Осмысление Глава 3-Белоруссия

Евгений Панасенко
                3.БЕЛОРУССИЯ

 По выпуску из училища отец был назначен командиром взвода зенитной артиллерии в Белорусский военный округ. Условия службы отца в те годы были  особенно тягостными.  Зенитная артиллерия как род войск только создавалась. Разумность организации защиты от авиации противника нащупывалось бесконечными переформированиями и передислокациями зенитно-артиллерийских частей. Я  помню окружающее лет с 3-х, с 1936 года. Тогда уже становление утряслось, отец служил в должности командира батареи в городе Витебске, и семья жила в приемлемых бытовых условиях. Вот от Витебска попозже и буду повествовать о виденном своими глазами. А пока закончу о известном мне житье до Витебска в основном со слов матери и по редким репликам отца. В связи с реформациями отцу пришлось часто менять места службы и жительства по белорусским лесам и местечкам. Техника зенитной артиллерии сложна. А командир взвода обязан был сделать из безграмотных деревенских парней механизмы по обслуживанию этой техники. Вот и месил он белорусскую грязь  с красноармейцами вокруг пушек до изнеможения, отрабатывая автоматизм бесчисленными повторениями приёмов по команде: «Орудие к бою!», а потом: «Орудие в походное!»... Он же обучал красноармейцев писать и читать (многие были безграмотны), руководил хозяйственными работами по оборудованию казарм, ходил в наряды и т.д. и т.п. , в общем, должен был в части дневать и ночевать. А над ним командиры, чаще всего самодуры (качество для подчинённых угнетающее, но для обороны страны - далеко не отрицательное), и въедливые, всё видящие комиссары. Молодому парню, из рабочих, все эти тяготы и ущемления — по плечу. Был бы только он свободен, как там у Вертинского:

...И легко мне с душою цыганской,
Кочевать, никого не любя.

Но отец был уже женат. И семейная жизнь его непрекращающейся радостью не была.  Скорее — непрекращающимся скандалом. Приходил взводный со службы домой. От чужих суровых людей, уставшим, взвинченным. Всё человеческое существо его, весь организм требует домашности, успокоения, понимания, да просто отдыха со снятыми сапогами... Но  опустошённого дома поджидала заряженная на скандал от быта (вернее, отсутствием быта) хорошенькая, только избалованная крымским благополучием и с амбициями старорежимной офицерши молодая жена. (Довелось моей матери, еще девочкой, разнося молоко от своей коровы, увидеть через пороги частицу быта неработающих жен офицеров царского времени).

          Французы говорят, что женатый на красивой имеет хорошие ночи  и плохие дни... А понять впечатления и настрой матери от новых обстоятельств жизни  можно (понять - не значит принять).  Жилье — отгороженный угол (не комната) в местечковой избе, конечно, с непобеждаемыми клопами. (Местечко — небольшой белорусский посёлок, заселённый в основном еврейскою беднотою. Зверски убила европейская цивилизация руками Гитлера в 41 году эту бедноту — не стало местечек). Климат дождливый, непроходимая грязь. Нищенская, раз в месяц, командирская получка, и никаких побочных доходов. Частная торговля была уже запрещена, а государственная еще не заработала. Да и продавать государству было просто нечего — колхозы только формировались, промышленность только воссоздавалась. Электричества не было — керосиновая лампа или коптилка на масле, развлечений — никаких. Скудное питание — ржаной хлеб, картошка. Из деликатесов — кислые антоновское яблоки, да лесные ягоды. И это после севастопольского рая, где море, рыба, абрикосы, дыни, не замордованные беспросветностью задорные  мужчины... Кстати о рыбе, вернее о рыбьей голове. Мать нередко вспоминала, конечно, с осуждением отца, о семейном скандале на первых днях совместной жизни, когда она, приготовляя купленную рыбу, выбросила  голову — на ее рыбной родине такого не ели. А отца, пришедшего со службы, это, привело в ярость. Я его очень хорошо понимаю. Для него, смоленского, отварная рыбья голова — редкий деликатес. Пришёл он к домашнему, так сказать, очагу со службы, от чужих людей, усталый, взвинченный, но заранее настроенный  на предстоящую радость от такой желанной праздничной пищи, да еще и в компании с  приготовившей  это любимой женою. А здесь - в дурном сне невиданное кощунство: деликатес - в помойку. Хочу подчеркнуть, что приведший в ярость состав кощунства - не в выброшенной голове (не таким уж отец был, при всех его недостатках, мелочным),  а в лишении предвкушаемой радости, да еще и неподдающимся пониманию способом. Сдерживать себя отец не умел, в лексиконе не стеснялся тоже.
