Ч. 1. Гл. 8. Закрой их, Господи...

Алексей Кулёв
Глава 8
Закрой их, Господи, от всяких нечистых духов и родов

 1

 Два усталых бойца шли напрямик через изрытое недавно прошедшим боем поле. Они шли в сторону леса, куда уже подкатывалось, собираясь на покой, тёплое солнышко, и за которым доносились глухие раскаты фронта. Неостановимо-направленное движение бойцов сдерживала лишь необходимость часто наклоняться, чтобы присыпать влажной землёй с удивлением смотрящие в чистое весеннее небо глаза убитых – и своих, и немцев, сдружившихся в объятиях смерти. Совсем скоро сюда вернутся люди, чтобы предать убитых земле, которую при жизни они бережно лелеяли, перетирая в мозолистых руках. Эту землю они зло топтали коваными сапогами, рвали гусеницами танков, рыхлили гвоздями бомб и снарядов, кормили железом и поили кровью, наивно полагая, что железо и кровь обеспечат земле плодородие и цветение. Вершины ёлок, слитые вдалеке в тёмный лес, покачивали головами, наблюдая за людским бессмыслием. Казалось, это волны никогда не виденного бойцами могучего моря пытаются опрокинуться на поле и смыть с него разбросанные под весенним солнцем ужасы войны: трупы, воронки, вздынутые вверх закостеневшие руки убитых, искореженное железо…

 Наступление безудержно катилось вперёд, изгоняя и разгоняя чёрную пелену застившую землю. Два бойца – всё, что осталось от взвода – догоняли свою роту, которая гнала со всей армией фашистов в сторону солнечного заката и подгоняла своим движением солнечный закат, дабы обновлённое солнце поскорее засияло в той стороне, где остались их матери, жёны и ребятишки.

 Взвод выполнил боевое задание – можно было остаться здесь и дожидаться, пока затихшее бранное поле снова наполнится людьми и техникой, лелеять тёплую мысль, что молоденькие санитарки окружат героев заботой и с почестями отправят в тыл. Но эта безумная мысль, не сумев пробить прочные каски бойцов, лишь покружилась около и обречённо полетела поискать кого-нибудь посговорчивее.

 ***

 Когда посланная вперёд разведка доложила, что в небольшом лесочке, где ещё неспешно оседали снежные шапки, обнаружены следы троих немцев, командир роты направил для уничтожения врага их небольшой взвод, ибо не следовало оставлять за своей спиной даже и такую малость перепуганных врагов. Наступление двинулось дальше, а восемь человек, по предложению Василича, который отлично знал эти места, бесшумно окружили лесочек с трёх сторон, чтобы погнать фашистов, словно оцепленных красными флажками волков, в расположенное за леском и укрытое снежным одеялом болотце. Волков оказалось не трое, как сообщила разведка, а человек тридцать. Вероятно, они отстали от отступающей чёрной стаи и решили до темноты пересидеть в укрытии, чтобы в ночи гадюками невидимо просочиться сквозь линию фронта к своим.

 Бойцы проверили боекомплекты, поудобнее переложили запасы жгучих приправ к кипящим боевым блюдам, незаметно взяли лесочек в полукольцо и одновременно со всех сторон разорвали его автоматными очередями и разрывами гранат. Волки, огрызаясь, уволоклись в предназначенное им болотце. И болотце, радостно чавкая, поглотило их остатки, изрыгнув вонючие пузыри. Через несколько часов охота была закончена, но, прежде, чем сгинуть в болотной топи, волки успели смертельно укусить шестерых охотников, а двоих зацепить своими ядовитыми зубами.

 У молодого бойца безвольно висела на перевязи рука, а старший заметно прихрамывал, тяжело опираясь на плечо молодого, и часто останавливался.

 – Василич, смотри, лебеди летят! – молодой попытался вскинуть вслед за взглядом висевшую на перевязи руку, но вскрикнул от резкой боли, которую уже успел в себе притушить.

 Их путь пересекал устремлённый вперёд клин лебединой стаи.

 – Домой полетели. Торопятся сердешные домой. – Василич рукой прикрыл глаза от слепящего весеннего солнца и радостно улыбнулся. – Летите, летите, не тронул вражина ваши гнездовища, – поприветствовал он рукой стаю. – Не забудьте домой весточку передать, что, мол, жив-здоров, всей силушкой фашиста в его логово гоним. А там на раз покончим гада!

 – Гю-уо, Гю-уо, – трубно прокричали в ответ лебеди и покачали крылами.

 – Над Славневым их путь пролегает… передадут поклон, – удовлетворенно заметил Василич.

 – Над Стрелицей тоже пролетают. – Молодой не решился ещё раз вскинуть раненую руку, чтобы помахать лебедям, но зычным голосом прокричал:

 – Э-ге-гей! И от меня весточку в Стрелицу отнесите!

 – Гю-уо, Гю-уо, – тепло откликнулись лебеди.

 – Всё, Славка, надо привал устраивать, кровь из сапога хоть вылить, – Василич тяжело опустился на край воронки и начал снимать сапог. – Гитлер-кобелина и мослами с голодухи да с расстройства не побрезгует, пообгрызёт начисто…

 2

 Гитлер наступал стремительно и неотвратимо. Его вела Властительница Чара, и преград не было на его пути. Чара давала силу, власть и величие. И ничего не требовала взамен, кроме жизней. А фюрер любил забирать у покорённых народов и отдавать ей жизни нисколько не меньше, чем тешиться величием и властью.

 Желания фюрера и Чары совпадали. Фюрер хотел вернуть украденный дикими народами у арийцев свет, и Чаре нужен  был свет, дабы заботливо укрыть мир сплетёнными из него сетями. Множество работающих на вермахт интеллектов пыталось вытянуть свет из покорённых народов и вернуть его арьям. Арийцы берегли бы и пестовала возвращённый им свет. Они не стали бы проламывать мягкие стенки Чаши Мира, чтобы выплеснуть из неё свет, как это делали дикари. По повелению фюрера они с радостью обволакивали бы свой свет зелёной слизью и залепляли им пробитые дикарями неровные проломы святой Чаши. Но каждый раз, когда корчилось, прощаясь с жизнью, очередное тело, сияние птицей вылетало из него и через заповедные земли уносилось ввысь. А Чара, не имея возможности накинуть на заповедные земли сетчатое покрывало, бессонными ночами снова и снова пеняла фюреру, что тот с целым войском доблестных солдат и гениальных учёных не может поймать для неё даже малую толику света. Она рисовала фюреру картины всеобщего благоденствия, когда освобождённый из студёных оков Арьяны свет раскинется над землёй её зелёными тенетами.

