Вариант Афродита

Валерий Федин
                В. ФЕДИН   

                ВАРИАНТ «АФРОДИТА»
                (из сб. Благословенная страна Оливия)

                ОТ АВТОРА

   Все читатели Оливии оказались вдруг невольными участниками удивительного события. Еще не стихли митинги Великой Революции, как Оливию захлестнул небывалый в истории народов «читательский бум».
   Экономика нашей страны испытывает серьезные трудности: наш Большой Партнер объявил нам, своим братьям меньшим по разуму, экономическую блокаду. Большой Партнер не желает видеть Оливию сильной промышленной державой. Урезанная, разделенная на множество мелких самостоятельных государств, Оливия нужна ему как поставщик дешевого сырья, дешевых мозгов и дешевых рабочих рук.
   Оливийский Золотой берег опустел. Оливия лишилась своего знаменитого солнечного морского побережья. Его присвоили себе наши бывшие штаты, ныне суверенные государства, враждующие между собой по отдельности, а все вместе ненавидящие то, что называется теперь Оливией. По бывшим оливийским лазурным берегам теплых морей рыщут вооруженные банды озлобленных местных националистов, звучат автоматные очереди, грохочут разрывы гранат. Как недавно писал мой, увы, безвременно умерший друг Ольберг, Оливия строит свое будущее, держа в одной руке пустую продовольственную корзину, а другой держится за предынфарктное сердце.
   Если продолжить мысль Ольберга, то можно оказать, что сейчас оливиец держит в одной руке пустую продовольственную корзину, другой держится за грудь, а перед глазами его — книга. Вся Оливия читает. Я был у пограничников нагорья: вахтенный с биноклем в руке сидит у крупнокалиберного АМГ и читает. Зенитчики Южного Плато в свободное от дежурства время читают. Горняки Никельтауна читают, когда электричка мчит их к карьеру. Читают безработные, читают оборванные бродяги, читают беспризорники, читают бандиты и «новые оливийцы».
   Серьезные писатели оказались вдруг в очень трудном положении: издательства не берут их рукописи, хотя ротаторы работают с предельной нагрузкой. Страну буквально затопила лавина дешевых бульварных комиксов в ярких обложках. Их авторы не блещут талантами, наоборот, они блистают редкостной бездарностью, они даже не в ладах с литературным языком. Но они с упоением описывают великолепную жизнь «новых оливийцев» в роскошных коттеджах, жизнь, наполненную опасностями и погоней за неправедной наживой. Эти творения трудно назвать литературой, но их покупают нарасхват, ими завалены книжные полки и лотки. Видимо, нищим гражданам Оливии доставляет удовольствие читать о чьей-то роскошной жизни и мечтать о ней.
   Среди этого мутного потока теряются ручейки произведений авторов недавнего прошлого, которые при жизни оказались пасынками своей родины, благословенной Оливии. Мы узнаем писателей, перед талантом которых бледнеет имя Отца Поэзии. Эти удивительные произведения невозможно поставить в рамки каких-либо литературных систем. Их трудно сравнивать между собой, потому что шедевры неповторимы. Их объединяет одно: авторы их — оливийцы, и все они без исключения испытали при жизни непереносимый для нормального человека позор, публичное осуждение. Произведения и рукописи их оказались запретными, нередко еще до появления на свет. Но они существовали, эти рукописи, они ждали своего часа в пыли чердаков и сырости подвалов. Хранили их разные люди, из разных побуждений. И сейчас мы читаем книги, каждое слово в которых пронизано нечеловеческой болью сердца умерших в безвестности авторов, напоено удивительным настроением ожидания и предчувствия Больших Перемен. Правда, никто не ожидал, что перемены окажутся столь чудовищными.
   С легкой руки Ольберга-младшего первыми увидели свет «Люди черного века» никому не известного Эдвина. Это произошло через два месяца после Великой Революции. А через три года, когда министерство культуры и здравоохранения провело референдум, большинство оливийцев совершенно неожиданно назвало первым кандидатом на увековечивание в Аллее Истории автора «Людей черного века» — Великого Эдвина. Справедливости ради можно все-таки напомнить, что Отец Поэзии был вторым.
   Я надеюсь, что читатели будут снисходительны ко мне. Умирающий Ольберг передал мне архив своего знаменитого отца, и в моих руках оказались единственные известные на сегодня сведения о Великом Эдвине. Сведения эти обрывочны, они оставлены недоброжелательно настроенными людьми. По этим сведениям невозможно восстановить биографию первого автора Оливии. Но они приоткрывают непроницаемую завесу запретного и позволяют при известной доле воображения понять обстановку, в которой жил этот удивительный человек.
   Последние годы жизни Великого Эдвина тонут в непроницаемой тьме, в которой ослепительной вспышкой сияют «Люди черного века». Пожалуй, эта тьма никогда не будет рассеяна. Но «никогда» — слишком жестокое слово, и автор оставляет читателям и себе искру надежды.
Как купальщик подходит к ледяной воде темного лесного омута, так и я с ощущением обжигающего озноба приступаю к робкому экскурсу в неведомое и великое.

       Глава 1
               
    - Марго, как я счастлива видеть тебя! Ты еще больше похорошела. Надеюсь, все благополучно в семье?
—  Благодарю тебя, Лаура. Мы не жалуемся на судьбу, никогда не ропщем. Какой чудесный у тебя кулон! Ал, ты видишь, как господин Ольберг любит свою супругу?
—  Ольберг, друг мой, уведи меня в уединённый уголок. Мне теперь не будет покоя, пока моя Марго не украсит свой бюст чем-нибудь таким же сногсшибательным по стоимости.
—  Ах, Лаура, мой Ал иногда бывает так несносен! Не обращай внимания, наши мужчины отвыкают от хороших манер на своей скучной службе. Кто у вас сегодня?
В разговор вмешался хозяин дома, высокий, лысоватый мужчина лет пятидесяти.
—  Самым драгоценным украшением нашей Среды всегда были и останетесь Вы, очаровательная госпожа Гриффитс.
Маргарэт Гриффитс, невысокая красивая брюнетка, рельефную фигуру которой облегало изящное платье из темно-синего бархата, томно подняла изогнутые, широкие, — по последней моде, — брови.
—  Ал, ты слышишь, что говорит настоящий мужчина? Я уже не помню, когда ты произносил что-либо подобное. Дорогой Ольберг, вы сегодня будете моим рыцарем. Лаура, я похищаю у тебя твоего супруга — на сегодняшний вечер!
—  Мы все и весь наш дом — в твоем полном распоряжении, дорогая Марго.
—  Благодарю тебя, дорогая. Господин Ольберг, позвольте опереться на вашу рыцарскую руку.
—  Ваш покорный слуга. Ал, ты можешь вызвать меня к барьеру, но просьба прекрасней дамы для меня дороже дружбы.
Перебрасываясь шутками, две пары направились из просторного холла в еще более просторную гостиную. Ольберг вел супругу своего друга, Маргарэт Гриффитс, урожденную Вандерберг, из боковой ветви которых происходил сам Президент. Высокий худощавый мужчина и маленькая, начинающая полнеть женщина, они не выглядели рядом смешно: почтительно склоненная голова хозяина дома скрадывала его высокий рост, а длинное темное платье делало гостью стройнее и выше.
Следом за ними неторопливо двигались хозяйка и счастливый супруг очаровательной женщины из высших кругов общества. Никто не мог бы упрекнуть Гриффитса в том, что он женился на деньгах или на титуле: в год их свадьбы теперешний Президент занимал скромный пост помощника губернатора одного из провинциальных штатов Оливии. Гриффитс снисходительно прислушивался к щебетанию своей жены и негромко говорил хозяйке гостеприимного дома:
—  Дорогая госпожа Ольберг, почему бы вам не устраивать ваши Среды почаще? Я получаю истинное наслаждение в общении с такими людьми, как вы с Питером. А ваши гости...
—  Господин Гриффитс, вы льстите нам. Ваше с Марго присутствие — всегда праздник для нас. Мы рады, что вы оказываете нам честь. Ах, простите, я заболталась и забыла о своих обязанностях! Питер! Представь наших гостей, а я должна отдать распоряжения экономке.
Щеки госпожи Ольберг горели от приятного возбуждения. Среда удалась на славу. Все гости будут довольны. Известный всему миру писатель Крафт, министр Гриффитс, родственница самого Президента, величайший оливийский издатель Томпсон. Кто еще может похвастаться такими гостями? Даже эта невыносимая зазнайка Марго сгорает от зависти.
А в гостиной шла церемония представления гостей. Эту трудную обязанность взял на себя хозяин дома.
—  Господин Томпсон, издатель.
—  Очень рад воочию увидеть самого популярного члена Кабинета с супругой.
Сияющая улыбка на круглой физиономии издателя, полупоклон даме, легкое прикосновение двух мужских ладоней.
—  Господин Крафт, писатель.
Отработанный изумленный взгляд, всплеск длинных, тощих рук.
—  Мадам, я потрясен вашей красотой. Если Оливия рождает таких женщин, то я готов примириться даже с нашей всемирно известной овсянкой!
—  Неужели вы — тот самый знаменитый писатель Крафт!? О, святая Мария! Драматическая Одиссея вашего Герберта покорила всю Оливию. Я счастлива познакомиться с таким талантливым человеком.
—  О, мадам, вам стоит только нахмурить вашу изумительную бровь, чтобы мужчины всей Оливии бросились к вашим ногам. Я завидую вам, господин Гриффитс, супругу прекраснейшей женщины благословенной Оливии!
—  Господин Винтер, дипломат.
—  Господин Кроуфорд, драматург.
—  Госпожа и господин Теснер, литературный критик.
—  Господин Эдвин, мой друг.
Мужчина средних лет, среднего роста, средней наружности, слегка порозовев, склонил голову с аккуратным пробором.
—  Рад познакомиться, госпожа и господин Ольберг.
Он хотел отступить за спины гостей, но Маргарэт с легкой лукавинкой погрозила ему пальчиком. Она была светской женщиной и сразу почувствовала в этом ничем не примечательном человеке ИЗЮМИНКУ.
—  Сознайтесь, господин Эдвин, чем вы знамениты?
Удивленный быстрый взгляд серых глаз, слишком пристальный, выдает новичка на подобных приемах. Ответ не подтвердил догадку Маргарэт.
—  Только тем, что впервые присутствую в обществе таких известных людей и тем, что отныне могу считать себя знакомым самой красивой женщины Оливии.
О, этот Эдвин не слишком отесан, но далеко не прост. Маргарэт определенно чувствовала в нем НЕЧТО. Она кокетливо улыбнулась Ольбергу.
—  Дорогой Ольберг, ваш друг слишком скромен. Раскройте мне его тайну! Вы же знаете, что дразнить женское любопытство, по меньшей мере, рискованно.
—  Вы правы, госпожа Гриффитс. Господин Эдвин, как истинный герой, очень скромен. А ведь он на днях оказал неоценимую услугу Оливии.
—  Ах, какое интригующее начало! Говорите немедленно, я требую.
К разговору уже прислушивались почти все гости. Ольберг слегка повысил голос.
—  Заслуга господина Эдвина в том, что он спас литературу Оливии от гибели, — не более, не менее.
—  И сделал меня в глазах Великого Партнера врагом номер один! — засмеялся Томпсон.
—  Так вот что вы натворили, скромник вы этакий! — Маргарэт с укоризненной, но ласковой улыбкой покачала очаровательной
головкой. — Как вам это удалось? И откуда грозила гибель нашей литературе?
Эдвин смущенно улыбнулся. Чувствовалось, что он не привык быть в центре внимания.
—  Наш уважаемый хозяин значительно преувеличил мою роль. Я всего-навсего подготовил возражения против законопроекта о предоставлении в нашей стране издательских преимуществ писателям нашего Великого Партнера.
—  И...? — нетерпеливо притопнула ногой Маргарэт.
—  И Сенат согласился со мной.
—  Что спасло Оливию от потока дешевых комиксов, а наших писателей и меня лично — от разорения! — подхватил Крафт.
—  О! — воскликнула Маргарэт.
Ольберг подошел к Эдвину, положил руку ему на плечо.
—  Но самое главное, господа, заключается в том, что господин Эдвин сам обладает незаурядными литературными способностями, хотя тщательно скрывает этот дар от всех окружающих. Мне стоило большого труда уговорить господина Эдвина дать мне почитать кое-что из его произведений, и смею уверить, что лично на меня рукописи господина Эдвина произвели огромное впечатление.
—  Как интересно, — протянула Маргарэт. Она повернулась к хозяину дома. — Дорогой Ольберг, я вам изменяю! Моим рыцарем сегодня будет господин Эдвин. Он должен рассказать мне все!
На середину гостиной вышла сияющая хозяйка дома.
—  Господа! Прошу к столу!
После обеда мужчины удалились в курительную, а Маргарэт повлекла Эдвина к уютному диванчику под комнатной пальмой.
—  Расскажите мне, я никогда не сталкивалась с этим, откуда вы берете темы для своих произведений? Откуда вообще писатели берут своих героев, сюжеты? Выдумывают или это все-таки описание действительности?
—  Где-то я читал, что сны — это небывалые комбинации бывалых впечатлений. Мне кажется, что художественная литература — это небывалая комбинация жизненных ситуаций.
—  И не зная жизни, писатель не сможет ничего создать, не так ли? — подхватила Маргарэт. — Вы, должно быть, прекрасно знаете жизнь всех слоев нашего общества?
—  Увы, к моему большому сожалению, я знаю только одну сторону жизни: отношения в среде государственных чиновников, да еще, пожалуй, немного — некоторые тайные пружины того, что мы называем государственной властью.
—  И вы пишете...?
—  Да, я пишу только об этом.
—  Но ведь это скучно! Фи, служба, деловые бумаги, чинопочитание.
—  А также коррупция, умение вовремя подсказать важному лицу полезную для тебя мысль, обработать мнение заинтересованных в необходимости того или иного законопроекта, — перебил даму Эдвин, улыбаясь.
—  И это дает вам необходимую остроту сюжета? Никогда не думала, что это возможно.
—  Настолько значительную остроту, что далеко не все я могу писать так, как это происходит на самом деле. Приходится многое смягчать, о многом умалчивать, чтобы создать хотя бы видимость хэппи энда.
Маргарэт на какое-то время глубоко задумалась. Потом ее красивое лицо оживилось.
—  Кажется, я поняла. Расскажите мне что-нибудь из своих произведений!

        Глава 2

   —  А вот и я!
—  Па! Привет!
Альберт крепко пожал отцу руку, взял его тяжелый кейс. Эдвин с удовольствием потряс уставшей кистью. Ли с приветливой улыбкой подошла к мужу, подставила щеку для поцелуя. Эдвин благоговейно прикоснулся губами к свежей, бархатистой коже, от которой исходил легкий аромат с привкусом горького миндаля. Все годы супружеской жизни Ли пользовалась одним и тем же сортом французских духов, и их запах ассоциировался у Эдвина с присутствием жены. Он нередко ловил себя на том, что даже на улицах оглядывался, уловив знакомый аромат от проходящих мимо женщин.
Альберт наткнулся на перила, кейс гулко грохнулся на паркет.
—  Берт! — укоризненно проговорила Ли, с улыбкой покачав головой.
—  Я нечаянно! — быстро отозвался Альберт, поднимая кейс. — Он такой тяжеленный. Па, как ты его волок только?
Не дожидаясь ответа, Альберт поднялся в отцовский кабинет.
—  Ты опять взял работу на дом? — Ли говорила всегда ровным, приветливым голосом, и Эдвин частенько не мог уловить настроение жены. Сейчас она, кажется, была недовольна, хотя ее губы, глаза и все лицо излучали только приветливую, добрую улыбку.
—  Да, милая. Ты же сама говорила, что тебе нужно новое манто, а меха дорожают с каждым днем.
Ли ласково прикоснулась к плечу мужа.
—  Прости, дорогой, но твое усердие явно не соответствует твоему жалованью. Господин Жанье никогда не брал работу на дом и никогда не задерживался на службе после пяти.
—  И, тем не менее, именно он стал  директором отдела, а не твой чересчур усердный муж, — подхватил Эдвин хорошо знакомую фразу.
—  Увы, ты прав. Миль говорила, они купили новый кадиллак. Отделка салона...
—  Па! — донесся сверху голос Альберта. — А ты что, с Кольбергами уже разделался? Тут какой-то Раунти.
—  Езус Мария, Берт весь в тебя. С этаких лет роется в этих ужасных бумагах. Переодевайся, дорогой, и выходи к столу. Берт, оставь отцовские бумаги в покое!
Эдвин яростно растирался под душем волосяной рукавицей. Нет, Ли явно не в духе. О, женщины. Их невозможно понять, будто они и мужчины — биологически разные существа. Конечно, обидно, что директором отдела назначен этот тюфяк Жанье, хотя он и старый друг их семьи. Эдвин считал, что у него самого шансов на повышение побольше. Но даже если бы шефом отдела стал Эдвин, то добавочные пять тысяч монет не удовлетворили бы Ли.
Всегда находится кто-то, у кого счет побольше, дом просторней и машина дороже. Вот и приходится брать работу на дом. За Кольбергов Жанье обещал отвалить сотен пять премиальных, — ловко удалось остановить этих акул. Если выгорит дело Раунти, то шефу придется раскошелиться на тысчонку, меньше будет просто нечестно. Этот Раунти умный парень. Субсидию просит небольшую, а автомобилесборочное предприятие давно необходимо Оливии. Правда, тут может вмешаться Большой Партнер, ведь для «Дженерал Моторс» такая инициатива младшего партнера невыгодна. Ну, ничего, будем осторожны и настойчивы.
А Ли все недовольна. Ее, бедняжку, можно понять: третий год появляется в одном и том же манто. Интересно, удастся когда-нибудь одеть ее так, как разодета эта Маргарэт Гриффитс? Пожалуй, столько не заработать и за десять лет.
Если бы не такие запросы Ли, на счету бы лежали уже заветные пятьдесят тысяч. На каждом углу с рекламных плакатов улыбаются крепкие, энергичные парни: «Он имеет пятьдесят тысяч, он может не работать!» Иметь бы эти пятьдесят тысяч, скромно жить на проценты, освободиться от осточертевшей ежедневной обузы и писать, писать, писать. Жаль, что у Ли нет задатков делового человека, а то бы взяла она на себя роль литературного агента мужа!
Вот если бы издать все, что уже написано — тысяч двадцать гонорар, не меньше. «Хроника госдепартамента» наверняка стала бы бестселлером, а это, страшно подумать, долгожданная свобода от рутинной чиновничьей службы. Почему издательства не берут рукописи Эдвина!? Ведь неплохо, дьявольски неплохо написаны! Сам старик Крафт на Среде у Ольбергов полистал рукописи и разразился такими дифирамбами, что неудобно слушать. А главное, он забрал рукописи с собой, обещал внимательно посмотреть. Крафт сейчас, пожалуй, лицо номер один в оливийской литературе.
Ольберг оказался благородным человеком, так помог с подготовкой возражений по законопроекту, да еще познакомил с самим Крафтом. Любопытное общество собралось у Ольбергов. Эта Маргарэт да и ее супруг — какие типажи! Теперь смело можно вводить в сюжеты представителей «сливок общества».
А рукописи не идут. Не идут, хоть убейся! Что ж, значит, надо писать еще и еще, писать лучше, ярче, а главное, увлекательней. Неплохо бы пожить среди простого народа, понаблюдать. Маргарэт права: жизнь чиновников скучновата и однообразна, рано или поздно этот источник сюжетов будет исчерпан.
Обычно после обеда Эдвин часок возился с сыном, но сегодня ему надо работать с делом Раунти. Предложение Раунти — новое для Оливии, очень заманчивое.
Эдвин углубился в работу. Но примерно через полчаса за дверью кабинета послышалось тихое сопение. Сопение продолжалось довольно долго. Эдвин рассеянно улыбался и читал бумаги. В Доме царил Закон. По этому Закону ни одному смертному не разрешалось беспокоить отца в его кабинете. Но Закон имел одно исключение. Раздались три робких удара в дверь. Эдвин вздохнул, поднялся из-за стола, открыл дверь. Закон и исключения из него надо соблюдать, чтобы не наступило Беззаконие.
В кабинет вошел с виноватой улыбкой Альберт.
—  Прости, па... Это очень важно.
—  Понимаю, сын. Иначе ты бы не постучал. Слушаю тебя.
—  Па...
Альберт искоса взглянул на отца. Как он втянулся. Пожалуй, уже начинает перегонять своего «предка». Сын вздохнул и — будто шагнул с обрыва.
—  Карлу отец щеночка подарил. — Английский дог... Потешный такой.
У Эдвина защемило сердце. Сын наступил ему на больную мозоль. Эдвин давно и горячо хотел купить своему единственному сыну собаку. Каждый человек должен иметь друга, хотя бы четвероногого. Альберт замкнут не по возрасту, инфантилен. Пятнадцать лет парню и — «щеночек». Ему сейчас надо хоть немного поозорничать с приятелями, носиться по спортивной площадке с исцарапанными коленками, а не сидеть дома, даже если это — Дом. Нужна, конечно нужна сыну дружба с четвероногим беспомощным существом. Но в Доме на животных Табу. У Ли аллергия к шерсти.
—  А что говорит по этому поводу мама?
—  Она говорит, что я должен посоветоваться с тобой.
Эдвин прикусил губу, озадаченно посмотрел на сына. Доверчивые мальчишеские глаза глядят в упор. В их взгляде надежда, да что там надежда, откровенная мольба во взгляде пятнадцатилетнего человека.
—  Берт, это очень сложно. Ты постарайся понять.
Метнулся взгляд круглых карих глаз. Быстро отступает, уходит из них выражение доверия, будто всасывается черными провалами зрачков. Веки дрогнули, сблизились, сузившиеся глаза смотрят настороженно.
—  Ты помнишь, что было, когда ты в прошлом году наелся с Францем зеленых слив у них в саду?
Сын кивает головой, а глаза еще больше сузились, взгляд становится угрюмым. Понимает человек, что ему отказывают. Дети гораздо острее взрослых чувствуют реакцию других людей, особенно близких. Особенно — потому, что большинству других взрослых просто наплевать на снующую у них под ногами чужую мелюзгу, нет у этих взрослых никаких чувств для болей и радостей маленьких людей, поэтому детям просто нечего чувствовать с посторонними.
—  Помнишь? У тебя сильно болел живот, а все тело покрылось противной сыпью? Живот болел потому, что ты набил его незрелыми сливами. А вот с сыпью сложнее. У Франца тоже болел живот, но сыпи ведь не было. Помнишь?
Сын снова кивает, а взгляд его мечется, во взгляде растерянность, мучительное желание понять, куда клонит отец, ведь ясно, что отец не хочет, чтобы в Доме появился маленький четвероногий друг, почему же он говорит о каких-то сливах?
—  Это называется аллергия. У тебя аллергия к сливам. Сейчас почти у каждого аллергия к чему-нибудь: у тебя к сливам, у меня к полыни. Если тебя кормить сливами, а меня заставлять нюхать полынь, то мы с тобой будем сильно болеть до тех пор, пока не умрем. Вот что такое аллергия.
Сын отводит глаза, смотрит в окно, на стеллажи с книгами, опускает голову. Сейчас он расстается с мечтой о теплом, веселом живом комочке с четырьмя пухлыми лапами, с мокрым, холодным носом, с ласковым, шершавым языком.
—  Мы с тобой ведь любим маму?
Сын мо лча кивает. На отца он не смотрит.
—  И мы не допустим, чтобы мама болела и умерла?
Сын вскинул голову. Прищуренные глаза смотрят в упор, смотрят с недоумением.
—  А разве от щеночка, бывает эта... аллергия?
—  От самого щенка, может, и не бывает, а вот от шерсти — сколько угодно. У мамы аллергия к шерсти. Ты ведь знаешь, что в Доме нет ни одной шерстяной вещи, что у нас нет даже кошки? Маме очень плохо от шерсти, сын.
Взгляд Берта лихорадочно мечется с одного отцовского глаза на другой. Эдвину чудится, что это у него толчками пульсирует в сердце жаркая кровь.  Пятнадцатилетний человек решает сложную даже для взрослого моральную проблему. И вот раздается неумело наигранный спокойный мальчишеский голос:
—  А зачем она — аллергия?
Проблема решена. Но произнести найденный ответ сын не в силах. Слишком энергичный наплыв эмоций испытало его неокрепшее сердце за эти короткие минуты.
      
      ГЛАВА 3

    Тихо в Доме. И город, — неуютный, неразборчиво жадный — тоже затих. В тишине легко рождаются мысли. С негромким стуком ударяют литеры о бумагу, и на белом листе выстраиваются четкие строчки фраз. Двести ударов в минуту,  паузы для подбора единственно нужного слова, три листа в час. И как в сладком предутреннем сне невозможно заставить себя поднять голову от подушки, так никакие силы не могут заставить прервать это упоение творчества.
В глубине Дома прошелестели легкие шаги. Это Ли. Бедняжка, у нее опять бессонница. А может быть, она просто ждет мужа, ждет и не может сказать об этом, боясь получить оскорбительный для гордой женщины отказ?
Прости, Ли, я люблю тебя, я хочу тебя, нет ничего дороже счастья близости с тобой, но мысли мои, как могучий водопад, льются по нервным волокнам в кончики пальцев, ударяющих по клавишам машинки, и не оторвать пальцев от клавиш, не остановить этого порханья рук, этого мучительного и сладостного истязания собственного мозга.

    «Дорогой Ольберг!
Спешу обрадовать тебя. Твое имя попало в списки на «Почет Оливии» второй степени. Ты надеялся на первую, я знаю. Но чего мне стоила даже эта вторая степень! Помнишь того элегантного шатена, с которым ты знакомил меня на одной из своих Сред? Представь себе мое изумление, когда в списках претендентов на «Почет Оливии» я увидел против твоей фамилии приписку: «Контакт с потенциально опасным Эдвиным». И подпись начальника третьего департамента ГБР Риллана. Да, толстяка Риллана собственноручная.
Не мне объяснять тебе, что такое контакт с потенциально опасным лицом. Я навел справки и выяснил, что этот самый Эдвин уже добрый десяток лет назад был занесен в картотеку лиц недостаточно лояльного поведения. Этот чиновник средних способностей с молодых лет возомнил себя писателем. Кто в молодости не пишет стихов? Но Эдвин решил, что у него талант. Может, так оно и есть, но в своих стишках он позволял себе кое-что лишнее.
А потом он решил заняться прозой и приволок в издательство Губерта толстенную рукопись. Губерт говорил мне, что его консультант, которому он отдал рукопись на рецензию, прибежал к нему с выпученными глазами, и волосы его стояли дыбом. Рукопись Эдвина оказалась гнуснейшим пасквилем на наш почтенный Сенат. Эдвин пытался там замести следы, изменил фамилии, но прототипы легко прослеживаются. Между нами, в Сенате попадаются такие, на которых негде ставить пробы, но нельзя же публично выставлять в позорном виде избранников народа!
В общем, Губерт позвонил Риллану, Эдвина «пригласили» в ГБР, вежливо разъяснили ему ошибки, порекомендовали перенести действие его повести куда-нибудь в Польшу или на Кубу. Губерт, естественно, отправил Эдвину разгромную рецензию, ты знаешь, как это делается: «хаотическое, сюжетно не связанное нагромождение событий, обилие штампов, невыразительный язык...»
Но Эдвин не унялся. Он ходит по издательствам с новыми рукописями: одна другой предосудительнее. Ему дают разгромную рецензию, но он пишет новую рукопись и снова идет. Между нами, Губерт шепнул мне, что его вещи, в общем-то, талантливые, но тем хуже для Эдвина, — попал из недостаточно лояльных в потенциально опасные. А ты принимал его в своем доме, и я, старый дурак, жал ему руку. Разумеется, Марго ничего об этом не знает.
Мне долго пришлось говорить с Рилланом. В конце концов, решили считать твое знакомство с Эдвиным случайным явлением. Ты уж не подведи старого друга, а то я знаю тебя, ты любишь оказывать помощь всем, кто сумеет разжалобить тебя.
Поздравляю с «Почетом Оливии». За тобой дюжина «Старого дьявола». Наилучшие пожелания госпоже Ольберг и твоему постреленку.
Неизменно твой Ал Гриффитс.
Постскриптум. Извини, дорогой друг, мы с Марго не сможем быть на вашей очередной Среде. Мой наследник угодил в прескверную историю, надо его вытаскивать.
Всего доброго, Гриффитс.
Пост-постскриптум. Надеюсь, тебе не надо подсказывать, что это письмо следует сжечь, а пепел спустить в унитаз.
Ал.»
   —  В общем, Ал, будем считать, что ничего не было. Но мой тебе совет: задай хорошую порку своему подонку. Чтоб неповадно было.
Риллан легко поднялся из кресла, упругими шагами подошел к огромному окну. Боковым зрением он зорко следил за старым приятелем. Гриффитс сидел с поникшими плечами, опустив длинное холеное лицо.
—  Я так тебе благодарен, Бэн. Поверь, это просто максимализм молодости, молодая глупость. Ты же знаешь мою семью.
—  Всё, Ал, всё, я же сказал, ничего не было. Сегодня же дам приказ уничтожить все бумаги. Старая дружба что-нибудь значит даже в наше продажное время. Я знаю тебя, я верю тебе. Никакого дела не существует.
—  Бэн... Если тебе понадобится моя помощь... Ты буквально спас меня. Через месяц — выборы.
—  Ну, по моим скромным оценкам, конституционной партии беспокоиться не о чем. Либералы сейчас не пользуются популярностью. Надеюсь, ты при случае замолвишь за меня словечко Президенту, а!?
Риллан добродушно захохотал. Воспрянувший духом Гриффитс поддержал смех. Он не заметил острого взгляда Риллана. А Риллан смеялся искренне. Еще бы, получить такие материалы в досье на процветающего министра социальных дел! Он не дурак, чтобы уничтожать подобные улики. Они могут оказаться спасательным кругом для самого Риллана. Обстановка сейчас сложная. Никто из этих самодовольных павлинов, умеющих только цепляться за свои портфели, не представляет, что может грозить Оливии в самое ближайшее время. Он, Риллан, не хочет гнить в тюрьме или валяться во рву, когда грянет гроза.
Мысли Риллана прервал веселый голос Гриффитса.
—  Поехали ко мне, Бэн! Такую радость надо спрыснуть. Ты не представляешь, как будет рада Марго. Она совсем была убита.
—  Отлично, дружище, согласен. У меня тут еще одно небольшое дельце. Если не возражаешь, поскучай с умным видом. Это недолго.
—  Может, мне подождать в другом месте?
—  Чепуха. Какие секреты могут быть от министра? Да ты знаком с этим делом, твое присутствие ничуть не помешает. Сиди здесь, а чтобы не уснуть от скуки, посмотри вот эти фото.
Риллан протянул Гриффитсу толстый пакет. Гриффитс вытащил из пакета одну фотографию, брови его удивленно полезли вверх, потом масленно заблестели глаза.
—  Да это же наш красавчик Крамер! Ну и ну!
Риллан снова захохотал.
—  Полюбуйся, там есть на что посмотреть. Смотри, сам не попади в такую историю. А она — ничего, верно?
Гриффитс вытащил из пакета толстою пачку снимков, жадно впился в них взглядом. Риллан, похохатывая, нажал клавишу. В кабинет тут же вошел мужчина в штатском костюме.
—  Садитесь, Брунсвиг. Докладывайте, только короче, я спешу.
—  Господин генерал, объект передал в издательство Флайта новую рукопись.
—  Можете говорить совершенно свободно.
—  Под названием «Дети отцов своих». К рукописи он приложил рецензию известного писателя Крафта. По мнению Крафта, новая рукопись Эдвина свидетельствует о необычайно ярком даровании автора, о его редком умении несколькими штрихами изображать впечатляющие образы самых разных людей, от трущобной проститутки до министра.
—  Дайте рецензию.
Риллан пробежал взглядом одну страницу, вторую, третью, вернулся к первой.
—  Скажите, пожалуйста, — пробормотал он. — Ну и Крафт. И как это я просмотрел его в молодости? Придется всерьез заняться. Вы только послушайте: «Вот как, оказывается, можно писать на такие избитые темы, как коррупция в высших кругах общества, попрание прав простого человека. Я считал, что несколько привык к неожиданным ракурсам автора, но о подобной точке зрения не предполагал. Эта повесть — событие в нашей литературе, а ее автор — не только талантливый самородок, но явление в современной оливийской, а возможно, и в мировой литературе.» Н-да... Продолжайте, Брунсвиг.
—  Крафт отличается оригинальностью, но обычно его оценки весьма объективны. Это отмечают все издатели, к которым мы обращались за консультацией. Следовательно, в соответствии с инструкциями, Эдвин попадает в разряд...
—  Это мне известно, Брунсвиг. Самое печальное, это то, что Эдвин — необычайно яркий талант. Не просто талант, а необычайно яркий талант, так?
—  Так точно. Разрешите продолжать?
—  Продолжайте.
—  Флайт заказал Эдвину повесть о происках красных на Ближнем Востоке.
—  Отказался?
—  Нет. Написал о вмешательстве тайных коммандос Великого Партнера во внутренние дела латиноамериканских стран.
—  Опять необычайно яркая вещь?
—  Установить это не удалось, господин генерал. Рукопись бесследно исчезла.
—  Кто?
—  Крукс.
—  Отметить. Усердие не должно оставаться незамеченным.
—  Слушаюсь, господин генерал. У меня все.
—  Ваши предложения?
—  В соответствии с инструкцией, необходимы решительные меры. Прошу вашего согласия на вариант «Афродита».
Риллан с минуту молчал, потом недоуменно спросил:
—  Почему «Афродита»?
—  Эдвин — эмоционально неустойчивый, увлекающийся человек, неспособный на быструю реакцию в сложной обстановке. Вариант «Афродита» гарантирует успех с минимальными затратами времени.
—  Почему не «Геракл»? Не «Золотая молодежь», наконец?
—  Разрешите объяснить, господин генерал. — Брунсвиг заметно разволновался. — «Геракл» как самостоятельный вариант, по нашим оценкам, не будет эффективным. Конечно, Эдвин, как большинство талантливых людей, не отличается особыми сексуальными качествами, и госпожа Эдвин пойдет на этот вариант. Но Эдвин может просто не заметить измены супруги, а если обнаружится ее неверность, то он, как склонный к самоанализу человек, ограничится внутренними переживаниями.
—  Ну, а «Золотая молодежь»? Это ведь самый популярный сейчас способ в вашем отделе?
—  Господин генерал, Эдвин-младший на редкость необщителен. В то же время он предельно откровенен с родителями. Реализация «Золотой молодежи» потребует в данном случае значительных усилий и, самое главное, — времени, а в соответствии с параграфом 17.6.4 инструкции 18 дробь П...
—  Инструкции мне известны. Но «Афродита»? Эдвин может не клюнуть на такую дешевую приманку. Почему бы вам не попробовать «Мзду»?
—  Непосредственный начальник Эдвина, директор отдела Жанье — личный друг Эдвина, поэтому «Мзда», по компьютерным расчетам, тоже оказывается довольно длительным вариантом. Господин генерал, я прошу вашего согласия на «Афродиту». Его предложил известный вам психолог, доктор Морренс. Мы весьма тщательно провели сравнительный анализ, поначалу я тоже не верил. В крайнем случае, мы можем подстраховаться «Гераклом». На оба варианта у нас подготовлены кандидатуры.
—  Мало, Брунсвиг, мало! Нужен молниеносный, абсолютный вариант. Мы не должны проморгать этого Эдвина, как я в свое время — Крафта. Ну, тогда были совсем другие времена, а все же... Вы понимаете важность ситуации?
—  Так точно, господин генерал!
—  Ладно, не обижайтесь. Даю вам еще сутки. Завтра в это же время доложите окончательное мнение ваших специалистов.
—  Слушаюсь, господин генерал. Разрешите идти?
—  Да, вы свободны.


