203-я им. А. С. Грибоедова

Гордеев Роберт Алексеевич
        Прошло уже две недели, как мы вернулись в Ленинград, а я всё ещё не знал, в какой школе буду учиться, но мама хотела, чтобы именно «своего микрорайона». А вернувшийся в Ленинград весной 44-го Женька (какое-то время мы летом 43-го вместе с ним были в том пионерлагере) склонял меня записаться в свою 181-ю школу. Он теперь тоже учился в пятом классе, не в шестом, и меня, в общем-то, тянуло в Женькину.

        К тому же близко от его школы в Соляном городке готовился к открытию Музей обороны Ленинграда, и находящийся рядом сквер был целиком заставлен военной техникой – немецкой трофейной трофейной и нашей – будущими экспонатами музея! Но, когда ещё этот Музей откроется… Я не раз видел, за забором сквера шастают, шныряют мальчишки, а какие-то дядьки и милиция гоняют их оттуда нещадно. (Но, безуспешно)!
Да и Женька сказал, если во время урока раздаётся милицейский свисток, всем классом они бросаются к окнам: интересно же, что там происходит…

        А в целом я был спокоен; хотя постановление о раздельном обучении принято было ещё в 44-ом году, в Касимове я учился в по-прежнему «смешанной» школе, и было просто интересно, что такое «мужская» школа. Да я и не торопился «приступать к занятиям»: ведь, не придуманным же отличником был я со 2-го класса по 4-ый!... 

       Ещё на подходе к школе мы с мамой услышали жуткий шум и детские крики из нескольких раскрытых окон. Из белых глазурованных кирпичей фасада далеко выступали два вычурных парадных входа; над правым широко разметались – каждое высотою в два этажа – огромные окна (залов, что ли?). Стеклянная доска возле левого входа сухо оповещала, что эта школа 203 «имени» какого-то А.С.Грибоедова. (Не каждый послевоенный мальчишка слыхал об этом писателе; я, например – узнал впервые).
       Подоспели мы с мамой, как и хотели, к перемене; спортрета на стене вестибюля на нас глядел симпатичный молодой человек в жабо и старинных узких очках, острые кончики воротничка подпирали гладко выбритые щёки; слегка прищуренный взгляд проследил наш путь от входных дверей до широкой отлогой лестницы…

       Не напрасно глядел так иронично на нас Александр Сергеич: в школу меня не приняли. Полная лицом и телом, ничем более не заметная дама в приёмной перед кабинетом директора сухо объявила «мест нет, школа перегружена». Было непонятно: ведь мама говорила, что именно эта и есть «школа нашего микрорайона» и что учиться должен я именно в ней!…

       Всё разрешилось через день: появился отец. Он был в в шинели никогда раньше не виданного жёлто-зелёного цвета «из канадского сукна», на плечах - повседневные золотые погоны! Мама встретила его сдержанно, но ровно и сказала про школьную проблему ( у них что-то, там, у самих тоже «пока не складывалось», и жил он отдельно от нас). Отец меня весело подхватил, и мы направились к школе снова.

      Дама в приёмной холодно глядя на меня, а не на отца, скучно сказала, что вопрос, мол, с вашим сыном решён, классы перегружены, мест нет, и - не отрывайте от дел. Отец не взорвался, не стушевался.  Голосом, каким обращался к тому майору в Касимове, он что-то сказал про Блокаду, про фронт и формалистов из РОНО; странная его шинель была распахнута, за отогнутым отворотом блестели ордена - и «Александра Невского» тоже!   
        И тут вдруг дама сильно заволновалась и ненатуральным голосом заговорила:
        - Что же вы не сказали, где живёте! Он же – наш, наш, и мы никуда его не отпустим...

        И тут я решил, в разговор надо вступать мне! На днях ведь мама рассказала, что случай но встретила маму Бори Матвеева – того, с кем я дружил в очаге до войны. Да я, ведь, и сам после этого зашёл к Бориной маме, и она обещала, что Боря на днях приедет из своего Суворовского училища и, конечно же,  будет учиться со мной в одном классе! (А Борин папа, оказывается, погиб на фронте). Поэтому я потребовал у дамы, чтобы в регистрационной книге школы было записано, что пусть, мол, Боря Матвеев, когда приедет из Суворовского училища, будет обязательно направлен учиться в мой класс!
        Отец удивился, дама улыбнулась, но всё-таки внесла в журнал регистрации такую запись…

        Вскоре я забыл об этой записи. Но, когда летом 2001 года перед встречей выпускников по поводу «питидиситилетия» нашего выпуска я просматривал старые регистрационные книги школы (в поиске, хотя бы, старых адресов соучеников, о которых мы не имели сведений), то неожиданно наткнулся на эту запись про Борю… На привет из сентября 45-го года!
        Боря тогда, увы, так и остался учиться в своём Суворовском училище. Один раз мы виделись в 46-м году: он ненадолго приезжал на побывку. Почти с трепетом, с желанием  шёл я к нему. В гостях у Бориной мамы был какой-то мужчина; они сидели за столом, тихо разговаривали. Мужчина держал её за руку, а мы с Борей во что-то играли, сидя на полу, похоже, мешали им. Так посидели мы, посидели на полу и… стало неинтересно. И я ушёл и никогда больше Борю не видел… 

        А в Музее обороны Ленинграда я потом бывал неоднократно; народ туда, помню, всегда валил: всегда в нём было – не протолкнуться!  Состоял Музей из разных отделов – «дорога жизни», «синявинский», кажется что-то про партизан - про то, как в Ленинград однажды чероез линию фронта был доставлен обоз с продовольствием…

         Особенно запомнились мне два стенда: на одном был размещён под стеклом небольшой кусок поверхности земли, привезённой с «невского пятачка», с «невской Дубровки»…   

        (Собственно, «до войны» существовало в природе две Дубровки – Невская на правом берегу Невы и Московская – на левом. Но, так, уж, сложилось, хотя плацдарм, на котором происходили жесточайшие бои по прорыву Блокады, был на левом берегу Невы (на Московской Дубровке), в истории он остался под именем «невская Дубровка»)…

        А тот стенд с куском поверхности земли с «невского пятачка»… Был он, если не ошибаюсь, размером один квадратный метр, на котором, помнится, было найдено - помимо самой земли и камней - ещё более тысячи осколков разных снарядов, пуль, кусков разного военного имущества, возможно также и (не запомнил, не буду врать!) фрагмантов человеческих тел…
         Шли бои на том «пятачке» долго - в течение почти двух лет и были жесточайшими! Непрерывно предпринимались попытки прорвать Блокаду…
        Из семьи моей жены – так, уж, сложилось! – двое участвовали в боях на «невской Дубровке»: её родной дядя и муж двоюродной сестры – оба остались живы, даже не ранены, а познакомились только в пятидесятых, незадолго до нашей с женой свадьбы… Кстати: чем не тема для рассказа!
 
        На другом стенде - тоже под стеклом - лежал 125-граммовый чёрный кусок блокадного хлеба (конечно, высохший в сухарь) - в котором муки почти что и не было…  Но, своих ощущений, мыслей при виде этого «хлеба», который ел тогда, зимой 41-го, 43-го – не запомнил, не помню, и долго ли смотрел на него не помню тоже.
        А в одном из залов под самым потолком находился, висел настоящий самолёт, на котором летал герой Ленинградского неба Савушкин!
   
        Когда в 49-м, 50-м годах состоялось, так называемое, «ленинградское дело» и были репрессировакниы не только руководители, но и тысячи просто участников обороны Ленинграда, музей был разорён, ликвидирован и все экспонаты исчезли. Возможно, они  просто были уничтожены (хорошо, если просто растащены, тогда – где-то же сохранились? Может быть…)
 
        Решил я лет двадцать назад зайти в Музей оюороны и блокады (не запомнил, как его назвали), открывшийся в те дни в части помещений бывшено Музея обороны Ленинграда. Думал, не восстановить ли решили?
        Впечатление оказалось странным, если не тяжёлым… Просто нищета! Никаких экспонатов техники ни нашей, ни трофейной, никакого оружия: только муляжи, схемы, пропаганда. В нём нету даже натуральной чёрной «тарелки» радио, из которой все ленинградцы слушали сигналы воздушной тревоги и желанную трубу отбоя во время налётов – только аляповато выполненный муляж… Да что «тарелка»! В музее не было ни одного блокадного экземпляра газеты «Ленинградская правда». У меня дома сохранялось два разных экземпляра за октябрь 41-го – один решил отдать в этот Музей. Встретили меня ровно, без интереса; и когда опять вышел я на улицу, вспомнил: а ведь раритет-то приняли безразлично: ну, газета и – гадета. Вот, цвет бумаги газетной, почему-то, чуть зеленоватый, не пожелтелый…
        Никто не знает, почему?   
       