 Фюрер и сам рвался в Арьяну и грезил о скрытом в ней магическом кристалле, что давал власть над миром. Кристалл поможет ему принудить человечество маршировать отточенным шагом по необъятному плацу, подобострастно взирая на Великого Фюрера. С помощью кристалла можно будет вернуть фюреру и его подчинённым арийскую светловолосость и голубоглазость, глаза не-человеков заставить смотреть лишь в землю и оставить им единственное желание поскорее в ней закрыться. Фюреру грезилось, как чёрными крылами, взращенными магическим кристаллом, он распластался над миром и повевает миром, расположившись в уютном зелёном гамаке, что выплетает старуха Чара.

 Он искал этот кристалл в землях, прославленных легендами… Засланные в труднодоступные районы Тибета, на Памир, в Иран, в Индию лазутчики и целые экспедиции сообщали, что кристалла там нет, а чудодеи тех мест свято верят, что хранится он в Арьяне.

 Но Арьяну заняли дикие славяне. Они вытеснили оттуда арьев и смешали свою кровь с никчёмными выродившимися арийскими остатками. Славяне, на первый взгляд, были смирны и поклончивы и чем-то напоминали трудолюбивый рабочий скот. Но если скот только изредка пытается что-то надумывать своим ничтожным умишком и выходит из повиновения, то славяне вообще неспособны были исполнять простые и ясные команды властителей, а посему подлежали переработке в какое-либо более полезное сырьё.
 
 Дикари жили в дремучих лесах и болотах, корпели над своими золотистыми полями, не умея ценить чарующий блеск золота, которым изобиловала Арьяна. Они не ведали величия металла, дающего власть и и над земными просторами, и над земными недрами. Они не понимали и величия самой власти, ибо в Начале Времён только арьям были дарованы власть и величие. Славяне ходили в бараньих шкурах; сапогами из овечьей шерсти и ботинками из коры дерева они не умели чётко отпечатать шаг или молодцевато щёлкнуть каблуком о каблук, подобно доблестным солдатам фюрера… ибо сопричастие власти предполагало чёткость и безоговорочное подчинении власти.

 Фюрер лично расстрелял тибетского монаха, когда тот осмелился предположить, что славяне населяли Арьяну с изначальных времен. Монах пытался доказать, что славяне являются одним из многочисленных родов, свитых, подобно верёвке, в едином народе. Он доказывал фюреру, что в многочисленных диких племенах незримо растёт ствол арийского дерева и ветвями разрастается во многие другие народы, в том числе и в германцев. По его безумному учению, густая, подпирающая небо крона дерева из листьев-дикарей закрывает Арьяну лучше изобретённой интеллектами фюрера брони, и Чаре никогда не оплести её своими сетями. Монах утверждал, что крупицы вожделенного магического кристалла, разыскиваемого фюрером, рассыпаны по всему этому народу, что славяне, не жалеючи, отдают их в мир, и что никому неподвластно собрать эти крупицы воедино, как неподвластно покорить народ, в каждом человеке которого хранится и взращивается сияние кристаллов Добра.

 На всякий случай фюрер распорядился поискать сияющие крохи в телах пленных. Но интеллекты, взрезав несколько живых и несколько мёртвых тел и просеяв их сквозь научное сито, доложили, что ничего, кроме костей, жил, крови и мяса, в них нет. Даже жир присутствует в ограниченных количествах. Возможно, что именно отсутствие жира позволяет получить с полей, удобренных пеплом славян, намного большие урожаи, чем с полей, удобренных пеплом других народов. Этот вывод вполне удовлетворил фюрера, который именно так и думал, и он приказал сжечь и эти пустые оболочки.

 Фюрера вела Властительница Чара, и преград не было на пути его железного войска. Чара указала пролом в обережной крепости, выстроенной славянскими чудодеями ещё в глубокой древности. Обережный круг растворялся по всему периметру заселённых славянами просторов ежегодно в середине лета, когда земля раскрывает свои чресла, дабы принять в себя лучи набравшего полную силу солнца. Надо только приложить к замку заповедных врат древнюю свастику, и круг пропустит любого, кто владеет сокровенной отмычкой. Фюрер украсил свастикой каждого человека, каждую дивизию, каждый танк и самолёт, и чудодейные заплоты беспрепятственно пропустили войско в славянские земли.

 Фюрер отверг слабого распятого на кресте Христа. Его Богом была наполненная кровью Христа Чара. «Gott mit uns» несли солдаты вермахта на своих по-волчьи подтянутых животах, и чарующий Бог, сладострастно облизываясь, наполнялся как кровью, пролитой солдатами фюрера, так и кровью, выпущенной ими из врагов.

 Чара настаивала на захвате Арьяны стремительным броском в половину года, отсчитываемого от входа в обережную крепость. Всех, кто погибнет во время, когда земля выносит на поверхность свои жизненные соки и потом засыпает в снежной дрёме, Чара сулила поднять на небо в обход Чистилища. Монастырские мудрецы Востока подтверждали, что тех, кто погиб после дня летнего солнцестояния, забирает с собой солнце. Оно доводит погибших до золотых россыпей, где отдыхает от трудов, а затем, уже одиноким, снова начинает своё путешествие, ожидая к себе покинувшие землю жизни.

 Когда фюрер стремительно прошёл пол-России и внезапно встал на всех направлениях, тогда-то он и вспомнил про монаха, и пожалел, что преждевременно накормил его свинцом. Бритый здоровяк, наверняка, определил бы место, где размыкается внутренний круг обережной крепости, открывая вход в сокровенный детинец.

 Чара скрыла от фюрера, что заповедные врата внешних обережных стен пропускают лишь в буферную зону, в которой всякая великая армия утрачивает свою скапливаемую ценой неимоверных усилий мощь, теряет силы на попятное преодоление пропустившего её рубежа и погибает. Чара утаила от фюрера, что вокруг священного детинца славянами выстроена ещё одна линия защиты… К его разочарованию, гениальное сооружение финнов, названное именем барона Маннергейма, возводимое несколько десятков лет, было лишь слабым подобием глубокой защиты Арьяны, выстраиваемой славянами десятки веков.

