Свидание со старушкой

Абрамин
Свидание со Старушкой было своеобразной увертюрой. Не пугайтесь – никто здесь геронтофилией (половым влечением к пожилым) не страдает. Старушка – это дерево груши сорта «Огурцовка», каким-то чудом дожившее до наших дней. Оно растёт в дебрях Крымского заповедника, являясь «последним из могикан» бывшего татарского сада. Раньше  татары имели манеру устраивать фруктовые сады прямо в лесу, где был хоть мало-мальски пригодный для этого клаптик земли. К каждому дереву от горных речушек подводился «персональный» арычок. Крымские аборигены – прекрасные хозяева!
 

Того татарского сада нет уже и в помине, а дерево (единственный экземпляр!) осталось. Как ни странно, оно до сих пор приносит плоды, хоть и зажато со всех сторон матёрыми буками и грабами. Знали бы вы, что это за плоды! Во времена оны говорили так: кто не едал «Огурцовки», тот не едал ничего. Недаром французы, ценители изящных искусств и изысканных вкусов, ставили её в ранг лучших лакомств мира.
 

Название «Огурцовка» не случайно: плод её удлинён и на две трети от хвостика имеет цилиндрическую форму; последняя треть представлена округлым расширением. Фрукт, таким образом, похож на огурец с довольно большой головкой, опрокинутой книзу.
    

Дерево в силу конкурентной борьбы за место под солнцем вытянулось ввысь, отчего  срывать с него плоды всегда было делом нелёгким. Но мы давно решили эту проблему – смастерили тройной шест по типу выдвижной удочки со специальным секатором и миниатюрным лукошком на конце. Перезрелые груши и сами падают, особенно при ветре, но разбиваются – высоко. Из-за этих упавших груш вокруг дерева вечно бродят дикие кабаны. Нередко наведываются и олени. О прочей лесной братии я уже и не говорю.
   

Сорт «Огурцовка» давным-давно не культивируется, поэтому никто уже и не знает, что такой сорт вообще существовал, как наверное не знали бы, что существовал сорт «Дуля», не будь Николая Васильевича Гоголя с его бессмертными произведениями, в которых груша «Дуля» фигурирует чуть ли не наравне с одушевлёнными персонажами.
 

Конкретное место произрастания Старушки, по понятной причине, я не разглашаю. О нём знает только очень ограниченный круг доверенных лиц, которые и под пытками не выдадут тайны.
 

Вот этим-то очень ограниченным кругом доверенных лиц мы и собрались как-то на проводы весны и встречу лета – в аккурат на стыке мая и июня, что делали почти каждый год. Встреча началась с ритуала, предусматривающего ряд процедур и телодвижений. Ритуал, конечно, шуточный, но мы были молоды, времена – «застойные», почему бы не пошутить! Приехали – и перво-наперво, пока ещё прочно держались на ногах, пошли к дереву. Оно уже отцвело и сплошь покрылось завязью. Окружили его кольцом, взявшись за руки, и, как какие-то дикари-язычники, протанцевали танец собственной хореографии. Дурачились. Но дурачились без дурости, бывает такое. 
 

Потом поцеловали Старушку в корявый ствол и, пятясь задом, удалились с поклонами. «Торжественная часть» на этом закончилась. Подошло время «художественной самодеятельности». Ну, а что это такое – догадаться не сложно, ума много не надо.  Это – когда «и пить будем, и гулять будем, а смерть придёт – помирать будем». Эректильная (от слова эрекция – возбуждение) фаза пиршества длилась часа три-четыре. Её сменила фаза апатии. Потом открылось второе дыхание, после второго – третье. Наконец, и третье дыхание иссякло. И только тогда все расползлись по своим норам – отдыхать, зализывать раны и набираться сил для новых подвигов, которым предстояло быть завтра. 


