Иудины сроки

Иван Никульшин
Досевали подсолнечник за Игошиным мостом. Первым на своем стареньком «Москвиче» в поле приехал тракторист Шурка Фокин по прозвищу Зуда. А следом за ним подъехал на мотоцикле и сеяльщик  Володька Голованов, больше известный в селе как Володька Голова. Оба в самом цвете сил, оба отцы семейств, годки, обоим по сорок восемь в сентябре хряпнет. 
Было еще рано, солнце только, что всходило, и нахолонувшая за ночь земля слегка парила на взгорках. И звуки далеко разносились среди полевой свежести вешнего утра.
- Слышал, что сосед-то мой отчубучил? – едва заглушив мотоцикл, спросил Володька своего компаньона.
- Какой сосед? – копясь в тракторе, поднял голову Фокин.
- Ну, Гуревский! Дуськи Ксенафонтихи сын. Дипломат-то наш, в Лондоне который живет.
- А что с ним? – насторожился тракторист, выкатывая на Володьку свои большие водянистые глаза.
- В предатели подался, - почти с веселой торжественностью объявил Володька. -  Сам по «Маяку» слышал. Включил давеча, слышу, передают. Я даже не сразу врубился. Потом повторили... Тут я и ахнул! Англичанам вроде бы секреты выдавал, а теперь политическое убежище запросил.
- Вот сволочь! Такого сроду не было в нашей Кочетавке! Это чо же ему, дураку, не хватало, чтобы Родину продавать? – И  Фокин возмущенно звякнул ключем. – Ведь жил-то, Дуська сказывала, как туз козырной. И квартира у него в центре Москвы. И жена красавица. Вроде бы артисточка.  И дочка на фортепьяно выучилась... Вот это да! Вот эта новость! – покрутил кучерявой, начинающей седеть головой Зуда. – Это Дуська-то теперь рехнется. Вот подарочек!.. Это ей закрывай глаза и беги куда попадя. Как на людей-то смотреть?.. Надо же, сын предатель!..
- Оно теперь и не знаешь, кто там  не предатель. Вот ведь какое гнилое место! Как только вылезут наверх, так и скурвятся.  Все на долларах помещались, - с раздражением говорил Голова. – Помнишь, этот министр-то новый?.. Нет, чтоб шпионов ловить, сам ходил по Москве, все показывал, где против американцев прослушки поставлены... Вот гаденыш, надо же, такой курве аж до министра подняться!.. Будь моя воля, я бы его, как бешеную собаку, на кривой лесине повесил. А ему и в хрен не стучит!  Вот ведь какие иудины сроки пришли! - со злобой сплюнул Володька, и его плохо выбритое, продолговатое лицо с задубевшей кожей сделалось суровым и жестким.
- Не больно их повесишь, - хмуро отозвался тракторист. – Не больно достанешь! Они, как мыши, по теплым норам понатолкались, друг друга своей трухой покрывают... Политика, политика! Какая, к хренам, политика? Мафия – вот и вся их политика!..
Он помолчал и снова подивился:
 - Нет, ты меня ошарашил!
Было видно, что новость сильно взволновала Фокина, и он никак не мог успокоиться. Даже накидной гаечный ключ в его крепкой руке нервно подрагивал и от того часто срывался с головки болта.
- Теперь так, кто больше бабок хапнет, тот и Западу хорошо задницей подвиливает, - хмуро заметил Голова. – Мы тут паримся, работаем, как карлы, а они торгуют нами.
Оба помолчали, обдумывая новость.
- Дуське-то, чать, не сказывал? – первым оторвался от своих мыслей Фокин. И снова влез головой под капот трактора, подтягивая крепление топливного насоса и от усилий слегка покряхтывая.
- Нет, не сказывал, - отозвался Голова.
- И не надо, - посоветовал Фокин. – Пусть сама обо всем узнает... Ей теперь впору в землю зарываться... Позорище-то!..
- Зароешься, пожалуй, – обходя сеялки и проверяя их, на ходу ответил Володька. – То была в почете, на людях всю жизнь, а теперь вот сын предатель... Надо же, дожить до такого! – покрутил он головой.
- Оно и на нас теперь пятно, - не сразу отозвался Фокин. – Теперь не больно попеняешь калиновским, что  воровством нефти живут. А вы скажут, еще хуже, предателя вырастили! Сами, скажут, такие же шпионы, как ваш Гуревский. Только и шлындиете всюду, только и шпыняете нас...
Подъехал на грузовом мотороллере глухонемой Алеша Салямов, тоже их компаньон. Они в прошлом году сразу втроем вышли из колхоза и теперь работали самостоятельно. Их тут же на весь район объявили фермерами. И какие к хренам они  фермеры? На всю троицу один изношенный трактор, две сеялки, пятикорпусной плуг да три бороны. Вот и все имущество, доставшиеся от общественного пирога.
Ну, еще земля: три пая, по девять гектаров на нос. Оно, земли-то из фонда отчуждения можно было и больше хапнуть, да на кой хрен она нужна, когда не знаешь, что с этой делать. Ни своего комбайна, ни простенькой жатки, а  чужая техника, она и есть чужая. Жди, когда у соседа освободится. А ждать некогда,  сроки поджимают. Впору руками жни и молоти...
 Володька Голованов в свое время с делегацией передовых кукурузоводов ездил в Америку смотреть, как тамошние фермеры работают. Посмотрел и подивился: а чего им не работать? Все обустроено, все у них есть. И техника, и обслуга. Да и правительство хорошо помогает. А тут одна показуха. Долдонят, долдонят, жужжат об одном и том же: столько-то колхозов акционировалось, столько-то фермерских хозяйств создано! И ведь брешут, не стесняясь своей брехни! Где, какие акционеры? Колхозы, как они были колхозами, так и остались. Вывеску сменили да новых хозяев себе на горбяку посадили. А эти новые поужлее прежних будут. Вот у них в Кочетавке вместо Козулина  внешним управляющим назначили какого-то Башметова. И что? Поменяли, называется, ястреба на кукушку. Пустили зверушку в хлебные  закрома.  Этот внешний управляющий второй каменный дом за год себе собачит, а его акционерам и рукавицу не на что купить.