 Фюрер тщился отыскать проход, бросая на верную гибель то одну, то другую свои железные дивизии. Но они, словно мягкие волны, разбивались и рассеивались о невидимую преграду. А старуха куда-то исчезла. Наверное, она выклёвывала малую толику света из глаз оставшейся на полях битв падали. Глупая старуха! Если бы она указала фюреру проход в сердце заповедных земель, то черпала бы оттуда столько света, что хватило бы, чтобы устлать небо зелёными нитями подобно броне…

 3

 Славка, как и Василич, от волчьих укусов потерял много крови. Рука болела немилосердно. Он присел рядом со старшим товарищем и здоровой рукой начал сворачивать цигарку, помогая руке губами. Василич снял со спины мешок из плотного шинельного сукна, развязал его и бережно достал оттуда гусли, с которыми не расставался ни при каких обстоятельствах. Даже когда они ходили в разведку, Василич лишь обматывал гусли большим пуховым платком,  бережно укладывал их в мешок, накрепко приторачивал мешок к спине и, приложив палец к губам, говорил гуслям, словно живым: «Тссс, родимые. Посидите здесь потихонечку. Будете шуметь, не возьму больше на войну», – и строго им грозил.

 Василич огладил гусли – проверил, не царапнула ли их свинцовая оса, и стал подкручивать шпынёчки, заставляя струны вторить крикам пролетающих в небе лебедей.

 – На лебединое крыло похожи твои гусли, Василич, – уважительно сказал Славка, будто увидел их первый раз.

 – Так гусли и есть крылья тех лебедей, на которых Светозарный свои пределы облетал.

 Славка легко извлёк из памяти сказку, которую как-то, после очередного сообщения Совинформбюро, рассказал ему Василич:

 – Не потеряли, видно, силу тынки древние, – хмыкнул тогда удовлетворённый успехами наших войск Василич, прослушав радио. Он уже не первый раз поминал про эти тынки, как-то в своей голове соотнося с ними причудливые изгибы фронтов.

 – Что за тынки такие, Василич? – спросил его молодой товарищ.

 – Далёкое то дело, Славка. Я и сам толком-то не знаю. Слыхал только от стариков, что Волхов не перейти вражинам – заперт он на замок. И со всех сторон заповедные земли, мол, на замки заперты. Вишь, белофинны встали между озёрами Ладожским да Онежским – там тоже замок висит. До Москвы вражины докатились, а дальше им ходу нету – заперто и там. И с северных морей замки навешены, и с Дальнего Востока замок Сибирь запер. Был будто бы такой старец – Светозарный его звали. Когда собрался землю покинуть и в небеса уйти, пределы свои облетел на лебедях, обережным тынком от зла их обнёс, наговорённые замки на ворота навесил  – доброму человеку ход вовнутрь есть, а с камнем за пазухой не сунешься. Ключи от тех замков Светозарный киту-рыбе отдал, чтобы на дне морском схоронила. А если вражина змеёй-гадюкой сквозь тынки проползёт, только головёшку в заповедных землях подымет, тут же косой вострой срубают её. И ещё сказывали старики, что оставил старец в своих пределах под спудом гусли-самогуды. Когда косы вострые источатся, в заповедные земли со всего мира, словно змеи в Воздвиженье, гадины стянутся, в клубок совьются, тогда выйдут на волю те гусли, выпустят звонкие стрелы и всех тех гадов одним ударом поразят.

 – Хорошая сказка, Василич, красивая. Вот бы в жизни всё так было! – мечтательно произнёс Славка.

 – Сказки – это не кривда лживая, Славка. Это сказания старопрежние, что до нас непутёвых сами дошли, коль мы к ним дорожку потеряли. Стоят они за речушкой и ждут, когда кто ни на есть им тесиночку перекинет, чтобы к людям перебраться.

 Не понял тогда Славка этих слов Василича. А вот сейчас сказочным рассветом они забрезжили, многоцветными пластами слились друг с другом: и Светозарный, и заповедные земли, и тынок, замками ото зла запертый, и крыло лебединое, что у Василича в руках звонкими взмахами вражину из земли родной гнало… 

 ***

 С Петром Васильевичем – Василичем, как звали его все, включая майора Игнашенкова – Славка сошёлся уже после госпиталя.

 Кое-как нарастив мясцо на разорванной осколком снаряда ноге и укрыв его свежей розовой шкуркой, он бодро вскинул руку под козырёк и отрапортовал комиссии из пожилого полковника в белом халате и с головой ушедшей в бумаги медсестры:

 – К дальнейшему освобождению Родины от немецко-фашистских захватчиков готов!

 – Это хорошо, когда готов, – устало усмехнулся полковник. – На Волховском фронте позиции держим. Ты в ногу был ранен? Пока Ленинград не освободим, там далеко бежать за фашистами по болотам не придётся… считай, что на отдых тебя направляю. А самому и везде срамно от них драпать. Велика Россия, да отступать некуда – эдак русские воины завсегда думали…

 Последние его слова почему-то напомнили Славке весёлое гулянье, когда удалыми шатиями на нешироком мосту они встречались с зареченской стороной. Разудалый атаман Егорка под яростные переливы гармони выделывал ногами вензеля, с хорканьем разъярённого лося вздымался в небо и хрястался оземь, пробуждая вересовой узорчатой тросткой силу земли и песней сметая зевак с пути шатии к мосту:

 Я мальчишка-хулиган,
 Батько делает наган,
 Отнимает от телеги
 Колесо на барабан, – рычал он.

 А шатия, сомкнувшись плечами, подхватывала:

 Атаман у нас молоденький,
 Не выдадим его,
 Семеро в могилу ляжем
 За него за одного.

 И на узеньком мосточке ни на вершок их шатия не уступала пути зареченской шатии, которая устрашающе рычала навстречу:

 А вы робята-ёжики – 
 По карманам ножики,
 Ножики не точены,
 Робята не молочены.

 Отступать было некуда. Сзади, за ними, взявшись под руки – тынком – в несколько рядов шли девчата – их сёстры и забавушки. И шатия знала, что только стоит дрогнуть и отступить под яростным напором зареченских, разорвав заячьей трусостью девичий тынок, до следующего гулянья бойцам придётся ходить опустив очи долу, ловить презрительные взгляды девчат и мужиков, слушать насмешки стариков, баб и ребятишек, которых они не смогли защитить даже от невзаправдашнего супостата…

 Славка лихо взял под козырёк и, поведя озорным глазом на дверь, протараторил:

 Шли на нас чужие страны,
 Возвращались битые!
 Мы умеем воевать,
 Хоть дураки набитые.

 – Ну-ну, ступай, пока замполит не услыхал, а то набьёт дурака железом в штрафбате, не рад будешь, что обратно на фронт выпросился, – добродушно молвил полковник.