На следующий день к Старушке не подходили – дважды тревожить дерево в один приезд не положено по «протоколу». Сразу занялись приготовлением яств. Разместились на нашей поляне. Место – идеальное: кольцом подступают горы, метрах в тридцати – ручей, там и сям – оленьи кормушки (уголки уединения). Тут же – большой сеновал под шиферной крышей, что на случай дождя имеет колоссальное значение. Красота неописуемая. Тишина – звенящая. Запахи – неземные. И рядом – форельное хозяйство, заведует которым... хороший знакомый.


Может, кого-то мучает назойливый вопрос: каким это образом мы проникали в заповедник, охраняемый тщательнее, нежели какой-нибудь секретный военный объект, потому что в нём отдыхали и охотились первые лица государства. Не только проникали, а ещё и «свои поляны» имели. Очень просто: среди нас были неплохие врачи. А егеря и лесничие тоже болеют...


Костёр разжигать не стали – ночь впереди, вот тогда и карты в руки. На землю простелили брезент, на него – специальные покрывала, на покрывала – закуску и выпивку. И началось... Первый тост, естественно, был за Старушку. Чокались под слова Владислава Ходасевича, которые  произносил Женька (по кличке Чанах, у него была ещё одна кличка – Мужинэк). А слова Ходасевича – вот они:


«И кровь по жилам не спешит,
И руки повисают сами.
Так яблонь осенью стоит,
Отягощённая плодами».


Этот стих явился Чанаху по перекрёстному наитию: пили – за грушу, а стих – про яблоню. А всё потому, что про груши путных стихов крайне мало. Груши воспеты поэтами наименее всего. Разве что в «Катюше» Блантера и Исаковского, и то заодно с вездесущими яблонями. Почему-то в поэзии все лавры достаются яблоням, а не грушам. И это, должно быть, неспроста. Вон как коряво звучит общеизвестная строка Есенина, если в ней яблони поменять на груши: «Не жалею, не зову, не плачу, всё пройдёт, как с белых груш дым». Равно как и общеизвестная строка Ильи Резника, если её перефразировать соответственно: «Груши в цвету, какое чудо». Потому-то и пришлось Чанаху довольствоваться яблоней. Оратор хотел продолжить спич, но его остановили: хорошего – понемножку, пора, мол, опустошать тару, а то водка выдохнется.


Приехали мы на две ночи. Одну ночь уже истратили, и она отошла в предание, другая – ожидала впереди, и времени до неё было, по определению жены егеря, фактической хозяйки кордона, «чимало» (немало). О, как она нас пленяла – эта будущая ночь –  что тебе непочатая бутылка, на которую все надежды...


Хоть день стоял жаркий, елось и пилось хорошо, поэтому мы довольно скоро, по словам всё той же егерши, «размарнели и разбубнявили» (распарились и разбухли).


Какое-то время в дремотной истоме валялись в тени – кто где – как обаполы. Отдыхали. Красавицу Барцеховскую укусила бремза (овод). Был переполох. На место укуса наложили водочный компресс – и всё обошлось. Потом ходили на водопад, упивались холодными брызгами и реликтовыми можжевеловыми деревьями (символами вечной жизни), которые растут у самого водопада и которым уже по тысяче лет, а может, и больше. Взбодрились – и снова к столу – «сосать» и «точить» (в смысле пить и есть).
 

Но вот, наконец, стало смеркаться. С обильными дарами пожаловал Тихий Омут (так его называли для конспирации). Тихий Омут и был тем самым хорошим знакомым, который заведовал форельным хозяйством. Дитя природы, он очень любил философствовать под звёздами и представлять, как странствовал Одиссей, по каким созвездиям ориентировался. Рассказывал про волшебницу Кирку, про остров сирен, про Скиллу и Харибду. И хоть моря с нашей позиции видно не было, мы чувствовали, что оно здесь, рядом. Даже слышали (или так чудилось) его отдалённый шум.