По списку сорок второй

       Ещё на подходе к школе мы с мамой услышали шум и детские крики из нескольких приоткрытых окон – подоспели как раз к перемене. Два вычурных парадных входа в стиле «модерн» далеко выступали из белых глазурованных кирпичей фасада здания; над правым широко разметались – каждое высотою в два этажа - окна залов актового и спортивного, возле левого входа стеклянная доска сухо оповещала, что школа эта «имени» какого-то Грибоедова. О человеке с таким именем я никогда не слышал: далеко не каждый послевоенный мальчишка знал об этом писателе! В вестибюле с портрета на стене глядел молодой симпатичный человек в жабо и старинных узких очках, острые кончики воротничка подпирали его гладко выбритые щёки; его слегка ироничный взгляд проследил весь наш с мамой путь от входных дверей до широкой отлогой лестницы.
       Не зря так иронично смотрел на нас Грибоедов: в школу меня не приняли. "Мест нет", - объявила суровая дама в приёмной директора, - школа перегружена".... Однако, через день благодаря вмешательству отца и его фронтовому опыту общения с «сильными мира сего» (даме были предъявлены многочисленные ордена за отворотом шинели из зелёного канадского сукна) меня всё же зачислили в «5-ый 2-ой» класс. И стал я по списку 42-ым: дама не обманывала, пятые классы в школе действительно были перегружены.
       Женька, мой двоюродный брат, учился тоже в пятом классе, только в 181-ой школе на Соляном переулке; рядом с ней готовили к открытию Музей обороны Ленинграда. Соседний с школой сквер был весь заставлен будущими экспонатами, военной техникой - трофейной немецкой и нашей. За окружавшим сквер забором иногда шныряли мальчишки, их оттуда гоняли нещадно, но безуспешно.
       В классе меня встретили без интереса, видимо, потому, что очень уж много было в нём энергичных и незаурядных ребят. На переменах в помещении класса, да и по всей школе стояли ужасающий крик, шум и грохот. Беготня в коридорах и классах, граничащие с издевательством игры и забавы сменяли одна другую. По дубовым перилам лестницы мальчишки разных возрастов непрерывно съезжали «без рук»: деревянные колышки-ограничители были давно уже срезаны или выломаны из перил. Из всего этого калейдоскопа совершенно выпадал один невысокого роста парнишка-десятиклассник, обычно одиноко стоявший у какого-нибудь окна. Он никогда не участвовал в беготне и играх, на его бумажном пиджачке висели две медали – «За оборону Ленинграда» и «За победу над Германией».
         У нас в классе – а наверняка и в других! - каком-нибудь углу вдруг раздавалось: «за баламута выделяем!» И сразу же над какой-нибудь очередной жертвой высоко вскидывались руки, и несколько голосов дружно начинали орать:
                Баламут, баламут!
                Собирайся на суд!
                Кто на суд не придёт,
                тому хуже попадёт!
                Выбирай из трёх одно:
                «дуб», «оса» или «пшено»!
       И если ты выбирал «дуб», ответ был: «тяни нос до губ!» – и тянули! На «оса» – ответ: «тяни нос до волоса!» – и снова тянули, да ещё как! А уж на «пшено» ответ был многократно усиленный:
                Было дело решено
                и поставлена печать,
                чтобы дело начинать!
                Баламут, баламут!
                Собирайся на суд…      
        Если кто-либо, отвлекшись или зазевавшись, наклонялся и штаны на его заднице натягивались, мгновенно кто-нибудь со всего маху кончиками пальцев бил по образовавшейся «натяжке» и несколько голосов орали:
                После сытного обеда
                по закону Архимеда
                по натяжке бить не грех:
                полагается для всех!
         Часто велись «бои», обстрелы из рогаток – натянутых на пальцах резинках от трусов. «Снарядами» обычно служили плотно скатанные и после этого согнутые кусочки бумаги – при попадании бывало довольно больно. Но, хуже бывало, если снарядом служил согнутый кусок проволоки.
        Беготня по партам, прыжки через них, грохотание их крышками – это уж обязательно. Кого-то запихивали под парту, кто-то просто орал во весь голос от полноты чувств. Время от времени случались и драки. Я не помню ни единого случая, чтобы кто-то отказался, увильнул от драки или «стычки», как чаще говорилось. Зарождалась она обычно тут же в классе, но драться немедленно не позволялось: всё откладывалось до конца уроков. Дождавшись положенного времени, все с криками «стычка, стычка!» высыпали на внутренний школьный двор, становились в круг, а соперники встречались в центре по команде или сигналу. Долго драться не разрешалось, важно было обозначить, показать, что ты дерёшься серьёзно, а не трусишь, и через минуту, а то и раньше, бойцов разводили, и тут уж было их дело, мириться или нет.
       Хуже бывало, если в пылу беготни и криков, в азарте несколько человек выкатывались в коридор и нападали на параллельный «5-ый 1-ый», или они на наш. Тут уж выяснение отношений на «после школы» не откладывалось! Обидчиков затаскивали во вражеский класс, и им могло достаться по полной мере. На классы младше или старше себя нигде не нападали. 
       Иногда вдруг среди общего шума и бедлама вдруг раздавалось: «Атас! Батон!», и в мгновенно затихший класс заходил невысокий седой человек в морском кителе, Ватон Яковлевич Матиниан, завуч школы. Его боялись, как огня, хотя кроме пронзительного взгляда и седых подстриженных усов в нём ничего такого ужасающего не было. Он мгновенно определял зачинщиков той или иной шкоды и сурово смотрел на них. Родителей никогда не вызывал. После его ухода тишина в классе сохранялась ещё какое-то время, а затем всё возобновлялось с прежней силой.
       Моим соседом по парте оказался Шурка Каурин, мальчишка выше среднего роста, небойкий. А перед нами сидел ярко-рыжий Димка Пунк, шуркин двоюродный брат; жили они в одной коммунальной квартире. Прозвище у Димки было, естественно, «Пук».
      В те годы изучение иностранного языка начиналось в четвёртом классе, редко в третьем, но в Касимове в четвёртом классе иностранный язык нам не преподавали. Я с тревогой ждал первого урока английского (половина нашего класса изучала английский язык, а половина были – «немцы»). «Англичане» изучали язык ещё в четвёртом класса, и очень красивая и молодая Зинаида Ивановна говорила на уроках только по-английски. Она заходила в класс и громко спрашивала: «Who is on duty to day?»  Я был доволен, что я – «англичанин», но поначалу ничего не понимал: «Stop talking! Stand up! Coma (запятая)… fustop (точка)…» Но тут же в учебнике английского языка Грузинской я увидел нарисованную свинку (pig) и прилагательные «маленький» (littl) и «большой» (big). В тот день проходили артикли неопределённый и определённый, и я мгновенно составил свою первую «английскую» фразу: «This is a Puk, Puk is a pig, pig is a big». Конечно, я тут же показал её Пуку и не понимал, почему Олег Комин, очень спокойный отличник, лучший ученик в классе, сказал, что всё составлено неграмотно. Олега все звали «Кома», я попытался называть его «фустоп» – он только покрутил пальцами около виска.
       Привыкнув в Касимове быть всегда в лидерах, я не чувствовал интереса к себе; на виду были другие. С Олегом было всё ясно, он пользовался непререкаемым авторитетом. В плотном и довольно спокойном Вадьке Соболеве чувствовалась сила и озорная энергия, а если он в чём-то не оказывался главным заводилой, поддержка с его стороны любой шкоде всегда была обеспечена. Юркий и «вострый» Балашов был задирой, приставал к любому, всегда чувствуя за собой поддержку Соболева и таких же, как он, Васько, Уткина и Родалицкого. Но на уроках физкультуры гимнаста лучше Балашова не было. Самонадеянный сноб Чобур (кажется, Сашка), всегда одетый чисто и лучше всех, ко всем относился свысока. Отец Чобура, артист театра Комедии, исполнил одну из трёх главных ролей в популярном довоенном фильме «Моя любовь», а в каком-то ещё фильме, как будто бы, оба они, отец и сын играли вместе.  Острый интерес к себе вызывал девятилетний вундеркинд Гера Цейтин, говорили, что он уже изучает какие-то «начертательную геометрию», «интегральное исчисление» и «ряды». Чувство юмора у Геры отсутствовало начисто, его  часто и зло обижали, и он, как ребёнок, плакал, но им, в общем-то, гордились и учителя, и одноклассники. Объектом насмешек был также худой, угловатый и неуклюжий Мишка Шульман. Он был ростом выше всех, выше Коноплянко и Скотникова. У него пробивались усы, а говорил он странным ломающимся голосом. Когда на переменах поднималась всеобщая возня, на Шульмане гроздьями висели мальчишки, а он только отрывал их одного за другим и невозмутимо выносил все насмешки. Когда много позже я прочёл гениального «Кюхлю» Тынянова, из-за милой и неуклюжей фигуры Кюхельбекера, как на фотобумаге при красном свете, неожиданно выплыл и заговорил длинный Мишка Шульман. Аркашка Агич тоже был высокий и доброжелательный. Самым шумным и неуёмным был невысокого роста Витька Цветов. Он ловко прыгал по партам и кричал громче всех свои непонятные «аббижя» и «о, гузи-бузи! кости мои, скелет мой!». Я был очень удивлён, когда на утреннике перед 7-ым ноября они с Мишкой Тёмкиным неплохо исполнили со сцены в актовом зале песни «Дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской…» и «Жили четверо Иванов…». Мишка, как и Комин был отличником, но Комин всё же выделялся больше. Вовку Мерчанского, да и многих других я заметил не сразу. С первых дней особенно запомнились двое: Кишкурно из-за своей смешной фамилии и Боря Океанов.
        Океанов раньше всех обратил на меня внимание, оно было не злым, но настырным. Налаживавшийся контакт закончился внезапно. Выпал обильный первый снег. На первой же перемене все окна сразу были открыты, и снежки из собранного на подоконниках снега полетели по классу. Снег засовывали за шиворот друг другу, у поваленного на пол товарища вытаскивали из штанов рубашку и сыпали снег ему на живот, а Борис набрал снега в рот и, полурастаявшую массу выпустил мне за воротник. Было очень неприятно, спина сразу стала мокрой. Дома мама, чем-то расстроенная, спросила, почему рубашка мокрая, и я рассказал. Больше ни разу в жизни я такой ошибки не делал. Мама схватила меня и потащила к завучу младших классов: хулиган Океанов плюнул моему сыну за шиворот, накажите его! И я почти с ужасом понял, так что же имел в виду детдомовец Морозов, когда спрашивал: «Эй, выковыренный! А ты лягавый?…» Я ведь сам презирал доносчиков, а тут выходило, что я – лягавый, тот самый, презираемый всеми, доносчик! Ведь это лягавых дразнили:
                «Лягаш! Портки продашь,
                конфетку купишь – мне отдашь…»
Окенов был потрясён предательством, и до самого окончания школы, да и позже при случайных встречах, ни разу не взглянул на меня – я для него просто не существовал.
         Мальчишка по фамилии Бабенко выглядел в нашем классе старше всех, возможно, и был старше. Однажды, отвечая на вопрос учительницы, он сказал, как называется специальность его матери - банкаброшница. Это вызвало у всех взрыв гомерического хохота. На самом деле, конечно, ничего смешного не было - просто непонятное слово. Я его уже неоднократно слышал. По радио часто звучали объявления о найме на работу типа: «прядильно-ниточной, или, к примеру, ткацкой фабрике «Рабочий» требуются вязальщицы, чесальщицы, ровничницы, крутильщицы, тростильщицы, мотальщицы, банкаброшницы, швеи-мотористки, швеи-ручницы…». А в объявлениях завода «Красный Треугольник» удивляла совершенно непонятная специальность «каландровожатый»; почти, как у Маршака в стихотворении о Рассеянном - «вагоновожатый»…
       И именно в руках у Бабенко (возможно, описываемые события происходили не в пятом, а уже в шестом классе) я впервые увидел совершенно запретную вещь - порнографическую открытку. А потом он принёс в класс стихотворную поэму матерного содержания:
                В зоопарке как-то летом
                звери вышли все из клеток
                и, решив, что рано спать,
                все отправились гулять…
          Мы наперебой стремились узнать, так что же там такое дальше происходило с гуляющими зверями. Бабенко некоторым из нас в уголку зачитывал текст, но никогда не выпускал листки из рук. Однажды я стоял за Бабенко в очереди в школьном буфете и, заслонившись от других,  читал у него через плечо:
                …Гусь сказал своей соседке
                славной курице-наседке:
                - Молод я не по годам –
                выпьем за любовь, мадам! -
«Водку я не пью впустую,
и вообще – пошёл ты к ..ю!
Если будешь приставать,
заклюю, е..на мать!…» 
       И вдруг из-за прилавка  высунулась рука буфетчицы и выхватила листки из рук Бабенко. Буфетчицей служила молоденькая, симпатичная и разбитная девица лет семнадцати, она всегда шутила с теми ребятами, кто постарше. Бабенко вскинулся и стал умолять отдать листки; она скользнула по написанному взглядом, сказала, мол, как не стыдно и пообещала отдать листки завучу, Батону. На Бабенко было жалко смотреть, да и все мы были испуганы: от грозного Батона пощады не жди! Всем классом обсуждали, как отомстить наглой девице, и дня два жили в тревоге и ожидании того, что должно случиться. А через два дня, когда Бабенко безнадежно, но всё же ещё раз попросил буфетчицу отдать листки, она сказала ему:
       -Если будешь приставать, заклюю! - Засмеялась и велела подойти после уроков. На следующий день мы все живо интересовались: ну, как, отдала? Бабенко, нельзя сказать, чтобы победно, но улыбнулся и сказал «конечно же дала».

