Горшок герани

Тамара Малеевская
Внимание: этот рассказ был опубликован в следующих изданиях и сайтах: журнал "Жемчужина" № 4, 2000 г. Брисбен. В сборнике "Страна отцов" - Брисбен 2004 г. На личном сайте автора, а также на сайте лит.-кружка "Жемчужное Слово" - искать в Архиве (обе ссылки здесь, на авторской странице.
========================================================


     В это пасмурное мокрое утро в окно небольшой сиднейской гостиной попадало мало
света. Рослая фигура молодого человека, сидящего с ногами на широком подоконнике -
хмурого, как само небо, - забирала, казалось, последний.
     Фигуру, звали Бобой. На вид ему было не больше двадцати пяти, - про него можно было бы сказать, что он недурён собой, и сложения богатырского... Только присмотревшись к нему ближе, становилось не по себе: тонкий, крепко сжатый рот, застыл в искривлённой горестной усмешке; в глазах, устремлённые куда-то вниз - наверное, на дорогу за окном, - плескалось море непролитых слёз. Постороннему наблюдателю показалось бы странным, что в таком молодом облике может сквозить столько безвыходного горя, - но оно невольно передавалось и вызывало непонятную тревогу. Однако Боба подал признаки жизни: он пошевелился, поправил затёкшие ноги, протянул осторожно руку к захиревшему без солнечного света цветку герани и бережно, осторожно его погладил...

     Он любил герань с детства, лет с шести. Уже тогда Боба мог часами просиживать на окне, тихонько поглаживая тёмнокрасные, с фиолетовым оттенком, цветы. Удивительный цвет! - казалось, они отражали само солнце. А внизу, на улице, звенела разноголосыми трамваями, шумела, ухала и гудела Москва. Любопытный и жизнерадостный Боба сидел тогда вот так же, как и сейчас - с ногами на подоконнике, прижимаясь левой щекой к стеклу. Непременно левой, особенно по утрам. Потому что правым ухом он, в этот заветный час, с нетерпением прислушивался к шарканью бабушкиных туфель. Малейший шорох из комнаты Клавдии Митрофановны означал, что они, наконец, отправятся на прогулку! Бобу одного никуда не выпускали, в садик он тоже не ходил - бабушка воспитывала его сама. Так же, как и Клавдия Митрофановна, мальчик обожал цветы, но герань любил больше всего на свете. И где только бабушка такую красоту доставала? Клавдия Митрофановна всегда ставила свою герань на подоконник, поближе к свету: от яркого и радостного света она, казалось, жила, дышала... она вся светилась! Вместе с нею светился и Боба. Или это только ему казалось? Но та жизнь, когда на душе у вихрастого мальчугана было так светло, радостно и спокойно, давно осталась позади.

     Сейчас Клавдия Митрофановна совсем уже дряхлая. Медленной старческой походкой она вышла из комнаты. Прошла было на кухню, но, заметив на окне Бобу, замерла на месте.
     Тоска сжала её сердце, в руках задрожал накрытый бряцающим блюдцем стакан.
     - Экий здоровый парень, - женить пора! - и чего сиднем-то сидишь? Пойди, Боренька,(она никогда не называла внука "Бобой" - это к нему прилипло от матери) - плесни старушке чайку, только жи-и-денького!
     - Боба нехотя сполз с подоконника. Он не выносил, когда его тревожили, - баба Клава была единственным человеком, способным вырвать его из оцепенения. Налив ей, как она просила, "жиденького", Боба вернулся в своё убежище.
     За окном продолжал моросить ненавистный дождь. Боба смотрел вниз: из окна второго этажа их сиднейской квартиры было не так интересно наблюдать за жизнью на улице. То ли дело в Москве, с девятого... Он не мог, он никогда не простит матери этого переезда. Его согласия никто не спрашивал. А там, в далёкой Москве, осталась гнетущая Бобу тайна и, возможно, ответ на терзавший его вопрос. Усевшись поудобней Боба, с неожиданной злобой, резко отодвинул ногой герань, - и зачем только бабушка этот горшок сюда ставит?! Хотя, в душе он знал, очень хорошо знал "зачем". Чтобы досадить ему, - вот зачем! И ей, и матери, нужно было выжить Бобу с его любимого места. Стиснув челюсти, Боба зажмурил глаза и опять прислонился виском к стеклу.