         
  Вроде, дёрнулась мать сбежать в Севастополь, но времена тогда были суровые, в вагон не втиснуться, люди с 1914 года, с начала империалистической войны,  переезжали и  на подножках, и на крышах. Вагоны со всех сторон были просто облеплены человеческими гроздями. А если и удавалось купить билет в кассе с указанным местом, то сбросить с этого места безбилетников можно было только силою. Конечно, если этой силы было больше, чем у уже занявших. И царская и советская власть с такой стихией не только молчаливо смирялись, но только таким образом смогли в какой-то мере удовлетворить потребность населения в перемещениях. К перевозкам я еще неоднократно повозвращаюсь - поездить пришлось много, впечатления имею. Тогда мать, конечно, не уехала - отец был вспыльчив, но отходчив. А вот Рубикон в скандальные отношения они перешли. Тем более, что мать так никогда и не поняла, что не несъеденная рыбья голова привела отца в ярость, и в рассказах всегда напирала на его мелочность. Наверно, здесь мне уместно сказать, что никогда в материнских рассказах не  проскальзывали стенания от изнемогающей работы на производстве или за швейной машинкой. Этого не выдумывала. А загрузись она результативной работаю — был бы в семье лад, уважение к ней, достаток. Никогда она отца не понимала, просто не хотела  ниспуститься до понимания мужа. Но и отца понять иной раз было просто невозможно. Его странным образом постоянно заносило на скандалы, и не только в семье, но и в магазинах, на транспорте, на улицах. Скандалы громкие, нелогичные, позорные по своей громкости и бессмысленности. Находясь рядом с ним, хотелось в те моменты просто провалиться  сквозь землю. Угомонила его только старческая немощь. Понимаю, в этих записках — об отце у меня очень противоречиво. Но и был в поведении своём он до патологии противоречивым. Неопределяем однозначностью.  В одном — три, пять, десять... совершенно разных человеков.
      Теперь, в 78 лет, когда в мозговых центрах отложилось бесчисленное множество воспринятых лоскутков объективной реальности различных оттенков, сравнимая, анализируя, осмысливая, возможно выйти на абсолютную истину. Тем более, что мне известны концы жизни и отца и матери. Несветлые, но логичные их жизненному поведению. Думаю, что отец до самой смерти матери жил  интересами семьи (как понимал их на своем биологическом уровне и как умел по своим характерологическим и физическим способностям). Мать по-своему любил, понимал (умный же был!), но обделить взрывными скандалами, хотя бы, и любимую женщину, не сумел. Мать же его не любила, не понимала. Конечно, научилась знать, предчувствовать причины, что неизбежно вызовут взрыв. Но как-то смягчить, самортизировать, уклониться - и не пыталась. Интересами отца не жила, Не делала даже попыток быть с отцом попредупредительнее,  поблагодарнее. И, хотя бы, для видимости - поподчинённее. А он этого, отдавая себя семье и работе, заслуживал, хотел, и тщетно ожидал. Радикально изменить семью, изменить в ней отношения, бюджет, удачливость, будущее могла только плодотворная работа матери. Если даже не на производстве, в учреждении, то, хотя бы, за швейной машинкой. Была способная, при желании достигла бы достойного уровня и места своей личности. Шесть классов и севастопольская расторопность, начитанность и элегантность заметно приподымало ее над окружением. В войну, без отца, в эвакуации, когда подперло, работала успешно даже заведующей большим детским садиком, день и ночь стучала швейной машинкой. И ей нужно было работать с первого дня совместной жизни, все время, не жалея себя, не замечая препятствующих обстоятельств. Но не работала, не встала на один уровень с отцом. А он ее хоть и любил, но не мог ни  ощущать и иждивенкою, и зависимою.  Она же считала, что могла бы выйти замуж более удачно  и что он ей обязан за нисхождение к нему. Из этого порочного круга так они и не вышли. В состоянии таких отношений мать и ушла в 49 году из жизни...