Оригинальный был человек этот Тихий Омут. Каким-то непостижимым образом в нём сочетались устрашающая телесная грубость и подкупающая душевная тонкость. Он много знал такого, чего нам и не снилось. А как пел под гитару «Геркулесовы столбы!» Никто так красиво не пел. И тут же, после песнопения, рассказывал про похищение коров Гериона, про Атласские горы, пробитые Геркулесом насквозь. И откуда он знал всё это! У него была мечта: попасть на холм Гиссарлык, где Шлиман нашёл сокровища царя Приама, и постоять на нём. «Тем более что это не так уж и далеко отсюда, через море – и там», – говорил он, кивая на юго-запад – туда, где был северо-запад Турции. 
 

Не успели и ойкнуть, как сумеречное состояние сменилось густой теменью – летняя ночь в Крыму наступает почти мгновенно. Запалили костёр. Гитара. Песни. Шашлыки. Горячая тройная уха. И эта ночь, которая, как известно, «для меня вне закона»... Угомонились далеко за полночь.


Характерной особенностью нашей поляны является то, что сколько ни выпьешь на ней  спиртного – не дуреешь. Никогда не тошнит. Голова не раскалывается. Даже тех, кто плохо настроен или психически угнетён (всякое ведь бывает в жизни!), охватывает какая-то идиопатическая (без видимой причины) эйфория. Сон здесь прекрасный: утром просыпаешься «как стёклышко». То ли атмосфера такая, то ли земные недра что-то излучают такое, то ли ещё что – сказать трудно. Но факт остаётся фактом.


Конечно же, я не стану здесь поднимать дурацкие вопросы типа «кто с кем», «кто кого (и куда)», «сколько раз за ночь»... Это нестерпимо пошло и неинтересно. Внесу лишь маленькую ремарку: под Педро и Аньхен с ужасающим скрежетом рухнула кормушка – как потом выяснилось, от слишком большой амплитуды фрикций. В сырой тишине нарождающегося утра это прозвучало как взрыв атомной бомбы.


После бурной ночи спали крепко и долго. Первой проснулась Ленка (она так мечтала  попасть за границу, что обязала всех нас называть себя Хеленкой – уступим же ей). Солнце стояло в зените – было около двенадцати.  Ночёвка на сеновале, куда взбирались по приставной лестнице (так он был высок), явно пошла всем на пользу – дрыхли как убиенные, без малейших признаков пробуждения. Проснувшаяся Хеленка лежала и решала, поспать ли ещё чуток или разбудить товарищей да начать готовить стол для новой оргии.


И тут с высоты своего положения она заметила, что на поляне хозяйничают фазаны. Они её не видели, поэтому, роясь в объедках, преспокойно что-то клевали. Среди взрослых птиц, которых было штук пятнадцать, шныряло много маленьких, недавно вылупившихся. Хеленка стала толкать Выхтира (так его бабушка-украинка произносила имя Виктор). Хеленке надо было испросить, как быть – обнаруживать себя перед фазанами или, может, пока не пугать, а попытаться парочку «тово»... на шашлык. Мелкашка-то где-то рядом, парни предусмотрительно взяли её с собой на сеновал – на всякий случай, мало ли что!
 

Но Выхтира было не разбудить. «Мертвец мертвецом, – подумала девушка, – но будить надо, всё равно вставать». И Хеленка прибегла к старому испытанному женскому приёму – потрепала парня  за причинное место. И тот, представьте, сразу зашевелился и открыл глаза. Она жестами показала на фазанов.


Выхтир по-пластунски дополз до мелкашки, взвёл её, прицелился и выстрелил. Один петух затрепыхался в конвульсиях. Остальные птицы – вот бараны! – даже не поняли, в чём дело, звук-то от пневматического ружья слабенький. Они только вытянули шеи, недоумевая, почему дрыгается их собрат, но никакой опасности не учуяли.
 