Директриса

       В 1944-м году Ленинградской мужской школе номер 203, бывшей 32-ой трудовой, было присвоено имя А.С.Грибоедова. Злые языки утверждали, что в произошедшем событии никакой заслуги директора Антонины Максимовны Щипковой не было, что всё дело в её личных связях с руководителями обороны Ленинграда. Не могу не отметить, что всегда настороженно относился к мнению языков, особенно злых, но, возможно, они были кое в чём правы…
        Антонина была у нас директором вплоть до зимы 49-50 года, когда её сменил другой, не менее уважаемый директор. Как раз на это время пришёлся пик разворота, так называемого, «ленинградского дела» или «попковщины». Не утверждаю, что она была одной из тех щепок, которые разлетаются, когда рубят большие стволы, но в нашем классе, действительно, учились ребята, родители которых «загремели под раздачу». Отец одного из них даже был одним из восьми главных обвиняемых на процессе по этому «делу». Я же с сентября 45–го до выпуска в 51-ом был рядовым учеником этой школы, политикой интересовался в положенных пределах, мало что знал об играх власть имущих, и только изредка в отдалении видел женщину средних лет и роста, ничем не выдающейся комплекции и внешности (по крайней мере, так мне казалось). Сегодня, хорошо представляя, какими бывают обстоятельства жизни, утверждаю, что обеспечить поддержание дисциплины, успеваемости и вопросов воспитания в школе одними личными связями невозможно.
       Смешное слово «директриса» к Антонине никак не подходило; она была – Директор.
       Директор – слово грозное. Вызов к завучу – и то была громадная, чуть ли не высшая, мера наказания, а что такое «вызов к директору» лучше было даже не представлять себе. Впрочем, я не помню, чтобы кто-либо из наших педагогов злоупотреблял такой мерой, как «вызов». Как разбирались они с нами, буйным племенем мальчишек, не помню, но конечно же, не с помощью жалоб начальству, рукоприкладства, или голосовых связок. Но все, кто прошёл через 203-ю школу, с восхищением и благодарностью помнят о своих педагогах; память эта формировалась и укреплялась по мере нашего взросления. Наверняка, в этом есть заслуга и Антонины - каков поп, таков и приход!
       О самом же директоре могу рассказать мало, только урывками…
       При карточной системе, будь ты старик или детёныш, ты питаешься в пределах, гарантированных государственным документом, продовольственной карточкой. В нашей же школе каждый учащийся получал в столовой ещё и завтрак, а некоторые даже УДП (усиленное детское питание). В этом тоже была её заслуга. И, хотя те языки – повторяю – может быть, кое в чём правы, но каждый, кто прошёл через Блокаду, знает и помнит, что такое лишний кусок хлеба…
       В начале 46-го в вестибюле школы появился большой плакат, призывавший учащихся участвовать в денежно-вещевой лотерее. Что такое «лотерея», я не знал. Её особенность (это стало понятно только потом) состояла в том, что «денежная» она была только в смысле возможности участия в розыгрыше путём приобретения билета за деньги - один  рубль в ценах того времени, - а «вещевая» потому, что разыгрывались вещи, принесённые «за так» любым, всеми. И участниками тоже.  Не секрет, что в наше время существует (да и всегда, увы, будет существовать!) материальное неравенство. Но сразу после войны оно было вопиющим! И директор, Антонина устроила так, что без ущерба для своего человеческого достоинства те, кто являлись неимущими, смогли принять вещевую помощь от тех, кто обладал возможностью отдать без унижающего обе стороны акта «подачи милостыни». Не знаю, может быть в этом и состоит исконный смысл понятия «лотерея»? В моём сознании, в памяти эта школьная лотерея навсегда осталась образцом справедливости.
      В день розыгрыша в актовом зале на скамейках были разложены самые разные вещи – от меховых пальто до носовых платков, от пресс-папье каслинского литья до лыжных палок, от подшивки журнала «Америка» за 45-ый год (так хотелось её выиграть!) до ученической тетрадки… На самом видном месте красовался надутый футбольный мяч - невозможная, недостижимая мечта любого мальчишки - мячей, как это ни дико слышать в наше время, тогда не было ни у кого! Владелец мяча, даже самого захудалого и рваного, являлся кумиром всей округи, его слово, его права были неоспоримы, на его защиту, в случае чего вставали все! Позже выяснилось, что этот мяч никто так и не выиграл, и я неоднократно видел его и даже играл им в спортивном зале. Говорили, что его принесла на розыгрыш сама Антонина.
      Больше я об Антонине не могу сказать ничего.
      Директор, он и есть директор, и рядовой пятиклассник в табели о рангах человеческих взаимоотношений находится от него, ох, как далеко…