     Клавдия Митрофановна одиноко допивала чай. Время от времени её тоскливый взгляд украдкой останавливался на внуке: теперь уже никто в доме не боялся, что в один прекрасный день Боренька выбросится из окна, а когда-то этот страх не покидал их с Маней. «Эх, Боря, Боря, и в кого ты такой?.. один Господь ведает!» - с грустью думала она.
     Клавдия Митрофановна встала, в её дрожащих руках опять начали позвякивать стакан с блюдцем, и тихонько зашаркала к себе. На пороге она в нерешительности остановилась, ещё раз оглянулась и незаметно осенила внука крестным знамением.
     Но Боба заметил её жест. Его всего передёрнуло: - "думает, что я не вижу!" Он с яростью опять двинул ногой герань - теперь уже на самый край подоконника. И выдумают же! - Боба никогда не собирался из окон кидаться. Такой вздор могли придумать только его мать с бабушкой, а он и в мыслях ничего подобного не держал. Их опасения всегда вызывали в нём злобу. За кого они его считают? Если бы они только знали, как высоко ценит он свою персону, которой дарованы, на редкость, гениальные откровения. Боба поёжился и плотнее прижался к стеклу, - по мокрому асфальту летели, поднимая серую водяную пыль, автомобили да изредка пробегали под зонтами незадачливые прохожие.
     В квартире хлопнула парадная дверь - мать вернулась с работы. Боба насторожился: хорошо, что одна! раньше она вечно приводила с собой кого-нибудь.
     Клавдия Митрофановна не любила гостей Мани - заслышав незнакомые мужские голоса, она неизменно уходила к себе. Больше всего на свете старая свекровь боялась, что невестка повторит глупость - вроде той, когда Маня решила идти замуж за Степана. А ведь останавливала её, говорила: "не такую ему надо"...
     Боба также не выносил, когда к матери приходили гости. Они, гости, были слишком громкие, требовали к себе внимания, любили командовать так, как будто каждый из них уже считал себя избранником хозяйки и решил поселиться в их квартире. Ругались они в точности, как отец! Оттого, Боба избегал и своих приятелей: они постоянно говорили про рыбалку, охоту и своих папаш. Это вызывало в нём тревожные, непрошеные воспоминания. В такие минуты Боба становился неузнаваем.

     Почему-то вспомнилось, когда ему было лет семь, - Боба уже ходил в школу. Как-то вечером он лежал в постели - почти засыпал, когда отец вдруг увидел и вырвал у него из рук детскую бутылку с тёплым кефиром, увенчанную соской... Ничего другого из этого эпизода Боба не запомнил, потому что последовали шлепки, крик, ругань. Или не хотел помнить и просто "отключался". Боба так всегда делал, сколько он себя помнил, т.е. он отключался каждый раз, когда отец начинал греметь на всю квартиру, или приходил домой пьяный. С тех пор он своей злополучной бутылки с соской больше не видал. Отца же, имевшего привычку греметь на весь дом - громящего не столько бабушку, сколько мать - Боба запомнил на всю жизнь.
     Конечно, Клавдии Митрофановне тогда тоже досталось, что и говорить. За бутылку с соской. А у неё, после скандалов, всякий раз начинала болеть голова. В этот раз разболелась так, что бабушка потом целую неделю не отходила от домашней аптечки. Отец страшно сердился, долго ворчал и ругался, что его мать, своими вечными порошками, совершенно загубит себе желудок, что она скоро себя совсем "доконает", что у неё "столько дряни, - хоть склад открывай". Грозился в один прекрасный день всё повыбрасывать. На какую-то минуту, у Бобы опять шевельнулось злое чувство - точно такое же, что когда-то теснило его детскую грудь...

     В комнате ярко зажёгся резкий электрический свет. От неожиданности Боба встряхнулся.
     - Неча, Бобчик, в темноте сидеть, - иди обедать! - позвала Маня.