Перезарядив мелкашку, Выхтир снова выстрелил, но на этот раз не попал. От досады Хеленка слишком высоко всплеснула руками и всё испортила – птицы заметили её и мигом скрылись в ежевичнике. Выхтир стал ругать Хеленку, та стала оправдываться и укорять, что, если сам мазило, нечего винить других. Компания как-то вся сразу проснулась с одним  вопросом: «Чего вы тут разборки устроили ни свет ни заря, спать людям не даёте!»


Выхтир первым спустился со стога, взял добычу в руки и стал любоваться ею. «Краса-а-вец, – нараспев протянул он, делая ударение на букве «е». Но восхищаться пришлось не долго, через мгновение он уже вопил другим,  каким-то резаным голосом: – Братцы, слезайте, скорей сюда, посмотрите, что это?!»
 

Компания посыпалась со стога, подбежала и увидела: в правую естественную околоушную серёжку фазана была вдета самая настоящая «человеческая» серьга – золотая, с пробой. Причём вдета так искусно, что казалось, будто фазан с ней родился. Она вряд ли причиняла ему неудобства, иначе бы он не был таким упитанным и роскошным. Признанный эрудит и всеобщий любимец Эдик Кацнельсон полушутя-полусерьёзно произнёс: «Нечто сверхъестественное. Мистика какая-то. Выхтир, тебе несдобровать. Кого ты убил?!»


Дураков нет, все сразу поняли, что без вмешательства человека здесь не обошлось. Но кто вдел серьгу, при каких обстоятельствах, как и зачем? Высказывались всякие предположения. Остановились на том, что фазан был дрессированный, смешил людей, и что ему удалось улететь из какого-то проезжего цирка – летом на ЮБК (южный берег Крыма) их приезжает много. И надо же, от своих мучителей убежал, а под выхтирову пулю угодил! Сказано, от судьбы не убежишь.


Есть фазана не стали – неприятно как-то. Серьгу извлекли и оставили на память. Хранительницей её назначили Барцеховскую – в компенсацию за покусание бремзой. Прах птицы с почестями захоронили под кустом лещины – и успокоились.
 

Часа в четыре пришёл Тихий Омут. Он уходил спать на форельное хозяйство – там у него дом и семья. Тихий Омут развенчал нашу стройную концепцию про учёного циркового фазана и поведал истинную историю происхождения серьги.
 

Вот она, эта история. Егерь Самсонов Фёдор Васильевич, что жил на кордоне, в позапрошлом году поехал в Алушту и купил жене в подарок серёжки. Золотые, в коробочке, на бархате – чин чинарём. Никогда не дарил, а тут подоспел серьёзный юбилей – 60 лет – и никуда было не деться. Подарок там же, в Алуште, обмыл с друзьями. Друзья разглядывали и хвалили серёжки, клацая языками от такой красоты. Домой, в заповедник, Фёдор Васильевич вернулся к вечеру.
 

Покупку спрятал и до дня рождения жене не показывал: преждевременно показывать (а тем более дарить!) подарки именинникам нельзя, – строго-настрого предупредила  знакомая буфетчица Лидка Лошадь,– примета плохая. А в день рождения протянул с гордостью: «На, Михайловна, носи. Ты заслужила. И не сымай (не снимай) – ни-ни, пусть висят! Знай наших!»


Жена была потрясена вниманием супруга, но, раскрыв коробочку, обнаружила, что серёжка-то одна, второй нет... Михайловна игриво произнесла: «А ты усё шуткуеш, ныяк ны нашуткуесся. Давай дрУгу, поки не загубыв (давай вторую, пока не потерял)». Но Фёдор Васильевич и не думал «шуткувать» – он был уверен, что в коробочке две серёжки. Короче, одна серёжка куда-то делась. Пропала. Её искали везде, перешерстили всё в дому и во дворе – не нашли.