      ГЛАВА 4

   Автомобиль медленно продвигался к окраине Столицы. Час пик уже закончился, но улицы еще запружены тысячами лимузинов. Риллан откинулся на сиденье, прикрыл глаза. Гриффитс поглядывал на старого приятеля в зеркало заднего вида и пришел к выводу, что Риллан здорово вымотался. «Стареем» — мелькнула тревожная мысль. Чтобы отогнать ее, он спросил:
—  Бэн, почему такое внимание какому-то писаке?
Риллан ответил не сразу. Он приоткрыл глаза, потянулся, озабоченно почесал переносицу.
—  Видишь, Ал, — сказал он, наконец, — мы уходим, а что остается? Остаются руины и книги. Руины обычно молчат, а по книгам потомки пишут историю. Ты бы не хотел, чтобы твое имя, например, стало у потомков нарицательным?
—  Ну, после нас — хоть потоп.
—  Ты не прав, дружище, — хмуро сказал Риллан. — После нас останутся наши дети, внуки. Останутся люди, человечество. Если будет потоп, — кто будет Ноем, и кого он возьмет в свой ковчег? Весь вопрос в этом. А книги этот потоп могут приблизить или отдалить, не говоря уже о кандидатуре Ноя и его личности в глазах потомков.
—  А не проще ли? — Гриффитс провел пальцем у горла. —
Небольшая автомобильная катастрофа, или как там это у вас делается?
Риллан прикусил губу. Гриффитс увидел в зеркало, что лицо приятеля стало жестким и недовольным.
—  Не все так просто, Ал. Мы живем в свободной, истинно демократической стране. И потомки — странный народ. Им подавай мучеников. Любимцы фортуны им не нравятся. Сделай мы сейчас ЭТО, — Риллан повторил жест Гриффитса, — и Эдвину обеспечен ореол мученика в глазах потомков. Нет, дружище. В таких случаях необходимо совсем другое: чтобы имя этого Эдвина не вызывало у современников и потомков ничего, кроме брезгливости, кроме презрения и отвращения. Только тогда будет гарантия, что потомки не поставят его на пьедестал.
—  Не брезгливость проходит, а книги, как ты сам говорил, — остаются?
—  Книги, но не рукописи. Ты думаешь, это просто — следить за всеми художниками, музыкантами, «писаками?» Но это наш долг — не допустить сомнительную с нашей точки зрения вещь к публике. Чтобы тебя оценили потомки, надо, чтобы о тебе хоть немного знали современники. Пока у этого Эдвина и ему подобных не будет ни одной книги, — мы можем спать спокойно. А уж о рукописях мы позаботимся.
—  Тройная страховка? — усмехнулся Гриффитс насколько саркастически, хотя ему не хотелось обижать приятеля. — Все-таки вы слишком мудрите там у себя, в Третьем. Надо как-то проще. Если из-за каждого писаки...
Риллан с сожалением посмотрел на Гриффитса.
—  Ал, ты знаком с историей литературы?
Гриффитс пожал плечами.
—  Думаю, что в общих чертах, как всякий культурный человек...
—  Пушкин, Лермонтов, Чернышевский, — эти имена тебе о чем-то говорят?
—  Так это же русские!
—  К сожалению, история Старого Света богаче нашей. Приходится изучать. Я лично считаю, что первым, кто полностью оценил значение «писак», был русский царь Николай Первый.
—  А что он сделал? — с недоумением спросил Гриффитс.
—  Он создал систему. Не знаю, знал ли он сам об этом, но его система действовала безошибочно.
—  Он ведь, кажется, всех их ликвидировал?
—  Увы. И это было единственной и самой серьезной ошибкой Николая. Он не был дальновиден.
—  Значит, система его была порочной?
—  Не система, а ее реализация. Мы взяли эту систему за основу. Это мое открытие, к сожалению, я не могу его запатентовать. — Риллан расхохотался. — Понимаешь, Ал, до Николая ретивых «писак» попросту уничтожали физически: колесовали, четвертовали, сжигали на кострах, гноили в тюрьмах. И, как ты понимаешь, вскоре после своей мученической смерти эти «писаки» обретали в глазах общества ореол невинных жертв тирании. Им ставили памятники, книги их старательно восстанавливались, переиздавались. А Николай...
—  Что же за система была у Николая? Что он делал с писаками?
—  В том-то и деле, что по системе Николая, с «писаками» не надо было ничего делать. Понимаешь, у каждого человека есть свои слабости, свои изъяны в характере, свои дурные привычки. Эти недостатки, по системе Николая выискивались, среди них определялись главные.
—  И...?
—  И человеку, подлежащему дезавуации, давалась полная возможность проявить эти свои недостатки. У Пушкина таким «слабым звеном» оказалась его красавица-жена, как тебе известно. Как всякая красивая и избалованная вниманием мужчин женщина, госпожа Пушкина не отличалась чрезмерной строгостью поведения. А Пушкин был весьма ревнив, несмотря на собственные обильные грешки. И Николай предоставил госпоже Пушкиной полную свободу в ее увлечениях. Для этого он ввел Пушкина в придворный штат, дал ему какой-то соответствующий чин. А нравы при всех дворах... Не мне тебе рассказывать. Итог ты знаешь: дуэль, смертельное ранение. Русские до сих пор кричат, что Дантес был платным агентом империализма, как они это называют. Чепуха. Не Дантес, так кто-нибудь другой сумел бы добиться благосклонности легкомысленной красавицы, и итог оказался бы тот же самый.
Риллан подмигнул приятелю в зеркальце и хохотнул.
—  Как видишь, Николая не в чем заподозрить. Он не только не преследовал известного к тому времени поэта, но даже приблизил его к себе. И — избавился от него без всяких затрат. Или взять Лермонтова. У этого слабым местом был вздорный характер, привычка поязвить над недостатками других. Его и направили в такое место, где нравы отличались примитивностью, и где его вздорность могла натолкнуться на еще большую. И, пожалуйста: добрый приятель всадил Лермонтову пулю в сердце.
—  Я это читал. А за что?
—  На очередную вечеринку этот приятель явился в новом парадном мундире. Лермонтов, конечно, не мог упустить такой возможности поострить, и заявил, что мундир сидит на Мартынове, как седло на корове.
Гриффитс невольно засмеялся, он представил неуклюжее добродушное животное под седлом. Риллан тоже усмехнулся.
—  Русские всерьез уверяют, что приятель тоже был платным агентом империализма, что дуэль подстроена жандармским управлением, что за кустами сидел казах с ружьем, — для подстраховки. Чепуха. Никто ничего не подстраивал. Дуэль должна была состояться, — не с Мартыновым, так с другим, кому бы надоели оскорбительные шуточки Лермонтова. А если бы не  дуэль, то Лермонтов все равно долго не протянул бы. В те годы на Кавказе младшие офицеры гибли как мухи. Вот такова система у Николая, дружище.
—  Но ведь и Пушкин, и Лермонтов сейчас у русских считаются корифеями? Разве можно говорить об успешном применении системы?
—  Увы, как я уже говорил, Николай был умен, но недальновиден. Он позволил событиям зайти слишком далеко. Пушкин к моменту дуэли уже считался первым поэтом России, его славу нельзя утаить от потомков. И Лермонтов успел тиснуть пару книжонок, да еще оставил несметное количестве стишков в альбомах чувствительных девиц, к которым он имел большую слабость. Вот мы и следим, чтобы какой-нибудь Томпсон или Флайт не издал какого-нибудь Эдвина.
Гриффитс упрямо покачал головой.
—  И все-таки, по-моему, вы слишком мудрите. Сейчас в писаки рвутся миллионы, и если прихлопнуть десяток-другой, — никто и не заметит. А потомки... В этом идиотском мире, мне кажется, у потомков хватит других дел. Ого, как мы заболтались. Вот и мое гнездышко. Ты не представляешь, Бэн, как рада будет Марго.

         ГЛАВА 5
         
   - Посидите здесь, господин Эдвин, я доложу господину Ольбергу.
Шаги горничной затихли в дальнем конце коридора. Эдвин огляделся. Непохоже, чтобы сегодня здесь ждали гостей. Но ведь Ольберг приглашал на очередную Среду! Хотелось бы еще раз поговорить с Маргарэт Гриффитс, поподробнее узнать представителей «сливок общества». Да и мнение ее о рукописи важно. Избалованная, капризная красавица, но умна, дьявольски умна. Как оценила она его рукописи?
Послышались тяжелые мужские шаги, и в холл вошел хозяин дома. Он улыбался, но глаза его выражали тревогу и озабоченность.
—  Рад вас видеть, дорогой друг!
Странно, — подумал Эдвин, — хозяин не приглашает в кабинет, значит и в самом деле что-то стряслось.
—  Добрый день, господин Ольберг. Чувствую, что мой визит не ко времени.
—  В этом доме вам всегда рады. К сожалению, моя супруга слегка занемогла, пришлось отменить Среду. Я надеялся познакомить вас с издателем Дитмеем. Он не так всемогущ, как Томпсон, но более демократичен.
—  Передайте госпоже Ольберг мои пожелания скорейшего выздоровления. И примите мои искренние извинения за столь неудачный визит.
—  Я передам Лауре ваши пожелания. А чтобы вы не чувствовали себя в чем-то ущемленным, я познакомлю вас с прелюбопытнейшей особой. Это госпожа Мария Корнуэлл, учительница литературы и старая дева, подруга школьных лет госпожи Ольберг. Лаура показала ей вашу рукопись, и Мария пришла в неописуемый восторг. Должен отметить, что она всегда отличалась эксцентричностью, поэтому пусть ее восторги не вскружат вам голову.
—  Увы, господин Ольберг, моей голове это не грозит. Гораздо чаще мне проходится выслушивать совсем другие отзывы. Вот и сейчас Томпсон вернул мою новую рукопись с убийственней рецензией. Какой-то заколдованный круг.
—  Любой круг можно и должно разорвать. Почему бы вам не прислушаться к советам умных людей? Ведь Томпсон советует вам из лучших побуждений. Поверьте старому критику: писать можно о чем угодно, надо только вжиться в тему.
—  Ваше мнение много значит для меня. Вы считаете, что моя тематика...?
—  Если быть откровенным, то вы слишком прямолинейны, мой друг. Упругий клинок поразит цель там, где дубина окажется бессильной. Вы размахивает пороками нашего общества, а это мало кому покажется приятным. А вот в и Мария Корнуэлл!
По коридору простучали торопливые каблучки, и в холл быстро вошла рослая, полная дама. Даже без предупреждения хозяина дома Эдвин догадался бы, что перед ним учительница, настолько профессиональным казался строгий взгляд из-за стекол круглых старомодных очков. Вздернутый нос и гладкие волосы, стянутые на затылке в узел, говорили о привычной безапелляционности суждений их хозяйки.
—  Ал, немедленно познакомь меня с господином Эдвином! — Воскликнула дама высоким, пронзительным голосом. — Лаура сказала мне, что он здесь.
Ольберг еще только поднимался из кресла, а Мария Корнуэлл уже подошла к Эдвину, по-мужски протянула ему ладонь.
—  Это вы? Я впервые вижу настоящего писателя! Господин Эдвин, вы отлично пишете. Я не представилась? Ах, я вечно забываю эти светские манеры. Меня зовут Мария Корнуэлл. Я преподаю литературу моим детям. Если бы вы знали, как трудно не опуститься до профанации, изо дня в день и из года в год повторяя одно и те же. Святая Дева, и думать не смей отступить хоть на букву от программы школьного департамента. Отец Поэзии — величайший в мире поэт, не когда повторяешь это в сотый раз, то начинаешь сомневаться: а так ли это? Вы пишете грубо, приземленно, моим детям нельзя полностью читать содержание ваших произведений, но какая жизненная сила! Я забрала у Лауры вашу рукопись, там есть изумительные места, я их зачитаю моим детям, а потом проведу несколько диктантов. Вы непременно должны придти ко мне в школу. Мои дети будут поражены, они никогда не видели живого писателя.
—  Госпожа Корнуэлл, я...
—  Не отнекиваетесь, вам не идет кокетство. Я вижу на вашем челе печать Таланта, моим детям необходим контакт с Талантом!
В интонации Марии Корнуэлл талант Эдвина явно начинался с большой буквы. Эдвин умоляюще покосился на Ольберга. Тот, сдерживая усмешку, деликатно улыбался уголками губ и молчал. А Марию Корнуэлл остановить было невозможно.
—  Лаура говорила мне, что эта выскочка Марго Вандерберг, как ее сейчас, Гриффитс, кажется, — мы с ней учились в одном классе, — она всегда была зазнайкой, еще бы: в ее родне одни миллионеры, так эта Марго Гриффитс сказала Лауре, что ваши рукописи — нонсенс. Что они понимают, эти разряженные куклы? Им нужны боевики, потрясающие переживания, чтобы пощекотать нервы, чтобы бросалось в глаза, как глубокое декольте среди строгих фраков, а у вас раскрывается духовное богатстве человека, это им скучно, это им мелко, потому что они нищие духом, им самим нечего раскрывать, кроме своих бюстов на светских вечерах. Вы не расстраивайтесь, господин Эдвин, я-то знаю эту Марго, ее всегда звали выскочкой, для нее существует одно мерило всех ценностей — чековая книжка.
—  Поверьте, я...
—  Не возражайте, я знаю людей, учитель обязан быть психологом. У вас утомленные глаза, вы слишком много работаете по ночам. О, какое это счастье, — отдавать себя всего Творчеству! Какой у вас телефон дома? Повторите, я не успела записать. Я обязательно позвоню вам, вы должны подготовить несколько отрывков из своих произведений для моих детей.
Эдвин шел по тротуару, и в ушах у него продолжали взрываться нескончаемые тирады Марии Корнуэлл. У него кружилась голова. В мозгах бился пронзительный голос толстой женщины: «вы должны, мои дети, моим детям, вы должны!»
И только спускаясь по эскалатору в подземку, Эдвин вдруг понял, что именно произошло сейчас в том гостеприимном доме. Верхушка общества в лице Маргарет Гриффитс отвергла его произведения, его самого, как писателя, а известный литературный критик Ольберг попросту вежливо выставил его из своего дома.

      ГЛАВА 6
   Эдвин как вкопанный остановился посреди собственной приемной. Он привык видеть за секретарским столом долговязую, плоскую фигуру их общей с коллегой Эльфом секретарши, «лупоглазой», как звал ее за глаза Вольф.
«Лупоглазая» исполняла свои секретарские обязанности на редкость плохо. В основном она занималась в часы службы косметикой, украшением своей личности.
Сейчас на месте «лупоглазой» восседала... нет, восседало... нет, восседал ангел в женском обличии! На Эдвина приветливо смотрели огромные серые глаза очаровательной молодой женщины лет двадцати пяти. Незнакомка приоткрыла идеального очертания рот и мелодичным голосом произнесла:
—  Добрый день, господин Эдвин. Я — ваш новый секретарь. Меня зовут Кристин Лоу. Можно звать меня просто Крис. Я закончила Высшие курсы управления. Очень надеюсь, что смогу заслужить у вас и у господина Вольфа доброжелательную рекомендацию.
Какой голос! Глубокий, звучный, полный чарующих интонаций. Каждое слово звучит, будто небольшая музыкальная пьеса. Чистое, одухотворенное лицо под пышной массой пепельных волос кажется миниатюрным и тонким. Совсем немного косметики, не то, что у «лупоглазой». И незнакомый, притягивающий аромат дорогих духов. Голова свободно полуразвернута на стройной шее, и от этого движения блузка натянулась на высоком бюсте крупными поперечными складками. Дьявольское искушение, да и только!
—  Очень рад, Кристин, — произнес, наконец, Эдвин. — Мы с коллегой Вольфом много натерпелись от вашей предшественницы и не будем слишком привередливыми. Я тоже, как и вы, надеюсь, что наша совместная работа будет приятной.
«Езус Мария, что за глупость я несу, — подумал Эдвин. — Вот уж не ожидал».
—  Ваши бумаги на столе, господин Эдвин. В одиннадцать совещание у господина Жанье. Вы какой кофе предпочитаете?
—  Любой, лишь бы покрепче и без сладостей. Попросите сходить за меня к шефу господина Вольфа, в одиннадцать мне надо быть у господина Раунти, шеф об этом знает. Вернусь не раньше трех.
—  Хорошо, господин Эдвин. Спокойной вам работы.
Эдвин буквально упал на свое кресло и несколько минут не мог собраться с мыслями. Он растерянно барабанил пальцами по папке с бумагами.
Откуда такая красавица взялась? Вообще, откуда берутся такие очаровательные создания? Ему приходилось видеть нечто подобное только на экранах телевизоров, а тут... Вот она рядом, за стеной, каждый день он будет видеть ее, говорить с ней, давать ей указания. Со временем первое впечатление об этой ошеломляющей красоте сгладится, он привыкнет видеть Кристин за ее секретарским столиком, как неотъемлемый атрибут служебной обстановки. Но сейчас...
Из приемной донесся сдавленный мужской крик, послышалось неясное бормотание, и в кабинет Эдвина ввалился его давний коллега Вольф. Всегда холодное, надменное германское лицо Вольфа сейчас выражало высшую степень растерянности. Вольф плотно закрыл за собой дверь, навалился на нее спиной, уставился на Эдвина испуганным взглядом.
—  Это что? — хрипло спросил он и мотнул головой в сторону приемной.
Эдвин невольно засмеялся. Неужели и у него был только что такой же идиотский вид? Вот так Кристин!
—  Это Кристин Лоу, наша новая секретарша. Она окончила Высшие курсы управления и будет варить нам кофе по нашему вкусу.
—  Это я слышал! Ты ответь, — зачем!? О, майн готт! Мне только этого не хватало. Если Эмми узнает, мне здесь больше не работать.
—  Успокойся, старина. Моя Ли тоже не будет в восторге, если узнает. Но нас с тобой двое, а Кристин Лоу — одна. Как-нибудь продержимся, я думаю.
—  Я знаю! Это штучки Роя из службы кадров! Он давно подкапывается под меня, не может простить, что я тогда завалил проект его шурина! Но он не на такого напал. Я буду игнорировать эту Кристин вместе с ее Высшими курсами! Только служба! Только служба! И я не пью кофе, ты знаешь это, — у меня слабое сердце, мне Эмми запрещает.
Вольф по-солдатски развернулся через левое плечо, решительно шагнул в дверь. Дверь открывалась внутрь кабинета, и Вольф безуспешно бился грудью о полированное дерево. Эдвин задыхался от сдерживаемого хохота. Он подошел к Вольфу, взял его на плечи, отодвинул от двери, открыл ее. Вольф посмотрел на него безумными, бессмысленными глазами, вскинул голову и шагнул в приемную.
—  Я не пью кофе! — донесся его крик. — Только служба! Только служба!
Эдвину очень хотелось выйти к Кристин, смягчить эту неожиданную выходку растерянного Вольфа, но он вздохнул и закрыл дверь. Служба есть служба.
Он раскрыл папку с бумагами и погрузился в их изучение.      
   Резкий телефонный звонок заставил Эдвина вздрогнуть. Он судорожно ударил пальцами по клавишам, рычаги литер сцепились. Будто удар электрического тока посторонний звук в ночной тишине хлестнул по нервам.
Эдвин тяжело перевел дыхание, а телефон зазвонил снова. «Нервы — ни к  черту! — сердито подумал Эдвин, приходя в себя. — Кто бы это мог звонить в три часа ночи?» Он поднял трубку.
—  Господин Эдвин? — спросил высокий женский голос.
—  Да, — с удивлением подтвердил Эдвин.
—  Это я, Мария Корнуэлл. Я прочла вашу рукопись. Очень внимательно и вдумчиво. Не могу придти в себя от изумления. Я 15 лет преподаю моим детям литературу, но ваши произведения — это шедевр! Это я вам говорю как профессионал. Какая точность видения! Какая глубина мысли! В таком ракурсе еще никто никогда не писал!
Эдвина начало разбирать зло. Кто позволил этой даме бесцеремонно вторгаться в его и только его время! Черт бы побрал ее вместе с ее восторгами! Шизофреничка, не иначе. В три часа ночи звонить едва знакомому человеку, мужчине...
—  Вы Талант! — интонация Марии Корнуэлл выделяла большую букву в слове талант. — Талант! Я так счастлива, что неожиданная случайность подарила мне такую возможность!
—  Вы льстите мне, — буркнул Эдвин, соображая, как бы прекратить этот дурацкий разговор. Послать бы эту даму к чертям свинячьим, но ведь — женщина.
—  О, я никогда никому не льщу. Всем хорошо известна моя принципиальность. Мои дети так и говорят: вы — сама принципиальность. Мы с вами должны непременно встретиться. Лучше всего на этой неделе у Ольбергов. Вы согласны?
—  Прежде всего необходимо согласие Ольбергов, — невежливо напомнил даме Эдвин.
—  О, я договорюсь с Лаурой. Мне она никогда ни в чем не отказывает. Что вы скажете, если мы договоримся на четверг?
Эдвин яростно потряс трубкой, хотя понимал, что этот неодушевленный предмет ни в чем не виноват. Как отвязаться от назойливой особы? Нахалка! Не говоря о том, что Ольберг, мягко говоря, отказал ему от дома, Эдвину совершенно не хотелось терять время на выслушивание болтовни этой сороки, наверняка свихнувшейся от постоянного контакта с «ее детьми».
—  Это невозможно, — выпалил он.
—  Почему? Вы куда-то уезжаете?
Эдвин с немой признательностью ухватился за эту спасительную мысль.
—  Да, я уезжаю, — начал импровизировать он.
—  Куда же вы едете? — Любопытство Марии Корнуэлл сжигало ее.
—  В Ливан, — неожиданно для себя выпалил Эдвин. Ему вдруг стало весело. Врать, так врать.
—  О, это так интересно! Масса новых, ярких впечатлений! Какие сложные события, острые сюжеты. Это будет ваш новый шедевр! Я уверена в этом. А когда вы едете?
—  Завтра.
Источник говорливости Марии Корнуэлл на мгновенье иссяк. Но только на мгновенье. Потом он забил с новой силой.
—  Отлично. Завтра у нас среда. Ведь сегодня уже вторник, не так ли? Тогда мы вот что сделаем: я сегодня приду к вам домой.
У Эдвина перехватило дух. От растерянности он не сразу нашелся.
—  Госпожа Корнуэлл, — промямлил он. — Это невозможно.
Эдвин был в отчаянии. Не хватало еще, чтобы эта сорока ввалилась в их Дом. Ну, как от нее отвязаться!?
—  Это невозможно, — растерянно повторил он, и вдруг его осенило. — У меня ужасно ревнивая жена. Каждый раз, когда она видит меня с какой-нибудь женщиной... Это невыносимо... Вы понимаете?
—  О, я понимаю! Талант всегда страдает рядом с неглубокими натурами. Самые близкие люди причиняют Таланту самые серьезные мучения, отравляют его. Как я понимаю вас и как сочувствую. Но тогда вы должны придти ко мне в школу! Это у станции подземки на площади Святого Себастьяна. Школа муниципалитета для малоимущих. Я жду вас сегодня в шесть вечера с новыми рукописями.
—  Но сегодня я уезжаю! — упрямо повторил Эдвин.
—  Вы уезжаете завтра! — безапелляционно уличила его во лжи Мария Корнуэлл.
—  Нет, я уезжаю сегодня, — торжествующе настаивал на своем Эдвин. — Просто я не учел, что сегодня — это уже завтра. Завтра уже наступило. Я уезжаю сегодня!
—  Ах, какая жалость! Но ведь вы вернетесь? Когда вы вернетесь?
—  Через месяц. Или через два, — уныло пробормотал Эдвин.
—  Обидно, что мы не можем встретиться сегодня! Но я очень надеюсь, что через месяц вы вернетесь с новыми рукописями и непременно покажете их мне. Я через месяц позвоню вам.
—  Умоляю вас! — возопил Эдвин. — Если я не приеду, а жена услышит женский голос... Страшно подумать, что она устроит. Ради всех святых, звоните не раньше, через два, нет, три месяца!
—  О, я понимаю вашу тревогу. Это выходит на август. В августе я собиралась везти моих детей на родину Отца Поэзии. Но ради встречи с вами я перенесу экскурсию на июль. Да-да, на июль.
—  Вот и отлично, — облегченно вздохнул Эдвин. Все-таки три месяца он выиграл, а за это время можно еще что-нибудь придумать.
И он с легким сердцем сказал:
—  В таком случае, разрешите откланяться до августа?
—  Ах, как это печально! Быть рядом с Талантом и не прикоснуться к его святая святых — Творчеству. Вы, конечно, сейчас Творили? Талант расцветает ночью, когда ничто постороннее...
—  Простите, — бесцеремонно перебил словоохотливую даму Эдвин, — Мне пришла в голову одна великолепная мысль. Я должен ее записать пока она не ускользнула. До свидания!
—  Ах, я счастлива, что в созвездии ваших Крылатых Слов будет одно, родившееся во время нашего с вами разговора! Я всегда буду гордиться причастностью к Великому. И помните, что в Оливии есть настоящие ценители Вашего Таланта.
Уф-ф! Эдвин потряс головой. Бывают же такие. Прилипала! Нахалка! Ворваться в чужую ночь! Все мысли разбежались. Теперь целый час надо сосредотачиваться. Бесполезно и приниматься. Пора спать. Вот нахалка эта Мария Корнуэлл!

