колокольню внести в Троицкий собор и повесить справа от иконы «Умиление».
       Милый мой Дмитрий Николаевич! Я думаю, что это Явление – ещё один призыв одуматься, отказаться от плена мятежных, как вы говорили, человеческих хотений и повернуться к Богу. Ведь святые старцы говорят, что Всемогущий Бог помилует Россию, если не будет у нас окончательного падения нравов, если мы повернёмся, наконец, к вере Православной. Россия выдержала страшное предантихристово время. Теперь настало испытать это Западу. Сегодня Запад, чиня нам козни, зарабатывает себе страшные беды и пагубы. Они навязали нам перестройку, чтобы погубить нас, но мы выстоим. Вещий Авель-прорицатель предрекал, что Россия расцветёт аки крин Небесный, святой преподобный Серафим Саровский, святой праведный Иоанн Кронштадтский предвещали России величие, а Лаврентий Черниговский указал, что теперь настаёт время Западу испытать страшное антихристово пришествие. Святые старцы сегодня говорят нам, что надменность и злорадство Запада о бедствиях в России ныне обратятся ещё большим гневом Божьим на Запад. После «перестройки», которую Запад организовал у нас, на Западе начнётся ещё более страшная «перестройка» – там откроются невиданный раздор, междоусобица, моры, голод, людоедство, невиданные ужасы накопленного в душах зла и разврата, ибо Господь даст им пожинать то, что сеяли много веков и чем угнетали и развращали весь мир. «И поднимется на них всё злодейство их!»
       Мне бы хотелось, чтобы Вы побывали в Дивеево и увидели эту икону. Мне бы хотелось, чтобы своим острым пером Вы пронзили души людей, воскресили тех, кого можно воскресить… Ведь недаром же в Явлении было показано, как серые люди светлеют и лишь чёрные исчезают безвозвратно. Может, Бог даст и мне увидеть Вас хотя бы тайно, хотя бы издали. Помните: «И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платком, загородив свечку рукой, устремила взгляд тёмных глаз в темноту, будто как раз на меня… (то есть я на Вас, милый Дмитрий Николаевич)». Теперь я верю, что Бунинская героиня могла почувствовать присутствие любимого человека, даже если и не разглядела его. Я ещё раз прошу прощения за свой побег, если он доставил вам горькие разочарования. Но наш путь определён в Мире Божьем, определён каждому свой путь…»
       А ночью Теремрину приснилась Елизавета. Она была в чём-то белом, полупрозрачном, с венком на голове, она, то ли звала его куда-то, то ли указывала на что-то.
       Теремрин долго лежал без движения, глядя через незашторенное окно, на шапки берёз белоствольной аллеи.
       Когда завершились все утренние мероприятия – обход, процедуры, он позвонил отцу и спросил, уехал ли Ивлев.
       – Мы проговорили почти до рассвета. Ну а теперь только позавтракали, – сказал отец.
       – Можно мне с ним поговорить?
       Ивлев взял трубку.
       – Огромное спасибо за письмо. Но у меня вопрос. Вы видели икону «Воскрешающая Русь»? Она в Дивеево?
       – Ивлев поведал следующее:
       – Служительница храма рассказала, что действительно икону привозили в Дивеево. Тайно привозили. Даже я не знал. Удивительный это образ Матушки нашей Царицы Небесной. Служительница призналась, что как взглянула на неё, так слёзы из глаз полились, слёзы радости и очищения. Но никто икону это святую там не ждал, и никто не встречал. Привезли её, а как дальше быть и не знали. Вроде как она и не нужна была никому. И как Матушка Богородица повелела, проносить по Богородичной Канавке и вешать его в соборе там, где Она указала, никто не собирался. Благочинная, матушка Екатерина, заупрямилась, и не поверила в то, что люди, которые привезли икону, выполняют повеление Царицы Небесной. И тогда женщина, её звали Ольга, упала на колени перед образом, и вдруг, на глазах монахини Богородица закрыла веки! Это явленное чудо моментально вразумило благочинную. Всё было тут же исполнено по воле Пресвятой Богородицы: икону «Воскрешающая Русь» пронесли по Канавке и, наконец, доставили после этого в Свято-Троицкий собор женской обители. И в тот же самый миг, как вступила Икона во храм, образ святого преподобного Тайнозрителя Святой Троицы Александра Свирского, находившейся справа от знаменитой иконы «Умиление», на том самом месте, где Царица Небесная повелела поставить «Воскрешающую», вдруг сорвался с места и с грохотом упал, разбив киот и освободив своё место для «Воскрешающей Руси». Но дней через десять икону убрали из храма и увезли неведомо куда…
       – Вот так история! И неизвестно, куда увезли?
       – Пытаюсь выяснить, но пока не получается. Да, кстати, я оставил вчера тебе несколько брошюр. В одной есть кое что об иконе. Почитай. Ну а мы с тобой на эту тему ещё поговорим.
       Теремрин снова вспомнил описание Явления Пресвятой Богородицы, которого была удостоена пятигорчанка Ольга, и попытался восстановить в памяти свой сон. Елизавета была в белой одежде, с венцом… Она простирала к нему руки… Но фон, фон… Как в письме. И погибающие чёрные людишки, и восходящие к Небесам светлые, и ещё, другие, серые, которые, словно бы в борьбе, приходили к Свету.
       Что же это означает?
       Теремрин взял брошюры, отыскал нужную ему, раскрыл, стал читать, останавливаясь на самом, по его мнению, важном:
       «С прозрачного Омофора Пречистой на людей начали опускаться золотые крестики. Крестики символизируют покаяние, очищение человека от всего греховного, они являют очень глубокий духовный смысл. Каждый человек по-своему принимал их. Одни – в ужасе убегали от Матери Божией без оглядки, закрыв глаза и уши, другие – от соприкосновения с крестиком начали уменьшаться, темнеть, превращаться в чёрные комочки. Некоторые люди падали на колени, уткнувшись лбом в землю, некоторые из них так и остались в виде холмиков. А многие люди приняли крестики с радостью в своё сердце, и постепенно человек стал очищаться, и всё тело светлеть, и из тёмных и серых людей стали постепенно превращаться в светлых, чистых – вот это и есть процесс воскрешения падшего человека в человека светлого ангелоподобного – это воля Божия. Некоторые люди стояли на коленях, обращаясь в покаянной молитве к Господу, а другие, очистившись покаянием, и возросшие духовно начали подниматься с колен и шли навстречу Богородице, понимая и слыша Ее душой и сердцем. На Земле начало полным ходом идти возрождение – поднимались храмы, монастыри, а люди проснувшись от долгого сна, входили в них с опущенной головой, а выходили совсем другими обновлёнными.
       Матерь Божия сказала, что пришла в свой Четвертый удел на земле – в Дивеево, и велела написать икону. В её пречистых руках появился образ, которому Она сама дала название – «ВОСКРЕШАЮЩАЯ РУСЬ». Пречистая сказала, что точно такая икона должна быть помещена в Свято-Троицком храме Серафимо-Дивеевского монастыря у мощей преподобного Серафима Саровского справа от иконы Матери Божией «Умиление». Пресвятая Богородица сказала, что белый цвет храмов, изображенных на иконе, означает чистоту, непорочность и святость, которые должны в них пребывать, зеленые купола – их духовное возрождение, а золотые – духовную славу. После этого Она сказала, что возрождение России начнётся из её глубинки и пояснила, что складки Омофора на Ее запястьях и выше означают, что исходящая благодать неиссякаема.
       Чудесное явление Матери Божией продолжалось около часа и перевернуло всю жизнь Ольги Николаевны Павленко, да я думаю и других православных христиан и духовную жизнь вообще».
       Теремрин задумался: «Итак, Ольга Павленко… 1998 год. Возможно, Елизавета была в то время в Пятигорске? А, быть может, как раз в Дивеево?
Да что я, в самом деле? Она мне хотела что-то сказать этим сном? Она могла своею волею сказать мне что-то важное в письме. Но не могла же, право, своею волею мне присниться!»
       

       Теремрин вспомнил слова Афанасия Петровича Ивлева о том, что времена настают удивительные – близится не только новый век, но и новое тысячелетие. А ещё Александр Сергеевич Пушкин называл двадцать первый век веком Сияния Святой Руси! Новый век, новый Мир! Эру рыб сменит эра Водолея, произойдёт разделение Добра и зла. Зло будет постепенно удалено с Планеты Земля. Он попытался заглянуть в себя… Каков он сам и чего в нём больше Добра или зла. Он не считал себя приверженцем зла, он всю свою сознательную жизнь, как ему казалось, боролся с тёмными силами по мере своих возможностей, ведь к тёмным силам можно отнести не только те силы, которые впрямую действуют против единственной Державы на Земле, против России, которая является Державой Света, Державой Любви. К тёмным силам можно отнести и тех, кто, будучи заражён сребролюбием, тщеславием, став пленником мамоны, живёт среди людей, являясь при этом нелюдем. К тёмным силами можно отнести убийц, грабителей, насильников, стяжателей, мошенников, спекулянтов, наркоманов, пьяниц… Весь этот сброд оказывает по мере своих мерзостных привычек сдерживает движение Русской Державы к светы, движение Народа этой Светлой Державы по Пути к Истине, по пути к Богу! Он попытался критически оценить свою жизнь до того самого рубежа, который разделил её на прошлое, нелёгкое настоящее и туманное будущее. И вдруг полились стихотворные строки:

Когда ночная тишина
Крадётся робко по бульварам,
Мне отчего-то не до сна,
Душа, объятая пожаром,

Покой не хочет подарить,
А посылает мысли, мысли…
Порой, их трудно уловить,
Порою, не постичь их смысла!..
      
Истаял сумасшедший день,
Но суета ещё гнездится,
За занавесками, как тень,
Как тать, пытаясь затаится…
      
Безумный мир нас окружил,
Пленит он слабых и нестойких,
Всех тех, кто не по правде жил,
Кто совесть продал перестройке.

Кто мощь Державы променял
На алчные свои хотенья,
Кто жил, монетою звеня,
Презрев Небесные Знаменья.
      
Но Судный день уже грядёт –
Он с каждым днём всё ближе, ближе…
Господь рассудит, отберёт
Тех, кто не плыл в животной жиже.
      
А ночь течёт. От мыслей тесно.
Перебирая жизнь свою,
Со стороны на путь свой крестный,
Глядеть с тоской не устаю!

Да, жизнь неслась, как поезд скорый,
Свистели вихри в проводах,
И вот лишились мы опоры,
Той, что заложена в сердцах

Была от самого рожденья,
Па на маршрут густой туман…
Остановиться б на мгновенье…
Но мчаться вдаль, сигнал был дан!

Куда летишь ты, мир безумный!?
И отчего же человек
Не видит бездны и бездумно
Позорно завершает век?

В постыдном, пагубном стремленье,
Забыл о Боге люд Земной…
Но удостоив нас Знаменья
Бог спросит: «Кто идёт за Мной!?»,

Протянет Он заблудшим руку,
И даст надежду смыть грехи.
Но поздно брать уж на поруки,
Тех, кто к словам Его глухи!

Но я не глух. Внимая Слову,
Тому, что дарят Небеса,
Не вижу я пути простого,
Гремит грядущего Гроза,

Гремит и зло с Земли смывает,
Но слишком въелось это зло!
И глас: «Пусть каждый сам решает!»
Нам ставит цель без лишних слов…

Что говорить о людях бывших –
Всех тех, кто выбрал чёрный путь,
Но кто готов предстать пред Высшим,
Судом и на себя взглянуть,

Как смотрит Сам на нас Создатель,
Тот не потерян, тот пойдёт
Дорогой правой, как старатель,
И к Богу ближних приведёт…
         
Когда ночная тишина
Крадётся робко по бульварам,
Свои ошибки в мире старом,
Считаю, вот и не до сна!

       Теремрин долго не мог осознать, какая задача поставлена ему Небесами в этой Жизни Земной. Он выбрал армейский путь – путь благородный и многотрудный. Если точнее, то к решительному повороту на этот путь подтолкнул его Михаил Александрович Шолохов. Это случилось, когда Теремрин делал самые первые опыты в литературе. И вдруг… армейский строй. Отец потом неоднократно вспоминал, почему Шолохов посоветовал отдать в кадеты. Он прямо сказал, что самые лучшие русские писатели вышли из военного сословия. Да ведь на Руси иначе и быть не могло, поскольку те особи мужеского пола, которые умели отвертеться от службы Отечеству, так особями и оставались, не заслужив права называться Мужчинами с большой буквы…
       Теперь Теремрин вдруг подумал, сколь удивительно это слово – мужчина: «Муж чина! Мужество чина? Чин мужества? А как же теперешние волосатики, хлипкие, как промокашки? Разве они мужчины? Какие вражины придумали сделать День Советской Армии днём мужчин? – он мысленно усмехнулся. – Сами не додумались до того, что глупость получилась. Ведь если не носил погон, так и мужчиной не можешь считаться. Стало быть, женоподобные промокашки, пытающиеся втереться в мужской строй с помощью надевания мужских штанов, не могут именоваться мужчинами».
       Однажды к нему на встречу с читателями в доме отдыха пришли два или три хилых, но вздорных волосатика. Они сильно мешали, но Теремрин знал по опыту, что грубое выпроваживание из зала не приносит нужных результатов, а потому, дождавшись, когда кто-то из женоподобных «мужчинок» бросил нелицеприятную реплику об армии, впрямую спросил:
        – Молодой человек, а вы служили в армии? Вот здесь, в гостиной присутствуют ветераны, многие из которых прошли фронт или участвовали в локальных конфликтах. Скажите при всех, чем вам не нравятся военные?
       – Почему это я должен отвечать? – дерзко спросил промокашкин, как мысленно его окрестил Теремрин.
       – Вы можете не отвечать, поскольку ваше молчание как раз и свидетельствует о том, что вы увильнули от службы Отечеству. А если это так, то и судить об армейской службе вы не в праве.
       В гостиной возник недовольный гул – слушателям беседы явно не нравился этот вздорный промокашкин.
       – Зачем вы пришли на встречу? Тема объявлена военная!!! И вы решили поглумиться над армией? – спросил Теремрин. – Уверяю вас, это бессмысленно… Мнение человека, далёкого от героической мужской службы, нам совершенно неинтересно. Рассуждайте лучше о проблемах иного, не мужского характера…
       Всё это Теремрин сказал очень спокойным тоном, не скатываясь на язвительность, избегая оскорблений.
       – Так ты служил или нет? – довольно грубо спросил, полуобернувшись, отдыхающий, сидевший на первом ряду. – Отдал долг Родине или увильнул?
       – А, может, Родине было нужно, чтобы я по-другому свой долг выполнил... Получил знания, стал специалистом…
       – В какой области? – спросил отдыхающий.
       – Я учусь в Плехановском…
       – Стало быть, торгаш. С чем и поздравляю, – прибавил отдыхающий, который не мог не внушить уважение своим богатырским видом. – И, небось, на День Защитника Отечества поздравления от прекрасного пола принимает! Которых не достоин, в отличии от иных представительниц этого пола… Да! Докатились! А ведь были времена на Руси, когда девчата замуж отказывались идти за тех, кто не показал себя мужчиной в армейском строю, кто струсил и увильнул от службы…
       Теремрин постарался сгладить возникавший конфликт и посоветовал молодым людям не тратить время, поскольку речь будет идти о ином, отличном от них сословии Русских Витязей – защитников Отечества.
       Он взял со стола книгу и сказал:
       – Вот здесь я привёл цитату из одного дореволюционного военного учебника. Прежде чем изложить материал о подготовке кавалеристов, автор написал: «Все большие расы были расами воинственными, и та, которая теряет твёрдые воинские доблести, напрасно будет преуспевать в торговле. В финансах, науках, искусствах и в чём бы то ни было; она потеряла всякое своё значение, потому что в жизни народа первое место должны занимать войска, а, следовательно, и военная наука, которая есть искусство воевать и готовиться к войне…»
       После этих слов компания мужчинок-промокашек покинула гостиную, не желая, по врождённому своему неприятию всего мужского и мужественного согласиться с прочитанным, но, по трусливости, также врождённой, не решаясь возражать там, где возражать надо людям, стоящим выше в духовном, нравственном и патриотическом положении.
       Военная служба! Она ведь такая разная. Теремрин оказался на её острие. Ведь только те, кто прошёл командные должности и особенно те, кто прошёл должности общевойсковых командиров, могли осознать главное. В любой войне, в любом конфликте главенствующее место занимают те, кто руководит боем… Вот как в оркестре… Каждый играет на определённом инструменте. Но для того, чтобы выполнить главную задачу, нужен дирижёр, который добивается согласованных действий всех и каждого, ровно как и общевойсковой командир обеспечивает взаимодействие различных радов войск в целях достижения успеха в бою.
       Теремрин не случайно задумался над тем, как прожил отрезок жизни до серьёзного рубежа, на котором оказался в результате недавнего ранения. Да, ему было в чём раскаяться, но это касалось личной жизни. А если коснуться службы воинской? Как-то так получилось – на первый взгляд само собой, - что он после окончания суворовского военного училища оказался именно в училище общевойсковом командном, да ещё столь знаменитом. А ведь в выпускном классе суворовского училище – в ту пору курсами классы ещё не называли – он собирался в военную академию на инженерный факультет, к которому, как потом понял, совсем не был пригоден. По высшей математике у него были пятёрки, но пятёрки в общевойсковом училище, где в ту пору ещё не было слишком глубоких требования к точным наукам. Не было начерталки, не было сопромата. И вот именно в училище ему полюбились чисто военные предметы – тактика, огневая… Он заразился упоением боя, упоением руководства боевыми действиями, а именно для руководства боевыми действиями готовили курсантов общевойсковых командных училищ. В минувшие годы он частенько вспоминал горячую точку, вспоминал командование батальоном… Но там были особые условия, которые диктовали и особую тактику боевых действий, отличную во многом от тактики действий мотострелковых подразделений и частей периода применения на театрах военных действий массовых армий. Об отличии оперативного искусства речи не было, потому что войсковые объединения в горячих точках не действовали, даже соединения редко использовались. Впрочем, Теремрин так и не поднялся выше тактического звена. Но и там было много такого, что захватывало его… Но с чего же всё начиналось? Как приходило к нему это упоение? Где его истоки? Быть может на высоте «Танковая», что рядом с училищем? Или в Ногинском учебном центре? Наверное, всё-таки тактические занятия, на которых слишком много условностей, такого уж упоения не вызывали. Там бы двойку не схватить! И тут ему вспомнилась стажировка в войсках после окончания третьего курса. Стажировка на должности командира взвода продолжительностью почти в целый месяц. Курсанты полностью командовали взводами. В принципе, расчёт был на то, что командовали при командире взвода, а это уже не полная самостоятельность, но Теремрин и его однокашники попали в дивизию, в которой был острый некомплект офицеров. В роте, к примеру, был только ротный командир. В эту роту назначили стажироваться двух курсантов, то есть на один взвод даже стажирующегося командира не хватило. Довелось участвовать и в командирских занятиях, словом, во всех плановых мероприятиях. Он редко вспоминал начало начал своей армейской службы. А теперь подумал о том, что эти воспоминания накатываются тёплой доброй волной… Мелькнула даже мысль о том, что не описать ли те давние события, не рассказать ли новому поколению о том, какой на самом деле была Советская Армия, столь оболганная демократами, показавшими полную неспособность вершить великие дела, которые вершили Маршалы Победы, создавшие под руководством Сталина поистине Великую, Непобедимую и Легендарную!
                ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

       Между тем, день выписки Теремрина из госпиталя приближался, и только два человека, ожидая его, с одной стороны, с нетерпением – ибо это всё-таки шаг к выздоровлению – ощущали одновременно труднообъяснимую внутреннюю тревогу. Это были Катя и Ирина. Причём, что касается шага к выздоровлению, то в него в большей степени верила всё-таки Ирина. Кате мешали её глубокие, как ей казалось знания медицины, знания стандартного, множество раз проверенного хода и исхода заболеваний подобных тому, что поставило Теремрина на грань жизни и смерти. Катя не могла поверить в возможность полного выздоровления именно в силу своих «современных» медицинских знаний. Она ведь и к Данникову ходила не столько за тем, чтобы получить какие-то рецепты, сколько за тем, чтобы обрести хоть какую-то веру в успех.
        Ирина, в отличие от Кати, в успех верила. Верила, потому что в него верил сам Теремрин, который заражал всех вокруг этой своей верой, своей убеждённостью в том, что самое для него страшное уже позади. Его же вера основывалась на более понятном Ирине и менее понятном Кате ощущении избавления, благодаря испытаниям, от некоторых смертных грехов, которыми, как он считал, был поражён серьёзно и с которыми, как убеждался сам, успешно справлялся.
       Чем ближе был день выписки, тем тревожнее становилось на душе у Кати. Она-то уже знала примерную дату, ту дату, которую её отец, Владимир Александрович, по понятным причинам пока не называл Теремрину и его близким, в том числе и Ирине. Он понимал, что если, назвав дату, потом вдруг сочтёт необходимым задержать Теремрина хотя бы на несколько дней для дополнительных обследований или процедур, сделать это без травмы для больного будет сложно. Такой задержкой он может подорвать веру в успех, ведь больные обычно весьма и весьма мнительны, причём, даже больные, сильные волей, могут сломаться, если на них обрушится, что-то неведомое и необъяснимое.
       Да, чем ближе была выписка, тем неспокойнее становилось на душе у Кати. Несмотря на то, что она уже перешла на преподавательскую работу, а летом, как известно, преподаватели уходят в отпуск, причём на время, гораздо большее, чем все остальные служащие, Катя редко бывала у Теремрина. И дело вовсе не в её желании и в её возможностях – почти ежедневно его навещала Ирина, которая не просто заходила навестить, а ухаживала за ним, всё ещё невставшим на ноги. С этим, по мнению и Владимира Александровича и Александра Витальевича торопиться не следовало. Кате даже казалось, что они специально оттягивают тот важнейший день, опасаясь обрушения всех надежд. Пока Теремрина ограничивали в движениях, эти надежды сохранялись в полном объёме. А если бы он не смог встать, если бы выявилось что-то неотвратимое!? Не считала нужным торопить события и Катя. Но, с другой стороны, этот решительный шаг откладывался уже на тот период, когда Теремрин будет дома. Вот это «будет дома» как раз и волновало Катю, в первую очередь и волновало не только из-за предстоящего решительного шага, волновало потому, что после выписки из госпиталя Теремрин сразу исчезал из её поля зрения. Навестить его в квартире, где находилась жена, Катя уже не могла вовсе.
       Итак, День выписки приближался, заставляя снова и снова задуматься над будущим. Катя понимала, что истекают последние дни, когда ещё можно принять действительно кардинальное решение, которое изменит всю жизнь. Катя знала, что Теремрин, безусловно, рвётся из госпиталя, но так ли уж он рвётся домой, с уверенностью сказать не могла, хотя и предполагала, что отношения его с женой переживают далеко не лучший период. И она думала, думала, думала… Думать было над чем. Она была почти убеждена, что теперь именно тот момент, когда на их с Теремриным судьбу может повлиять в большей степени вовсе не его, а именно её решение. Она почти не сомневалась, что если решится на кардинальный шаг и заберёт Теремрина к себе, увезёт его на дачу, чтобы окружить заботой и теплом, чтобы там начать учить ходить сызнова, Теремрин вряд ли сможет наотрез отказаться. Выбор невелик – возвращаться домой, где подвергаться постоянным упрёкам жены, да ещё возвращаться в таком положении, в котором он зависим от каждой её прихоти, в котором он не может обеспечивать семью, или окунуться в тепло и любовь очень и очень близких людей. Катя не без оснований считала, что не только дети, но и она является близким ему человеком.
       Именно на даче учился ходить их с Теремриным сын, так отчего же и ему не встать там на ноги, тем более, какие-то моральные факторы исключались – дача принадлежала Катиным родителям и не имела никакого отношения к Труворову, что конечно, могло повлиять на решение Теремрина. Катя понимала, что болезненное отношение ко всему, что касалось Труворова, не выветрится слишком быстро. И вот тут всё тормозили её медицинские знания. Ей иногда вдруг становилось обидно, что получится несправедливо – пока Теремрин был здоров и деятелен, он ей не принадлежал, а принадлежал жене, да и не только ей, наверное… Если он вообще мог кому-то принадлежать. Скажем проще – был не с нею, а с женой, да с Ириной тоже. А теперь, в почти неподвижном состоянии, оказывался у неё на руках, и её предстояло взять на себя бремя ухода за тяжело, как она считала, больным, а может, как ей часто казалось, больным безнадёжным. Что ожидало её впереди? Радость сложившейся, наконец, и сложившей во взаимной любви семейной жизни или тяжёлый труд по уходу за угасающим человеком?
       В эти дни проходило окончательную и решительную проверку её чувство любви, любви, которую она хранила и пестовала в себе долгие годы, причём, пестовала большую часть времени, до того, как узнала, что Теремрин жив, к человеку, как она считала безвозвратно ушедшему – ушедшему в лучший мир.
       Хорошо, что всё ещё продолжался отпуск, ибо Катя, порою, не могла сомкнуть глаз ночи напролёт. Как в таком состоянии идти на кафедру!? Как предстать перед студентами и преподавателями?
       Она понимала и то, что, не отважившись теперь же на решительный шаг, она окончательно потеряет Теремрина. Но ведь обрести его, как ей казалось, она могла лишь ненадолго. А ей надо было работать, ей надо было делать карьеру, причём, как себя убеждала, не для себя – для детей. Ведь отец и так уж служил дольше всех дозволенных возрастных норм, мама давно не работала. Хорошо ещё хоть дочь была устроена, что у неё все сложилось счастливо. Ну сын – сын хоть и вернулся в армейский строй, хоть и не считал себя инвалидом, а всё же совершенно здоровым называться не мог… Ведь как ни хорохорься, а протез – не здоровая нога. Жизнь с протезом – это жизнь со многими ограничениями. Размышляя над всем этим, Катя не могла не отдавать себе отчёта в том, что слишком много обрушилось бы именно на неё, забери она к себе Теремрина.
       За годы жизни с Труворовым она стала рационалисткой. Давно уже выветрилась юношеская восторженность. Она выветрилась под влиянием события трагического, выветрилась после получения ложного известия о гибели Теремрина. Под знаком этого трагического события началась её семейная жизнь, и хотя дети радовали её, она никогда не забывала, что воспитывает их не родной отец, как бы это ни завуалировалось и ни скрывалось.
       Именно то, что она превратилась в рационалистку, то, что она потеряла способность к решениям по зову сердца, а не под влиянием разума, помешало ей пойти на всё после того, как встретилась с Теремриным в родительской квартире на «Соколе». Тогда он, наверное, впервые в жизни, был готов на всё, был готов к разводу и соединению с Катей, потому что всю жизнь переживал то, что судьба разделила их. Возможно, кроме Кати, только Наташа могла претендовать на такое его решение. Но всякие мысли о Наташе были мечтами нереальным и неосуществимыми. К тому же он не мог не понимать их бессмысленность. Ведь не обстоятельства разорвали отношения с Наташей – он разорвал их сам, собственноручно, и понимание этого сразу выветривало все надежды. Он мог предаваться мечтам разве что в рассказах и повестях, а потому исправление созданной им же непоправимой ситуации, находило своё отражение в разных его произведениях и в каждом по-разному.
        Если Катя, сколько бы ни думала, никак не могла прийти к окончательному решению, то перед Ириной таких проблем и вовсе не стояло. Она искренне желала, чтобы Теремрин выписался поскорее – она более других понимала, сколь тяжело и томительно ему находиться на госпитальной койке. Она желала скорейшей выписки не потому, что была утомлена уходом – а ей действительно очень и очень нелегко всё это доставалось. Просто её любящее сердце было с ним, её любимым. Но желая скорейшей выписки и выздоровления, она с болью думала о том, что надолго будет оторвана от своего любимого. В отличие от Кати, она не могла серьёзно думать о возможности забрать к себе Теремрина. У неё не было ни условий, ни средств, чтобы сделать это. Да и не было того главного, что было у Кати. У Кати были дети Теремрина, общие с Катей дети, у Ирины были дети Синеусова… Чисто интуитивно она подозревала о том, что Катя рассматривает возможность забрать Теремрина. Но опять-таки искренне любящее сердце не позволяло Ирине прислушиваться к разуму. Да, конечно, с чисто эгоистической точки зрения, Ирине было лучше, если бы Теремрин остался с женой, потому что тогда бы он автоматически остался душою и сердцем с ней, с Ириной. Но если бы он согласился уйти к Кате, то обрубил бы всякие отношения со всеми остальными. Ирина подозревала, что Катя так и осталась в его сердце, что её образ полностью не выветрят никакие другие увлечения, даже если и не получат развитие их отношения.
       Ирина не знала точной даты выписки, но чувствовала: она не за горами.
       Ни Теремрин, ни Ирина, ни Катя ещё не знали в теории о существовании Космического Закона о «второй половине». Они не знали, опять-таки в теории, что каждому человеку для решения его задач в Земном Мире, даётся право, которое вполне можно назвать и святою обязанностью, найти свою, именно свою единственную «вторую половину», с которой создать идеальную пару. А идеальную пару можно создать только при искренней и нелицемерной любви, только при полной гармонии духовных и сексуальных отношений, что одно без другого невозможно. Однако, и герой наш и героини романа не могли не ощущать действия этого Закона чисто интуитивно. Ведь не случайно Теремрин столько лет находился, как говорят, «в активном поиске» той единственной, которая по Космическому Закону именуется «второй половиной». Не случайно и Катя всю жизнь ощущала неполноценность своей с виду благополучной семьи, созданной под влиянием обстоятельств с Труворовым, а вовсе не с тем, с кем всем сердцем хотела её создать. А Ирина?! Кого её сердце могло считать «второю половиной»? Теремрина? Тогда что же получается? И для Ирины, и для Кати «второй половиной» мог быть один человек – Теремрин? Но это абсурд. Не может Провидение определить одного человека во «вторые половины» к двум разным женщинам. А если взять Теремрина?! В юности у него была любовь, которая так и осталась сладкой болью. Не тогда ли давалась ему Подсказка Создателя? Та единственная Подсказка, которая даётся однажды и на всю жизнь?! Тогда Катя уже не могла быть Подсказкой и не могла быть «второй половиной», тогда не удивительно, что расстроился их союз на самом изначальном этапе. Тогда значит и Ирина, не будучи Подсказкой Создателя, не могла претендовать на роль «второй половины»?! А ведь были ещё Татьяна и Елизавета… И с каждой, проходившей через сердце этого сердцееда, именно по независящим от него причинам ничего не складывалось окончательно и бесповоротно. Отношения обрывались, порой, на самом их пике. И почти всегда разрыв с возлюбленной происходил не по воле Теремрина, а под воздействием независящим от него обстоятельств. Всегда, кроме лишь одного случая, кроме случая с Наташей. Конечно, можно считать причиной разрыва и несостоявшийся телефонный разговор перед октябрьскими праздниками, и перенос рейса в Симферополь, из-за которого полёт к любимой не состоялся, и то, что родители не отпустили Наташу в Москву к нему в гости. Но не по Промыслу же Божьему сорвался междугородный разговор… Слишком мелка причина, чтобы быть ей от Бога. Не по Промыслу и сорвался полёт… Скорее это можно назвать испытаниями, проверкой на прочность чувств, прежде всего, самого Теремрина. Ну а что касается поездки Наташи, то тут и говорить нечего. Утопичный замысел не мог осуществиться именно по причине своей утопии. Да как же могли родители отпустить дочь, которой ещё и восемнадцати лет не исполнилось, одну, в Москву, к молодому человеку… Совершенно очевидно, чем могла окончиться такая поездка, ведь в Москве они бы, скорее всего, остались одни в квартире. Отец Теремрина в то время ещё не был ни в запасе, ни в отставке, и каждые праздники старался провести у матери в деревне – на обычные выходные туда было ехать далековато.
       И не было никаких обстоятельств, исключающих возможность продолжения отношений, поскольку никто не мог помешать Теремрину поехать в Симферополь на свои зимние курсантские каникулы. И не так уж много времени до них оставалось. И ничего не могло произойти, поскольку Наташа – исключительно цельная натура, Наташа просто не могла по характеру своему позволить себе никаких вихляний. Она бы дождалась не только каникул, до которых оставалось чуть больше двух месяцев, она бы ждала и значительно большее время. Значит, Теремрин сам презрел то, что ему было Подсказано, а потому сам наказал себя – заметим, не Бог его наказал, а он сам, только сам и никто более.
       Но почему же, порою, столь несчастливо складываются судьбы? Можно, конечно, всё объяснить несовершенством Земного Мира. Да, это так. Земной Мир несовершенен уже в силу того, что этот Мир предназначен для прохождения Великой Школы Души Человеческой! А разве будет хорошей школа, если занятия в ней намеренно облегчены и успехи в занятиях можно достичь безо всякого труда? Представьте себе, что замышляя испытания нового автомобиля на трассе с препятствиями, препятствия эти намеренно делают самыми несущественными. Представьте себе, что на полигоне, где проводится обучение механиков водителей танков и других боевых машин вместо колейных мостов, рвов, окопов, водных преград прокладывают ровный асфальт, а через преграды перебрасывают широкие и прочные мосты. Чему научатся механики-водители? Так и для Человеческих Душ предусматриваются на Земле суровые испытания – их провоцируют с помощью мамоны, с помощью медных труб и прочих соблазнительных элементов. И Человеку нужно пройти испытания, стараясь не поддаться на многие искушения, ибо только в борьбе с трудностями может закалиться характер, воля, только в борьбе закалится Душа.
       Любовь Теремрина не выдержала самых незначительных испытаний. Поиск «второй половины» растянулся практически на всю жизнь. Причём, это ведь был уже поиск далеко не Подсказанной свыше «второй половины», а её заменителя, то есть в итоге Теремрин был обречён на неуспех в любом случае. Но ещё не пришло время ему понять и осознать всё это. Он оказывался в плену обстоятельств, причём всё вышло так, что теперь, находясь в госпитале, он с трудом мог влиять на свою судьбу. Практически его судьба оказывалась в руках окружающих близких людей. И теперь всё зависело от силы воли и решимости этих людей. Зависело в том числе, а может быть даже в значительной степени, от силы воли и решимости Кати, ну и, конечно, от её сердца, не всегда оказывавшегося в согласии с её разумом.
       Когда Катя несколько лет назад ждала встречи с Теремриным в родительской квартире, что находилась в знаменитом «генеральском» доме у метро «Сокол», она планировала совсем не то, что получилось. Вечером в день встречи сердце одержало верх над разумом. Но утром разум заставил перевернуть всё вверх дном. Сердце требовало бросить всё и связать свою жизнь с Теремриным, разум отринул всё это как невозможное в силу того, что были именно разумные с точки зрения общепринятых норм поведения причины. Но мы и тут не можем твёрдо сказать, сочетался бы замысел Провидения в отношении Кати с замыслом Провидения в отношении Теремрина?! Ведь нельзя забывать, что Подсказка Создателя была дана Теремрину в отношении Наташи, а не в отношении Кати. Это ясно хотя бы потому, что Подсказки Создателя делаются в начале того этапа жизненного пути, когда человек достигает возраста, предназначенного для выбора своей «второй половины». Да, любви все возрасты покорны, но, согласитесь, естественнее, когда Подсказка относительно «второй половины», единственная Подсказка даётся в начале пути, а не тогда, когда человек уже насовершал ошибок и потерял чистоту помыслов, когда его ещё захватывает в отношениях с прекрасным полом «робость юного осла». Ну а когда «рука смелее бродит вдоль прелестного бедра», Подсказку относительно «второй половины» давать несколько поздновато. Впрочем, всякое правило может иметь исключение. Недаром существует молитва, которой может пользоваться каждый, кто не обрёл ещё «вторую половину»
       «Отце наш! Отец небесный! Я … прошу тебя, помоги мне в моей жизни, помоги мне построить жизнь мою в гармонии, в любви, в согласии со всем миром, в согласии со своими детьми. Я молю тебя, дорогой Отец Небесный, если я не встречался ещё со своей половинкой, помоги нам встретиться, чтобы я мог жить в новом мире не один, а со своей половинкой. Благодарю тебя, Отец Небесный!»
       Судя по тексту, молитва дана далеко не для юношей и девушек, а для тех, у кого по той или иной причине не сложилась судьба, для тех, кто остался один в этом жёстком Земном Мире.
       Этой молитвой в значительно большей степени, нежели Теремрин, могли воспользоваться и Катя, и Ирина, оставшиеся без мужей по независящим от них обстоятельствам. Впрочем, Теремрин хоть и был женат, но совершенно определённо не на своей «второй половинке».