     Не глядя на мать, Боба нехотя встал и, с трудом преодолевая оцепенение, пошёл к столу. И опять она его весь вечер песочила. Резко, громко мучила пустыми разговорами - о занятиях, о работе. Человек прожил почти четверть века, - пора, казалось бы, оставить его в покое – не маленький! Клавдия Митрофановна видела состояние Бобы и понимающе молчала. Боба не выдержал - если мать сейчас же не оставит его в покое, то ему ничего не остаётся, как пойти на хитрость: он слегка прикрыл за собой дверь кабинета, подошёл к письменному столу, зажёг настольную лампу, открыл книгу и замер над ней... Очнулся он только тогда, когда в гостиной пробило два. Стараясь не шуметь, он проскользнул в темноте на кухню и открыл холодильник: у бабушки, как и в московской кухонке, всегда водился кефир! На душе у Бобы потеплело, сразу стало спокойно и уютно. Знает ли эта милая старушка, как он её любит? - знает ли, что, если б не она, ещё неизвестно, что бы с ним было? Когда Боба проходил мимо её комнаты, его взгляд упал на приоткрытую дверь. Бабушка не спала, - она стояла в углу перед киотом: свет лампады слабо освещал её мягкое, доброе лицо, губы что-то неслышно шептали.
     «Может, обо мне?» - подумал Боба и вдруг ему показалось, что с него как-бы упали невидимые цепи, до того легко и хорошо стало у него на душе. Ему захотелось старушку обнять и, сам не зная отчего, как когда-то в детстве, залиться у неё на груди слезами. Не оттого ли, что бабушка была для него одновременно и матерью, и отцом, и вообще - всем на свете? Боба уже занёс было руку, чтобы приоткрыть дверь и войти. Но нет, он не мог, он не должен был нарушать её тихой молитвы. Постояв немного в нерешительности, Боба повернулся и побрёл к себе. Сон теперь совсем отлетел от него, - даже днём у Бобы редко появлялся такой прилив энергии. Сейчас ему неудержимо захотелось петь, кричать от радости, что-то творить, создавать. Ведь никто даже и не подозревает, что в нём дремлет гений! А дом спал. Спали соседи. Спала вся улица.
     В комнате у Бобы не было подоконника, - эх, Москва, Москва! - ему пришлось опять неслышно выйти в гостиную. Усаживаясь на своё излюбленное место, он в темноте что-то задел и чуть не опрокинул. Угрожающе-глухой звук стекла окончательно вывел его из равновесия: опять горшок! Бобу затрясло от ярости, он едва сдержался, чтобы не запустить им в чёрную бездну окна, - мать с бабушкой думают, что он ничего не видит - не знает!..

     Прислонившись к сырому холодному стеклу, Боба стал пристально всматриваться в пустынную чёрную улицу. Воспоминания, как непрошеные гости, опять нахлынули на него
и снова зачем-то перенесли его в тот далекий мир, что остался навсегда позади. Теперь Боба увидел себя восьмилетним мальчишкой, - в то далёкое время он сидел точно так же - сжавшись в комок, прижавшись левой щекой к стеклу. А внизу звенел, ухал и дребезжал Ленинский проспект.
     Из-за шторы мальчика не было видно, поэтому никто не знал, что он рядом. А может и дела не было! - отцу-то уж определённо. Иначе бы он так не кричал, - он бы знал, как это его, Бобу, пугает. Знал бы, что у сына от ужаса внутри всё каменеет, что его лицо и подбородок не могут перестать дрожать, что его начинает медленно и мучительно тошнить. Но взрослые были заняты, - их разговор накалялся с каждой минутой. Слух Бобы оглушал крик отца о каких-то блузках матери, о "безработице", о каких-то "новых русских", где он запрещал ей работать "прислугой"... Боба тогда ещё не знал этих слов, хотя и слышал их не раз от мальчишек в школе. Неожиданно крик перешёл в глухие удары в стену, звон битой посуды и отчаянный женский визг. Бобе было слишком страшно, чтобы сорваться и куда-нибудь далеко-далеко убежать, спрятаться... Однако он был парень смышлёный, - он разом сообразил, что от всего, что его пугает, надо просто отключиться - ну, как бы окаменеть! Понял и обрадовался: теперь он может, когда хочет, убежать и спрятаться в свой собственный мир, который был интереснее и надёжнее взрослого! Поэтому Боба почти не почувствовал боли, когда его что-то с силой толкнуло и ударило об оконную раму так, что он головой едва не выбил стекло. Когда он, вслед за этим, услышал судорожное дыхание и стоны бабушки, и потом под окном вой "неотложки", он тоже не испугался. Он знал, что бабушке помогут, - он к этому привык. Только накрепко захлопнул спасительную дверь в свой таинственный мир.