Раскрепостились, называется!.. Пересели ли из куля в рогожу. Они вот, вся их троица, чего для себя добились? Только людей своим дележом обозлили. В селе на них теперь как на классовых врагов смотрят. Колхозный весовщик Васька Рулет встретит на улице и давай надсмехаться: «Ну что, богатыри-Святогоры, хапнули колхозного-то? Не затошнило? Погодите, еще затошнит. Пупки-то развяжутся в одиночку землю колупать...»
И Володька Голова чем больше думал об этом, тем сильнее злился.  Злился на местную и верховную власть, допустившую всеобщий упадок экономики; на то, что постоянно вздувают цены на солярку, на  технику; за то, что их трудами выращенный хлеб скупают по цене навоза.
Злился и на этих перебежчиков с партийными билетами, на шпионов с учеными   степенями, с генеральскими званиями. Народ пашет, а они Родиной торгуют! Всех бы так и пострелял из поганого ружья!.. Особенно этих демогайдаров, подсунувших им убогую жизнь вместо сладкого пирога.  Пристроились у медового чана, в роскоши купаются; как баре, по заграницам раскатываются, деликатесами обжираются на банкетах, а он вот, с утра до вечера не вылезающий из борозды, не в состоянии дочери платье справить к выпускному балу. Вот она фермерская тюря, мать ее за ногу!..
И Володька сплюнул с досадливым смаком.
А уж какие порядки наверху, лучше и не думать! Вон Данька Петракова ездила в гости к сыну. Он у нее какой-то шишкой по охране мавзолея работает. Вот ей там и порассказали об этих порядках. Особенно  об этом всенародном... Надо же! Напьется до зеленых сопель и слоняется из угла в угол по Кремлю, пока о царь-пушку не споткнется. Где свалится, там  и храпит, как боров. А чуть протрезвеет, выхватит бейсбольную биту и айда гонятся за своими министрами. Кого нагонит, вдарит по затылку, того и с работы - долой!.. Вот ведь какое чудо!
 Володька выругался себе под нос, с досадой покачал колесо сеялки, проверяя, надежно ли сидит, и подумал уже с серьезной разумностью: оно, конечно, немало брехни в этих россказнях, но и дыма без огня не бывает...
Алеша немой подвез семена. Он хоть и  немой, но крепок на работу. И сам плотный, кряжистый, с большими сильными  руками.
Был Алеша, как всегда,  в своей бессменной и оттого сильно засаленной фуфайке, в зимней шапке-ушанке и в резиновых сапогах. Он хмуровато кивнул компаньонам и сразу же принялся за дело. Подхватил из кузова мотороллера мешок с семенами, коленом подкинул его к ящику сеялки, одним движением развязал хохолок на нем и ловко вытряхнул содержимое.
Фокин  с озабоченным видом принялся заводить трактор, воздух затрясся и задребезжал от дробных  перестуков пускача. Володька помог глухонемому справиться с остальными мешками.
Когда сеялки были затарены, Фокин из заднего окошка кабины посмотрел на посевной сцеп, на компаньонов, прибавил газу; трактор дрогнул всем своим железным телом, зарокотал и, сверкая гусеницами, весело побежал по полю.  Володька вспрыгнул на подножку сеялки и для порядка махнул рукой глухонемому. Тот постоял  еще, посмотрел, как они поехали, пыля, по полю, и снова наладился в село.
Погода стояла, как на заказ, приятная для сева: тихая да солнечная, с журчанием жаворонков над зелеными межерезами, с нахальным грачиным летом  вслед за посевным агрегатом.
Володька посматривал, как сошники сеялки, пружинисто покачиваясь,  въедаются в глубокую пашню, режут словно воду, текучую, мягко разделанную почву, и опять его думы перекинулись на бывшего соседа, на этого Илюшку Гуревского. И  чего ему, гаду, не хватало?  Приезжал на побывку чистенький, отглаженный, словно носовой платок из-под утюга. Не то, что они, жуки навозные, в земле да в тавоте точат  по целому лету. И  все-то  с иголочки было на нем! Штиблеты не штиблеты. Блестят, аж в глазах рябит!  И весь такой культурный из себя, каждому – «вы», «пожалуйста». Это у них-то в Кочетавке, где и знают-то друг дружку  лишь по кличкам да по полуимени: Васька, Тоська, Проська да Володька Голова. Ну, чем не пижон?..
А уж как Дуся гордилась сыночком! Вот и догордилась. Этот сыночек-то взял да и саданул под самое сердце!.. Она, Дуся-то, лет тридцать вестовой в колхозном правлении работала. Ее и в депутаты выбирали. И в женсовете заседала.
Все это Володька хорошо помнил. Все это на его глазах было, вся Дусина жизнь. Они двадцать лет бок о бок живут. Никаких тайн друг от друга не держат. Все напоказ, без всяких скрытостей...
Видел, как Дуся сынка растила, все жилы из себя вытягивала. Одной скотины держала до шести голов. Последний грош вкладывала в свое ненаглядное чадо. Оно, по правде сказать, он, ее Илюша-то, тоже, смиренным парнем  рос и был способным к учебе. Школу с золотой медалью окончил. В комсомоле активничил. Вот по комсомольской путевке и  угодил в Москву.