Анастасии
               
      Анастасий было две, обе классные руководительницы; у нас, в пятом «втором» - Анастасия Тимофеевна Левченко, географичка, а в пятом «первом», в котором училось несколько сыновей руководителей обороны Ленинграда – Анастасия Ильинична Вимба, арифметичка. От каждой, так же, как от их предметов, веяло – теплом от нашей уютной Анастасии и осторожной прохладой от Вимбы. Оба наших пятых, и "первый" и "второй" затерялись где-то шестьдесят четыре года назад, и немногое осталось в нас самих и в памяти от тех времён.
      Анастасия наша, географическая, всегда говорила ласково, почти не ругала нас и упирала главным образом на географию политическую, на карты – где, что, с чем рядом находится, большое, маленькое ли, на что похоже… Она устраивала нечто вроде географических игр, похожих на такие, как «в города». К примеру, выделяла тех из нас, кто подберёт больше названий городов на «…бург» и покажет их на карте: Гамбург, Питтсбург. Или скажет, где раньше были Оренбург и Ямбург, и как теперь они называются.  Смешно вышло с названиями на «…бад»: все тянули руки, выкрикивали Сталинабад, Ашхабад, Хайдерабад, а кто-то ляпнул Карлсбад. Нет, это – другой «бад», сказала она, к тому «баду» он отношения не имеет! Вы же знаете, читали, что в Карлсбаде бывали многие цари. И Гоголь бывал, а в Хайдерабаде он не бывал. Там, рядом есть ещё Мариенбад, и оба они теперь, после войны, находятся в Чехословакии. А раньше где были?... Правильно, в Германии. Нет, не у фашистов - в Германии... И очень смеялась вместе с нами, когда Беляев у доски сказал, что в Канаде много занимаются лесорубством и дровосекством.
       В седьмом её сменил Сергей Константинович Чесноков. Он копал глубже, к тому же хорошо знал архитектуру Ленинграда, и, похоже, интересовался ею; много рассказывал про природу и архитектуру разных стран и городов.
      Холодная Вимба была серьёзной. Я заниматься арифметикой, вычислениями не любил, и только сменивший её в восьмом классе Лафер сумел разжечь во мне ревность к математике и тщеславие. Он ставил автоматические «четыре» и «пять» участникам различных олимпиад, а я был одним из тех, кто желал хорошую оценку заработать без труда; странно, но у меня кое-что получалось на этих олимпиадах… Вимба же только методично добивалась, чтобы все мы наизусть знали таблицу умножения первых двух десятков, это мне очень потом пригодилось.
       Память о Вимбе почти уже было провалилась, когда неожиданно на нашей встрече по поводу «питисидисилетия» окончания школы возникли воспоминания о наших классных руководителях. Те, кто был в «первом» классе говорили о ней с восторгом и уважением. Оказывается, она очень помогла тогда, в сорок девятом ребятам, чьи родители пострадали от «попковщины».

Военрук
               
       Осень сорок пятого…
       Послевоенный, послеблокадный перегар окружал нас повсюду: сорок два человека в нашем пятом «втором» классе, развалины разбомблённых домов на обоих углах переулка прямо напротив школы и ещё местах в двадцати в ближайшей округе, военные с погонами и без, необъятно-толстая женщина-танкист в полковнчьей папахе и шинели возле Дома офицеров, попадающиеся на каждом шагу инвалиды и «контуженные», трамваи, обвешанные людьми с обеих сторон, помятые старые "эмки", редкие пока, но всё увеличивающиеся в количестве,  трофейные "опели", "хорьхи" и БМВ, американские "студебеккеры" и "доджи", "виллисы" со смешными доморощенными кабинами, «соевое» мороженое - «эскимовина» ценой двадцать рублей, лакомство, недоступное никому (мама получала девяносто рублей в месяц)…
       И у нас новый военрук. 
       Предполагаю, что по национальности он был белорус; во всяком случае, в его речи присутствовал этот яркий акцент. Имя его не запомнилось, талантами преподавателя он, полагаю, не обладал. Всегда был одет в гимнастёрку, подпоясанную командирским ремнём со звездой, над правым карманом жёлтая и красная нашивки за ранения (их много встречалось, этих людей в гимнастёрках без погон с нашивками, иногда многими); он здорово  напоминал касимовского военрука, сидевшего во время занятий в "техникумском дворе" на фанерке. Или того, из будущего тарковского «Зеркала», который бросился закрыть своим телом гранату. Войдя к нам в класс, он объявил, что будет вести военную «подготоуку», и, повернувшись к нам в профиль, стал излагать всё про известную нам с начала войны «винтоуку» Мосина образца 1891/30 года. В классе тут и там возникали смех и возня; самые вредные с невинным видом ехидно ему подсказывали. Все мы были блокадными детьми, выжившими тут или недавно вернувшимися из эвакуации; за время войны все изучили гранатно-винтовочную премудрость. Единственно - нам не по силам была полная разборка винтовки: пружина затвора была больно уж сильная, никак не сжать!
       Общался ли он с другими нашими преподавателями, бывшими фронтовиками - не знаю... Его очень удручала невозможность проведения на улице занятий по строевой подготовке (это он, явно, умел лучше всего), а небольшой школьный двор годился только для «стычек» - честных мальчишеских драк при свидетелях. Каждое из отделений, на которые военрук разбил наш класс, чередуясь, отрабатывало ружейные приёмы этими тяжеленными четырёх-с-половинойкилограммовыми винтовками с надписью «учебная» - "длинным коли! коротким коли!". У винтовок были дырки в затыльной части, и нам казалось таким остроумным сказать: «что опоздал: часы дома плохо идут? – сделай дырку и напиши «учебные»», или «царапает перо? – сделай дырку и напиши «учебное»».
       Кроме винтовки мы вновь узнали всё про гранаты РГД-33, РГ-42 и Ф-1, запалы УЗРГ и Ковешникова... И про все эти отравляющие - хлор, хлор-пикрин, хлор-ацетофенон, иприт, люизит… Нам сводило скулы от давно уже узнанного, усвоенного и переузнанного, шум на занятиях нарастал.
       Навряд ли знал ли военрук и то, что ещё четыре года тому назад каждому из нас во время Блокады был выдан противогаз, который потом был распотрошён. Много раз он повторил крепко-накрепко запомнившуюся всем нам фразу:
       «Протиуогаз состоит из трёх моментов: шлём-маска, гофрирОванная трубка, коробка. В ей есть активированный уголь, химический поглотитель, противодымный фильтр. Иногда коробку крепить прямо к шлём-маске. И прилагается к ней гоп!-калитовый патрон! Завернуть вот тут. Сярожин (или, к примеру, Бородаукин, Вяроукин), репетуйте».
       Его ответы на наши вопросы были уклончивыми – что такое «активированный»? - активированный! – как выглядит фильтр? – фильтр! – а химический поглотитель? – поглощает…  Нас угнетала наша мальчишеская бесправность и раздражала безапелляционность его суждений и изложения, но мы вынуждены были по сто раз выслушивать то, что недавно ещё было впитано нами с желанием и мальчишеским рвением...
        Шло время; после пятого класса настал класс шестой, седьмой… Память о военруке расплывалась. Однажды отец на одной из редких наших встреч (после войны он жил отдельно) рассказал мне, теперь широко известный, анекдот; он выдал его за действительно произошедший случай. Время шло, и я задумывался всё больше и больше над анекдотом, поначалу насмешившим…
       Нет, не удержусь - перескажу!
       Товарищ отца по фамилии Гильфенбейн, бывший студент его группы, кандидат наук (в ополчение забирали не только кандидатов, но и докторов, композиторов, писателей; да мало ли кого!) в чине красноармейца попал к нему, младшему лейтенанту, на батарею на Северо-Запаный в январе сорок второго. Через неделю красноармеец пришёл к младшему лейтенанту и сказал:
        - Алексей! Делай, что хочешь, но помоги! Старшина замучил, сживает со света.
        В чём дело?
        В том!
        Старшина батареи проводит обязательное занятие с личным составом.
        "Вопрос: что должен иметь при себе боец? Ответ должен быть таким: боец обязан иметь при себе винтоуку, противогаз, шинель, котелок и люменевую ложку. Запомнили? Боец Гильфенбейн, повторить!"
        - Боец обязан иметь при себе винтовку, противогаз, шинель, котелок и алюминиевую ложку.
        "Неверно, боец Гильфенбейн. Люменевую ложку!"
        - Товарищ старшина, такого металла, люменя, не бывает - я кандидат наук и знаю, что ложка – алюминиевая!
       "Не знаю, куда ты там кандидат, а ложка – люменевая! Наряд. Вне очереди"...
       Пусть простят меня за громкие слова, но с течением времени я понял простую истину - человек в любых условиях всегда останется им, если он человек настоящий. Он может быть занудливым, ограниченным, даже просто неприятным, но будет честно выполнять свой человеческий долг. Что бы ни было подкинуто жизнью. Кушать надо, но есть такая категория, состояние души - гордость. Не быть обузой!
       И куда только ни попадали, за что ни брались они, демобилизованные офицеры и простые солдаты! А что они, в массе своей, умели? Ползти по-пластунски, заряжать винтовку, муштровать солдат на батарее на Северо-Западном, или Третьем Украинском? Окапываться в глине, залатывать крылья самолёта, доваривать остывшую кашу в полевой кухне?… Там, на войне, солдата (офицера чуть получше!) хоть как, но кормили. А ведь и  после войны кушать хочется: жить-то надо! И они брались за всё! Кто учился, кто ловчил, а кто, руководимый мудрой властью, хрипел в обезлюдевшем, нищем колхозе. Наш военрук-белорус двинул в учителя, нашёл работу по силам в школе. Однажды в те годы я, случайно заглянув в нотариальную контору, видел и хорошо запомнил, как писал что-то на документе нотариус с обожжённым лицом и без кисти на правой руке. Зажав между лучевыми костями руки перьевую ручку, он окунал её в чернильницу: левой писать не мог - на кисти было только два пальца, необходимого третьего не хватило. Кушать надо…
       Нас одевали и кормили, как могли, матери или государство. Мы мальчишествовали, шумели, ехидничали, а человек, наш военрук - работал, зарабатывал на хлеб. Как мог, учил тому, что знал, и воспитывал нас в пределах, отпущенных ему Богом.
       Со следующего года военной подготовки в школе не стало. Но, чем больше и дальше протекает сквозь меня жизнь, тем чаще мне вспоминается военрук, неумело пытавшийся научить мальчишек давно ненужным и опостылевшим знаниям, истинам... 