     В темноте с гулом пробило три. Когда-то у бабы Клавы в Подмосковье в это время пели петухи. Там Боба мог целое лето не видеть семейных сцен, не слышать леденящих кровь криков. Как теперь это всё далеко! Боба сделал в темноте глоток кефира и чуть не уронил кружку на пол. А бабушка у него была добрая - после того последнего скандала из-за бутылки, она, втайне от сына, купила для Бобы новую, конечно, взяв с него слово, что он станет отвыкать. Ругалась. Но крепко хранила его секрет: никто из однокашников не знал (стыд-то какой!) о Бобиных проделках. Только однажды кефир разлился в постели. А Боба спешил в школу. Баба-Клава обещала убрать, но не успела. Отец почуял запах кислятины. Когда Боба пришёл домой из школы, его ждал ремень.
     Так прошло ещё два года. Всё чаще и чаще стал просиживать Боба на окне - когда с уроками, а когда и просто с книжкой. Теперь он уже хорошо знал значение таких слов, как "безработица", - знал зачем поджидали его отца у подъезда незнакомые люди в блестящих чёрных кожанках. Но отец не мог от них откупаться: точно такие же странные люди - в таких же точно кожанках, забирали у него почти все его заработанные на мелких изделиях гроши - тут же, на Арбате. Грозили пристрелить. Раз отца нашли в подъезде избитым. Прямо, как Васькиного, - соседа по площадке. Впервые тогда Бобе стало жаль собственного, хотя, втайне, он не раз мечтал иметь такого отца, как у Васьки: пусть бедного, но сильного, доброго; и чтоб не орал, не порол, не швырялся; чтобы не разило от него перегаром; чтобы не надо было его вечно бояться!
     В то памятное утро отец долго не просыпался после очередного пьяного дебоша. Мать поставила для него тарелку борща, но ждать его не стала и позавтракала одна.
     - Пусть, как хочет! - сил больше нет! - всхлипывала она, пока не захлопнулась за ней входная дверь.
     Боба болезненно вздрогнул: бабушку разбудит! - и плотнее натянул на себя занавеску. Хотя, нет, - бабушка ещё не скоро встанет, а в школу рано. Мать, наверное, всю ночь проплакала, вон какое у неё лицо распухшее! Боба притаился за шторой и ждал, когда встанет отец. В его мозгу лихорадочно проносилось: - "что будет?" - "почует или нет?" Все порошки бабы Клавы – он утащил их из аптечки! - все, сколько их было, Боба высыпал отцу в тарелку. А чтобы не хватились, и ему не влетело, Боба спустил бумажки в унитаз. Теперь он сидел и ждал, когда же, наконец, у отца, как выражалась мать, "прочистятся мозги". Боба не сомневался в том, что "прочистятся". Он знал на собственном опыте - бабушка это проделывала над ним не раз. Она нерушимо верила,что самый верный способ для этого: "прочистить прежде всего желудок!"
     Боба ждал. Внизу, на улице звенели трамваи, с шумом проходили троллейбусы, как живые точки спешили куда-то люди. Скоро и Боба должен будет спешить, но ничего – бабушка напомнит. Ему было любопытно: куда все эти люди торопятся? Об этом думать интереснее, чем прислушиваться, не встал ли отец. Но отец уже поднялся. Долго и шумно он кряхтел с оханьем плескался в ванной, потом пришёл на кухню и сел за стол. Боба нехорошо, мелко задрожал всем телом. И не поперхнётся! - с недетской злостью подумал мальчик, - жаль, что борщ не горчит ему, но у бабушки больше порошков не было, не то бы ему во-о! как живот закрутило. Бобу опять начало бить, как в лихорадке: "почует отец гадость, или нет? – влетит ему или нет?"