Дуся и тут постаралась, много сил приложила прежде, чем выучить его. Колхоз тоже хорошо помог. Особенно, когда председателем заступил Владимир Иванович Козулин. Сам Володька тогда  шоферил на председательской «Волге», и опять же все на его глазах происходило. Козулин, как только узнал, что Дусин парень в университете Дружбы народов учится, решил, помогать надо. «Это здорово же, - говорил он на правлении колхоза, - изо всей области только у нас один студент в международном вузе  имени замечательного сына Африки Лумумбы образование получает!  И мы свою гордость за него должны иметь, а подкреплять надо материальными способствованиями парню. Для колхоза это сущий пустяк, а студенту большая поддержка».
Сам Козулин тоже когда-то образовывался в Москве. Тимирязевку окончил и знал, почем фунт студенческого лиха...
Вот и выучили Илюшку на свою голову!..
Володька от волнения почувствовал даже сухость во рту. Опять вспомнился этот плешивый министр, как из подола рубахи вываливший все подслушки перед американцами. Вспомнился и гэбешный генерал, недавно убежавший за океан, и вновь в Володьке закипела злость.
«А Дуське теперь впору заживо в землю запахиваться!»
И он молча пожалел соседку: ох, и недобрые сроки наступают для нее!..

                2

В то утро, управившись по хозяйству,  Евдокия пошла в магазин за сахаром. Сама она привыкла пить чай с вареньем, а еще - с конфетами-подушечками вприкуску. А вот отец ее Ксенафонт Емельянович признавал только сахар. Эта у него с армии, в которой отбухал шесть с половиной лет  вместе с войной.
Он был настолько стар, что уже и забывать начал, сколько времени живет у дочери. Помнил лишь одно, что перебрался в ее избу с той самой поры, как умерла его Лукерья. Дуся к тому времени тоже осталась вдовой. Муж ее Олег Григорьевич умер молодым, и восьми лет не прожили они в супружестве. Был он человеком тихим и покладистым. Дуся и полюбила его за эту покладистость, за тихий нрав, за мечтательную и кроткую душу.
Все было бы славно у них, если бы не болезнь мужа. Олег в своей хвори винил лишь самого себя. А надо бы винить, как считала Дуся, отца его Григория Дмитриевича Гуревского. Это он и только он преждевременно свел сына в могилу.
Работал Дусин свекор сельским фельдшером. Про него говорили, что в медицине он разбирается, как попадья в сапожном ремесле. Оно, наверное, так и было. До войны Григорий Дмитриевич прошел какие-то ускоренные курсы, ну, еще в армии был санинструктором. Вот и все его медицинское образование. Однако сам себя он считал лекарем необыкновенным. И даже придумал свою универсальную методу лечения: любую болезнь изводить слабительными и мочегонными средствами. Под эту методу Григорий  Дмитриевич подвел целую теоретическую базу и при всяком удобном случае не уставал рассказывать доверчивым деревенским пациентам о ее полезной сути. «Вот смотрите, - рассуждал он, присаживаясь поудобней в тенечек  на завалинку, – как очищают от накипи паровой котел паровоза? А я вам подскажу, как... С помощью принудительной промывки раствором каустической соды... А чем наш организм, собственно, отличается от парового котла? – многозначительно поднимал он лохматую бровь, которая, словно крыло воробьиного птенца из-за наличника, показывалось из-под оправы его массивных роговых очков. – Да, собственно, ничем!   Вот  здесь и зарыта вся собака. Вот здесь и таиться корень нашего здоровья! И разумная медицинская задача состоит в том, чтобы выгнать из организма эту проклятую накипь. А как ее выгнать? Да очень просто! Жидким стулом и обильным мочеиспусканием. Как только достигнем этого, тут и всей болезни  крышка!»
Знал он наизусть, как всякий уважающий себя медик, и парочку латинских изречений. И хотя приводил их с большими перевираниями, в деревне слыл за человека  шибко начитанного и философски грамотного. 
Особенно любил Григорий Дмитриевич ошарашивать слушателей изречением, которые употреблял при всяких случаях жизни: «бис дат, кви цито дат»*.
И когда мужики в недоумении начинали пялиться друг на друга,   он торжественно объяснял: «Кто скоро делает, тот правильно  делает».
Вступать в ученый спор с ним никто из деревенских не решался, за исключением вечного пьяницы Валька  Терехи. 
Валек всю войну провоевал в похоронной команде, даже имел медаль «За победу над Германией». И посему тоже причислял себя к работникам санитарного фронта. Стоило лишь Григорию Дмитриевичу бросить в публику летучее изречение «в здоровом теле здоровый дух», которое он всякий раз почему-то переиначивал на свой лад «здоровое тело не терпит дурного запаха», как Тереха тут же вскакивал с места  и вопрошал: «Постой, постой, а как же с похмелья?»  «Что с похмелья?» – направлял на него линзы своих тяжелых очков Григорий Дмитриевич.
 «Как это, что? - говорил Тереха. – Запах-то дурной, а тело-то здоровое».
Григорий Дмитриевич снисходительно улыбался, поправлял свой облезлый портфель на коленях и, как маленькому, начинал объяснять Терехе: «Тело-то здоровое, а голова-то бо-бо». «Это верно, - с легкостью соглашался Тереха, - голова, как колотушка... Не голова, а ведерный чугун с помоями. Надо бы поправить за счет больничного заведения. Так сказать, получить первую помощи в виде казенной  пропорции спирта».
Григорий Дмитриевич жалел Тереху и в «первой помощи» ему никогда не отказывал: как-никак свой брат, фронтовик, к тому хотя и посредством холодных трупов, но все-таки  коллега.
Он бережно брал под мышку свой портфель, бросал на Тереху сочувственный взгляд и медленно направлялся вдоль деревенского порядка к фельдшерскому пункту. Тереха уныло тащился сзади. Эта картина повторялась не менее двух раз в неделю. Во всяком случае, для  кочетавцев она была привычной.
---------------------
*Вдвойне дает тот, кто дает скоро.