      Сейчас перечитал последний абзац написанного. Выглядит, вроде, о пустом, ненужном, неинтересным, незлободневным. Но на том фундаменте, в том психологическом поле я формировался. И рука выстукивает незапланированные мысли, спонтанные воспоминания, засевшие поярче, определившие ход жизни.  В апреле 1978 года, возвращаясь с кладбища, с похорон отца, я поделился с  сестрою Ритою вслух своим раздумьем, что выйдя из семьи в жизнь, мы хорошо знали, как не надо жить, чего не надо повторять от отца и матери, но не знали как жить, как строить свои отношения с людьми, как держать себя на производстве, как управлять собою. Такие жизненные установки первоначально индукцируются в психологическом поле семейных отношений. В нашей семье было не так... Остаюсь при этом мнении и по сей час. Наверно, отсюда тяжёлым я был ребёнком для родных,  в детском саду, в школе. Непослушным, своенравным, дерзким, не воспринимающим воспитание, жестоким c близкими. Понимаю, почему севастопольский дедушка, в разговорах со своими, сглаживая патологию внука, нередко повторял, как бы их успокаивая: «Дайте мальчику стать на ноги...». Правидцем был дедушка. Врождённой любознательностью реализовал врождённые предпосылки к разумности. Врождённой запорожской жизнецепкостью и разумностью придавил в характере патологические отклонения. Но ломать себя пришлось под напором внешних обстоятельств. С ушибами и потерями.  В итоге почти по Толстому — некоторые русские мужчины умнеют только к сорока годам...


        Но вернусь к началу 30-х годов.  27 июля 1933 года родился я. Скажу сразу, что никогда своим существованием родных я не осчастливливал. Не помню, чтобы в течении нашей совместной жизни на этом свете даже как-то их порадовал. Не был ни чемпионом, ни отличником, ни генералом, ни даже достаточно обеспеченным. Ну, а то, что  не давал поводов для сильных огорчений, не совершал проступков с необратимыми последствиями — не причина для праздничной радости. Расстались тоже безобразно. С матерью после того, как я, мальчик, истерическим скандалом пресёк её неподобающее со знакомыми (назову это так), последние три или два месяца до ее гибели, живя в одном доме, мы не разговаривали. Отец порвал со мною всякие отношения месяцев за восемь до своей смерти, до того, как был отравлен последней женою.  Наверно, для этого и отцу матери (по отдельности и по разным причинам) нужно было чужих людей и себя любить больше, чем своих детей, а меня за родственную строптивость еще и хорошо ненавидеть. Это им - тоже характеристика. А внутренне воспринимать меня виноватым они могли только за сказанные мною им в глаза (в разное  время) горькие, но неопровержимо-справедливые слова, которыми я не только потребовал от них выполнение родственных обязательств, но и пытался убеждениями предотвратить просматриваемые трагические  концы их жизни.
           Мать была убита в Симферополе, поздним вечером 10 октября 1949 года. Ей бы тем вечером диктанты с дочкою писать — Рита усваивала очень слабо... А она поехала в Симферополь специально для встречи с теми самыми знакомыми (обозначу так). Помню, утром того дня, собираясь в школу, я слышал, как отец с раздражением бросил ей, собирающейся под каким-то предлогом в Симферополь: «Сколько можно крутиться перед зеркалом, красить губы!...» . А она, задирая привычно на скандал, ответила ему: «Я - такая. И когда умру, похорони меня с накрашенными губами». Это были последние слова, которые я слышал от своей матери. От тех знакомых она возвращалась уже в темноте. Двое, пьяных до безумной выходки,  на освещённой трамвайной остановке, в присутствии многих людей, потянули к себе из её рук дамскую сумочку. Она громко запротестовала. Тогда один из них вытащил из кармана пистолет кольт и выстрелил в неё в упор. На выстрел подскочил случайный младший лейтенант милиции. Убийца вскинул пистолет и на подскочившего, но выстрела не последовало — патрон был не от кольта, его перекосило. Милиционер выстрелом, тоже в упор, перебил убийце руку, положил отрезвевших на землю. Мать умерла в машине скорой помощи. Говорили, ещё успела сказать: «Спасите...». Но спасти было невозможно - пуля разорвала аорту возле самого сердца. Похоронили мать 13 октября. В гробу она лежала с белым как мел лицом, с ярко накрашенными губами. И люди у гроба вполголоса переговаривались: «Она так просила...». А матери надо было бы не горе себе искать и не ложиться в 40 лет в гроб с накрашенными губами, а заниматься детьми, создать в доме уважительность мужу и работать, работать до здоровой усталости, на производстве, в коллективе. В то послевоенное время  рядом с нами десятки вдов, а в округе— тысячи, с сиротами на руках, впроголодь, беззаветно тянули свою женскую долю. И единственной (!) радостью у них было — благополучие их детей.  Мать же променяла будущее своих детей на только ей понятные радости. О таком в народе злобно говорят: «От жиру...».  Я никогда не понимал приписываемое древним: «О мёртвых или — хорошо, или — никак».    Мы отвечаем за всё, что будет после нас...   