     Отец ничего не почуял. Он мигом съел борщ, потом хотел налить себе чаю, но, подержав чайник под краном, почему-то уронил его в раковину... Тогда, наткнувшись на угол стола, с руганью отбросив ногой табуретку, он грузно опустился на стул. Самое умное теперь было бы пойти обратно в кровать - прогул так прогул, другая работа подвернётся! Вдруг отец что-то вспомнил и полез в шкаф. За бутылкой, конечно! Не найдя ничего, он шатаясь вышел в переднюю. Слышно было, как хлопнула парадная дверь, и потом, как, ударяясь плечами о стены, отец стал спускаться по лестнице. Боба облегчённо перевёл дыхание: досадно,что не сумел отомстить, но всё ж спокойнее.
     Наконец, из комнаты вышла бабушка, - в те годы она тоже шаркала ногами, но ходила легко. И стакан свой любила ещё с тех пор.
     - Борик, светик, - тебе пора, не то опоздаешь!
     А "Борик" словно прилип к окну, не отрываясь, он смотрел на улицу. Там, внизу, происходило что-то очень необычное: прямо под окнами было скопление машин, вокруг собралась большая толпа народа, видно было милицию, а вот и скорая помощь подъехала! И вторая спешит. Бабушка, услыхав сирену второй "неотложки", с удивлением подошла к окну, где сидел Боба.
     - Батюшки-светы! - всплеснула руками Клавдия Митрофановна, - да никак "ЧП"! Гм, похоже, что "происшествие", и очень даже "чрезвычайное"... Как есть, авария!
     Боба с удивлением почувствовал, как всё его тело, против воли, начало постепенно цепенеть. И тут он сделал первое в своей жизни открытие: сейчас его никто не достанет! - на нём, как бы броня надета... Пока он в таком оцепенении - можно глядеть и не видеть, слушать и не слышать. Можно не отвечать. Не думать о том, что страшно.
     На лестнице послышался топот ног, гул голосов. Раздался бешеный стук в дверь. Бабушка, прямо в халате, выскочила на лестничную площадку. Кто-то вызвал с работы мать выяснить, опознать, - похоже, что это её мужа сбил шальной автомобиль. Потом она и два милиционера сидели в кухне и составляли акт: - да, да, был пьян - это даже соседи подтвердили; и накануне страшно шумел; ясное дело, что с похмелья он не мог выйти на работу! На том и порешили.
     Пропажу порошков бабушка обнаружила только вечером, когда её не на шутку одолела головная боль.
     - Хоть и грозился не раз покойник "всё повыкидывать" - да уж Бог с ним! - пусть спит спокойно, - вздыхала она, - только где же теперь новые-то достану?
     Про Бобу вспомнили только вечером. Бедняга, так и просидел на подоконнике, пока не стемнело.
     - Пойдём, касатик! - бабушка ласково тронула мальчика за плечи, - поди ж, ведь не ел весь день... и напуган-то как!
     Втянув шею в плечи, Боба не двигался. Его маленькая фигурка точно окаменела, острые плечики торчали, растопыренные локти делали его похожим на взъерошенного птенца. Не отрываясь, мальчик смотрел куда-то перед собой немигающим взглядом. Пришлось его на руках осторожно отнести в кровать. Охая и приговаривая, что это "в последний раз", бабушка принесла Бобе заветный кефир.
     Из кухни доносился приглушённый разговор. Вдруг мать заголосила:
     - Ну, свекровушка, - теперь попьёшь мою кровушку...!
     - Брось, Марья! Знаешь, что я к тебе всегда хорошо... Хоть он и сын мой, а надо было слушать! Теперь вздохнёшь, да смотри - опять с таким же не свяжись!