Своего единственного сына Григорий Дмитриевич не просто любил, а прямо-таки обожествлял. И когда пришла пора идти в армию Олегу, решительно возроптал: растили сына вдвоем, а теперь, видишь ли, хозяин на него объявился. Ни за что, ни про что отдавай воинскому начальнику под ружье единственное чадо. Они там какую-то разборку затеяли на Кавказе, нефть черпают цистернами в свой карман, а мой Илюша лоб за них подставляй под бандитские пули.  Ну, нет, этому никогда не бывать! Хватит и того, что и сам полвойны на фронте отдюбил да еще сверх положенного срока отслужил целых четыре года.
И перед тем, как Олегу отправиться на призывную комиссию в район, попотчевал сына каким-то зельем, какой-то своей ядовитой сулемой.
Врачебная комиссия от армии Олега отставила, но с той поры и завязалось его нездоровье, и  начал он чахнуть день ото дня. И так год от года упорно угасал, что и до самого Григория Дмитриевича, наконец, дошла его роковая непоправимость.
 Сверстники Олега и отслужить благополучно успели, и мужской силой налились, словно спелый колос в поле, а его сын чахнул и чахнул, будто цветок при пыльной дороге.
Из их сельских невест за Олега никто и замуж не думал выходить. Какой это жених, если от армии отставили? И стал он чем-то вроде изгоя среди молодых парней. Ребята с ним не дружили, а девчата в его сторону и глядеть перестали. Лишь одна Дуся втайне жалела его. Вот она из всей Кочетавки и согласилась на свое замужество с ним.
У них долго не было детей. Дуся и к знахарке ездила в дальнее село, и отварами, и бабкиными заговорами лечилась, и у врачей не единожды консультировалась. Нет, не давал Бог деток. Но на шестом году супружества случилось забеременеть ей.
О, какое это было счастье! К тому же и с родами  благополучно разрешилось. Ребенок родился крепким и развивался  бойко, но полной радости в семье все  же не было.  Олег к этому времени вконец  истаял, словно месяц на исходе. Передвигался только по двору, еле ноги стал волочил, а в апреле слег и больше уже не поднялся. 
На похоронах сына Григорий Дмитриевич рвал на себе волосы, бил кулаками по затылку  и все кричал:
- Старый пень, нет тебе прощения! Своими руками погубил мальчика, погубил своего Олежку!.. Сынок, прости, прости меня!..
После похорон он и сам  свернулся. За какие-то полтора месяца исчернел лицом и  страшно исхудал. И никакие лекарства не желали  помогать ему. Ни слабительные, ни мочегонные так и не одолели его коварной хвори.
 Хоронили свекра на Ильин день. Тогда как раз сильная гроза выдалась, и у Пахомовых баня сгорела от молыньи.
Следом за Григорием Дмитриевичем и Дусина свекровь померла. И потянулась череда похорон.
На масленицу с Дусиной матерью случился паралич. А через неделю она скончалась.
 После ее смерти, надо было отца-инвалида забирать к себе. Не оставлять же немощного родителя одного в опустевшей избе.
И  пришлось Дусе в одиночку тянуть житейский воз. Но духом она не пала, справлялась не хуже других. И сына подняла, и отца покоит до сих пор.
 От Илюши, слава Богу, дурных слов не слышала и особых хлопот с ним не знала. Одно не нравилось в нем: почему-то не любил своего покойного отца ни дурным, ни добрым словом вспоминать. И на кладбище, бывало, не затащишь, чтобы проведать родительские могилки. Она считала, недобрых  людей наслушался.
 А так шло все гладко. За хорошую учебу Илюша золотую медаль получил, комсоргом школы был до самого выпускного класса. Он всегда мечтал о путешествиях, о загранице. Хотел стать специалистом по Африке. Потому и  потянулся в международный университет. Райком комсомола дал свою рекомендацию для поступления.
Поступил Илюша легко и сказывал потом, что один из деревенских оказался на всем курсе. И что учатся вместе с ним дети африканских принцев, международных партийных вождей да еще детки циковских и министерских работников.
В учебе, хвастался Илюша,  они ему не чета. Зато все при деньгах. В ресторанах, сказывал,  обедают. И одеты не в наш ширпотреб, а  во все  импортное. Лишь  он среди них один, как босяк, во всем советском ходит.
Пришлось и его подравнять под именитых студентов. Купила ему на толкучке американские джинсы да обувку саламандровую. Дорого–недорого, а  в надлежащем виде держать парня надо. Спасибо, колхоз подсобил! Да и свое хозяйство выручало.
Университет Илюша окончил  с красным дипломом. Двумя языками овладел. Потому его и определили в Комитет безопасности по иностранному ведомству. Тут он и зачал расти. Уже который год в советниках при посольстве ходит. В самом Лондоне живет. Вот какой чести удостоился!..

                3

По дороге в магазин встретилась Дусе почтальонка  Ася Панкова, молодая бабенка, светлая, округлая, как пампушка, и всегда приветливая с Дусей. Когда-то Ася училась в одном классе с ее Илюшей, и очень заглядывалась на него. Должно быть, крепко  он, запал ей в сердце, коли по сей день интересуется его успехами. Увидит Дусю и давай расспрашивать, как там Илюша да что с ним.
А тут увидела и на другую сторону улицы перешла. Дуся удивленно  остановилась и с прежней веселостью окликнула Асю:
- Чего это, девонька, зазналась? Аль, машину в лотерейку выиграла?
Ася не остановилась и ничего не ответила. Лишь тряхнула своей большой почтовой сумкой, поправила широкий ремень на плече и, нагнув голову, заторопилась, прибавив шаг. Дуся постояла в недоумении и подумала, какая это блоха ее укусила? Вроде ничего дурного не сделала. На что обиделась?
Эта мысль не оставляла Дусю до той самой поры, пока не встретился на телеге фуражир Ефим Повеликин. Он тоже вместо того, чтобы ответить поклоном на поклон, как это бывало прежде, недобро зыркнул на Дусю, прихлестнул лошадь и крикнул:
- Но-о, иудина!