          Буквально через несколько дней после похорон добрые люди раскрыли отцу глаза на то, что при жизни матери он не видел в упор. Не понимаю (даже в 79 лет, многого насмотревшись и прочувствовав), зачем они так. Не понимаю, и почему отец вырубал из осознания при жизни матери явно видимое своими глазами. Но больше всего не понимаю трясшего несколько дней его посмертного припадка ревности. И не понимаю, как мог у него повернуться язык о поверженной жизнью: «Пусть она в гробу перевернётся!...» Вот пример, как не поддаются пониманию разума отношения между мужчиною и женщиною. Там не разум — там биологические установки. Отец ни разу после похорон не был на её могиле, не дал денег на памятничек. Я далёк от того, чтобы клеймить, осуждать за это отца. Но больше понял и принял бы — прояви он великодушие. А все предпосылки к этому великодушию были.  Ведь, всё, происходящее между мужчиной и женщиной - плетут, создают, разрушают они совместно. И не важно, кто был активнее, кто — пассивнее, кто — больше, кто - меньше. Это уже — всего-навсего относительно. А доплели совместной жизнью они: мать - в мёртвые, а отца — в безграничное счастье.   Вот в этом счастье от смерти матери и могло проступить виликодушие..., но разумом не понять. Жизнь дальше потекла у него как у сыра в масле. Через очень-очень короткое время жизненные реалии и отношение к нему женщин подсказали, что не «дурачина он и простофиля» (как тверделось ему 18 лет до этого). Всего-то 43 года! Крупный, здоровый, непьющий, очень хорошо обеспеченный материально, образованный, напористый, по-армейски чистоплотный, непошляк. Да и детьми обременял он себя возможно-минимально. Да и начинался в те годы самый благоприятный (очень короткий) период жизни нашей нации за всю историю её существования. Но сейчас я не об этом. Я о несветлом его конце. Где-то в начале 7О-тых вкрадчиво, но намертво, втёрлась в его счастливую и безоблачную жизнь соседка через забор, года на 4-е всего-то младше его.  Алчная, лживая, лицемерная, безжалостная и властная  старуха— деспот. Ни одного дня в соей жизни на производстве или в учреждении не работавшая. Пережившие оккупацию называли её просто и понятно для людей того времени — «румынская подстилка».  Все знали, знал и отец, что мужу своему, тихой, переломанной ею личности, заболевшему раком, не дала она промучиться и нескольких дней после врачебного вердикта — отравила. Да и себя, понятно, избавила этим от трат и забот. Кстати, и меня, молодого, по-соседски безотказного, попросила отрыть умершему могилу, на Братском кладбище. Свой святой долг перед уважаемым соседом я исполнил, а ей и здесь — беззатратно.  Говорят, что деспот необъяснимо надламывается перед другим деспотом. Вот и отец, сам деспот, как маленькая собачка перед большой опрокинулся на спинку и завилял лапками. На этом и перестал он быть хозяином своей жизни, своего дома, своих денег, своего отношения с родными детьми, своего человеческого мирка — кончилось его безграничное счастье. У меня в те годы жизнь и служба сложились так, что в Ялту в отпуска я не приезжал. А стерва времени здесь даром не теряла. Загнала свой дом — деньги на книжку (на свою, конечно), Внушила отцу за великое достижение оформление с нею брака в ЗАГСе. Неимущей сироткой, но уже хозяйкой прописалась в его доме. И с неочень дальним прицелом сумела синдуцировать его на разрыв с детьми. Считаю высшим показателем человеческой мерзости, больше того - выходом из человеческих биологических установок — вбивание клина между отцом (матерью) и ребёнком. Обычно на это идут только корысти ради и психически неполноценные люди. (Психиатрия так и считает патологией человеческую алчность — болезненное стремление присвоить принадлежащее другому). Вот так стерва и внушила отцу, что дети ему — враги, а дом нужно переписать на неё. Я приехал в Ялту в отпуск в августе 1977 года. Было мне уже 44 года, и до демобилизации и переезда в Ялту оставался только годик. Вот здесь отец и заявил , что в Ялте мне нечего и не у кого делать. И что дом он передаст своей жене — любимой безимущей сиротке. А у меня, мол, и у Риты есть государственные квартиры.  