       И вот настал день выписки… В госпитале обещали выделить машину для доставки Теремрина домой. Машина должна была подойти за ним после полудня. Катя знала это. Она бы с удовольствием сама забрала Теремрина, но отвозить его к нему домой было нелепо, а решиться на то, чтобы забрать его к себе, она всё ещё никак не могла, хотя так и не отказалась полностью от этой мысли.
       В тот день она приехала на кафедру раньше обычного. Близился конец августа, до начала учебного года оставались считанные дни, но пока ещё не было нужды ходить на работу к 8 или 9 часам. Но она приехала пораньше. Приехала сама за рулём. Мысли распирали её. Она нервно ходила по кабинету, радуясь, что не собрались пока ещё сотрудники кафедры, и никто не мешал, не отвлекал от отчаянных раздумий.
       Она несколько раз готова была набрать номера телефона сына и дочери. Замысел, который не давал покоя, был прост. Взять детей, приехать с ними в госпиталь и увезти Теремрина. Она была почти уверена, что жена Теремрина будет только рада такому повороту событий.
       «Ну, решайся! Решайся же!» – говорила она себе, но по-прежнему медлила. То на глаза попался план работы кафедры, и Катя задумалась о той солидной нагрузке, которая свалилась на неё, то приглашения на различные симпозиумы и конференции в Москве, в Санкт-Петербурге, в Сочи, в Кисловодске… От всего этого, если решиться забрать Теремрина, пришлось бы отказываться. А отказываться не хотелось. Потом она стала думать, что и детям не принесёт особой радости то, что на их глазах будет угасать человек, который лишь недавно появился в их жизни. Потом вдруг вспоминала и убеждённость самого Теремрина в выздоровлении и уверенность в том же Данникова. Нужен был толчок, даже и не сильный, даже самый незначительный…
       Неожиданно зазвонил телефон. Катя услышала голос отца.
       – Представляешь, подвели наши хозяйственники. Машина, предназначенная для Теремрина, где-то застряла и предложили отвезти его на другой, которую выделили больному, ну как бы так помягче, которого выписывают не выздоравливать…
        – Нет, нет… Так нельзя… Это моральный удар, тем более, он… Ты что хотел?
        – Может, Алёна Сергея попросит? Или Димочка кого-то из друзей?
        – Сейчас, сейчас. Я подумаю. Может, я сама… Я сама, – у Кати закружилась голова: вот он тот лёгкий толчок. – Сейчас, я решу этот вопрос и тебе позвоню…
       – Тебе никак нельзя, – сказал Владимир Александрович, вовсе не подозревая о глубине планов дочери.
       – Да, да… И нельзя, и… нужно, просто необходимо. Я сейчас!
       Катя встала, подошла к окну. Нужно было решаться. Она вернулась за стол, взяла сумочку, проверила ключи от машины, водительское удостоверение.
        «Ну же, ну!!!» – она потянулась за телефонной трубкой, набрала номер, попросила к телефону сына.
       Ответили, что майор Теремрин вышел. Будет минут через десять.
       «Майор Теремрин? Теремрин?» – шёпотом повторила она с удивлением.
       Сын ей так и не сказал, что при оформлении документов, когда его восстанавливали в кадрах, он с помощью генерал-полковника Световитова поменял фамилию. Он, движимый целым букетом чувств – и благодарности к спасшему его Теремрину, и зарождающимися поистине сыновними чувствами к этому человеку, да и чувствами к деду своему, и к прадеду, решил, что должен стать достойным продолжателем этого достойнейшего рода защитников Отечества, тем более по крови таковым он являлся. Да ведь и Алёна перестала быть Труворовой, сделавшись Гостомысловой. Конечно, немножечко жалко было того, кого долгое время считал отцом, да ведь его не вернёшь. Труворовой оставалась только его мама, Екатерина Владимировна, но, как надеялся теперь уже не Дмитрий Сергеевич, а Дмитрий Дмитриевич, ненадолго.
       Он догадывался о тайных планах матери и целиком одобрял их, хотя и не признавался в своих догадках. Поделился догадками и с Алёной, которая восприняла эти планы с большим энтузиазмом. Оставалось ждать, ждать того дня, когда Екатерина Владимировна примет окончательное решение. Даже малейшее давление здесь было недопустимо.

       Майор Дмитрий Теремрин, назначенный после возвращения в кадры Российской Армии в один из военных журналов, в тот момент, когда ему позвонила мать Екатерина Владимировна, находился в отделе оформления, где согласовывал фотоиллюстрации к своему материалу. В комнату заглянул сослуживец и сообщил о звонке.
       – А кто звонил? – спросил Дмитрий.
       – Не знаю. Голос женский… И очень молодой!..
       У Екатерины Владимировны был действительно очень молодой голос, но Дмитрий в этот момент не подумал, что звонила мать. Он давно ждал звонка от Машеньки – внучки Афанасия Петровича Ивлева, сыгравшей в его жизни очень серьёзную роль, выхаживавшей его в Сибири, где он вынужден был скрываться от сатрапов Стрихнина.
        Дима поспешил в кабинет отдела боевой подготовки, сел за свой стол, подвинул телефон. Он решил, что Машенька звонила из Дивеева, куда уехала к дедушке, поскольку из-за того, что провела довольно долгое время в Сибири, так и не успела в этом году на вступительные экзамены.
       «Ну же, ну… Позвони скорее», – мысленно просил он, глядя на телефон.
        Междугородные звонки со служебных телефонов были запрещены, поэтому сам он позвонить в Дивеево не мог, а мобильные телефоны в ту пору только входили в обиход и были очень большой редкостью.
       И телефон зазвонил. Но звонила мама.
       – Димочка! Ты можешь сейчас отпроситься со службы? Мне нужно, что бы ты сейчас поехал со мной в госпиталь к отцу.
       – Что случилось? – встревоженно спросил Дима.
       – Нет, нет, ничего не случилось… Ты же знаешь, что его сегодня выписывают, – начала Катя, раздумывая как заговорить о главном.
       – Знаю. И что?
       – Там какая-то накладка вышла с машиной. Я подумала… А если нам с тобой и с Алёной его забрать?
       Катя решила не посвящать сына в свои планы по телефону. Подумала, что лучше рассказать обо всём уже в машине, по пути в госпиталь.
       – Замечательно! – воскликнул Дима.
       – Тогда я звоню Алене и выезжаю за тобой. Алёна же сама доберётся до госпиталя. На проходной и встретимся с ней, – с воодушевлением сказала Катя.
       – Подожди. Я всё-таки загляну к главному редактору. Мало ли какие могут быть задачи. И перезвоню. Хорошо?
        Катя, уже собиравшаяся выходить из своего кабинета, снова присела за стол и снова обратила внимание на множество приглашений на самые различные симпозиумы. Когда эти приглашения приходили, она искренне радовалась им, радовалась возможности побывать на интересных и, безусловно, полезных мероприятиях. Она ещё так и не вполне привыкла к московской жизни, она ещё, порой, ощущала себя всё той же гарнизонной жительницей, далёкой от столичной цивилизации. Её тянуло в театры, на концерты, на различные литературные вечера, вечера романсов, она очень любила ходить в недавно созданный маленький театр Камбуровой. Она только ещё врастала в культурную жизнь, казавшуюся ей такой притягательной после жизни провинциальных городков или городов, пусть даже краевых, как Краснодар, но всё же уступавших столице.
       Теперь она смотрела на бланки приглашений, как на что-то снова становившееся далёким и чужим для неё. Ведь совершенно ясно, что она, забрав к себе Теремрина, уже не могла бросать его, уезжая на все эти конференции и симпозиумы.
       «Как же развиваться, как же пополнять свои знания, как совершенствоваться в своей профессии? – она прогнала от себя эту, внезапно пронзившую её мысль и заставила себя вновь вернуться к своему решению, – Нет, нет и нет! Всё это второстепенно. Главное он – Теремрин – её горячо любимый и бесконечно близкий ей человек, – но мысль снова обожгла: – А не декларирую ли я в себе эту горячую и всепобеждающую любовь? Не заставляю ли себя думать именно так, а не иначе? А если все труды будут напрасны? Если… Нет, нет и нет… Нельзя сейчас думать о плохом, никак нельзя…»
        И всё же не думать она не могла. Мысли душили её. Она сама не могла объяснить, почему и не могла дать себе отчёт в том, что всепобеждающая любовь не может допускать тех мыслей, которые всё чаще допускала её любовь к Теремрину. Быть может, случись это с какой-то другой женщиной, с какой-то её подругой, она бы, обратись к ней эта подруга, сразу нашла ответ и дала бы правильный совет. Но она не могла и мысли допустить, что её чувства давно уже во многом фальшивы, причём, фальшивы не по её вине, а по вполне объективным обстоятельствам. Когда Теремрин столь внезапно возник на её пути, она была полна самых ярких и восторженных воспоминаний о нём, об их недолгом волшебном счастье в Пятигорске. Она не понимала, что её восторженность была усилена вполне объяснимыми причинами – ведь они касались прекрасного времени юности, времени, полного самых радужных надежд, они не были омрачены серостью жизненной прозы. К тому же они встретились в славное Советское время, в которое было плохо только тем, кто думал о деньгах, о наживе, о заграничных вещичках. Люди, не поражённые мамоной не замечали тех «ужасов», которые так пугали стяжателей материальных благ, и хотя Катя ещё не знала тогда, что главное в жизни, по словам Серафима Саровского есть стяжание Духа Святого, она была гораздо ближе к духовному пути, чем к пути по спирали вниз – в клоаку тёмных сил.
        Размышляя теперь о себе и Ирине, она признавала, что Ирина самоотверженнее, настойчивее, что Ирина более приспособлена к трудностям. Но всё-таки она полагала, что Теремрин гораздо ближе к ней, а не к Ирине, потому что они с ним одного круга, а Ирина всё-таки, по её мнению, стояла на более низкой ступени хоть открыто и не признаваемой, но существующей некоторой общественной иерархии.
        От размышлений оторвал телефонный звонок.
        – Мамочка,  меня отпустили, я готов! – сообщил сын.
       – Хорошо. Я выезжаю за тобой! Позвони Алёне, чтобы я время не теряла, скажи, чтобы ждала нас на проходной, если приедет раньше.
       Уже садясь за руль, Катя подумала: «А что делать, если в палате сейчас Ирина? – и тут же решила: – Ну и что! Теперь уж всё. Теперь уже нечего скрывать! Решение принято. Ей, конечно, спасибо за помощь, но,  в конце концов, он мой и только мой».
       Она ещё не успела отъехать от здания института, когда к машине подошла её новая знакомая, которая тоже возглавляла кафедру.
       – Екатерина Владимировна, вы приглашение в Сочи на симпозиум получили?
       Катя приоткрыла дверцу машины, сказала:
       – Да, получила… 
       – Так пора, наверное, билеты брать. Предлагаю завтра съездить за билетами. Вы как?
       – Нет, нет… Я, я не могу поехать. И очень прошу простить. Я тороплюсь… в госпиталь.
       Она хотела сказать «к мужу в госпиталь», но  не получилось. Да и нелепо могло это выглядеть, ведь её новая знакомая вполне могла знать, что муж ушёл из жизни год назад.
       Дима ждал её у входа в большое здание, в котором располагались редакции газеты и нескольких журналов.
       – Ну что, сынок! Теперь за отцом! – сказала Катя и почувствовала, как этими в общем-то очень простыми и в другой обстановке малозначащими словами, словно отсекла всё прошлое, все сомнения и тревоги.
       Она с радостью почувствовала, что выиграла этот нелёгкий бой с собою, ощутила удовлетворение тем, что смогла сделать правильный выбор между путём, если и не удовольствий, то ощущений приятных, и своим долгом. Долгом человеческим, который, увы, понятен не всегда и не всем, который легко презреть, если захотеть сделать это, ведь видимые причины неисполнения человеческого долга всегда легко найти, если найти их очень хочется. Катя с юных, а может даже детских лет привыкла осознавать себя правильной... Во всяком случае, умевшей совершать правильные поступки. Тем не менее, если она откланялась от общепринятой правильности, умела оправдать себя. Так она оправдала себя, когда пошла на близость с Теремриным, будучи совсем ещё юной девушкой, оправдала себя, когда встретилась с ним годы спустя в родительской квартире и снова пошла на всё. Оправдывала себя, когда стремилась к новым встречам с ним, оправдывала себя, когда начала борьбу за него с Ириной. Но оправдывая себя, она в то же время в глубине души понимала призрачность этих оправданий. Она бы и сейчас смогла оправдать себя за отказ от своих планов, но… не сделала этого, потому что смогла не отказаться от этих планов, которые считала правильными.
       По дороге она коротко рассказала сыну о том, что задумала. Он очень обрадовался, но потом, поразмыслив, сказал:
       – Знаешь! Сделаем так. Мы с Алёной пойдём за отцом. Объявим, что приехали за ним, но уже в машине скажем, что хотим отвезти его на дачу, где ему будет, безусловно, лучше. Тебе не надо ходить, ведь это травмирует ту женщину, которая ухаживала за ним и которая наверняка в его палате.
       Катя оценила добрую, открытую душу сына. Оценила и согласилась.
       – Ну а на дачу пригласим и дедушку, и прадедушку, и, если ты не возражаешь, Сашу и Дашеньку, – продолжал сын.
       – Конечно, не возражаю. Ведь они ваши с Леночкой брат и сестра, – сказала Катя, понимая, что теперь ей придётся строить отношения с детьми Теремрина.
       – Так что, думаю, только та женщина, что ухаживала за ним, будет в данном случае, как говорят, потерпевшей стороной, но ведь она таковой оставалась бы и в том случае, если бы отец оказался у себя дома. Тут уж ничего не поделать, – несколько огорчённо закончил он.
        Катя же не стала комментировать эти слова, но подумала, что сын, конечно же, прав, правда с одной оговоркой – Ирине было бы легче осознавать, что Теремрин дома, с женой, к чему она уже, наверное, привыкла. Теперь же их отношения уже однозначно будут прерваны…
       От Беговой до Лефортово ехали долго. Машин было очень много. Конец августа – время, когда толпы людей мечутся по магазинам, собирая детей в школу. Алёна приехала раньше и ждала на проходной. Пропуска были заказаны, но проехать на машине внутрь госпитальной территории не удалось. Катя позвонила отцу, но он оказался на операции.
        – Ничего, мамочка, мы на коляске довезём, а уж здесь пересадим в машину, – сказал Дима. – Так что жди нас здесь.
        Дима и Алёна пошли к корпусу.             
       – Мы с мамой решили забрать отца на дачу, – сообщил Дима.
       – Значит, мама всё-таки решилась, – сказала Алёна, не скрывая радости. – Ну, хорошо. Пора и ей обрести, наконец, счастье. Тот, кто надолго заменил нам отца, кто растил нас, был замечательным человеком, – продолжила она, уже не назвав Труворова отцом, но не считая возможным назвать и по фамилии или имени и отчеству, – но мама не была счастлива. Да, не была. Ведь не может быть счастья без любви, каким бы хорошим человек, который рядом, ни был.
       – Только вот если бы всё пораньше, – заметил Дима.
       – Ты же понимаешь, что раньше ничего быть не могло… И понимаешь, почему.
       Алёна имела в виду, что ничего не могло произойти при жизни Труворова – слишком жестоким и незаслуженным для него явился бы такой удар.
       – Да и нам труднее было, случись это раньше, – согласился Дима. – Ну а теперь что ж… Чему быть – тому не миновать! – прибавил он, открывая входную дверь в корпус и пропуская вперёд сестру.
       Они поднялись на нужный этаж, прошли по коридору, и Дима, легонько постучав, толкнул дверь в палату. В палате работала уборщица. Белья с койки было собрано и лежало на столе. Уборщица обернулась и спросила:
       – Вы, наверное, к больному? Так он выписался…
       – Мы знаем, что сегодня выписка. Но где же он? – с удивлением спросил Дима.
       – Уехал. Где ж ему быть-то. Тот, кого выписывают, минуты здесь не сидят. Сразу бегом отседова.
       – Он не может бегать. Он на коляске, – сказала Алёна.
       – Ну, значить, на коляске и уехал…
       Дима пошёл на пост медсестры. Спросил:
       – Простите… Мы за Дмитрием Николаевич Теремриным.
       – Так увезли его. С полчаса, как увезли, – ответила медсестра.
       – Как увезли? Куда увезли?
       – Домой, наверное, куда ж ещё?! Пришли за ним два солдатика, помогли в коляску сесть, ну и повезли.
       Теремрин лежал в госпитале не один месяц, а потому его все достаточно хорошо знали. Знала и дежурная медсестра.
       – Он мне ещё книгу напоследок подписал… Вот.
       – А солдаты откуда взялись? – спросил Дима.
       – Не знаю… Хотя постойте. Когда они пришли, старший сказал, что прибыли от генерала… Ну как же его, запамятовала… Светлая такая фамилия…
       – Световитов? – переспросил Дима.
       – Точно! Вот он и прислал за Дмитрием Николаевичем машину и солдатиков, чтоб помогли…
       – Ну, спасибо, спасибо вам за всё, – сказал Дима. – Отец всегда говорил, что персонал в отделении прекрасный…
       – А с Александром Витальевичем можно поговорить?
       – Он на операции и освободится не скоро.
       – Значит, ассистирует дедушке, – шепнула Алёна Диме и, тоже поблагодарив медсестру, сказала – Ну, мы пойдём…
       Когда вышли на улицу, Алёна проговорила:
       – Не знаю даже, как сообщим об этом маме…
       – Ну, что-ты, в конце концов, его же не куда-то, а на волю повезли!!! На волю… Знаешь, как я радовался, когда выписали на волю… Именно на волю! – заговорил Дима, стараясь успокоить сестру.
       Катя была удивлена, что Дима и Алёна вернулись одним. Выйдя из машины, она вопросительно посмотрела на них, и Алёна пояснила:
       – Опоздали мы, мамочка. Генерал Световитов прислал машину и даже солдат в помощь. Они и увезли домой нашего отца.
       Ничего не ответив, Катя села за руль. Дима и Алёна тоже заняли свои привычные места. Дима, конечно, впереди. Алёна – на заднем сиденье.
       Катя некоторое время сидела молча.
       «Вот опять Провидение развело нас… Развело именно тогда, когда оставался лишь один шаг, совсем маленький шаг… И мы бы были вместе! Словно рок преследует… Что же это? Неужели действительно не судьба?»
       Вслух же сказала:
       – Ну что же, на дачу? Вы ведь с работы отпросились?
       Диме, конечно, надо было бы ещё заглянуть на службу, но он понял, что матери хочется сегодня побыть с ними. Поняла это и Алёна, а потому попросила остановиться у будки с телефоном-автоматом, чтобы позвонить мужу и сказать, чтобы тоже приезжал на дачу.
       Катя вела машину особенно осторожно, ведь с нею были дети, а ей бы сейчас не за рулём сидеть, а броситься на кровать и разрыдаться, как когда-то в юности, когда получила она известие о случившемся где-то в далёкой горячей точке. Разница была только в том, что теперь ей хотелось оплакать свою горькую судьбу, а тогда она оплакивала любимого, который, как сообщил Труворов, погиб в бою… Тогда она была уверена, что потеряла его, ведь с такими сообщениями не шутят. Теперь она понимала, что потеряла его, живого, выписанного из госпиталя, но всё-таки потеряла, ибо какие уж могли быть надежды на то, что им удастся быть вместе.
       – Да, я потеряла его, – прошептала она.
       – Не переживай, мамочка. Вспомни, что однажды ты уже пережила потерю, но… отец оказался жив… Ну а теперь он жив, а значит есть надежды, что вы будете вместе.
       – Да, мамочка… И я так думаю, – подхватила Алёна.
       Катя не стала разубеждать сына и дочь. Она очень сомневалась, что судьба даст им ещё один шанс. Вспомнилась песня, в которой были слова: «у судьбы нет для нас больше шанса». Она не стала повторять их вслух. И просто замолчала. Молчали и сын с дочерью, не мешая матери думать о чём-то своём.   
               
                ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
       В тот день Алексей Николаевич и Николай Алексеевич Теремрины – дед и отец нашего героя – ждали новостей, касающихся выписки. Они решили не ездить в госпиталь, а навестить Дмитрия, когда он уже приедет домой. Выписка – это в большинстве случаев надежда. Настроение поэтому было приподнятым. Но в любом случае надо было как-то скоротать время до вечера, который обещал встречу не только с Дмитрием, но и с Александром и Дашей. Эти радости искупали некоторое неудовольствие, которое неизбежно возникало после встреч с женой Дмитрия. Николай Алексеевич чувствовал её непонятно чем вызванную неприязнь.
       Алексей Николаевич пока видел жену внука лишь мельком. Семейные дела Дмитрия они с Николаем Алексеевичем не обсуждали. Да и было о чём им поговорить.
      Вот и в тот день после завтрака они расположились в кабинете. Алексей Николаевич попросил:
      – Так ты всё-таки расскажи мне о своей службе воинской. В роду нашем, как я, кажется, уже говорил, не было такого, чтобы бы кто-то из мужчин погон не носил, ну за исключением, разве что, сына моей дочери. Но тут случай особый. Я и сам был категорически против, чтобы он шёл служить во враждебную нам армию.
      – Что сказать о моей службе? Моя военная судьба неотделима от судьбы России, а служба, в свою очередь, переплелась и с личной жизнью. Так уж вышло!
       Алексей Николаевич удобнее устроился в кресле, сказал:
        – Ты по пути из аэропорта что-то рассказывал о том, как воевал в тех местах, которые мы проезжали. Это меня заинтересовало, да вот спросить было недосуг – только о Дмитрии мы и говорили.
       – Да, это действительно так, – начал свой рассказ Николай Алексеевич.
        А рассказать ему было что…
        29 ноября 1941 года танковая бригада, только что переброшенная в Москву, сосредоточилась в парке Сельскохозяйственной академии имени Тимирязева. Командир танкового батальона капитан Николай Теремрин начал эту уже вторую свою войну 22 июня на самой границе, спустя чуть более месяца после окончания Военной академии имени Фрунзе. Ему довелось испытать горечь потерь, тяжесть отхода под ударами превосходящего численно врага и опасности прорыва из окружения. Два ранения заставили дважды сменить части – одну стрелковую и одну танковую. И вот после выписки из госпиталя он снова оказался в танковой бригаде.
        Его батальон был одним из наиболее боеспособных, потому что имел на вооружении несколько новеньких тридцатьчетвёрок, недавно полученных прямо с завода, и даже два могучих «КВ». Постарался командир бригады, который почему-то сразу проникся к нему уважением и особым доверием. Впрочем, молодой капитан, награждённый Орденом Боевого Красного Знамени ещё за Халхин-Гол, имевший за плечами военную академию, успевший повоевать не только на границе, но и, что особенно важно, в танковой бригаде Катукова под Мценском, где сорок наших танков остановили 600 танков Гудериана, не мог не внушать доверие. Комбриг тоже имел за плечами боевой опыт, а вот все остальные командиры такого опыта не имели – бригада сформировалась недавно.
       Когда колонна танков остановилась в указанном районе, Теремрин открыл люк и огляделся. Ровные аллеи парка предстали перед его взором. Он собрал командиров подразделений и командиров танков. Приказал строго:
       – Парк берегите. Постарайтесь поставить машины так, чтобы не повредить деревья. Я бывал здесь во время учёбы в академии. Летом красотища.
      Снова взревели двигатели, и танки осторожно, словно это были не боевые машины, а легкие «Эмки», стали занимать места на аллеях и полянах.
       Подбежал связной и передал распоряжение прибыть через десять минут на совещание к командиру бригады в штаб, который срочно оборудовался в расположенном неподалеку от парка здании школы. Теремрин оставил за себя старшего и зашагал к зданию школы. Едва смолкли двигатели, как донёсся до слуха шум боя где-то на северо-западе, в предместьях Москвы. В то, что враг у стен столицы, не верилось, а точнее, не хотелось верить. Но почти непрерывная канонада гремела слишком явно, чтобы перепутать ей с какими-то другими шумами.
       Комбриг был краток. В общих чертах обрисовав обстановку, он приказал проверить готовность подразделений к бою и дать людям отдых.
        – Все свободны, – сказал он в заключение короткого своего монолога.
        Теремрин вслед за товарищами направился к выходу из класса, но задержался у стола, на котором была расстелена рабочая карта. Бросились в глаза условные знаки московских кварталов, улиц, даже отдельных строений. Он присмотрелся.
        – Что-то заинтересовало, капитан? – спросил командир бригады.
        – Товарищ полковник, глазам не верю, – сказал Теремрин. – Мы здесь находимся, – молвил он, указав точку на карте близ района сосредоточения бригады. – Надо же, всего в квартале от дома…
       – Вашего?
       – Нет… Я вам рассказывал о дочери генерала Овчарова. Помните?
        – Помню.
        – Так вот она здесь живёт у своей бабушки, – пояснил Теремрин.
        – Дочь генерала Овчарова? – переспросил комбриг.
        – Так точно… Да, да, вот она – эта самая улица, а дом, дом буквально в пяти минутах ходьбы отсюда.
        – Она сейчас там? – поинтересовался комбриг.
        – Во всяком случае, письма приходили отсюда, с этого адреса. И я писал сюда. А потом вдруг, как обрезало, – вздохнув, сказал Теремрин и, посмотрев на комбрига, молвил: – Товарищ полковник…
         Тот понял без слов и договорить не дал:
         – Понимаю. Хочешь сходить?
         – Ведь совсем рядом…
         – Только возьми с собой автоматчика. Мало ли что. Москва ноне даже и не прифронтовой город, а почитай – фронт…
         – Я мигом.
         – У тебя есть полчаса. Мы ж здесь не на прогулке.
         Через минуту Теремрин уже спешил по заснеженной улочке к заветному кварталу.
         – Это где-то здесь, где-то здесь, – говорил он едва поспевавшему за ним пожилому красноармейцу. – Дом номер десять, дом номер десять… Вот уже восьмой… Да где же, где?
       За восьмым домом было место, огороженное забором. Теремрин поспешил к следующему дому, но увидел на нём цифру 12.
       – А где же десятый? – растерянно проговорил он, ещё не догадываясь, а скорее, убегая от страшной догадки. – Где же десятый?
       Старик, стоявший у двенадцатого дома, подошёл ближе и сказал с горечью:
       – Разбомбило десятый…
       – Что? Когда? – с дрожью в голосе спросил Теремрин.
        – Ещё в октябре.
        – В октябре, – повторил Теремрин, силясь вспомнить, когда пришло последнее письмо от Людмилы – так звали дочь комдива.
        С ужасом вспомнил: письмо пришло в начале октября, но написано было ещё в сентябре. Это означало, что после роковой бомбёжки писем не было.
        – Вы не знаете, может, всё-таки кто-то спасся? – спросил он у старика. – Я ищу девушку, Людмилу Овчарову?
        – Бомба попала ночью.
        – Может, кто–то был в бомбоубежище? – с надеждой вопрошал Теремрин.
        – В том и беда-то, что бомбоубежище было в этом доме, в подвале. Одним словом, погибли все. Не слышал я о том, чтобы кто-то уцелел, – и повторил с горечью: – Никого, сколь я знаю, в живых не осталось. Даже раненых не было. А вы кем приходитесь той девушке? – зачем-то спросил старик, но Теремрин уже не слышал его.
        Он повернулся и быстро зашагал к месту расположения бригады. Комок подступил к горлу, мешая справиться с собою. И медленно, но неукротимо росла в душе ярость. Именно ярость. Не злоба а именно, а ярость. И была она не обычной жаждой мести – была осознанием долга, призывающего свершить возмездие, наказать тех, кто, придя на Землю Русскую, убивал ежедневно и ежечасно. Этот грех убийств умножался тем, что звероподобные пришельцы убивали без разбора женщин, детей, стариков, убивали тех, кто достоин милосердия. Его охватывало осознание, что нет, не было и не могло быть места на нашей Матушке-Земле для тех, кто презрел все человеческие законы, для тех, кто пришёл изуверствовать на Русскую Землю, Землю многострадальную, веками поливаемую кровью, пропитанную этой кровью на такую глубину, которую не измерить обычными земными мерками.


        Когда Теремрин поступил в военное училище и приехал в свой первый курсантский отпуск к матери в село Спасское, она сказала ему:
        – Помни, сынок, что теперь ты в ответе за Землю Русскую. Помни, что те, кто приходит не с добром на нашу землю, не подлежат суду человеческому, но подлежат суду Божьему. И нет здесь дела, верите или не верите вы сегодня в Бога. Всевышний заповедал не зря: «И никто не избавит от руки Моей!».
       – А как же с заповедью: «Не убей»? Или, как там у верующих?
       – Не убий! – поправила мать, но тут же и пояснила: – Не убий единоверца, не убий честного соотечественника, а врага Господа, врага Государя твоего, врага веры твоей, земли твоей и народа твоего – убий!
       Николай Алексеевич Теремрин знал, что его мать Варвара Николаевна была дочерью священника, но он знал, что она, кроме того, жена Русского офицера, защищавшего Отечество на фронтах Первой мировой войны, а потом сражавшегося с врагами России в гражданскую и сгинувшего безследно в горниле той братоубийственной бойни. Мать говорила жёстко, соединяя в своих словах то, что слышала от своего отца и то, что  не могла не сказать как супруга воина, продолжателя славных традиций династии защитников Отечества. Она не любила называть себя вдовой, ведь данных о смерти мужа так и не получила.
       Она мало рассказывала, или даже почти не рассказывала ему об отце, пока не вырос он, пока не научился понимать, о чём можно говорить, о чём нет. Врезались в память слова, твёрдые и жёсткие, сказанные сильной Русской женщиной. А Русские женщины, по большей части своей, женщины сильные. Духовно-душевная сила их всегда превосходила и превосходит душевные силы любых недругов, ибо у них, у бесчисленных нелюдей-завоевателей, в отличие от тех, кто проживает на великих просторах Великой Державы, если и есть кроме тела, некоторое подобие души, а точнее маленькой, подленькой душонки, то нет главного – нет духа. Недаром святитель Лука Войно-Ясенецкий (Крымский) в своё время справедливо указал, что только тот человек является Человеком и отличается от нелюдя, равнозначного животному, у которого кроме тела и души есть ещё и дух. Агрессоры лишены духа, иначе, обладай этим высшим даром Божьим, они бы не стали агрессорами. Они бы жили на своих землях, заповеданных им, а не бродили по миру с алчностью гиен и шакалов, грабя, убивая, изуверствуя и стараясь обеспечить себе сладкую жизнь за счёт других, за счёт чужого труда. Агрессоры недостойны называться не только Сынами Человеческими, но даже и просто людьми. Агрессоры всегда, во все времена есть нелюди, есть слуги тёмных сил, а потому ни малейшего милосердия они не заслуживают по Высшим законам, по Вселенским законам, по Законам Создателя. Нацепил на себя военную форму армии агрессора, ступил с этой армии на чужую землю, значит поставил себя вне Высшего Закона, начертанного Создателем в Своих Творениях в мире Божьем.
       Николай Алексеевич Теремрин не был верующим в полном смысле этого слова. Но не мог быть воинствующим безбожником внук священника и сын сельской учительницы, сумевшей сохранить в себе Православное мировоззрение. Да, его мать Варвара Николаевна сумела остаться Православной, несмотря на все тяготы первых лет советской власти, когда сама её жизнь и жизнь её маленького сынишки были под страшнейшей угрозой. Ведь в страшные годы революции и не менее страшные первые послереволюционные годы шло варварское, методичное уничтожение русского культурного слоя.
       В те жуткие минуты, когда Теремрин возвращался в расположение бригады после того, как увидел следы деятельности лютых нелюдей, ему помогли сохранить самообладание мысли именно о том высшем и непостижимом, о чём часто говорила ему мать, мысли о Создателе всего сущего.
       Он исправно воевал все первые месяцы войны, воевал грамотно, как учили в академии, как учили фронтовые учителя, он бил врага так, как и положено бить тех нелюдей, которые явились на родную Землю. К страшному горю родного народа, которое он видел ежедневно, его сердце не было безучастным, но до сих пор он старался гнать от себя горестные мысли, старался делать то, что обязан делать, всячески прогоняя эмоции. Но в те минуты, когда он стоял над воронкой, сломавшей мечты и надежды, произошёл невидимый внешне, но решительный внутренний перелом. Он осознал, что его священный долг состоит именно в том, чтобы вершить возмездие так, как заповедал Создатель – не давать никакой пощады тем, кто нарушил священные заповеди, кто пришёл на земли, ему не принадлежащие, кто посмел выступить против Высшего Закона Жизни на Земле, а, следовательно, поставил себя вне этого закона. И над этой воронкой он поклялся быть беспощадным к врагу до тех самых пор, пока враг будет топтать его Родную Землю, ставя себя вне всякого закона. Он поклялся перед самим собою, что о милосердии вспомнит лишь только тогда, когда преодолеет границы Родной Земли и ступит на земли, заповеданные тем нелюдям, которые преступлениями своими лишили себя права защиты своей земли, опозоренной ими.
       Он слышал мнение, что всеобщее горе притупляет горе личное. Сегодня он этого не заметил. Его горе было тем страшнее, что оно не могло кричать, что переносил он его в себе. Он впервые был влюблён с такою силою, да и вообще впервые влюблён, хотя возраст его вышел за рамки юношеского. Увлечения юности не оставили следов в сердце. Он ждал свою принцессу, хотя и не искал, ибо времени на поиски ему не хватало. Курсантская жизнь, затем жизнь боевая, участие в схватках с японцами на Халхин-Голе, академия… Академия – это Москва, но академия это и учёба. Да какая учёба! И надо де было такому случиться – он встретил любовь в самое неподходящее время, в годину суровых испытаний. Он полюбил не просто на фронте, он полюбил во время тяжёлых боёв в окружении. И он не сомневался, что любовь его была взаимной и непросто взаимной, а светлой, трепетной, всепобеждающей любовью. Именно такую любовь человек способен пронести через всю жизнь.