Батон
               
       Первая перемена после первого урока в новой для меня школе… Чтобы я когда-нибудь такое видел в Касимове!... Классная нашего пятого «второго» – я не знал ещё её имени – не успела дойти до двери, как на меня обрушился шквал, самум, торнадо. Крики, вопли, неистовство юродивых; кто-то скакал через парты, других запихивали под них, вокруг  третьего под дружный хор мелькали руки: 
                Баламут, баламут!
                Собирайся на суд!
                Кто на суд не придёт,
                тому хуже попадёт!...
и неожиданно в эту какофонию врезался истошный выкрик:   
       - Атас!!!... Батон!!!...
       В дверях стоял невысокого роста человек во флотском кителе, Ватон Яковлевич Матиниан, завуч школы, и почти мгновенно наступила полная тишина. У него был свирепый цепкий взгляд, коротко остриженные седые волосы и небольшие топорщащиеся усы. Батон!
       Батон никогда не кричал, не останавливал нас. Постояв некоторое время, он уходил, и несколько минут после его ухода было относительно тихо. Потом шум, конечно, возобновлялся, но тут же звенел звонок. Наша, вошедшая, классная иногда обращалась к, например, Болотинскому (по прозвищу Армян):
        - На следующей перемене, Лёня, зайдёшь к Ватону Яковлевичу. Снова буянил? Никак не уймёшься?
        Мы не сразу поняли, что Батон наверняка знал и помнил имя и фамилию любого из нас, не только известных всем старшеклассников, вроде нелепого двухметроворостого Горба или лучшего (по слухам!) шахматиста района Корчного. Для нас Батон был, в чём-то, подобен большой синей туче на горизонте - там иногда погромыхивало, но было неизвестно, доползёт ли до нас эта проблескивающая угроза, и все мы, боровички и опята (и даже мухоморы) купались в лучах солнца мальчишеской свободы, лишь изредка остужаемые грибным дождичком педагогского (не «педагогического» – там другой оттенок!) неудовольствия. 
       Почему Батона боялись? Не понимал и не понимаю - ведь страшного, кроме всегда испепеляющего тебя взгляда, в нём не было ничего! Неизменно одетый во флотский китель – выцветший бумажный или тёмный габардиновый – он никогда не носил орденских планок. Мельтешат в памяти глухие слухи о том, что во время войны Батон служил на катерах, но где и на каком флоте, для меня осталось тайной. Я не знал, да не знаю и теперь, в чём заключаются должностные обязанности завуча школы, но дисциплина в школе была в железных руках.
      И ещё мы отметили, но уже значительно позже – для него не существовало этого, такого проблесково-тревожного в наше время, так называемого, национального вопроса.
      Ближе к весне 49-го стало известно, что в Ленинграде начинается эксперимент – в четырёх школах города, в нашей в том числе, вводится изучение второго языка. Латинского! Возник смешной спор - с целью ли это повышения культурного уровня, или углубления уровня знаний, а, может быть, повышения уровня знаний, или углубления культурного уровня учащихся? Или, скажем, усугубления знаний? Или уровня? Мы с интересом ждали нового учителя и вскоре получили новенькие учебники. Батон вошёл в класс в своём обычном и давно вылинявшем отутюженном бумажном морском кителе и, как-то буднично, объявил, что вести у нас латынь будет он. Это было необычно: мы привыкли, что туча бродит где-то там, на горизонте, и вдруг увидели её за учительским столом прямо пред собой.
       Грамматика, лексика, произношение… Он предупредил, что произношение такое же в точности, как в русском языке, и не надо «англичанничать», а грамматика тоже похожа на русскую. С неё мы и начали. Как всегда строгий, даже суровый, он говорил про склонения (их, помнится, было четыре) и спряжения, и про падежи - генетивус, аккузативус, аблятивус... Оказалось, что вроде бы, всё похоже на русскую грамматику; у англичан-то всё иначе, падежей таких нет!  А слова были всё какие-то смешные: «галина» – курица, «пуер, пуерис, пуери» – мальчик,  «пердите» – отчаянно, крайне дурно. И ещё: «квоускве тандем абутере, Катилина, потенциа ностре» - «доколе, о Катилина, ты будешь злоупотреблять нашим терпением»...
       Уже на следующий день все, покатываясь со смеху, рвали друг у друга из рук рукописную поэму талантливого Юрки Страупе, Стряпы, сына одного из руководителей Блокады. Она начиналась строками державинской оды: 
                Се хощет пламенная лира
                гласить велики имена!... 
       Дальше начинался уже эпос:
                В горах Армении цветущей
                жил-был Ватон, армяшка злющий -
                пшеницу сеял, сад растил...
       И, как во всякой уважающей себя дразнилке, шёл рассказ о саде Ватона, о его мифических шашке и кинжале, а когда его не менее мифический конь заупрямился, 
                ...Ватошка нервничал, сердился,
                ругался матом и кричал,
                однако, чувств не удержал
                и тотчас к дому устремился.
                И мы хотим заметить тут:
                домчал туда он в пять минут!
                И стал Ватон-армяшка ныне
                преподавателем латыни! 
      Успех поэмы был потрясающим. Смех по классу метался не один день при всеобщем хихикании и шуме; Батон делал вид, что ничего не знает, хотя, наверняка ему стало известно, что же нас так возбудило, но вопросы «прЕстижа» были от него далеки. Зато к экзаменам, к нашему запоздалому удивлению, выяснилось, что каждый из нас давно уже знает дюжины по две-три латинских поговорок и стихов то ли Овидия, то ли Вергилия - я всегда их путал, но всё же кое-что помню (да простят меня за похвальбу!):
                In nova fErt animUs
                тра-та-та тра-та-та-та та-та-та
                kOrpora dI ceptIs
                nam vOs mutAstis et Illas
                A spirAte meIs
                primAquam orIgine mUndi
                Ad mea pErpetuUm
                dedUcite tEmpora cArmen
       Лесенкой Маяковского я попытался показать наличие данного нам понятия "цезура"; а ударение в слове, действительно, могло быть не одно и плавало. Но, честно говоря, была в Батоне, как в преподавателе-латинисте, какая-то неуверенность, нефундаментальность что ли. Особенно это почувствовалось в начале девятого класса, когда к нам пришёл латинист Цветков, на удивление похожий на портрет древнего римлянина, с мозаики из Помпеи, иллюстрации в конце учебника; в десятом у нас появился ещё преподаватель Климочкин. Они оба были, может быть, боле маститые, но Батон запомнился больше.
       К окончанию школы нам стало понятно, что Батон, действительно, знал каждого из нас – и примеров тому несть числа. И двое наших лучших отличников – Олег Комин, с его скандинавской внешностью, и очкастый Мишка Тёмкин, в котором только тупой не признал бы еврея – решили устроить проверку на всхожестсть. На выпускном вечере, стоя рядом напротив Батона, они спросили, кто из них кто? Без малейшего колебания он улыбнулся (мы почти никогда не видели его улыбки!) и, конечно же, уверенно перепутал их, доставив всем массу удовольствия! Такая же проверка была проведена через год на вечере встречи с теми же эффектом и радостью…   

Костя
               
       На кисть его правой руки смотреть без содрогания было невозможно. Перерубленная, видимо, осколком по середине ладони почти пополам, она срослась так, что была развёрнута почти параллельно плечам. Из дружной команды пальцев только большой был на месте, остальные пьяно разбрелись кто куда…
        В сентябре сорок пятого очень широкоплечий, но стройный, Константин Дмитриевич Смирнов, Костя, наш учитель физкультуры, вставал перед нами в невиданных мною ранее гимнастических брюках и обтягивающей торс белоснежной майке; было ему лет тридцать.Перед ним разномастной разболтанной шеренгой выстраивался наш 5-ый «второй» - от пятнадцатилетних и ростом выше среднего Коноплянко и Скотникова на правом фланге до девятилетнего вундеркинда Герки Цейтина на левом; от хулиганистых, даже хулиганов Балашова и Васько до изысканно одетого, томно-интеллигентного Чобура, сына киноартиста. Было нас сорок два. При том, что все мы были разные, он умудрился научить нас всей гимнастической премудрости: прыгать через «коня», работать на кольцах, на турнике или параллельных брусьях... Было непонятно, как это он, ухватившись своей страшной рукой за штангу турника «крутит солнце», или делает «крест» или «угол» на кольцах. Физкультура была нашим самым любимым предметом, но успехи у всех, конечно, разнились. При этом особенно в нём души не чаяли именно те, кого многие считали хулиганами и двоечниками, кое-кого из них к десятому классу мы и не досчитались.
      С годами Костя отяжелел и уже не часто показывал, как надо работать на снарядах. При проведении школьных вечеров - а потом и вечеров встреч - он неизменно сидел на скамеечке на ступеньках запасного выхода из школы, охраняя вход, и с ним всегда двое-трое таких, кого многие учителя считали пропащими. Через много лет выяснилось, что один из этих «пропащих» неоднократно общался по работе с Алексеем Косыгиным, другой стал известнейшим заслуженным (жаль не народным!) киноартистом, третий руководил КБ питерской «Светланы»...
      Если голоса Лафера или Ваньки я могу - не вспомнить, представить, - то Костин голос уплыл, растворился во времени. Человек он был немногословный.