 И Славка, ещё раз лихо козырнув, в мгновение ока перенёсся почти к себе на родину – не больше четырёхсот километров отделяло его от дома, а напрямки, через болота по зимникам – и того меньше.

 Но о доме только мечталось. После госпиталя, когда можно было ненадолечко навестить родную вотчину, он представил укоризненные глаза седобородых дедов, зарёванные глаза баб, многие из которых уже стали вдовами, растопорщенные глазёнки маленького сынишки Андрюшки, в письмишке приложившем к бумаге свою замаранную ручонку… Эти глаза презирали и не хотели видеть его… Эти глаза говорили переполняющей их и выливающейся из них болью: «Что ж ты, воин? Фашист русские земли топчет, а ты тут на деревенские пироги прохлаждаться прибыл?». И Славка, сцепив зубы, выпросился снова на фронт, тем более, что рана была и не ахти какая страшная – не оторвало ногу, и слава Богу.

 ***

 Василич был самым старшим по возрасту в разведроте, куда определили Славку – уже тёртого разведчика, позванивающего медалями за добытые сведения, за взятие «языка», за выход из окружения. Невысокий на вид Василич был непомерной силы добродушным деревенским мужичком. На его круглом лице пробивались остатки деревенского румянца, голубые ясные глаза лучились всегда ровным тёплым светом, мягкие волосы покрывали голову рыжинкой, перекликаясь с солнечными лучами, под которыми в свободную минуту купались бойцы, выдавливая из себя болотную сырость землянок. Он был ополченцем из местных. По каким-то там таинственным причинам его, председателя колхоза, не хотели брать на фронт. Но когда фашисты вплотную подошли к Новгороду, Василич пришёл в райком и заявил:

 – Фашисты коли до меня доберутся – в живых не оставят. Отпустите на фронт. Места здешние я знаю хорошо, на фронте даже и не в обозе пригожусь. Десяток фрицев с собой на тот свет всяко утащу.

 В разведроте Василич и в самом деле пригодился. Он не просто хорошо, а исключительно хорошо знал здешние места – настолько хорошо, что у бойцов возникало ощущение ясновидения, когда Василич вёл по карте своим длинным гибким пальцем и говорил разведчикам:

 – Вот у этого сеновала стережитесь. В нём гитлеровцы могут сидеть. Сзаду обойдите через лесочек и дайте в ворота пару очередей. По этой тропинке смело идите – никого не встретите… только вот здесь смотрите – мины могут быть наставлены. Лучше сторонкой через речушку это место обойти. Ноги промочите да зато живы останетесь.

 Всегда всё именно так и было, как упреждал Василич, и, благодаря его прекрасному знанию местности, разведчики приходили обратно живые и невредимые.

 Бойцы шутили:

 – Василич, ты на гуслях словно «рама» над землёй летаешь? Так и «рама» не всё видит, а ты всё.

 – Гусли память из головы извлекают. Что видел когда-то, всё голова помнит. А гусли  достают оттудова по нужности. Надоть вам куда идти, гуслями и достаю всю вашу дорожку из черепушки своей. Конечно, гусли помогают, – серьёзно отвечал Василич.

 – Так, может, нам и в разведку не ходить? Сядешь в командирской землянке, да и наяривай себе.

 – В ранешние времена так и было, старики сказывали, – не обращал внимания на шуточный тон разговора Василич, – а сейчас эдак-то не умеют уже людишки.

 ***

 Василич никогда не расставался с гуслями. В любую свободную минуту он подкручивал деревянные шпынёчки и изводил однообразным звоном уши бойцов. Бойцов сначала несколько раздражала музыка Василича, но разведуспехи их взвода были настолько явными, а потери настолько мизерными, что они смирились и не только с благосклонностью воспринимали музыку Василича, но на досуге ещё и вели жаркие споры на тему «Помощь музыки в защите Родины».

 – Так, Василич, по-твоему выходит, что артистов на фронт согнать, и войне конец? – спрашивал Женька – задиристый чернявый боец.

 – Так ведь смотря каких артистов. Артист артисту рознь, – невозмутимо ответствовал Василич.

 – Недавно деваха приезжала – песни пела. Это артистка али нет? – вступал в разговор огромный, как медведь, Сергей Геннадьевич.

 – Артистка-то – она артистка, и голосила больно уж добро. Да только где ж вы видали, что немец супротив себя пойдет? Эвоно листовки разбросал, не говорит ведь там, что, мол, молодцы вы какие, русские воины, что через Волхов меня не пускаете. Честь вам и поклон за это, пошёл, дескать, я обратно в свою неметчину. А вы меня неразумного пинками гоните, чтобы побыстрее бежалось.

 – Так артистка-то наша, советская была, Василич.

 – Я и не говорю, что немецкая эта бабёшка. Конечно, советская. А песни у неё – всё едино, на потребу немцу пелись.

 – Как это, Василич? Эти песни написаны нашими советскими поэтами и композиторами, – оторвался от книжки с головой ушедший в неё Володька. Володька до войны учился в институте, и бойцы уважали его за то, что на любой вопрос у Володьки был не придуманный им, а вычитанный в книжках ответ.

 – Ох вы, глупыши учёные. А у кого советские композиторы да поэты учились? У тех же немчур. Сами не у них, так их учителя у немчур учились, или учителя учителей ихних. Всё едино – неметчине учились. А потом учеников своих неметчине обучали. Али не так говорю?

 Володька призадумался, почесал свою умную головушку и нехотя произнёс:

 – В чём-то ты прав, Василич. По крайней мере, в том, что не знаю, с какой стороны тебя зацепить. Слишком уж скользко ты в историческую глубину юркнул.

 – Значит, покамесь прав я. А вот теперича рассудите сами. Немчинная музыка немчину силу даёт, а своя, кою для вздымания родовой силушки прадеды сотворили, нас силой наделяет. Коли захотел немчин нас силушки лишить, что он будет делать? Вот то-то и есть! Он нашу музыку убирать с глаз долой будет, а свою замест того нам подсовывать. Захочет ли немчин нашу силушку поддерживать, коли землю нашу забрать хочет? – обвёл гусляр товарищей вопрошающим взглядом.

 – Конечно, не захочет, – заинтриговались бойцы ходом рассуждений Василича.

 – Времени не пожалеет, сотнями лет корпеть будет, чтобы силушку врага своего тысячелетнего затушить да своей-то силушкой, нами же приумноженной, нам же и ох как добро наподдавать, – продолжил Василич.

 – Так, Василич, по-твоему получается, что со своей-то музыкой можно чужие земли воевать?