Наверное от психогенного шока Михайловна вначале не ругалась, а только подтрунивала над мужем, что у него, мол, на две серёжки средств не хватило. Что, может, купленная серьга вообще не для ушей предназначена, а для носа, потому и одна. Но, осознав грандиозность потери, она осерчала, села на своего конька и стала обвинять супруга, что тот никогда не просыхает, что вечно пьян как фортепьян, что и друзья у него такие же фортепьянЫ. Что пускай теперь оставшуюся серёжку засунет себе в одно место, да поглубже, чтоб и её не потерял, – и в сердцах ткнула ему коробочку с серёжкой в карман пиджака, провизжав истерично: «Нашо вона мине! Куды я йийи чиплятыму!» (Зачем она мне! Куда я её буду цеплять!).
 

Фёдор Васильевич, естественно, не стал внимать бабскому фейерверку и ушёл в спасительный лес, убежал как медведь от разъярённой пчелы. Там, в лесу, у него почти в каждом дупле была спиртовая заначка (он многим организовывал несанкционированный отдых в своих угодьях и те рассчитывались спиртом ректификатом – Фёдор Васильевич обожал ректификат, пил его в неразбавленном виде и говорил: продерёт так продерёт – до самого очкА).
 

Егерь хорошо выпил и от нечего делать пошёл проверять силки на фазанов, расставленные вчера. Попались два фазана. Одному он скрутил шею и положил на землю, а другого высвободил из петли, зажал в руках и стал вдевать серьгу, тыча свободным краем застёжки в красно-белую складку кожи под самым ухом несчастной жертвы. Для куражу конечно же. А может, со злобы на себя, растяпу. Или на жену...
 

Вдеть было трудно, так как птица сильно трепыхалась, а пьяные пальцы плохо слушались. Но вдел. И только вдел, как жертва вырвалась из смертельной хватки мучителя и взмыла вверх. С серьгой вместе. Мучитель только ладонями всплеснул и непроизвольно вскрикнул: «Куда ты, зар-раза!..» Длинное хвостовое перо  покрутилось в воздухе штопором и упало на кустик мелиссы.   


Раздосадованный Фёдор Васильевич покурил, посидел на бревне и, так как солнце повернуло на запад, взял умерщвлённого фазана и поплёлся на форельное хозяйство, к Тихому Омуту – и в самом деле, не домой же идти. Тихий Омут приказал жене обработать птицу, сварить из неё бульон (бульон из фазанов считается деликатесом), а ещё – нажарить форели, да чтоб с хрустящей корочкой и побольше. И, конечно же, нарезать сала – чтоб не так стремительно пьянеть. Да не забыть капусты, квашенной с яблоками. Отдельно, в графине, подать свежеотжатый холодненький рассол.
 

Кроме тушки фазана егерь принёс с собой спирт, хоть его и у Тихого Омута было не меньше (если не больше). Приятели долго сидели. Наговорились и напелись (и напились) вдоволь. На прощание Тихий Омут успокоил егеря: «Ничего, не бзди, жена подуется-подуется – и снова войдёт в прежнее русло. Вечно дутой ходить не будет, даю гарантию. Главное – молчи, пускай выговорится, пар выпустит. Не перечь и побольше кайся – повинную голову меч не сечёт». На кордон Фёдор Васильевич пришёл под утро, распространяя запах перегара и чего-то ещё такого... противного-противного.
 

Наступил новый день. Юбилей Михайловны ушёл в предание. Но его всё же отметили – постфактум. И узким кругом. Как известно, позже можно отмечать дни рождения, лишь бы не раньше. А ночью он её приласкал, сказал мудрые слова – что не в подарке, мол, счастье – и она «пустила юшку» (оттаяла). Инцидент был исчерпан.


И потекли серые будни. Про фазана забыли. А про серёжки, если и вспоминали, то непременно со словами: «Что ни делается – всё к лучшему. Значит, так было кому-то угодно: может, за этим кроется Высший промысел, мы ж не знаем...» Особенно нравилось Михайловне, когда Фёдор Васильевич вклинивал фразу: «Ты у меня и без серёжек самая красивая».