     Сон не шёл к Бобе. Тот чёрный провал, что последовал к утру, только его измучил и покрыл холодным потом: всю ночь Бобе мерещилось, что отец ходит по квартире и собирает с полу рассыпанные порошки, что он вот-вот войдёт в комнату! Кефир остался нетронутым. На другое утро Боба опять не пошёл в школу, но в этот раз его никто не подгонял, не ругал за это. Даже с подоконника, как обычно, не гнали. Так он - вялый и бледный, просидел на нём до вечера.

     В сиднейской гостиной часы пробили пять, от мокрого леденящего стекла Бобе стало холодно. Скоро начнёт светать и тогда думать станет труднее. Боба поёжился, нехотя встал и побрёл в свою комнату. Он знал, что утром его не потревожат: "как же, - занимался всю ночь, завтра экзамен!" Тем более, что Боба все экзамены сдавал блестяще - особенно, когда он хотел, чтобы от него отстали. Это только в Москве рассуждать не приходилось. Хотя там, в школе, знали, что Боба нездоров, что он лечится и, что, после периодов злейшей депрессии, у мальчика бывали неожиданные, как взрывы, приливы энергии. Тогда наступало прояснение, и он мог дать своим одноклассникам сто очков вперёд. Некоторые даже считали его "очень одарённым".
     Как, и зачем, мать с бабушкой покинули Москву и переехали сюда, Бобу не интересовало, - всё равно он им этого не простит. Он был уверен, что им и дела не было до того, как этот переезд его, Бобу, травмировал: там, в Москве, осталась страшная тайна, о которой никому нельзя поведать, - вопрос, который никому нельзя задать... Но пока он не найдёт на него ответа, он не будет знать, как дальше жить. Чтобы хоть как-то отомстить, Боба стал замкнутым, даже в школе перестал с кем-либо общаться. Бывало, что по несколько дней отказывался есть. Дома, хотя и переживали, но к этому привыкли - знали, что рано или поздно всё само пройдёт.
     Первая крупная драма началась, когда в Хомбуше - в захудалом флигеле из фибры, где они поселились первое время, не оказалось приличного окна. Боба наотрез отказался заниматься. Матери и бабушке пришлось собрать последние деньги и перебраться на соседнюю улицу – в дом без лифта, но зато на втором этаже, и с подоконником...
     Потом драмы пошли одна за другой: в новой сиднейской школе Боба не переносил ни малейшей критики, хотя закончил её блестяще. Даже в университете он ловко умудрялся приписывать недостатки своей работы самим же критикам. А горшок с геранью был, своего рода, барометром, точно определяющим состояние Бобы. Бывали дни, когда герань выезжала не то что на пол - Боба выкидывал её на веранду! - то в доме знали, что дело исключительно плохо. Случалось, однако, что на Бобу находили и светлые минуты, когда Боба "творил", как ему казалось, "создавал". Тогда он считал себя гениальным. Он в это глубоко верил и был откровенно зол на каждого, кто не соглашался с "русским мыслителем". В такие минуты Боба спешил завершить свои дела. У него была уверенность, что ему надо, во что бы то ни стало, спешить, что времени у него мало. Но если бы его спросили, "почему мало?", он бы не знал, что ответить.
     Всё чаще и чаще бабушка стала приглашать в дом священника, отца Гурия. Боба не мог надивиться этой дружбе, но не мешал и держался в стороне. Бабушка добилась даже того, что и мать его стала ходить вместе с нею в церковь, и перестала ставить "хозяину" под кровать печенье. Однажды отец Гурий пришёл в их дом с какой-то иконой. Когда он ушёл, Боба опять удивлялся: до того же мирно и хорошо стало у него на душе, но он никак не мог понять, отчего это так было.
     Случалось, что батюшка у них задерживался. Зачем? - неизвестно. Только мать с бабушкой вдруг находили какое-нибудь неотложное дело и ненадоло уходили, оставляя отца Гурия допивать чай. Боба был вежлив, он даже мог предложить батюшке ещё чашку чаю, но сам не пил, а налив ему, неизменно удалялся в своё убежище - на подоконник. И молчал. Батюшка тоже молчал. Посидит этак с полчаса, и уйдёт. Но молчание отца Гурия было лёгким, оно не тяготило. Постепенно Боба привык к нему, и даже начинал скучать, когда тот долго не появлялся.