Былина про Илью Таланова
               
       В конце прошлого урока учительница русского языка и литературы Антонина Васильевна  Алмазова сказала, что жанры литературы бывают разные, а сегодня заявила, что про стихи и прозу она расскажет позже, а сейчас пора нам познакомиться с народным творчеством, былинами. Хотя было совершенно не интересно, мы всё же снисходительно выслушали слова про Святогора, Илью Муромца и Добрыню, про напевность, тавтологию, гиперболизацию и про многое другое. Скукота!
       Скукота кончилась, когда она совсем другим голосом произнесла про то, как у
              ... той ли, как у речки у Смородинки,
              как у той ли, всё у грязи, всё у чёрныя,
              как у той ли у берёзы, у покляпыя,
              у того ли у креста, у Леванидова
              на сыром дубу
              Соловей сидит, разбойник, Одихмантьев сын...
       Стало и смешно, и - что скрывать! - даже немножко страшно.
       И тут она вдруг предложила нам самим написать былину. И тема нашлась - подвиг Героя Советского Союза Ильи Таланова, совершённый им при форсировании Днепра. Мы не слыхали, кто он такой, и Антонина коротко рассказала, что этот Таланов, будучи сапёром, наводил мост через Днепр и, увидевши, что сверху по реке надвигается мина, пущенная немцами с целью разрушить мост, бросился вперёд и грудью сдержал её. Мы, конечно, сказали, что не умеем сочинять былины, не можем, да и не получится у нас. И тут она предложила сочинить первые строки былины вместе. Выглядело это так:       
                То не солнце красное из-за тёмных туч показалося:
                наша Красна Армия  в атаку пошла, в атаку пошла,
                злого ворога, волка хищного, чёрна ворона, немца лютого
                со нашей, со родимой земли за Днепр-батюшку загналА…
      Мы каждый сам по себе стали продолжать. У меня выходило так:
                Как на том Днепре, левом береге
                стоит сила ратная, богатырская,
                стоит молодцев Красной армии
                рать несметная, рать могучая.
                А на правом берегу – сила чёрная,
                сила чёрная немца-ворога:
                не хотят пустить добрых молодцев
                да на правый брег Днепра-батюшки…
      Вскоре я почувствовал, как нечто непривычное и новое, не зависящее от моего желания, возникает во мне и стремится выразиться:
                …Стали молодцы думу думати,
                думу крепкую, молодецкую –
                как им вышибить врага лютого
                с права берега Днепра-батюшки.
                Порешили все: впереди пойдёт
                богатырь Илья со товарищи, …
      Прозвенел звонок, и домашним заданием стало завершение начатого в классе. Домой я не шёл, а летел, я не мог остановить то, что во мне стремилось поскорее вырваться наружу. Едва пообедав, я продолжил:
                …наведёт понтонн через Днепр-реку,
                чтоб пройти бойцам к силе вражией.
                Богатырь Илья со товарищи,
                он пошёл к Днепру наводить понтонн.
                Взяли досочки и топорики, …
      А маме в этот день зачем-то надо было во что бы то ни стало пойти к тётке Олёне, и мне, как я ни умолял оставить меня дома, пришлось идти вместе с ней. У тётки я сразу забился в дровяную кладовку за кухней и буквально вцепился в свою вечку и бумагу:
                …и больши мешки со соломою.
                Стал топориком он помахивать,
                стал он класть мешки на хладнУ водУ.   
                Ой, ты гой еси, богатырь Илья!
                А заметил ты смерть плавучую,
                мину чёрную в девяносто пуд,
                что грозит взорвать этот крепкий мост...
      Кажется, меня звали пить чай, стучали ко мне в кладовку - мне было всё равно. Удивительно - рука сама выводила:
                …Оглянулся он, поднатужился,
                белы рученьки опустил в водУ
                и схватил её за черны рога,
                за черны рога в сажень с четвертью...   
      Я понимал, что рога у мины уж больно длинные, но ничего не мог сделать, так как Илья уже
                …оттолкнул её, мину чёрную
                саженей на сто от свово моста!
                Мина чёрная покачалася
                и опять плывёт к мосту новому.
                Три раза хватал за рога её,
                мину чёрную, богатырь Илья,
                на четвёртый раз он не вытерпел –
                прыгнул в воду он ледянящую
                и подставил он свою белу грудь
                под страшны рога смерти чёрноей…
      То, что я помню дословно все эти строки – не удивительно: как будто мурашки или пузырьки газировки шипели тогда во мне по всему телу, остановиться я просто не мог:
                …Три часа стоял богатырь Илья
                в той хладнОй воде во днепрОвскоЕй.
                Три часа стоял, а тем временем
                красны молодцы перешли тот мост,
                перешли они на прав бЕрежОк,
                прогналИ врага далеко назад.
                И победы день подымается,
                победила всех Красна армия!
                А сказать в секрет, говорит молва,
                что Илья был внук Ильи Муромца,
                И Таланову славу вечную
                наш народ поёт неумолчную. 
      Никому, даже маме, я не показал написанное и стойко вынес все упрёки по случаю моего непонятного затворничества в кладовке. Размер был, конечно, не былинный - двустопный анапест с урезанной второй стопой. Скорее всего, он вошёл в меня из стихов Никитина или Кольцова – Дедусь во время войны часто подсовывал мне именно этих поэтов.
      На следующий день на вопрос – «кто выполнил домашнее здание, дописал былину?» – руку поднял я один, чем вызвал всеобщее неудовольствие и осуждение. Но рука была поднята, и тетрадка оказалась в руках Антонины Васильевны. Она молча прочла написанное, покраснела и, среди общей тишины зачитала вслух. Честное слово, я торжествовал, тихо торжествовал, а она не тихо; она выражала глубокое удовлетворение. Но главное было, насколько я понял, не случайный успех ученика. Самое ведь главное - её методика обучения, её подход дал плоды!
      Она пообещала отнести мою былину на выставку детского творчества в Дом писателей. Правда, сказала, что автором не выполнено одно её требование – нужно было в тексте отметить, что все мы внуки Ильи Муромца. Однако, была во всём этом ложка дёгтя. Когда былина была опубликована в школьной стенгазете, оказалось, что в её конец вписаны две чужие строки про то, что все мы внуки. И имён авторов тоже было проставлено два. И всё без моего согласия. Я почувствовал себя ущемлённым, но Антонина Васильевна от меня просто отмахнулась. Позже я как-то намекнул, что хотел бы посетить обещанную выставку; она ответила «да-да», но была ли в действительности такая выставка, не знаю…
       И ещё одно иногда вспоминается и не то, чтобы гложет, а так, поцарапывает душу. Витька Осипов, когда мы ещё все вместе в самом начале сидели и «влезали в образ», спросил у Антонины, можно ли про мину сказать «смерть плавучая». "Можно" - сказала она, я и запомнил. Однако, все не написали, не закончили былину; и Витька тоже не закончил, не написал. Я же запомнил его метафору, и записал. И написал. Стащил, так сказать…

Лафер
               
      Ко времени поступления в школу я был уже грамотный и думал, что знаю арифметику. Арифметика, математика – всё это было для меня одно и то же. Мы, как мальчишки на картине «Устный счёт», наморщив лоб, учились считать в уме и кое в чём преуспели. Науку умножения в столбик и науку деления тоже осилили в своё время. Все мы были разные, и у нас ещё не было палочек в пучочках для счёта, как позже у моего соседа по коммуналке Игоря. И больших вертикальных счётов, похожих на те, дедушкины, только вставшие на дыбы, у нас в классе тоже не было - такие появились только после войны.
      А потом наступило время не арифметики, а математики. Владимир Иосифович Лафер, учитель математики, познакомил нас с алгеброй, геометрией и тригонометрией, преподал науку возведения в степень и извлечения корня.  Среднего роста, грузный, сильно и живописно хромавший, неизменно в синем костюме с двумя рядами орденских планок, среди которых были ордена Отечественной войны I и П степеней, он говорил с ужасающим еврейским местечковым акцентом. Будучи человеком предельно искренним, он не считал нужным скрывать свои эмоции, своё отношение к любому ученику или коллегам, с которыми у него бывали конфликты.  С трудом выдернув из заношенной и пухлой полевой офицерской сумки очередную партию наших контрольных, он пренебрежительно сообщал:
      - Адаскин – тры! Алшыц – два! - и тетрадка Альшица летела через весь класс, – Боброу – пьять! Гордэев, Гордэев!… Когда начынали рэшать, думать начынали хорошо, а вот далше думали плохо. За вас, кто - лошадь думать будет? у неё голова большая?… Тры! Дрэйкэ – тры! Комин – пьять!… Лубэнский! Смэшно: вам надоело быть лентяем, Лубэнский, надоело? – он выпучил глаза, - В пэрвый раз в жизни - чэтыре!… Мъячков – тры! Цвэтов!… Что вы делаэте, что? Алшыц, что вы смеётесь, что? Выйдите вон из класса, выйдите!…
      Однажды он устроил настоящее представление, излагая понятие об иррациональных числах:
      - Запишите! Бъесконэчная дьесятичная непериодичэская дро-о-обь! называется! ир-р-рациональным числом!!! Вы понимаетэ?! – нуль-одын, нуль-одын, два нуля-одын, тры нуля-одын и так далэе! - Он широко раскрывал глаза, особо сильно хромал и, размахивая руками, стучал мелом по классной доске. Крошки разлетались по всему полу, синий пиджак местами стал белым.
         Затем он дал нам понятие о мнимых числах и о логарифмах. Логарифмы имели «основание» и «мантиссу», а для расчётов каждому пришлось купить «таблицу Брадиса». В конце сороковых в средней школе о логарифмах даже не упоминалось, а у Лафера в шкафу была куча разной степени сохранности логарифмических линеек. Этих стандартных четвертьметровых линеек нам хватило по две на каждую парту, и я снова увидел такую же, как у папы до войны. Правда, стёклышко на этой было треснутое. У самого Лафера была редкая тогда, да, видимо, и теперь, полуметровая линейка; её можно было раздвинуть на целый метр, и он её в руки никому не давал. Мы считали примеры и задания, он считал вместе с нами тоже и с явным удовольствием поправлял вслух наши расчёты – его линейка была точнее. Даже как брать на линейке тригонометрические функции Лафер показал, так что ещё до института я умел считать на линейке не хуже любого инженера.
       Лафер искренне ненавидел Марку Альшица, считая, что тот ухаживает за его дочерью, не верил в честные его намерения. Все тихонько посмеивались в кулак: за дочерью Лафера ухаживал Лубенский, а Марк просто подставлялся, был громоотводом. 
       Ходили слухи, что во время войны лётчик Лафер служил где-то на Севере в полку торпедоносцев и даже был сбит…