Лошадь нехотя  побежала, дробя копытами, телега шумно загремела по выбитому асфальту дороги и покатила перед собой стальными шинами колес солнечные яркие высверки.
Поведение Ефима опять удивило Дусю. Она долго смотрела в его плоскую, как лопата, спину в надежде, что он оглянется, но Ефим так  и не оглянулся. «Да, что же это за напасти такие, провалиться тебе на месте? –  в сердцах подумала Дуся. – Вот новости, Господи!..»
Дальше было еще чудней. Продавщица Люба Крепостнова как-то искоса взглянула на Дусю, когда она вошла в магазине, и, зашмыгав пирожком своего маленького носика, приняла надменный вид. Большая Любина брошь на ее малиновой блузке лучисто горела в сиянии падающих в окно пучков  весеннего света и тоже как бы надменно подмигивала Дусе своим рубиново красным, будто налитым кровью камешком. Отвешивая сахар, продавщица в трубочку скатывала свои пухлые губы и сердито молчала.
 Вошла Марька Бестова, ровесница Дуси. Вместе когда-то в девках на танцы бегали в колхозный клуб, если кино привозили. Дуся поздравствовалась с ней, но Марька сделал вид, что не заметила ее, и сразу же прошла к прилавку.
У Дуси и руки опустились. Да чего это они, в самом деле, сговорились, что ль, игрец их изломай? Чем не угодила? Если с этим брюханом Грибковым вчера поцапалась, тут и обижаться не на что. Не с ними же цапалась. А с этим управляющим фуражно-зерновой базой Грибковым и нельзя не цапаться. Он других слов не понимает и сам тебя десять раз матом наперед обложит.
Ишь ты, зерно у него кончилось! Осталось только на солярку. А куда же пшеничку, причитающуюся на ее земельный пай, подевали? Себя, небось, не обидел, упырь толстопузый: на глазах всего села  шесть мешков домой отпер. А тут жди нового урожая...
Вот и схватилась с Грибковым. И вылепила ему всю правду:
- Поменьше воровать надо, да на глотку тратить! Тогда и на солярку хватит, и с пайщиками  будет чем расквитаться. А то порите без меры, всеми потрохами провоняли, словно винные бочки! не под шерсть
Да, видишь ли, пришлось не под шерсть. Тут и взвился Грибков, словно бес на трубе! И давай орать на весь фуражный двор. Думала, все зубы повылетят у него от этого ора.
И никого другого она не задела в той перебранке. Даже Ефима-фуражира не трогала, хотя все они тут  одной поганой веревочкой повязаны. Все в одну свою луженую глотку  сливают...
А  уж Асе-почтальонке, продавщице Любе, Марьке Бестовой и обижаться грех. По-чесному-то, она и за них постояла. Сами-то, небось, языки проглотили. Бояться слово поперек начальству сказать. Вот и воюй за таких!..
Когда Дуся сердилась, глаза ее становились льдистыми, а хрящики тонкого носа напрягались.
Домой она вернулась с недобрыми мыслями. И чтобы отвлечься от них, принялась за стирку. Работа по хозяйству успокаивала Дусю. За нею  и печали забывалось, и на душе становилось спокойней, и время проходило быстрей. Хотя куда теперь  торопит его, это время? Пенсию заработала, живи в свое удовольствие.
Но все равно Дуся не могла по-другому и работала всегда, как в последний раз. За какое бы дело ни бралась, никогда не  пресыщалась им. Как это может надоесть дело, если оно твое?
Стирала она в предбаннике, а полоскать да вывешивать белье вышла во двор. И, работая, как всегда увлеклась, даже спина вспотела. Потому и не вдруг услышала, как хлопнула калитка, и кто-то несмело окликнул ее. Она  подняла голову и с удивлением увидела, что возле калитки стоит молодой рыжеватый мужчина с короткими, прилизанными волосами на непокрытой голове. Был он в черном костюме при галстуке и держал под мышкой  папку. По этой темно-малиновой папке Дуся и определила, что пожаловал к ней какой-то не очень важный начальник. Наверное, кто-нибудь по электричеству. А может, и по газу.
- Здравствуйте! – нервно перебирая ногами, вежливо произнес  незнакомец. – Вы будете Евдокия Ксенафонтовна Гуревская?
Она ответила не сразу: помедлила, разглядывая гостя. Затем повесила на веревку мокрую простынь, вытерла о передник руки, и лишь после этого не очень приветливо произнесла:
- Ну, я? А что стряслось? За газ у меня уплачено. За свет только вчера отнесла на почту... Долгов за мной не числиться.
Работая вестовой в правлении, начальства она навидалась всякого и потому не очень  робела перед ним.
- Извините, я не по долгам, - сухо улыбнулся мужчина. – Я совсем по другому делу.
- От Илюши? – почему-то решила она и обрадовалась.
- Не совсем так, но в некотором роде, да, - уклончиво ответил гость и опять вежливо улыбнулся.
- Чего же это мы стоим? – спохватилась Дуся. – Пожалуйте в избу.
Она первой поднялась на крылечко и отсюда увидела за забором возле своего двора белую «Волгу» со скучающим в ней шофером. Выходит, пожаловал не совсем простой начальник. Выходит, обмишурилась. Простые на «волгах» да еще с персональным шофером не ездят.
Вошли в избу, она провела гостя в горницу, чисто прибранную и полную солнечного майского света, усадила его за стол возле окошка. И только  тут он ей представился:
- Работник федеральной службы безопасности...
Назвал какую-то мудреную фамилию, которую она, толком не разобрав, тут же забыла.
- Мне нужно задать вам несколько вопросов, если не возражаете... И вообще поговорить с вами, - добавил мужчина, плотнее устраиваясь на старом венском стуле, еще крепком с виду, но  уже достаточно потертом.