 – А вот этого как раз и не уразумели немчуры, потому и проиграют эту войну. Своя музыка только к своей земле приспособлена. На чужой она той силы не имеет, что у себя, потому как из земли силу берёт.

 – А как докажешь, Василич? – поддразнили его бойцы.

 – Докажу ужо. Немчурой и докажу, и музыкой его докажу!

 – Что-то есть в твоих рассуждениях, Василич. Да только надо, чтобы учёные над этим подумали, всё по местам расставили – не всё тут так-то просто, – подал голос Володька.

 – Пускай подумают. На то им и учёность в головы дадена, чтобы думали, – согласился Василич, как соглашался всегда и со всем в несущественных вопросах. – А я покаместь в гусли поиграю. Уж не обессудьте, что не немчинной музыкой вас тешу, скоро и немчином, может, даст Бог, побалую.

 Возможность доказательства не заставила себя ждать. На следующий день их взвод послали выяснить расположение немецких огневых точек, а если получится, то и притащить «языка».

 Как всегда, вылазка завершилась успешно. Они ужами проскользнули через немецкие сторожки, нанесли на карту требуемые объекты и так же, ужами, поползли обратно. В крайнем окопе потерявший бдительность от вынужденного однообразного безделья немец пиликал на губной гармошке какую-то развесёлую песенку.

 – Этот музыкантишка наш с тобой, – одними губами прошептал Василич лежащему рядом Славке.

 На последнем звуке разухабистой песенки они бесшумно соскользнули в окоп, Василич одним точным ударом обездвижил немца, вставил ему промеж зубов губную гармошку, крепко примотал подбородок к затылку загодя приготовленным платком, и они вытащили немца на солнышко. В лесочке Василич обрезал начавшему приходить в себя пленнику пуговицы на штанцах, его же ремнём крепко стянул пленнику руки, затянул на шее, словно кобелю, верёвку и так притащил в расположение части.

 – Вот она, немчинная музыка… в зубах торчит. Ну-ка, фриц, шпилен, шпилен, – и Василич для большей убедительности постучал по лбу немцу его губной гармошкой.

 Бойцы и верили, и не верили Василичу. Но всё же концертов приезжих артистов на всякий случай стали избегать. Жизнь-то – она одна человеку даётся. Да и ни к чему слезливые артистовы песни на войне. Только душу бередят. Вполне доставало бойцам и Василича. Их взводный музыкант мог так в гусли ударить да так лихо песенку завернуть, что у нежных артистов уши бы поотваливались:

 Гитлер – сукин сын, безумный он мужик,
 Подтянув штаны, с России он бежит,
 Он бежит-бежит-попёрдывает,
 За усы себя подёргивает,

 Дальше начиналось уже такое, что было вполне естественно на фронте, но чего никакой артист никогда не высказал бы с наспех сбитой перед его приездом сцены.

 Землянка тряслась и высушивала хохотом бойцов скопившуюся на земляном полу и бревенчатых стенах сырость. А зашедший как-то командир роты, майор Игнашенков, скомандовал «Вольно!» бойцам, которые хотя и вытянулись при его появлении, но никак не могли скрыть рвущиеся наружу смешки, и строго сказал:

 – Вашим хохотом немца без снарядов сдуть можно. Посижу у вас, а то как-то муторно на душе – с места уже сколько времени стронуться не можем. А у меня в Ленинграде жена с сыном да дочуркой осталась…

 И землянка гостеприимно присовокупила к общим раскатам грома и его оглушительный хохот, ибо Василич был неутомим:

 Ленинград стоит у немцев на пути,
 Гансу, Фрицу в гости не даёт пройти,
 Волхов-речка ручки-ножки им связал,
 Зад испачканный Адольф нам показал.

 Скоро и по другим взводам, а затем и ротам забренькали самодельные балалайки, запиликали невесть откуда взявшиеся гармони и уведённые у немцев аккордеоны. И уже вся часть извергала из себя громогласное веселье, приводя немца в задумчивость и уныние…

 ***

 Славка безоговорочно и не шутейно верил Василичу. Верил, потому, что слились они душой в душу. И вера Василичу была верой самому себе.

 Причин такой солдатской дружбы было много. Помимо совместных боевых вылазок и того, что оба до войны пушили землицу, у Васильича, перед тем, как он ушёл на фронт, народился последышек – сынишка, названный по деду Васюткой, а у Славки, уже после его ухода – первенец, которого он в тёплом письмеце жене велел окрестить Андрюшкой. Василич рассказывал, какие махонькие ножки и ручонки у младенчика, какие большие и с удивлением смотрящие на мир глазёнки, какие реденькие и мягкие волосёнки, как смешно он сосит беззубым ротиком маткину сиську. Славка слушал его восторженные рассказы о сынишке и видел в них своего Андрюшку… не довелось ему покамесь увидеть Андрюшку воочию. Вместе они мечтали о будущем своих мальчонков – вот только поскорее бы прогнать фрицев! Славка представлял Андрюшку умельцем по дереву – мастерство в деревне не просто нужное, а необходимое: кому лавку с полавошником вытесать да стол в новый дом под иконы поставить, кому шкапчик посудный али буфет выделать, кому рамы выстрогать, кому узорочьем домишко одеть. Соглашался с этим Василич:

 – Нужное это дело. Да только в деревне не единым мастерством человек живёт. Всё должен уметь, что мужской работы касаемо.

 Дружили они спокойствием за свои оставленные без присмотра семьи. Василич, уходя, поновил в своей деревне старинный обережный тынок – Славка только и смог понять, что в отличие от обычной изгороди такой тынок не пропускает в деревню чужаков.

 – Нет сюда ходу немцу, – сказал Василич старикам и бабам, которые вышли к расколотой грозой заветной ёлке, чтобы проводить последнего славневского мужика. Он поцеловал и мягко шлёпнул под попку радостно хлопавшего глазёнками Васютку, вскинул котомку и ушёл в молящем о победе над ворогом тягостном молчании, провожаемый образом Николая Чудотворца, вынесенным бабкой Матрёной… образом, у которого всё чаще стали собираться жители деревни.

 Славкина Стрелица и вовсе была недоступна немцу. Чёрная волна, как ни тщилась, несколько сот километров не достала до сияющего в глубинах Руси сокровища, и отливом её где побыстрее, где помедленнее повлекло назад.

 Совсем слились душой в душу Славка с Василичем, когда стали перебирать родовы под весёлое потрескивание еловых дровишек в маленькой железной печурке.