      ГЛАВА 7

   «Уважаемый господин Ольберг!
Искренне признателен Вам за предоставленную возможность познакомиться с г. Эдвином и его рукописями. Я испытал редкую в наше время приятную неожиданность, да что там неожиданность, — величайшее наслаждение, читая то, что г. Эдвин скромно называет робкими упражнениями дилетанта.
Сознаюсь, что читать я начал с известней долей предубеждения и даже раздражения. Предубеждение вызвано было тем, что меня буквально терроризируют аналогичными просьбами, и только мое безграничное уважение к Вам заставило меня засесть за очередную, как я считал скучную и унылую, пачкотню графомана. Раздражение же мое родилось от явной невоспитанности этого г. Эдвина, который настолько небрежен, что вручил мне совершенно слепую, третью или даже четвертуй копию.
Но странное дело, — с первых же страниц и раздражение, и предубеждения мои исчезли. Я опомнился, когда за окном рассвело. Я не поверил себе, но это факт: ночь напролет я с упоением читал рукопись этого самого Эдвина.
Не буду описывать вам достоинства и недостатки рукописи, все это я изложил в подробнейшей рецензии, которую отправил автору. Вам я могу сказать одно: этот Эдвин — великий писатель, и мне его жаль. Ни одно из его произведений не увидит света в нашей благословенней Оливии, не будет принято ни одним издателем, над которыми нависло недремлющее око Третьего Департамента ГБР. Мало того, если Эдвин будет продолжать в том же духе, то его ждет жесточайшее разочарование, и я буду рад, если только разочарование, — нравы тех, кто регулирует вкусы наших читателей Вам известны не меньше, чем мне.
Если Вы имеете некоторое влияние на г. Эдвина, то сумеете найти приемлемую форму разговора, чтобы передать ему (от своего имени!) мои рекомендации.
1. Перейти на лояльную, официально одобренную тематику. Может быть, ему удастся преодолеть некоторую брезгливость и при этом сохранить остроту восприятия, свежесть мысли, оригинальность и самобытность стиля и манеры изложения.
2. Изыскать возможность издания своих произведений в других странах, где проникновение государственной власти во все направления жизни общества не так велико, как у нас, и где правительство не связано столь тесно с интересами нашего Великого Партнера, где еще сохранились некоторые свободы. Для этого ему лучше всего эмигрировать, к примеру, во Францию. Франция — прекрасная во всех отношениях страна, и она сможет оценить яркий талант, независимо от его происхождения.
3. Бросить писать и сосредоточить свои усилия на служебной карьере. Г. Эдвин явно незаурядный человек, и  ему будет несложно продвинуться в высшие сферы нашего общества. При этом мир потеряет большого писателя, но зато сам г. Эдвин проживет долгую, спокойную и благополучную жизнь. Потеря, о которой я говорю, носит чисто символический характер, поскольку произведения г. Эдвина в его теперешнем ключе никогда не будут изданы в Оливии, и мир о них в любом случае не узнает. Рукописи, в отличие от книг — мертвы.
Лично я советовал бы г. Эдвину принять третий вариант. Мне больно думать о тех бедствиях, которые ждут его, если он выберет свой собственный вариант и будет продолжать писать как сейчас.
Еще раз выражаю Вам, господин Ольберг, глубокую благодарность за предоставленную возможность соприкоснуться с таким прекрасным и редкостным явлением.
Наилучшие пожелания госпоже Ольберг.
С неизменным уважением, Крафт».
   ...Черт побери! Попробуйте описать глаза влюбленной девушки, когда она зачарованно смотрит на своего избранника! Вот бумага, вот машинка, — ну!
Эдвин раздраженно скомкал лист. Правы рецензенты, правы издатели. Он — редкостная  бездарь. Самые простые события не может описать. Да что там события! Вот из окна виден в густых сумерках сквер. Шелестит листва, слегка качаются под ветерком стволы деревьев, бьют струи фонтана, фонари освещают готовящийся к ночному сну жалкий уголок природы в огромном городе. Попробуй опиши все это так, чтобы каждый читающий увидел этот сквер будто наяву! Нет нужных слов, фразы бледны и стерты от частого употребления.
—  Ладно, давай-ка без истерики, — подумал Эдвин, успокаиваясь. — Представь глаза Ли.
Он закрыл глаза. Увы. Глаза любимой жены стали для него так привычны, что он даже не сразу мог вспомнить, какого они цвета.
Ну, а как насчет глаз Кристин?
...Какие глаза у Кристин!  Огромные, глубокие, чистые и необычайно выразительные. В них отражаются все чувства, доступные земному человеку. Эти глаза могут все сказать одним взглядом, без единого слова. Не могут они только лгать.
Вот Кристин поднимает голову. Поднимает медленно, с достоинством красивой женщины, знающей, что каждое ее движение в глазах окружающих мужчин наполнено изяществом и женственностью, — тем невыразимым словами содержанием, которое делает мужчин рабами женщин. Она понимает бесценность красоты каждого своего движения. Вот она устремляет взгляд на Эдвина. Глаза ее расширяются, зрачки заполняют почти всю радужную, и в их бездонной и загадочной черноте....
Разве можно обычными словами описать эти глаза!?
Эдвин уткнул лицо в ладони. Нет, прочь эмоции. Только анализ этих эмоций, только слова и фразы, рожденные этими эмоциями. Такие фразы, которые у каждого читающего вызывали бы реальное впечатление таких, единственных в мире и в жизни каждого, глаз.
Глубокую тишину в Доме нарушили легкие, шелестящие шаги. Шаги приблизились, затихли у двери. Чуть слышно скрипнула дверь. Вместе с теплой волной горьковатого аромата Эдвин ощутил прикосновение теплых, мягких рук. Руки Ли легли ему плечи, скользнули на грудь, обхватили шею.
—  Дорогой, я соскучилась без тебя...
Сколько лет живут они вместе? Давно, очень давно, Берту уже пятнадцать. Но каждый раз при этих словах голос Ли всегда прерывается смущением. Это смущение гордой, чистой женщины. Сейчас в этом голосе не только смущение, в нем слышится робкая мольба, страстная надежда. Бедняжка Ли. Мало того, что он истязает себя этими ночными упражнениями с пишущей машинкой, он еще лишает ее того, что для любой женщины составляет основу семейной жизни, основу жизни вообще.
...Горьковатый аромат исходит от вспененной массы волос, от губ Ли, от всего ее трепетного тела, жаждущего ласки.
—  Прости меня, Ли, прости, милая, я совсем стал эгоистом. Ты измучилась со мной, тебя надо носить на руках, говорить тебе нежные слова. Говорить о твоей красоте, о твоем стройном теле, об этих изящных ногах. Прости меня, Ли, милая, прости. Я брошу это никчемное занятие, все равно я бездарь, у меня ничего не выходит, издатели правы, я не должен больше тратить время на это занятие. Я буду просто твоим мужем, отцом нашего Берта. Я получу повышение по службе, у нас будет побольше денег, ты сможешь одеваться так, как подобает тебе, прекрасной и очаровательной.
—  Ты правда не будешь больше писать? Не будешь сидеть по ночам? Ты так измотался, дорогой, устал от бессонных ночей, ты выглядишь старше своих лет. Тебе надо хорошо отдохнуть. Попроси отпуск, мы поедем на Золотой Берег. Берта мы отправим к моей маме и будем целых две недели одни, совсем одни. Вдвоем с тобой.
—  Я брошу, Ли, я обязательно брошу писать. Это пустое занятие. Оно так мучительно. Оно сушит мой мозг, убивает мои чувства. Бумага высасывает из меня все эмоции, ничего не остается для тебя, для нас с тобой. Я брошу это проклятое занятие. Оно хуже наркотика. Я люблю тебя, Ли, мне ничто и никто не нужен, креме тебя.
—  Ты, правда, любишь меня, Бен?
—  Правда, Лу, правда, моя единственная.
—  Ты должен сильно любить меня, очень сильно.
Странная интонация тихогоо голоса жены скользнула по поверхности сознания и исчезла, не оставив следа. Все смыла волна опьяняющего аромата, исходящего от горячей, шелковистой кожи.
...Утомленная Ли дремала, положив голову на грудь мужа. Мягкие, пушистые волосы приятно щекотали лицо, и Эдвин не убирал их, ему это ощущение нравилось. Он зарылся лицом в густую массу волос. Ли шевельнулась.
—  Ты любишь меня, Бэн?
—  Да, милая Ли, да, да, да!
—  Тебе понравилась моя новая ночнушка?
—  Все, к чему прикасаешься ты, для меня дорого и прекрасно. Твоя новая ночнушка просто очаровательна.
—  Это мне вчера принес тот коммивояжер. Помнишь, я говорила тебе? Он приходит уже четвертый раз. Первый раз он принес несессер для тебя. Он такой смешной.
—  Кто? Несессер?
—  Глупенький. Конечно, коммивояжер. Его зовут Крукс. Ты правда любишь меня?
Ли крепко спала, обхватив мягкими, теплыми руками плечи Эдвина. Эдвин лежал на спине и широко раскрытыми главами смотрел в темноту спальни.
Новая ночнушка. Тебе нравится мо я новая ночнушка? Коммивояжер такой смешной. Ну, почему в благословенной Оливии смысл и содержание жизни сводится только к возможности обладать красивыми, модными, дорогими вещами!? Ведь Ли никогда не казалась ограниченной женщиной. Но если вспомнить, о чем она говорила с мужем за неполные семнадцать лет супружества, то окажется, что все интересы Ли ограничены этим же проклятым кругом: мебель, картины, гобелены и ковры, фарфор, хрусталь, меха, авто. «Тебе нравится моя новая ночнушка?
А тебе, Ли, тебе, умной и прекрасной, нравится моя новая повесть «Небесное пламя»!? Поняла ли ты, что я хотел показать в ней? Поняла ли ты трагедию умного, талантливого ученого, которого политика Великого Партнера и нашего правительства, борьба за первенство в средствах нападения загнала в тупик, откуда нет выхода, убила в нем душу, превратила его в расчетливый, умный механизм, единственным стремлением которого осталось создание новых, небывалых орудий убийства, потому что за это ему хорошо платят, а больше он уже ничего не умеет?
Ты понимаешь, Ли, что его трагедия страшна не тем, что он создает эти зверские, абсолютные средства уничтожения людей? Страшно то, что он делает это ради увеличения своего счета в банке, а в конечном итоге, ради новой ночнушки для своей любимой жены, ради новой мебели, новых ковров и гобеленов, фарфора, хрусталя, авто. И ты, моя маленькая, родная Ли, ты тоже думаешь только о новых вещах, о том, чтобы у нас с тобой, а потом у нашего Берта и его будущих детей были всегда самые модные и дорогие вещи.
А ты знаешь, Ли, что творится в мире? Ты знаешь, что умные люди на всей земле сейчас засыпают ночью, не зная, будет ли на земле «завтра»? Ты знаешь, что половина человечества сейчас не надеется увидеть на следующее утро ни солнца, ни неба, ни своих близких?
Ты не знаешь этого, милая моя Ли. Кому-то в Оливин выгодно, чтобы ты, нежная и прекрасная, и такие же как ты, — чтобы все вы не думали об остальном мире, не думали о своем будущем. Кому-то очень надо, чтобы все мы думали только о новых вещах: о новой ночнушке, о новых авто и мехах.
Бедная моя Ли. Я опять, в который раз обманул тебя. Я не могу бросить писать. Я уже пытался, я обещал тебе, — и не смог. И сейчас я тоже не смогу. Люди должны знать о том, что всех нас сознательно превращает в животных чья-то недобрая воля: женщин — в красивых, ласковых, бездумных самок, мужчин — в молчаливых рабочих ослов или в диких зверей, натасканных на убийство себе подобных. Нельзя молчать, никак нельзя молчать. Кому-то выгодно, чтобы издательства принимали только развлекательные фантастические повести да детективы с благородными полицейскими следователями. Кому-то выгодно уводить всех нас от главного в современной истории: от мысли о ежеминутно подстерегающей нас мучительной гибели в ревущем огне адского по силе взрыва иди в медленном гниении заживо от лучевой болезни.
Прости меня, Ли, но я не могу.
Эдвин осторожно высвободился из рук жены, неслышно выбрался из постели. Ли шевельнулась и что-то сонно пробормотала. Эдвин легонько подоткнул одеяло, коснулся губами ароматной кожи женщины.
—  Спи, маленькая моя.
...200 ударов в минуту, три листа в час, мучительно подбираются единственные необходимые в этой фразе слова.
Крафт, конечно, просто решил поддержать дилетанта. Новая тема, новый взгляд, — да, но никакого таланта в этих рукописях нет. Был бы талант, издатели не отмахивались бы, им ведь все равно, за что получать деньги. Значит, надо писать еще лучше или совсем бросить писать.
Издать бы хоть одну книгу! Тогда к следующей будет меньше придирок, одно дело — безвестный новичок, и совсем другое — автор уже печатающийся, хотя и начинающий. Может, написать что-нибудь на потребу толпы? Какой-нибудь детективчик, легкую фантастику? Но ведь не получится. И в детективе, и в фантастике он обязательно собьется на проклятые вопросы, которые не дают покоя ни днем, ни ночью. А если не касаться этих вопросов, обходить их, то не получится искренности, не та будет острота чувств, а фальшь почувствует даже непритязательный оливийский читатель.
Может, попытаться издать что-нибудь за границей? Или совсем уехать из Оливии, покинуть родину, не желающую замечать его? Литература сейчас в моде, особенно в Европе, там его могут издать быстрее. Придет некоторая известность, тогда можно будет вернуться на родину уже признанным автором.  Нет, это тоже не вариант. Нельзя обрекать Ли и Берта на скитания в чужих странах. Нельзя оставлять их здесь без средств к существованию. И потом, Оливия — родина, а родину, как и мать, не выбирают. Человек должен жить и умереть там, где родился. Он должен делить со своими соотечественниками все: и радость, и боль, даже если соотечественники не ценят тебя.
Черт побери, что-то сегодня туго идет работа. Как раздражает поток избитых, штампованных слов и фраз. Они захлестывают мозг, сквозь них с трудом пробивается новое, свое.
Еле слышные шаги возникли в тишине Дома, приблизились к кабинету. Пауза. Тихие звуки возникли снова, они удалялись. Вот они затихли. Тишина в Доме, только негромко щелкают литеры по белой бумаге. 200 ударов в минуту. Три листа в час.

      ГЛАВА 8

   —  Докладывайте, Брунсвиг. И учтите, я вами недоволен. Почему такая медлительность?
—  Вариант «Афродита» с подстраховкой «Гераклом» развивается успешно. «Геракл» добился первого успеха, можно переходить ко второй стадии. «Афродита» в самое ближайшее время...
—  Достаточно. Где вы берете таких бездарных агентов? Что это за баба, которая за две недели не может затащить к себе в постель мужчину?
Риллан резко поднялся из-за стола. Брунсвиг вытянулся, хорошо зная, что последует за этим. Риллан рывком засунул руки в карманы широких брюк и уставился на подчиненного язвительным, сердитым взглядом.
—  А ваш «Геракл»!? Подумаешь, успех, — переспал со скучающей куклой. Может, они у вас считают, что жалованье мы им платим за удовлетворение их половых потребностей?
—  Господин генерал... Я...
—  Молчать! Вы разучились работать, Брунсвиг!
Зазвонил телефон, Риллан раздраженно поднял трубку, рявкнул в нее:
—  Что там у вас!?
В трубке завибрировали булькающие, неразборчивые звуки. Риллан сопел, но слушал молча. Потом лицо его стало отмякать, губы искривились в усмешке.
—  Ясно, — буркнул он уже вполне нормальным голосом. Всем участникам выдать премиальные. Хорошо, пусть двухмесячные. Врачу можно побольше, если он к тому времени не поймет и не покончит с собой. Можно, я же сказал! Все? Отлично!
Риллан положил трубку, сел в кресло. Лицо его было торжественно и задумчиво. Брунсвиг украдкой облегченно вздохнул. Неведомый коллега спас его от страшного разноса. Пронесло.
Риллан остановил взгляд на вытянувшемся Брунсвиге.
—  Учитесь, Брунсвиг. Мартенс оказался не в пример толковей вас с вашими беспомощными агентами. Он помог мне закончить слишком затянувшееся дело. Писатель Крафт сегодня скоропостижно скончался в лечебнице Форста. Увы, сердечная недостаточность.
Риллан замолчал. Было заметно, что сообщение очень важно для него. Он задумчиво постукивал пальцами по столу, губы его сложились в странную, торжествующую и одновременно скорбную усмешку. Потом он тряхнул головой и заговорил совсем миролюбивым тоном:
—  Учитесь работать, Брунсвиг. Эта операция Мартенса войдет в учебники. Быстро, бесшумно, надежно.  А ваша «Афродита» — простите, — тут и шум, и никакой гарантии, и ко всему — страшно долго. Недопустимо долго! Давайте предложения по форсированию операции.
—  Господин генерал, прошу разрешения на резервный вариант «Отпрыск».
—  Гм... Это уже что-то. Только кто потом будет отмывать полицию? Учтите, наш бюджет не резиновый.
—  Господин генерал, все расходы не превысят пяти тысяч.
—  А пять тысяч, — не деньги? Что вы там надумали с «Отпрыском»? Есть отклонения?
—  Увы. Эдвины — идеальная оливийская семья.
—  Бросьте, Брунсвиг. У каждой семьи есть свой скелет в шкафу. Нет человека без недостатков. А если Эдвин — исключение, — создайте ему парочку маленьких, но эффектных недостатков. Его новая рукопись...
—  «Земной рай».
—  Когда он только успевает? Так вот, эта рукопись дает все основания полагать, что вы, Брунсвиг, недопустимо затянули дело. Эдвина уже пора переводить в разряд опасно популярных, не приведи Господь, если он издаст где-нибудь за границей парочку своих книжонок!
—  Но, господин генерал, тогда можно будет передать дело в Комитет Особых ситуаций, как с Крафтом.
—  Вы сошли с ума. Забудьте о Комитете, как и о Крафте. Если допустите, что Эдвин попадет в опасно популярные, — я вам заранее не завидую. Так что там по «Отпрыску»?
—  Простейший случай.  Подготовим почву для дальнейших событий, блокируем Эдвина перед издателями, позволим закончить вариант «Геракл» и форсируем «Афродиту».
—  А потом опровержение, протест прокурора, негодование полиции, так?
—  Если Эдвин добьется опровержения, то не страшно. Наш вариант предусматривает и это. Опровержение пройдет незамеченным, в отличие от предыдущих репортажей. Это создаст у объекта нервное перенапряжение, и он не сможет устоять перед нашим агентом.
Риллан минуту напряженно размышлял. Потом лицо его прояснилось.
—  Крепкий орешек, а, Брунсвиг?
—  Исключительно, — вздохнул Брунсвиг. — У агента, работающего по варианту «Афродита», еще никогда не было таких сбоев.
—  Задержите ей премиальные, пока не будет результата. А результат должен быть один. Значит, вы просите в подмогу «Отпрыск»?
—  Так точно.
—  Хорошо. Пусть будет и «Отпрыск». У вас все?