Англичанка
               
          Английский я начал осваивать только в пятом классе в Ленинграде. Меня подсадили к рыжему эстонцу Димке Пунку; его прозвище было, естественно, Пук. Я, не изучавший ещё английского и только на днях узнавший, что существуют какие-то «артикли», вообразил, что ихинные английские артикли всегда должны стоять перед последним словом, и вскоре составил свою первую чисто английскую фразу: «This is а Puk, Puk is a pig, pig is a big!». Она произвела на весь класс неизгладимое впечатление; на нашу «англичанку» Зинаиду тоже.
        Зинаида Ивана Хрущёва, очень красивая женщина лет двадцати пяти приходила в короткой (по тому времени) юбке чуть выше колена, в кофточке с глубоким вырезом, и говорила только по-английски: «Good day children! Ху из он дьюти ту дэй? Stop talking! Listen to me!» Расклёшенный подол и рукава её длинного пальто, тоже по моде того времени, были обшиты мехом. Сильно близорукая, она очки не носила, ходила между рядами парт и, щурясь, заглядывала каждому через плечо. Мы делали английские упражнения и при этом неизбежно ощущали её мягкую грудь, нечаянно прижимавшуюся к нашим спинам или плечам, а нежная прядь щекотала щёки, не бритые ещё ни разу. Мальчишеские мысли метались, как воробьи во дворе, она же наивно и искренне не воспринимала выражения наших незрелых эмоций.
        Пучеглазый Женька Пащенко по прозвищу Жабуша страдал больше всех. Никто не осваивал язык лучше него, но нам, совсем ещё зелёным, было жалко на него смотреть. Он краснел, когда Зинаида вызывала его к доске, а когда, стоя рядом с его с партой, просто обращалась к нему с вопросом, терялся ещё больше; его губы ходили, дрожали при ответах, но стоило ей отойти, повлажневший взгляд его следовал за ней неотрывно. Любой наш намёк на его чувства вызывал взрыв ярости. Особенно тяжёлые отношения у него сложились с второгодником Бабенко; вернее, вообще не сложились. У этого Бабенко я, например, впервые увидел немецкую порнографическую открытку; он же склонял всех нас – правда по-одиночке! – забравшись под первую парту, рассматривать под столом  обнажённые коленки училки. Было стыдно, но пользуясь её близорукостью, мы краснели и хихикали под партой вблизи от стола, пока она что-то просматривала в классном журнале. Между антиподами зрела и произошла «стычка»; Бабенко был коренастее и сильнее, хотя и ниже ростом, и Женьке здорово досталось. Второгодник вскоре исчез, а Женька безответно продолжал страдать до самого выпуска.
         Выпускной вечер и есть – выпускной, и следов от вала шальной свободы в памяти почти не осталось, моей по крайней мере. Осталась фотография класса, на которой в первом ряду рядом с нашим классным руководителем Лафером сидит наша англичанка, прямо позади неё стоит Жабуша, а сбоку мы с Пуком.
         На первом же вечере встречи через год Зинаиде пришлось воспринять водопад эмоций, восхищения со стороны всех, в том числе меня и Пука. Женьки, естественно, тоже. Ей в то время было тридцать четыре года, красивее не было во всём зале. Тоненькая, весёлая, лёгкая, остроумная, она говорила только по-английски, лишь изредка переходя на русский, и так странно и желанно было нам, восемнадцатилетним, прижать к себе – кто бы мог подумать! – свою учительницу и положить ей руку… От кавалеров не было отбоя, и наши подружки- выпускницы соседней женской школы, подозреваю, лопались от зависти и думали о ней не лучшим образом.
         Через двадцать лет на вечере встречи из наших учителей присутствовала только Зинаида. Отяжелевшая, даже слегка располневшая, она делала вид, что помнит всех нас. Женьки не было; метростроевец Пунк, единственный среди нас без высшего образования, из рыжего превратился в почти седого. Увидев меня с ним рядом, она засмеялась:  «This is a Puk? Puk is a pig…» Все, как и раньше, танцевали с ней, но… Нет, это было не то! Ни тени прежнего чувства. Желанная учительница, женщина, пробудившая взрослых мужчин в мальчишках, была уже далеко не та…
         Ещё через тридцать лет нас собралось восемнадцать человек; это – много через полвека после выпуска! Ни Женьки, ни Димки Пунка мы не нашли. После второй или третьей рюмки я сообщил, что мне случайно удалось раздобыть Зинаидин телефон. Был всеобщий восторг, и мобильник вырывали друг у друга из рук! Все звали её прийти, хотели поехать за ней на такси…   
        Голос… Голоса её никто не узнал. Чуть надтреснутый голос очень пожилой женщины, да что говорить – старушки! – соглашался, что ей радостно слышать нас, что она помнит нас всех…
        Потом последний, у кого в руках побывал мобильник, сказал, что она заплакала…

Раиса
               
      Хотя читал я, в общем-то немало, но «литературу», уроки литературы не любил. Да и все мы её не любили - все эти образы, характеристики времени, "лучи света в тёмном царстве", "что этим автор хотел сказать" и протчая. И, когда в начале сентября, появилась новая училка Раиса Григорьевна Зусман, шумок в классе долго не утихал; она стояла около своего стола и молчала. Затем она спросила, кто из нас - Симбирский. Староста Славка Симбирский, Сэмба, нехотя встал.
     - Возьмите с собой двоих, - сказала училка, - принесёте из учительской новые учебники для десятого класса.
     - Сэмба! Я с тобой! – человек пять бросилось к двери.
     - Симбирский, я сказала – двоих!
     Когда излишние энтузиасты, недовольно ворча, вернулись на места, она объявила неприятным скрипучим голосом:
     – Вы будете записывать всё, что я буду рассказывать. Заодно поймёте, как нужно вести лекции в институте. Вы ведь будете поступать? Кто не хочет, может уйти. Потом пеняйте на себя.
     Подождав, пока уляжется шум вокруг принесённых учебников, она продолжила:
     - Первым следует Горький. "Мать". С "Матью" разберёмся потом, - и, услышав прошелестевший смешок, продолжила, - ничего смешного я не сказала! Кто читал "Жизнь Клима Самгина"?
     Ответов не последовало, молчание было всеобщим, она открыла учебник:
     - Тогда страница (она назвала). Сергей Есенин. Кто читал Есенина?
     Ещё в прошлом году Димку Иванова разбирали на комсомольском за чтение этого упадочного автора, но моя рука, поднятая по укоренившейся привычке, была в малом числе поднятых. Только на днях тётка Олёна подсунула мне тоненькую книжечку, изданную в 1925 году. Вообще, у них мне уже неоднократно давали почитать то какого-то Беляева, то Авдеенко, а на прошлой неделе "Дневник Кости Рябцева" Огнева. В новой Олёниной книжке где-то среди каких-то саней, коней и клёнов я наткнулся на «Песнь о великом походе»: 
                Эх, Каледин, ты, Каледин!
                Не атаман ты – сотский!
                А на что ж у коммунаров
                есть товарищ Троцкий?...
     - А мы девчонками плакали над Есениным... – сказала тогда Олёна; я пожал плечами…
     Где-то в конце учебника в уголке над четырнадцатью критическими строчками - ни одного стихотворения не было - я увидел портрет молодого мужчины с прилизанными волосами. Раиса, разделяя слова, прочла наизусть без выражения:
                Гой ты, Русь. Моя родина. Кроткая.
                Лишь к тебе. Я любовь. Берегу.
                Весела. Твоя радость. Короткая.
                Звонкой песней. Весной. На лугу…
      Под горлом у меня сжалось, я тихо всхлипнул. В классе стояла мёртвая тишина. В этой тишине мы слушали и записывали про Ниловну и Павла, и вообще про всё, что нужно. Такая же непривычная тишина стояла все последующие дни на каждом уроке. Я не хочу сказать, что у нас обычно было шумно, но всё же…
      Невысокий рост Раисы, седеющие волосы без особой причёски, неприятный голос, бородавка с торчащими волосками на щеке – всё говорило не в её пользу. Мы всего этого не видели! Если уместен глагол «впитывать», то именно это мы и делали; каждое произведение (ну, конечно же не каждое!) и каждого автора. Запоминали даже то, какими приёмами он пользовался в своём творчестве. Даже по нелюбимой «Поднятой целине» у нас было что-то похожее на диспут; мы говорили незрелые слова про Нагульнова и Давыдова, попутно заочно пеняя автору за то, что так долго никак не закончится вторая часть романа. Раиса - в пределах, возможных в то время, возражала нам. Только недавно, когда мне уже далеко за семьдесят, я понял, насколько велик Шолохов в этом произведении!
      Из трёх возможных тем для полугодового сочинения я выбрал свободную, по трём произведениям на свой выбор. После Нового Года Раиса объявила результаты и раздала работы на руки. Всем полагались две оценки – за содержание и за грамотность. Мне было велено остаться после уроков; встревоженный, я ждал, пока мы останемся вдвоём. Она протянула мне тетрадь. Пять и пять… Я с недоумением посмотрел на неё, она сухо сказала:
      - Когда пишешь, надо думать не только о том, как пишешь и о чём. Важно понимать когда, в какое время живёшь и пишешь. Идите.
      Она всегда к нам обращалась только на "вы". Я понял не сразу. Моё сочинение было сделано на материалах «Испанского дневника» Михаила Кольцова, «Человек меняет кожу» Бруно Ясенского и «Дневника Кости Рябцева». Оглядываясь в прошлое, не могу объяснить свой выбор  ничем иным, как желанием выпендриться. Только позже я узнал, что все три автора, оказывается к этому времени были уже репрессированы, а Кольцов расстрелян…
     На экзамене, годовом сочинении в актовом зале она была подчёркнуто нейтральна и безжалостна; на выпускном вечере я её не помню. Через год на вечере встречи она сидела рядом с нашей англичанкой Зинаидой, и они не переставая пытались о чём-то толковать. Любимую нашу Зинаиду мы радостно перехватывали друг у друга, отрывая от беседы; подозреваю, мы напоминали стаю шмелей, даже хлыщей в оперетте, увивающихся вокруг примадонны. Раиса непривычно для нас улыбалась, её приглашали реже: все смущались, говорить с ней было, вроде бы, не о чем...
      