       Он вошёл в тот же класс, который покинул всего несколько десятков минут назад, вошёл, чтобы доложить командиру бригады о своём возвращении. Комбриг внимательно посмотрел на него и спросил:
       – Что-то случилось?
       – Они разбомбили дом, – сказал Теремрин, и без всякого пафоса, а с жутковатой искренностью добавил: – Они разбомбили мою любовь… Они убили её, – и срывающимся голосом попросил: – Когда получим приказ, прошу вас назначить меня в авангард! Я не могу ждать, я хочу бить эту нечисть… Им не место на земле, – и прибавил, несколько успокоившись: – Когда попала бомба, в доме были одни старики, женщины, дети… Одни старики и дети…
       – Хорошо. Будешь в авангарде. Но, надеюсь, ты сохранишь ясный ум и твёрдость, – сказал комбриг.
       – Обещаю!
       В последних числах ноября темнеет рано. Уже в пятом часу пополудни сумерки окутали парк. Комбриг собрал командиров подразделений, когда школьный двор уже погрузился в зыбкий полумрак поздней осени. Темнели громады тридцатьчетвёрок, расставленных под деревьями парка и накрытых маскирующими сетями. Свет зажгли лишь после того, как тщательно зашторили окна и снаружи проверили светомаскировку.
        – Обстановка более чем серьёзная, – начал комбриг. – Фашисты рвутся к Москве. По данным разведки, их передовые части вышли к Красной Поляне, рвутся к Химкам. Прошу подойти к карте.
       Командиры обступили стол, а точнее, несколько сдвинутых столов, на которых была разложена рабочая карта.
       – Так чего же мы стоим? – спросил Теремрин.
       – Вы знаете, капитан, – спокойно отозвался комбриг, – что командир, не израсходовавший резерв, ещё не побеждён. Полагаю, что наше командование бережёт резервы и стремится вынудить гитлеровское командование израсходовать все свои ресурсы.
       – Это я понимаю, – вздохнув, молвил Теремрин. – Умом понимаю, а сердцем постичь трудно. Где-то наши части сражаются из последних сил, а мы стоим – целая бригада, укомплектованная по штату.
       – В том и суть. Сегодня наша бригада их танковой дивизии численностью равна. Ведь в иных дивизиях у них осталось около двадцати процентов живой силы и боевой техники. И всё же у нас до сих пор нет общего численного превосходство. Вот и всё, что я могу пока сказать. Большего и сам не знаю. Догадываюсь лишь, что наиболее вероятное направление наших действий – Ленинградское шоссе: Ховрино – Речной вокзал – Химки.
       – Речной вокзал. Боже мой. Когда учился в академии, несколько раз по выходным плавал с него на речные прогулки по каналу, – молвил Теремрин.
       – Ничего, придёт время, сплаваем, – молвил комбриг. – А пока всем отдыхать. –  Может статься, как вперёд пойдём – сутками не до отдыха будет.
       – Пойдём вперёд? Есть приказ? – почти хором спросили комбаты.
       – Приказа нет. Враг наседает, но я старый воин, а потому нутром чую – скоро, скоро вперёд пойдём. Скоро, – повторил комбриг и ещё раз напомнил своё требование: – Всем отдыхать.
       Теремрин не ушёл. Он остался в классе, пояснив:
       – Не до отдыха мне. Не засну.
       – Тогда я вздремну чуток, – сказал комбриг. – Подежурь тут с радистом. Раз тебе не до сна, так и начштаба будить не буду. Для него ведь тоже скоро настанут горячие деньки. Не вешай нос. Пойдём, обязательно пойдем вперёд. Да ещё как пойдём – земля дрожать будет у них под ногами.
       Теремрин сел за стол. В углу класса пиликала радиостанция, работавшая на приём. Зимний вечер, школа. Трудно верилось, что всего в нескольких километрах фронт. С наступлением темноты гул канонады поутих, но, хотя окрестные городские кварталы были безлюдными и безмолвными, тяжёлое, прерывистое дыхание фронта слышалось повсюду. Мог ли Теремрин подумать, когда прибыл в начале июня после окончания Военной академии на должность командира стрелкового батальона в приграничный военный округ, что через полгода окажется в прифронтовой Москве, да к тому же во главе танкового батальона. Сколько же всего произошло за эти полгода! Но за долгие месяцы испытания он не мог не выделить одного события, столь перевернувшего всё в душе. То была любовь к Людмиле, любовь, как это ни парадоксально, дарованная ему войной…
       Так уж случилось, что военную академию он окончил весной сорок первого года, и ему выпала честь побывать на приёме в Кремле, устроенном в честь выпускников, на котором Сталин произнёс речь, врезавшуюся в память. Произошло всё неожиданно. Кто-то из присутствовавших на встрече предложил тост за Сталинскую мирную внешнюю политику. Этот тост, казалось, был в духе времени, особенно с момента заключения пакта о ненападении с Германией. И тут Сталин сам взял слово. «Разрешите внести поправку, – произнёс он размеренно, неторопливо, таким знакомым голосом с хрипотцой, скрывающей и без того незначительный акцент, – Мирная внешняя политика обеспечила мир нашей стране. Мирная политика – дело хорошее. Мы до поры до времени проводили линию на оборону – до тех пор, пока не перевооружили нашу армию, не снабдили армию современными средствами борьбы. А теперь, когда мы нашу армию реконструировали, насытили техникой для наступательного боя, когда мы стали сильны – теперь надо перейти к наступлению. Проводя оборону нашей страны, мы обязаны действовать наступательным образом. От обороны перейти к военной политике наступательных действий. Нам необходимо перестроить наше воспитание, нашу пропаганду, агитацию, нашу печать в наступательном духе. Красная Армия есть современная армия, а современная армия – армия наступательная».
       Теремрин отметил для себя, что направление речи Сталина резко отличалось от направления пропаганды газет, журналов, радио. Если газеты говорили о прочном мире с Германией и не позволяли выпадов против третьего рейха, а поджигателями войны называли Англию и Францию, то Сталин прямо указал на то, что фашистская Германия является главным очагом войны, и резко осудил её руководство за развязывание новой мировой бойни. Смысл его выступления заключался в том, что Советская политика мира и безопасности есть в тоже время политика подготовки к войне в защиту Социалистического Отечества, но, как известно, нет обороны без наступления, ибо оборонительная доктрина – путь к гибели, и необходимо воспитывать командные кадры и личный состав в наступательном духе. Оборона рано или поздно ведёт к поражению – такова суть военного искусства, проверенная веками. Но наступательная доктрина – не есть доктрина агрессии, ибо она будет применена лишь после того, как страна подвернется нашествию врага. Суть её в отражении удара неприятеля, нанесении ему значительного урона и немедленном ответном и сокрушительном ударе. Это выступление Сталина не публиковалось ни в сорок первом году, ни позднее, и даже не известно, стенографировалось ли оно в виду крайней секретности. Впоследствии исследователи восстанавливали его по тому, что запомнили участники памятного приёма.
(См. М.И.Мельтюхов. Упущенный шанс Сталина. М., 2002, с.349).
        Выступление Сталина было откровением для присутствующих, хотя, конечно, в прочный мир с Германией и без того мало кто верил. Просто человек устроен так, что хочет верить в лучшее, а лучшее это, конечно же, мир. Своим выступлением Сталин разрушил благодушные настроения и откровенно заявил выпускникам академий, что международная обстановка обостряется с каждым часом и что в ближайшее время можно ожидать нападения фашистской Германии на Советский Союз. Он призвал по прибытии к местам службы с первый дней отдать все силы на борьбу за повышение боеготовности подчинённых подразделений. Главное, что уяснил Теремрин – о чём бы ни писали газеты, о чём бы ни говорили политики, военные должны твёрдо знать своё священное дело: они должны свято выполнять долг защитников Отечества.
       Отпуск Николай Теремрин провёл в родных краях. Колхозники, особенно старики, не давали проходу. Вопрос один: будет ли война с германцем? Даже председатель колхоза и тот не удержался от такого вопроса. Что мог ответить им молодой выпускник академии? Он отвечал, что партия и правительство делают всё для предотвращения войны и что чужой земли нам не надо, но свою будем отстаивать до последней капли крови. Ответ не удовлетворял, но ведь и Теремрин не имел права говорить то, что услышал на приёме в честь выпускников академий.
        Мать не задавала лишних вопросов. Она молвила: «Можешь ничего мне не говорить. Я пережила уже начало одной мировой войны, помню июль девятьсот четырнадцатого, помню тревогу на лицах крестьян нашего села, особенно на лицах женщин, матерей. Вот и теперь – тоже. Меня удивляет только одно, почему не объявляют мобилизацию? Почему мы не готовимся к отражению агрессии? Германия – серьёзный противник. Твой отец не раз говорил, что в мире или, по крайней мере, на Западе есть только две настоящие армии, только два настоящих солдата – это русская и германская армия, это русский и немецкий солдат. Остальные – барахло. И американцы – полное барахло».
       А потом она коснулась династии Теремриных, рассказала, что отец, Алексей Николаевич, сражался на фронтах Первой мировой войны, дед, Николай Константинович – защищал Порт-Артур, прадед, Константин Дмитриевич, отличился на Шипке, а, прапрадед, Дмитрий Николаевич – участвовал в героической обороне Севастополя. В свою очередь, отец, прапрадеда, Николай Дмитриевич, участвовал в Итальянском и Швейцарском походах Суворова, в Аустерлицком сражении, в кампании 1807 года, в Бородинском сражении, в Битве народов и взятии Парижа, а дед, – в Кинбурнской баталии, штурмах Очакова и Измаила. Пращуры Теремрина сражались и первую турецкую войну в войсках Румянцева, и в Семилетнюю войну, участвовали в Крымском походе Долгорукова, в Северной войне и многих других войнах в защиту Отечества, но так далеко она уже не помнила.
       Николай Теремрин был потрясён материнским рассказом. Она никогда прежде столь откровенно не говорила с ним, а на вопрос, почему молчала прежде, ответила: «Трудно тебе, сынок, было бы жить с такими знаниями, ой как трудно! Ведь мы с тобой чудом уцелели в годы революции, когда деда твоего убили по приказу комиссара Вавъесера, который бесчинствовал в наших краях. Я не оговорилась, действительно произошло чудо. После того как Вавъесер сгорел в доме твоего деда, все ждали карательных операций. Нас с тобой прятали в окрестных селениях. Жили мы и в селе Пирогово, и в деревушке Хилково. А потом вдруг словно что-то произошло. Карателей Вавъесера убрали сами же красноармейцы. Говорили, что в наши края прибыл комиссар высокого ранга из Москвы, что его сам Ленин послал, чтобы остановить наступление Деникина и что с ним прибыли совсем другие люди – те же большевики, но какие-то не такие, которые действительно были за народ, как сразу определили крестьяне. Вавъесеровцы были от Троцкого, а эти, от нового комиссара, комиссара, который остановил Деникина и разгромил белогвардейцев и интервентов. Имя этого комиссара тебе известно. Ты его слышал на приёме пятого мая…». «Неужели? Неужели Сталин!». «Да, сынок, представь, вот по такому странному стечению обстоятельств, мы обязаны своим спасением Сталину. Я, дочь священника и жена Русского офицера, и ты, внук священника и сын Русского офицера, обязаны жизнью большевистскому вождю. Я, конечно, далека от военных дел, но что известно мне из рассказов некоторых учеников своих, которые частенько навещают родные края, из рассказов моих братьев, позволяет судить, что во главе России стоит великий полководец». «Я это знаю!», – заметил тогда Теремрин, но услышал в ответ: «Ты это знаешь из пропагандистских речей и публикаций. В подобных речах любого могут возвеличить. Но в данном случае это действительно так. Сталину принадлежат заслуги в разгроме Юденича под Петроградом, в разгроме Деникина и в разгроме Краснова при обороне Царицына. Это не пропагандистские трюки – это правда. Ну а как поднялась при нём наша страна! Мне, учительнице, видно и ещё одно. С начала тридцатых годов изменилось отношение к великому прошлому нашей Державы. Преподавать стало легче. И сегодня мне непонятно только одно, почему нас убеждают в незыблемости пакта с Германией, почему не объявляют мобилизацию? Ведь, говорят, что Гитлер собирает на наших границах огромные силы. Но, очевидно, есть какое-то объяснение, которое нам знать не положено». «Мы тоже готовимся, – сказал Теремрин без особой уверенности. – Не случайно многие наши выпускники направлены в приграничные округа. Вот и я еду в Белоруссию, – и, желая перевести разговор на другую тему, поинтересовался: – Откуда ты так хорошо знаешь нашу родословную? Сохранились какие-то документы?». «Как не знать? Раньше выходили замуж однажды и навсегда. Судьба мужа становилась судьбой жены, его родословная – предметом её гордости. Многое слышала от твоего отца, многое от твоего деда. Умнейший был человек. И крестьяне его любили, потому, видимо, и нам удалось скрыться от людей Вавъесера. А документы? Были документы. Да вот только где они, не знаю. Могла знать экономка твоего деда. Не просто экономка. Поговаривали, что сын у неё был от него. Она ведь ночью запалила дом, в котором остановились люди Вавъесера, убившие твоего деда. Но, наверное, погибла она».
        В тот день Теремрин поднялся на возвышенность, где когда-то была дворянская усадьба, а теперь остались кое-где лишь основания фундамента, обозрел живописные окрестности и вдруг почувствовал с особой силой, как дорог ему этот небольшой мир, эта малая Родина. Текли годы, менялись десятилетия, проходили века, менялись Государи, менялся государственный строй, но оставалась она одна, эта Земля родная, давшая жизнь детям своим и взывавшая к ним только с одною мольбою – защитить её, не дать опоганить иноземным ублюдкам-нелюдям. Он уже побывал в боях и убедился в том, что умеет драться с врагом, презрев смерть. Но в те минуты он с особой силой понял, что нет у него иного пути, чем путь защитника Родной Земли – Земли, по имени Россия, ибо этот путь проложен через века его предками. Понял, что весь он до последней капельки крови принадлежит этой земле, и что будет стоять, не дрогнув, против любого ворога, который осмелится посягнуть на неё.
       А в середине июня он уже входил в кабинет командира стрелковой дивизии, дислоцировавшейся в непосредственной близости от границы – дивизии, которая при оперативном развертывании становилась дивизией первого эшелона. Он уже знал, что это генерал-майор Овчаров Фёдор Михайлович. И вот его встретил высокий статный военный, русоволосый, с открытым, располагающим  лицом и внимательными глазами.
       – Присаживайтесь, капитан. Вот, сюда, пожалуйста, – выслушав доклад, указал он на стул за небольшим столом для совещаний.
       Протянул руку для рукопожатия и сам сел напротив.
       – С прибытием в дивизию, – сказал так же размеренно, но ещё более мягко. – Как добрались? Как устроились?
       – Добрался хорошо. Не утроился пока, потому что сразу на доклад, так сказать, с вещами. Оставил их у дежурного.
       – Один?
       – Один. Я холост.
       – Хорошо, – кивнул комдив, но тут же и прибавил: – Нет, это, конечно, не совсем хорошо. Хорошо только для данной обстановки.
       Он помолчал и вдруг спросил:
       – Значит, Теремрин, говорите. А зовут Николай Алексеевич?
       – Так точно.
        Генерал посмотрел ещё более внимательно, и показалось Теремрину, что словно какая–то лёгкая тень промелькнула на лице.
       – Николай Алексеевич, – повторил он. – А отца звали Алексей Николаевич?
       Теремрин растерялся. Он привык говорить, что отца не помнит, что сгинул тот в гражданскую войну и прочее и прочее. Он не лгал. Он действительно не помнил отца.
       – Расскажите коротко о себе, – попросил командир дивизии, закрывая эту тему.
       Теремрин поведал о том, что окончил Школу ВЦИК – так в ту пору, когда он учился, именовалось Московское Краснознамённое пехотное училище (ныне Московское высшее общевойсковое командное училище – ред.). Рассказал о службе в Забайкалье, об участии в боях на Халхин-Голе.
       – Орден Боевого Красного Знамени за Халхин-Гол получили?
       – Так точно.
       – Добре, – проговорил генерал, снова обращаясь в слух.
       – Вскоре после событий на Халхин-Голе поступил в академию. Вот и вся биография.
       – А родители? Расскажите о родителях, – попросил генерал.
       Теремрин был несколько удивлён вопросом. Ведь все данные имелись в личном деле, с которым командир дивизии не мог не ознакомиться, ибо оно уже наверняка пришло в дивизию раньше его приезда. Рассказал, что мать учительствует в сельской школе, в Тульской области, а школа зовётся Тихозатонской. Отец погиб ещё в Первую мировую.
       – Мне тогда ещё и двух лет не было, а потому и не знаю о нём практически ничего, – закончил рассказ Теремрин и вновь почувствовал на себе особенно пристальный взгляд.
       – И ваша мама ничего о нём не рассказывала?
       Он сказал очень мягко «мама», именно «мама», а не «мать».
       – Мама избегала разговоров на эту тему, – после некоторых колебаний сказал Теремрин, не сочтя возможным пересказывать то, что услышал от неё во время отпуска.
       – Ну что же, это вполне понятно, – подвёл итог генерал.
       Теремрину же эта фраза, однако, понятной не показалась, а напротив, даже встревожила его. Генерал, словно догадавшись, что Теремрин не хочет говорить на эту тему, стал рассказывать о дивизии и о той обстановке, которая складывалась на сопредельной территории. Поинтересовался приёмом в Кремле. Теремрин поделился впечатлениями, заметив:
        – Как-то всё не вяжется с заявлением ТАСС.
        Это заявление было опубликовано буквально за два дня до прибытия Теремрина в дивизию. В нём говорилось о незыблемости пакта о ненападении, подписанного с Германией, и разоблачались слухи о возможной войне, названные провокационными.
       – Отчего же не вяжется? Сталин ясно указал вам, выпускникам, что заявления политиков – одно, а готовность к отражению агрессии – другое. Военным надо знать своё дело, надо изучать противника, уметь предвидеть возможное развитие событий в полосе действий своего соединения или объединения, для чего постоянно вести разведку. Мы не имеем права ссылаться на то, что говорят по радио и пишут в газетах. Наша задача быть готовыми отразить удар и нанести сокрушительное поражение врагу. Я делаю всё, чтобы вверенная мне дивизия была готова к любому развитию событий. Хочу, что бы вы поняли: ваш батальон, за который вы полностью будете отвечать уже с завтрашнего дня, когда вас представит личному составу командир полка, должен быть готов к отражению врага.
        Генерал располагал к откровенности и Теремрин задал вопрос, который ему задавали многие и на который, пожалуй, знал ответ сам. Ему хотелось убедиться в своей правоте.
         – Вы считаете, что нападение Германии можно ждать в ближайшее время?
         – Я считаю, что мы с вами должны быть готовы к этому нападению в любое время, – ответил Рославлев, поднимаясь из-за стола и давая понять, что разговор окончен. – Желаю удачи. В полк вас отвезут. Командиру полка полковнику Рославлеву Александру Николаевичу я позвоню.
        В тот день Теремрину пришлось дважды подивиться тому, что начальство почему-то очень заинтересовалось, кем был его отец. Первым интерес проявил командир дивизии, но и командир полка не преминул  спросить о том же. Командиру полка Теремрин ответил точно также как и комдиву, и разговор сразу вернулся в обычное для представления русло. В вопросах чувствовались участие и забота, в рассказах о полковых делах – обстоятельность.
       – Значит, холост, – неожиданно сказал Рославлев. – Не до того, стало быть? А я вот женился во время гражданской. И жена всегда была со мной. Правда, сейчас, отправил её с детьми к родителям под Рязань, в Кирицы. Наверное, стоило бы подумать об этом и другим командирам. Лето обещает быть жарким, – он сделал паузу и, видимо, решил не говорить то, что хотел сказать, а вернулся к недосказанному о женитьбе. – Но мы отклонились. Хочу заметить, что худо, когда подобные вопросы планируются, как скажем, занятия по боевой подготовке. Лучшие времена, худшие времена… Это всё слова. Если бы на протяжении всего векового пути России предки наши искали для того, чтобы детей завести, лучшие времена, то нас бы с вами не было, ибо они, предки наши, просто не пережили многовекового ордынского ига. Ведь время ордынского ига было не лучшим для обзаведения семейством. А продолжалось оно, как помнится, почти три столетия, если считать от Калки до стояния на Угре, когда это иго окончательно свалилось с плеч Земли Русской. Если молодой человек говорит, что жениться мешают обстоятельства, значит просто ещё не встретил такую, которая одним своим взглядом разрушит все обстоятельства, запалив его сердце.
        – Почему бы офицерам не отправить семьи подальше в тыл, простите, в глубь страны? – спросил Теремрин, желая отвести разговоры от своей холостяцкой доли.
        – Этого я приказать не могу, – сокрушённо молвил Рославлев.
        Теремрин понял, что тот не договорил. Открыто приказать он действительно не имел возможности, поскольку соответствующие органы могли расценить это, как паникёрство. А вокруг только и слышалось: не поддаваться на провокации. Откуда это исходило, на каком этапе звена, связующего верховную власть с властью первичной на местах, вклинивались эти не всегда полезные штампы, сказать трудно, как трудно было определить, сколько ещё оставалось в войсках тайных врагов, готовых сдать Отечество германскому фашизму.
       – А командир дивизии свою семью так в тыл и не отправил, – сказал Рославлев, не постеснявшись произнести слово «тыл».
        Да, именно в тыл, потому что уж кому-кому, а ему, командиру полка, было совершенно ясно, что та линия, которая разделяла его полк и полк или дивизию на сопредельной стороне, границей называется последние недели, а может быть, и дни, и что скоро она будет именоваться линией фронта.
      – Мало того, – продолжил Рославлев, – только вчера вечером к нему приехала дочь из Москвы. На каникулы приехала. Она студентка медицинского института. На пятый курс перешла. Прочитала заявление ТАСС и прикатила, решив, что опасность миновала.
       Уже на следующий день Теремрин узнал, что, воспользовавшись этим умиротворяющим заявлением, Рославлев отправил в отпуск своего заместителя, подполковника Александра Ярового, у которого было – трудно поверить – семеро детей, из коих пять совсем маленьких. Как подполковник ни сопротивлялся, ехать всё-таки пришлось. Правда, он заявил Рославлеву, что побудет с семьей несколько денёчков, и назад, в полк. Не знали ни он, ни Рославлев, что сделать это будет уже невозможно.
       Теремрин поражался человеколюбию и Рославлева, и Овчарова. Строгие, требовательные командиры, образно говоря, в строю, они были совершенно иными людьми вне строя. Отправить заместителя в отпуск, значило обречь себя на дополнительные заботы да ещё в такое время, когда передохнуть некогда. Некогда, потому что командир дивизии был беспощаден к любым отступлениям от плана боевой подготовки. Войска учились, как говорят, тому, что необходимо на войне. Казалось, внешне занятия проходили в строгом соответствии с Боевым уставом, но Теремрин сразу заметил много нового, необычного в отработке тактических приёмов. Тактические вводные были сложными, к тому же предлагалось принимать решения в сложнейшей обстановке при значительном численном превосходстве противника.
       Как-то после очередных занятий, на которых присутствовал командир полка, за обедом в разбитой на опушке рощи военторговской столовой, один из командиров рот прямо спросил, почему, мол, его рота сегодня должна была отражать натиск двух батальонов противника, да ещё с танками. И батальона было бы вполне достаточно. Здесь надо учесть ещё и то, что штатная численность подразделений и частей вермахта превышала численность равнозначных подразделений и частей Красной Армии.
      – А вы сами не можете ответить на этот вопрос? – спросил Рославлев.
      Старший лейтенант задумался.
      – Вы слышите гул танковых моторов, который долетает к нам с сопредельной стороны? Большая силища там собирается, очень большая. По оперативному плану наш полк обороняет участок, который перекрывает важную автомобильную дорогу. Какие силы могут оказаться против вашего батальона? Я, скажу, что даже очень малый перевес указал я в исходных данных, которые были предложены вам.
       – Но это же невозможно – сдержать такую силищу.
       – А что вы предлагаете? – спросил Рославлев.
       – Оборону системой небольших опорных пунктов, – неожиданно вставил Теремрин. – Опорных пунктов, подготовленных для круговой обороны. Тактика немцев нам известна – они её не меняли ни в Испании, ни в Польше, ни во Франции. Глубокие танковые прорывы! Танки не задерживаются на переднем крае, а идут вперёд и только вперед. Мы должны выбить как можно больше танков, но если они прорвутся, то не паниковать, а стать прочным заслоном перед пехотой. Большого успеха прорвавшиеся танки, лишённые сопровождения пехоты, не добьются и вынуждены будут остановиться, чтобы подождать пехоту. А это – потеря времени для них и выигрыш времени для наших вторых эшелонов.
       – Верно, – удовлетворенно заметил Рославлев. – Очень верно говорите, комбат. Продолжайте, продолжайте. Мне интересно знать, как вы рассчитываете остановить превосходящие силы пехоты.
      – Хорошо организованным взаимодействием между ротами, тщательно спланированным огнём, грамотно организованными контратаками. Словом, задача ясная – не дать пехоте следовать за танками. Быть может, даже заставить прорвавшиеся танки вернуться за пехотой. Вот вам и помощь вторым эшелонам, вот вам и обеспечение возможности для контратак и для перехода к наступательным действиям. На приёме в честь выпускников академий Товарищ Сталин напомнил нам прописную истину: наступление – лучший способ обороны.
       А вскоре настал день 22 июня 1941 года… Ну, что ж, война так война. Константин Симонов в книге «Товарищи по оружию», написанной уже в послевоенные годы, метко заметил, что «война для военных – естественное состояние». Дивизия Овчарова достойно встретила врага. Она ни на шаг не отошла без приказа командования. Она сражалась в окружении и начала прорыв из этого окружения, когда полностью прекратилась связь с вышестоящим штабом. Впоследствии, уже в послевоенные годы, а если точнее, в хрущёвскую «оттепель», Теремрин с удивлением прочитал, что в первые дни войны кругом царили растерянность, паника, что красноармейцы массами сдавались в плен. Он такого не видел. Действительно, однажды, во время выхода из окружения, разведгруппа полка наткнулась на длинную колонну наших красноармейцев, которых гитлеровцы гнали по дороге. После короткого боя военнопленные были освобождены. Рославлев сам беседовал с ними. И что же выяснилось?! Это были сапёрные части, занимавшиеся перед войной строительством укреплений на новой государственной границе, образовавшейся после освободительного похода Красной Армии в 1939 году. Эти части были вооружены только шанцевым инструментов, а потому сразу оказались в плену у гитлеровцев. Уже впоследствии, занимаясь изучением истории войны, Николай Алексеевич Теремрин выяснил, что, если в первые месяцы войны гитлеровцы и брали в плен кого-то целыми подразделениями, то лишь безоружных саперов. Эти саперные части тоже пытались сопротивляться, добывали оружие, и у них действительно, порою, была одна винтовка на десятерых. Но боевые части и соединения в те жаркие июньские и июльские дни сражались за каждый рубеж до последнего патрона, до последней капли крови.
        Полки выходили из окружения каждый своим маршрутом. Генерал Овчаров умело организовывал взаимодействие, и дивизия оставалась боеспособным соединением, несмотря на значительные потери. На одном из переходов штаб дивизии попал в засаду, и Рославлев направил батальон Теремрина ему на подмогу. Помощь оказалась очень своевременной, но генерал Овчаров получил тяжёлое ранение. В тот день Теремрин впервые увидел дочь комдива Людмилу. Он слышал, что у Овчарова красавица дочь, но даже представить себе не мог, насколько она красива.
        Он увидел её возле наскоро раскинутой в лесу палатки медсанбата, когда прибыл по вызову командира дивизии, пожелавшего поблагодарить за своевременную помощь попавшему в засаду штабу. Теремрин уже знал о трагедии, произошедшей в первые часы войны. Для отправки в тыл семей командного состава был снаряжён автобус, который должен был доставить их в районный городок на железнодорожную станцию. Отправил и комдив жену, маленького сына и дочь. Это был шаг отчаяния, ведь станцию и железнодорожные пути на перегоне бомбили. Но оставлять семьи в военном городке было ещё опаснее. Иллюзий по поводу человечности фашистов не было уже тогда, просто их звероподобность в первые часы войны ещё недооценивалась.
       Автобус ушёл, и долго не возвращался, хотя дивизия в тот страшный первый день удержала фронт, и гитлеровцы не смогли её потеснить. А под вечер в штаб дивизии, который располагался уже в лесу, вернулась дочь комдива Людмила. Она и рассказала, что дорогу к районном городку перерезали танки противника, прорвавшиеся где-то севернее, в полосе соседа справа. Заметив автобус, немцы открыли огонь. Казалось, их забавлял этот обстрел, потому что снаряды падали то спереди, то сзади, то по сторонам дороги. Водитель затормозил и попытался развернуться. Тогда-то  и был сделан прицельный выстрел. Автобус загорелся. Водитель успел вытащить дочь комдива, которая сидела ближе всех к выходной двери, отнёс в сторону и шепнул: «Ползите к воронке, а оттуда в лес. Укройтесь на опушке. А я пойду спасать людей». Но едва он ступил в автобус, как туда попали один за другим ещё два снаряда.
      Людмила осторожно выглянула из воронки. Она оправилась от взрыва и поползла к лесу, как велел водитель. Лишь добравшись до опушки, огляделась. Автобус горел на дороге. Она хотела броситься назад, ведь в нём оставались её мама с маленьким братишкой. Но тут увидела, что к автобусу на большой скорости приближаются танки. Они проутюжили то, что осталось от автобуса, сбросив в кювет груду металла. Останавливаться не стали, потому что где-то поблизости загрохотали орудийные выстрелы, а вслед за ними прогремел сильный взрыв близ того места, где догорал автобус. Как потом догадалась Людмила, немецкий танк взорвался от точного попадания снаряда. Кто стрелял, она увидела не сразу. Стреляли с высотки, что лежала на пути к районному городку. Немецкие танки пошли в атаку. К ним присоединилось несколько бронетранспортеров, которые промчались без остановки мимо автобуса, и перед высоткой из них высадились автоматчики. Взору Людмилы открылась панорама боя, который, ввиду явного неравенства сил, был недолгим. Вскоре всё стихло. Только на поле осталось догорать с десяток немецких танков.
      Она просидела в воронке дотемна, с ужасом ожидая, что там её найдут немцы. Но гитлеровцы закрепились на высотке. В первые дни войны они воевали только днём, позволяя себе ночной отдых. Людмила не решилась возвращаться к автобусу, да и что могла там найти! Она стала пробираться лесом назад, в дивизию, поняв, что все дороги в тыл перерезаны. Даже когда стемнело, не решалась выйти на дорогу. Близ военного городка её окликнули:
      – Стой! кто идёт?
      Она вышла на дорогу, прошептала: «Свои!» – но тут ноги её подкосились, и она упала, потеряв сознание. Пришла в себя на носилках уже возле полевого штаба дивизии. Первое, что увидела – встревоженное лицо отца.
      – Что случилось? – спросил он, заметив, что дочь открыла глаза.
      Она приподнялась, потянулась к нему и зарыдала.
      Рассказ Людмилы потряс всех в штабе. Генерал Овчаров отправил к месту гибели автобуса разведчиков, чтобы предать земле останки тех, кто ехал в нём. Разведчики вскоре вернулись и доложили, что гитлеровцы замкнули кольцо внутреннего окружения и, по всей вероятности, наутро собирались атаковать дивизию с тыла. Бои были жаркими, изнурительными, долгими. А затем дивизия, нанеся внезапный удар, вырвалась из кольца.
       И вот Теремрин увидел девушку, которая была стройна, как берёзка, к которой прислонилась она. Её печальное лицо было необыкновенно красиво, а слезинки, катившиеся из глаз, делали его ещё более милым, нежным и привлекательным.
       Теремрин попросил доложить комдиву, что прибыл по его приказанию, и подошёл к девушке.
       «Зачем вы плачете? – мягко сказал он. – Вот увидите: всё будет хорошо. Мы соединимся с главными силами. Командование уже наверняка готовит серию контрударов, и скоро гитлеровцы побегут от нас».
       «Мой папа, – прошептала она. – Он очень плох, он не доживёт, если не сделать операцию… Ему бы в госпиталь».
        Теремрину вдруг нестерпимо захотелось обнять её, утереть слёзы, утешить. У него сердце разрывалось от сочувствия к ней, от осознания того горя, которое свалилось на эти хрупкие плечи. Она, словно уловив его мысли, прошептала:
        – Мама, братишка, а теперь вот… папа, – и тихо заплакала, отвернувшись.
        – Не надо, не плачьте. Всё образуется, – снова сказал Теремрин. – Врачи спасут вашего отца.
        – Я ведь учусь в медицинском. Я ведь почти врач и кое-что понимаю, – всхлипнув, проговорила она.
        – Такой сильный человек не может уйти от нас, – сказал Теремрин. – Он нужен нам, нужен дивизии.
        – Спасибо, что вы так говорите, – ответила девушка. – Это вы нас спасли? Я знаю, папа говорил, что ваш батальон дерзко атаковал немцев, которые окружили штаб.
        В этот момент из палатки вышел полковник Рославлев. Он внимательно посмотрел на Теремрина и сказал:
       – Командир дивизии ждёт вас.
       Теремрин вошёл в палатку. Комдив лежал на раскладных медсанбатовских нарах, укрытый шинелью, хотя день был жарким. Он выслушал доклад и тихо молвил:
       – Присядь рядом, Николаша.
       Само обращение вызвало удивление. Прежде командир дивизии называл его, как и всех остальных подчинённых, только на «вы». Теремрин присел на складной стул. Комдив слегка приподнялся на локтях и заговорил тихим, слабеющим голосом:
       – Часы мои сочтены, – и тут же жестом остановил, попытавшегося что-то сказать Теремрина. – Не возражай! Я всё знаю. Ранение в живот – серьёзное ранение. Спасти меня могли бы теперь только в госпитале, да и то с трудом. Я позвал тебя, чтобы сказать очень важное. Сказать то, что собирался сказать когда-то позднее. Речь пойдёт о твоем отце, Русском офицере Алексее Николаевиче Теремрине.
      Он сделал паузу, чтобы передохнуть – говорить ему становилось всё труднее.
      – Ты действительно ничего не знаешь об отце? – спросил и тут же прибавил: – Не отвечай, не нужно. Какое это теперь имеет значение. Вряд ли ты знаешь то, что услышишь сейчас от меня.
      – Отец погиб.
      – Значит, всё-таки погиб, – молвил комдив. – Ну что ж, тогда мне до встречи с ним там, – он указал на небо, – осталось совсем не долго. Кстати, когда он погиб?
       – Ещё в Первую мировую.
       – Тебе это точно известно?
       – Говорили, – неопределённо ответил Теремрин.
       – Мало ли что говорят… С отцом твоим мне довелось встречаться в годы гражданской войны. Так получилось, что мы, выпускники Воронежского кадетского корпуса, дружившие ещё в кадетстве своём, встретились совершенно случайно вскоре после неудачного похода Деникина на Москву. Я, твой нынешний командир полковник Рославлев, который тогда был штабс-капитаном, твой отец, кажется тогда уже подполковник, и ещё два наших однокашника, оказались в Ростове-на-Дону. А собрал нас Саша Попов, который прибыл в город с какой-то неведомой нам миссией. У него даже фамилия была другая – но это, впрочем, к делу не относится, – почему-то с некоторой поспешностью прибавил Овчаров.
      – А что там делал мой отец?
      – Служил в штабе Деникина.
      Овчаров немного помолчал.
      Теремрин сидел ни жив, ни мёртв. Да, действительно, ни о чём, что поведал сейчас командир дивизии, он даже не слышал.
      – Попов собрал нас на квартире, где остановился. Вспомнили свои кадетские годы, заговорили о перспективах белого движения. Они были не слишком радужными. И вдруг Попов сказал прямо, что предлагает нам всем перейти на сторону Красной Армии и обещает всемерную поддержку. Не знаю, как мои товарищи, но я, признаться, опешил. А он, между тем, изобличил цели белого движения, поднявшего оружие вовсе не за Царя, как о том частенько говорилось, а за правительство, которое собирается посадить в России на своих штыках Антанта. Он владел убийственными фактами, хорошо разбирался  в обстановке, говорил убедительно, и вскоре мы серьёзно задумались над тем, кому служим. Не буду вдаваться в подробности. Скажу одно: убедил он нас. Мы решили все втроём покинуть белую армию и остаться с Россией. И вдруг, когда уже всё было готово к переходу, твой отец наотрез отказался идти с нами. Выяснилось, что он узнал о том, что его отец, старый боевой генерал, всю жизнь служивший России и отличившийся во многих походах и сражениях, убит карателями. Теремрин заявил, что не хочет переходить на сторону тех, кто убивает героев – защитников Отечества, ничем себя не запятнавших и не являвшихся эксплуататорами. «Между мною и этой властью лежит кровь моего отца», – сказал он, и мы ничего не могли возразить на это. Когда мы прощались, он сообщил нам имя организатора убийства, имя комиссара Вавъесера, сообщил, чтобы мы остерегались его и таких, как он. Мы ушли, а он остался. Больше мы о нём ничего не слышали.
       Комдив замолчал. Молчал и Теремрин, не зная, что сказать. Теперь он уже точно знал, что отец его воевал на стороне белых. А там уж, как судьба сложилась: либо голову сложил, либо оказался на чужбине.
      – Я не стал бы тебе говорить обо всём этом сейчас, сказал бы позже, когда пришло бы время. Но времени не осталось у меня самого, прибавил к сказанному комдив и откинулся на подушку.
       Теремрин приподнялся, чтобы позвать врача, но Овчаров потребовал, хоть и слабым, но не лишённым властности голосом:
       – Не спеши. Я тебе ещё не всё сказал. У меня к тебе большая просьба.
       – Слушаю вас, – молвил Теремрин.
       – Со мною здесь моя дочь, Людмила. Ну, а о горе моём, ты уже, наверное, слышал.
       – Так точно.
       – Остались у меня только Людмила, да сын мой старший, который сейчас кремлёвский курсант. На второй курс перешёл. Хотел я Людмилу к бабушке в Москву отправить, да вот видишь, какая незадача. Прошу тебя, пригляди за ней. Ты ж не чужой мне человек, ты сын моего друга кадета, а кадет кадету друг и брат. Хотел попросить Рославлева, но он примем дивизию. Не до того ему будет. Потому прошу тебя.
      – Обещаю, обещаю, что уберегу её от бед. А как выйдем к своим…
      – Отправь её в Москву, к бабушке.
      – Обещаю, – повторил Теремрин.
      – Вот теперь я могу умереть спокойно, – молвил генерал и попросил: - Позови её, пожалуйста.
      Когда Людмила подошла к отцу, тот тихо проговорил:
      – Доченька, это Николаша Теремрин, сын моего друга и брата по кадетскому корпусу. Вручаю ему твою судьбу.
       Комдив попытался приподняться, и дочь потянулась к нему. Потянулся и Теремрин вслед за ней, чтобы помочь генералу, который судорожно схватился за руку дочери, но в следующую минуту откинулся назад и как-то неестественно вытянулся. Рука Людмилы, выпущенная им, оказалась в руке Теремрина, словно Овчаров соединил их перед уходом своим в мир иной.
       Людмила заплакала, причём заплакала очень тихо. Видно, горе, обрушившееся на неё, не имело сил кричать громко. Недаром говорят, что только малая беда кричит – большая безмолвна.
       Похоронили генерала в том же лесу, обозначив на карте место захоронения. Никто тогда не знал, когда удастся снова прийти к этой могиле. Но верили все, что такое время наступит. Когда отошли от могилы, Рославлев сказал Теремрину:
       – Принимайте полк. Вы знаете, что мой заместитель так и не успел вернуться из отпуска, наверняка, уже получил новое назначение. Начальник штаба погиб. Я всегда помогу советом.
      – Есть принять полк, – ответил Теремрин.
      Собственно, в полку к тому времени осталось людей не более, чем положено по штату для батальона. Но пока цело Боевое Знамя, полк жив!
      Дивизия продолжила путь на восток, и с каждым километром становилось всё яснее, что война пришла на Русскую Землю всерьёз и надолго. Рославлев вёл дивизию по земле, ставшей вражеским тылом, к фронту, а фронт откатывался на восток. Выйти к своим удалось лишь тогда, когда фронт остановился под Смоленском. Рославлев обещал, что непременно отправит Теремрина в командировку проводить в Москву дочь комдива, но сам был серьёзно ранен в бою, когда прорывались через вражеский передний край. Без него Теремрина никто не отпустил. Позволили проводить Людмилу лишь до ближайшей железнодорожной станции, с которой ходили ещё поезда в Москву. Из уважения к погибшему генералу Рославлеву даже автомобиль дали.
       С тревогой сажал Теремрин Людмилу в поезд. Сколько дней и ночей они были рядом каждую свободную минутку, а вот обнялись и поцеловались впервые на перроне перед посадкой в поезд. Тогда же Теремрин признался, что полюбил её сразу, однажды и навсегда, полюбил, когда увидел у палатки медсанбата. Людмила, потупившись, призналась, что и в её девичьем сердце вспыхнула любовь, если и не в тот горестный для неё день, то буквально в первые дни знакомства. Вернувшись в расположение, Теремрин узнал, что дивизию направляют на переформирование.
       – Не в Москву ли? – спросил он с надеждой.
       Отправляли не в Москву, и отправляли в основном комсостав, необходимый для приёма нового пополнения, а всех боеспособных бойцов вливали в другие части и соединения, подходившие к фронту. Готовилось что-то важное, и Теремрину не хотелось в тыл, хотелось принять участие в этом важном и значительном.
       Помог случай. Когда прибыли на железнодорожную станцию для отправки в тыл, там разгружалась танковая бригада. Теремрин с восхищением наблюдал за тем, как осторожно съезжали с платформ новенькие тридцатьчетвёрки. И вдруг его окликнули. Руководил разгрузкой полковник с очень знакомым лицом.
       – Теремрин, неужели ты?! – воскликнул полковник. 
       Теремрин узнал в нём бывшего командира танкового батальона, того самого батальона, рядом с которым била на Халхин-Голе японцев его стрелковая рота. Они обнялись, и полковник стал расспрашивать о службе. Узнав, что Теремрин прибыл в дивизию после окончания академии, воскликнул:
      – А у меня как раз одного комбата нет. Погиб при воздушном налёте. Идёшь ко мне?
       – Я ж не танкист? Но, если берёте, с удовольствием.
       Полковник тут же связался с каким-то своим высоким начальством. Разрешение было получено. Так Теремрин стал танкистом. После первого ранения в бригаду к бывшему своему сослуживцу вернуться не смог, потому что она погибла под Вязьмой в котле, но зато попал после выписки в танковую бригаду Катукова, которая вскоре отличилась под Мценском, остановив танковую армаду Гудериана, насчитывавшую более шестисот танков. В бригаде Катукова было всего сорок танков. Сорок против шестисот! Хорошая школа для танкиста. Затем снова ранение и новое назначение. Бог миловал. Ранения, хоть и выводили из строя, но были не слишком тяжёлыми и позволяли вернуться в строй.
        Все эти долгие месяцы его согревала любовь к Людмиле. Было трудно, было горько от потерь, горько оттого, что приходилось оставлять врагу всё новые и новые города, деревни, сёла, но вера в будущее, вера в светлое будущее страны и своё грядущее счастье помогала выдерживать любые испытания. И вот словно всё оборвалось внутри – в его душу ворвалось личное горе, горе, осознание которого приходило постепенно, делая его ещё более жестоким, непереносимым.
       За воспоминаниями Теремрин не заметил, как перевалило за полночь. Комбриг вернул в действительность:
       – Что нового, капитан? – спросил он.
       Теремрин встал и доложил, что всё спокойно.
       – Ну, так иди, отдохни.
       Теремрин не думал, что сумеет заснуть, но и разговаривать сейчас ни с кем не хотелось. Он отправился в соседний класс, где отдыхали офицеры батальона, расположившись на сдвинутых стульях, лавках, а то и просто на полу. Ложиться не стал. Сел на стул в уголке, вытянул ноги и не заметил, как задремал. Показалось, что едва смежил веки, как прозвучала команда:
      – Командиры батальонов, к комбригу!
        Командир бригады стоял всё перед тем же столом, на котором была расстелена та же карта. Теремрин сразу заметил, что на ней появились новые тактические обозначения.
       – В районе Химок осложнилась обстановка. Нам приказано быть в готовности к выдвижению. В авангард назначаю батальон Теремрина. Готовность к выдвижению восемь ноль-ноль.
      Утро 30 ноября выдалось хмурым и облачным. Мороз несколько отпустил, но появилась изморозь, неприятно щекотавшая лицо, пощипывающая за щеки. Медленно тянулись минуты ожидания. Теремрин догадывался, что где-то наверху тянут с вводом в бой не случайно, что бригада нужна для чего-то важнейшего – он надеялся, что она нужна для контрнаступления. Пока железнодорожные составы с бригадой шли к Москве, он не мог не заметить и других эшелонов, тоже спешивших к фронту.
       Приказ поступил как всегда неожиданно. Взревели мощные танковые двигатели, и сизый дымок, окутав школьный двор, поплыл между стволами деревьев парка. Теремрин скомандовал:
      – Вперёд! – и его танк первым вышел на московские улицы.
       Маршрут пролегал мимо той воронки, потрясшей накануне его воображение. Теремрин намеренно отвернулся, а потому не заметил на улице, возле забора, огораживающего воронку, вездеход с красным крестом на борту и фигурку девушки возле него.