ГЛАВА 9

—  Господин Эдвин? Очень рад.
—  Добрый день, господин Армстронг. Приношу свои глубочайшие извинения.
—  Не надо. Мне говорил о вас бедняга Крафт, а его пожелание для меня закон. Садитесь. Нет, вот сюда. В том кресле месяц назад сидел Крафт, я его передам в музей Крафта, если он будет когда-нибудь создан в этой лицемерной стране. Мегги, будь любезна, кофе.
Армстронг говорил спокойным монотонным голосом человека, который достиг всего и ничего больше не желает получить от жизни. Эдвин украдкой усмехнулся: Армстронгу, первому фантасту Оливии, можно позволить себе такую расслабленность.
Пожилая, очень полная женщина принесла на подносе две крохотные чашечки кофе. Эдвин сделал глоток и невольно поморщился. Известный оливийский писатель пьет такую отвратительную бурду? Наблюдавший за ним Армстронг захохотал.
—  Молодежь, молодежь! Вам бы покрепче, поярче, позабористей. Как говорили когда-то: лучше жить 30-летним орлом и глотать свежее, кровавое мясо, чем жить 300 лет вороном и жевать падаль, не так ли?
Эдвин почувствовал, что краснеет. Он, гость, проявил невоспитанность.
—  Простите, господин Армстронг, просто я впервые вижу так близко известного всей Оливии человека, чьи произведения...
—  Не лукавьте, Эдвин. Ваше лицо — открытая книга... К сожалению, не только для друзей. Так вот, о кровавом мясе. Вам не приходила в голову простая мысль, что на свежем, кровавом мясе вы можете сломать зубы и будете не в состоянии жевать даже падаль?
—  Я, право...
—  Разумеется. К сожалению, жизненная мудрость приходит к человеку тогда, когда она ему уже не нужна. Впрочем, в наше время... Крафт жил очень неосторожно, и вот результат.
—  Он не берег себя?
Армстронг печально посмотрел ни Эдвина.
—  Если бы он не перегружался, он не стал бы Крафтом. Да и вы, наверное, не слишком бережете себя в этом отношении, верно? Что делать, — чтобы писать ярко и искренне, надо забыть о своих нервах. Но не в этом дело. Совсем не в этом.
Армстронг замолчал и глядел на Эдвина пристально и печально, будто решал какую-то трудную задачу, и не знал, надо ли говорить об этом случайному посетителю.
—  Я не понимаю вас, господин Армстронг. Если вы говорите о трудностях, связанных с остротой социальных сюжетов, созданных Крафтом, то я не думаю, чтобы первый оливийский писатель...
Армстронг энергично взмахнул рукой, останавливая Эдвина. Эдвин осекся на полуслове, но Армстронг продолжал молчать, задумчиво помаргивая седыми ресницами. Наконец он заговорил.
—  Не в этом дело, друг мой. Сейчас не все можно говорить, тем более — писать. Правительства, наконец-то, поняли, какая это сила — слово писателя. А Крафт говорил вещи, очень неприятные нашему правительству. И говорил ярко, образно, громко.
—  Господин Армстронг, я не понимаю. Вы хотите сказать, что эта внезапная смерть...
—  Послушаете, Эдвин, а вы — действительно — Эдвин? По вашим рукописям у меня сложилось о вас мнение, как о весьма сообразительном парне. В натуре вы не производите такого впечатления.
—  Но ведь это убийство! Я не допускаю мысли...
Армстронг глубоко вздохнул, резко отодвинул чашку.
—  Святая Мария! И это — Эдвин, который в своих рукописях изображает нашу благословенную Оливию так, будто сам Президент делится с ним своими затруднениями. Впрочем, это бывает. Тот же Крафт — могучий талант, а в жизни — сущий ребенок. Да вы что, с луны свалились!? Вы не читали нашу истинно демократическую Конституцию?
—  Читал. И твердо знаю, что в Оливии ни один человек без решения суда не может быть...
—  А вы уверены, что по Крафту не было решения суда? Вы слышали о Комитете Особых Ситуаций?
—  Слышал. Об этом мало кто знает, но мне известно, что этот Комитет создан на случай особой ситуации, то есть ядерного военного конфликта.
—  В основном — да. Но пока нет, этого самого конфликта, Комитет рассматривает другие особые ситуации. В глазах его членов такие как Крафт — ничем не лучше водородной или нейтронной бомбы самой большей мощности. Так что, молодой человек, ни о каком убийстве речи не может идти, будьте уверены. Все совершено в рамках закона, в рамках Конституции.
—  В это невозможно поверить!
—  Святая Мария! Да вы и в самом деле теленок, простите уж меня за резкость. Вы помните, был такой певец — Нэд Ролл? Как по-вашему, что с ним сталось?
—  Я не был его поклонником. Шум, гам, двусмысленности, сомнительный успех. Я слышал, он умер от белой горячки?
—  Да простит нам матерь божья ваше неведение. А то, что этот Нэд Ролл считался самым популярным человеком в Оливии, — это вам тоже ни о чем не говорит!?
Армстронг разволновался не на шутку. Он поднялся с кресла, размахивал руками, как школьник на перемене, лицо его разрумянилось, старческие глаза блестели горячечным блеском. А Эдвин сидел, будто на плечи ему вдруг положили огромный груз. Он слышал слова Армстронга, понимал их смысл, но не мог поверить в реальность происходящего. И мысли его, будто в дурном сне, замедлили свой обычный стремительный бег.
—  Я никогда не понимал увлечения других людей, особенно молодежи Нэдом Роллом и его легкомысленными песенками. На мой взгляд, в них столько же поэзии, сколько в Уголовном Уложении. И тем не менее, должен отметить, что он пользовался популярностью, — ответил Эдвин на последнюю реплику Армстронга.
А тот совсем раскипятился.
—  Пользовался популярностью! Подумать только! Да наше уважаемое правительство не знало, как заставить замолчать этого озорного обличителя, вашего Нэда Ролла! Требовалось  принять самые крайние меры, потому что популярность его перешла всякие границы! Вся наша молодежь с ума сходила по Нэду Роллу, считалось просто неприличным появиться в компании без магнитофона с песенками Нэда Ролла!
Возбуждение утомило Армстронга. Он замолчал, устало оперся о край стола, сел в свое кресло. Грудь его взволнованно поднималась и опускалась от частого дыхания. Когда он снова заговорил, голос его звучал тихо и утомленно.
—  Комитет Особых Ситуаций рассмотрел сложившееся положение и признал Нэда Ролла опасно популярным. Ему вменялось в вину многое: клевета на нашу благословенную Оливию, оскорбление стоящих у власти людей, извращение истории Оливии, незаконное распространение своих опасных песенок, гражданское растление молодежи и многое другое. Комитет приговорил Нэда Ролла к смерти. Это случилось в мае, а в ноябре Нэд Ролл попал в лечебницу с какой-то пустяковой болезнью вроде гриппа. И не вышел оттуда. Пользовался популярностью... Святая простота!
Армстронг сердито фыркнул и гневно посмотрел на Эдвина, будто тот имел отношение к приговору Нэду Роллу. Эдвин почувствовал, что у него по спине побежали мурашки. Выцветшие глаза известного фантаста снова остановились на Эдвине.
—  Вы думаете: чего это старикан так разошелся? Не провокация ли это?
Эдвин так не думал, но эти слова задели его.
—  Господин Армстронг...
—  Не обижайтесь, это я так. А откровенничаю я с вами вот почему. Во-первых, вы — Эдвин. Вам нужно знать такие вещи, открыть свои глаза на то, что творится под небом благословенной Оливии в сени ее Конституции. А во-вторых, мне уже нечего терять. Сколько я еще протяну? День? Месяц? Год? Родственников у меня нет, единственный близкий человек — моя экономка Мэгги, ее не должны беспокоить из-за меня. И в третьих...
Армстронг снова задумчиво уставился на Эдвина своими когда-то голубыми глазами. В них светилась глубокая и неутолимая
печаль.
Эдвину вдруг стало жалко этого человека, несмотря на всю его славу. Что-то в тоне и во взгляде Армстронга подсказало Эдвину, что перед ним — глубоко несчастный человек, старый и одинокий, с одиночеством которого невозможно что-либо сравнить.
—  А в-третьих, — продолжал слегка охрипшим голосом Армстронг, — я исчерпал себя, Эдвин. Я иссяк и боюсь, чтобы с вами не случилось подобного. Я атеист, но сейчас я вам исповедуюсь в том, что было запретным для меня самого. Двадцать лет назад я был таким же вот, как вы, и писал не хуже вас. О, как я писал! Я искренне хотел искоренить в нашей благословенной стране те уродливые явления, которые, как мне казалось, были случайными для нее, ускользали от бдительного взгляда власть имущих. Но однажды меня пригласило Государственное Бюро Расследований, в Третий Департамент. До этого я удивлялся и негодовал по поводу того, что мои талантливые произведения никто не хотел печатать. В ГБР мне очень вежливо и очень популярно все объяснили. Со мной говорил там такой молодой и энергичный лейтенант Риллан, я запомнил его, я уже тогда знал, что он пойдет очень далеко. Интересно, где он сейчас? Ну, да бог с ним. Он очень настоятельно убеждал меня не тратить мой талант на пустяки, а направить его на то, что нравится народу Оливии: детективы, фантастика, разоблачение происков красных.
Армстронг поднялся, прошелся по просторному кабинету, остановился, покачиваясь с носков на пятки. Эдвин завороженно смотрел на знаменитого старика, начало писательской карьеры которого так напоминало его собственную судьбу. Он ждал продолжения.
—  Этот лейтенант Риллан оказался очень убедителен и настойчив. Я обещал подумать.
Эдвин с горечью подумал, что не так давно и он, уходя от доброжелательного чиновника в штатском костюме, тоже обещал подумать над тематикой своих будущих произведений.
—  И я стал писать фантастику. Сначала я обманывал сам себя. Я уверял себя: что пишу фантастику потому, что ее легче напечатать, меня сразу же стали издавать! Я говорил себе, что вот еще немного, еще чуть-чуть известности, — и я снова возьмусь за остро социальные проблемы. А пока я писал фантастику. Безобидную, завлекательную макулатуру о пришельцах, о братьях по разуму. Но когда однажды я взялся за серьезную вещь, — Эдвин, вы не представляете, что было! Я не смог написать даже одной главы! Меня постоянно сбивало на завлекательность, на легковесность, на приключения. Я погиб, как писатель. Но я не поверил. Я решил, что просто я устал в последние годы я, действительно, писал как каторжник. Но и потом я ничего не смог написать серьезного. Так я и остался фантастом. До визита в ГБР я написал 8 остросюжетных социальных повестей, два романа, девять пьес. За двадцать лет после визита в ГБР я написал около трехсот фантастических повестей, стал всемирно известным. Но я не написал ни одной стоящей вещи! Последние четыре года я вообще ничего не пишу. Я потерял не только остроту восприятия, но и технику этого дела! Моя душа перегорела, мои чувства атрофировались. Я спас себе жизнь, я приобрел некоторую славу и кучу монет, но я потерялся как писатель и, самое страшное, я потерял уважение к себе. Как по-вашему, игра стоила свеч?
Эдвина потрясло это неожиданное признание, эта исповедь маститого писателя ему, случайному человеку, дилетанту в литературе. Как же тоскливо и мучительно одиноко жилось этому человеку все долгие годы громкой известности, если он так искренно раскрыл свою душу совсем незнакомому человеку?
—  Я уважаю ваше мнение, — пробормотал он, не зная, что еще можно сказать.
—  Э, бросьте. Я и сам не знаю, стоила ли эта игра тех свеч. Все, что у меня осталось в жизни, — это надежда. Я надеюсь, Эдвин, что рано или поздно в правящих кругах Оливии произойдут решительные перемены. Не обязательно должна быть революция, просто сменится правящая элита, — этого может оказаться достаточно, чтобы мои первые произведения, которые так и лежат в рукописях, оказались вдруг необходимы, — хотя бы для того, чтобы показать народу пагубность политики прежних правителей и мудрость новых. И тогда моя фантастика поможет мне, как сейчас она погубила, меня.
Я завалил своих знакомых рукописями. Последние годы я не писал ничего нового, только переделывал старые, самые первые рукописи. Может, что-нибудь уцелеет, доживет до того времени. Вот что давало мне силы жить в этой мертвом мире все последние годы. Последние двадцать лет я начинал каждый новый день с проклятий самому себе и заканчивал его тем же. Я надеюсь, Эдвин...
Эдвин смотрел на трясущиеся руки Армстронга, на его бледное, морщинистое лицо, почти восковое, какие бывают только у покойников и у людей, стоящих на краю могилы. Нет, подумал он, я так не смогу. Нечего и думать. Я мог бы взяться за двойную работу: фантастика или детективы для издателей и серьезные вещи — для будущего, о котором мечтает этот несчастный старик. Но этого я не осилю. Моя фантастика убьет меня, она сама станет бесцветной, и эта бесцветность будет моим уделом во всем. Двойной жизнью нельзя жить. Двойная жизнь — это не две жизни, а одна, раскраденная у самого себя. Нельзя жить, считая, что настоящая жизнь начнется завтра. Лучшее подтверждение тому — этот старый, дряхлый Армстронг, который хотел обмануть судьбу, а обманул только себя.
Армстронг снова заговорил.
—  Я и вправду долго не протяну. Никогда не думал, что могу так разволноваться. Давление не меньше двухсот. Ну, так вы ждете от меня совета? Кто я такой, чтобы судить вас? Кто из людей, не лукавя, может сказать другому: это тебе хорошо, а то — плохо? Я не знаю, что посоветовать вам, Эдвин. Мне жаль себя, жаль вас. Нам просто не повезло. Мы с нами попали на такой отрезок истории человечества, когда государственная власть централизована выше всякого разумного предела, когда все люди стали пешками в руках власть имущих.
—  Но вы, господин Армстронг, с вашим именем...
—  Подите к черту с моим именем. Не обижайтесь. Мы — пешки, независимо от имени. Если с Вольтером ничего не могли поделать даже всемогущие короли, то сейчас любого из самых прославленных людей можно очень легко смешать с грязью и сделать само его имя презренным в глазах благонамеренных сограждан. Любого, кто не причастен к высшей власти. Да и тех, кто причастен, — разве мало тому примеров, разве мало на вашей памяти случаев свержения богов, развенчивания кумиров? Имя сейчас только вредит. Безымянные граждане, то есть нормальные люди, сгруппированы нашим правительством в стадо, которому заботливо регламентированы все потребности. Еда, питье, красивые вещи, секс — больше стаду ничего не позволено, разве что две-три затрепанные мыслишки об агрессии красных. За стадом установлен жесткий контроль, как в самых страшных моих повестях о глобальных, абсолютных правительствах где-то на неведомых планетах. Прослушивание, подглядывание, перлюстрация. А те, у кого есть то, что вы зовете именем...
Армстронг поднялся, шаркающим шагом подошел к книжным стеллажам, с усилием потянул одну из полок на себя. Полка отошла в сторону. Армстронг лукаво посмотрел на Эдвина, поманил его пальцем. Эдвин подошел, заглянул через его голову. В обнажившемся проеме он увидел в углублении стены небольшую черную пластмассовую коробочку. Рядом в стене был точно так же утоплен миниатюрный магнитофон, от которого к коробочке тянулись провода.
Армстронг приложил палец к своим губам, призывая к молчанию. Эдвин и сам понял назначение коробочки. Армстронг пальцем постучал себя по ушам, сделал знак прислушаться. До слуха Эдвина донеслась тихая печальная музыка, настолько тихая, что он подумал, не чудится ли она ему.
Армстронг с кряхтением задвинул полку на место, повлек Эдвина к столу.
—  Вот вам «имя». — Он откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза. — В каждой комнате — микрофон. Я когда-то начинал радиоинженером, но мне стоило большого труда найти эти микрофоны и еще труднее — разобраться в системе. А потом я ее обезвредил. Сейчас мы можем говорить о чем угодно, парни из ГБР слышат только эту заунывную музыку и думают, что старина Армстронг опять захандрил. Ерунда, но приятно поводить за нос Третий Департамент.
Эдвину стало очень не по себе. Все, о чем до сих пор говорил этот словоохотливый старик, как-то не воспринималось всерьез. Но пластмассовая коробочка убедила Эдвина в реальности услышанного сегодня, в этот странный вечер. И еще Эдвин понял, что Армстронг не кокетничает, что он и в самом деле ничем не может помочь ему. Решать должен он сам.
—  Мы — рабы, Эдвин, — говорил Армстронг. Глаза его помаргивали спокойно и доброжелательно. — Мы современные рабы. Нас не бьют бичами, не убивают по прихоти повелителей, не калечат непосильным трудам. Это все существовало когда-то для большинства, а сейчас существует только для тех, кто вступил в открытый конфликт с законом, для отщепенцев, для единиц. А мы все — свободные граждане свободной, истинно демократической страны. Не мы рабы. От первого крика новорожденного младенца до предсмертного хрипа умирающего старца каждый наш шаг жестко запрограммирован. А чтобы мы не чувствовала своего рабства, наши программисты предусмотрели возможность дать нам толику сомнений и критиканства. Даже наш с вами сегодняшний разговор тоже статистически предусмотрен Третьим Департаментом. Не знаю как, но где-то у них запрограммировано определенное количество таких отступнических разговоров, и они наверняка очень ревностно следят, чтобы количество этих разговоров не превышало установленный предел.
—  Но какая цель? — хмуро спросил Эдвин. — В чем смысл этой системы?
Он уже не сомневался в справедливости слов Армстронга. И тяжесть на его душе становилась все невыносимее.
—  Я много думал об этом, — неторопливо проговорил Армстронг. — В чем смысл вообще всех действий по укреплению любой власти, будь то власть вожака у троглодитов, власть императора в древних цивилизациях, власть королей в средневековой Европе или власть современных правителей? Если отбросить разные исторические тонкости, то смысл, по-моему, в одном.
Он как-то горько усмехнулся и внимательно посмотрел на Эдвина, будто, снова решал, можно ли говорить этому малознакомому человеку о своих мыслях.
—  Правители должны быть уверены в своем завтрашнем дне. Они должны быть уверены, что вокруг них всегда будут избранные ими люди: господин А, госпожа Б, другие уважаемые и преданные им господа. И что, если господин А завтра вдруг умрет, то его месте займет господин С и никто другой. Они хотят жить спокойно, сыто и долго.
Эдвин усмехнулся. Мысль Армстронга показалась ему нелепо примитивной.
—  Мне кажется, вы утрируете... — пробормотал он, боясь обидеть старика.
—  Жизнь сама — весьма примитивная штука, Эдвин. Все перевороты, резолюции, войны, все социальные катаклизмы и потрясения, — только для того, чтобы одна группа людей жила лучше, чем все остальные. Только для этого.
—  Но коммунисты утверждают, что их цель — счастье всех людей, всех без исключения...
—  Христиане тоже так утверждали: благо для всех, кроме неправедно богатых, только не на земле, а где-то там. Что касается коммунистов, то вы подняли интересную для меня тему. Я читал немало книг, как они называют, их классиков. Многое там интересно, но... Даже если им удастся построить свое общество всеобщего счастья, то и тогда, я уверен, какая-то группа людей будет жить лучше, чем остальные, без этого немыслима государственная власть. А значит, сохранится неравенство. И те, кто будет стоять у власти, будут стремиться сохранить это свое преимущество. Вообще же, мне кажется, они допускают большую ошибку в своем делении общества на классы. Насколько я помню, они делят всех людей на эксплуататоров и эксплуатируемых. Ну, а мы, позвольте спросить, мы с вами — кто? Эксплуататоры? Пожалуй, потому что мы с вами не производим никаких материальных ценностей, а живем неплохо, что в их глазах является главным признаком присвоения результатов чужого труда. Может, мы с вами эксплуатируемые? Кто же нас эксплуатирует? У нас необременительный труд, нам хорошо платят. Нас не допускают до власти, но никто и грабит — в материальном отношении. Так кто же мы? Хорошо, со мной проще, я по их классификации отношусь к прослойке интеллигенции. А вы? Вы не интеллигент в их понимании, не рабочий, не крестьянин, не ремесленник, не капиталист. А больше у них нет определений. Кто же вы, — чиновник на государственной службе?
В этом-то, я считаю, главная их ошибка. Они забыли в своей классификации самый могучий класс любого общества: класс чиновников. Именно  этот класс определяет всю жизнь нашего государства, да и любого другого. Это огромная сила — класс чиновников. Помните, в Древнем Египте были и эксплуататоры, и эксплуатируемые, были рабы и фараоны. Фараоны обладали огромной властью, можно сказать, абсолютной. Но были ли они действительными хозяевами Древнего Египта? Вспомните Эхнатона, который решил завести новые порядки. Что с ним стало? Его убрали. А знаменитый Тутанхамон? Его тоже убрали. Кто их убрал? Чиновники! Только тогда они назывались жрецами, но это неважно. Чиновники не захотели перемен в стране, и Эхнатона не стало, не стало Тутанхамона, не стало многих других фараонов, которые пошли вопреки устоявшемуся порядку, а этот порядок поддерживали и укрепляли чиновники. Вообще история полна примеров, когда чиновники останавливали не в меру ретивых правителей, уверовавших в свое всемогущество. Несколько исключений, вроде Александра, только подтверждают мою правоту: миром правят чиновники. Это самый могущественный класс, обладающий неограниченной полнотой власти. За ними — многочисленные родственники, креатура, лица, ждущие вакансий в государственном аппарате. Вот кто правит нами — и эксплуататорами, и эксплуатируемыми. А марксисты отбросили этот класс, потому что он просто не вписывался в их стройную систему экономического строения общества.
—  Вы говорите страшные вещи.
—  Я раскрываю вам глаза. Я уверен, что это пойдет на пользу писателю Эдвину, хотя как человеку вам, конечно, тяжело переваривать все это.
—  Ну, что ж, господин Армстронг, разрешите откланяться. Очень признателен вам за то, что вы смогли уделить мне столько своего драгоценного для Оливии времени.
—  Чепуха. Мое время сейчас не стоит фальшивей полумонеты. Я же говорил, что за последние годы ни слова не написал. Если вы так настаиваете, я могу дать вам совет. Ценный совет старого литературного волка. Даже два.
—  Буду признателен вам.
—  Первый мой совет: уезжайте отсюда. Уезжайте, куда глаза глядят. В Австралию, в Гренландию, в Индию, в Россию, наконец. Куда угодно, только подальше от Великого Партнера и его сателлитов.
—  Я не смогу. Это ведь дезертирство.
—  Зачем такие страшные слова? Вы считаете, что прозябание на родине лучше признания на чужбине? Вы остолоп, нашпигованный оливийскими лозунгами. Здесь вы погибнете в полней безвестности. Вам здесь никогда не позволят напечатать ни одной строки. Поверьте человеку, который хотел обмануть судьбу, а обманул самого себя.
—  Нет, господин Армстронг. Это не для меня.
—  Матерь божья! Ах, как это патриотично и романтично! Да здесь вы подохнете под забором, если только милосердный господь раньше не лишит вас разума. Вы что, думаете, вам и дальше позволят писать ваши обличительные повести? Вас ведь, кажется, уже вызывали в ГБР?
—  Да, около года назад.
—  ГБР не будет шутить. Оно предупреждает только один раз. Потом, как говорится, пеняйте на себя. Все эти тридцать лет я думал: что бы сталось со мной, если бы я не прислушался к их «советам»? В любом случае, мне никто бы не позавидовал.
—  Господин Армстронг, после этого, — Эдвин показал рукой в сторону книжных стеллажей, — я вам верю. Но я не смогу уехать. Вы говорите, что обманули самого себя. Но ведь вы остались на родине, не покинули ее.
Армстронг долго смотрел на Эдвина. Потом он вдруг засмеялся. Смех быстро перешел в астматический кашель. Армстронг задыхался, у него в груди все хрипело и булькало, глаза налились кровью. Он не мог произнести ни слева. Эдвин испуганно суетился вокруг, не зная, чем помочь бедняге. Армстронг трясущимися руками открыл ящик стола, вытащил пузырек с темной жидкостью, не переставая кашлять, оттащил пробку и хлебнул прямо из пузырька. От кашля у него полетели обильные брызги изо рта, но кашель вскоре утих.
Армстронг несколько минут тяжело переводил дух с широко раскрытым ртом. В груди его клекотал влажный хрип.
—  Я и в самом деле скоро отдам концы, — неожиданно спокойно сказал он хриплым старческим голосом. — Скажите, Эдвин, почему люди, болеющие за свой народ, вынуждены подыхать под забором, а проходимцы, вроде того лейтенанта Риллана, живут припеваючи, да еще командуют нами? А ведь если запахнет жареным, они первые дадут тягу со своей родины!
—  Вы сами ответили. Им плевать на родину, на народ. Их беспокоит только собственное благополучие. Неужели вы, талантливый, честный человек, не смогли бы достичь высот власти, если бы сделали это целью своей жизни? Но вам это не было нужно. Вы считали своим долгом писать. А они стремятся только к власти, и конечно, добиваются своей цели, в той или иной степени. Это для них способ утвердить себя.
—  Слышу голос Эдвина. Тогда, послушайте второй мой совет. Уж его вы исполните обязательно. Вы где храните свои рукописи?
Эдвин недоуменно посмотрел на Армстронга.
—  Дома. В кабинете.
—  Они у вас все целы? Пропаж еще не было?
Эдвин вспомнил о неведомо куда запропастившейся рукописи «Открытый берег».
—  Понимаю, — задумчиво сказал он. — Одна рукопись недавно пропала, самая свежая. Вы думаете...?
—  Да! Да. Тысячу раз да! Немедленно бросьте все, займитесь размножением своих рукописей. Делайте сотни экземпляров, раздайте их всем своим знакомым. По несколько штук пошлите за границу, у вас наверняка там есть знакомые. Прикиньтесь болваном, которому позарез хочется узнать мнение иностранцев о вашей графомании. По паре штук пришлите мне, у меня есть надежные люди, хотя сейчас ни на кого нельзя положиться. Что у вас есть на сегодня?
—  Двенадцать повестей, два романа, несколько киносценариев, стихи.
—  Мало, Эдвин, это капля в море, это пылинка в нашем сумасшедшем мире. Пишите, пишите, бросьте все свои глупые чиновные дела. Если уж вы решились, будьте последовательны. Из десятка рукописей сохранятся от силы одна — для потомков, если они еще в состоянии будут думать о литературе и вообще читать. Пишите, Эдвин. Кто знает, сколько времени вам отпустит Третий Департамент. Ваша судьба для меня ясна, но рано или поздно весь этот бордель рухнет! Придет наше время, ненадолго, но придет. Потом новые правители спохватятся и закрутят гайки, но какое-то время им будет выгодно вслух говорить о язвах рухнувшей государственной системы прошлой Оливии. Увы, потом все вернется на круги своя, и новые властители создадут новый третий департамент. Но какой-то шанс у нас есть. Какой-то жалкий шанс.
Последние слова Армстронг проговорил как-то вяло, запинаясь и повторяясь. Лицо ого вдруг посерело, обрюзгло. Он обмяк и бессильно поник в кресле. Эдвин забеспокоился.
—  Вам плохо, господин Армстронг?
Армстронг с усилием засмеялся.
—  Мне плохо все последние тридцать лет. Пора бы и привыкнуть, но нет... Вы простите, — мне нужно лечь.
—  Ради всех святых! Простите, я так разволновал вас. Может, вызвать врача?
—  Да подите вы со своим врачом! — вдруг рявкнул Армстронг и осекся. — Простите, — с трудом прошептал он. — Всего вам доброго. Не забудьте мой второй совет.
—  Будьте здоровы, господин Армстронг. Всего вам самого доброго.

ГЛАВА 10

Эдвин просматривал толстую кипу электрографических копий своих рукописей. По совету Армстронга он отдал все рукописи на размножение. Это оказалось непростым делом, потому что все конторы, куда он обращался, дотошно выпытывали, зачем это автору-любителю понадобилось размножать свои неопубликованные рукописи в таком количестве экземпляров. Пришлось объехать все конторы Столицы и ее пригородов, чтобы разместить заказ. Но дело сделано, и теперь Эдвин по вечерам просматривал электрокопии.
Он разложил рукописи в хронологическом порядке, и теперь перед ним будто проходила история его собственного творчества. Первые три повести показались ему слабоватыми. Острота сюжета в них достигалась авторской прямолинейностью. Сейчас он написал бы их совершенно по-другому. Но он не стал их переделывать, этим он займется на маловероятном досуге после признания.
«Горький хлеб истины». Эдвину вспомнился прототип главного героя этой повести, бывший директор их отдела Хаст, которого сменил недавно Жанье. Хаст попался на крупных взятках от основной электрической компании Оливии. По официальным сообщениям, «электрический король» не подозревал, что его служащие давали взятки директору отдела государственного департамента. Однако Вольф уверял, что это не так. Жанье тоже как-то обронил странную фразу, из которой Эдвин понял, что «король» тоже замешан в коррупции. Но «король» есть король. А Хаст был вынужден подать в отставку, отставку приняли, но Хаст уже не узнал об этом: он внезапно умер. Ходили разные слухи о причинах его смерти. Одни называли инфаркт, другие, шепотом, — самоубийство. Эдвину тогда захотелось изобразить характер и психологию человека, который занимал крупный государственный пост и который погряз, незаметно для себя, в коррупции, и в конце концов, был пойман за руку. Повесть сейчас показалась Эдвину неплохой.
«Хроника госдепартамента». Сильная, компактная вещь. Много юмора, раньше Эдвин этого не замечал, а сейчас, через три года после окончания рукописи, он смотрел на нее глазами постороннего читателя и сам от души хохотал. Со здоровым сарказмом представлены все, с кем он общался долгие года работы в госдепартаменте: и те, кого он видит ежедневно, и те, кто представал перед рядовыми служащими в ореоле государственной власти. Чиновники, секретарши, директора отделов и департаментов, помощники министра, сам министр, сенаторы. Забавная штука, читается с удовольствием.
«Дети отцов своих». Мрачноватый сюжет. Можно попытаться немного «осветлить» его. Видимо, правы издатели, когда требуют обязательного «хэппи энда». Нервы читателей надо беречь. Но что делать, если жизнь сама подбрасывает такие истории, какая случилась с беднягой Коллибрайтом. Человек собирался идти к самой вершине государственной власти, у него неплохо получалось. И вдруг обнаружилось, что его сынок — садист и насильник. Говорят, Коллибрайт после выхода в отставку спился. В повести главный герой кончает этим, и вещь подучилась весьма впечатляющей, хотя и жутковатой.
«Небесное пламя». Сам Эдвин считал эту повесть странной. Она и в самом деле получилась странной, эта повесть об ученом мире Оливии. Странной не только по сюжету, необычному и непривычному для Эдвина. Странной она оказалась и по своему появлению на свет. Эдвин хорошо помнил, как Томпсон, благожелательно улыбаясь, порекомендовал ему:
—  Почему бы вам не написать о космических амбициях красных? Это тревожит весь наш свободный мир. Поверьте, что такое произведение будет встречено с большим пониманием. После его издания, вы, новичок в литературе, будете только улыбаться, вспоминая свои теперешние трудности.
—  Боюсь, это мне не по зубам, — усмехнулся тогда Эдвин. — У меня самые смутные представления не только о космическом, но и о любом другом оружии, не говоря уже о людях, которые занимаются такими вещами.
—  В этом я вам могу помочь, — уверенно пообещал Томпсон, — У меня есть Тони Гриссем, специалист в этих вопросах. Я вас познакомлю, вы сможете выкачать из него все, что вам требуется.
—  Этого мало, — покачал головой Эдвин. — Если уж говорить о художественном произведении, то мне нужно вжиться в тему. Нужны не только технические детали, нужно знать жизнь таких людей, их обычный мир, их мысли, их желания.
—  Все, что угодно, — засмеялся Томпсон. — У Тони множество знакомых среди ученых, военных и дипломатов. Целая куча знакомств! Берите любые типажи, наблюдайте, работайте с ними!
Эдвин познакомился с Тони Гриссемом, а через него — с доктором наук Иоганном Вертером. Он целых полгода все свои выходные тратил на беседы с Вертером, на встречи с интересующими его людьми. Но дело не шло. Не хватало каких-то небольших деталей, мелких, но очень важных, которые могли бы послужить «затравкой» для цепной реакции мысли. Без этих мелочей не вырисовывался сюжет, не было психологической остроты.
Но вот однажды Эдвин встретился у Вертера с обаятельным и остроумным тридцатипятилетним доктором философии Фрэнсисом Колинзом. Это был веселый, жизнерадостный человек, и о своей страшной работе он говорил с милой небрежностью, как аристократы говорят о своих увлечениях породистыми лошадьми, альпинизмом или розами.
И тогда родилась эта повесть: не о космических амбициях красных, а об оливийских ученых, создающих новое, всеуничтожающее оружие.
Сейчас Эдвин чувствовал, что это — самое сильное его произведение.
Томпсона рукопись повести буквально ошеломила.
—  Вы — талант! Но вы губите свой талант! — кричал он, бегая по своему просторному кабинету. — Ну что вы за странные люди, писатели!? Неужели вы не понимаете, что такая повесть никогда, понимаете, никогда не будет издана! Да мое издательство тут же прикроют, меня посадят в тюрьму, если я осмелюсь на это! Я прошу, я умоляю: замените оливийские имена русскими или там польскими, чешскими, какими угодно, — а все, что при этом вылезет из-под колпака — обрежьте без всякой жалости. Я уверяю, это будет бестселлер! Я гарантирую вам колоссальный успех!
Эдвин тогда сильно колебался. Слишком уж заманчиво звучало предложение Томпсона. Но он не смог переделать повесть. Простая замена имен, конечно, не годилась, а отказываться от образа главного героя, прототипом которого он взял Колинза, Эдвин не смог. И «Небесное пламя» осталось в рукописи.
«Открытый берег». Эту повесть Эдвин написал по заказу Флайта. И снова он не сумел удержать свое воображение в рамках подсказанного сюжета о происках красных агентов на Ближнем Востоке. Эдвин не смог писать о людях, которых никогда не видел и о которых ничего не знал: о русских шпионах и агентах КГБ. И родилась повесть об оливийцах, одетых во фраки дипломатов и в мундиры Сил Защиты интересов Оливии и ее Великого Партнера. Первый вариант рукописи куда-то бесследно исчез. Видимо, Эдвин оставил его в издательстве или попросту потерял, хотя после разговора с Армстронгом у него родилось совсем другое подозрение. За последний месяц он написал эту повесть заново и сейчас чувствовал, что она получилась даже сильнее, чем была раньше.
Около трех часов ночи Эдвин вздрогнул от неожиданного телефонного звонка. Кто это? — в сильном недоумении подумал он. — Неужели опять бесцеремонная поклонница его Таланта? Но ведь не прошло еще и месяца после его мнимого отъезда в Ливан. С ума сошла она, что ли? Эдвин раздраженно поднял трубку.
—  Хеллоу?
Черт побери, конечно, это она. Ну, сейчас он не даст ей болтать.
—  Господин Эдвин, я позвонила в ваш департамент, мне дали телефон вашего секретаря, такой очаровательный молодой женский голос. Эта милая особа сообщила мне, что вы никуда не уехали и не уезжали. Ваша поездка в Ливан сорвалась?
—  Увы...
—  Произошло что-то неожиданное? Я понимаю, ваша жизнь полна таких неожиданностей, резких переломов, внезапных решений...
—  Да, случилась большая неприятность, — перебил Эдвин разговорчивую даму. — В прошлый раз моя жена подслушала наш с вами разговор, закатила истерику. Она добилась приема у директора департамента и устроила мне грандиозный служебный скандал, я чуть не вылетел за ворота, спасла только многолетняя безупречная репутация.
—  Какой ужас! Невыносимая женщина! Талант...
—  О, она мать моего сына, и мне приходится с этим считаться. Тсс! Она теперь спит с телефонной трубкой в руках, и я слышу, что она проснулась. Сейчас будет ужасный скандал, сбежится вся улица и я потеряю работу! О, я погиб! Ради всех святых, никогда не звоните больше сюда! Прощайте!
Эдвин успел услышать в трубке изумленный то ли вопль, то ли стон и торжествующе швырнул трубку на место. Все! Больше эта сорока не будет отвлекать его по ночам от работы! Он удовлетворенно потер руки. Угрызений совести он не чувствовал. Конечно, обманывать одинокую женщину — безнравственно, тем более — поклонницу Таланта. Но слишком уж она навязчива!
Небольшое приключение взбодрило Эдвина. Он уселся в кресло и раскрыл очередную рукопись.

ГЛАВА 11

«Дорогой Ольберг!
Маргарэт и я благодарим Лауру и тебя за любезное приглашение на Среду. Что может быть приятнее общения с умными собеседниками, с радушными хозяевами. Я давно мечтаю о неторопливой беседе с тобой, мой мудрый и знаменитый друг.
Но, к сожалению, Маргарэт неважно себя чувствует. У женщины в этом возрасте могут быть неожиданные ухудшения здоровья. Да, мой друг, наши лучшие годы позади.
Если у тебя найдется несколько минут для коротенького письма, сообщи, как продвигается твое исследование. Я восхищен, что ты решился взяться за такую благородную тему. Мне, рядовому читателю, всегда казалось, что в жизни и творчестве Отца Поэзии изучены и разложены по палочкам все самые мельчайшие подробности. Но я знаю тебя, старый плут, — ты бы не ввязался в дело, если бы не имел в кармане кое-что сногсшибательное.
Кстати, дорогой Ольберг, мне хочется еще раз предостеречь тебя. Нас с тобой связывает старинная дружба, и мне было бы крайне огорчительно, если бы у тебя вдруг возникли какие-либо осложнения. Я имею в виду того самого Эдвина. Могу конфиденциально сообщить тебе, что визит в ГБР не оказал на него никакого влияния. Он не только не прислушался к доброжелательному совету, но продолжает действовать все более предосудительно. Он преследует издателей со своими рукописями, он начал распространять их среди тех людей, которых, к несчастью для них, занес в список своих поклонников. Он даже пытался отправить несколько экземпляров за границу, в том числе в страны, пораженные бациллой коммунизма.
Надо ли говорить, что эта выходящая за всякие рамки благопристойности деятельность не нашла ни малейшей поддержки среди патриотов Оливии? Я возмущен его все усиливающейся навязчивостью: он осмелился прислать свои рукописи Маргарэт! Надеюсь, ты избежал этого позорного «доверия» со стороны человека, за действиями которого вынуждено следить ГБР.
Еще раз искренне благодарю тебя за любезное приглашение. Если не ошибаюсь, это  юбилейная, пятидесятая Среда. Увы, мы не вольны в своей судьбе. Когда Маргарэт поправится, мне придется везти ее куда-нибудь в горы, например, в Швейцарию. Очень хотелось бы провести эту очаровательную поездку с тобой, но я ценю твое время, которого сейчас, в период твоей работы над новым исследованием, у тебя нет, и со вздохом сожаления прощаюсь с тобой.
Остаюсь твоим преданным другом.
Наилучшие пожелания милейшей и гостеприимнейшей Лауре.
Гриффитс»
   ...200 ударов в минуту. Пауза.  Снова мягкое щелканье литер. Лист за листом ложится в папку с новым, пока еще приблизительным названием. Как будет называться новая повесть? «Третий департамент»? Нет, это слишком прямолинейно. «Центр наслаждения»? Нет, не то. Ничего, время еще есть. Название придет, когда рукопись будет готова.
Мирно спят оливийцы, граждане благословенной демократической республики. Утром они проснутся, — почти вся Оливия в одно и то же время, — начнется новый день их спокойной, благополучной жизни. Они будут работать, чтобы и впредь процветала их страна. Они будут радоваться и печалиться, поглощать калории и витамины, наслаждаться букетами лучших в мире оливийских крепких напитков, окутываться клубами дыма сигарет из отборного марочного табака. Глаза их будут отдыхать в созерцании красивых, модных, дорогих вещей. С экранов телевизоров лучшие артисты Оливии будут приятно волновать их души и сердца благородством поступков, динамизмом сюжетов, легкими переживаниями трогательных драм. Пресса приобщит их к бурной жизни большого мира, в центре которого находятся, конечно же, Оливия и ее Большой Партнер.
И только ничтожное количество оливийцев знает, что вся их приятная свободная жизнь регламентирована гораздо жестче, чем быт узников фашистских концлагерей. Подсчитано и дозировано все: калорийность и структура пищевого рациона, количество витаминов, алкоголя и никотина, уровень положительных эмоций и глубина переживаний. Подсчитан и поддерживается на необходимом уровне процент преступности: преступники нужны, чтобы средний оливиец мог с гордостью осознать свое превосходство над погрязшими в пороках, заблудшими детьми Оливии. Сведения о жизни большого мира и самой Оливии выдаются строгими порциями, достаточными, чтобы оливиец мог оценить свои социальные преимущества перед народами тоталитарных государств коммунистического правления и недоразвитыми туземцами из нищих африканских, азиатских и латиноамериканских государств. По каплям, будто драгоценное, сильнодействующее лекарство, отпускаются оливийцам факты, способные вызвать легкое недовольство правительством Оливии и ее Великим Партнером. Как рюмочка аперитива аппетитна перед обедом, усиливает пищеварительные функции организма, так и толика брюзжания повышает гражданский тонус оливийца.
Ошалевший от любви юноша сжимает в объятиях свою счастливую жертву, и оба они не догадываются, что миг их экстаза статистически предусмотрен теми, кто контролирует рождаемость в Оливии, кто внимательно следит за темпами потерь девственности, количеством абортов и рождений, и кто в зависимости от соотношения этих показателей регулирует выпуск подпольных порнографических открыток, книг с любовными сюжетами и противозачаточных средств.
К чиновникам министерства статистики Оливии стекаются бесчисленные ручейки цифр. Они заносят в скучные бесконечные таблицы компьютерного банка данных, среди множества других, сведения по продаже детских пистолетов и выручки от фильмов-ужасов, по тиражам книг сексуального уклона, и спросу на презервативы в различных штатах и округах Оливии, по количеству наркоманов и жертв несчастной любви, по рождаемости неполноценных детей и продаже алкогольных напитков, по уровню безработицы и росту детской преступности.
Чиновники другого ведомства внимательно анализируют содержание банка данных, раскладывают все сведения по матрицам математической модели, классифицируют весь этот разношерстный материал. Результаты вторичной обработки обобщаются в следующем ведомстве.
И ни один из этих добросовестных чиновников не задумывается над зловещим смыслом своей скучной повседневной работы, которая дает возможность безбедно существовать вместе с семьей в благословенной небесами Оливии. Никто из них не знает, да и не хочет знать, что их собственная жизнь опутана жесткими узами этих обезличенных цифр.
А потом какой-то врач делает инъекцию двойной дозы камфары задыхающемуся от сердечной недостаточности Крафту или потерявшему сознание от жара Нэду Роллу. Скорее всего, врач даже не подозревает, что в его шприце находится смертельная для пациента концентрация лекарственного препарата. И пациент неожиданно умирает. Большой оливийский писатель Крафт, человек всемирной славы, уже никогда не напишет ни одной строки, беззаботные молодые шалопаи больше не услышат звонкого, тоскующего голоса Нэда Ролла. Кто-то из высших чиновников ГБР доложит шефу: меры приняты. И в строго конфиденциальных отчетах против фамилий Крафта и Ролла появится короткая запись: приговор приведен в исполнение.
Крафт не вписывался в статистику Оливии. Нэд Ролл нарушал ее своими озорными песенками.
Эдвин устало опустил руки, откинулся на спинку жесткого кресла. Крафт и Нэд Ролл признаны опасно популярными для правителей Оливии. А он, Эдвин, — в какую графу занесено его имя? Ждать ли ему смертельной услуги врача, или пока он не представляет серьезной опасности для третьего департамента ГБР? Интересно бы знать, как эти парни классифицируют своих сограждан по степени социальной опасности.
Эдвин усмехнулся. Этого он никогда не узнает. Он знает точно одно: после того странного разговора с Армстронгом, после неожиданной откровенности прославленного фантаста Оливии ему надо писать еще больше. Армстронг оказал ему большую услугу, раскрыв глаза на грозящую опасность, приоткрыв завесу над тайной, о существовании которой он даже не догадывался. То, что он услышал от Армстронга, оказалось недостающим звеном в логике действий героев его рукописей. Они, его герои, жили в невидимой для глаза клетке жестких ограничений. Они страдали, не зная действительных причин своего неудовлетворения жизнью. Теперь ему ясен механизм социальных эмоций Оливии, и герои его прозреют тоже, вырвутся из ограниченного мира стандартных мыслей, стандартных чувств.
Мысли его соотечественников формируются официальными программами радио- и телепередач, сообщениями прессы, каждое слово в которых проверено тройной цензурой, чтобы не допустить возможности иного толкованная. Оливиец не должен думать иначе. Оливиец не должен нарушать установленного соотношения статистических данных. Оливиец не должен любить женщину, не предназначенную для него статистикой.
Кстати, о женщинах. Сколько ночей он не слышит легких шагов Ли? Она стала крепко спать, бессонница ее больше не мучит. Давно ее теплые, мягкие руки не обнимали его шею, не трогали его волосы. Давно не слышал он ее прерывающегося от смущения шепота. Бедняжка Ли, она смирилась со своей грустной участью. Он совсем забыл о жене.
Может, в этом виновата Кристин? Как-то незаметно их общая с Вольфом секретарша стала занимать много места в мыслях Эдвина. Он думал, что со временем привыкнет к ней, она станет для него просто коллегой, помощницей. Оказывается, к красоте привыкнуть невозможно. Каждый день, когда он видит Кристин, он заново поражается ее необычной красотой. Она отличная секретарша, понимает его с полуслова. Даже Вольф смирился с ней и похваливает ее, начал пить приготовленный ею кофе. А Кристин заметно оказывает Эдвину больше внимания, чем его коллеге, выполняет его распоряжения быстрее, печатает его бумаги мгновенно. Заходя в кабинет, она обязательно старается обронить одну-две фразы не по служебным делам.
Неужели он влюбился в свою секретаршу и забыл о Ли? Нет, этого не может быть! Он никогда не изменял Ли и изменять не собирается. Просто он слишком много времени и внимания уделяет своим рукописям, — после разговора с Армстронгом. Он должен быть ласковее и внимательнее к Ли.
Эдвин склонился над спящей женой. Ли лежала на боку, подложив под щеки обе ладони, она всегда спала как ребенок. В полумраке спальни ее лицо казалось юным и прекрасным. Из пены кружев вырисовывалось округлое, будто полупрозрачное обнаженное плечо. Эдвин осторожно прикоснулся внезапно пересохшими губами к бархатистой коже. Знакомый пьянящий аромат вскружил голову.
Ли что-то пробормотала сонным голосом. Ее мягкая рука легла на шею Эдвина, слабо притянула его голову к плечу. Эдвин, задыхаясь, обнял обнаженные плечи жены, приник губами к ее губам. Ли вдруг испуганно вскрикнула, резко отстранилась. Эдвин засмеялся. Снова притянул жену к себе. Ли уперлась локтями ему в грудь, с неожиданной силой высвободилась.
—  Ах, как ты напугал меня, — укоризненно сказала она. — У меня чуть сердце не оборвалось.
—  Ли, милая Ли, маленькая моя...
—  Прости, дорогой, не надо. Я хочу спать. Мне нездоровится.
   ...200 ударов в минуту, три листа в час. За окном рождались звуки и краски просыпающегося огромного города.