 – Ну-ко-ся, притормозни чуток, – упружил Василич Славку, когда тот дошёл до шестого колена, – дай поразобраться… Стрелица твоя деревня называется? Не на моей памяти – прадедко сказывал, будто бы в Стрелицу его тётку Анну Даниловну отдали. Убивалась, – сказывал, – сердешная. Все причёты сложила, пеняла батьку да матке, что на чужбину отдают. И пташицей-то, мол, прилетит она к ним, и на окошечке косящатом жалобно заплачет, и слезами родные поля ульёт. Локти в кровь разбила – хлесталась об пол. А чего билась? Ивашко, – говорят, – парень ладный был. Запомнилось то прадеду, хоть и без штанов ещё бегал. Значит, ваш стрелицкий Ивашко нашу славневскую Нюшку уволок!? Ах вы воры-грабители! Недаром и деревенька ваша Стрелицей прозвалась! – радостно смеялся Василич и со слезами на глазах обнимал Славку.

 С тех пор, привязанные друг к другу родовыми незримыми узами, вместе переживали они всё, что доносили им из домов птички-весточки.

 Только раз единый промолчал Славка, когда лютой стужей обдул сердце серый конвертик. «…А Ондрюшку забрала себе Клашка…», – гласило материно письмецо. На нарах в тёмной землянке к стенке отвернулся Славка, и только Василич увидел ли, догадался ли, как подрагивает его спина. Ничего не сказал Василич, потому как не было таких слов, какие могли бы унять поднявшуюся в душе бойца метель. Перебрал он струнки на гусельцах, и как-то нежно-нежно, душевно-душевно зазвенели они. Была в тех звонах родная Стрелица, текла в них речка Стрелица, стояла опустелая избёнка. Был в тех звонах Андрюшка, которому исполнилось уже полгодика. «Поднимет парня сестрёнка, не даст пропасть, – веялась вокруг Славки светлая думка и крылами белой лебеди гнала и гнала от неё чёрную ворону, что безжалостным железным клювом ударила в его любимую, неналасканную Надюшку. – Только вражину надо из своей земли выдворить. За что фашист баб-то губит, кои жизни в мир несут? Без пуль убивают гадины. До деревни не добралась, а в Надюшку яд выплюнула чёрная гадюка. Встретимся мы с тобой, Надюшка, обязательно встретимся! Окончится война… я домой вернусь… и ты ко мне вернёшься…»

 Так и уснул он, зарывшись в мокрый насквозь полушубок. И только яростней стал бить фашиста, не боясь ни пуль его, ни снарядов. Даже Василич удивлялся:

 – Заговорённый ты какой-то, Славка. Все смерти вокруг тебя ходят, да стороной обходят. За жёнку свою не убивайся так, она в небесах хоть век тебя будет ждать. И ты хоть древним стариком помри, молодым к ней вернёшься, таким, каким она тебя последний раз видела. Сынишку она тебе подарила Ради него немчуру гони да жизнь свою береги. Придёшь к ней и скажешь: «Вот, Надежда, какого я богатыря из тобой оставленного комочка вырастил». И будете вместе с нею радоваться на сынишку, на внучонков, правнучонков своих, будете с ветки на ветку пташками небесными перепархивать и песенки распевать.

 ***

 Верил Славка Василичу. Верил гуслям его. Безоговорочно всегда верил. И сейчас, после боя, верил их неведомой светлой силе.

 – А что, Василич, гусли и раны затянуть могут?

 – Всё сам человек делает, Славка. Гусли могут помочь ему, достать из него то, что в самых его глубинах дремлет. Если чего нет в человеке, того не только гусли, а сам Господь Бог из него не извлечёт.

 Над полем поплыли такие простые и такие родные звоны. Славка прикрыл глаза и перед ним встали строчки последнего заботливого письмишка из дома – не из его опустелого и лишённого женского тепла дома, где только сиротливые старики печально доживали свой век, из дома сестры: «…Давеча в Стрелицу ходили ко старикам. Андрюшка сам ножками топал, – писала сестра Глафира. – Хворостиной ястреба от куриц отгоняет. А вчерась достал молоток и три гвоздя в чурбак вколотил. Тятьку на фотокарточке уже знает. Тятя Слава буку пуф-пуф. И пальчиком за печку тычет. А меня мамкой зовет…».

 То ли заходящее солнце, то ли усталость, то ли звоны ещё плотнее смежили Славкины веки, и он увидел своего белоголового бесштанного сынишку… увидел жену свою Надюшку, увидел их свадьбу…

 4

 Свадьба разгоралась весело и ярко утренним солнышком, взобравшимся на самую макушку лета. Церковь уже несколько лет была закрыта, а поп куда-то вывезен и, как поговаривали, расстрелян. Славка с Надюшкой быстренько записались в большой сельсоветской книге, Славка сунул Ваське-голышу бутылку казёнки за объявление их с Надюшкой мужем и женой, и под верещание Васькиной гармони они, тесно прижавшись друг к другу, покатили обратно в Стрелицу, где уже нетерпеливо похаживали вокруг столов гости.

 Столы с лавками Славкины дружки выстроили заблаговременно на весёлой солнечной лужайке перед закрытой прошлого году часовней. И пока молодые ездили в сельсовет, столы изобильно обросли пышными рыбниками, солёными хрустящими огурчиками и такой же хрусткой капустой, старинными узорчатыми витушками, прикрытыми тонкими гороховыми хворостами, поллитровкой с мутной казённой водкой и несколькими четвертными бутылями с чистейшим, словно слеза, самогоном. В пятистенке, выстроенном по соседству с тётки Маниной избёнкой дедом, ждали своего часа ещё несколько закупоренных деревянными пробками четвертинок, чугунки с картошкой, белыми боками выглядывающей из-под больших кусков мяса, холодец и много всякой другой вкуснятины. Свадьба обещалась быть сытной, и такой же благополучной сулилась быть жизнь Славки с Надюшкой.

 Батько с матушкой в вывороченных шубах с большим караваем на старинном браном полотенце встретили молодожёнов на крыльце, но не стали говорить положенные в таком случае слова, боясь всеобщего деревенского осмеяния. Матушка повязала Надюшке на шею полотенце, поставила ей на голову каравай. Батько за концы полотенца провёл молодых в избу, где им когда-то предстояло быть полноправными хозяевами, потому как старшие дочери уже повыходили замуж, а Славкин брат нашёл своё счастье в городе на заводе.

 В кути Надюшка бросилась Славке на шею:

 – Муж! Мой муж! А я – твоя жена!