        Николай Теремрин не знал, что Людмила Овчарова покинула Москву два месяца назад, сразу после ускоренного выпуска из 2-го Московского медицинского института. 25 сентября, после окончания выпускных экзаменов, молодых врачей собрали в Центральном Доме Красной Армии. Людмила с нескрываемой завистью смотрела на выпускников военного факультета. Они были в новенькой офицерской форме со знаками военных врачей в петлицах. Но и мальчишки лечебного факультета тоже должны были вот-вот надеть форму. 28 сентября состоялось распределение.
         – Прошу направить меня на фронт! – твёрдо сказала Людмила, когда подошла её очередь предстать перед комиссией.
         Военврач 1 ранга, возглавлявший военный факультет, возразил:
         – На фронт посылаем, в первую очередь, мужчин. Вам, как отличнице, предоставляем право выбора тылового госпиталя.
         – Прошу отправить на фронт! – повторила Людмила. – Мои мама и младший братишка погибли в первый день. Их расстреляли немецкие танки. Мой отец, командир стрелковой дивизии генерал-майор Овчаров был смертельно ранен, когда выводил дивизию из окружения. Прошу направить меня на фронт!
       Весь этот небольшой монолог она произнесла с такою убеждённостью в своей правоте, что никто из комиссии не возразил ни слова.
        – Прошу также учесть, что я занималась в аэроклубе и имею разряд по парашютному спорту.
         – Так её надо направить в воздушно-десантный корпус вместе с группой Миши Гулякина, – предложил военврач 1 ранга, сраженный прямотою и настойчивостью Людмилы Овчаровой.
        – В Первый воздушно-десантный? – переспросил кто-то из членов комиссии? Но там предстоят действия в тылу врага…
       – Я имею опыт медицинского обеспечения таких действий, – сказала Людмила. – Я работала в медсанбате дивизии, когда мы выходили из окружения.
       – Не возражаю, – сказал военврач 1 ранга.
       Решение было принято, и в тот же вечер Людмила написала Теремрину о том, что скоро будет на фронте. Она не знала, что это письмо не дойдёт до него, потому что во время неудачной контратаки его танк будет подбит и сгорит на глазах у всех на нейтральной полосе. Никто в бригаде, которая спустя час после контратаки будет переброшена на другой участок фронта, не узнает, что за минуту до взрыва боеприпасов в танке, механик-водитель, сам серьёзно раненый, успеет вытащить Теремрина и укрыться с ним в ближайшей воронке. Они дотемна пролежат там, едва перевязав раны, а затем доползут до своих. Причём Теремрин потеряет много крови, и в ближайший медсанбат его доставят без сознания. А потому будет госпиталь, находясь в котором он узнает о гибели бригады в окружении под Вязьмой.
       Но ещё до трагедии под Вязьмой, сослуживцы Теремрина, получив адресованное ему Людмилой письмо, ответят ей и сообщат о его гибели. Это письмо придёт перед самым отъездом, буквально на следующий день после письма, отравленного ею.
        А вскоре была дорога в Ульяновск, в районе которого формировались воздушно-десантные корпуса. Но до отправки на фронт было ещё далёко. Её ждали два месяца напряжённой учебы, сопровождавшиеся первой практикой, ибо военврач всегда в бою.
        Лишь в конце ноября корпус был переброшен под Москву. Людмила очень беспокоилась, не получая весточек от бабушки. От Теремрина она писем уже не ждала…
       Когда начальника медицинской службы корпуса вызвали по каким-то делам в Москву, она попросила взять её с собой. Хотела хоть что-то узнать о судьбе бабушки. Как было отказать!? Много, слишком много выпало горя на долю этой девушки. В Москву прибыли рано утром, и все дела решили ещё до полудня. Вот тогда и попросила она заехать к бабушке. Огромная воронка на месте дома поразила её громом.
       Она долго стояла у забора, через щели в котором была видна воронка, запорошённая снегом. Неожиданно на улице показались танки. Они шли колонной, сотрясая землю и выпуская сизые дымы из глушителей. Слёзы сами покатились из глаз. Она ещё не успела оплакать маму с братиком, как ушёл из жизни отец, не успела оплакать его, пришло известие о гибели Теремрина. А теперь вот бабушка…
       Колонна танков прошла, а она стояла, не чувствуя холода, пока начмед не позвал её осторожно, напомнив, что пора ехать в корпус.      

       А капитан Теремрин, живой и невредимый, промчавшись мимо своей возлюбленной, вёл батальон по маршруту, выложенному жирной линией на рабочей карте: Ховрино, поворот налево, – Речной вокзал, поворот вправо, – Химкинский мост и далее только номер квадрата.
       По уставу положено было выслать вперёд головную походную заставу или, по крайней мере, дозорную машину. Но колонна шла по Москве. Какие уж тут походные охранения?! Теремрин не отказал себе в удовольствие пройти по пустынным столичным улицам в головном танке. Редкие прохожие встречались на улице. Но все они без исключения останавливались и, глядя на танки, махали руками, провожая в бой. Теремрин подумал, что ведь и Людмила, если бы не жестокая вражеская бомба, могла быть сейчас среди этих прохожих, и она бы могла провожать его с надеждою и любовью в милом девичьем взоре.
        Впереди показался шпиль Речного вокзала. Укрытый маскировочными сетями, он угадывался с трудом. Далее маршрут пролегал по Ленинградскому шоссе к Химкинскому мосту, выделяющемуся огромными металлически конструкциями. Когда танк вышел на шоссе и, скрежетнув по асфальту приторможенной левой гусеницей, повернул на север, Теремрин обернулся и залюбовался колонной бригады. Выкрашенные в белый цвет танки шли ровным строем с равными дистанциями.
       И вдруг! Сначала это показалось невероятным. Возле здания Речного вокзала он увидел несколько мотоциклов, вокруг которых метались люди в ненавистных шинелях. Впереди, в направлении Химок, шоссе было пустынным, а здесь, слева по ходу движения бригады, оказались гитлеровцы. Теремрин поставил тумблер радиостанции на передачу:
      – «Мценск – один», Я – «Мценск». Слева разведгруппа противника. Уничтожить!
       Первая танковая рота вырвалась из колонны авангарда и, развернувшись в боевую линию, понеслась на противника. Кто-то из гитлеровцев успел занять места в мотоциклах, кто-то уже заводил их, но было поздно – карающий меч высшего правосудия обрушился на тех, кто дерзнул ступить на Священную Московскую Землю.
      
       Ровное как стрела шоссе, поражавшее безлюдностью, вело к мосту. Впереди ширился, нарастая, шум боя. Бой шёл в нескольких километрах впереди, видимо, на подступах к Химкам. Откуда взялась эта разведгруппа, выяснять было некогда. Теремрин доложил командиру бригады об её уничтожении. Комбриг приказал идти вперёд, на Химки.
      Марш, хоть и продолжался пока по Московским улицам, переходил в новую стадию. В боевом уставе он именовался маршем в предвидении встречного боя с противником. Теремрин назначил походное охранение. Он не стал выделять роту в головную походную заставу, он принял решение идти во главе батальона, пустив вперёд лишь дозорный танк, командовал которым молодой, бойкий лейтенант Василий Ярый.
       «Вперёд!» – скомандовал Теремрин, спустился в башню и, захлопнув люк, прильнул к окулярам прибора наблюдения.
      Дозорный танк первым вылетел на мост, и в шлемофонах послышался голос лейтенанта Ярого:
      – «Мценск» Я – «Мценск – четвёртый». Противник прямо. Мотоциклисты, – и прибавил, видимо, не имея возможности сосчитать? – Много.
       Теремрин приказал увеличить скорость, стремясь догнать дозорный танк, не дать ему оказаться одному. Он знал, что лейтенант Ярый стремится сейчас упредить противника в занятии выгодного рубежа, не дать ему пересечь мост и закрепиться на Московском берегу.
       Вот и мост. Танк сходу ворвался на него, и Теремрин увидел прямо перед самой мчавшиеся навстречу мотоциклы. Дозорный танк уже давил их гусеницами. Теремрин приказал механику-водителю двигаться уступом по отношению к дозорному танку и ударил из башенного пулемёта по мотоциклистам. Идущие за ним танки последовали примеру. Мотоциклистов было много. Встреча с русскими танками для них явилась полной неожиданностью. Засверкали огоньки на дульных срезах пулемётов, установленных в люльках. В башенный перескоп, приближающий предметы, Теремрин разглядел физиономии, самодовольные ухмылки на которых быстро сменились ужасом.
       – Делай, как я! – скомандовал он своему батальону и приказал водителю: – Дави гадов!
       Заработал курсовой пулемет, Теремрин прильнул к прицелу башенного пулемёта. Через минуту он отчётливо услышал скрежет металла под гусеницами. Это уходили под могучий корпус тридцатьчетвёрки один за другим вражеские мотоциклы, превращаясь в груды бесформенного металла. Танк Теремрина продолжал мчаться впереди колонны батальона. В пылу боя комбат презрел опасность, позабыв о ней. По всем правилам он должен был пропустить вперёд танковые роты и руководить боем с Московского берега. Впрочем, в то время не так много было танков в батальонах, а тем более в ротах, чтобы командиры могли позволить себе не участвовать в боях наравне со всеми. Да, и можно ли  было удержаться Теремрину, если перед глазами возникла давняя трагедия 22 июня, которую он представил себе по рассказам Людмилы. Некоторые мотоциклисты пытались прижаться к бордюру, но их доставали очередями идущие следом тридцатьчетвёрки, давя и круша тех, кто увильнул от головного танка. Танки шли уступом, словно поливочные машины, не желавшие оставлять даже капельки грязи на обрабатываемой поверхности шоссе. Те мотоциклисты, которые ещё не успели заехать на мост, сворачивали в сторону, в снег, и Теремрин, повернув башню, ударил по ним осколочными снарядами. А гусеницы его танка и танков, идущих следом, продолжали перемалывать врага, отчаянные вопли которого, казалось, доносились сквозь рев двигателей и треск пулеметных очередей.
      «Нет и не будет вам пощады!» – думал Теремрин во все возрастающей ярости, благородной ярости защитника Земли Русской. Душу наполнило негодование оттого, что эти нелюди посмели не только ступить на священную Русскую землю, они посмели ступить на священную Землю Матушки городов Русских, Матушки-Москвы.
       «Сколько же их?! – попытался прикинуть Теремрин. – Пожалуй, не меньше батальона».
       Это уже потом ему стало известно, что не ошибся, что к Химкинскому мосту прорвался гитлеровский разведывательный батальон, неведомым образом просочившийся через брешь в переднем крае обороны. Батальон был уничтожен полностью. Ни одного мотоцикла, ни одного уцелевшего солдата не осталось после того скоротечного боя. Они погибли страшной смертью, они понесли достойное возмездие за свою чрезмерную наглость, ибо ступили на Землю гостеприимной Москвы, как незваные гости, как разбойники, как лишенные человеческих качеств нелюди.
       Теремрин доложил командиру бригады о разгроме гитлеровского авангарда. Командир бригады приказал закрепиться на достигнутом рубеже, и танки приняли боевой порядок, развернувшись в линию за мостом. Вся танковая бригада следовала за авангардом, добивая остатки врага, превращенного в мусор батальоном Теремрина.
        Выбрав удобную для ведения огня позицию за боевой линией своего батальона, Теремрин открыл люк, выбрался из башни и спрыгнул на землю. Гусеницы были красными от вражеской крови и останков тел, застрявших между траками. Механик-водитель ломом выколачивал искорёженные обломки мотоциклов и смердящие ошмётки нелюдей, ещё несколько минут назад мнивших себя победителями, и мечтавших превратить москвичей в то месиво, в которые Промыслом Божьим превратились сами. Они планировали затопить Москву, но той части из них, что не была раздавлена, пришлось рухнуть с высокого моста на лёд канала имени Москвы и превратиться в закоченелые мумии, подлежащие сбросу в нечистоты.
       Перед глазами у Теремрина снова возникла та страшная воронка, но теперь к горькому отчаянию прибавилось чувство удовлетворения. Несколько минут назад он с яростью взирал на то, как иные из хвалёных завоевателей, в ужасе поднимали руки вверх и их раскрытые пасти извергали, очевидно, вопли о пощаде. Но бой был слишком скоротечен, чтобы позволить себе остановиться и отделить тех, кто ещё продолжал стрелять или пытался вытащить для броска противотанковую гранату, от тех кто решил сдаться. Не время и не место было проявлять милосердие, ибо милосердие на границе Москвы, которую стремились пересечь эти нелюди, рвавшиеся к ней уже полгода от западных границ Дома пресвятой Богородицы, могло оказаться преступным. Ведь прорыв на Московские улицы разведывательного батальона был опасен не столько самими боевыми возможностями этого батальона, сколько самим фактом прорыва, способного ещё воодушевить гитлеровцев. Иногда моральный фактов имеет грандиозное значение. Для характеристики немецких солдат далеко не всегда подходит определение «хваленые», «горе-воины» и так далее, ибо немецкие солдаты, в отличие от американского, французского и английского подобия солдат, были всё-таки солдатами, хоть и чудовищами в плане моральном и духовном. Европейцы слишком подвержены стадным инстинктам, инстинктам толпы, инстинктам демоса, то есть плебса, а потому стада их легко подпадают под влияние либо психически больных, либо звероподобных слуг антихристовых, всяких там гитлеров и бонапартов. Понукаемые этими ублюдками, они идут, порою, на дикие, не укладывающиеся в нормы человеческой морали преступления. Они идут на эти преступления ради эфемерных целей, ни разу ещё в истории человечества захватчиками недостигнутых, или достижимых на очень короткое время, после которого неизбежно наступает возмездие.
        Рядом с танком Теремрина остановился танк командира бригады. Комбриг подошёл и сказал одобрительно:
        – Хорошо ты их причесал, Теремрин, молодец, слов нет, какой молодец. Пленных много?
        – Ни одного.
        – Что, или не сдавались? – удивился комбриг.
        – Где там сдаваться? Всё произошло в мгновение. Мы не могли остановиться ни  на минуту, ведь позади – Москва.
        Но в этот момент показались несколько красноармейцев, которые вели двух гитлеровцев – офицера и солдата.
        – Где вы их нашли? – спросил Теремрин.
        – Да под мостом сховались, – доложил бойкий сержант из взвода обеспечения. – Хитрецы. Вовремя сховались. Они из броневичка, который товарищ капитан раздавил.
        Действительно, уже на химкинской стороне канала танк Теремрина опрокинул и сбросил в кювет штабной бронетранспортёр.
        – Кто вы? – спросил комбриг у офицера.
 Переводчик уточнил вопрос:
       – Ihre name und vorname? Ire dinstag?
       Тот молчал, не желая назвать ни имени, ни фамилии, ни должности.
Его обыскали.
       – Командир мотоциклетного батальона, – доложил переводчик. – Гауптман Клюгер.
       – А это что ещё у вас? – поинтересовался Теремрин.
       Он обратил внимание на листок бумаги, который держал в руках переводчик.
        – Вроде как письмо какой-то Эльзе.
        Гауптман рванулся к переводчику, что-то выкрикнув.
       – Ругается, – сказал тот. – Говорит, что я не имею права читать чужие письма.
       – Переведи ему, что он, перейдя наши границы, лишил себя всяких прав.
 Спроси, какое право он имеет нести смерть и разрушения народу, который ничего плохого не сделал его стране, – сказал Теремрин и с усмешкой прибавил: – А это уже не его письмо, а документ эпохи. А если будет кидаться на наших командиров, расстреляем здесь. Я лично с удовольствием пущу ему пулю в лоб.
         Немец успокоился, с опаской поглядев на Теремрина.
         – А ну ка почитай нам, что пишет этот захватчик.
          – Дорогая Эльза, – начал переводчик, –  Командир дивизии удостоил меня чести первым войти в Москву, действуя в авангарде. Через час мы наносим русским последний удар. Я видел тяжелые орудия, которые устанавливали на позициях. Уже вечером они сокрушат Кремль. И вся красная Москва станет красной от крови, прежде чем исчезнуть под водой, как того желает наш фюрер. Это конец Эльза. Это конец. Москва у наших ног. Русские потеряли право на жизнь на этой земле. Завтра утром я напишу тебя из Москвы, с Красной площади. Это конец!.., – переводчик сделал паузы и прибавил: – Дальше читать не буду, дальше он пишет всякие там  “Chail” в адрес своего вонючего фюрера.
       Некоторое время все молчали, потрясённые услышанным. Наконец, сержант, захвативший пленного, не стесняясь командиров, грубо выругался и сказал:
       – Ах ты… зараза, надо было тебя там, под мостом пришить. А то ведь теперь эта гнида жить будет.
       – Бог рассудит, – сказал пожилой красноармеец. – Нешто мы нелюди какие с безоружными то воевать. Лежачего не бьют.
       – Он бы не поглядел, с оружием ты или без оружия, если б на его месте оказался.
       Комбриг и Теремрин с интересом прислушивались красноармейцев. Теремрин хотел что-то сказать от себя, но комбриг незаметным жестом остановил его и шепнул:
        – Послушай. Мы должны постоянно прислушиваться к тому, что говорят и о чём думают наши подчинённые. Их гнев справедлив.
        – А ведь в одном прав этот гауптман, – с усмешкой ответил Теремрин. – Прав в том, что конец, да вот только не нам, а им конец. Так я говорю? А ну переведи, – обратился он к переводчику.
        И, дождавшись перевода, велел спросить у пленного, какими силами располагает гитлеровское командование на этом направлении, то есть, если разведывательный батальона составлял передовой отряд, какова численность главных сил, следовавших за ним.
        Немец что-то ответил, и переводчик сообщил, что, по словам гауптмана, за ним идёт несметное количество танков, которые через час будут в Москве.
        – Ладно, уведите его. Ничего не добиться. Он мало что знает, ведь обстановка меняется быстро, – сказал командир бригады и поинтересовался у Теремрина: – Что  установила наша разведка?
        – Да вот они и сами, – молвил Теремрин, указывая на бронетранспортер, возвратившийся из разведки.
        От него уже спешил старший лейтенант.
        И в этот самый момент появились два мессершмитта. Они пронеслись низко над дорогой, поливая её огнём из пулемётов, и сделав боевой разворот, зашли для новой атаки.
        – Воздух! Всем в укрытия! – приказал командир бригады под стрекот зенитных пулемётов.
        Комбриг и Теремрин зашли за броню танка и присели, скрываясь за нею от пулемётного огня.
        Гул авиационных моторов смешался с треском пулемётов, пули забарабанили по броне, близ дороги грохнули разрывы бомб, но на выходе из атаки вражеские мессершмитты были атакованы нашими истребителями, и один сразу, перевернувшись, рухнул на лёд канала, пробив его и уйдя под воду… Когда дым рассеялся, Теремрин увидел распластавшихся на снегу шагах в пятидесяти пленных. То ли они были сражены своими же стервятниками, толи их подстрелили при попытке к бегству, которую они предприняли, воспользовавшись налётом. Сержант и пожилой красноармеец, конвоировавшие их, оказались невредимы. Сержант подошёл и сокрушенно проговорил:
       – Вон как, не довелось, значит, их отконвоировать.
       – Возмездие свершилось, – сказал Теремрин. – Что там, впереди? – спросил он у подошедшего, наконец, разведчика, тоже вынужденного укрываться от налёта.
       – Главные силы врага остановлены подошедшими резервами. Этот батальон успел прорваться чудом.
       – Товарищ полковник, – послышался голос радиста командирского танка. – Вас вызывает «Сокол».
       «Сокол» был позывной старшего начальника, в подчинении которого находилась бригада. Комбриг скрылся в башне танка, а через минуту приказал собрать командиров батальонов.
       – Нам приказано вернуться в район сосредоточения, – сообщил он.
       – Как же так?! – воскликнул Теремрин. – Впереди – бой, впереди гибнут наши товарищи.
       – Выполняйте приказ! – отрезал комбриг. – Настанет и наш час. И будьте уверены, капитан, настанет скоро.
       Теремрин легко забрался на броню и прежде чем спуститься в башню, снова посмотрел на распластанные на снегу тела пленных и вспомнил слова пожилого красноармейца о том, что возмездие свершилось. И вдруг он подумал о том, что к свершившемуся подходит слово, которое любила повторять его мама в каких-то необычных случаях. Это слово, загадочное и возвышенное, нравилось Теремрину. Он прошептал про себя: «Знамение! Может, это действительно было Знамение. Знамение свыше!» И подумал: «Ведь то, что поставлена точка в наглой вылазке врага, не случайно. Не случайно и то, что я встретился с мотоциклетным батальоном не на московском берегу канала, где он мог развернуться в боевой порядок и развернуть противотанковые орудия. Не случайно и то, что встреча произошла не на этом берегу, где у врага была свобода манёвра, а именно на мосту, где танки, словно уборочные машины, сгребли с дороги всю нечисть и сбросили её с лица Земли Русской. И вот уже последние остатки этой банды ликвидированы, причем, по какому-то Промыслу, ликвидированы самими гитлеровцами. Не должно было остаться в живых ни единого наглеца из той банды, что дерзнула ступить на священную Московскую землю».
       Уже закрыв люк и дав команду «Вперёд!», он вспомнил о том, что другие банды, в другие века – польская в 1612 году и французская в 1812 году, тоже почти полностью погибли на московской земле. Да, их наказали Русские герои, но воздаяние было совершено жёстко и праведно – поляки съели всех коней, всех ворон, и принуждены были поедать трупы. Французы ограничились животными, не дойдя до людоедства, но немногие, очень вернулись из того грабительского похода на Русскую Землю. Более шестисот тысяч перешли границу России на Немане в 1812 году, а затем, вплоть до Бородинского сражения и оккупации Москвы, пополнения непрерывно шли из Франции и, по оценкам разных исследователей, общее число неприятелей, пересекших рубежи России, составило около миллиона человек. Назад вернулось не более двадцати тысяч. Около миллиона захватчиков перемолола Русская Земля с её несгибаемым и непобедимым народом.
      Знамение! Разве не знамение то, что случилось сегодня на мосту? Именно ему, Николаю Теремрину, сыну Русского офицера, беспощадно бившего врага в годы Первой мировой, потомку целой нескончаемой династии воинов, берущей начало с незапамятных времён, выпало остановить дерзкое посягательство новых тевтонов на священную Московскую землю? Несколько жутких минут, которые он провёл накануне, замерев на краю воронки от тевтонской авиабомбы, испепелили остатки представления о тех, кто пришёл на Русскую землю, как о некотором подобии людей. Нет, это были не люди, а нелюди, и место их поганым останкам не на земле, а под землей, а душам – в преисподней.
        Те дни были едва ли не самыми тяжелыми в ходе Великой Московской битвы. Пройдут годы, и бывший начальник отдела печати германского министерства иностранных дел Пауль Шмидт напишет в книге «Предприятие Барбаросса», изданной в 1963 году: «В Горках, Катюшках и Красной Поляне… почти в 16 километрах от Москвы вели ожесточённые бои солдаты 2-й венской танковой дивизии… Через стереотрубу с крыши крестьянского дома… майор Бук мог наблюдать жизнь на улицах Москвы. В непосредственной близости лежало всё. Но захватить его было невозможно…». Невозможно было захватить, несмотря на то, что гитлеровцы имели двойное превосходство в живой силе, полуторное в танках, двух с половиной кратное в артиллерии.
        Наступала заключительная фаза оборонительного этапа Битвы за Москву. В те дни Сталин был особенно скуп на резервы, ибо помнил прописную истину, озвученную Кутузовым, чей портрет с первых дней войны висел в его кабинете, о том, что полководец, не израсходовавший свой резерв, ещё не побеждён. Сталин, как никто другой, изучал ход и исход великих походов и сражений прошлого. Знал он и истинную причину, по которой генерал-фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов вынужден был после Бородинского сражения принять решение на отход, а затем и на оставление Москвы. Это случилось потому, что он был лишён резервов: стратегических, из-за их несвоевременной подготовки и опоздания к Бородинской битве, и оперативно-тактических, из-за предательского вмешательства остзейского «ловца счастья и чинов» барона Беннигсена в его замысел накануне сражения. Именно Беннигсен самовольно вывел из Утицкого леса резерв, предназначенный для окончательного разгрома наполеоновской банды.
       Вот  и объяснение, почему Сталин во время первого, оборонительного этапа Битвы за Москву столь ревностно оберегал все резервы до единого, оберегал так, что, порою, как свидетельствуют документы, распоряжался не только дивизиями и полками, но даже батальонами и ротами. Вот объяснение, почему он подтягивал эти резервы к Москве в обстановке строжайшей секретности. Об их количестве, сроках прибытия и районах сосредоточения знали только особо доверенные сотрудники Ставки. О них не знали даже командующие фронтами, а потому не мог Сталин звонить Жукову и не задавать ему вопрос «как коммунист коммунисту» удастся ли удержать Москву? Такой вопрос мог задать, скорее, сам Жуков, поскольку только Сталин, владея всей обстановкой, на всех фронтах, знал на него ответ. О том пресловутом разговоре, когда Сталин, якобы, задавал такой вопрос Жукову, никто кроме самого Жукова не слышал. Он рассказал о нём в своей книги уже через много лет после смерти Сталина.
         А вот в воспоминаниях бывшего командующего войсками Московского военного округа генерал-полковника П.Артемьева значится совсем другое: «Когда нависла угроза над Москвой, все мы не были уверены в успехе наших войск. Тут и Жуков не выдержал. Он позвонил Сталину и попросил разрешения перенести свой штаб из Перхушкова на Белорусский вокзал. Сталин ответил: «Если вы попятитесь на Белорусский вокзал, я займу ваше место».
      Обстановка накалялась с каждым днём. 30 ноября ночью на Воробьевых горах и в Нескучном саду были высажены немецкие десанты, задача которых состояла в том, чтобы выкрасть Сталина. Десанты были уничтожены.
       Поведав о многотрудной године сорок первого, Николай Алексеевич хотел как-то подытожить рассказ, но в это время зазвонил телефон.
       – Это наверняка Дмитрий! – оживлённо проговорил он, снимая трубку.