      ГЛАВА 12

   Вольф осторожно заглянул в дверь.
—  Можно к тебе?
—  Входи, дружище. Чем могу служить?
Вольф медленно приближался к столу. Одну руку он почему-то держал за спиной. Лицо его было встревожено и растеряно.
—  Ты ничего не знаешь? — каким-то растерянным тоном опросил он.
—  О чем? Что стряслось, Вольф?
—  Ты читал дневные газеты?
—  Я их просматриваю по дороге домой. А что там интересного?
—  Не хочу быть «черным вестником», коллега, но думаю, будет лучше, если ты узнаешь это от меня.
Вольф медленно, будто сомневаясь, правильно ли он действует, вытащил руку из-за спины и нерешительно протянул Эдвину сложенную «Оливия-Тайм». Тот недоуменно взял газету.
—  Что с тобой? В чем дело, Вольф?
—  Прочитай, слева внизу в разделе происшествий.
Эдвин удивленно смотрел на коллегу. Сгорбившийся Вольф медленно подошел к креслу, осторожно уселся. Эдвин пожал плечами, опустил взгляд на газетную страницу. Брови его удивленно поползли вверх, он вдруг подался вперед, впился взглядом в газетные строчки.
—  Что за чушь!
«СЫН ГОСУДАРСТВЕННОГО ЧИНОВНИКА
ПОДОЗРЕВАЕТСЯ В ОГРАБЛЕНИИ БАНКА
Сегодня трое неизвестных среди белого дня совершили дерзкий налет на банк господина Грэя. Под дулами пистолетов кассир Ф. уложил в объемистые мешки пачки денег, находящиеся в его сейфе, на сумму около 600 тысяч монет. Не сводя пистолетов со служащих банка, грабители вышли из помещения и направились к стоявшему возле подъезда автомобилю. В этот момент раздался взрыв: кассир сумел положить в мешок вместе с деньгами специальное взрывное устройство, замаскированное под пачку банкнот. Один из грабителей был убит на месте, двое других — ранены. Подоспевшая полиция арестовала налетчиков. Вместе с ними задержан еще один соучастник дерзкого преступления: шестнадцатилетний Альберт Эдвин, сын государственного чиновника Г.Б. Эдвина. При задержании распоясавшийся юнец оказал отчаянное сопротивление полиции, что полностью обличает его».
—  Какая чушь, — повторил Эдвин. — Этого не может быть!
Он схватил трубку, набрал номер домашнего телефона. Длинные гудки. К телефону никто не подходил. Эдвина вдруг охватила страшная слабость, онемели ноги, закружилась голова, все тело будто сковал паралич.
Он с трудом отнял телефонную трубку от уха, хотел положить ее, но не мог попасть в гнездо. Будто со стороны он смотрел, как его дрожащая рука снова и снова лихорадочно опускала трубку, каждый раз мимо гнезда.
Вольф подошел, забрал трубку, положил ее на месте. Эдвин непонимающе смотрел на коллегу.
—  Чем могу помочь тебе, Эдвин?
Губы Вольфа шевелились, а его хорошо знакомый голос звучал будто откуда-то со стороны.
Эдвин не ответил. Он просто не мог произнести ни слова. Все тело вдруг налилось свинцовой тяжестью, неподъемные руки грузно лежали на столе, пальцы рук и ног будто кололи тысячи острых игл. Спазм мышц стянул лицо в жалкую безвольную гримасу. Вместо привычной мебели в кабинете он видел расплывчатые цветные пятна.
—  Тебе следует зайти к Жанье. Ты же понимаешь...
Имя директора отдела будто отрезвило Эдвина. Зайти к Жанье. Да, да, конечно. Сын арестован, государственный чиновник не должен оставаться на своем посту, если у него сын — преступник. Оливия свято соблюдает чистоту репутации государственных служащих. И потом — надо что-то делать, Берт не мог... Надо выяснить, что же там произошло, у банка Грэя, это ведь совсем рядом с Домом. Не может быть, чтобы Берт, мягкий, ласковый Берт, с его инфантильностью...
Жанье встретил Эдвина слабой улыбкой, смущенной, настороженной, кривоватой улыбкой человека, оказавшегося вдруг свидетелем чьей-то грубой оплошности.
—  Садись, Грэм, выпей кофе. Какая нелепость. Это удар в спину. Я понимаю твои чувства.
—  Морис, — сказал Эдвин, очень надеясь, что его голос звучит, как обычно.
—  Это, действительно, большая неожиданность. Понимаю, какая это неприятность для тебя. Если хочешь, я сейчас же подам в отставку, чтобы развязать тебе руки.
Жанье сделал слабый, протестующий жест, но Эдвин продолжал:
—  Я не верю. Берт не мог. Ты же знаешь. Помоги мне, ты говорил, комиссар Локвид... Я не прошу ничего противозаконного, но это ошибка. Пока она не зашла слишком далеко. Если хочешь, я сейчас же подаю в отставку, только помоги.
Эдвин говорил, и ему самому был противен его просительный тон, сбивчивые фразы. Он вдруг представил себя глазами Жанье, со стороны: бледный перепуганный человечек стоит с трясущимися руками в унизительной позе и бормочет что-то бессвязное.
Жанье снял очки, повертел их, снова одел.
—  Успокойся, Эдвин. Пожалуйста, сядь. Я понимаю тебя. Ты все-таки выпей кофе. Об отставке пока не может быть и речи. Все понимают, что полиция — это еще не суд. Я надеюсь, что это ошибка, могли задержать первого попавшегося, а он еще брыкался. Я немедленно позвоню комиссару Локвиду, он объективный человек.
Жанье торопливо набрал номер. Приглушенные длинные гудки звучали и звучали, и с каждым гудком надежда Эдвина таяла. Наконец, Жанье пожал плечами и положил трубку.
—  Локвида в кабинете нет. Я обещаю тебе, что найду его, и сразу же позвоню тебе. Ты иди, работай и постарайся успокоиться.
Эдвин смотрел на хорошо знакомое, обычно улыбчивое лице Жанье, и ему казалось, что во взгляде старого приятеля сквозит брезгливость. Эдвина передернуло. Жанье испуганно вздернул брови.
—  Комиссар примет тебя. Иди, дружище. В любом случае тебе надо заканчивать дело по Раунти. Кстати, как оно движется?
—  Практически готово. Осталось подготовить окончательную редакцию законопроекта.
—  Хорошо. Иди, Эдвин. Я сделаю все, что в моих силах.
Эдвин шел по коридору, стараясь не сутулиться, не торопиться, не шаркать ногами. Ему казалось, что встречные смотрят на него как-то многозначительно. Вот впереди показался хорошо знакомый ему Кронски. Он заметил Эдвина и поспешно свернул в боковой коридор. Эдвин горько усмехнулся. Интересно, как бы он сам вел себя, если бы прочитал такое про сына Кронски? Привитая с детства мораль общества довлеет над всеми чувствами. Попасть в полицию по подозрению в грабеже... Что, кроме омерзения, может вызвать отец сына, арестованного полицией на месте преступления? Если бы в этом деле оказался замешанным не Берт, а сам Эдвин, то Берту бы сочувствовали, хотя бы втайне. Сыновья не виноваты в махинациях отцов. Но отец сына-преступника, — о, это совсем другое дело.
Мимо неслышной тенью прошмыгнул какой-то человек. Эдвин остановился, стиснул кулаки, сжал зубы. Почему он решил, что Берт — преступник? Берт не способен совершить ничего предосудительного. И нравы полиции хорошо известны: схватить первого попавшегося человека, а когда выяснится, что настоящий преступник благополучно скрылся, — с новой энергией настаивать на своей правоте, с упорством идиотов доказывать виновность невиновного. Ведь полиция должна поддерживать общественное мнение, что в нашей благословенной истинно демократической стране напрасно никого не арестовывают. И если действовать, то только сейчас, пока дело находится в самой начальной стадии, пока ошибка не зашла слишком далеко, пока в нее не оказались замешанными солидные, влиятельные лица, — тогда уже бесполезно взывать к справедливости.
Эдвина охватило нетерпение. Ему хотелось немедленно куда-то идти, настаивать, требовать. Но куда!? Если Жанье не найдет своего знакомого комиссара Локвида, — тогда все пропало. Больше у Эдвина нет никаких связей «в преступном мире», как он всегда с усмешкой называл служителей оливийского правосудия. А вдруг Жанье не захочет найти Локвида? Кто еще может помочь в этой ситуации, пока Берт не оказался между шестеренками могучей государственной машины правосудия, которую очень трудно привести в движение, но запустив, остановить уже невозможно? Может, скорее нанять адвоката? Но по оливийским законам адвокат допускается к материалам дела только после завершения следствия, при передаче дела в суд. Что же делать?
Эдвин медленно побрел по коридору к своему кабинету. Как непредусмотрительно он ограничил круг своих знакомых! С кем он может посоветоваться сейчас, в такую трудную минуту, когда любое промедление может оказаться роковым? Только с десятком коллег, таких же чиновников, как он сам, с двумя-тремя литературными критиками, — и, пожалуй, все. Может, обратиться к Маргарэт Гриффитс? У нее наверняка большие связи в высших кругах. Но она отвергла его как писателя, а сейчас вообще не захочет выслушать человека, сын которого арестован полицией. А что, если поговорить с этим банкиром Грэйем? Грэй — влиятельный человек, он сможет многое. Эдвин усмехнулся. Отличный сюжет для оливийского читателя: ограбленный банкир хлопочет за грабителя. О, это говорит о величии оливийского духа!
В маленькой приемной навстречу Эдвину порывисто поднялась Кристин. Во взгляде ее огромных серых глаз светились боль и сочувствие.
—  Господин Эдвин... Какой ужас! Этого не может быть! Простите, что вмешиваюсь в вашу личную жизнь, но мне кажется, что вам надо немедленно связаться с комиссаром вашего округа.
—  Благодарю вас, Кристин. Конечно, это недоразумение. Все прояснится. Вы совершенно правы. Этого просто не может быть.
—  Что я могу сделать для вас? Скажите, господин Эдвин, я сделаю все.
Понимающие, сочувствующие глаза совсем рядом. Черные зрачки занимают всю радужную, остался только тоненький серый ободок. Узкая белая ладонь чуть ощутимо касается его рукава. Верная преданная Кристин. Она понимает все, она верит ему. Она готова заслонить его от беды. Нет, он мужчина, и он не допустит такой позорной слабости.
—  Еще раз благодарю вас, Кристин. Очень надеюсь, что ваша помощь просто не понадобится. В нашей истинно демократической стране справедливость всегда побеждает. Я очень признателен вам, но...
Эдвин не помнил, как рука Кристин оказалась в его руке, а потом у его губ. Удивительно нежная, ароматная кожа, чистая, свежая. И совсем незнакомый запах. Он не похож ни на какой другой, Эдвин никогда не встречал его нигде, только рядом с Кристин. Трудно, невероятно трудно оторвать губы от этой руки. А совсем рядом прекрасное лицо молодой женщины, сейчас вдруг осунувшееся и побледневшее. Как Кристин переживает за его беду!
Рука Кристин слабо дрогнула. Эдвин опомнился, почувствовал, что краснеет, как захваченный врасплох мальчишка. Потом ему стало нестерпимо стыдно. Что он делает!? Берт в полиции, Ли сходит с ума от тревоги за сына, а он...
—  Простите меня, Кристин. Благодарю вас. Пожалуйста, возьмите на себя все телефонные звонки.
—  Хорошо, господин Эдвин. Как быть, если позвонит господин Жанье?
—  Жанье — соедините. Но больше, пожалуйста, никого.
Эдвин сидел, опустив подбородок на сцепленные ладони. Он мучительно перебирал всех своих знакомых, кто мог бы помочь ему. Сколько времени он провел в этом полуоцепенении, он не знал. Его мучила мысль: что с Бертом? Почему не звонит Жанье? Из мрачных размышлений его вырвал мягкий женский голос.
—  Господин Эдвин, пожалуйста, кофе.
Эдвин поднял взгляд и увидел грустною улыбку Кристин, ее изящные, нежные руки.
—  Благодарю вас, Кристин. Я бы сейчас не отказался и от чего-нибудь покрепче.
—  Простите, но я добавила в кофе немного коньяку. Это подбодрит вас.
—  Как я благодарен вам...
—  Вам нельзя сейчас оставаться одному. Нельзя носить боль в душе, человек не может страдать в одиночестве, это убивает его. Господина Вольфа сейчас нет, если вы не возражаете, я поухаживаю за вами.
Она говорит, как с больным ребенком, — подумал Эдвин. — Да ведь, собственно, любой, самый суровый мужчина хранит в своей душе что-то от детства, когда можно спрятать голову в мягких материнских коленях, прижаться к ее груди, закрыться от беды ее теплыми и всемогущими руками. Как красиво Кристин держит чашечку с кофе в правой руке, в левой у нее блюдечко, вот она подносит чашку ко рту, делает крохотный глоток. Почему не звенит Жанье? Никто больше не может помочь, только он, а он все не звонит. Кто еще поможет связаться с теми, от кого зависит судьба Берта, судьба всей семьи? Почему он не звонит?
—  Я восхищена вашей выдержкой, господин Эдвин. — голос Кристин тих и мелодичен. — Когда я была девчонкой, я грезила именно о таком герое, который встречает удары судьбы с гордой невозмутимостью, так же, как и ее улыбки. Увы, жизнь быстро развеяла все мои девичьи мечты. Как я завидую вашей супруге, которая может спокойно встречать любую беду, потому что вы своей грудью закрываете слабого человека от опасности.
—  Вы молоды, Кристин. Вам еще рано говорить о крушении мечты. Вы еще найдете своего принца, своего рыцаря без страха и упрека, молодого, красивого.
—  Где их сейчас найдешь? — негромко то ли засмеялась, то ли вздохнула Кристин. — У моих сверстников на уме только продвижение по службе, только бизнес. Ради лишней тысячи монет каждый из них готов предать даже любимую женщину.
Какой у Кристин голос! Глубокий, звучный, наполнен мудрой печалью и пониманием. Красивая, одинокая, тоскующая и гордая в своей тоске, в своем одиночестве женщина. Какой стала бы Ли, если бы оказалась в таком положении, вынужденная сама обеспечивать себе жизнь? Какой бы она стала, если бы семнадцать лет назад не встретила его, Эдвина, молодого, перспективного клерка государственного департамента? Сколько таких женщин в благословений Оливии, — жаждущих счастья, но не желающих поступиться своим достоинством, своими идеалами?
—  Вы простите меня, но ведь одинокая женщина может себе иногда позволить помечтать? — Продолжал звучать голос Кристин, — Так хочется счастья. Я ужасно устала от своей свободы, иногда даже жалею, что добилась ее. Хочется постоянно быть только с одним человеком, принадлежать только ему и находить в этом счастье, заботиться о нем, любимом...
Звонок телефона оборвал чарующее звучание голоса. Эдвин быстро поднял трубку.
—  Ну, дорогой Бэн, можете считать, что вам посчастливилось. Комиссар Локвид на пять минут забежал в свой кабинет, и я его поймал. Он страшно занят, два дня не заходил в комиссариат, но он всегда занят. Он ждет тебя через час в комиссариате.
—  Морис, как я благодарен тебе! Ты настоящий друг! Ты разрешишь мне отлучиться на час раньше?
—  Какой может быть разговор? — Похоже было, что Жанье усмехнулся, но Эдвин не стал вдаваться в такие тонкости. Главное Жанье сделал.
—  Спасибо, дружище. Я немедленно выезжаю.
—  Можешь взять мою машину. Сейчас на улицах относительно свободно, ты быстро доберешься. Потом шофер пусть возвращается сюда.
Комиссар Локвид оказался коренастым седым мужчиной с моложавым энергичным лицом. Из-под нависших седых, мохнатых бровей на Эдвина смотрели светлые, когда-то серые глаза. Губы комиссара улыбались, а глаза смотрели строго, пронизывающе.
—  Обычно мы не вмешиваемся в такие дела. Это прерогатива полиции — дознание. Когда будет сформировано обвинение, вступаем в дело мы. Жанье уверял меня, что арест вашего сына — ошибка. Это обычное дело, никто не хочет верить, что их сын или сын их друзей мог совершить преступление. Но Жанье я верю. Возможно, ваш сын случайно оказался на месте преступления.
—  Я уверен в этом, господин комиссар. Альберт воспитан в строгости. Кроме того, он не по возрасту инфантилен, и он просто не способен...
—  Можете звать меня просто Локвид. Что касается воспитания и инфантильности... Не так давно полиция месяца два не могла напасть на след опасных садистов. Знали только, что их двое. А они такое творили. Одной женщине затолкали в половой орган две пустые бутылки, — она изошла кровью. У другой откусили соски и еще кое-что. Неделю назад их взяли на месте. И что вы думаете? Сопляки по шестнадцать лет. Благовоспитанные, инфантильные, из приличных семей.
—  Какой ужас, — вырвалось у Эдвина. — Это чудовищно!
—  Увы, — безмятежно улыбнулся комиссар. — Это наша работа. С такой стороны жизнь видят не все, верна? Не она такова. У вас это вызывает сильные эмоции, у меня эмоций давно уже нет. Так же как по аресту вашего сына. Возможно, он не виноват ни в чем. А возможно и другое. Один момент.
Комиссар набрал номер. В трубке почти сразу же послышался мужской голос. Локвид поудобнее устроился в кресле.
—  Таубе, это ты? Добрый день, дружище, Локвид. Да погоди, не торопись. С голубым такси я от тебя не отвяжусь, но это потом. Твои молодчики сегодня взяли у банка Грэя одного сопляка... Да, Альберт Эдвин... Нет, нет, он мне пока не нужен... Да послушай ты, торопыга! Похоже, вы там тянете пустую карту... А он сам что говорит?.. Слушай, а может, он говорит правду? Нас с тобой не удивишь манерами твоих суперменов, а на свежего человека они производят исключительно сильное впечатление... Нет, я же говорю, меня лично этот сопляк не интересует, но я не хотел бы иметь дело с Грэем и подавать на тебя рапорт комиссару округа, за то, что шайка продолжает орудовать, а вы морочите всем голову каким-то сопляком... Ну-ну, в твоем распоряжении еще... — Локвид взглянул на свои часы, подмигнул Эдвину. — Еще восемнадцать часов. Он ведь, кажется, еще несовершеннолетний?.. Это твое дело. А расследование по ограблению банка Грэя контролирую я лично, ты меня знаешь. Завтра в двенадцать жду доклада... Ладно, ладно, голубое такси подождет, не велика потеря — парочка проходимцев.
Комиссар засмеялся, довольный шуткой. Он откинулся на спинку своего кресла, из-под полурасстегнутого мундира отчетливо вырисовывалось обширное брюшко. Наверняка, он был добродушным, веселым человеком.
—  Не хочу я сейчас слушать про голубое такси! Я занят, у меня тут дела посерьезнее... Ты разберись с этим сопляком. Грей шутить не любит, ты это прекрасно знаешь... Благодарю тебя. Наилучшие пожелания.
Комиссар Локвид положил трубку, чмокнул полными губами.
—  Вы вовремя пришли, господин Эдвин. Этот Таубе — туповатый, но цепкий, отличный служака. Его у нас зовут «К черту алиби». Если он в кого вцепится, то не скоро оторвется. Завтра к обеду все выяснится. Несовершеннолетних нельзя держать больше суток без официального обвинения. Если ваш Альберт не сознается, то Таубе ничего не останется делать, как отпустить его с миром. Но должен прямо сказать, ему сейчас приходится несладко. Парни у Таубе опытные.
Локвид взглянул на Эдвина, усмехнулся.
—  Я не должен говорить об этом? Возможно. Но я считаю, что человек должен иметь полную информацию о том, что его ожидает. Сейчас ваш сын проходит проверку характера. Рано или поздно каждый мальчишка должен становиться мужчиной, а наша жизнь ведь не слишком сладкая, не так ли? Теперь ничего изменить нельзя. Разве что для утешения могу предложить парочку виски.
—  Спасибо, — через силу усмехнулся Эдвин. — Сейчас мне не до виски. А что там, собственно, произошло, — у банка Грея?
—  Я бы советовал вам пропустить рюмашку. Это расслабляет. Нервы надо беречь. Что произошло? Вы газеты читали?
Эдвин кивнул.
—  Ну, это отработанный прием, хотя его стали применять совсем недавно. В любом банке у каждого кассира есть такая штука. Нам надоело хоронить служащих банков. Теперь им предписано в случае нападения не сопротивляться, выполнять все требования бандитов. По крайней мере, кассир останется жив. Но он должен суметь подбросить вместе с деньгами эту штучку. Я бы по виду не отличил ее от пачки банкнот. Она рассчитана на одну-две минуты, и кассир должен бросить ее в последний момент, чтобы врыв не произошел раньше времени. Вот она и сработала. Тут каким-то образом подвернулся ваш сын.
—  Банк Грэя в двух шагах от нашего дома. Альберт, наверняка, шел из школы, и мог в этот момент случайно...
—  И в самом деле, — подхватил Локвид. — Чего проще. А, в общем, сейчас все зависит от него. И помочь ему не в силах сам господь бог. Если у него хватит ума, скажем, терпения, то он и вы отделаетесь легким испугом. А вот если он признается... Тут я бессилен. Останется надеяться только на суд, но признание и косвенные улики, — этого хватит, чтобы любой суд в любой стране признал его соучастником.
Комиссар спокойно посмотрел на Эдвина и повторил:
—  Тут я бессилен. Могу только посоветовать найти хорошего адвоката.
—  Я искренне благодарен вам, господин комиссар, — пробормотал Эдвин, отгоняя видение: дюжие полицейские топчут коваными ботинками распростертого на цементном полу Берта. — Примите мою признательность.
—  А! О чем разговор! — отмахнулся Локвид. — Сейчас с детской преступностью во всем мире творится что-то невероятное. Куда мы идем? Никого не удивишь самым зверским преступлением, совершенным сопляками, которые еще в постель по ночам писают. А сейчас я ничего не сделал, я просто напомнил Таубе о законе, он и сам хорошо его знает.
—  Вы подали мне надежду, — сказал Эдвин искренно и встал. — Не смею больше отнимать ваше время.
—  Да, признаться, со временем у меня сейчас туговато. Но это — наше обычное состояние. Постоянный цейтнот. И, по-моему, чем дальше развивается наше благословенное общество, тем хуже идут дела. — Локвид шумно вздохнул и тоже поднялся. — Преступность растет во всем мире. Единственное, что меня успокаивает, — у красных она тоже растет.
Локвид застегнул мундир, дружески протянул руку Эдвину.
—  Наилучшие пожелания старине Жанье. Давненько мы с ним не виделись!