- Что ж, давайте поговорим. Задавайте ваши вопросы, - весело сказала она и предложила гостю холодного молока.
Он отказался.
Ее ничуть не смутило, что пожаловал к ней человек не совсем простой, и не откуда-нибудь, а из такого серьезного учреждения. Раз пожаловал, значит, нужно. У сына дело-то государственное.
Еще давно, перед тем, как Илюше поступить на службу, у нее тоже был работник из этой самой безопасности, все расспрашивал, не имеют ли родственников за рубежом, не служил ли кто у белых, не сидел ли за растрату. Слава Богу, в их  родне ничего такого не было.
Позже она узнала, что приезжий своими расспросами пытал не только ее, но и по селу выведывал, кто они такие, эти Гуревские, и чем дышат? Дышали они, наверное, правильным воздухом. И его любопытство ничем не кончилось. Дурной славы  за ними не водилось...
Дуся взяла стул и для себя, присела напротив гостя и принялась рассматривать булавку в виде блестящего чертика на галстуке мужчины. «Вот еще мода!..» - подивилась она.
- Скажите, вы давно получали известия от сына? – не глядя на Дусю, приступил к расспросам приезжий и раскрыл папку.
- Давно, - сказала Дуся и вдруг  почувствовала,  как что-то укололо ее, словно бы какой-то недобрый знак мелькнул в окне. Но и это не очень смутило ее. - Вы ведь как, молодые? Вырветесь из  родительского дома – и  звали вас Митькой! И рады радешеньки! Вот и мой Илюша вначале-то часто писал. А теперь и открытку лень послать... А может, и некогда. Работа у него вон какая ответственная!..
- Да-а, работа ответственная, - с  холодной медлительностью согласился гость.
А Дусю подмывало спросить его, в чем дело, к чему все эти расспросы? Но опять же что-то удерживало ее от собственного любопытства.
Гость тем временем хмуровато оглядел горницу с дверью в темную боковушку,  посмотрел на Дусю и  вежливо поинтересовался:
- Нельзя ли посмотреть письма вашего сына, его фотографии?
- Отчего же не посмотреть, коли есть желание, - охотно ответила Дуся с показной веселостью, хотя  беспокойство до того лишь слегка уколовшее ее, теперь усилилось. И, доставая с этажерки пузатый альбом с цветными открытками от сына и семейными фотографиями, она решила, что должны произойти какие-то важные изменения в  Илюшиной жизни, раз так интересуются им. Наверное, собираются куда-то повыше назначить.
- Вы смотрите, - сказала она. – А я тем временем яичницу вам пожарю.
- Нет, нет, ни в коем случае! – протестующе вскинул  руки гость, и длинные его пальцы, только что лежавшие на раскрытой странице альбома, как-то странно затрепетали. - Я  совсем не голоден. Спасибо!.. Вы занимайтесь своими делами, а я сам все посмотрю...
Их разговор услышал из своей темной боковушки Ксенафонт Емельянович и окликнул слабым старческим голосом:
- Дусь, чего там?
- Да ничего, батяньк, лежи давай, - ответила Дуся и на всякий случай плотнее прикрыла дверь в старикову боковушку.
Своего отца она звала на старинный манер «батянькой». Эта привычка у нее с детства. А  приучила ее к этому старшая двоюродная сестра Клаша, мобилизованная в войну на оборонный завод, да так и прилепившаяся к городской жизни.
Старик теперь редко вставал с постели, все больше лежал в своей полутемной коморке и о чем-то думал. И Дуся порой дивилась, и о чем человек может думать столько времени? Может, с того и на голову жалуется, что много думает... Полежи-ка день-деньской в думах... Оно, пожалуй, и заболит, голова- то.
Гость, между тем, перелистывая альбом, перебирал фотографии и что-то сосредоточенно записывал. Делал он это несуетно, по всему видать, был мужчиной  твердым и основательным.
Дуся несколько раз выходила на кухню, чтобы не мешать ему, вновь заходила, а он, набычив голову,  все копался и копался в альбоме. И опять мелькнуло у нее в голове: нет, неспроста все это.
Наконец приезжий отобрал несколько лондонских фотографий Илюши, две открыточки с видами  моста через Темзу и посмотрел снизу вверх на Дусю так, как смотрят обычно из-под очков.
- С вашего позволения, я это заберу с собой, - отодвинув альбом, решительно произнес он.
- Что ж, забирайте, коли нужно, - согласилась Дуся и простодушно спросила: - А к чему все это?
Гость помолчал, потрогал затылок, нахмурился  и медленно произнес:
- А вы что не в курсе?.. Впрочем, и сам вижу, что не в курсе. – И спросил: - Вы новости иногда слушаете?
- Нет, не слушаю, - с веселой виноватостью ответила Дуся. – Не до новостей теперь. Самые работы в огороде. Новости зимой будем слушать. Я вон и телевизор не включаю, - похвасталась она. – Ухайдакаешься за день, брякнешься в постель да  и спишь, ног не чуя.
- Дело в том... – нервно помял пальцы гость  и замолчал, испытующе глядя на нее. – А-а, - решился он, -  теперь все равно уже! – И с твердой четкостью сообщил: - Дело в том, что Илья Олегович Гуревский, следовательно, ваш сын, изменил Родине.
- Как изменил? – ахнула Дуся и почувствовала, что у нее колени становятся ватными, и подламываются ноги. Она обессилено  опустилась на стул с широко раскрытыми глазами и выдохнула: - Этого никак не может быть!  Чтоб Илюша... Нет, тут что-то не так...
- К сожалению, это свершившийся факт, - с решительной сухостью ответил гость и поднялся, чтобы уйти.
 Дуся почувствовала, как ей сдавило горло, хотелось зареветь, но не было сил, и слезы словно бы  застыли в ней.  И только после того, как, захлопнув папку и не попрощавшись,  гость, стремительно вышел на улицу, она заревела дико и злобно. У нее закатывалось сердце, и ей хотелось умереть.