               
      



                ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

       Дома Теремрина встретили сын Александр и дочь Даша. Водитель, присланный за ним в госпиталь командиром автобазы по поручению Световитова, и солдат, выделенный ему в помощь, усадили Теремрина в кресло, поставили рядом коляску и, попрощавшись, ушли. Даша уже у лифта догнала их, чтобы угостить яблоками грушами. Жена Теремрина с работы ещё не вернулась.
       Дети часто навещали в госпитале, а потому к встрече отца отнеслись спокойно. Даша отправила брата в магазин за продуктами, а сама пошла на кухню готовить обед. Теремрин же подкатился к своему письменному столу, взял трубку и набрал номер отца.
       – Я дома, – объявил он. – Так что жду вас в гости.
       – Выезжаем! – сказал отец.
       Следующий звонок он сделал Данникову. Проговорили довольно долго. Теремрин поблагодарил за помощь, рассказал о самочувствии.
        Да он, наконец, был дома. Даже не очень верилось в это. Всё произошло сумбурно. Он уже с утра был готов к выписке. Но шло время, а обещанной машины всё не было и не было. Ирина, которая в этот день пришла очень рано, отправилась узнать, в чём дело. И узнала… Дежурная медсестра сказала, что выделенная непосредственно Теремрину машина где-то застряла и его отправят на другой, вместе с безнадёжным больным, которого выписывают домой именно по причине безнадёжности.
        Ирина сочла, что это уж слишком. Но что делать? И тогда она вспомнила, что Световитов дал ей на всякий случай свой телефон. Мало ли что могло понадобиться Теремрину, который сам ведь за себя никогда не попросит. Она позвонила, объяснила ситуацию, ну и всё решилось очень быстро и удачно. Правда, ей пришлось выйти у ближайшей к дому станции метро. Она не могла проводить Теремрина даже до подъезда, не говоря уже о квартире.
       Ирина не знала о планах Кати, да ведь и Теремрин не ведал о них.
       И вот он дома… А дома, как говорят, и стены помогают. Правда, пока лежал в госпитале, жена сделала некоторые перестановки. Его письменный стол был вынесен из кабинета и поставлен в проходной комнате. Ну а комната отдана кому-то из детей. Кому, Теремрин пока не установил, да и неважно это для него было. Он стиснул зубы, понимая, что это далеко не последний из «сюрпризов», которые наверняка ожидают его в теперешнем незавидном положении.
       Накануне Владимир Александрович зашёл попрощаться и пожелать скорейшего выздоровления в домашних условиях. Тогда-то он и объявил, что выписывает с некоторой тревогой. Теремрин удивился, и Владимир Александрович пояснил причину этой тревоги. Желательно было бы полежать в госпитале до того момента, когда можно попытаться встать на ноги.
       – А сейчас разве нельзя делать такие попытки? – спросил Теремрин.
       – Ни в коем случае! – твёрдо сказал Владимир Александрович, – Можно навредить себе… Можно разрушить всё, чего мы с таким трудном достигли… Вот поэтому было бы спокойнее держать такого больного здесь… Но я понимаю, что есть предел человеческих возможностей, что сама госпитальная обстановка после определённого времени начинает действовать отрицательно.
       – А когда же можно всё-таки попытаться встать на ноги? – не унимался Теремрин.
       – Нужно ещё немного подождать… Время в данном случае – лекарь! Через месячишко-другой осмотрим рану, ну а потом уже решать. Думаю, что мы сами подъедем для осмотра… Всё-таки больной-то – несостоявшийся мой зять! – с улыбкой прибавил Владимир Александрович.
       Теремрину очень хотелось попытаться встать сейчас же, немедленно, но он не решился сделать это.
       Вскоре в дверь позвонили, Даша поспешила открывать, и из прихожей послышались голоса отца и деда.
       Через минуту они уже были в комнате. Теремрин поочерёдно обнялся с дедом и отцом. Пока Даша накрывала на стол, разговорились.
       – Должен сказать, – начал Алексей Николаевич, – что есть и ещё одна цель моей поездки, о которой я решил сказать после того, как выпишется Дмитрий.
       – Поездка в Спасское! – сказал Дмитрий Теремрин.
       – Это само собой! – заметил Алексей Николаевич, – И поездка тоже таит немало сюрпризов. Но у меня есть и ещё одна задача. Меня очень интересует судьба нашего великого писателя Михаила Александровича Шолохова.
       – Что же ты раньше не сказал, – вставил Николай Алексеевич. – У меня дома столько книг и самого Шолохова и о нём.
       – Официальные книги меня не интересуют. Их и за рубежом достаточно. Они не дают ответа на главный вопрос – вопрос о происхождении писателя, – пояснил Алексей Николаевич. – Ведь даже за пределами России не утихают споры о том, как мог совсем ещё молодой человек написать великий роман «Тихий Дон». Официально считается, что первую книгу романа-эпопеи он создал в двадцать два года. Возможно ли это?
       – В двадцать два года написать такое произведение практически невозможно, – решительно заявил Дмитрий Теремрин. – Но сразу хочу сказать: домыслы всякие о том, что роман написан не Шолоховым, а кем-то другим, бессовестны. Это попытка опорочить величайшего русского писателя!
       – Ты сам себе противоречишь, – сказал Николай Алексеевич. – В двадцать два года написать невозможно, но, тем не менее, написал именно он! Ты знаешь, что я с большим уважением относился к Михаилу Александровичу, знаешь, что был знаком с ним… Мало того, это именно он сказал мне однажды, что бы я отдал тебя в кадеты… Так и сказал, а потом поправился. Посоветовал определить в суворовское военное училище.
       – Так ты знал Шолохова? – с нескрываемым интересом спросил у сына Алексей Николаевич.
       – Да, представь, отец! Причём, познакомились мы при весьма странных обстоятельствах. Это случилось после того, как я попал в весьма щекотливую ситуацию – осудил в выступлении на партийной конференции действия политического руководства за то, что во время венгерских событий пятьдесят шестого года нашим солдатам намеренно не выдавали боеприпасы, делая их лёгкой добычей до зубов вооружённых бандитов, снабжаемых западными странами. Тогда едва всё обошлось. А тут ещё события в Новочеркасске. Тут я попытался доказать, что не армейский подразделения вели огонь по безоружным работам, а наёмники с чердака обкома. Это в хрущёвские времена могло окончиться отправкой в сумасшедший дом… В лучшем случае. Лишился я должности командира дивизии, собирались исключить из партии. И тут меня разыскал по телефону литературный секретарь Шолохова. Выяснив, по-видимому, что я тот, кто нужен, он передал трубку писателю. Михаил Александрович задал несколько вопросов обо мне самом, потом об отце, то есть тебе, – Николай Алексеевич повернулся к отцу и продолжил: – Его интересовало, учился ли мой отец, то есть ты в Воронежском Михайловском кадетском корпусе. Я ответил, что учился. Тогда он пригласил в гости. При первой встрече поинтересовался родными нашими местами – Спасским, Тихими Затонами, попросил рассказать о маме. Мне даже показалось, что знакомы ему эти места.
       – Занятно, – вставил Алексей Николаевич. – А ведь многие мои однокашники бывали у меня там в гостях. Так продолжай. Извини, что перебил.
       – Вскоре после того как побывал в гостях у Шолохова, меня неожиданно оставили в покое. Ну а когда Хрущёва сбросили со всех постов, то и должность предложили вполне достойную – возглавил кафедру в одной из военных академий. Я довольно часто потом бывал в гостях у Шолохова, он приглашал на охоту, на рыбалку. Заядлым был рыбаком!!!
       – Да, очень интересно, очень, – проговорил Алексей Николаевич. – Ну а у меня такое впечатление, что я хорошо знал этого человека. Но знал под другой фамилией. Такое впечатление, что это мой однокашник по кадетскому корпусу… Мало того, мы встречались и в годы гражданской войны, хотя были по разные стороны баррикад. А встречались в ставке Деникина.
       – Но этого не может быть, ведь Михаил Александрович Шолохов родился в девятьсот пятом году. Как он мог быть твоим однокашником? И как ты мог встретиться с ним в ставке Деникина? – возразил Николай Алексеевич. – Ему ж тогда было лет двенадцать или тринадцать.
       – Вполне мог, – вставил Дмитрий Теремрин. – Вполне! Алексей Николаевич… Ой, прости меня… Дедушка, ты скажи, а под какой фамилией тебе известен тот человек, которого весь мир знает как Шолохова?
       – Под какой фамилией? – задумчиво проговорил Алексей Николаевич, – Ты спрашиваешь, под какой фамилией? Значит это важно? Не могу отделать от мысли, что Шолохов – это Александр Попов!
       – Ну, дорогие мои, отец и сын, – всплеснул руками Николай Алексеевич, – Это уже ни в какие рамки не лезет! Почему Александр Попов?
       – Потому что тот, кого мы знаем как автора «Тихого Дона», «Поднятой целины», «Судьбы человека» и прочих гениальных произведений, вынужден был в годы смуты взять документы своего сводного брата Михаила Шолохова, чтобы скрыться от преследователей, – выпалил Дмитрий Теремрин, облокотившись в волнении на подлокотники коляски и слегка приподнимаясь…
       Николай Алексеевич сделал жест рукой и сказал твёрдо:
       – Да нет же, нет – этого не может быть… Михаил Александрович постоянно, даже когда немного выпивал – а выпивал он, что хочу подчеркнуть в опровержение сплетен, немного – всегда говорил, что он выходец из простого народа… Ну, словом, повторял свою биографию, хорошо известную нам.
       – Отец, а ты подумай, для чего он это делал? – задал вопрос Дмитрий Теремрин и сам же ответил: – Время было такое. Дворянское и офицерское прошлое могло сослужить недобрую службу. Ты ведь тоже старался не афишировать своё происхождение, особенно в довоенные годы, когда Сталин ещё не набрал достаточно сил, и продолжали, хоть и тайно, править бал троцкисты и прочая мерзость.
       – Да нет же, нет… Какие могут быть споры? – возразил сыну Николай Алексеевич. – Это чьи-то выдумки…
       – Выдумки?! – воскликнул Теремрин. – А почему тогда Шолохов посоветовал тебе отдать меня в кадеты. Заметь, ты говорил, что он так и сказал: «в кадеты»! Почему тебе помогал? Почему целый вечер уделил твоему сыну – то есть мне, тогда ещё мальчишке? Он знал, что ты сын его однокашника, а я внук.
       – Эх, если бы всё это было так! – сказал Николай Алексеевич. – Но… Всё это, повторяю, домыслы.
       – Домыслы?!
       Алексей Николаевич с улыбкой наблюдал за разгоравшимся спором – один из спорящих был его сын, а второй внук. И это особенно радовало. Он обрёл не просто внука и сына – он обрёл замечательных людей, горячо любящих Россию и всё, что так или иначе касалось России. Ведь ни тот ни другой не признавали пошлые сплетни о великом русском писателе. Они оба почитали его, но хотели докопаться до истины.
       – Так значит домыслы?! – в волнении и какой-то особенной, доброй горячности повторил Дмитрий Теремрин. – Но у меня есть доказательства… У меня есть интереснейшая публикация в центральной газете, причём, газете уважаемой. Так, где же она… Сейчас вспомню… Да и не только в газете.
       Дмитрий Теремрин провёл ладонью по лбу, словно оживляя воспоминания, и вдруг резко встал и пошёл в кабинет. Его дед и отец опешили и даже слова не успели вымолвить. А он уже открыл ящик шкафа, порылся и радостно объявил:
       – Вот. Нашёл!
       И только тут, посмотрев на изумлённые лица деда и отца, вдруг осознал, что стоит в кабинете, что рядом нет ни коляски, ни костылей.
       На лбу выступила испарина.
       Даша, вошедшая в гостиную, чтобы поставить на стол вазу с фруктами, тоже опешила. Она машинально передала вазу Николаю Алексеевичу и, схватив коляску, подвезла её к отцу, понимая, что подобный экспромт имеет свои пределы.
       Дмитрий вернулся на своё место, держа в руках газету. Но в первые минуты было не до неё.
       – Мне же запретили вставать. Не только ходить, но даже вставать на ноги, – сказал он, несколько оправившись от осознания случившегося. – Надо срочно позвонить Владимиру Александровичу…
       – Звони, звони же скорее, – почти в один голос воскликнули его дед и отец.
       Дмитрий набрал номер телефона и вскоре услышал знакомый голос.
       – А-а-а, Дмитрий. Ну как ты добрался? – сразу спросил Владимир Александрович.
       – Отлично добрался… Но я вот по какому поводу… Я, я нарушил ваше предписание…
       И рассказал, как, будучи увлечён спором, ринулся в кабинет за папкой с документами, совершенно забыв о том, что ему и вставать-то пока рано, не то, что ходить.
       – Ну и что, всё в порядке? – вполне довольным тоном спросил Владимир Александрович. – Ничего не болит?
       – Всё хорошо. Не болит! – ответил Дмитрий Теремрин.
       – Ну, так и ходи на здоровье.      
       – А ваш запрет?
       – Понимаешь… Я ведь не случайно просил тебя не вставать. Опасался, что малейшая неудача станет помехой. Убьёт надежды. А расчёт мой прост. Именно на такой вот случай я и рассчитывал, только, признаться, думал, что это произойдет не столь скоро. Теперь же новая установка. Это уже очень серьёзно. Темпы наращивай постепенно. Не спеши. Пусть организм привыкает к новому состоянию. На первых порах тростью не пренебрегай. А коляска и костыли теперь ни к чему! Ну, ещё раз желаю удачи!
       – Спасибо вам огромное… Да, к моей благодарности присоединяются дед и отец.
       – Большой им привет! – сказал Владимир Александрович. – Мне даже жаль, что не буду их видеть в отделении почти каждый день. Ну, да найдём повод… Счастливо тебе!
       Дмитрий Теремрин положил трубку, и как ни в чём ни бывало, открыл газету.
       – Давайте ка я кое-что прочту… Выборочно прочту, потому что статья здесь на целый разворот. Начну с литературного расследования проблемы, сделанного литературоведом Константином Смирновым. В статье говорится, что расследование это подводит к выводу, что – читаю: «Настоящее имя великого писателя, нобелевского лауреата не Михаил Шолохов, а Александр Попов?» И далее совершенно справедливо утверждается: «…События жизни классика с момента отъезда в Москву в пятнадцатом году и вплоть до окончательного поселения на Дону в двадцать шестом не подтверждены никакими документами. Если принять официальную дату рождения Михаила Шолохова – 1905 год, то дальше возникает много несуразностей. Получается, что с Дона – в разгар германской войны – он уехал в 1915 году десятилетним ребенком. А в 1926-м вернулся взрослым женатым человеком».
       Дмитрий Теремрин оторвался от текста и сказал:
       – Статья написана в виде небольших интервью с шолоховедами, интересовавшимися нестыковками биографии писателя в разное время. К примеру, говорится, что если следовать официально версии, то получится несуразица: «Шолохов женился несовершеннолетним, да ещё на избраннице, которая намного его старше». Ну и поставлен риторический вопрос: «Возможно ли было создать многоплановый роман-эпопею в 22 года, имея за плечами четыре класса гимназии, встретив первую мировую войну в девятилетнем возрасте, а гражданскую – в тринадцать лет, то есть не имея практически никакого серьёзного жизненного да и литературного опыта? Поэтому можно предположить, что человек, назвавшийся Михаилом Шолоховым, был старше самого себя лет на десять, а то и пятнадцать. Более того, это наверняка был офицер и достаточно образованный человек, но по какой-то причине ему надо было скрывать своё настоящее имя.
       – Постой, постой, – прервал сына Николай Алексеевич. – Я упоминал, что нередко доводилось бывать в гостях у Шолохова. Порой, собирались у него разные люди, причём, имевшие иногда по два высших образования, окончившие, к примеру, как его секретарь, и Литературный институт, и Высшую дипломатическую школу. Но вот что интересно. Когда возникали серьёзные разговоры, Шолохов мог любого за пояс заткнуть. Он прекрасно разбирался и в истории военного искусства, и в общей истории, и вопросах культуры, в том числе и античной, мог рассуждать на темы философии и психологии. А теперь скажи, – обратился он к Алексею Николаевичу, – какие учебные заведения Императорской России давали столь глубокие знания?
       – Можешь экзаменовать, если хочешь убедиться, каково было военное образование в Российской Империи, – с улыбкой сказал Алексей Николаевич и прибавил: – Кадетские корпуса выпускали высококультурных и грамотных людей, юнкерские училища углубляли в значительной степени эти знания, ну а уж Императорская академия Генерального Штаба тем паче! Мы можем предположить, что тот, кого мы знаем под фамилией Шолохова, вполне мог окончить все три названных мною военно-учебных заведения. Во всяком случае, я помню, что мой однокашник по Воронежскому кадетскому корпусу их окончил. Как собственно и я.
       Алексей Николаевич сделал паузу и затем попросил:
       – Так читай. Что там дальше?
       – Я прочту то, что ещё раньше отметил, когда мне эту газету дали на одной из встреч с читателями. Знали, что как-то связана моя судьба с именем Шолохова. Так вот, один из родственников Шолохова написал следующее: «Рассказ о происхождении Александра Попова, известного всему миру под именем Михаила Шолохова, следует начать с его прадеда Ивана Григорьевича Попова – старшего унтер-офицера Московского пехотного полка, участника Крымской войны и обороны Севастополя. Один из его сыновей – Евграф – избрал духовную карьеру, стал священником в селе Чекмари Тамбовской губернии, к концу жизни достиг сана епископа Воронежского и Борисоглебского. Его сын, Дмитрий Евграфович, стал военным, дослужился до чина подхорунжего линейного казачьего полка. Женился на потомственной дворянке, получив за ней в качестве приданого родовое имение Ясеновка, в котором и жил постоянно после выхода в отставку в 1894 году. После смерти жены у него на руках остался трёхлетний сын Александр, для ухода за которым он нанял няньку – Анастасию  Черникову (1881 – 1942) из семьи рабочих-поденщиков. От него она родила сына Михаила.
       Главный герой нашего повествования – Александр Дмитриевич Попов – родился в 1891 году, по достижении возраста поступил на правах потомственного почётного гражданина в Воронежский Михайловский кадетский корпус, потом в Офицерскую кавалерийскую школу. В 1914 году – подхорунжий, в 1917-м – хорунжий линейного казачьего полка. Воевал на фронтах первой мировой войны, имел боевые награды. До революции опубликовал несколько рассказов и повесть.
     Октябрь 1917 года застал Попова в Гатчине. Именно отсюда его передовая сотня в составе войск генерала Краснова наступала на Петроград. Но на Пулковских высотах сотня напоролась на немецкие части, сформированные Троцким из военнопленных немцев для обороны революционного Петрограда. Краснов со штабом сдался немцам, а хорунжий Попов верхом на коне выехал на железнодорожное полотно и, угрожая оружием, задержал санитарный поезд. Погрузив в него раненых казаков своей сотни, он строго приказал им молчать о своём участии в походе на Петроград, а на вопросы: «Где ранены?» – отвечать: «На фронте».
       Прибыв в Петроград, охваченный хаосом и разложением, Александр Дмитриевич обнаружил, что дисциплина и воинский порядок сохранились только в штабе генерала Маннергейма, он сблизился с офицерами штаба.
       После признания независимости Финляндии 31 декабря 1917 года Маннергейм со своим штабом отправился на родину, создал там армию, полицию и пограничную стражу. Обольшевиченных солдат и матросов со всей Финляндии собрали в концлагере и после быстрой сортировки в конце января 500 из них депортировали в Россию. На границе командование над этими людьми принял Александр Попов, который в начале февраля привёл их в Петроград. В охваченном смутой и разложением городе поповский отряд оказался единственной боевой частью, сохранившей дисциплину и порядок. Именно ему поручили охранять Смольный, перевозить советское правительство в Москву и разгонять в Москве гнезда анархистов и бандитов.
       Попов и его отряд оказались в центре загадочного левоэсеровского мятежа 6 июля 1918 года, в ходе которого в расположении отряда были арестованы Дзержинский и Лацис. После подавления мятежа заместитель председателя ВЧК, левый эсер Александрович, которому подчинялся отряд, был расстрелян, а бежавший из Москвы Попов заочно приговорен к расстрелу.
       Его имя снова всплыло в Москве в ноябре 1918 года, когда Нестор Махно пригнал в столицу два эшелона с хлебом, отбитых у немцев. Именно от Махно советские руководители узнали, что на Северном Дону с августа 1918 года сражается за советскую власть отряд красных казаков. Командует им бывший хорунжий, бывший начальник Особого отряда, член коллегии ВЧК Александр Попов, находящийся сейчас после ранения на излечении в Воронеже. Забыв прежние обиды, Дзержинский тогда же назначил Попова уполномоченным ВЧК по Тамбовской губернии и прифронтовой полосе.
     В конце 1920 года … Попов приехал в Москву, … встречался … с высшими советскими руководителями, в частности с М. И. Калининым и И. В. Сталиным. Тогда-то, очевидно, он и попал в личную картотеку Сталина с пометкой «Навсегда свой...» Летом 1923 года, гостя в Ясеновке, Александр Дмитриевич узнал, что его сводный брат Михаил погиб и что у матери Михаила, бывшей няньки Александра, остались документы погибшего сына. Договориться с ней не составило труда... Чекист Александр Попов бесследно исчез, а вместо него появился писатель Михаил Шолохов родом из донских казаков...
       Историю появления писателя Михаила Шолохова я знаю от своего деда Ивана Григорьевича Попова. У священника Евграфа Ивановича Попова был родной брат Григорий Иванович – вахмистр лейб-гвардии Московского полка. Братья жили в отцовском доме в селе Чекмари Тамбовской губернии. Родившихся сыновей братья назвали одинаково – Дмитриями. Дмитрий Евграфович, женившись, уехал в имение жены Ясеновку, а Дмитрий Григорьевич – унтер-офицер Московского драгунского полка, выйдя в отставку в 1905 году, остался в отчем доме в Чекмарях. Одним из сыновей Дмитрия Григорьевича и был мой дед Иван Дмитриевич Попов (1898 – 1990), на долю которого выпало не меньше приключений, чем его троюродному брату Александру Дмитриевичу, прожившему большую часть жизни под именем Михаила Шолохова».
       Дмитрий покопался в папке и достал ещё одну публикацию.
       – А вот здесь уже о войне. Автор пишет: «В 1941-м, когда началась война, писатель Шолохов надел военную форму, и не просто офицера, а полковника. Вполне очевидно, что только работой в органах человек с такой непростой биографией и мог заслужить себе прощение и за дворянско-казачье происхождение, и за аресты начальников ЧК во время левоэсеровского мятежа. В своё время Александр Попов даже удостоился попасть в личную картотеку Сталина с пометкой "Навсегда свой..."
       – Удивительно! – проговорил Алексей Николаевич. – Я точно помню, что кадет Александр Попов мечтал быть кавалеристом.
       – Да, тут ещё говорится, что один из родственников писателя Шолохова Виталий Александрович Анохин – признал недавно в печати, что родственники знали имя писателя, но скрывали все эти годы. Так что авторство «Тихого Дона» остается за тем человеком, которого мы хорошо знаем по портретам и фотографиям и который прожил свою долгую и замечательную жизнь под псевдонимом Михаил Шолохов… Кстати, а разве не удивительно то, что уже в начале войны Шолохов становится фронтовым корреспондентом в звании полковника? – спросил Дмитрий Теремрин. – Ведь по официальной биографии Шолохов не был военным и не имел вообще никакого серьёзного, тем более военного образования? Четыре класса гимназии – и всё! При всём при это известно, что друг Шолохова, писатель Василий Кудашев, будучи человеком более образованным, ушёл на фронт рядовым, а Шолохов получил знаки различия полковника. Известно также, что в качестве фронтового корреспондента Шолохов писал не так и много, но зато часто бывал в Москве и встречался со Сталиным. О чём они говорили, никому не известно. Наверное, не о литературе. Не то время. Словом, загадок ещё очень много. Но все они постепенно подводят к тому, о чём я уже прочитал. Да, под псевдонимом Шолохов скрывался поистине великий русский писатель Александр Дмитриевич Попов, которому в те трудные времена приходилось, порой, быть не только писателем!..
       – Ну что ж, – сказал Алексей Николаевич, – сегодня я нашёл подтверждение своим догадкам. Вот ещё бы один момент прояснить. Что делал Александр Попов в юге России? Мы ведь с ним виделись в ставке Деникина. И он, между прочим, убедил перейти на сторону Красной Армии наших однокашников по корпусу Рославлева и Овчарова, с которыми ты, Николай, начинал войну на самой границе, – обратился он к сыну. – И меня ведь убедил, но, когда я узнал о том, как расправились с моим отцом комиссары, не мог уже оставаться в Красной Армии. Тогда ведь мы не понимали, что и правительство республики советов и руководство Красной Армии более чем неоднородны. Не мог я предположить, что отец мой погиб от рук негодяев, которые готовы были перекраситься в любые цвета гражданской войны, лишь бы грабить и убивать. Разве что только белыми они не могли быть.
       – Поищем ответ и на интересующий тебя вопрос, – сказал Дмитрий.
       Он полистал папку, нашёл какой-то материал и прочитал:
       «Вскоре после начала гражданской войны многие офицеры, не принявшие советскую власть, пробираются на юг к Деникину. Под видом одного из них попадает к белым и агент ЧК. Кстати, не исключено, что он и вправду был офицером царской армии и принимал участие в Первой мировой войне, в дальнейшем столь правдиво описанной им в "Тихом Доне". Обосновавшись в деникинском штабе, наверное, под своим настоящим именем, он, по-видимому, сделал неплохую карьеру. На протяжении всей гражданской войны занимается разведдеятельностью в пользу красных. После же разгрома Деникина появляется в Москве, ещё под своим именем. Конечно, он не работал грузчиком, не мостил улиц, не был счетоводом в жилищном управлении. Попросту получал жалованье в ЧК, которая предоставила ему и жилплощадь. Теперь становится понятной и история с его женитьбой. Он женился ещё под своим настоящим именем, и вовсе не в 1923-м, а значительно раньше. Вскоре после своего приезда в Москву будущий писатель получил новое назначение и новое имя – М.А. Шолохов. А произошло это, судя по всему, после его встречи со Сталиным. Именно он решил отправить опытного разведчика в качестве своего доверенного лица в район Северного Кавказа, считавшегося тогда взрывоопасным. По вполне понятным причинам явиться туда под своим именем тот не может. Тогда для него разрабатывают легенду, по ней он становится Мишей Шолоховым, который на самом деле погиб и внешне был несколько схож с ним. Для органов госбезопасности не составило труда убедить родителей погибшего выдавать чекиста за своего сына».
       Дмитрий Теремрин закрыл папку и подытожил:
      – Как видим, во всех публикациях есть небольшие разночтения, но векторы их в главном не слишком отличаются друг от друга. Кто-то предполагает, что Шолохов был в прошлом военным, даже участвовал в Первой мировой войне, а кто-то утверждает это.
       – Понятно теперь, что он делал в ставке Деникина. Ну а нас не побоялся убеждать перейти на сторону Красной Армии, потому что верил: не продадим, ведь известно, что кадет кадету друг и брат, – сказал Алексей Николаевич. – А ты не хочешь написать обо всём этом? – спросил он у внука.
       Дмитрий ответил после некоторых раздумий:
        – Думаю, что меня уже опередили. Да и нет у меня возможности подобрать материалы… А вот песню Михаилу Александровичу Шолохову, точнее памяти его, я посвятил… Хотите послушать. 
       И он снова встал, теперь уже совершенно спокойно и уверенно, прошёл в кабинет и, найдя нужную аудиокассету, включил магнитофон. Зазвучала красивая музыка, и послышались приятные женские голоса:

Над рекой старый дом,
Из-под туч тянет прошлого ветер,
А над поймой седой
Хмуро ходит на дыбах туман.
Лишь на млечном пути
Нам заветная звёздочка светит,
И шумит, и бежит
В неизвестность донская волна.

Тихий Дон, Тихий Дон,
Сквозь огонь и военную стужу
Нёс ты воды свои
Под разрывы и сабельный звон.
Тихий Дон, знаешь ты,
Что оставил казачий хорунжий
На просторах донских
Русский дух офицерских погон.

По станицам твоим
В годы бойни гражданской бесславной
Прокатился каток
Беспощадной жестокой резни.
Поседел Тихий Дон,
Но по Сталинской воле Державной,
Снова поднял сынов
Он на битву Священной войны.

Вольный ветер поёт
Над Донскою лазоревой степью,
Величаво плывут
Облака над казачьей рекой.
Пусть над Доном всегда
Солнце Русское ласково светит,
И Донская волна
Сторожит тишину и покой.

Тихий Дон, Тихий Дон,
Сквозь огонь и военные стужи,
Нёс ты воды свои
Под разрывы и сабельный звон.       
«Тихий Дон», ты один
Знаешь то, что оставил хорунжий
На страницах твоих
Русский дух офицерских погон.


      Когда песня закончилась, Дмитрий пояснил, что музыку написала одна из исполнительниц. Ну и не удержался от вопроса:
       – Вы заметили тонкие намёки, которые сделаны в тексте? Русский дух офицерских погон! Когда я писал стихи, уже знал кто на самом деле Шолохов. Есть и ещё одна песня, более дерзкая. Раз уж магнитофон включил, слушайте…

Тихий Дон, Тихий Дон,
По гражданской войне
Шёл ты с шашкой из боя бой.
Тихий Дон, Тихий Дон,
Ты в родной стране
В восемнадцатом стал изгой.

Тихий Дон, Тихий Дон,
Как в кошмарном сне
Предан властью ты был чужой!

За Родину! За Сталина!
Поднялся казачий Дон,
Когда вождь очистил дали,
Развеяв кошмарный сон!

Тихий Дон, Тихий Дон,
Спину ты разогнул,
И сгорая в пламени строк,
Поднимал на страницах целину
Тот, кто шашку сменил на перо!
Поднимал на страницах целину
Тот, кто шашку сменил на перо!

За Родину! За Сталина!
Поднятая целина
Открыла светлые дали,
Но грянула вновь война.

Тихий Дон, Тихий Дон,
На священной войне
Был в священном твоём полку
Твой певец, что испытан не раз в огне,
Кто перо приравнял к штыку,
Твой певец, что испытан не раз в огне
И перо приравнял к штыку.

За Родину! За Родину!
Нынче снова труба зовёт.
Они сажались на Родину,
Приходит и наш черёд.

Тихий Дон, Тихий Дон!
За собою зовёт
Нас певец незабвенный твой.
Он пером своим в вечности бой ведёт,
За Отчизну священный бой!

       – Боевая песня, хорошая песня! – сказал Алексей Николаевич. – А вот что мне сейчас вспомнилось. В ставке Деникина Саша Попов был довольно продолжительно время. Мы не раз с ним встречались и после того, как он убедил Овчарова и Рославлева перейти на сторону Красной Армии. Правда, больше он уже со мной не заговаривал на подобные темы. И вот ещё помнится. Он что-то тогда писал… Да, да, вспоминаю. Говорили, что он писал роман о войне… Многие даже читали некоторые страницы, а кому-то он и сам читал главы. Однажды и я оказался в такой компании. Да, действительно, он начинал большой роман. Я не исключаю, что слухи о том, что советский писатель Шолохов воспользовался дневниками или набросками романа, сделанными белым офицером, возникли не случайно. Когда вышел роман, он появился на западе – и на русском языке и в переводах. Возможно, его прочли те, оставшиеся в живых офицеры ставки Деникина, которые читали некоторые главы. И вдруг увидели, что автор не Александр Попов, а Шолохов… Ведь Шолоховым он стал, как я понял из того, что ты, Дима, сегодня читал, уже после возвращения из ставки Деникина после выполнения задания и перед поездкой на Кавказ. И именно в этот период времени. Да, эта тема требует того, чтобы ей заняться серьёзно. Как ты считаешь? – снова обратился он к внуку.
       Но тот снова возразил, причём обосновал свои возражения:
       – Трудновата мне эта тема, особенно теперь, когда несколько ограничена подвижность. А вот об удивительной судьбе Ивлева я обязательно напишу. Шутка ли! И в тайной операции в Екатеринбурге участвовал, и в Можайском десанте, после которого нашёл блистательного нашего военачальника с загадочной биографией… Я имею в виду генерала Белова. И после того, как Белов забрал его к себе, Ивлев, подобно Шолохову, сразу стал полковником, то есть получил то звание, которое было у него до революции.
       – Ну что ж, похвально, – заметил Алексей Николаевич. – Об Афанасии Петровиче нужно написать. Достойнейший человек. Настоящий русский офицер.
       Вошла Даша и спросила можно ли приглашать всех за стол.
       – Да, да, конечно! – ответил за всех самый старший Теремрин.
       И уже за столом сказал:
       – Дорогие мои правнук и правнучка! Сегодня большой день! Ваш отец встал на ноги после такого тяжёлого ранения, после двух операций. А значит самое страшное позади. И мы с вами – все вместе – ещё повоюем за нашу Великую Россию!
      