      ГЛАВА 13

   У Эдвина дрожали руки, когда он вставлял ключ в замочную скважину.
—  Ли!
Звук его голоса утонул в полумраке большой квартиры. Эдвин обежал все комнаты. Ли нигде не было. Он даже заглянул в ванную — никого.
—  Ли!
Он ошеломленно опустился на диван в холле. Где Ли? Что с ней? Жива ли она?
Сколько времени он просидел один в пустом Доме, всегда таком уютном, а сегодня холодном и черном. Отблески уличного света на гранях полированной мебели резали глаза будто волчьи огоньки. Где Ли? Может, она умирает в лечебнице? А может, она уже умерла, и ее окоченевший труп лежи на холодном пластиковом столе морга, бесстыдно обнаженный служителями этого мрачного заведения? Ли, милая, нежная Ли умирала от горя, а он, ублюдок, развлекался в это время с Кристин!
Его сына сейчас избивают в полиции, таскают по шершавому, холодному цементному полу полицейского подвала, избивают изощренно, чтобы не оставить явных следов, а он пальцем не шевельнул, чтобы спасти единственного сына, помочь ему продержаться до утра. Сможет ли Берт вынести все это, или опытные «супермены» Таубе за ночь вырвут у него нужное им признание?
—  Держись, сынок. — Эдвин вздрогнул от собственного хриплого шепота, и это будто отрезвило его.
Он вскочил. Сейчас он поедет к этому самому Таубе, сам поговорит с полицейским по имени «К черту алиби» и с его молодчиками. Пусть они забирают и его, он сам хочет убедиться, как они там обращаются с арестованными по подозрению, эти всегда улыбающиеся блюстители оливийских истинно демократических законов.
Эдвин рванул на себя входную дверь и замер. В холле звонил телефон.
—  Грэм!? Где ты пропадал? Ты знаешь, что стряслось?
Святая Мария, Ли жива, у умирающих не бывает такого раздраженного голоса. Конечно, она недовольна им, он мог бы энергичнее действовать в защиту своего сына.
—  Ли, милая Ли! Ты где, что с тобой?
—  Они забрали Берта!
—  Я знаю Ли, родная, ты где? Приезжай скорое! Или лучше я приеду за тобой, только скажи, где ты!
—  Как ты можешь, Грэм? Я схожу с ума, а ты сидишь дома, или где там еще! Я тебе тысячу раз звонила на службу и домой, тебя нигде не было. Ты должен спасти Берта. Он не...
Голос Ли прервался. В трубке послышались рыдания.
—  Ли, милая, приезжай скорее, я тебе все расскажу. По телефону это нельзя объяснить. Приезжай, родная моя, все будет хорошо.
—  Хорошо, — раздался приглушенный голос. Кажется, Ли говорила сквозь платок. — Я сейчас приеду.
Немного успокоившись, Эдвин в ожидании жены принялся просматривать вечерние газеты. Дерзкая попытка ограбления банка Грэя не стала сенсацией в насыщенной событиями жизни Столицы, но все четыре газеты не обошли ее молчанием. Они в различных вариациях описывали неудавшийся налет на банк, восхищались мужеством и находчивостью кассира, оперативностью полиции и все дружно признавали Берта соучастником преступления.
Наиболее подробное сообщение поместила «Ивнинг Мун», оно занимало чуть не четверть раздела происшествий. После описания событий репортер позволил себе, по мнению Эдвина, кое-что лишнее.
«Нашему корреспонденту» удалось выяснить любопытнейшие подробности о семействе Эдвинов, откуда происходит малолетний грабитель. Отец преступника подвизается на поприще государственной службы в департаменте экономики. Однако честный, добросовестный труд на благо Оливии его не удовлетворяет. Обладая непомерным честолюбием, этот Грэм Бенджамэн Эдвин возмечтал о лаврах писателя. Но чтобы стать писателем, надо иметь талант. Поскольку у Г.Б. Эдвина талант начисто отсутствует, этот честолюбец пытается заменить его скандальной известностью. Вместо того, чтобы растить сына в духе преданности Оливии, этот непризнанный претендент в гении литературы сочиняет грязные пасквили на нашу благословенную, истинно демократическую страну, которая имеет несчастье быть его родиной.
Все честные оливийцы, и мы вместе с ними, — надеются, что теперь, узнав истинное лицо этого проходимца, наши издатели плотно закроют перед ним двери. Народ Оливии не может позволить клеветнику и отцу преступника пробраться в святая святых оливийской культуры. Редакция также выражает сожаление, что отец грабителя предстанет перед лицом справедливого суда народа Оливии всего лишь частным лицом. Человеку, ненавидящему родину, воспитавшему сына в презрении к ее законам, не место на государственной службе...»
Как ни был взбудоражен Эдвин событиями дня, он понял смысл этих сообщений. Отныне его рукописям дорога в издательства перекрыта наглухо. Если до сих пор издатели хотя бы вежливо делали вид, что работают с его рукописями, то после такого откровенного призыва они просто захлопнут двери перед его носом.
Эдвин услышал царапанье ключа в замке и вышел в прихожую. Ли ворвалась в квартиру метеором. Эдвин подхватив ее, сжал в объятиях, а Ли билась на его груди испуганной птицей.
—  Ли, милая Ли, успокойся, — бормотал Эдвин. Ли решительно высвободилась из объятий.
—  Надо что-то делать, Грэм! — нервно воскликнула она. — Сделай же что-нибудь!
—  Сейчас ничего уже не поделаешь. — вздохнул Эдвин. И снова перед ним возникло видение распростертого на цементном полу Берта, его бескровное лицо, полицейские кованые ботинки.
Он коротко рассказал Ли о своем свидании с комиссаром Локвидом.
—  В общем, сейчас все зависит от Берта, — заключил он.
—  Как ты можешь спокойно говорить об этом!?
Широко раскрытые глаза Ли смотрели на него то ли с упреком, то ли с негодованием.
—  Они там бьют нашего мальчика! Разве может он выдержать?
—  Кто тебе сказал эту глупость? — строго опросил Эдвин. — Мы живем в свободной, демократической стране...
—  Я знаю! Мне все рассказали!
И Ли вдруг громко завыла. Она бросилась на диван, закрыла лицо ладонями. Душераздирающие рыдания сотрясали все ее хрупкое тело. Эдвин присел рядом, осторожно обнял ее за плечи. Ли резко дернула плечами, будто хотела сбросить его руки. Эдвин сжал ее крепче, привлек к себе. Ли сникла, притихла. Несколько минут они сидели молча. Эдвин подумал, что истерика Ли прошла, и она теперь сможет рассуждать спокойно, как всегда.
Ли медленно поднялась. Руки Эдвина, скользнув по ее телу, упали на диван.
—  Я не могу.
Эдвин не узнал голоса Ли. Это был голос чужой женщины, суровой и решительной.
—  Я не могу вот так сидеть, когда моего мальчика...
Она замолчала. Лицо ее было бледным и суровым. Она, не мигая, смотрела куда-то мимо Эдвина. Потом губы ее снова шевельнулись.
—  Я должна идти, Грэм.
—  Что? — не понял Эдвин.
—  Я должна идти. — В голосе Ли была холодная решительность.
Эдвину вдруг стало страшно, будто произошло что-то непоправимое.
—  Куда ты хочешь идти. Ли? — в горле у Эдвина вдруг что-то перехватило.
—  Один человек... Мне обещали помочь, — спокойно сказала Ли. — Я должна идти. Ты не хочешь ничего сделать, я сама сделаю.
Такой Ли Эдвин еще никогда не видел. Мягкая, спокойная, деликатная, легко смущающаяся Ли исчезла. Перед Эдвином стояла невысокая, стройная женщина с непривычно твердым лицом и решительным взглядом. Глаза ее широко раскрыты и смотрели сквозь Эдвина, будто его не существовало.
—  Я с тобой.
Эдвин поднялся. Он понял, что отговаривать Ли бесполезно. Она явно не в себе. Ему надо быть рядом, чтобы она не натворила глупостей.
—  Нет, Грэм. Не ходи за мной. Я не хочу.
Ли говорила спокойно, а у Эдвина вдруг пробежали по телу мурашки. Он не мог понять, что произошло с Ли. Но он чувствовал, что в их жизнь ворвалось еще что-то страшное, кроме ареста Берта.
—  Я не могу оставить тебя в таком состоянии, — он старался говорить как можно спокойнее.
—  Нет, Грэм, это невозможно. Ты все испортишь. Я все сделаю сама. Сиди здесь, жди звонка от комиссара Локвида.
Ли вдруг запнулась. Лицо ее исказила гримаса муки.
—  О, святая дева, ты видишь, что я не хотела этого!
Крик Ли потряс Эдвина, парализовал его волю. Он безвольно стоял и повторял про себя, что уговаривать Ли бесполезно. Нет, Ли он бы убедил. Но Ли больше не было. А эту незнакомую женщину, для которой он тоже — незнакомый, чужой мужчина, — ее ему не переубедить. Она просто не слышит его слов.
Он стоял посреди холла и смотрел, как Ли спокойно и решительно шла к двери. Ее невысокие каблучки громко и четко выстукивали по паркету. Ток-ток. Ток-ток. Ток-трак! Каблук резко царапнул паркет. Ток-ток. Ток-ток. Холодно лязгнул замок. В проеме двери мелькнул светлый плащ Ли. Дверь захлопнулась. Пришедший в движение воздух легонько ударил в уши. И все кончилось.
   А Эдвин еще долго стоял в оцепенении посреди холла и смотрел на закрытую дверь.

ГЛАВА 14

После бессонной ночи в голове странное ощущение вязкой пустоты. Тело сковано, от каждого движения болезненно натягиваются мышцы и кожа. Эдвин угрюмо поднимался в свой кабинет по парадной лестнице. Он устало думал, что через 4 часа — все, наконец, прояснится, и прошедшие сутки окажутся дурным сном. Вечером в Доме его встретит похудевший, повзрослевший Берт и ласковая улыбка Ли.
Эдвин толкнул плечом дверь своей приемной и замер. Кристин сидела на своем обычном месте, уткнув лицо в лежащие на столе руки. Она медленно подняла голову, повернула лицо к Эдвину. Она была непривычно бледна, припухшие веки потемнели, под глазами голубели полукруглые тени. Кристин слабо улыбнулась бледными, пересохшими губами.
—  Доброе утро, господин Эдвин. Вы уже пришли? Как ваши дела?
—  Вы уже здесь? — вместо приветствия удивился Эдвин. Он стоял на пороге и не в силах был сделать ни шагу. Что еще случилось? Почему Кристин на своем месте, ведь до начала работы еще целый час? Почему у Кристин такой измученный вид?
—  Вы не спали? — в голосе Кристин было сочувствие и еще что-то неуловимо материнское, отчего Эдвину захотелось вдруг заплакать и пожаловаться, как когда-то матери, на свою никудышною жизнь: Берт сидит в полиции. Ли так и не вернулась домой, а он сам всю ночь просидел в холле, опустошенно глядя в темноту.
Он с трудом взял себя в руки, шагнул в приемную, изобразил улыбку:
—  Мы ведь договорились сегодня только задавать вопросы, не так ли, Кристин? Если продолжать в том же духе, то позвольте спросить, что случилось с вами?
Лицо Кристин вдруг порозовело, глаза расширились так, что казалось будто они занимают все ее лицо. Она отвела взгляд, поправила волосы негромко сказала:
—  Я не могла уснуть. Мне было тревожно. За вас...
Она снова подняла взгляд на Эдвина и больше не отводила его. И когда Эдвин почувствовал, что тоже краснеет, Кристин сказала своим удивительно мелодичным голосом:
—  Нам обоим надо встряхнуться после такой ночи. Сейчас я приготовлю кофе и подам вам. Вы, конечно, не завтракали? Я тоже.
Они сидели в кабинете Эдвина напротив друг друга. Кристин устроилась в низком кресле возле журнального столика. Она держала в правой руке чашку, в левой — блюдечко. Ее бледные, без помады, губы улыбались, но лицо оставалось строгим. Она смотрела прямо перед собой, но иногда, не поворачивая головы, переводила взгляд на Эдвина, и тогда они долго не могли отвести взгляды друг от друга.
—  Уверена, что все закончится благополучно, — негромко говорила Кристин.
Эдвину было приятно слушать ее голос, такой спокойный, убедительный и необычайно теплый. Ему казалась, что он сидит со своей матерью, и теперь никакие беды не страшны: материнские руки спасут его и Берта от любой беды.
—  Такие недоразумения бывают, я читала в газетах. Но как же вам сейчас тяжело. Вам и вашей супруге. Ей еще тяжелее. Она, конечно, сходит с ума от горя.
Да, Ли сошла с ума от горя, — подумал Эдвин. — Она умчалась куда-то из Дома в сверкающую огнями холодную ночь большого равнодушного города и не вернулась. Где она сейчас? Кто обещал ей помощь, и в чем эта помощь заключается? Что с ней, с маленькой и нежной, она ведь совершенно не знает жизни. И что сейчас с Бертом?
И снова перед мысленным взором Эдвина предстало страшное видение.
—  Я завидую вашей супруге жгучей завистью, — звучал тихий голос. — Она, должно быть, очень любит вас?
Эдвин вяло кивнул головой. Да, Ли очень любила его. Только вот в последнее время что-то произошло с ней. Давно уже по ночам в Доме не слышен звук легких шагов хозяйки возле кабинета супруга, давно, уже целый месяц не шепчет ему прерывающийся от смущения голос призывные слова, которые всплеском прибоя смывали из его сознания мысли обо всем другом: и его дневные заботы, и образы его вымышленных героев. Что-то происходило с Ли в этот последний месяц, а он ничего не замечал, и вот Ли ушла куда-то, ушла ночью к человеку, который обещал ей помочь в том, в чем оказался бессилен ее муж.
А голос Кристин все звучал и звучал, неторопливый, спокойный, доверчивый.
—  Какое это счастье: в трудную минуту опереться на крепкое плечо верного человека. Мы, женщины, не так уж слабы, удары судьбы мы переносим не менее стойко, чем вы, мужчины, но ведь не в этом наше предназначение. Иногда так хочется разреветься, и чтобы любимый человек прижал тебя к своей груди, чтобы был слышен стук его большого сердца. Отдать ему свою тяжелую ношу, свое завтра, всю свою судьбу...
Приглушенные расстоянием и толщиной стен, в коридоре послышались чьи-то тяжелые шаги. Кристин и Эдвин одновременно взглянули на часы.
—  Уже восемь пятьдесят пять, — грустно сказала Кристин.
Она поставил блюдце и чашку на столик, оперлась руками о подлокотники кресле. Под легкой тканью блузки отчетливо обрисовалась ее высокая грудь. Эдвину хорошо были видны ее длинные, стройные голени, тесно сдвинутые вместе, ее округлые колени.
—  Пора, — с легким вздохом сказала Кристин. — Желаю вам благополучного разрешения ваших трудностей, господин Эдвин.
Она улыбалась одними губами, а взгляд ее не отрывался от глаз Эдвина.
—  Держитесь за дерево, и все будет хорошо.
—  Благодарю вас, Кристин, — сказал Эдвин, с трудом отводя взгляд от ее лица, — Прошу вас соединить меня с господином Жанье, как только он появится.
Жанье не появлялся долго. Эдвин мучительно подбирал фразы в окончательную редакцию законопроекта по предложению Раунти. Дело продвигалась трудно, потому что мысли его занимало совсем другое. Спасало только то, что для законопроекта не требовалось изящных оборотов и красивых, ярких фраз. Наоборот, он должен состоять из самых избитых, шаблонных слов, принятых в официальном служебном мире, чтобы ни одно слово не допускало никакого иного толкования, кроме того, что подразумевал составитель законопроекта.
Эдвин несколько раз звонил домой — телефон по-прежнему не отвечал. Эдвин чувствовал себя отрезанным от всего мира. Ему казалась, что он сидит в глухом подвале без света, без свежего воздуха, в абсолютной тишине. За толстыми стенами подвала ликует солнечный мир, люди радуются и тревожатся, а он обречен сидеть здесь и ждать решения своей судьбы, от людей, которых он не знает и никога не видел. Эти люди тоже ничего не знают о нем и определяют его учесть только по полицейскому протоколу, составленному без его участия.
Около 10 часов в кабинет осторожно вошла Кристин. Она принесла ежедневную почту, положила на стол папку с деловыми бумагами, потом нерешительно, будто раздумывая, протянула Эдвину утренние газеты. Она выглядела сейчас свежее, чем час назад: продуманно уложенные пряди пышных волос, чуть-чуть косметики, губы отливают перламутровым блеском помады.
Кристин внимательно и печально посмотрела на Эдвина, вздохнула и молча вышла. Эдвин начал просматривать газеты. В самом конце отдела происшествий «Оливия — Тайм» поместила сообщение под названием «Преступник упорствует»:
«Инспектор полиции Таубе сообщил нашему корреспонденту, что арестованный вчера на месте преступления юный грабитель А. Эдвин отрицает свое причастие к попытке ограбления банка г. Грэя. Молодой, но опытный налетчик упорно игнорирует очевидные факты и отказывается назвать сообщников. Инспектор Таубе не высказал этого вслух, но явно сожалеет о чрезмерной мягкости законов в нашей истинно демократической стране. Оказывается, если преступник не признался в течение 24-х часов, то полиция вынуждена отпустить ого на поруки. Позволительно задать вопрос: не беспокойство ли за то, что полиция останется без работы, побуждало в свое время выдвинуть и принять такой законопроект? Получается, что граждане Оливии беззащитны перед преступниками: даже схваченный за руку бандит уже завтра может вернуться к своему гнусному ремеслу, если у него хватит ума промолчать сутки.
Как видно, отец бандита, государственный чиновник Г.Б. Эдвин неплохо изучил наши законы и успел внушить своему отпрыску их слабость...»
«Рупор народа» опубликовал без всяких комментариев отрывки из писем жителей Столицы, возмущенных наглыми действиями грабителей.
«Я работал всю жизнь, не покладая рук, отказывал себе и семье во многом необходимом, чтобы скопить на черный день. А тут средь бела дня мерзавцы грабят банк, в котором лежат мои, заработанные кровью и потом, сбережения. Почему полиция нянчится с этим А. Эдвином? Не потому ли, что его папаша — высокопоставленный чиновник?» (И. Аринк, рабочий).
«Пишу — рука дрожит от возмущения. Что же это получается!? Честному человеку нельзя держать свои деньги в банке, потому что полиция не может добиться признания от бандита и собирается выпустить его на свободу! А он пойдет и снова будет грабить.» (П. Брукс, мастер).
«Я был присяжным заседателем и знаю, что не злой умысел, а случай приводит человека на скамью подсудимых. И справедливый суд народа Оливии учитывает это при вынесении приговора. Но какие же здесь сомнения? Грабитель пойман за руку, но оказывается, этого еще недостаточно.» (Ф. Турнен, мясник).
«Я старый человек. Всю жизнь я славил Бога и благодаря всевышнему прожил свою жизнь иначе, лучше. Я не могу понять, что же это за государственные чиновники, для которых Закон — не закон?» (Х. Баткинз, священнослужитель).
«Как хотите, так и считайте, но на мой взгляд, таких мерзавцев надо убивать на месте, без всяких церемоний. Если только полиция отпустит А. Эдвина, то честным людям останется лишь сожалеть, что взрыв не разнес его гнусное тело на куски, вместе с его отцом!» (И. Мачколл, ангелисса Армии Спасания).
Эдвин выпустил газету из рук. С мягким шелестом она упала на пол. Расстреливать! Вешать! Растерзать в клочья! Убивать на месте любого, заподозренного в посягательстве на МОЕ СОСТОЯНИЕ, на МОЮ ЖИЗНЬ. Убивать без всяких церемоний, не заботясь об установлении вины человека. Такова оборотная сторона души благонамеренных, всегда приветливо улыбающихся оливийцев. Отсюда рукой падать до суда Линча.
Зазвенел внутренний телефон. Жанье просил Эдвина зайти к нему. Перед уходом Эдвин еще раз позвонил домой — никого. Эдвин вздохнул и отправился к шефу.
—  Как ты похудел за сутки, Бэн. — Жанье встретил своего друга и подчиненного широкой улыбкой. — Что тебе вчера сказал этот старый пройдоха?
—  Я очень благодарен тебе за помощь, за сочувствие... — начал было Эдвин, но Жанье перебил его.
—  Не будем расшаркиваться друг перед другом. Локвид очень опытный криминалист, и если он пообещал что-то...
—  Он, собственно, ничего не обещал. Просто проконсультировал меня о полицейских порядках. Да еще позвонил инспектору Таубе, который держит Берта...
—  О, это очень много! Большего не мог бы сделать сам министр юстиции. И каков его прогноз?
—  Прогноз неопределенный. Если Берт продержится до утра и ни в чем не сознается, то его отпустят.
—  Судя по утренним газетам, он держится? Там ему не очень сладко, я полагаю?
—  Локвид говорил, что молодчики этого самого Таубе хорошо знают свое дело, — пробормотал Эдвин, отгоняя все те же видения.
—  Ну, не переживай, дружище. Прости, что невольно огорчил тебя. Как говорят, в доме повешенного стараются не упоминать о веревке. Насколько я понимаю, Берту осталось потерпеть всего полтора часа?
Эдвин молча кивнул. Говорить об этом он был не в силах.
—  Будем надеяться на лучшее и готовиться к худшему. Увы, такова жизнь. Кстати... — Жанье многозначительно посмотрел на Эдвина, — Шеф уже все знает. Извини, но он просил напомнить, что у государственного чиновника не может быть сына-преступника.
Жанье доброжелательно улыбался, но Эдвин хорошо понимал, что означают его слова.
—  Ну что же, Морис, — вздохнул он. — Если сегодня Берта не освободят, я завтра утром подаю в отставку.
—  Увы, — развел руками Жанье, — Но ты можешь выбрать и другой вариант.
—  Какой!? — Эдвин не понимал, о каком другом варианте может идти речь.
—  Ну... — Жанье помялся. — Ты можешь официально, через газету отказаться от Берта.
—  Нет! — Эдвин даже задохнулся от наплыва чувств. Он глубоко вздохнул и уже спокойно добавил: — Это невозможно.
—  Я понимаю тебя и уважаю твое мнение, — серьезно сказал Жанье. — Но... как говорят японцы, — сыновья — это сумерки души отцов. Они не стоят наших переживаний.
—  Может, японцы и правы. Но я не откажусь от Берта. Какой бы он ни был, он — мой сын. Он не мог сделать ничего дурного. Он мой единственный сын, Морис. Мы с Ли всегда хотели иметь много детей, но ты же знаешь... После рождения Берта врач запретил Ли иметь второго ребенка. Спасибо тебе, Морис. Если Берт сегодня не выйдет из полиции, завтра утром я подам в отставку.
—  Желаю успеха, Бэн. Напрасно ты не хочешь обдумать второй вариант. Все понимают, что это — пустая формальность, что от собственных детей нельзя отказаться, но так делают, потому что государственная служба гораздо важнее этих глупых предрассудков.
—  Нет, Морис, прости, но я не могу. Лучше я вылечу за ворота.
—  Тебе сейчас трудно будет найти работу, Бэн, — спокойно сказал Жанье, — Ты ведь читал письма сограждан?
—  Читал. И когда читал, мне было стыдно, что они — мои сограждане.
—  Не принимай близко к сердцу. Все прекрасно понимают цену этих писем. Да, кстати, не вздумай потом требовать опровержения.
—  Почему? Я как раз собирался это сделать после освобождения Берта.
—  Мы взрослые люди, Бэн. Ты должен понимать, что акцентировать внимание на подобных вещах... Это может показаться нелояльным.
Эдвин молча в недоумении смотрел на Жанье. И это говорит его друг? Или может быть, сам Эдвин — плохой патриот Оливии? Ои тяжело вздохнул. Значит, полиция может морально уничтожить его семью, искалечить судьбу и тело Борта, а он должен молчать, чтобы кто-то не подумал плохо о порядках в благословенной Оливии? Впрочем, подумал он, после того, что мне рассказал Армстронг, это выглядит вполне в оливийском духе. Чуточку брюзжания можно позволить, но серьезнее недоумение у благонамеренных граждан не должно возникать.
—  Хорошо, Морис, — сказал он глухо. — Еще раз прими мои уверения.
—  Всего тебе доброго, Бэн. Держись за дерево.
Дождаться окончания работы было для Эдвина пыткой. Домашний телефон так и не отвечал целый день. Телефона Локвида он не знал, как и телефона Таубе. Куда звонить еще — он просто не знал. Наконец, в пять в кабинет вошла Кристин. Она каждый день перед уходом заходила к Эдвину попрощаться и уточнить указания на завтра.
—  Я могу идти, господин Эдвин? — произнесла она как обычно, хотя в этом вопросе, как и в разрешении Эдвина, не было никакой необходимости. — Есть ли распоряжения на завтра?
—  Боюсь, что завтра я уже не смогу вам дать никаких распоряжений, — помимо своего желания буркнул Эдвин. Он тут же спохватился и пробормотал с фальшивой улыбкой: — До свидания, Кристин, благодарю вас.
Кристин подошла к двери, приоткрыла ее и остановилась. Потом она медленно повернулась к Эдвину.
—  Желаю вам удачи. О, как бы я хотела хоть чем-то помочь вам!
—  Благодарю вас, Кристин. Если Берт, что называется, раскололся, то вряд ли кто-нибудь сможет помочь мне. Разве что сам Президент. Благодарю вас.
—  Я буду думать о вас, — серьезным тоном произнесла Кристин и исчезла.
От остановки подземки до Дома Эдвин почти бежал. Он то и дело сдерживал себя, чтобы не казаться смешным в глазах тысяч таких же, как он оливийцев, спешащих в свои гнездышки после окончания службы.
Когда он поднялся на крыльцо, сердце его колотилась так бурно, что пришлось прислониться к перилам и несколько минут постоять, дать отдохнуть. сердцу. Потом он нажал кнопку звонка. Приглушенная веселая трель донеслась из-за закрытой двери и стихла. Никого... Дрожащая рука долго не могла попасть ключом в скважину замка. Эдвин вошел в прихожую, и внезапное тяжелое чувство охватило ого. Тело будто вдруг разбил паралич, ноги стали неподъемно тяжелыми, поле зрения вдруг уменьшилось. В Доме затаилась Беда.
Когда Эдвин обрел способность двигаться, он понял причину неожиданного потрясения. Привычная обстановка Дома носила следы поспешного бегства. Шкаф для одежды раскрыт и из него свешивалось на пол летнее пальто Эдвина. Вокруг обувного ящика разбросаны туфли: мужские и женские вперемешку. На пороге холла валялась куртка Берта.
Эдвин медленно вошел в холл. И тут он вдруг понял, что стряслось. Дом был мертв. Такая тишина бывает только в могильном склепе. Жизнь ушла из Дома.
На столе белел листок бумаги. Эдвин машинально поднес его к глазам.
«Грэм, прости, но я не могу иначе. Я не спала всю ночь, а тебе это было безразлично. Мы забрали Берта из полиции в шесть утра. Крукс сделал то, что не захотел сделать ты. Не ищи нас. Берту надо придти в себя. Как-нибудь я тебе все объясню.
Прощай, Берт, Ли».
Эдвин опустил руки. Пальцы разжались, записка выскользнула и медленно опустилась на пол, кружась, будто осенний листок.
Странное создание человек, — подумал отрешенно Эдвин. — Ошеломляющая весть, которая могла бы убить его, не сразу доходит до сознания. Нервная система автоматически включает что-то вроде дросселя, и убийственное напряжение чувств теряет свою смертельную силу, протискиваясь сквозь заградительные барьеры. Ли ушла, а я спокоен. Что же произошло? Берта освободили, значит он не виновен? Но Ли ушла и увела Берта с собой.
И эти две мысли вдруг будто обожгли его сознание: Берт не виновен! Ли ушла!
Куда ушла Ли? Память услужливо подбросила мужское имя: Крукс. Кто такой Крукс? Ах, да, Ли что-то говорила о коммивояжере с таким именем. Этот Крукс такой смешной, — говорила она. — Тебе нравится моя новая ночнушка? Новую ночнушку принес Крукс. Да, этот Крукс чертовски смешной.
Новая мысли заслонила все остальные. Ли ушла к Круксу? Милая, нежная, стеснительная Ли завела любовника? И этот самый Крукс добился освобождения Берта на шесть часов раньше срока, вырвал его из цепких рук Таубе  по прозвищу «К черту алиби»?
Эдвин опустился на диван. Его вдруг начало сильно знобить. Озноб колотил его, тело Эдвина тряслось крупной дрожью. В голове только две мысли кружились, сталкивались, переплетались, отталкивались друг от друга и снова сцеплялись в нескончаемом круженье:
Берт свободен, но Ли ушла. Ли ушла к Круксу, но Берт ни в чем не виноват. Берт на свободе, но Ли ушла. Берт свободен. Берт свободен. Но Ли ушла.
Эдвин с удивлением осознал, что стоит на пороге холла и держит в руках куртку Берта. В кармане куртки что-то чуть слышно зашелестело.
Эдвин вытащил оттуда клочок бумаги.
«Па, я не виноват!»
Эдвин стиснул зубы так, что зашумело в ушах и заболело под глазами. Бедняжка Берт. Инфантильный и преданный родителям мальчишка. Он любит отца, но и огорчать мать он не в состоянии. Что ему говорила Ли, когда уводила из Дома? Скорее всего, ничего не говорила. Для нее он — маленький, несмышленый мальчик, которого избили злодеи в полицейской форме. А он бросил на пороге свою любимую куртку, чтобы передать весточку отцу. Его сердце еще не отошло от того ужаса, который он испытал среди «суперменов» Таубе, а уже вынуждено вновь разрываться между матерью и отцом.
Берт свободен! Что пережил он в полиции? Что творили с ним лихие молодчики Таубе? Почему его отпустили раньше срока? Кто такой этот Крукс, черт побори!? Коммивояжер? Коммивояжер не сумеет добиться освобождения человека, подозреваемого в опасном преступлении, или Эдвин ничего не понимает в оливийских порядках. И тем не менее этот самый Крукс сумел вырвать Берта из рук Таубе.
Ли ушла к Круксу. Любящая, нежная супруга, стеснительная женщина — такие уходят сразу и навсегда. Ли ушла навсегда!?
Звонок телефона оборвал все мысля. Одним прыжком Эдвин оказался у аппарата.
—  Хеллеу!?
Неужели это Ли? Конечно, это Ли. Ее записка — просто дурацкое недразумение. Разве может нежная Ли уйти к другому мужчине? Бросить свой Дом? Нет, нет, нет и нет!
—  Ах, милый Эдвин! У меня нет слов. Это ужасно. Я пережила смерть близкого человека, познала боль, но понимаю, что вам труднее. Вам гораздо труднее. Потерять сына, живого сына!
Эдвин бессильно уронил руку с трубкой. Увы. Это не Ли, это всего-навсего единственная, но назойливая поклонница его таланта, Мария Корнуэлл.
—  Талант всегда вынужден страдать. В страданиях оттачиваются его грани. Жизнь грубо сдирает с него все ненужные оболочки, обнажает зеркальный блеск драгоценного сплава...
Святая Мария, невозможно вставить ни единого слова. Когда она отвяжется? Неужели она не понимает, что сейчас Эдвину нужны во всем свете только два человека: Ли и Берт. Нет, Берт и Ли. Нет, пожалуй, Ли и Берт.
—  Конечно, близкие не способны понять страдания души Таланта. Ведь Талант имеет душу, не так ли? А для них его страдания — никчемный каприз избалованного судьбой человека. Его отрешенность от всего земного для них — досадная помеха в их благополучии, в спокойной сытой жизни. Но вы не переживайте, дорогой Эдвин. У вас есть настоящие друзья, которые понимают вас и готовы во всем пойти вам навстречу. Что я говорю? Как вы можете не страдать! Страдания — главная составляющая жизни Таланта. Вы потеряли плоть от плоти своей. Потеряли свое продолжение в веках, свое земное бессмертие.
По-видимому у Марии Корнуэлл от волнения иссяк запас воздуха в объемистой груди. Она сделала что-то вроде паузы, и Эдвин тут же воспользовался этим и проник в едва заметную щель ее излияний.
—  Моего сына отпустили с миром. Он ни в чем не виноват. Полиция просто ошиблась. Никаких переживаний сейчас у меня нет, я счастлив и доволен жизнью.
Но смутить Марию Корнуэлл было не так-то просто.
—  Что вы говорите!? Какое счастье! Я ни секунды не сомневалась в таком исходе! О, Мария, как теперь воспрянет ваш Талант!
Эдвина охватила ярость. В конце концов, мужчина он или тряпка? Конечно, Ли правильно сделала, что ушла от такого слизняка к настоящему мужчине! Сейчас он такое скажет этой назойливой особе, что у нее никогда больше не появится желание звонить ему!
Он уже открыл рот и... только крякнул. Даже теперь он не в состоянии был грубить даме. К счастью, поклонница Таланта сама поспешила прервать разговор.
—  Я вся в нетерпении! Какой шедевр создадите вы после такого взрыва чувств! Ваш интеллект получил огромную дозу допинга и должен немедленно выплеснуть свои чувства на бумагу! О, я уверена, что вы создадите произведение, которого не знала мировая литература! Я подготовлю для своих детей специальное занятие: роль Страдания в развитии Таланта. Я не смею больше отнимать ваше драгоценное время, чтобы ваши чувства не перегорели. Не теряйте ни одного мгновения! Ваше время принадлежит не вам, нет-нет, не вам, — будущему! Прощайте, дорогой Эдвин!
Эдвин не смог ничего сказать на прощанье своей преданной поклоннице, потому что на языке у него вертелись фразы, совсем не предназначенные для женских ушей. В трубке уже частили короткие гудки, когда он, наконец, раскрыл рот.
—  Чао, — с запоздалым отвращением проговорил он и повесил трубку.
И снова им завладели прежние мысли.
Этого не может быть, — думал он, — Не может быть, чтобы Ли ушла к какому-то Круксу. Она просто решила попугать его и ушла к своей матери. Конечно, как это он раньше не додумался до такой простой мысли? Куда еще могла уйти Ли, как не к своей матери! Она обиделась на него за его пассивность. Женщины эмоциональны, они все свои переживания должны тут же разрядить в действиях и движениях, и спокойствие, выдержка мужчин их раздражают. Ли вчера были необходимы действия, неважно, к какому результату эти действия приведут, лишь бы двигаться, действовать! Ей нужна разрядка! Ли просто обиделась на него и ушла на эту ночь к матери. Завтра она вернется вместе с Бертом, и Дом снова наполнится звуками, теплом, в Дом вернется жизнь!
Эдвин лихорадочно набрал номер телефона тещи.
—  Нет, дорогой Бенджамэн, — голос матери Ли удивительно напоминал голос хозяйки Дома. — Ли у меня нет. Я не знаю, что там у вас произошло. Я не могу и не хочу судить вас — ни Ли, ни тебя. Ли звонила мне днем, она хотела привезти Берта, но до сих пор не привезла.
—  Но почему... — вырвался у Эдвина выкрик, — почему!?
—  Я не знаю, дорогой Бенджамэн. Дети теперь не делятся со своими родителями ни бедами, ни радостями. Она тебе что-нибудь говорила?
 Эдвин помолчал, но решил говорить правду.
—  Она оставила письмо, что уходит и забирает Берта, что Берт будет у вас,  еще она писала о каком-то Круксе.
—  Это плохо, — послышался в тр убке вздох. — Ли очень молчалива, но если что-то решит, то ее уже не переубедить. Я помню, как она знакомила меня с тобой.
—  Что мне делать, ма...?
Эдвин очень редко называл тещу матерью, но сейчас это вышло у него непроизвольно.
—  Ждать, — прозвучал спокойный ответ. — Можно попытаться поискать их, но думаю, что это только повредит. Ли могла и уехать из Оливии.
Эдвин долго стоял у телефона. Искать Ли в городе, где живет три миллиона человек? Может, обратиться в полицию? Но там только посмеются: жена наставила незадачливому супругу рога, а он разыскивает ее. К тому же, мать права: Ли упряма, и его настойчивость может еще больше оттолкнуть ее. Но почему она увела из Дома Берта!?
Постепенно Эдвина стало охватывать раздражение. Ли поступила как законченная эгоистка. Она не посчиталась ни с чувствами Берта, ни с его, Эдвина, состоянием. Она ушла к какому-то Круксу! Нежная, мягкая, стеснительная Ли оказалась на поверку такой же себялюбивой особой, как эта толстая поклонница Таланта!
До сознания Эдвина не сразу дошло, что в прихожей давно уже раздается трель звонка. «Ну-ка, парни, не вешать носа!» — отрывок мелодии из любимой песенки Берта звучал снова и снова, и Эдвин, наконец, понял, что он означает. Тело его вдруг обмякло, он почувствовал страшную усталость.
Ну вот, — подумал он. — Ли вернулась. Никуда она не уходила, никуда не уезжала. Никакого Крукса не существует в природе. Сейчас он откроет дверь, и войдут Ли и Берт, — веселые и усталые. И все будет хорошо, как позавчера, как было всегда.
Он открыл дверь и вздрогнул. На него смотрели умоляющие глаза, огромные, серые глаза Кристин.