 Но в угол дома заколотили:

 – Эй, молодые, вас ждём! Самогонка выдохнется!

 Они, взявшись за руки, вышли из избы, сели в центре стола, прямо супротив дверей часовни, там, где была  разостлана кверху овчиной шуба. И застолье начало набирать силу – сначала степенно, а потом всё шумнее и разгульнее. Каждый говорил своё, хотя никто никого не слушал. Обсуждали Надюшку. Обсуждали добром: такая-то она красавица – любо-дорого посмотреть! А что сиротка – известно, что сиротская жизнь к труду спроворчивая. Корову выбирают по рогам, а девку – по родам. Надюшка из роду хорошего. Не её вина, что без отца-матери осталась, а её счастье, что такому парню досталась. Обсуждали Славку. Тоже слова плохого не вылетело: экий молодец вымахал! за батьком всё приучился робить, а батько – известный в округе мастер по любому делу.  Дай молодым, Бог, счастья да благоденствия!

 Бабки на углу стола перешёптывались:

 – Топерича Васька-голыш замест попа в каретнике Ивашки-кулака венчает да патретами вождёв бласловляет. Будет ли жизнь у молодых?

 – Ой, Марфа, чаю, не будет жизни, коли сотона Бога заменил. Не поревела, слышь, девка-то, не попричитала – какая у ей жизнь будет? Наревится бабой за столбом.

 – Ты, Нюшка, рот-от не разевай про сотон. Эвон, Сашка-катавал рот шапкой прикрыл да вождёв ругнул, того же вечеру чёрный ворон подлетел. Где топерича Сашка?

 – То-то оно и есть… не любит сотона усатая, как супротивничают ему. На храм-от в селе даже окститься боязно, не то что помолиться.

  – Образ-то из храма ты припрятала, кой уволокла, когда боженек на дрова колотили?

 – Кадушку с огурцами Матушкой Богородицей закрыла. Так в анбаре и молюся: открою кадушку, образ поставлю да у Матушки милости и прошу. Васька-голыш давеча заглянул: «Что, – мол, – бабка, молишься?» – «Огурчики, – говорю, – проверяю, каково в этой кадушке засолены ». Сунула ему огурцом в бесье рыло, сожрал да отступился.

 – Добро, Манька-то не дозволила падине-племяшу крест с часовни срубить. Я из окошка-то когда гляну да и перекщусь. Без Бога-то как жить?

 – Давай лучше споём, Марфа, песенку каку старопрежнюю, горюшко размыкаем?

 Бабка Марфа тоненьким голосочком завела:

 – Э-ой, как и воленька…

 Подхватили старушонки за ней:

 – Дивья-та воля у девушок, ой, дорогая.

 Проживала Марфа песню жизнью своей горько-бабьей. Проживали за ней песню старушонки жизнями своими горько-бабьими:

 – Э-ой, как дорогая воля,
 Теперь куда моя волюшка, воля девалась?

 Э-ой, деваласе куда?
 Дома на родимой на сторонушке воля осталась…

 Свадьба попритихла. Заслушалась. Но Васька-голыш взвизгнул гармонью и вослед гармонье молодяжка дружно рявкнула:

 – Дан приказ ему на запад,
 Ей в другую сторону,
 Уходили комсомольцы
 На гражданскую войну.

 Заглушило затянутое в кожаные ремни комсомольское прощание расставание старопрежнее:

 – Э-ой, большая любовь,
 Любовь большая, розлука-та, ой, тяжелая…

 Бросили старухи недопетую песню. Новое время пришло – новые песни принесло. Рявкают-то дружненько, так и кобели дружненько тявкают, да те-то боле от голоду да от злобы… Ой, что-то будет!? Что принесёт с собой весёлое безбожное времечко?

 Когда солнышко скрылось в лесочке за речкой Стрелицей, Славку с Надюшкой увели в сенник на просторном сарае, куда в раскатистую масленку дед заезжал на тройке, запряжённой в расписные саночки, что и до сих пор неприкаянными здесь стоят, разворачивался на тройке лихо, пугая бабку своим удальством. Когда Славка сел на специально сработанной батьком к такому дню кровати, Надюшка спросила:

 – Сапоги-то снимать? Али по новому времени не полагается того?

 – За мужем ладишь быть, так снимай, а поперёд мужа коли хочешь пойти, так и сам сниму.

 Покорилась Надюшка, сняла сапоги. И до самого утра горел сенник ясным звоном любви двух высекающих новую искру тел, испускал в небеса сияние, видимое зрячим и невидимое незрячим.

 ***

 На другой день догуливала свадьба. Догуливала у Славки, потому как Надюшка была сироткой, и на отгостки ехать было некуда. Да и выходило уже из моды старинное заведенье – добро и в одном месте свадьбу отгулять можно. Но ещё теплилась нерушимая старина заповедными обрядами, а потому Надюшка повесила к рукомойнику свои узорные полотенца и полила Славке на руки, не забыв шлёпнуть мокрой прохладной ладошкой по горячей спине.

 Бабы с выносным – своим угощением, которое молодушка должна была отведать, чтобы приобщиться к их тесному и дружному сообществу – шли на лужайку за степенными мужиками. Надюшка одарила новых родичей расписными полотенцами, что вышивала долгими зимними вечерами на посиделках. И каждый гость с полотенцем на голове проходил перед свадьбой плясовой кружок, благодарствуя молодушке.

 Свадьба разгоралась с новой силой жарким летним солнышком. Но когда солнышко вошло в зенит, зёв чёрной тарелки, зацепившейся вороньими когтями за часовенку, прокаркал: «Внимание! Говорит Москва! Заявление Советского правительства. Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня 22 июня в 4 часа утра без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбардировке города Житомир, Киев, Севастополь…»

 Не постигла того свадьба. Верещала ещё гармонь в руках Васьки-голыша, на крылечке дробила каблучками Маруська, хватившая дробей где-то в городе, куда ездила учится на трактористку, взрывался песнями то один, то другой края застолья…

 Первыми спохватились мужики:

 – Благодарствуем, Вячеслав Ондреич да Надежда Ивановна за хлеб, за соль, за ваше напитаньицо! Совет вам да любовь на долгие годы! Пойдём мы покудова котомки сбирать, – поклонились они застолью.

 – Далече ли собрались, мужики? – засмеялась над примолкнувшим столом Маруська-трактористка.

 – Война, стало быть, началась. Немца надо бы отогнать, да тогда уж дале праздновать.

 Взвился над застольем бабий вой:

 – Не пущу-у-у! Другие пусть немца гоняют! У тебя дома дел что ли мало?