 
   



                ЭПИЛОГ
                ПУТЕШЕСТВИЕ В ЮНОСТЬ

       После встречи с читателями в Международном Славянском культурном центре Теремрин не спешил домой. Решил проехаться по Москве, не слишком забитой транспортом в выходной день. В будни по центру ездить мало приятного. Но в воскресенье совсем даже неплохо.
       Ехал в задумчивости, словно на автопилоте, и сам не заметил, как очутился возле Курского вокзала. Увидев впереди указатель, взял да повернул к знакомому зданию, возле которого уже давненько не бывал. Конечно, многое изменилось до неузнаваемости – даже не многое, а можно сказать, всё, разве что кроме самого здания с высоким козырьком над огромными прозрачными окнами.
       Сбавил скорость. Было много автобусов, легковых машин всех марок, между которыми сновали прохожие, несмотря на ограждения. Впереди замаячил въезд на автостоянку, и Теремрин снова, словно по какому-то заранее предписанному заданию, свернул туда, получил у шлагбаума талончик и поставил машину на указанное место. Зачем он это сделал? Если бы кто спросил, сразу бы и не нашёл ответа. Давно, очень давно он никуда не ездил с Курского вокзала, поскольку с начала девяностых поезда и на Черноморское побережье, и на Кавказские Минеральные Воды ходили с Казанского вокзала, чтобы не тратить время на таможенные безобразия. Ведь поезда попадали на, так называемые, украинские земли между Белгородом и Харьковом, и затем покидали их перед Таганрогом. Кто-то удивится словосочетанию «так называемые». Представьте, отвечу так: определение справедливо, оно на своём месте. Все эти земли были «подарены» Лениным землям украинным, превратившимся после революции в некое странное образование – Украину. Странное потому, что присоединялась Украина к России после того как была надолго отторгнута во времена ордынского нашествия, совсем крохотной. Только Киев, да Чернигов состояли в том новообразовании… Ну, может, ещё Львiвщина, которую делили, делили и никак поделить не могли. Вот так, в том же составе и отделиться должна. Но Ленин, понимая, что республика, которая может производить только волов, сало, да овощи, просуществовать сама по себе не сможет. Ну и подарил ленивым и чванливым западенцам или западленцам (точно не знаю, как правильнее) Донбасс с его богатейшей энергетикой, с заводами и фабриками, да промышленный Харьков и Днепропетровск, тоже с хорошо развитой индустрией, а потом и Одесса, построенная Суворовым, со всею областью своею в руках украйных оказалась. Области же это были исконно русскими, поскольку завоеваны русскими воинами под командованием непревзойдённых русских полководцев и флотоводцев. И вот эти русские области, а главное русские люди, населяющие их, превратились едва ли ни в рабов тех самых кичливых западленцев.
       Так думал Теремрин, не спеша, направляясь к зданию Курского вокзала. Зачем? Он и сам не знал.
       В голове – сумбур. Обрывки воспоминаний… С этого вокзала он ещё суворовцем ездил к бабушке в деревню, когда отец был занят на службе и когда счёл возможным отпускать его в такие путешествия одного. С этого вокзала ездил, уже офицером, и в санатории – Крымские, Черноморские, Кавказских Минеральных Вод. Но не ради воспоминаний об этих поездках он пришёл на вокзал. Что-то совсем иное тянуло его сюда. То есть, конечно, память о поездке, но поездке особенной, оставшейся в памяти на всю жизнь.
       Он остановился под огромным козырьком вокзала у постоянно открывающихся и закрывающихся дверей, оглянулся. Вдали за площадью, заставленной машинами, за Садовым кольцом, в воскресный день не слишком забитым, виднелось здание, в котором когда-то давно были железнодорожные кассы предварительной продажи билетов. Остались ли они там теперь, с того места, где находился Теремрин, разглядеть было невозможно. Да и есть ли в них нужда, если теперь в новом здании огромный кассовый зал. Впрочем, здание далеко не такое уж новое. Сколько ему лет? Тридцать? Нет, наверное, больше.
        Те кассы на противоположной стороне Садового кольца вспомнились не случайно. Там он брал билет до Симферополя суворовцем. То лето, те каникулы отложились в памяти обрывками. Вот он в белой гимнастёрке с алыми погонами входит помещение, в котором довольно многолюдно из-за небольших очередей. Видит справа, перпендикулярно к остальным, два окошечка, над которыми надпись «Воинские кассы». Протягивает воинское требование, и слышит: «За билет на скорый поезд нужно доплатить один рубль пятьдесят копеек». Суворовцам полагалось купе пассажирского поезда, а курсантам – плацкарт скорого поезда.
       Теремрин протягивает деньги и получает билет… Теперь домой, на Покровский бульвар, до которого переулками минут пятнадцать ходьбы. Два дня на сборы… И… поезд Москва-Симферополь…
       Да, это была первая самостоятельная поездка на столь далёкое расстояние.
       Теремрин попытался вспомнить подробности, но стёрлось в памяти то, как он приехал на вокзал, как вышел на перрон, как сел в поезд. Запомнилось лишь, что в купе были очень приятные люди. Все взрослые – он один пятнадцатилетний пассажир… Кто-то достал бутылку «сидра» – тогдашнего яблочного заменителя шампанского. Напиток был не слишком градусный, но очень шипучий, а потому при откупоривании бутылки в жаркий день, почти весь вылетел в потолок и на верхние полки купе… Но это никого не огорчило. Было весело, радостно….
       Воспоминания нахлынули с такой силой, что Теремрин не заметил, как вышел на перрон. И тут же увидел состав, поданный на посадку. На табличках, прикреплённых к вагонам, значилось: «Москва – Симферополь».
       «Мистика какая-то, – подумал Теремрин. – Чудеса… Вот сейчас сяду в поезд и поеду… Билета нет? Ничего, договорюсь с проводником, объясню, как мне это необходимо!»
       И именно здесь, на перроне, стоя у вагона поезда, который уже через сутки будет в Симферополе на знакомом до боли вокзале, Теремрин вдруг со всею остротой ощутил, как действительно необходима ему эта поездка. В первые мгновения всё отошло на задний план… И машина, оставленная на стоянке явно на несколько часов, а не суток, и дела, запланированные на неделю…
       А на его глазах шла посадка. Пассажиры протягивали билеты проводницам и проходили в вагоны. Одна из проводниц уже покосилась на него, возможно, оценивая, не является ли он клиентом для левого заработка. Впрочем, Теремрин не знал, насколько теперь, когда введены именные билеты, вероятна такая вот поездка. Не ближний путь – сутки ехать. Чтобы не привлекать к себе внимания, он пошёл вдоль поезда, не без зависти поглядывая на тех, кто занимал места в столь памятном для него поезде. Он как бы ненароком заглядывал в окна – конечно, многое изменилось в отделке купе, но внешне вагоны изменились мало.
        Неодолимая сила удерживала его на перроне, и он уже начинал подумывать, а, может, бросить всё и сесть в поезд… А там будь, что будет, там – трава не расти. И тогда ведь завтра в это же время, даже, пожалуй, раньше, поскольку поезда до Симферополя и в былые годы преодолевали расстояние менее чем за сутки, он окажется на заветной улице Лодыгина…
       Между тем, объявили, что до отправления поезда остаётся пять минут, и попросили пассажиров занять свои места, а провожающих выйти из вагона. Наконец, вагон, перед которым стоял Теремрин, вздрогнул, покачнулся, взвизгнули пружины, и он медленно поплыл вдоль перрона, а за ним мимо Теремрина уже быстрее проплыли следующий вагон и другие вагоны…
       Поезд уходил, а Теремрин оставался на перроне, словно не решаясь обрубить всё, что удерживало в привычном житейском русле. Впрочем, наверно, было бы слишком опрометчиво броситься вот так в полымя, не ведая броду…
       Проводив глазами поезд, он медленно пошёл к подземному переходу. Собственно, ничего такого не произошло – он ведь мог при желании выйти в кассовый зал, посмотреть расписание. В Симферополь ходило несколько поездов, и наверняка в ближайший час или часы должны были подать следующий состав на посадку. Но он не пошёл в кассовый зал, не пошёл смотреть расписание. Он всё также неторопливо направился к автостоянке. Да, он не уехал, не решился уехать, потому что действительно было весьма и весьма глупо бросаться в полымя путешествия вот так, совершенно неподготовленным к поездке и морально, да и материально. Он сел за руль, выехал с вокзальной площади. Всё было как прежде – всё также шумела Москва, всё так же мчался поток машин по Садовому кольцу, но Теремрин чувствовал, что всё так, да не так – впервые он оказался столь близок к осуществлению своей давней мечты – взять да и поехать в Симферополь, разрубая, словно шашкой наотмашь, все условности. Сколько раз он в различных вариациях описывал такую поездку… Но в рассказах подобной поездке обычно предшествовал толчок – известие о том, что его драгоценная подруга юности, его первая любовь свободна… Как уже там, разведена ли или… Впрочем, он никогда, ни в одном рассказе не устранял её мужа вовсе, понимая, что написанное может сбыться.
       Только в машине он оценил, что действительно готов был сесть в вагон, действительно готов был отправиться в это путешествие, которое в одном из рассказов назвал «Путешествием в юность» и действительно был к такому поступку как никогда близок. Что же помешало? Машина на стоянке? Но можно было позвонить из поезда по мобильному телефону друзьям, и кто-нибудь подъехал бы на стоянку, чтобы сообщить, что машина оставлена, скажем, на трое или четверо суток… Он не думал, что задержится в Симферополе дольше… Возможно, выехать назад придётся в тот же день. Ведь он понимал, что его не ждут, что его просто не могут ждать по совершенно объективным причинам. Сколько лет прошло с тех пор, как он подал о себе весточку, которая осталась без ответа. Да есть ли кто в заветном доме на заветной улице Лодыгина? Кто-то, конечно, есть, но, возможно, это совершенно чужие люди… Живы ли родители его любимой? Что с нею самой? Где она? В Симферополе? А, быть может, ей удалось, как делали многие, вырваться из самостийного плена и переехать в Россию?
       Всего этого он не знал. Он смог лишь найти в Интернете на карте Симферополя улицу Лодыгина и заветный дом… На карте он обозначен и обозначены рядом такие же небольшие домики, а значит кварталы те не подверглись сносу и застройке высотными домами. Значит, есть вероятность того, что Наташа живёт там, быть может, используя этот домик как дачу в черте города. Он помнил, что квартира у неё в середине восьмидесятых, кажется, уже была.
       Не заезжая домой, Теремрин отправился в дом отдыха. С грустью въезжал он на знакомую территорию. Оставил машину на внутренней стоянке и решил пройтись по берёзовой аллее.
      
       Ступив на аллею, Теремрин от неожиданности остановился. Ему навстречу от жилых корпусов к проходной шёл Масленников, с которым они познакомились ещё на Всеармейском семинаре молодых военных писателей. Ну а не так давно увиделись снова, да и подружились, работая на писательской ниве.
       – Какими судьбами? – воскликнул Теремрин. – Как это ты покинул дачу? Совсем отшельником стал.
       – Соскучился по знакомым местам. Сколько с ними связано! Да, наверное, не меньше, чем у тебя. Правда, я не научился маневрировать путёвками так, как ты, а потому бывал здесь гораздо реже. И всё же… Дети здесь выросли… Ну да не будем об этом, – махнув рукой, сказал Масленников. – Ты поделись лучше: как вечер прошёл?
       – Неплохо, – ответил Теремрин. – А после вечера, хотя вечером встречу с читателями в середине дня с натяжкой можно назвать, я знаешь куда отправился?
       – Интересно?
       – Решил прокатиться по Москве и оказался… На Курском вокзале. Сам не знаю, как получилось, – развёл руками Теремрин.
       – Сам не знаешь? – переспросил Масленников и задумчиво проговорил, – Это знак тебе. Опять вспомнил Наташу?
       – Представь… И удивительно… Когда я поднялся на перрон, просто так поднялся, не глядя на табло, там стоял, только что поданный на посадку Симферопольский поезд. И я чуть не уехал на нём… Всё было, как в полусне. Понимаю, что смешно слышать…
       – Отчего же, смешно? Ничего смешного не вижу. Это тебе знак! – с ещё большей уверенностью повторил Масленников.
       – И какой же по-твоему знак? – пристально посмотрев на товарища, спросил Теремрин.
       – А вот этого я тебе сказать не могу. Каждый должен сам разгадывать Знамения и знаки, которые даются…
       – Ты посмотри, как преуспел в этих вопросах! – с одобрением проговорил Теремрин. – Давно ли ещё с некоторым сомнением относился к тому, что я тебе рассказывал.
       – Всегда буду благодарен тебе, что открыл мне новую область знаний – фактически Путь к Истине.
       – Это долг каждого… Да… Ты привёз очередные главы повести? – поинтересовался Теремрин.
       – Привёз. И, думаю, тебе будет очень интересно почитать некоторые моменты. Особенно касающиеся моей первой женитьбы. Помнишь, ты мне рассказывал о матрице?
       – Помню…
       – Так вот… Когда я прописал всё, то не без удивления увидел, что свою женитьбу я себе напророчил сам. Может и громко сказано, но… Мне кажется, что это так.
       – Каким же образом напророчил? – спросил Теремрин.
       – Стихами!!! Но не буду ничего говорить больше. Сам прочтёшь. Ну а интересно будет потому, что ты, как я давно заметил, хоть и без стихов, но постоянными своими мыслями создаёшь матрицу своего будущего, причём, как мне кажется, недалёкого будущего. Ведь ты мне все уши прожужжал о Наташе.
       – Ой, ли? – усомнился Теремрин.
       – Ну, может, я и чуточку преувеличил, но ведь в редкий наш с тобой разговор ты не упоминал о ней и не сокрушался, что так всё вышло, что сам отверг свою любовь, которую – в чём ты, безусловно, прав – вполне можно назвать Подсказкой Создателя.
       – На протяжении всей своей жизни я вспоминал о ней, особенно в те периоды, когда было особенно одиноко. Лишь на какое-то время отвлёкся, когда встретил Катю… Но всё это было очень недолго… Да я тебе, кажется, рассказывал в общих чертах. Но что удивительно… В последнее время воспоминания всё острее и всё сильнее желание увидеть её или хотя бы узнать, что с ней и как.
       – Напиши письмо, – посоветовал Масленников.
       – Писал. Но ответа не получил.
       – Заказное отправь.
       Теремрин развел руками и сказал:
       – Фамилии её по мужу не знаю. Вряд ли у неё девичья фамилия. Она уж второй раз замужем была, когда видел её в последний раз в середине восьмидесятых. А спросить фамилию было как-то ни к чему. Был один загадочный момент… Года за три до той встречи, я оказался в Симферополе проездом. Получилось это таким образом. После командировки в Севастополь, я на несколько дней заехал к родственникам жены, у которых она отдыхала с нашей дочкой. От того посёлка было гораздо ближе до Симферополя, чем до Севастополя. Ну и решил возвращаться в Москву через Симферополь. Правда, с билетами было посложнее, поскольку в командировочном Симферополь не значился. Жена отдыхала у сестры. Муж сестры заявил, что билет достанет запросто, так ведь и достал… Выехали мы утром в Симферополь с женой и с ним. На вокзале выяснилось, что достал он мне билет на поезд, как тогда говорили, «девятьсот затёртый», да к тому же в общий вагон с местом у туалета… Словом, все двадцать четыре удовольствия. Не-ет, так я ехать не мог… В командировку, значит, в «СВ», а назад… Боже упаси. Подошёл к нашим воинским кассам, протянул через головы очередников свои документы и тут же получил талончик на билет до Москвы на фирменный поезд, правда, в купе… До отхода оставалось часа четыре. Я сразу подумал о том, что есть время повидать Наташу, ну и её родителей, и бабушку – мою, между прочим, первую учительницу. Жена – в штыки! А тут ещё муж её сестры стал уговаривать навестить своего брата, как он говорил, дикорастущего по партийной линии. Мне этот дикорастущий бос совершенно не был нужен, но пришлось под общим напором сдаться. И представляешь… Оказалось, что родственник тот жил буквально в двух шагах от улицы Лодыгина. Сейчас уж название улицы той не помню, но когда мы вышли из автобуса и миновали квартал, я с перекрёстка, который был на некотором возвышении, увидел тот дом, в котором жила Наташа… Снова заговорил, что хочу навестить свою первую учительницу, но… жена так сопротивлялась, что сломить было невозможно. Каких только доводов не приводила… И то, что она пользуется гостеприимством, и ещё ей придётся просить билеты доставать – хороши билеты. Сопротивление превышало все разумные пределы… Если бы ты знал, с какой тоской смотрел я на тот дом… И жалел лишь об одном – о том, что жена увязалась провожать. Потому и настаивать особенно не мог – не очень мне хотелось с нею являться в гости.
       – Да, пожалуй, это было бы не очень здорово, учитывая, что не Наташа, а ты был инициатором разрыва, – вставил Масленников.
       – Вот-вот… Когда я спустя ровно три года всё-таки заехал в гости и даже с ночёвкой, Наташины родители тут же сообщили ей, чтобы обязательно пришла, пришла – с мужем! Тут уж всё естественно… Но дело даже не в этом. Наташа пришла со вторым мужем. Именно в тот день я узнал о том, что она развелась. Не поинтересовался я, когда развелась и когда вышла замуж второй раз. И только недавно подумал – жена моя интуитивно сопротивлялась тому походу…
       – Почему интуитивно? – спросил Масленников.
       – Да потому что Наташа наверняка была тогда не замужем… И я не берусь судить, что было бы, если бы я узнал о том. Да, конечно, мы бы чинно и мирно проговорили бы за столом… Но ведь у меня ещё впереди был отпуск. И я мог его взять в один из Крымских военных санаториев. И встретиться с Наташей… К чему бы привела встреча? Одним словом, вот тебе действие нашего высшего «Я»… Значит, меня нужно было уберечь от каких-то крутых поворотов в судьбе?
       – Может быть, может быть, – проговорил Масленников. – Да, твоя жена могла получить сигналы, которые заставили её отчаянно бороться…
       – Представь… Ведь её даже не убедило то, что я хочу повидать свою первую учительницу, подругу моей бабушки. А ведь я на её глазах рос. Ну как же тут можно было протестовать? Тогда я не мог объяснить причину, ведь я считал, что Наташа замужем. Да и наверняка была на работе… Хотя, кажется, всё это случилось в субботу… Выезжал я из Симферополя в субботу, чтобы в воскресенье быть в Москве, а понедельник – на службе.
       – Ну а как прошла встреча спустя три года? – спросил Масленников.
       Теремрин задумался. Сказал с грустью:
       – Наташа пришла с мужем. О чём мог быть разговор? Я смотреть на неё мог лишь украдкой – неприлично же было пожирать глазами. Ведь рядом сидел муж, который наверняка знал, кто такой друг детства Дима Теремрин. Ведь я своей жене об этой первой любви рассказал, наверное, и она рассказала.
       – А зря! – резюмировал Масленников. – Часто мы сообщаем о себе лишнее, очень часто. Если бы ты не рассказал о Наташе, то наверняка жена не была бы против того, чтобы навестить твою первую учительницу.
       – Много загадочного в наших отношениях, очень много, – проговорил Теремрин. – Ну хорошо… Увлёкся я, написал Наташе всякую чушь… Зачем написал? Увлечение скоро прошло…
       – Мы были тогда чище, – заметил Масленников. – Мы не могли вот так – переписываться с одной, а встречаться с другой… Во всяком случае, большинство из нас. И не удивляйся тому, что ты честно признался в своём увлечении. Ты не мог обманывать – всё было очень серьёзно, очень…
       – Во всяком случае, казалось серьёзным, – поправил Теремрин. – Да, тут ты прав… А ведь почему-то именно на четвёртом курсе происходили у нас всякие крутые повороты на любовном фронте. Недавно в «Одноклассниках..» нашёл одного однокашника… Он в Алуште живёт. Рассказал ему свою историю, ведь Симферополь рядом… А он свою… Так и написал, что у него та же практически получилась история. Только девушка его, пока он учился, вышла замуж за своего однокурсника в Петрозаводске. А потом даже дружкой была у его невесты на свадьбе. И через полгода после его свадьбы развелась. Он же сам женился на зимних каникулах выпускного курса. Интересно закончил письмо… Сам себе вопрос задал: может с той бы и жили лучше, но не будем о грустном.
       – Это только кажется, наверное, что с той, которой ничего не получилось, было бы лучше, – возразил Масленников.
       – Не скажи. Разные бывают ситуации. Я уверен, что с Наташей стал бы хорошим семьянином. Уверен! – повторил Теремрин с нажимом.
       – И не стал бы писателем, – парировал Масленников.
       – И это верно!
       – А ты ведь сам говорил, что каждому из нас даётся определённое задание на воплощение.
       – Это не я говорил, – заметил Теремрин. – Это в «Откровениях…» указано.
       – Знаю… Просто, имел в виду, что от тебя услышал.
       Приятели не заметили, как проговорили до ужина.
       – Ну что ж, пора в столовую, – сказал Масленников, взглянув на часы.
       – Пора, – согласился Теремрин. – Ну а после ужина почитаю, что ты там привёз, тем более небо хмурится, вот-вот дождь пойдёт. Не погулять уже.
       – А на танцы?
       – Какие теперь танцы? – вопросом на вопрос ответил Теремрин. – Придут два с половиной человека… Это лет десять назад здесь были танцы. А теперь.., – повторил он и махнул рукой.
       – Помню… Ну что ж… Читай… Буду ждать критики! И обязательно обрати внимание на удивительный поворот, который произошёл. Просто удивительный.
      – Интригуешь… Значит, создал или, как говорят, накачал матрицу, а она сработала? – проговорил Теремрин, когда они уже вошли в вестибюль.
      – Самым неожиданным образом и в самое неожиданное время…