На ее плач, волоча простреленную на войне ногу, выполз из своего стариковского прибежища отец, костлявый старик с белой  головой и желтыми пигментными пятнами по высохшему лицу.
- Чо, дочк? Чо у тебя? – испуганно спрашивал он, тряся головой.
Дуся вытерла слезы, сморкнулась в передник и ответила с тихой злобой:
- Ничего, батяньк, ничего! Сынок родной удружил. - И резко крикнула, выкатывая глаза: - Знаешь, что внук-то твой любимый отчудил?  Родину продал! Вот что! Нас с тобой продал, вот что он сделал с нами! – И опять заплакала. - Разве я этого ждала?..
И, хлюпая, уставилась на Ксенафонта Емельяновича мокрыми, немигающими глазами.
И  только теперь до нее дошло, почему давеча никто из односельчан не пожелал с ней ни разговаривать, ни даже поздороваться. Они уже знали всё. Лишь она одна была в неведенье.
Ксенафонт Емельянович тяжело опустился на крышку старинного сундука, обитого железными полосами,  и, утупившись в пол, мрачно изрек:
- Теперь его повесят. У нас тоже такое было.
И, не глядя на дочь, принялся рассказывать, что у них было:
- Под Брянском стояли...
С годами сознание Ксенафонта Емельяновича изрядно помутилось, и старика все чаще накрывала черная наволочь.  Он порой забывал даже о том, что бывало с ним утром, зато хорошо помнил самые давние события,  особенно войну.
- Нам в бой идти, - продолжал он, почти торжественно, с глухой старческой скрипучестью. - А тут нас среди поляны построили в каре,  все четыре роты. А  посреди поляны два высоких столба с перекладиной вкопаны. Ну, и веревки с петлями прилажены... Болтаются на ветру, как  живые...
Ксенафонт Емельянович вздохнул, прокашлялся и посмотрел куда-то в далекую пустоту своими склеротическими плохо видящими глазами.
- Да-а, - кряхтя, говорил он с отдышкой, не обращая внимание на застывшую, словно бы окаменевшую дочь, - подогнали, значит, грузовик с открытыми бортами. А в нем, значит, два молоденьких паренька в форме полицаев со связанными назад руками.  С боков поддерживают их четыре автоматчика из СМЕРша. Грузовик подпятили, значит, под перекладину. Из кабины выпрыгнул комиссар полка, встал перед нами и зачитал приговор, повесить, значит, как  изменщиков Родины. Автоматчики накинули полицаям петли на шеи  и отошли к кабине. Комиссар взмахнул рукой. Машина тронулась, и оба затрепыхались на веревках, как два неоперившихся цыпленка. Один-то даже  успел крикнуть: «Прощай жизнь молодая!» На этом все и кончилось. Только и остался этот мальчишеский вскрик... Как бы в ушах даже застрял... До сих пор слышу...
 А потом мы в бой пошли... Выбили немца с позиций. Да немного нас осталось. Меня вот в ногу садануло...
- Ну и к чему ты мне все это рассказал? – сквозь слезы набросилась на старика Дуся.
- Как к чему? – удивился Ксенафонт Емельянович. – Вот и нашего повесят.
Ему порой казалось, что по-прежнему идет война, правда теперь уже где-то на Кавказе, а раз на дворе стоит военное время, значит, за измену и повесить должны.
Пока Дуся плакала, уткнувшись лицом в ладони, Ксенафонт Емельянович молча смотрел на нее, и в его сумеречном  мозгу, должно, наступило какое-то прояснение. И старик вдруг решил уже с трезвой раздумчивостью:
- Тебе надо уезжать отсюда, девка. В глаза людям будет больно глядеть. Так что поезжай к Клавдии в город... А я в пансионат ветеранов двину. Все равно скоро умирать, а там и покойно будет, и тепло. Давно зовут...
И оттого, что отец рассудил  все так трезво и просто, Дусе стало еще горше, и она, зажимая рот и давясь, опять заплакала в голос. Ксенафонт Емельянович посидел, печально глядя на нее, с трудом снялся с сундука, тронул дочь за плечо костлявой рукой и молча уковылял в свой закуток.
Оставшись одна, Дуся плакала долго и горько. Ей никак не хотелось  верить, что ее Илюша мог так поступить. И все время мучил один и тот же вопрос: почему? Почему он это сделал?
Наплакавшись до звона в ушах, она почувствовала, что изнемогает от слабости, и,  не раздеваясь, брякнулась на кровать, на какое-то время  забывшись в чуткой, тяжелой полудреме. Ей то ли вспомнилось, то ли привиделось, как ведет она своего  Илюшу, тогда еще трехлетнего  мальчика на елку в сельский клуб. Было морозно, Илюше прихватило кончик носика. Он закрыл его варежкой и заплакал. Она подняла его на руки, он уткнулся своим личиком в ее мягкую плисовую полудошку, угрелся и успокоился. А на елке все смотрел на блестящую звездочку, тянул к ней ручонки и просил, чтобы ему дали  ее. Но ему дали леденец – красного петушка на палочке.
Они возвращались домой уже в сумерках. Небо было чистым и холодным. Вдалеке над чернеющим лесом особенно ярко блестела вечерняя звезда. Илюша снова стал просить звезду, раскапризничался и громко  хныкал. Она легонько шлепнула его, и он заревел уже сильнее. Успокоился лишь дома, охрипнув  и устав от плача...
«Господи, -  думала она, зарываясь лицом в подушку,  - и ведь каким был!..»
И опять горькие думы навалились на нее своей тяжестью. Отец советует уехать. Куда уедешь от себя, от своего горя, от своей беды? Как бросить все?..
Тоска и печаль разъедали ей душу.