Глава 16

Неумолчное щелканье рычагов. Треск передвигаемой каретки. Буква за буквой, слово за словом рождается фраза. И какая фраза! Эдвин чувствовал могучий прилив сил. Обновленный любовью мозг рождал свежие, удивительные мысли, небывалые метафоры, неожиданные, сочные эпитеты.
Эдвин верил, что в эти ночи, наполненные сладкой истомой творчества, он создает свой шедевр. Это — повести о светлей мечте, о сокровищах чистой души задавленного отчаянием, изломанного, но не сломленного жестокой несправедливостью человека. Все, что он написал до сих пор — только подготовка к этому, изумляющему его самого, всплеску чувств, которые уверенно и легко ложились ровными рядами строк на бумагу.
Какие глаза у Кристин! Огромные, миндалевидные глаза бездонной глубины. От их взгляда кружится голова, этот взгляд заставляет забыть весь окружающий мир, остается только жутковатое чувство полета, — или падения? — в бесконечную, манящую черноту. А тихий грудной голос сказочной мелодией обволакивает сознание, наполняет все существо тревожным ожиданием похмелья. Но похмелье не приходило, оставалось только счастье, уже почти привычное, и все-таки каждый раз неповторимое.
Кристин была опытной женщиной и не скрывала этого. Эдвин всю жизнь брезгливо сторонился случайных связей, тем более с опытными женщинами, но эта опытность любимой не отравляла его счастья. Ревность к прошлому, горькая мысль о том, что умелые, непривычные для него ласки Кристин вынесла из близости с другими мужчинами, придавали пикантную остроту его чувству. Подчиняясь ненавязчивому руководству Кристин, такому незаметному, что Эдвину казалось, будто он действует по собственной инициативе, он забывал обо всем. Только одно неистовое желание властвовало всем его существом в долгие минуты близости с Кристин, желание сделать так, чтобы и она испытала такое же ошеломляющее счастье, которое ока дарила ему. И он делал то, на что никогда не решался и не осмеливался с Ли.
Ли не вернулась в Дом. Она отвезла Берта к своей матери и исчезла. Эдвин хотел забрать сына к себе, но теща решительно запротестовала.
—  Мальчику нужен уход. У него слабое здоровье, травмирована психика. А у тебя он вдобавок ко всему наживет еще язву желудка. И не говори, что умеешь готовить. Я знаю, как готовят мужчины. Берту нужна женская забота. А вы с Ли пока разбирайтесь в своих отношениях. Не хватало еще больше искалечить душу мальчику. Ли попала вожжа под хвост, это с ней бывает, но рано или поздно она опомнится. С Бертом ты можешь встречаться сколько угодно, где и когда угодно, но жить он пока будет у меня.
В глубине души Эдвин догадывался, что сейчас он должен сделать все, чтобы найти Ли, чтобы собрать в Доме так неожиданно рассыпавшуюся семью. Но он не в силах отказаться от Кристин, от того невероятного счастья,  которое она принесла с собой. Он чувствовал иногда угрызения совести, стыдил себя, говорил себе, что поступает как предатель по отношению к Берту, да и к Ли, но ничего не мог поделать с собой. Кристин разбудила в нем неведомые ему прежде какие-то первобытные силы, освободила могучие инстинкты, и бороться с ними Эдвин не мог да и не хотел. В такие минуты угрызений совести, которые, к счастью или несчастью для неге, возникали редко и ненадолго, он убеждал себя, что во всем виновата Ли, которая ушла к этому Круксу, и говорил себе, что если Ли захочет вернуться, она вернется и он примет ее, будто ничего но произошло.
Он хотел встречаться с Кристин каждый день, но она мудро ограничила их любовь одним долгим свиданием в неделю. Она приходила к нему в пятницу вечером и уходила в воскресенье днем. Без малого двое суток счастья наполняли Эдвина неиссякаемой энергией на всю неделю. Днем они виделись с Кристин на службе, и Эдвину нравилось изображать обычные служебные отношения между чиновником и его секретарем, ему доставляло удовольствие видеть в строгих серых глазах Кристин тщательно скрываемую искорку лукавства и нежности.
Он уходил из департамента сразу после окончания рабочего времени и всю ночь проводил за машинкой. Он печатал и думал о Кристин. Ему хватало сейчас двух-трех часов сна, чтобы почувствовать себя отдохнувшим и бодрым. Он с досадой вспоминал прежние годы, когда он, странно подумать, тратил на сон ежедневно по пять часов, а по выходным и все шесть. Сколько потеряно времени, сколько замыслов погибло, не родившись!
Неутомимо щелкают литеры. Пауз почти нет. Необходимые слова приходят сами, они теснятся в голове, и пальцы не успевают за мыслями, это раздражает, заставляет отбирать самые яркие слова и фразы из множества. Пока буква за буквой рождаются на бумаге слова, мозг успевает перебрать множество вариантов, отсеять лишние и выбрать единственно верный. Паузы нужны теперь только для того, чтобы выбрать лучшее. И эти редкие короткие паузы тоже раздражают, они крадут время, а его так мало впереди, они говорят о том, что рождается не самая лучшая фраза: ведь если есть несколько вариантов почти равноценных, то ни один из них — не шедевр.
Эдвин торопился, как никогда. Его подгоняло не только предостережение Армстронга. Ему казалось, что он вступает в возраст, когда мозг его начинает терять гибкость, или скоро начнет. Сама природа ограничила срок творческой активности человека, и это справедливо, хотя и горько. С годами появляется мудрость, жизненный опыт позволяет трезво оценивать людей в динамике их развития, отделять кажущиеся ценности от непреходящих. Но известность, богатство, положение в обществе... Погоня за ними начинает отнимать слишком много жизненных сил человека, заставляет забывать о том, что живет и будет жить, пока на земле существует разум. Иногда под конец жизни человек начинает понимать, что растратил лучшие годы, силы и чувства на суету и мишуру, а искусство, красота, верность друзей, любовь преданной женщины, сопереживание чужим бедам прошли мимо, и их прощальное прикосновение к душе рождает горечь непоправимой ошибки.
С годами накапливается усталость, которая заставляет обходить острые углы жизни, оставаться свидетелем там, где обязательно нужно вмешательство искреннего человека. Кто отделит жизненную мудрость от чувства самосохранения и осторожности? Но природа мудра. И когда между возможностями и способностью возникает пропасть, — а она возникает обязательно у каждого человека, — художник умирает. Остается только его еще живое тело, его былые заслуги, его былая слава. Мудрость жизни заставляет честного старого мастера отойти в сторону, освободить место молодым, тем, кто острее видит, ярче чувствует.
Эдвин боялся, что впереди у него немного времени. Тем более немного, что начались странные осложнения на службе, а для него потереть сейчас работу, — значило потерять источник существования и возможность свободно писать долгие часы.
Жанье заметно избегал встреч с Эдвином. Когда Эдвин рассказал ему об уходе Ли, директор отдела долго сидел молча, и лицо его становилось все сумрачнее. Он старательно протирал очки, надевал их, снова снимал и принимался за чистку. Потом он пробормотал:
—  Это никуда не годится. Тебе как-то надо уладить дело с ней. Мы с тобой работаем в государственном департаменте, и если жена уходит... Это, знаешь ли... Репутация чиновника высшего государственного учреждения должна быть безупречной. А у тебя то история с Бертом, то теперь это.
Эдвина ошеломило такое заявление друга.
—  Морис! — воскликнул он в полном недоумении. — Ты же знаешь, что с Бертом произошло недоразумение! Причем тут история с Бертом!?
—  Может и недоразумение, — неопределенно сказал Жанье, — но общественное мнение сложилось вполне определенное. И уход Ли только усугубляет дело.
После этого он перестал приглашать Эдвина к себе в кабинет. Они теперь виделись только на совещаниях, которые собирал иногда директор отдела.
Ко Дню Освобождения чиновники обычно получали небольшую прибавку к жалованью. Получили они ее и сейчас, — все, кроме Эдвина. И дело не только в этой мизерной прибавке. В День Освобождения служащие департамента получали в конверте с жалованьем поздравительную открытку, подписанную директором отдела, директором департамента, а то и самим министром — в зависимости от заслуг чиновника. Эдвин не получил ни прибавки, ни поздравления. На памяти Эдвина еще ни разу не случалось такого. И теперь он понимал, что при малейшей оплошности он потеряет работу.
Он закончил законопроект по предложениям Раунти. Сенат абсолютным большинством голосов проголосовал за выделение субсидий на строительство первого в Оливии автомобилесборочного завода. Такое случалось не часто, и Вольф многозначительно намекал на возможность весьма крупного вознаграждения. Ведь фактически Эдвин явился основоположником новой отрасли промышленности в Оливии. Но он не получил премиальных ни от департамента, ни от Раунти, который сейчас, после утверждения законопроекта, подготовленного Эдвиным, выходил в первую десятку «королей» Оливии.
Новое дело, которое Жанье поручил Эдвину, оказалось на редкость скучным и бесперспективным: рассмотреть возможность радикальной реконструкции канализационной сети Столицы. Эдвин взялся за новое поручение без всякого энтузиазма. Он знал, что у муниципалитета Столицы на такое мероприятие нет средств, а частные фирмы еще ни разу в истории Оливии не финансировали подобные работы.
Все это задевало Эдвина, но он не позволял обиде отвлекать ого от главного своего дела: от занятий литературным творчеством. Ущемление его материальных интересов не пугало его. Жалованье у него оставалось приличным, на себя он тратил немного, часть денег передавал теще для Берта, а все остальное откладывал про черный день, который, теперь он это знал наверняка, уже не за горами.
Гораздо серьезнее его тревожило другое. Незадолго до истории с Бертом он разослал всем крупнейшим издателям Оливии свои рукописи: восемь повестей, два романа, большую подборку стихов. Обычно издатели в своих ответах старались соблюдать видимость объективной работы с рукописями. Они прилагали к ответам рецензии крупных оливийских писателей, замечания критиков. И хотя рецензии оказывались обычно отрицательными, но все же с рукописями кто-то работал всерьез, стремился помочь Эдвину. Теперь же все до одной рукописи вернулись к автору почти без комментариев.
«Сожалеем, но принять к печати вашу рукопись не можем» — издательство «Оливия-Пресс».
«Ввиду слабости сюжета, непрофессионализма автора и недостаточной художественности возвращаем Вам рукопись» — издательство Армии Оливии.
«Ваша рукопись не выдерживает серьезной критики» — издательство Флайта.
Только издательство Томпсона немного подсластило горькую пилюлю. Эдвина там знали, да и сам Томпсон, по-видимому, не решился открыто выразить бойкот человеку, которому еще совсем недавно говорил комплименты. Это издательство изложило свой отказ на трех страницах машинописного текста, среди которого встречались фразы вроде: «новая рукопись свидетельствует об упорней работе автора над собой», «автору удается двумя-тремя штрихами создать запоминающиеся образы...». Но рукопись признали слабой, недостаточно художественной и возвратили без обычного пожелания успешной переработки ее.
Такой дружный и единовременный отказ издательств свидетельствовал об одном: поспешные репортажи в газетах о мнимом преступлении Берта сыграли свою зловещую роль. Теперь оливийские издатели не хотят портить свою безупречную репутацию контактом с таким скандально известным человеком.
О, высокая оливийкая нравственность! Каждый благонамеренный оливиец уверен в чистоте своих собственных моральных устоев. Какой поток негодования и осуждения льется со страниц газет, с экранов телевизоров по поводу всевозможных преступлений, ставших достоянием публики. Граждане Оливии, возмущенные до глубины души очередным гнусным злодеянием, спешат засвидетельствовать свою нравственную чистоту и требуют самого сурового наказания порока. Их патриотические чувства оскорбляет мягкость приговора. Газеты отводят целые страницы письмам «простых людей», честных оливийцев: отцов семейств, почтенных матрон, благовоспитанных юнцов с синими бойскаутскими галстуками, удалившихся от дел заслуженных джентльменов. Эти письма дышат справедливым гневом, острой тревогой за судьбы Оливии.
В поколениях оливийцев воспитывалась убежденность, что правосудие в благословенной Оливии — самое справедливое, что полиция, а тем белее ГБР напрасно никого не арестовывает. И никому из оливийцев не приходит в голову, что среди бандитов, грабителей, насильников и убийц, порожденных истинно демократической страной, встречаются люди, укравшие ради избавления от голодной смерти, убившие ради спасения жизни или чести. И совсем невероятной покажется крамольная мысль, что есть среди арестованных и преданных суду людей — невиновные, не совершившие никакого преступления, беда которых в том, что они оказались близко к месту преступления, а полиция Оливии обязана поддерживать мнение, что ни одно преступление в стране не остается нераскрытым.
Никто из граждан Оливии не подозревает, что их искреннее возмущение, благородный гнев и глубокое беспокойство за процветание общества — всего-навсего озлобленность обывателя, злорадство по отношению к чужой трагедии, звериная жестокость к себе подобным. Они будут оскорблены в лучших чувствах, если кто-то попытается объяснить им, что эти их патриотические чувства, их страстные письма — результат продуманней внутренней политики, которую выработали и постоянно оттачивают те, кто взобрался на вершину государственной власти и хочет теперь сохранить свое исключительное положение, свое благополучие и благополучие своих родственников при жизни, а после смерти — величие в истории Оливии.
О, народ Оливии! Ты — плебс, стадо безликих существ. Топчи упавших, рычи и реви, требуй хлеба, зрелищ и крови! Тебе будет дано все это, лишь бы никогда и никому не пришла в голову отрезвляющая мысль о коррупции в судах и полиции, о гестаповских методах дознания, и, что уж совсем недопустимо, о миллиардах на вооружение, о гигантском государственном долге Великому Партнеру, о «Першингах» и крылатых ракетах, — этих ждущих своего часа черных вестниках смерти человечества.
Ликуй, народ Оливии, а если тебя что-то встревожит, — излей свою тревогу и тоску в звериной злобе к споткнувшимся согражданам своим.
Эдвин допечатал абзац, покосился на часы. Он вздохнул, поднялся со стула, лег на пол. Он делал гимнастические упражнения. Как-то Кристин осторожно намекнула, что ему необходимо укреплять мускулатуру, и теперь каждые полтора часа он делал перерыв и занимался гимнастикой.

      ГЛАВА 17

   В дальнем конце аллеи показался полицейский. Берт вздрогнул, на мгновенье прижался к отцу, потом резко отстранился.
—  Не могу видеть, — сквозь зубы пробормотал он. — Сволочи.
Эдвин с тревогой смотрел на сына. Лицо у Берта было чужое. Рядом с Эдвином сидел молодой человек с суровым, ожесточенным выражением лица. Это лицо человека ненавидящего и страдающего. Глаза Берта сузились, нос заострился, молодой острый кадык нервно вздрагивал на мальчишеской шее.
—  Ничего, Берт, ничего, — бормотал Эдвин, обнимая костлявые, твердые плечи сына. — Не ожесточайся, не озлобляйся. Ошибаться может каждый, даже на солнце есть пятна.
—  Пятна, — процедил сквозь зубы Берт и усмехнулся, — Тут такие пятна... Не солнце, а бочка с дерьмом.
Эдвин никогда не напоминал сыну о недавнем, ни разу не спросил, как обращались с ним «супермены» Таубе. Он не хотел, чтобы несправедливость отравляла сыну жизнь, и старался, чтобы тот скорее забыл о тех страшных сутках.
—  Ну-ну, — похлопал он сына, по плечу. — Ты преувеличиваешь. В таких случаях мудрецы Востока говорили: что толку в широте мира, если у тебя тесные ботинки? Не уподобляйся мелочному человеку, который озлоблен на весь мир только потому, что купил неудачные туфли. Не замыкайся на своем несчастье. Несмотря ни на что, жизнь прекрасна.
—  Уж куда лучше, — дернул плечом Берт.
Полицейский подошел к скамейке, на которой сидели отец и сын. Он замедлил шаги, подозрительно оглядел сидящих: не педики ли? — и прошел дальше. Его прямая как доска спина раскачивалась в такт твердым шагам.
Что за проклятая страна, — думал Эдвин, — в которой полицейский в каждом встречном видит преступника, а только начинающий жить мальчишка трясется от ненависти при виде мундира? Газеты пишут о Восточной Империи Зла. Вот она, настоящая Империя Зла, рядом, в благословенной, истинно демократической Оливии! Тут все пропитано злом: слова и дела, взгляды и души. Жертвой этой злобы стал Берт, — за восемнадцать часов, проведенных в полиции, яд всеобщей злобы и ненависти пропитал его душу, и инфантильный, доверчивый мальчишка разучился улыбаться, теперь он только злобно ухмыляется. Жертвой этого зла стала Ли, бросившая сына, Дом, мужа, — ради сомнительной услуги неведомого Крукса.
Окруженный злобой, пропитанный злобой с детских лет, всосавший злобу с молоком матери оливиец из всего человечества видит только себя, только свое благополучие. Зло сочится с газетных страниц, течет из экранов телевизоров, зловонными лужами скапливается под ногами распаленной толпы у здания суда. Злом, тщательно замаскированным под патриотизм, добропорядочность и бережливость, легче всего разделить людей, чтобы властвовать над их душами и телами.
Оливиец благожелательно улыбается ближнему своему, пока уверен, что этот ближний не посягает на его карман, на его благополучие. Но при первом же подозрении он оскалит зубы, чтобы вцепиться в горло потенциального врага живота своего, не задумываясь над доказательствами его действительной виновности, и ядовитая слюна злобы будет сочиться из хищно разверстого рта.
Эдвин тряхнул головой. Нет, он не прав. Человек рожден не для злобы — для счастья, не для ненависти — для любви к ближнему. Зло противно человеческой натуре, поэтому столько энергии приходится тратить властителям, чтобы вселить его в сердца и души толпы, в чувства простых людей.
—  Берт, мама пишет тебе?
—  Пишет, — фыркнул Берт. — За два месяца — три письма.
—  Откуда последнее? — вырвалось у Эдвина.
—  Из Америки, Майями-Бич, — угрюмо пробормотал Берт и вдруг спросил:
—  Отец, вы что, — с мамой, ну, разошлись, что ли?
Во взгляде его виделась такая боль, что Эдвин невольно отвел глаза.
—  Нет, сынок, — серьезно оказал он. — Просто маме надо хорошенько отдохнуть после этой истории. Она же чуть с ума не сошла.
—  А чего она тебе не пишет? И меня к бабушке отвезла.
—  Ну, если уж тебе так хочется знать все подробности, то мы с мамой немного повздорили, когда тебя забрали. Видишь ли, она хотела, чтобы я скорее тебя вытащил оттуда, а я ничего не смог поделать.
Берт недоверчиво смотрел на отца. Во взгляде его постепенно загорелось презрение.
—  Она что, — с тем типом уехала?
—  Берт, мне не нравится твой тон. Человек никогда не должен думать и говорить таким образом о своей матери.
—  А чего она... — буркнул Берт.
—  Ты хочешь, чтобы мы с тобой тоже поссорились?
—  Нет! — голос Берта дрогнул. Взгляд его метнулся к лицу отца.
—  Тогда выброси из своей головы эти дурацкие мысли. Они недостойны мужчины, — спокойно сказал Эдвин. — Мама с ума сходила по тебе. Она же знала порядки там. И она сумела сделать так, что тебя освободили раньше, чем это положено по закону. Это ведь очень много.
—  Этот тип — сам фараон, — жестко сказал Берт.
—  Откуда ты это взял? — изумился Эдвин.
—  А я видал, — у него жетон на пиджаке, вот здесь, — Берт отогнул лацкан отцовского пиджака. — Он его там начальнику показывал.
—  Что за чушь! Он не полицейский, а коммивояжер.
—  Значит, он — полицейский коммивояжер, — упрямо сказал Берт.
У Эдвина мелькнула одна странная мысль, но он поспешил отогнать ее. Они с Бертом слишком редко видятся, чтобы тратить минуты коротеньких свиданий на такую ерунду.
—  А ты пишешь маме? — спросил он.
—  Так я не знаю адреса, — пожал плечами Берт. — Она не хочет, чтобы я писал.
—  Ты напиши ей в Майами-Бич, на городскую почту. Мама, наверное, каждый день ходит туда, ждет письмо от тебя, надеется на твою сообразительность.
—  Ладно, — буркнул Берт, но слова отца заметно обрадовали его.
Что же мы делаем? — подумал Эдвин. — Что делаем мы, оливийцы? Из-за собственного удовольствия или просто спокойствия мы отбираем детство у своих детей, обкрадываем их души. Берт пережил страшную несправедливость, сейчас он все глубже замыкается в себе, ожесточает свею неокрепшую душу. И все это из-за того, что у Ли появился этот Крукс, а я пальцем не шевельнул, чтобы остановить ее. Вместо этого я сам... с Кристин.
—  Как у тебя в школе?
—  Как, как... Нормально.
—  С бабушкой ладите?
Берт пожал плечами и ничего не ответил.
—  Бабушка у нас молодчина, — продолжал Эдвин. Он счел за лучшее не настаивать на ответе. — Другая на ее месте начала бы охать и ахать, а она спокойно восприняла все это.
—  Ты скажи, чтобы она овсянкой меня не кормила. Видеть ее не могу.
Эдвин засмеялся. Бедная оливийская овсянка! Национальное блюдо, а есть ли хоть одни человек в Оливии, которому по душе эта клейкая размазня?
—  Видишь, сын, — сказал он, — в жизни так уж получается, что почти все полезное — невкусно, а вкусное — вредно. Я тоже не люблю овсянку, но есть ее надо. Она укрепляет желудок. Сейчас тебе надо налегать на овсянку, от таких передряг, какие ты испытал, может получиться язва желудка. Вот бабушка и беспокоится. Ты ешь овсянку, считай, что это лекарство. Да оно так и есть.
Берт тяжело вздохнул.
—  Ладно. Только она все равно противная.
—  Противная, — согласился Эдвин.
—  А у тебя этой самой язвы нет? — с подозрением спросил Берт.
Эдвин снова засмеялся.
—  Нет. Я этой овсянки столько съел за свою жизнь, что язвы у меня никогда не будет. Как представлю, что снова придется есть эту размазню, так любая язва убежит. А ты пока ешь. Тебе еще тонны две ее надо съесть, чтобы догнать меня.
Он помолчал и решил перевести разговор на другую тему. Берт как будто отвлекся от мрачных мыслей с этой овсянкой.
—  Ты в кино ходишь?
Он взглянул на Берта и осекся. Оживившееся было лицо сына снова будто окаменело.
—  Нет. Там одно вранье. А все верят. Их бы самих сунуть в полицию!
—  Ну-ну, сын, — преувеличенно бодро заговорил Эдвин. — Не будем из-за неудачных башмаков злиться на весь мир. Вот кончишь школу и иди работать в полицию. Там ведь есть и хорошие люди.
—  Ну, отец, ты даешь, — снисходительно усмехнулся Берт. — С этими скотами мне не по дороге.
—  Не хочешь, не надо, — согласился Эдвин. Он ругал себя за то, что снова разбередил незажившую рану сына. — А вообще тебе уже пора выбирать дело по душе. Ведь через два месяца ты расстанешься со школой. Ты не передумал?
У них о Бертом была мечта, которую Ли поддержала не сразу: Берт после школы хотел закончить колледж гуманитарного уклона, а потом продолжить учебу на факультете журналистики в университете. Берт собирался стать журналистом и объехать весь мир. Эдвин втайне мечтал, что сыну удастся осуществить то, что не удалось ему — стать профессиональным писателем.
—  Я завербуюсь в Силы Защиты Интересов, — негромко оказал Берт.
Этот тихий ответ прозвучал для Эдвина раскатом грома. Берт хочет стать наемным солдатом, ландскнехтом?! Мягкий, инфантильный Берт возьмет карабин или АМГ и уедет защищать интересы Оливии и ее Великого Партнера, окажется в самом пекле, будет убивать, ежеминутно рискуя быть убитым!
—  А ты подумал о маме? — мягко спросил он. — Она умрет от беспокойства за тебя.
—  Не умрет, — угрюмо произнес Берт. — Не надо, отец, я решил, так будет.
Потрясенный Эдвин долго не мог собраться с мыслями. Он не мог поверить в то, что услышал. Потом ему показалось, что он понял причину более чем странного желания Берта: сын хочет смыть с себя и со всей семьи позор, который незаслуженно обрушился на них.
—  Ты хочешь доказать, что Эдвины — верные сыны Оливии?
—  Еще чего!
Взгляды отца и сына встретились, и Эдвин содрогнулся. Родное мальчишеское лицо исказили боль и ненависть.
Эдвин шел к станции подземки, лицо его привычно улыбалось, а на душе лежал тяжелый, мрачный груз. Ему казалось, что он попал в сырое, темное подземелье, где стены покрыты тошнотворной слизью, с потолка свисает клочьями отвратительная паутина, а под ногами кишат крысы, мокрицы и всевозможные гады.
Что же это за страна такая, — думал он, — где за одни неполные сутки люди в полицейской форме превращают доверчивого, доброго и мягкого мальчишку в угрюмого мстителя? Берт хочет получить в руки оружие, чтобы научиться убивать и рассчитаться с теми, кто растоптал его мальчишескую душу, искалечил его жизнь в самом начале. Со временем его ожесточение может пройти, но времени осталось мало, а в Силах Защиты гуманизму не обучают. И если Берт уедет из Оливии с этой ненавистью в душе...
Оливия, родина моя, — думал с горечью Эдвин. — Во что же превратили тебя те, кто правит нами? Без грубого террора, без выстрелов и взрывов люди стали стадом существ, занятых только собой. И не замечают благонамеренные оливийцы, что души их загнаны в застенок, где опытные, хорошо обученные профессионалы незаметно, но беспощадно выжигают из них все человеческое, все ростки сомнений, а потом формируют мысли и желания, угодные стоящим на вершине гигантской пирамиды, называемой государством. И не обезглавить эту пирамиду, ибо слишком густы и прочны корни, переплетающиеся внутри этой пирамиды, и на место любого убитого или умершего тут же встанет точно такой, если не хуже, человек, вскормленный ядовитыми соками этих корней, и не разрушить эту пирамиду, ибо любой в Оливии мечтает только об одном: занять место повыше на ступенях этой пирамиды, проникнуть в ее чрево, стать ее плотью, ее соками, приобщиться к великой чести управления государством, управления себе подобными.
В других странах кипят политические отрасти, проходят шумные демонстрации, граждане вступают в борьбу с полицией, с армией. В латиноамериканских странах, в Африке, в Южной Америке то и дело совершаются перевороты, ни одно правительство в тех странах не уверено в своем завтрашнем дне, живут в ожидании часа, когда их свергнут свои сограждане или тайные коммандос. И только в Оливии, в этой благословенной стране, приютившейся под сенью Великого Партнера, уже почти сто лет царит всеобщее спокойствие. Сомнение в действиях правительства приравнивается к государственной измене, ибо здесь патриотизм давно стал синонимом преданности власть имущим.
Эдвин стоял в переполненном вагоне подземки. Вокруг улыбались лица довольных собой людей. Слитный гул разговоров прорезали отдельные фразы.
—  Нет, мы — только на Золотой Берег!
—  Майк, хочу такие вот туфли. Ви дишь?
—  Это стоило мне тридцати тысяч, но я доволен: вилла теперь — как пасхальное яичко.
—  ...у Марчича. Там приличная публика, не то, что в этой «Серебристой лисице».
Можно слушать бесконечно, до головной боли, — ничего нового не услышишь. У всех стандартные оливийские мысли: монеты, туфли, вилла, монеты, фешенебельные отели, модные рестораны, монеты. И в конечном итоге все сводится к Моему Счету в банке. Шелест банкнот в своих руках — сладчайшая музыка для любого оливийца, мечта жизни всех и каждого.
Вот рядом стоит угрюмый пожилой мужчина. Одет прилично, но костюм уже вышел из моды, а галстук потерт. Какие события убрали с его лица лучезарную оливийскую улыбку? Потерял работу? Жена залезла в долги? Проиграл на бирже? Теперь он увидел теневую сторону жизни и вот стоит с покорной безнадежностью. Он знает, что никто из этих улыбающихся людей не протянет ему руку помощи, как он не протягивал ее страждущим в свои лучшие годы. У всех хватает своих забот, а начни думать о разных бедолагах, так недолго и самому потерять нажитое в труде праведном.
А вот девушка мечтательно устремила взгляд на одинокий цветок розы в своей руке. О чем она думает? О красоте? О великом таинстве любви? Любуется переливами и нежнейшими оттенками цвета на лепестках? Или, верное дитя Оливии, она мечтает, как после свадьбы тот, кто подарил ей этот цветок, построит для нее шикарный коттедж, где она будет полновластной очаровательной хозяйкой?
Где-то умирают от голода люди, кого-то бьет полиция, солдаты бросают гранаты со слезоточивым газом в демонстрантов у баз крылатых ракет, кто-то захлебывается в диком вопле от нечеловеческой боли в застенках. Где-то трещат выстрелы, сотрясают землю разрывы снарядов и бомб, ревет напалмовое пламя. Совсем рядом, в ближайшем полицейском участке кованые башмаки крушат чьи-то ребра. А оливиец доволен жизнью. Он не слышит чужих воплей о помощи, не ощущает чужой боли, не видит чужой беды.