     Однажды, в одно из таких посещений, после недолгого молчания, отец Гурий неожиданно пододвинул свой стул к окну - туда, где сидел Боба. О чём они говорили – навсегда останется тайной. Только, когда мать с бабушкой, вернувшись, подошли к своей квартире, они услышали, что из-за закрытой двери доносятся тихие, сдержанные рыдания. Боба не плакал с детства, - с того самого дня, когда погиб его отец.
     Клавдия Митрофановна вопросительно посмотрела на Маню: что бы это могло означать? - неужели батюшка чем-то расстроил его? Однако, приглушённые голоса за дверью были мирные. Маня тронула было ручку двери, но свекровь её властно остановила: не мешай! Постояв ещё немного, женщины решили отправиться в скверик, что был напротив дома.
     На другой день Боба казался в хорошем настроении, даже лицо его прояснилось. С раннего утра он, с небывалым подъёмом, сел писать. На подоконник не присаживался ни разу, герань стояла на месте.
     - Смотри, мать, - сказала Маня, - не поставить ли "хозяину" благодарение? – чтоб наверняка уж парень выздоровел!
     Клавдия Митрофановна резко выпрямилась:
     - "Благодарение"? Кого благодарить-то вздумала?! Двум господам служишь? Сама ж и довела парня своим вечным колдовством. Думаешь, не знаю, как ты Степана приваживала? С другою он бы присмирел, а с тобою - зверем стал! "Хозяину благодарение"! - тебе в Москве велено было бросить это, а не то я ведь быстро...
     А Бобе и в самом деле лучше стало. Ушло от него оцепенение, он даже повеселел. А герань - хоть она и тосковала целых три дня на балконе, и уже, казалось, начинала увядать, но зато к подоконнику всё это время Боба и близко не подходил. Только есть он теперь отказывался наотрез. И не спал вот уже третью неделю.
     Всё было очень просто - Боба спешил завершить свой труд: он знал, что только тогда и найдёт ответ на терзавший его вопрос, - узнает, наконец, что же произошло с его отцом в то страшное московское утро, выяснит раз и навсегда, виноват ли был тот далёкий вихрастый мальчуган... Конечно, никто в доме не мог понять такой спешки. Но разве это важно? Достаточно того, что он, Боба, знал, что времени у него в обрез. Поэтому он теперь даже минуты не мог уделить своей одряхлевшей бабушке, - он давно уж не сидел с ней, слушая в сотый раз её воспоминания прошлого, не наливал ей "жиденького".
     Мучаясь от бессоницы, вернее, от какого-то смутного предчувствия, Клавдия Митрофановна несколько раз за ночь вставала и, по старчески охая, подходила к двери внука: из его комнаты в гостиную падала узкая полоска света. Тревожить его, гнать в постель, старушка не осмеливалась: она уже давно побаивалась его взрывов и сейчас, ослабев от переживаний и невысыпания, она бы просто не выдержала.
     К концу месяца ночная полоска света из-под Бобиной двери исчезла - "гениальный труд", стремление всей его жизни, был завершён. Измученной старушке можно было, наконец, успокоиться, крепко заснуть. Только сам Боба уже не мог спать - на это у него совершенно не осталось сил...

     Через неделю отпевали раба божия Бориса.
     Уходя с кладбища, отец Гурий подошёл к убитым горем Клавдии Митрофановне и Мане:
     - Не плачьте! - вы себе не представляете, какой он, наконец, обрёл покой.
     Что-то неуловимое в его голосе заставило Клавдию Митрофановну насторожиться: батюшка знал!
     - Вот уж, поистине, отмучился! - тихо добавил он.
     Старушка вздрогнула и... поникла головой. Отец Гурий понял, что и она знала.

     От яркого радостного света герань на окошке ожила, - тёмнокрасные, с бархатно-фиолетовым оттенком цветы - удивительный цвет! - опять отражали солнце.

                Тамара Малеевская. Брисбен.