 – Цыц, баба! Много ты понимаешь… За меня другой да за другого другой – останешься с голой трубой.

 Ушли мужики. Потихонечку рассосалось застолье. Только Васька-голыш подливал и подливал себе из бутыли:

 – Мне война нешто. На войне дураки пущай головы теряют, а я палец токмо один потеряю.

 Ведь так и отлынил от войны падина – тюкал тесинку топориком да палец себе и оттесал. Скрывался опосля в подполе браковка от ярости некрутов, дабы не изобидели убогонького, да всё равно до конца войны не дожил, по пьяни в речке утоп Васька-голыш.

 А Славке ещё целую неделю довелось некрутом погулять после пришедшей на другой день повестки, по родове пройтись, песен разудалых попеть:

 Некрута мы, некрута,
 Нам дорожка не крута,
 Пологая дорожка нам,
 Прощаться с буйным головам.

 Пели и девушки с молодухами, захватясь под ручки и тынком провожая любимых. Только пели печально:

 Дроля в армию пошёл,
 Остановився в поле-то,
 Серой кепочкой махнул – 
 Не видываться боле-то.

 Удалыми молодцами уходили некрута. Только мужики были немного сумрачны, потому как баб не могли с себя стряхнуть да прилепившихся к ним ребятишек по головёнкам наласкать.

 И Надюшка туда же – вцепилась в Славку, когда на телегу уже надо было садиться:

 – Не пущу! Никуда не пущу! Убьют тебя там, Славка! А если робёночек у нас будет, что я с ним буду делать одна-одинёшенька?

 И, повиснув на нём, завыла бабьим вытьём – откуда что взялось?:

 Ты куда сподобляешься,
 Моя милая ладушка,
 На слыху нету праздничка,
 На слыху нет Господнего,
 Ты пойдёшь в путь-дороженьку,
 В путь-дороженьку дальнюю,
 Дальнюю, невозвратную,
 На германское полюшко,
 На защиту-ту Родины.
 Не сказал ты мне, ладушка,
 Как мне жить-обживатися,
 Не в своём родном местечке,
 С богоданным-то батюшком,
 С богоданною матушкой,
 А как явится дитятко
 Из утробы припухлою,
 Что мне делать, младёшеньке,
 С нашим маленьким птенчиком?
 Обернусь птичкой-пташицей,
 Прилечу к тебе, ладушка,
 Во бои во кровавые,
 Во войну во кипучую,
 Своим сердцем малёхоньким,
 Подмогну ладе милому,
 Голоском своим жалобным
 Отведу пулю злючую…

 – Ну, полно, полно, – подвернувшаяся пылинка выбила из Славкиных глаз солёную слезинку.  – За стариками не пропадёшь, чай, и с робёночком. Мы фашиста скоренько прогоним. Да и пули такой у немца нет, чтобы меня убить. Бабка сказывала, что в рубашке родился, а кто в рубашке, того только серебряной пулей убить можно. Много нас – в рубашках, на всю Россию у немца серебра не хватит…

 И долго ещё стояли стар и млад, соседи и соседки, девчата и бабы у большой ёлки, слушая, как затухает за поворотом грустно-удалой некрутский припев:

 Некрута-некрутики,
 Ломали в поле прутики,
 Они ломали, ставили,
 По милушке оставили. 

 Долго ещё шептала бабка Нюшка во след:

 – На море на Окияне, на острове Буяне гонит Илья-пророк на колеснице гром со великим дождём: над тучей туча взойдет, молния осияет, гром грянет, дождь польёт, порох зальёт. Как камень камнем бьётся, не разрождается, так бы бились и томились пули ружейные и всякого огненного орудия немчинного. Как от кочета нет яйца, так и от ружья немчинного нет стрелянья. Закрой их, Господи, от востока до запада, от земли и до небеси, загради их городом железным, одень на них рубашку каменную от всяких стрел и ружей, от ножа, от пули, от проволоки и всяких нечистых рук немчинных и от всяких нечистых духов и родов…

 И долго глядела вослед детям своим снятая с кадушки с огурцами Богородица…

 5

 Василич дал раскатиться последним звонам, и их уводящая далеко в просторы земли память возвратила Славку под голубое весеннее небо.

 – Василич, на гусельных звонах можно только в прошлое посмотреть или и вперёд заглянуть тоже?..

 – Нет, Славка, ни будущего, ни прошлого. Люди сами время выдумали, чтобы дорогу мерить, которая в вечности пролегает. В вечности много и дорог, и тропинок. Можно вперёд посмотреть, можно назад, можно по сторонам оглянуться или вглубь уйти. Мы в вечности, Славка, живём. А она в нас живёт. Только надо почувствовать её в себе…

 – Василич, когда ты играл, мне причудилось, что с этого поля когда-то давно уже гнали супостата. Видел, как бегут света не взвидя, а наших – всего двое только. Луки у них, как гусли были. Тучи стрел они выпустили… Враги устрашились и без боя бежали в страхе. Вот прямо на этом самом месте всё и происходило.

 – Может быть, Славка. Наверное всё так и было. Неведомо нам многое. Куда гусли мысли понесут, о чём поведать могут?.. я и сам не знаю. И силу их только чую нутром, а применить толком не умею. Старики сказывали, что раньше вражины гуслей боле любого оружия страшились, а светозарные гусли целые войска с земли нашей сметали…

 ***

 Запоздалый немецкий снаряд, гонясь за лебединой стаей и не имея сил её настигнуть, просвистел над макушками леска, ожидающего в свои объятия тёплое весеннее солнце, и упал в то место, где сидели Василич и Славка.

 Две души, напутствуемые прощальными звонами гуслей, чистым светом взмыли в бездонную высь, догнали лебединую стаю, встроились в неё и полетели над задумчивой речкой, воды которой скрыли в себе безумства войны… а если долго-долго смотреть на них, можно было бы и вообще забыть о том, что где-то рядом рвутся снаряды и уходят с земли – либо в беспросветный мрак, либо в сияющий свет – жизни. Овевающих своими крылами родные просторы лебедей ждали сыновья, Васютка и Андрюшка, ждали ещё нерождённые внуки и правнуки, пути которых, наверное, когда-нибудь пересекутся так же, как пересеклись их пути – Василича и Славки.  Вместе с легкокрылыми лебедями они поплыли к родным истокам, берущим начало в глубинах Земли Русской, к двум маленьким родничкам – Славневу и Стрелице, чтобы соединиться через них со своими родами, что могучими деревьями вросли в родную землю.