Ванька
               
         Немногословный и скромный учитель химии в нашей мужской школе эстонец Кортель всегда одевался по-военному в поношенный офицерский китель; у нас, вообще, было много учителей-фронтовиков. Говорил он тихо с явно немецким акцентом, и преподавал только до нового года. На смену ему пришёл пожилой и странный Иван Васильевич Седлецкий. Его нелепая голо-лысая голова была посажена на высокое и худое тело. Человек он был тоже немногословный и, повторяю, странный. Мы сразу стали звать его Ванькой. Одетый всегда в поношенный костюм, он никогда не приходил на урок вовремя. Первое время мы пол-урока шумели, трепались, кое-кто опаздывал. Затем он вдруг появлялся в кабинете из подсобной кладовой и именно с прерванного на прошлом уроке слова продолжал рассказ, к примеру, об «алдегидах и  кетонах»; настаивал именно на слове «аЛдегид», утверждая, что когда-то его учитель, химик по фамилии Залькинд (не ЗаЛкинд!), говорил: «Запомните: не «аЛЬдегид», а «аЛдегид»! А я – ЗаЛЬкинд!». Иногда он молча снимал с левого мизинца особый футлярчик, и на свет появлялся сантиметров пяти длиной жёлтый выгнуто-изогнутый ноготь – им он зачерпывал различные химикалии для опытов. Когда проходили сахара, им же он насыпал глюкозу на ладонь желающим её попробовать; желающих было мало! О химии, о веществах и их свойствах говорил тоже мало; опыты ставил молча, но внимательно следил, как мы неумело разогреваем на газу свои пробирки и мензурки. Гораздо больше он трепался о каком-нибудь Качепидзе, комиссаре их полка  в Гражданскую, который, мол, бегал с шашкой наголо за провинившимся армейцем и кричал: «Стой, нехороший человек, зарублю! Стой – зарублю! Пожалуйста, стой!».
        Слух о разболтанном странном учителе дошёл до РОНО; в один прекрасный день дверь кабинета растворилась и вслед за директором вошли два инспектора. Директор объявил, что сейчас комиссия из представителей РОНО будет проверять знания учеников. Мы посмотрели на Ваньку. Было видно, что ему не только неприятен этот визит, он неожидан! Ванька качнул головой вбок, мол, «валяйте» и, положив наш классный журнал перед пришедшими, уселся сбоку от кафедры. Начался опрос, Ванька сидел молча. Интересно!... Кому бы из учеников, какой бы вопрос ни был задан – все ответы оказывались правильными! Только один раз в журнале появилась «четвёрка» - всё остальное было только «пять», «пять»…  Мне было странно, всем нам было странно; показалось, что «комиссанты» имеют смущённый, даже обалделый вид! Ванька во след уходящим произнёс любезное «заходите ещё» и сурово взглянул на нас, уже готовых дурачиться.   
       На вечер встречи выпускников мы пришли радостные и слегка (что скрывать!) поддатые. Возле простенка с задрапированной пока доской выпускников-медалистов в синем новом костюме стоял парторг школы Седлецкий. Наш лысый Ванька. К широкому лацкану был прикреплён единственный орден Боевого Красного Знамени без колодки и ленточки. Когда настал момент, Ванька, сделав, почему-то, снисходительную мину, дёрнул за верёвочку, драпировка упала…
       В знакомом кабинете химии за знакомыми столами с газовыми горелками для опытов мы делились друг с другом известиями о своих победах и поражениях, свободно выпивали, затем в актовом зале танцевали с учительницами и девчонками-выпускницами из соседней женской школы и шли снова в кабинет химии…
       И только под самый конец вечера узнали, что наш Ванька, Иван Седлецкий сам был комиссаром во время Гражданской, и его орден имеет трёхзначный номер…

203-ей больше нет

       Тогда, в конце сорок пятого, не сразу мне стало известно, что наш «именной» является автором какого-то «Горе от ума» (раньше, якобы, название было ещё более странным – для мальчишки!: «Горе уму»). Позже, когда мне и самому пришлось осиливать это самое «Горе», содержание его тоже не впечатляло: уроков и книг разных на нас наваливалось с каждым днём всё больше. Тем не менее, постепенно в пределы моего, нашего понимания – но, не затеняя мальчишеских интересов! – уже исподволь в нас входил чуть тяжеловатый ямб грибоедовских стихов, а позже мы восприняли и его вальс, так смущающий юношеские чувства. И только потом, потом (вслед за тыняновским «Кюхлей») настигла меня «Смерть Вазир-Мухтара», по-настоящему же потрясло «Горе от ума» в постановке Товстоногова. Я, наконец-то, понял, о чём и для кого более ста лет тому великим писателем написано великое произведение: о нас оно написано, о нашем времени и для меня лично!…
       Мы, ученики школы имени А.С.Грибоедова всегда гордились тем, что учились в ней и помнили своих учителей. Учиться в ней считалось не просто престижным – от школы веяло каким-то благородством, искренностью, и каждый её выпуск почти  целиком поступал в лучшие вузы Ленинграда. Не так уж много выдающихся людей училось в ней - на слуху имена только Виктора Корчного (он – выпускник на два года раньше меня) и Иосифа Бродского (этот вообще проучился в школе пару лет, не закончил её), - но судьбы не только тех, кто закончил вместе с нами. но и выпусков на год раньше и позже нас   были нам всегда интересны.   
       Сегодня нашей 203-ей имени А.С.Грибоедова школы не существует. По обе стороны от бывшей лютеранской кирхи св. Анны (бывшего же кинотеатра «Спартак») уже несколько лет в зданиях бывших нашей и 189-ой школ почему-то размещена - и успешно функционирует! - элитная «сто-какая-то» гимнизия «с углублённым изучением»…
       Что за странная игра с номерами школ, и какая разница – элитная, неэлитная? Ведь ты обворован, выпускник 203-ей! Из твоего прошлого, из твоей судьбы, жизни кто-то тихонько вытащил не просто что-то очень важное, а нечто, определявшее долгое время жизнь и память многих: историю поколений и судеб наших прекрасных преподавателей! Пусть никого из них - педагогов, учителей, преподавателей - давно нет никого на свете, но поколения помнящих всегда на свои встречи собирались в нашей школе, в нашем доме. О них – и о нас! - даже книги написаны (мои заметки не первые): в 2004-ом вышла книжка, посвящённая столетию школы (автор Архангельский), и оно широко отмечалось в концертном зале «Октябрьский».
       Теперь нет нашего дома: встречаемся в кафушках, недавно был - «макдональдс» в Старой Деревне. И было нам, собравшимся на встречу выпускникам, горько, действительно, горько…      


(Из рецензий на главу "По списку сорок второй")

Как это Вы все и всех помните?
А я всегда такая серьезная была и мальчишки меня никогда не доставали. Может потому, что быстрее всех бегала, дальше и выше всех прыгала, и на канат как мартышка лазила под самую верхотуру. А еще, при всей своей серьезности, спрыгнула следом за мальчишками из окна третьего этажа в сугроб, а этажи по 4 метра. Это в 4-м классе - вот дура-то была. И от взрослых нам, почему-то, не досталось. Может не заметили. А на доске почета среди отличников нашего класса сидела в самом центре с большим фингалом под глазом. Только такие фрагменты вспоминаются.

Галина Кешина   12.11.2010 00:50   •   

Если бы всё! Это какая-то избирательность. Меня иногда спрашивают, помню ли я то-то или это - а у меня всё глухо, ни тени памяти! А то, что помнится - тьфу-тьфу! - приходится вспоминать время от времени, насильно: чтобы не уползло туда, в "глухо"...

Эргэдэ   12.11.2010 15:06
 

Рецензия на «По списку сорок второй» (Эргэдэ)

Интересный мальчишеский мир. Очень отличается от девчоночьего. Любопытно было "подглядеть"!

Лалибела Ольга   08.02.2010 07:28   •   

А как для нас в мужской школе был таинствен, загадочен девчоночий мир! И была-то она, женская школа с этими загадочными существами рядом, каких-то тридцать метров разделяли. А уж когда наступил восьмой класс и нам стало по четырнадцать-пятнадцать... Мне бы сейчас те фантазии!

Эргэдэ   09.02.2010 00:06