      ГЛАВА 18

   —  Когда я была маленькой, мы с отцом по вечерам пели старинные мексиканские песни. Я так любила их. Отец несколько лет в молодости жил в Мексике, изучил язык. Он всегда говорил мне: верь людям, и не верь плохому о них, не верь, когда о людях говорят плохо. Наверное, я потому и не поверила о твоем сыне.
—  Где он сейчас?
—  Он умер.
—  Прости меня...
—  За что? Он умер, когда мне не исполнилось десять лет. Мы жили на небольшом ранчо. Я до сих пор помню бесконечную степь, солнце в безоблачном небе, глупые овечьи мордашки. Я любила возиться с ягнятами. А вечером отец разводил маленький костер, мы сидели в темноте и пели мексиканские песни. Когда пахнет дымом, мне кажется, что отец жив, что я снова маленькая девочка, и мне хочется плакать.
—  А твоя мама?
С лица Кристин исчезло мечтательное выражение.
—  Она вышла замуж. За мясника. Они продали отцовское ранчо и увезли меня в город. Там у мясника была лавка. А когда мне исполнилось шестнадцать, он продал меня.
Эдвин вздрогнул.
—  Как — продал?
—  Как продают? 3а деньги. Он выдал меня замуж за своего богатого приятеля, тоже мясника. Этот мерзавец потом упрекал меня, что я не стою тех монет, которые он заплатил за меня моему отчиму.
У Эдвина щемило сердце. Он-то думал, что Кристин приобрела свой опыт в легкомысленных увлечениях, свойственных современной молодежи. Бедняжка. Как страшна жизнь!
—  Крис, любимая...
Эдвин обнял Кристин, стал торопливо целовать ее обнаженные плечи. Кристин высвободилась из его объятий.
—  Не надо, милый, — спокойно сказала она. — Когда я вспоминаю того мерзавца, мне становятся противны все мужчины. Это сейчас пройдет, но пока не надо. Приготовь мне, пожалуйста, кофе.
Эдвин в пижаме прошел на кухню, включил кофейник. Он подошел к окну, прижал горячий лоб к стеклу. Холодное стекло приятно освежало голову. Кристин никогда не рассказывала о себе. И вот приоткрылся уголок ее души. Мечтательная девочка, мирная жизнь на отцовском ранчо, тихие песни у костра. И мясник — пожилой, грубый самец. Эдвин будто наяву увидел этого мясника: жирное, лоснящееся лицо в крупных, грубых морщинах, крепкие волосатые руки, мощный волосатый живот. Толстые, жесткие пальцы впиваются в хрупкие плечи Кристин, срывают с нее одежду, мнут ее девичью грудь.
Эдвин застонал. Кристин в руках мясника — не символ ли это благословенной Оливии? Люди рождаются невинными и доверчивыми. Очаровательный малыш впитывает своим сознанием слова о благородстве и величии оливийского народа, о прекрасней жизни в этой истинно демократической стране, о великодушии и мудрости тех, кого народ избрал вершить свою судьбу. С широко раскрытыми глазами маленький человек зачарованно делает первый самостоятельный шаг. А потом с содроганием прячет от любопытных взоров свою окровавленную душу. И улыбается....
Кто виноват в его драме? Родители? Алчный полицейский? Озлобленный неудачник-учитель? Потерявший человеческий облик гангстер? Каждый из них вносит свою лепту в растление юных душ, но каждый на них — неотъемлемая компонента Оливии и в то же время — жертва оливийского государственного устройства, этой гениальной по замыслу и чудовищной по содержанию системы превращения человека в рабочего скота на благо правящей верхушки.
Эдвин разлил кофе в чашки, поставил чашки на поднос и вошел в свой кабинет. Кристин стояла у окна уже одетая. Диван приведен в порядок. Ничто не напоминало о встрече нежных любовников.
Эдвин через силу улыбнулся.
—  Кофе подан, госпожа.
—  Спасибо, милый.
Мелодичный голос спокоен и ровен, но Кристин продолжает смотреть в окно. Эдвин поставил поднос на стол, подошел к Кристин, осторожно обнял ее за плечи.
—  Тебе плохо, любимая?
На прекрасном бесстрастном лице не дрогнул ни один мускул.
—  Я привыкла.
Эдвин не нашелся, что сказать. А Кристин помолчала и сказала:
—  Мы должны, расстаться. Не говори ничего, выслушай меня. Я знаю, ты любишь меня. И я полюбила тебя. Может, такое, у меня в первый раз. Не знаю, это так необычно. Ты — самый лучший из всех мужчин, которых я знала. Я влюбилась в тебя сразу, как только увидела. Ты так симпатично покраснел. Я никогда не думала, что мужчины способны краснеть. Но я не хотела разбивать твою семью. Ведь у тебя была счастливая семья, правда? А потом... с Бертом. Я чуть не умерла, так мне было плохо. И пришла я только для того, чтобы хоть чем-то помочь тебе, тебе и твоей жене, ведь я не знала, что она ушла от тебя. Я осталась, так как видела, что тебе очень плохо, а я безумно любила тебя. Мне очень больно видеть твое страдание. Иначе я бы никогда... А теперь ты пришел в себя. Теперь ты сможешь один. У тебя сын. Ты должен помириться с женой. Я хочу, чтобы счастье снова пришло в этот Дом.
—  Крис! — кроме этого хриплого выдоха потрясенный Эдвин не смог произнести ни слова.
—  Поверь, мне очень больно. Я знаю, что такое горе, и не хочу, чтобы твоя жена была несчастлива. Я была бы счастлива с тобой, смогла бы забыть. Я ведь не знаю, что это такое — счастье. Мне с тобой хорошо и спокойно. Это, наверно, и есть счастье? Но я не хочу, чтобы твой сын ненавидел отца, как я — мать.
Эдвин вдруг перестал понимать смысл слов Кристин. Он слышал ровный, мелодичный, спокойный голос ее, знал, что она говорит простые, знакомые слова, но воспринимать их он не мог. Он понимал одно: Кристин уходит. С ней уходит счастье, любовь, уходит тот небывалый подъем сил, который стал уже привычным. Она уходит и уносит с собой смысл его существования. Без Ли он смог прожить, — его любила Кристин. Без Бэрта он смог прожить, — его поддерживала любовь Кристин. Но без Кристин он жить не сможет. А голос Кристин все звучал и звучал в сумраке кабинета.
—  В мире слишком много ненависти. Где-то я читала: нельзя получить счастье ценой счастья другого человека. Я не хочу быть причиной несчастья твоей жены, твоего сына. Я знаю, тебе сейчас тяжело. Но ведь ты не хочешь, чтобы твоему сыну жилось так же тяжело?
Эдвин вдруг почувствовал отвращение к самому себе. Какой же он эгоист. Он забыл о Берте, о Ли — матери Берта. Он забыл о Кристин. Ей сейчас тяжелее всех. У Ли, у Берта, у него самого оставалась надежда на возвращение к Дому. А что будет с Христин? Прекрасная молодая женщина с искалеченной душой — она останется в этом расчетливой мире совсем одна, без воякой надежды.
—  Крис, любимая, — жаркая волна жалости и сочувствия толкнула Эдвина к Кристин. Он обнял ее, прижал к себе. Крис не отстранилась. Она стояла все так же спокойно, с опущенными руками и смотрела на Эдвина печальным взглядом мудрой женщины.
—  Я не говорила тебе. Я больше не работаю у вас. Господин Жанье дал мне отличную рекомендацию, и я нашла новое место. Больше мы не увидимся, милый.
Руки Эдвина упали с плеч Кристин. Ему вдруг захотелось броситься к ногам Кристин, умолять, рыдать!
—  Я не хотела ничего этого говорить тебе, так нам обоим будет легче. Мы бы расстались по-английски, не прощаясь. Но я не смогла пересилить себя. Я не хотела, чтобы ты считал меня предательницей.
Кристин глубоко вздохнула и через силу улыбнулась.
—  Ну вот, сказала, и как-то легче.
Она вдруг засмеялась.
—  Представляю, какой вид будет завтра у Вольфа, когда он снова увидит вашу «лупоглазую»!
Она положила руку на голову Эдвина, по-матерински погладила его.
—  Все будет хорошо, милый. Вот увидишь. Забирай Берта к себе, и твоя жена вернется. Никуда она от тебя не денется. Прощай, родной мой. Поцелуй меня.
Эдвин послушно прижался пересохшими губами к горячим губам Кристин. Знакомый, полный воспоминаний запах свежего дыхания любимой вдруг вернул ему надежду. Нет, он не отпустит Крис, она останется с ним навсегда, и они будут счастливы!
Он крепко прижал к себе теплое тело, губы их слились в страстном поцелуе. Сколько он длился?
Не прерывая поцелуя, Кристин ласково отвела его руки, отстранилась, и губы ее медленно расстались с губами Эдвина.
Она взглянула ему в глаза, еще раз провела рукой по его лицу и молча пошла к двери. Эдвин стоял и смотрел, как Кристин открыла дверь, как ее фигурка мелькнула в темном проеме и исчезла. А потом холодно лязгнул металл замка.
Когда Эдвин опомнился, в кабинете совсем стемнело. Он подошел к окну. Одеревеневшие ноги с трудом переступали по полу. Эдвин навалился на переплет, прижался пылающим лицом к холодному стеклу.
—  Какое же я ничтожество... — хрипло вырвалось у него.
А за окном ликовала жизнь вечерней Столицы.

      ГЛАВА 19

   Эдвин вышел из здания департамента, плотно закрыл за собой дверь. Постоял, вздохнул. Служебная улыбка, которую он целый день с трудом удерживал, сползла с его лица. На плечи будто навалился невидимый, но огромный груз. Он угрюмо побрел по тротуару.
—  Хеллоу! — раздался радостный женский голос.
Эдвин поднял глаза. Перед ним стояла собственной персоной Мария Корнуэлл. Ее круглое лицо со вздернутым носом сияло. Эдвин даже не огорчился. Он испытывал только безразличие ко всему.
—  Добрый день, госпожа Корнуэлл.
—  О, как официально! Можете звать меня просто Марией. А я ведь специально ожидала вас! Теперь вы никуда не уйдете от меня! Вот мой автомобиль, сейчас я отвезу вас к моим детям.
А почему бы не поехать к ее детям? — равнодушно подумал Эдвин. — Все равно идти некуда.
Идти ему некуда. Возвращаться в окончательно умерший Дом выше его сил. До свидания с Бертом оставалось еще два дня, а показываться сыну в таком состоянии ему не хотелось. Работать над новой повестью он не мог.
—  Хорошо, — сказал он. — Поедем к вашим детям.
Мария Корнуэлл ловко вела маленький автомобиль по забитой лимузинами улице и без умолку болтала.
—  Я дала моим детям задание написать сочинение «Почему мне дорога Оливия». И что вы думаете? Почти все написали одно и то же: Оливия дорога мне потому, что она — самая демократическая страна в мире. Как тонко дети чувствуют истину! Только трое что-то мямлили о состоянии родителей, о виллах на Золотом Берегу. В нашей стране любой младенец уже умеет ценить свободу. Вы это очень точно и ненавязчиво подчеркиваете в своих произведениях.
Эдвин покосился на свою непрошеную спутницу. Смеется она, что ли? Да ведь его рукописи потому и выбрасывают из всех издательств, что в них на каждой странице — язвы государственного строя благословенной Оливии, то недостойное его родины, что он призывает искоренить, только не знает как! Но он не стал разубеждать Марию Корнуэлл.
—  Я понимаю, почему Марго Гриффитс дурно отозвалась о ваших произведениях. Им, сливкам общества, уже набили оскомину простые слова, простые чувства, простые души. Им подавай что-то пикантное, этакий шарм, чтобы встряхнуть потерявшие чувствительность нервы, отупевшие от пресыщения...
Что-то ее потянуло на философские рассуждения, — вяло подумал Эдвин. Он откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза. И увидел Кристин. Она стояла перед ним, ее ладонь нежно скользила по его лицу, огромные серые глаза печально смотрели на него.
Эдвин открыл глаза. Где сейчас Кристин? Кто смотрит на нее? Как вообще она живет? Он ничего не знал о ней. Однажды он поинтересовался, где она живет, но Кристин только улыбнулась и негромко сказала:
—  Я хочу остаться для тебя таинственной незнакомкой.
Есть ли у нее квартира, или она снимает где-то комнату подешевле на паях с такой же одинокой подругой? Как она проводит свободное время? Ее жизнь — грустная и страшная загадка: от отцовского ранчо с мексиканскими песнями у костра и кудрявыми ягнятами, — к грубому мяснику с похотливыми властными руками. После мясника — Высшие курсы управления, место секретаря в государственном департаменте. Несколько штрихов из целой жизни, и каждый из них — загадка.
—  Вот мы и приехали! Сейчас я представлю вас моим детям.
Под несмолкаемый поток слов Эдвин брел рядом с Марией Корнуэлл по школьному коридору. Он с удивлением озирался по сторонам. Неужели и его школа выглядела так же убого? Щербатые, исцарапанные полы, грязные, давно не крашеные стены, пыльные стекла окон. В затхлом воздухе переплелись запахи бедности и запущенности: пота, уборной, пыли и еще чего-то непонятного, но неприятного и тоскливого. В тишине шаги звучали гулко и как-то мрачно. Эдвина вдруг охватила тревога. Ему захотелось уйти отсюда, выбежать на свежий воздух, под солнце.
Он одернул себя. Просто он уже отвык от школы, от этой атмосферы скученности и обыденности. Каждый оливиец столько лет проводит в таких же точно помещениях и сохраняет на вою жизнь светлые воспоминания о школьных годах. Его Берт каждый день проводит треть суток в такой обстановке, в таких убогих коридорах.
—  Пожалуйста, сюда, господин Эдвин.
Мария Корнуэлл толкнула высокую дверь. От шеренги своих собратьев эта дверь отличалась табличкой с римской цифрой VI. Эдвин успел заметить под табличкой рисунок: неумелая рука подростка нацарапала на облупленной краске прямо под табличкой примитивное изображение женского полового органа.
—  Посидите, пожалуйста, здесь, я узнаю, куда пропали мои дети. Дети ведь не умеют долго ждать.
Мария Корнуэлл внимательно оглядела помещение класса, будто надеялась отыскать ее детей, запрятавшихся за шкафы и под столы, и вышла.
Эдвин огляделся. В этой школе для малоимущих существовала, по-видимому, кабинетная система обучения, и класс, в котором он находился, был посвящен литературе, вопреки рекламному самодеятельному рисунку на двери.
Мария Корнуэлл долго искала своих детей. Эдвин уселся за неудобный стол. Колени его уперлись в крышку, а когда он завозился, пытаясь устроиться поудобнее, все сооружение угрожающе заскрипело и зашаталось. Эдвин со скуки принялся рассматривать рисунки и надписи на столе. Их бесконечное множество, они наползали один на другой, из-под свежих бледно проглядывали старые. Содержание рисунков и надписей однообразно и настолько прямолинейно, что вскоре Эдвин почувствовал, что у него начали гореть уши. Темы для самостоятельного творчества «дети» Марии Корнуэлл выбирали явно не из учебников литературы.
Скрипнула дверь и в класс вошла Мария Корнуэлл. Вид ее выражал крайнюю степень гнева. Эдвин неуклюже выбрался из-за стола.
—  Подумайте только! — пылко воскликнула она. — Директор отпустил моих детей по домам! Я, оказывается, и виновата: не предупредила его! Вы извините, господин Эдвин, что так неловко получилось! Я этого так не оставлю!
Говоря эти негодующие слова, Мария Корнуэлл производила странные действия. Эдвин с сожалением и недоумением смотрел на нее.
Мария Корнуэлл сняла толстый вязаный жакет и небрежно бросила его на спинку стула. Эдвин начал испытывать что-то вроде сочувствия к этой женщине, фанатически преданной литературе и так обманутой в своих лучших намерениях.
—  Вы только подумайте! Нет, я завтра же позвоню в школьный департамент и не кому-нибудь, а самому директору! Что детей лишили возможности встретиться с самым ярким представителем современней литературы Оливии! Я хотела приобщить их к таинству творчества, дать им возможность заглянуть в творческую мастерскую яркого Таланта, соприкоснуться с его великими замыслами, еще неизвестными широкой публике!
Эдвину стало неудобно, но не от неумеренных похвал Марии Корнуэлл, — к ним он уже привык, — а от ее более чем странных действий. Мария Корнуэлл расстегнула блузку, нимало не смущаясь необычностью обстановки, швырнула ее на стол, чуть не задев носителя яркого Таланта. Потом она закинула руки за спину, со щелчком расстегнула бюстгальтер и бросила его на учительскую кафедру.
Эдвин остолбенело смотрел на обнаженную до пояса поклонницу его Таланта. Тело у Марии Корнуэлл оказалось жирным и дряблым. Массивные груди тяжело свисали к выпуклому животу, Эдвин хорошо разглядел на них синие жилки и плоские соски какого-то кровавого цвета.
Полуобнаженная жрица оливийской и мировой литературы вплотную подошла к полупарализованному от изумления Эдвину. На него остро пахнуло потом, застоявшимся запахом немытого женского тела. Он отшатнулся, вскочил, загремев столом. Он не знал, что ему делать, а Мария Корнуэлл обхватила его могучими толстыми руками. Эдвин в полной растерянности испуганно пытался высвободиться, но Мария Корнуэлл крепко прижала его к своему обнаженному, рыхлому торсу. Эдвин слабо барахтался в неожиданно сильных объятиях, но тут над его ухом раздался пронзительный и отчаянный женский вопль:
—  Спасите-е-е!!!
Эхо вопля еще перекатывалось над покосившимися шкафами и столами, когда с треском распахнулась дверь класса, из коридора донесся топот множества бегущих ног, и в помещение вбежали какие-то люди: мужчины, женщины... Эдвин успел разглядеть среди вбежавших нескольких подростков. Эдвин отчаянно вырывался из мощных рук Мария Корнуэлл, но та цепко держала его и кричала, кричала, кричала.

      ГЛАВА 20

   Тишина в кабинете казалась зловещей. Эдвин неподвижно сидел в своем кресле и ждал. Он знал, что должно произойти в самое ближайшее время. Вчера его привели в полицейский участок и после короткого допроса отпустили домой. Дежурный офицер вернул Эдвину его бумажник, чековую книжку, — все, что нашлось в карманах при обыске.
—  Вы свободны. Мы не можем арестовать чиновника государственного департамента без санкции прокурора штата. Можете идти домой. Не рекомендую вам выходить из дома.
Эдвин не помнил, как он добрался домой. Всю ночь он просидел без сна в этом кресле. Он понял все. Он понял это еще тогда, в школе, когда засверкали вспышки фоторепортеров, и он увидел торжествующий, чуть ли не счастливый взгляд Марии Корнуэлл.
Он попался в ловушку. Ловушка, захлопнулась, и ему из нее не выбраться. Грубая, примитивная ловушка сработала безотказно. Эдвин — не Крафт, не Нейл Рокк, не Митчалл. Из-за него не будет заседать Комитет особых ситуаций. Для никому неведомого Эдвина достаточно такой вот Марии Корнуэлл, ее грязной провокации, шумного публичного скандала, устроенного женщиной с манерами рыночной торговки. Он уничтожен с минимальными затратами. На его судьбе, на его рукописях отныне и навеки поставлен крест. Ни одни издатель мира никогда не рискнет опубликовать рукописи автора с таким грязным прошлым.
Эдвин понял, что Мария Корнуэлл — платный агент Третьего департамента ГБР, и что ее неумеренные восторги по поводу Таланта служили одной цели: обезоружить его, сделать его неспособным к быстрым действиям в критической ситуации. Он не мог понять только одного: эта Мария Корнуэлл — на самом деле учительница литературы, или она никогда не работала в школе?
Утром он не пошел на работу. Он знал, что сегодня же будет уволен, что никакие объяснения не помогут. И он знал, что его приход на службу поставит в трудное положение и Жанье, и Вольфа, и даже «лупоглазую». Как бы они ни относились к нему, им остается одно: скорее влиться в общий хор голосов, гневно осуждающих грязного насильника.
Он не ел уже сутки, но никакого голода не чувствовал. Около двенадцати дня кто-то позвонил у дверей. Эдвин думал, что за ним пришла полиция, но это оказался мальчишка-курьер из департамента.
Маленький человечек в униформе министерства экономики презрительно посмотрел на Эдвина и сунул ему в руки конверт. Эдвин не успел взять его, и конверт упал на пол. Мальчишка с шиком сплюнул прямо на крыльцо, резко повернулся и удалился, громко насвистывая мелодию похабной песенки.
В конверте оказался казенный бланк департамента с подписью директора.
«Г-н Г.Б. Эдвин уволен с сего числа без выходного пособия в соответствии с п. 6.1 Государственного Уголовного Уложения».
Еще в конверте лежали деньги: жалованье за последнюю неделю. И чья-то движимая справедливым гневом рука вложила в конверт вырезанный из газеты снимок: крупным планом на снимке изображалась обнаженная, растерзанная, с разлохмаченными волосами Мария Корнуэлл, которая отчаянно отбивалась от вцепившегося в ее жирные груди мужчины с диким взглядом пойманного преступника. Этим мужчиной был Эдвин, на снимке хорошо просматривалось его искаженное испугом лицо.
День уже клонился к вечеру, а за Эдвином никто не приходил. Эдвин включил телефон, который он благоразумно отсоединил от линии еще вчера. Телефон тут же зазвонил. Эдвин не хотел брать трубку, он знал, что не услышит ничего, кроме оскорблений анонимного абонента, но телефон он включил для того, чтобы ему мог позвонить Берт, и Эдвин поднес трубку к уху.
К его искреннему изумлению он услышал голос Ли. Голос этот дрожал и прерывался от всхлипываний.
—  Как ты мог?! А я приехала вчера к тебе! Ты никогда не думал о семье, о нас с Бертом! Как теперь будет жить мой мальчик!? Ты чудовище!
Эдвин даже не пытался ничего объяснить. Объяснять можно что-то человеку, который способен к трезвому рассуждению, а Ли находилась в таком состоянии...
Потом телефон зазвонил снова, и скова Эдвин подумал, что должен взять трубку, потому что он ждал звонка Берта. Но это опять не Берт. Грязная брань сотрясала мембрану.
Эдвин положил трубку, но телефон тут же зазвонил. И Эдвин опять поднял трубку и снова тут же опустил ее. Так он сидел около телефона и непрерывно поднимал и опускал трубку, Берт все не звонил. После девяти вечера звонки стали реже, потом телефон умолк.
Эдвин очень хотел услышать голос сына и решил позвонить теще, хотя понимал, что это бесполезно. Но он не мог терять даже этого почти безнадежного шанса. Он набрал номер телефона матери Ли. Теща почти сразу же ответила. Эдвин назвал себя и на успел еще попросить Берта, как мать Ли сказала:
—  Господин Эдвин, забудьте этот номер. Не беспокойте нас больше.
И теперь Эдвин сидел около телефона и ждал. Чего? Он сам не знал. Но слабая надежда на то, что Берт позвонит, не позволяла ему отойти от аппарата. Было уже десять, и Эдвин с горечью понял, что Берт так и не позвонит сюда. Больше ему нечего и некого было ждать, но он продолжал сидеть.
Он сидел у немого телефона, и странное спокойствие охватывало его — спокойствие безнадежности, спокойствие человека на эшафоте, который знает, что уже ничто не спасет его, и что ему остается только одно: достойно встретить смерть, чтобы палачи не получили удовольствия видеть, как он судорожно цепляется за последние мгновения жизни.
Он сидел и думал, что, пожалуй, Армстронг был не прав, и что та безвыходная картина строжайшего устройства их общества не соответствует действительности. Если бы в их истинно демократическом государстве правители были так мудры, так детально продумывали способы оболванивания обывателей и искоренения всяческих проявлений инакомыслия, то такой грубой провокации, которую устроили ему и в которую он попался, в репертуаре Третьего департамента не могло быть. Все было бы устроено гораздо продуманнее и тоньше.
Если бы система, нарисованная старым фантастом, существовала на самом деле, — думал Эдвин, — то в Оливии просто не смогли бы появиться такие люди, как Крафт, как Нед Ролл, не пришлось бы так грубо и так поспешно расправляться с ними. Даже ему, Эдвину, предоставили возможность в течение многих лет писать свои неприятные для правительства рукописи. Да, система общественного устройства в его стране такова, что не допускает серьезного противодействия правительству. Да, оливийский народ много лет воспитывается в духе убежденности преимуществ оливийского образа жизни, в духе нетерпимости ко всему, что заставляет сомневаться в этой официальной доктрине, и большинство оливийцев безнадежно заражено смертоносными для любого народа бациллами национализма. В Оливии, как ни в одной стране, в сознание граждан включено порочное и позорное убеждение: Родина — в правом и неправом.
Но Крафт жил и творил в Оливии, в Оливии расцвел талант Неда Ролла. Значит, не все благополучно в истинно демократической стране. Значит, не так уж прочен и незыблем установленный правительством порядок. Значит, остается надежда на перемены.
Эдвин подумал, что он может скрыться, но тут же отбросил эту мысль. В Оливии побег невозможен, далеко он не убежит, а сама попытка к бегству скажется самим весомым доказательством его виновности. Потом ему пришла мысль, что он может покончить с собой. Он долго обдумывал возможные способы самоубийства, избавления от того публичного позора, который ему предстоит перенести в ближайшем будущем. Пистолета у него не было, но он может вскрыть вены, говорят, это надежнее всего делать в ванне, в теплой воде, тогда кровь долго не свертывается. Он может открыть на кухне газ, в книгах часто описывается такой способ. Наконец, он может просто повеситься.
Но он отбросил мысли о самоубийстве. Самоубийство — тоже доказательство его вины. Он, будет жить. Он будет отвечать на вопросы судью и присяжных заседателей. Он будет смотреть в глаза честных, благонамеренных и добропорядочных граждан благословенной Оливии, его соотечественников. Он будет говорить правду, хотя ого слова вызовут, в самом лучшем случае, только саркастический смех и будут смаковаться газетами и обывателями как неуклюжая попытка преступника опровергнуть очевидное. Он пройдет через то, что приготовила ему судьба в лице чиновников Третьего департамента ГБР. Наверняка эти чиновники предусмотрели не все, скорее всего, они ждут и надеются, что он покончит с собой или попытается скрыться, и его теперешнее поведение вызывает у них недоумение, потому-то так долго не идут его арестовывать, ведь он больше не служит в государственном департаменте.
Эдвина охватила жажда деятельности. Он собрал все свои рукописи, которые оставались в Доме. Получилась высокая, тяжелая стопа. Он крепко перевязал ее бечевкой. Потом написал письмо Берту, подсунул конверт под бечевку. Он отнес стопу рукописей в спальню Берта и спрятал ее среди книг. Он знал, что разгневанная Ли завтра же вернется в оскверненный Дом и выбросит отсюда все, что напоминает о бывшем хозяине, но он не хотел отказываться от такой возможности сообщить сыну правду о себе.
Подумав, Эдвин написал еще несколько писем Берту и рассовал их по укромным местам: в карманы, в туфли, под матрас, вложил в любимые книги сына. Теперь он уверен, что хотя бы одно его послание дойдет до сына, сможет спасти его душу от ненависти ко всему на свете.
В одиннадцать снова ожил телефон. Эдвин подумал, что это опять звонят любители нравственности, но поднял трубку. В трубке стояла гулкая тишина. Эдвин вдруг понял, кто держит трубку на другом конце линии. И на сердце у него стало покойно и тепло. Он подумал, что если он прав, то после первого же слова ТАМ положат трубку. Ему очень хотелось проверить свею догадку, но он боялся потерять этот молчаливый контакт с единственным известным ему в Оливии человеком, который верит людям и не верит, когда о людях говорят плохо.
Наконец, он не вытерпел и тихонько сказал:
—  Хеллоу.
И в трубке тут же зачастили короткие гудки.
Эдвин засмеялся. Если в Оливии есть хотя бы один человек, который верит ему, то тем более не прав Армстронг! Еще не все потеряно! И тут раздался звонок у дверей.
Эдвин открыл дверь прихожей. В Дом вошли трое полицейских. Они молча остановились у порога и с недоумением смотрели на Эдвина. И Эдвин понял причину их замешательства. Им сказали, что преступник, скорее всего, покончил с собой или скрылся.
Наконец первый из полицейских, верзила с погонами сержанта, спросил:
—  Эдвин, Грэм Бенджамэн?
—  Да, это я, — усмехнулся Эдвин.
—  Именем народа Оливии вы арестованы.
Ом помолчал и добавил:
—  За попытку совершить преступление, предусмотренное параграфом 118, пункт «с» Уголовного Уложения. Распишитесь.
Он притянул Эдвину небольшой бланк с гербом Оливии: орел держит в клюве оливковую ветвь.
Эдвин похлопал себя по карманам.
—  Прошу прощания, господа, у меня с собой нет ничего. Пожалуйста, пройдите в холл, я сейчас.
—  Разрешите...
Сержант отстранил Эдвина, шагнул вперед. Эдвин оказался между ним и двумя другими полицейскими, в таком порядке они прошли в холл. Эдвин взял со стола ручку, расписался на бланке, подал его сержанту.
—  Я готов.
Они уже подходили к двери, — сержант впереди, двое сзади Эдвина, как вдруг зазвонил телефон. Эдвин вздрогнул, умоляюще посмотрел на сержанта.
—  Позвольте, господа. Это недолго.
Он увидел, что сержант колеблется, и добавил для большей убедительности:
—  Возможно, это адвокат.
—  Ладно, послушайте. Только недолго. А ты, Шварц, возьми ту параллельную трубку.
—  Спасибо!
Эдвин схватил трубку.
—  Хеллоу!
—  Отец...
Наконец Берт, мальчик... Позвонил! Значит, не все очерствело в его душе. Что бы он сейчас ни сказал отцу, какие бы презрительные слова ни бросил в него, — он все-таки позвонил! Что же сказать ему, какие найти два-три слова, единственные, которые он успеет сказать сыну, чтобы они вошли в душу Берта и остались там на всю жизнь!? Чтобы Берт остался человеком!
—  Отец... Ты подонок. Я ненавижу...
—  Береги маму, Берт! Слышишь, сын? Береги маму! Маму береги!
Эдвин повторял и повторял эти слова, а в трубке уже раздавались короткие гудки. Эдвин растерянно взглянул на сержанта. Тот нетерпеливо мотнул головой в сторону двери.
Эдвин медленно положил трубку и шагнул к выходу из Дома. Он не знал, услышал ли Берт его крик, но верил, что услышал.