                4

Володька Голова вернулся поздно с поля. Жена ему истопила баню, и он мылся в ней уже при электрическом свете.
Над селом стояла высокая луна, и ее  загадочный свет серебристым сверканием осыпался на  темные дворы и дерева палисадников с молодой майской листвою. Набежала легкая облачная дымка, и луна  сделалась оранжево-апельсиновой. Она была такой полной и сильной, что даже отцветающие тюльпаны, посаженные Володькиной Ириной на насыпи погреба, как бы привставали на цыпочки и  тянулись к этой высокой и полной луне.
Володька остановился среди двора и прислушался  к тихому очарованию ночи, к теплому перекатыванию крови по своему распаренному телу. На душе было хорошо от сумеречной свежести, от тополиных запахов с озера и оттого, что само небо, светлое вокруг луны, легким атласным куполом скатывалось на всю округу, а возле самой земли темной каймой накрывало линию горизонта.
Ему хотелось покурить на свежем  воздухе, но он медлил, не решаясь вонючим махорочным дымом смутить лунную певучесть этого пригожего вечера. Где-то за озером в зарослях терновника неистовствовали соловьи, их трели, отраженные гладью озерной воды, взлетали в самое поднебесье, чтобы своими сладкими звуками со всего размаха обрушиться на засыпающие дворы.
Володька пошарил по карманам, накинутого на плечи пиджака, и замер, напрягши слух. Ему показалось, что кто-то плачет. Он насторожился, вслушиваясь в приглушенные звуки  плача, и скоро понял, что плачет женщина во дворе Гуревских. Володька вспомнил утреннюю новость по радио и догадался, что плачет  его соседка тетка Дуся Ксенафонтиха. Значит, и до нее дошла горькая весть.
 Плакала соседка как-то сдавленно, словно бы сама в себе душила глухие рыдания. И все очарование природы, только что  распахнувшееся перед Володькой, как бы ухнуло куда-то в черную злобную пустоту пространства и разом  пропало. Остался только вот этот сдавленный женский плач да тревога на сердце. Володьке стало жаль соседку. И он представил, как ей тяжко теперь одной с этим  своим нежданно свалившимся  горем.  «Вот гнида, что наделал! – крутилось в его мозгу. - Словно плугом переехал материнскую душу. И не только ее»...
Володька натянул на себя пиджак и решительно направился к низенькой калитке  в межевом заборе. У них с Гуревскими был колодец один на два двора, и стоял он на меже. А рядом была низенькая  калитка.
Володька скрипнул ей, вошел во двор Гуревских и в лунном освещении увидел тетку Дусю на куче бревен, сваленных вдоль глухой стены сеней. Она сидела, сжавшись в комок, как умирающая птица, а рядом на березовом бревне лежала толстая бельевая веревка, сложенная в удавку. Эта веревка больше всего и напугала Володьку.
- Ты чо, теть Дусь, - тревожно спросил он, остановившись против соседки.
Свет луны белом потомком лился на ее сухенькую фигуру. Дусино узкое, с тонкими чертами лицо казалось застывшим. Словно бы это было не лицо живого человека, а посмертная гипсовая маска. Даже глаза оставались неподвижными. И от этого Володьке становилось все страшней.
Соседка даже не пошевелилась при его появлении  и ничего не ответила ему.
- Ты это брось... Ты тут ни причем, - сбивчиво начал Володька. – Ты это не принимай близко...
И только здесь худенькие плечи соседки затряслись, и она, зажимая ладошкой рот, заплакала теперь уже в полный голос. И плача, заговорила сквозь   рыдания.
- Да-а, не принимай... Как же не принимать, когда случилось такое?.. Ведь я его родила, я его вскормила своим молоком. А теперь что?.. Теперь-то что? – плача, спрашивала она. – В землю живой закапываться?.. Вон отец говорит: уехать надо, не то заклюют, мол... Это куда же я уеду? На луну, что ли?.. И как я оставлю все?.. Ведь все, что тут есть, словно хмелем оплело!.. Уж лучше уж петлю на шею... 
- Ты успокойся, - с медлительной сосредоточенностью заговорил Володька. – Никуда тебе не надо ехать! - решительно произнес  он. – Известное дело, свою голову никому не приставишь. На каждый роток не накинешь платок. Но даже всякий дурак поймет, не ты же его надоумила!.. Сам избрал такую дорогу. Ему и отвечать... И ведь чего человеку не хватало? – продолжил он с возмущением. -  Ведь жил, как кум королю!
Володька махнул рукой и выпалил с досадой:
- Вот ведь как, теть Дусь! Живешь и не знаешь, что под тобой и когда чем обернется... А ездить никуда не надо. Кто-то и косо посмотрит, а ты плюнь!.. Дурак не поймет, умный  пожалеет. Время все смоет своей струей...
Она перестала плакать и притихла, что-то обдумывая. Володька неуклюже потоптался и протянул к ней руку.
- Давай-ка твою веревку, - просто сказал он. – Ну, ее к хренам!.. Давай я тебя до избы  провожу. Выпей сердечных капель, успокойся и усни. А завтра на все свежими глазами посмотришь. И увидишь, что руки на себя налагать, распоследнее дело!.. Это хуже предательства... Давай подымайся, не томи себя.
Она пошевелилась, покорно отдала ему веревку, он помог ей встать и, придерживая рукой, довел ее до крыльца. 
- Сама поднимешься, аль помочь? – спросил Володька.
- Поднимусь, чать, не совсем обезножила, - слабым голосом сказала Дуся и шагнула  на ступеньку.
Он подождал, когда она откроет дверь.
- Смотри, теть Дусь, без глупостей давай! – приказал ей напоследок.
Она не ответила. Он постоял еще, увидел вспыхнувший свет в избе, облегченно вздохнул, закинул веревку на крышу сеней, закурил  и тоже отправился домой.
Утром ему предстояло рано ехать в поле...
--