       Свою рукопись Масленников принёс в столовую, где и передал её Теремрину. Передавая, сказал:
       – Конечно, того, что было в повествовании, тебе понравившемся, пока не получается. Но стараюсь… Не смог написать продолжения – застрял. А почему, да потому что того, что было уже не повторилось… О чём же писать, если всё пошло на спад?! Вот я и решил начать с самых почти азов, чтобы разобраться в своей жизни, в своей судьбе. Вот ты нашёл свой маяк, ты, я гляжу, весь в новой своей идее. А я?
       – Ну не скажи! У тебя все гораздо реальнее и яснее. Кстати, как она – твоя Света?
       – Звонила сегодня утром. Болела долго – ещё два дня назад лежала пластом. Впервые откровенно сказала о том, что в семье нелады, что… впрочем, это, наверное, и так было ясно.
       Вечером Теремрин открыл один из давних своих сборников. Там был рассказ «Путешествие в юность», рассказ со счастливой развязкой. Он очень далёк от правды… Разве что герои списаны с реальных прототипов, но сюжет – сюжет вымышленный.
       Вспомнил и другой свой рассказ и живо представил написанное в нём.
       Он повествовал, как остановился у заборчика, за которым утопал в зелени палисадника небольшой одноэтажный домик, а на воротах висела табличка: «Улица Лодыгина, дом № 1». Остановился, держа в руках великолепный букет цветов, судьба которого казалась столь же зыбкой, как и судьба его самого. Через минуту букет мог закончить свой путь в ближайшей урне, а ему самому пришлось бы спешить на вокзал, чтобы покинуть навсегда этот город и более уже здесь не появляться.
       Он не спешил нажимать кнопку звонка, переводя дух и настраиваясь на встречу, о которой мечтал долгие годы и на которую не решался сам, а если и решался, то мешали обстоятельства.
       А вокруг была такая благодать! Истекал последний месяц знойного лета, и дни были уже не столь жаркими и душными, как в начале отпуска, когда он уже был здесь, но никого не застал. Но тогда он был проездом в будний день. Теперь же специально подгадал свой приезд на выходные. Дом не создавал впечатления заброшенного – в палисаднике цветы, в окнах красивые занавески.
       «Как-то ты меня встретишь, Наташа? – думал он. – Прогонишь! Будешь тысячу раз права. А может всё-таки…»
       Но нет, в добрый исход не верилось.
       Он ещё раз огляделся, и все вокруг показалось ему земным раем, быть может, оттого, что напоминало детство и юность, когда он бывал здесь в гостях сначала суворовцем, а затем курсантом. Заезжал и позднее, уже офицером, но… по пути, только по пути, когда растворился в мире суровых ратных будней и в мире жизненных соблазнов, захватывающих в редкие свободные от службы минуты.
       Перед самым отъездом в училище в конце последнего курсантского отпуска между третьим и четвёртым курсами он сделал Наташе предложение, и она согласилась стать его женой. Затем были письма, да какие письма. А затем он вдруг женился и женился не на Наташе…
       «Всё как прежде, – думал он. – Город и не город. Трудно поверить, что где-то совсем недалеко шумят автобусы и троллейбусы, гремят трамвая… А здесь, как в деревне, грунтовый просёлок вдоль улицы, да вьющиеся тропки между домами».
       Он помнил, что этот район хотели снести, да застроить высотными домами, но тянули и тянули, не отказываясь от планов, а потому даже не прокладывали асфальт. Собственно он и не был нужен – чай не Черноземье, где летом на ведро воды – ложка грязи, но уж осенью на ложку воды – ведро грязи, где машины застревали в маслянистом чернозёме, отчаянно визжа впустую вращающимися колесами, и натружено ревя моторами. Здесь и осенью на ведро воды будет ложка грязи. Грунт каменистый, песчаный, а ведь кругом буйно растут кустарник и даже фруктовые деревья.
       Стоять у калитки было уже неудобно, и Теремрин решился, наконец, надавить на кнопку звонка. И тут же услышал голос, знакомый и не знакомый…
       – Заходите. Открыто…
       И всё же если и не он сам, то душа его, где-то в самой глубине своей узнала этот голос. Или, может, подало сигнал его высшее «Я»?
       Теремрин помедлил ещё несколько мгновений и толкнул калитку. В глубине сада стояла женщина. Она отложила в сторону какую-то садовую утварь и, слегка прикрыв лицо от бьющих в глаза лучей заходящего солнца, посмотрела на вошедшего. Теремрин понял, что она не сразу узнала его. Возможно, ей мешали солнечные лучи, возможно, просто не ожидала увидеть здесь, на пороге своего дома пришельца из далёкого прошлого, из детства её и юности. Зато он узнал её сразу, охватив взглядом всю, такую знакомую и незнакомую, такую далёкую, но все ещё родную…
       Он сделал шаг в её сторону и остановился, переводя в боевое положение букет, который, казалось, от страха за свою судьбу, затрепетал в его руках. Она всё также смотрела на пришельца, и выражение её лица постепенно менялось. Сначала на нём отразилось удивление, затем глаза расширились и округлились, словно от испуга.
       Теремрина обеспокоил этот испуг. Он знал о ней немного – слышал, что вышла замуж вскоре после того, как узнала, что он женился. Слышал, что брак был недолгим, но не ведал, осталась ли она одна или сделала новую попытку построить семью. Может, испуг связан с тем, что вот, сейчас, с минуты на минуту на сцене появится строгий муж, грозный муж, и придётся объяснять, кто этот пришелец с шикарным букетом цветов.
       – Как я мечтал об этой встрече! – сказал он, почти не кривя душой, потому что действительно никогда не забывал о той, которая подарила столько радости и счастья в детстве и юности.
      – Ты?! Неужели? Этого не может быть! – воскликнула она, отступая вглубь сада медленно и неуверенно: – Нет, я не верю своим глазам.
       – Да, это я… Через толщу лет бросаюсь к твоим ногам, чтобы сказать: прости!
       – Это лишнее, – молвила она, и Теремрин не сразу понял, к чему относится фраза – к цветам или к его запоздалому «прости». – Что было, то было, – прояснила она после паузы суть сказанного, – Поздно говорить о прощении. Сколько воды утекло!
       Он не хотел выпускать из рук инициативу. Не прогнала – значит, надо наступать…
       – Как мы выросли! – улыбнувшись, произнёс он фразу, сказанную ею много лет назад в момент встречи на берегу моря.
       Тогда он примчался к ней сразу после курсовых экзаменов в свой курсантский отпуск, последний перед выпуском, перед дорогой в бурную, кипящую и оказавшуюся удачной в службе и неудачной в личном плане офицерскую жизнь. Наташа внимательно посмотрела на него, и он понял, что не помнит она той своей фразы. Зато помнил он – помнил всё до мельчайших подробностей.
       Он прилетел к ней, как к подруге детства, просто подруге, с которой они росли вместе, приезжая на лето к бабушкам. Бабушки дружили с незапамятных, как говорили сами, времён. Дружили и их отцы. Дружили и они с тех пор, с коих помнили себя и помнили друг друга.
       Каким чудом была она тогда! Шустрый, весёлый, жизнерадостный ребёнок. Да, совсем ещё ребёнок в свои семнадцать лет. Её тело казалось гуттаперчевым. За её прекрасные, выразительные глаза, а точнее за их удивительный цвет, его бабушка звала её Черноглазкою. Как это было давно! Как же давно это было! Тогда ещё можно было безопасно летать на самолётах, ибо в советском небе не пыхтели на последних издыханиях использованные донельзя уродливые Боинги.
       Представьте себе душные кабинеты и классы, и залитые жарким солнцем поля, да не просто кабинеты и поля, а экзамены в этих столь разных по сути аудиториях. Поле – курсантская академия. Академия была суровой. Главной же полевой аудиторией в то время для кремлёвцев была высота «Танковая». Тактику сдавали дважды – в первый день, теорию, в кабинете, во второй день, практические занятия, на высоте. Огневую сдавали тоже и в кабинете и в учебном центре близ Ногинска. И вот после этих всех тягот и треволнений – короткий перелёт, посадка в Симферополе и Рай Земной – Крым, добытый для России Екатериной Великой и Потёмкиным и утраченный преступно Хрущёвым. В те далёкие времена такое и в страшном сне присниться не могло, а причуды невеликого «оттепелителя» в виде изменённых названий остановок троллейбусов, автобусов и трамваев, превратившихся в «зупинкi», воспринимались с юмором.
       И вот Теремрин снова в Крыму, пока ещё мало изменившемся перед изменившейся Наташей.
       – Проходи, – предложила она, принимая цветы. – Зачем это? Смотри здесь сколько, – прибавила, указывая на пышные клумбы. – Проходи в летнюю столовую. Помнишь её?
       – Да, да, конечно…
       Он потянулся, чтобы поцеловать её в щёчку, как когда-то в детстве, ещё до вспышки их взаимной, как тогда казалось, всепобеждающей любви. Она деликатно отстранилась.
       – Всё по-прежнему, – проговорил Теремрин, указывая жестом на клумбы, деревья и летнюю столовую в глубине сада.
      – Почти так, разве что деревья стали взрослыми, – с улыбкой отозвалась она и тут же поинтересовалась: – Каким ветром тебя занесло?
       – Проездом из санатория. По пути туда тоже заглядывал, но был рабочий день, и никого не застал.
       – Да, я, наверное, была на работе…
       «Я была, а не мы были! – уловил он. – Наверняка бы сказала, мол, «мы с мужем». Женщины любят подчёркивать, что замужем. Впрочем, это ещё не факт».
       – Значит, проездом, – резюмировала она, как показалось Теремрину, с едва заметным разочарованием.
       Проездом – это проездом. Если бы специально, было бы показательно, а так – пустяки. Дежурный визит.
       Ему хотелось узнать, замужем ли она, однако, такой вопрос казался преждевременным.
       В столовой были настежь открыты подслеповатые окошки, отчаянно жужжал старенький жёлтый вентилятор на подставке, напоминающей лыжи аэросаней, а потому было прохладнее, чем на улице.
       Наташа подала чистое полотенце, предложила:
       – Умойся с дороги. И к столу… Ты как раз к обеду… Правда, пока родители в отпуске, я много для себя не готовила. Но сейчас что-то придумаю.
       – Ты только не волнуйся, не суетись… Я ж не есть приехал. К тому же в санатории перед отъездом пообедать успел, – сказал Теремрин.
       – Так ты проездом, – повторила она и тут же спросила. – А в котором часу поезд?
       – Завтра утром…
       Она несколько смутилась, посмотрела на него внимательно, но тут же справилась с минутным волнением и сказала:
       – Вот и хорошо… Провожу тебя и одновременно встречу родителей.
       – Жаль, что разминёмся с ними, – искренне сказал Теремрин. – Жаль… Очень бы хотелось повидать. Ведь вы все для меня очень и очень родные и близкие люди…
       Она снова посмотрела на него пристально. Он помнил этот пронзительный взгляд. Такой взгляд запомнился ему, когда она провожала его на самолёт, а глаза её, полные слёз, были бездонной глубины и поражали в самое сердце своими лучами, прожигающими сгустившиеся сумерки. Он улетал последним рейсом, а уже на следующий день в пятнадцать ноль-ноль должен был явиться в училище.
       И вот он снова здесь… Но сколько лет минуло! Сел на струганную лавку за покрытый старомодной клеёнкой добротный, прочный стол, сделанный ещё её дедушкой. Да, здесь всё было по-старому, и Наташа, словно уловив его мысли, подтвердила это:
       – Бабушка с дедушкой любили здесь чаёвничать. Папа решил ничего не менять. Всё как при них…
       – Это замечательно, – сказал  Теремрин. – И посуда та же, старая, и чайник?
      – Неужели помнишь?
      – Нет, конечно, нет. Просто догадываюсь… Тогда такие детали не запоминались, потому что я видел и слышал только тебя, – сказал он и потянулся, чтобы взять её руку, но она снова очень деликатно отстранилась, отойдя к полке с посудой.
       – Поужинаем здесь, на летней кухне, – сказала Наташа, – а потом дома чай попьём. Сегодня по телевизору фильм интересный. Ты сериалы смотришь?
       – С тобой посмотрю, – ответил Теремрин, радуясь возможности продлить вечер.
       – Что у тебя нового в жизни? – вдруг, совершенно неожиданно спросила она о том, о чём он у неё спросить не решался. – Помнится, писал мне, что вот закончишь учёбу, будешь свободен, как птица, и тогда столько соблазнов навалится! Ты имел в виду, что можно ошибиться в выборе надёжной подруги на всю жизнь. Так как же? Выбрал? – И тут же с нескрываемым интересом: – Ошибся или нет?
       – Как распорядился? Если честно, сделал это очень скверно, – ответил Теремрин, подумав не без некоторого удовлетворения: «Надо же, письма помнит, значит, тоже не забывала обо мне все эти годы».
       Наташа посмотрела на него пристально и спросила:
       – Что значит, скверно?
       – То и значит… Давай не будем об этом. Скажи лучше, как у тебя сложилась жизнь?
       – Я не услышала ответа, – повторила Наташа, внимательно посмотрев на него.
       – Долгая история. Был роман, сильный роман. Но оборвался… Попал я в горячую точку, оттуда в госпиталь, а она, не имея известий обо мне, вышла замуж, – кратко пояснил Теремрин.
       – Не жалей. Значит, так тому и быть. Я считаю, что она в любом случае должна была дождаться, пока вернёшься оттуда, а потом уж решать, быть или не быть с тобой, – с жаром заговорила Наташа. – Я бы так не поступила. Не жалей, не надо…
       – А у тебя-то как на личном фронте?
       – Жека так и не смог забыть моего увлечения тобой, не мог забыть, как жестоко обошлась с ним тогда… Помнишь наш поход к нему для объяснения?
       – Помню, – сказал Теремрин.
       – Одним словом, не сложилось с ним… Но не будем обо этом, – прибавила она.
       После этого её замечания Теремрин посчитал неудобным задавать уточняющие вопросы, да и, признаться, хотелось ещё немножечко побыть в плену иллюзий и надежд. Хотя минувшие годы изменили очень многое в его и в её характерах.
       В дом перешли, когда уже совсем стемнело. Наташа щёлкнула выключателем и задёрнула занавески, затем включила самовар, стоящий на отдельном столике и усадила Теремрина на диван. Он надеялся, что она сядет рядом, но она устроилась в кресле.
       – А ты изменился, – сказала, пристально разглядывая его.
       – Немудрено. Сколько лет минуло!
       – Возмужал. Какая-то в тебе сила появилась, да и уверенности побольше. Хотя ты и в юности был не такой как все. Недаром я тогда Женьку сразу забыла, едва ты приехал, – она сделала паузу и прибавила: – И поседел!
       – Я же сказал, где побывать пришлось.
       Закипел самовар. Наташа стала заваривать чай, а он выложил принесённые конфеты, поставил шампанское, коньяк.
       Она не возражала. Достав из серванта рюмки и бокалы, поставила их на журнальный столик, отделявший её от него и ставший своеобразным рубежом, который очень захотелось Теремрину взять штурмом. Но он не знал, как это сделать? Не знал, с чего начать?
       Да, когда-то его руки ласкали её, его губы знали вкус её губ, но ласки их имели предел – близкими они так и не стали. Но он думал не о близости, он размышлял о том, как сделать первый шаг? И возможно ли просто обнять её, как прежде обнимал?
       Он открыл шампанское, наполнил бокалы.
       – За что выпьем? – спросила Наташа. – Обычно в таких случаях пьют за встречу?
       – Разве наша встреча не стоит того? – спросил он. – Думаю, что стоит. Так ведь?
       – Пожалуй, так, – согласилась она.
       «Эх, надо было при встрече называть её на «вы». Теперь бы и повод был через брудершафт вернуться к «ты». Но сам же и понял, что это было бы просто смешно. Ведь они друзья детства.
       Выпили, и Теремрин снова наполнил бокалы. Было уже поздно, и он опасался, что вот-вот она скажет, что пора спать и постелет ему в какой-то комнатке, и уже будет более чем неудобно совершать какие либо манёвры, чтобы приблизиться к ней.
       Он напомнил ей о фильме. Она спохватилась, включила телевизор, но фильм уже подходил к концу, да ей, верно, было уже не до сюжета. Разговор они так и не прерывали. Она стала расспрашивать про бабушку Теремрина, Варвару Николаевну, которая была подругой его бабушки, про отца, который дружил когда-то с его отцом, причём, какое-то время они вместе воевали. Наташин отец тоже был танкистом.
       Он расспросил о её родителях.
      – Помнишь, как после того нашего «солнечного удара», ты приглашал меня в Москву на октябрьские праздники? – спросила она.
      – Конечно, помню.
      – Так вот… Мама, прежде чем решить, отпускать или не отпускать меня, вдруг спросила, было ли у нас с тобой что-то… Ну, ты понимаешь, что она имела в виду. А когда узнала, что ничего не было, вдруг заявила, на каких, мол, правах ты к нему поедешь?
       – Ты писала об этом. Странное решение. А если бы, всё было, то отпустила бы? – спросил Теремрин.
       – Не знаю. Совсем не знаю. Для меня так и осталось это загадкой. Может, узнав, что мы с тобой не согрешили, там, в заводском пансионате, побоялась, что сделаем это в Москве?
       «Согрешили!» – от этого слава даже в глазах у Теремрина защипало. И вспомнил он, как забирались они в укромные уголки близ пансионата, и предавались ласкам на самой грани безобидного. И как он говорил ей, сам не зная, то ли в шутку, то ли всерьёз. «Ах, Наташка, давай согрешим». И она отвечала: «Если ты очень хочешь… Но только мне потом будет стыдно перед самой собой и… перед мамой и бабушкой». И это его останавливало – это являлось рубежом, который он так и не решился преодолеть. А потом не раз думал, что очень и очень зря…
       – А ты знаешь, для чего я тебя тогда вызывал на переговоры, которые, к сожалению, не состоялись? – спросил он.
       – Поговорить… Зачем говорят по телефону?
       – Ты, о том, о чём сейчас вспомнила, написала в письме. Я тогда пожалел, что мы не согрешили, и решил сказать тебе, чтобы ты призналась маме своей, будто всё между нами было.
       – Для чего?
       – Чтобы отпустили. Я так скучал, – совершенно искренне признался Теремрин.
       – И я скучала, – молвила Наташа.
       – И надо же такому случиться… Я просидел больше часа, ожидая разговора, и ты просидела час, а так и не поговорили. Я уж потом понял, что нужно было постоянно напоминать телефонисткам, теребить их. Но мы были слишком правильными – заказ сделал, разговор дадут…
       – Видно, не судьба, – вздохнув, сказала Наташа и, встав из-за стола, прибавила: – Пойду, постелю тебе в той самой комнатке, в который всегда.   
      Теремрин нервно потянулся за чашкой, в которой был уже холодный чай. Он чувствовал, что вот, сейчас она постелет, скажет: «Спокойной ночи!» – и всё…и удалится в свою комнату. Не сможет же он после того войти в неё, чтобы остаться. Он вынужден будет лечь спать, и наступит утро, и она проводит его на вокзал…
       – Подогреть самовар? – спросила она, по-своему расценив его жест.
       – Да, то-есть нет, впрочем, – пробормотал Теремрин.
       В голове вертелось Пушкинское: «Не рассмеяться ли пока, не обагрилася рука!». Он не знал, почему вдруг возникло это сравнение? Вероятно, потому, что ему очень захотелось вот так, сразу, отбросив условности, шагнуть к ней и задушить в своих объятиях, но сдерживало что-то такое, что было выше него. Он был в таких вопросах далеко не робкого десятка. Легко сходился с женщинами, без особого труда одерживал победы. Но сейчас, в эти минуту, просто несмел преодолеть расстояние в один – два шага, разделяющие их с Наташей.
       – Я бы выпил рюмку коньяка, – сказал он и Наташа ответила, что тоже не против.
       – Расскажи, как сложилась твоя жизнь? – попросил он.
       – Тебя это интересует? – произнесла она, разыграв удивление. – Я всегда считала, что после того письма, которое ты написал, когда сорвалась наша встреча в Москве и твой полёт сюда, ко мне, тебе уже всё безразлично. С чего это теперь проснулся интерес?
       – Я думал о тебе все эти годы, – признался Теремрин, практически не кривя душой.
       – Неужели? Даже тогда, когда пылал твой роман, о котором ты упомянул?
       – Это было недолго…
       Наташа не стала больше задавать вопросов и сказала с некоторым вызовом:
       – Когда получила твоё письмо, признаюсь, всплакнула. Но потом снова на моём пути появился Жека. Вот, я и вышла замуж за него. Что ещё рассказать?
      – Всё!..
      – Зачем?
      – Не знаю, – сказал Теремрин и, приложив руку к тому месту, где ныло его сердце, прибавил: – Больно тут, очень больно. Помнишь, как ты заканчивала свои письма? Ты писала: «Твоя, пойми же, твоя Наташа…». А ещё вспоминается. Ты с такой особенной радостью сообщала: «Мама шутит… Наташа, иди погоны учиться пришивать». Она, видимо, как раз в тот момент к кителю твоего папы пришивала… А я так всю жизнь погоны себе сам и пришиваю, – прибавил он, вздохнув. – Впрочем, не это главное…
       – А что же?
       – Дорого всё, что связано с тобой.
       – Не надо об этом, – попросила Наташа.
       – Почему?! – спросил он с восклицанием.
       – Что было, то прошло. К чему ворошить старое? Ты, кажется, яснее ясного написал мне напоследок: «Река стихов к другой свернула, и русло прежнее её теперь уж илом затянуло и засидело вороньё!»
       Теремрин сник, опустил голову и тихо произнёс:
       – Сколько раз я ругал себя за те слова! Прости меня за них. Я сам себя наказал.
       – Ну что ты? – ласково сказала Наташа. – Ты же сам понимаешь, что тогда написал правду. Видишь, как всё сложилось? Значит не судьба нам быть с тобою… Не судьба! Не обижайся, но это так.
       – Не на кого обижаться, кроме себя, – возразил Термрин.
       – Ты всё время себя винишь, словно всё зависело только от тебя, – это было сказано с налётом обиды, и Теремрин понял, что Наташе просто не хочется, чтобы всё выглядело, будто он прервал отношения.
      – Я же вышла за Жеку… И прошу тебя, хватит об этом. Я очень, очень рада тебя видеть. Всё-таки нас столько связывает! Мы же росли вместе. Есть что вспомнить из далёкого детства. Ну а тем летом – тем летом был просто какой-то «солнечный удар». Кстати, ты мне привил любовь к Бунину. Я и теперь его читаю и перечитываю с удовольствием. И особенно «Тёмные аллеи».
       – Правда? Вот видишь, сколько у нас общего…
       – А всё-таки пора спать, – сказала она.
       Теремрин хотел посмотреть на часы, но вспомнил, что забыл их на полочке возле умывальника. И снова попытался затянуть время, отложить решительный миг. Попросил:
       – Можно ещё чашечку чая перед сном?
       – Покрепче, чтобы не заснуть? – засмеялась она.
       – И так, и сяк не засну. А покрепче можно, – сказал он и наполнил рюмки коньяком.
       – За что выпьем? – спросила она, поднимая рюмку. – Твоя очередь говорить тост.
       – За наше счастье!
       Наташа, усмехнувшись, ответила:
       – Двусмысленный тост. Ну что ж, я согласна… Пусть каждый из нас будет по-своему счастливым.
       Она словно стремилась углубить пропасть, их разделявшую. Что это было – искреннее желание, или застарелая обида? Или действительно не было возврата к тем ярким, удивительным отношениям, к тем юношеским, светлым чувствам? Так думать не хотелось. Теремрин встал, обошёл столик и положил руку её на плечо. Наташа решительно убрала её, проговорив:
       – Зачем ты так? Не надо… Не надо портить впечатление о встрече. Прошу тебя…
       И снова Теремрин терялся в догадках. Что это, необязательное женское «не надо», или искреннее желание не переходить тот рубеж, который они когда-то не посмели перейти. «Ну почему не надо? – думал он. – В конце концов, она разведена – она свободна. Почему не надо? Что здесь такого? – и тут же находил объяснение, нежелательное для себя: – Обида, в ней говорит обида… Нужно как-то обиду эту преодолеть…»
       – Наташа, Наташенька, милая, – прошептал он. – Родная моя Черноглазка. Помнишь? Так ведь называла тебя моя бабушка.
       Он почувствовал, что растрогал ей, глаза её повлажнели, но она всё же проговорила:
       – Успокойся, пожалуйста. Тебе, я вижу, чай вреден…
       И рассмеявшись, отошла к окну, чтобы поправить занавеску.
       – Поздно уже, – снова напомнила она. – Я сегодня так устала… Извини. Пойду спать. Ты комнатку помнишь? Направо по коридору. А я в родительской лягу.
       – Помню, – тихо проговорил Теремрин и потянулся за бутылкой.
       – Нет, нет. Я больше не хочу, – сказала она.
       – А я выпью…
       Она ушла и затворила за собой дверь. Теремрин сидел, не шелохнувшись. Он знал, что если уйдёт в отведённую ему комнатку и ляжет, то всё. Вставать уже будет неловко. Он всё на что-то надеялся, и надежды казались ему небеспочвенными.
       В гостиной царил полумрак. Верхний свет не включали, сидели под старомодным торшером, и всё вокруг было старомодным, но очень милым и родным, создающим какой-то особый, тёплый уют, привычный Теремрину с детства.
       Боже мой! Сколько же их связывало с Наташей!
       Детство! Детство всегда полно радужных надежд, но ещё больших надежд полна юность. Как-то так случилось, что его надежды на личное счастье разбились слишком рано…
       Утром они пили чай. Наташа смотрела на него пристально, и в уголках глаз блестели капельки. Она о чём-то сосредоточенно думала, но он не отваживался спросить, о чём? Её что смущало, и он не мог понять, что. Он так и не получил у неё ответа на вопрос о её личной жизни. Она всякий раз избегала этой темы, переводя разговор на что-то другое. Почему? Быть может, потому что он был женат, а она… Быть может, ей не хотелось признаваться, что осталась одна? Но одна ли? Впрочем, если не одна, то где же тогда муж? В командировке? Да мало ли куда мог отъехать на выходные?!
       Быть может, накануне надо было быть настойчивее? Быть может, она ждала этой настойчивости? Хотя вряд ли, ведь она, судя по всему, осталась всё такой же – её цельная натура не могла позволить отступить от каких-то внутренних правил. А ведь могла же, могла отступить от них там, на Черноморском берегу в далёкой юности… Ведь могла же. И тут же понял, что там было совсем другое дело – они были молоды, свободны, они были в том состоянии, в том положении, когда ничто не могло помешать их счастью. А теперь!? Что же теперь? Он – женатый человек, он уже через пару часов должен отправиться на вокзал, чтобы сесть в поезд, который повезёт его к жене, к семье. А она? Она останется здесь, как когда-то в далёком августе, с одной лишь существенной разницей – тогда она оставалась с надеждой, теперь же – без всяких надежд…
       – Ну что же, мне пора, – сказал он. – Время снова неумолимо, снова заставляет спешить, правда, не на самолёт, как когда-то, а на поезд.
       – Я тебя провожу.
       Он не сказал нет, не сказал, что дальние проводы – лишние слёзы. Ему хотелось побыть с ней ещё какое-то время…
        Она подошла к столику, на котором стоял магнитофон, и нажала клавишу… Полилась музыка, затем слова:

Догорает и гаснет свеча…
Зыбкий сумрак у шторы таится,
Что же ты у окна замолчал,
Что же я опустила ресницы…

       Пояснила:
       – Поёт Ирина Линдт…
       – Не слышал о такой…
       А певица выводила:

В этот поздний не ласковый час
У судьбы нет для нас больше шанса,
Что тебе до моих грустных глаз?
Отзвучали аккорды романса!

       – Немножко не по времени… Это о вчерашнем вечере нашем, – сказала она. – Хотела поставить вчера…
       – Но почему же не поставила?
       – Опасалась, что истолкуешь неверно.
       – То есть? Не понимаю.
       – И не надо понимать…
А песня продолжалась…

Как последние встречи горьки,
Счастье нас не нашло, не узнало,
Как скажи мне тропинку найти?
Попытаться начать всё с начала…
Но напрасны мои все слова,
Что же сердце так глухо заныло?
И кружится моя голова
От жестокого слова: «Всё было!»

        Они дослушали повторение последнего куплета песни, и Наташа тихо сказала:
       – Ну, вот и всё… Нам пора.
       Он встал и первым пошёл к выходу. Он шёл и думал о том, что и теперь ещё не всё потеряно. Быть может, достаточно остановиться, повернуть к ней, обнять, прижать к себе и остаться навсегда… Нет, не здесь, в Симферополе – остаться навсегда с нею, увезти её отсюда… Он едва сдерживал свой порыв. Но он сдержал его, потому что не мог не сдержать, потому что где-то в глубине души или, может быть, на уровне своего высшего «Я» понимал, пусть и не отдавая себя ясного отчёта, но понимал – всё это совершенно невозможно, всё это беспочвенные мечты, да собственно мечтами были и все эти его мысли о встрече, ибо та давняя встреча, на самом деле, происходила совершенно не так.
        Он встал и первым пошёл к выходу. Он шёл и думал о том, что и теперь ещё не всё потеряно. Быть может, достаточно остановиться, повернуть к ней, обнять, прижать к себе и остаться навсегда… Нет, не здесь, в Симферополе – остаться навсегда с нею, увезти её отсюда… Он едва сдерживал свой порыв. Но он сдержал его, потому что не мог не сдержать, потому что где-то в глубине души или, может быть, на уровне своего высшего «Я» понимал, пусть и не отдавая себя ясного отчёта, но понимал – всё это совершенно невозможно, всё это беспочвенные мечты, да собственно мечтами были и все эти его мысли о встрече, ибо та давняя встреча, на самом деле, происходила совершенно не так.
        Да, он действительно заехал в гости по пути из санатория. Но направлялся он не в Москву, а в Севастополь, где отдыхали его жена и дочка. Сын тогда ещё не родился. Он застал в доме на знакомой улице Наташу с мужем и дочерью и её родителей… Его встретили радушно, как родного, во всяком случае, её родители встретили так. Что думала Наташа о нём и о его приезде? Что думал её муж?
        Он переночевал у них и отправился в Севастополь. Встреча была скоротечной, сумбурной. И лишь потом он снова и снова прокрутил её всю, пытаясь понять, каково же теперь отношение Наташи к нему? И вот тогда-то он представил себе всё по-иному. Представил себе, что застал её дома одну… И вот тут задумался: а как бы всё было, случись именно так? Он ломал голову, сам не зная для чего. И тогда, чтобы найти ответ на вопрос, написал рассказ, далеко уже не первый рассказ о ней. Но этот рассказ отличался от всех, написанных прежде, тем, что так и остался неоконченным, ибо он не знал, как его окончить. Можно было выдумать различные счастливые развязки, и он их выдумывал. Но в этом рассказе хотелось найти точный ответ на вопрос, как бы всё обернулось, случись такая встреча. Он писал и проигрывал, даже, можно так сказать, проживал все самые острые моменты… Он словно бы переносился через расстояния в тот ставший дорогим ему город, на ставшую дорогой ему улицу. Он писал, не ведая, как завершит то, что пишет. Он писал, и ему казалось, что всё зависит от того, как он напишет, но выписывая сцены, ощущал, что словно кто-то водит его рукой, не позволяя вольностей даже на бумаге, словно сцены эти не воскресали на бумаге, а были совершенно реальными. Он вставил в написанное слова песни, которая давно уже будоражила и волновала его, причём, он сам не понимал, чем она волновала?
        Теперь он вчитывался в написанное, пытаясь понять, как же нужно было завершить рассказ? В то давнее время он ещё не знал о величайшей силе человеческой мысли. Теперь, зная многое из того, что ему было неведомо прежде, он подумал: а как бы всё сложилось, если бы он в рассказе соединил себя со своей любовью юности?
         Вспомнилось всё, что случилось с Масленниковым… Ведь его курсантские стихи, пронзительные, отчаянные, привели к тому, что спустя несколько месяцев «накаченная» ими матрица моментально сработала. И Масленников оказался во Дворце бракосочетания, словно в полусне, словно в зомбированном состоянии.
        Теремрин вспоминал то состояние, в котором он пребывал на Курском вокзале, когда на его глазах уходил в Симферополь скорый поезд. Вспоминал и думал, как поступить. Всего несколько часов назад он понял, что может вот так, внезапно, решиться, взять билет и сесть в этот поезд. И теперь размышлял, что же правильнее – написать рассказ об этом своём решении, вложить в этот рассказ всю свою страсть, всю силу воскресшей всепобеждающей любви, или, повинуясь велению сердца, взорванного этой любовью, сразу, решительно сесть в поезд и отдать себя воле Провидения.
        И вдруг подумалось: сколько же раз в жизни он останавливался на рубеже, за которым была новая жизнь, освещённая новой любовью, но что-то сдерживало в самый последний момент. Он подумал и о Кате, и об Алёне, и об Ирине, и о Татьяне, и о других своих возлюбленных. И сделал своё маленькое, личное открытие: он не мог ни с кем переступить этот рубеж. Почему? Не потому ли, что ему суждено в этой жизни переступить его лишь с нею – с Наташей! И его измены жене – вовсе не измены, потому что он изменял со своими возлюбленными вовсе не ей, а с нею и со всеми возлюбленными он изменял только одной, ему суженной Проведением – изменял Наташе.
        И вдруг он подумал: надо ехать… Надо ехать в Симферополь немедленно, ведь до того важного рубежа в жизни человечества осталось так мало времени… Оставалось только решить: ехать сразу, не раздумывая или всё же провести хотя бы элементарную разведку. Да, дом обозначен на карте, и пока ещё цела улица Лодыгина. Но кто живёт сейчас в доме под номером один? Помочь узнать это мог лишь его однокашник, которого судьба занесла в Крым… И вот он размышлял… Просить ли провести эту разведку или отправиться в путь, полагаясь на Провидение!
        И вдруг подумал: «Какие там ещё разведки?! Какие размышления и сомнения… Молитва, только молитва может помочь! Молитва к Создателю и вера, крепкая вера во Всепобеждающую Великую силу Любви. Ведь известно же: «просите и дано будет». Только просить надо искренне, со всею душевной силой!
        Он стал читать, стараясь вложить в свои слова всю силу своих чувств, которые – теперь уже точно знал – были самыми искренними и нелицемерными чувствами.
        «Отче наш! Отец Небесный! Я прошу Тебя, помоги мне в моей жизни, помоги мне построить жизнь мою только в гармонии, в любви, в согласии со всем миром… Я молю тебя, Дорогой Отец Небесный, помоги мне встретиться со своею «второю половинкой», помоги нам встретиться. Помоги для того, чтобы я мог жить в новом мире не один, а со своею «второй половинкой…»
        И завершил словами, полными веры: «Благодарю, Дорогой мой Отец Небесный!»
         …И вот уже поезд стремительно мчал его необъятными просторами Центральной России, мчал на юг, а колёса отстукивали волнующую, завораживающую песню дальних дорог… Теремрин верил, что они отсчитывают песню дорог счастливых.
          Мелькали перелески, мелькали ясные очи озёр, сверкали на солнце рукава рек, грохотали мосты под колесными парами вагонов. Теремрину казалось, что даже Солнце, само Солнце посылает ему своё благословение! И душа его, словно подхваченная животворящими Солнечными лучами, летела вперёд, туда, где ожидало, не могло не ожидать счастье Всепобеждающей Любви, счастье удивительной, неповторимой Гармонии. И он понимал, что в жизни своей, даже в самые воспламеняющие сердце моменты, он всё-таки так и не осознал, что же такое счастье… Лишь робкий лучик этого истинного счастья нет-нет да пытался пробиться из далёкого прошлого. И в эти моменты, в этом лучике он видел её, свою любимую, свою единственную. Стремителен и ярок, пленителен и неповторим полёт Души в мир Богом дарованной Любви…
        И вот уже перед глазами тихая улочка, утопающий в зелени дом, вот знакомая калитка…
        «Наташа, милая Черноглазка!»
        Вот она, перед ним! И кажется исчезли, растворились долгие годы, даже десятилетия… Кажется, что они вернулись в далёкую и такую необыкновенную юность, и так же пленительна драгоценная Черноглазка, и так же нежны её руки и губы!!!
Но это был всего лишь только сон.


 
                Зима 2009 года ЦВДО «Подмосковье»
                Осень 2012 года «Зелёная роща»