Для меня такой оборот — просто жизненная катастрофа. Выясняли мы с ним отношения весь мой отпуск.. Причём, стерва от него не отходила. Ей нужно было отнять дом — корысть помноженная на патологическую сверхценную идею. Ему, сломленному, заиндуцированному (в народе - зазомбированному) хотелось только её одобряющей и благодарствующей улыбки — из шкуры лез, чтобы понравиться ей. А мне без Ялты — обрыв жизни. В Душанбе, где квартира, - противоестественный климат, чужая территория, националистический антагонизм, назревающее вырезание русских... Я не мог сделать красивый жест — обидеться и хлопнуть дверью. Мне просто некуда было деть после демобилизации себя и свою семью. Да и моральное, и фактическое право было на моей стороне. Да и Ялта... У меня был только один вариант действий — вырвать своё у этих мутантов. С величайшим омерзением к ним и нескрываемым вынужден был вывернуть  его и её наизнанку (словами, конечно). Услышал отец от меня много горьких, правдивых, неопровержимых слов по всей нашей жизни, по строительству и моими руками того дома. Напомнил. как он, для лёгкой своей жизни уговаривал меня послужить в  армии и через 25 лет с дурной пенсией вернуться в этот дом. Напомнил, как по принятию дома в эксплуатацию он лицемерно показывал мне составленное завещание на меня и Риту. Называл его выродком рода человеческого, объяснив, что человечество держится на передаче от отца к сыну, а от сына - к внуку, но подвернувшийся стерве не отдаётся. Просил показать пальцем на поступивших подобно среди наших знакомых и незнакомых... Временами к нему, невменяемому, возвращался, вроде, рассудок, он каялся. В оправдание иногда говорил: «У меня пропадает воля, ослабевает разум...», он даже обещал расторгнуть позорный свой брак. Тогда она бросалась на меня драться, падала на землю, вроде, сбитой моими кулаками. Визжала. Вызывала у отца ко мне ненависть за избиение дорогого ему человека. Он бросался вызывать комендатуру... Всё, происходившее в те драматические дни, здесь не перескажешь. (Светлая ли его старость?)  Но как-то я всё-таки (нутром почувствовал) отца размагнитил. Дошло до него, что в отношении своих детей — он негодяй, а она — окрутившая его стерва. Эту очевидность пробил я сквозь исказившееся его мышление до каких-то биологических точек  его...  (Читающий! Мне самому скучно и неинтересно писать о давно «отволновавшем море-океане». Но, ведь, я - не о скандалах, я - о несветлом конце жизни моего отца). Уезжая, уже на улице, через калитку я сказал отцу пророчащие слова: «Как только ты подпишешь завещание и укажешь там долю или всё этой стерве - ты живым станешь ей не только не нужным, станешь - опасным. И больше месяца она тебе жить не даст — а вдруг перепишешь. Отравит тебя — ей такое дело привычно». Стерва стояла рядом, но драться уже не бросилась — ей бы побыстрее в те минуты закрыть за мною калитку, закрыть мой рот, а там - она снова хозяйка...

       С отцом мы виделись тогда, у калитки, последний раз в  жизни.  Я писал ему несколько раз. Только на третье или четвёртое моё письмо он ответил мне последними своими строчками (несомненно, под бдительным оком), что письма мои никому не нужны и что-то ещё невыразительно о должном мне достаться. Но я продолжал писать как  много лет обычно до этого и о б обычном. Писал безответно; передавались ли ему эти письма — не знаю. Умер отец 24 апреля 1978 года, в возрасте всего 72 лет. По шаблонному медицинскому заключению —  сердечная недостаточность. Только через три дня стерва телеграммой оповестила меня, а Риту, живущую рядом, в Севастополе, — телефоном, о его смерти. Кажется, на следующий день я был уже в Ялте. На пороге стерва мне объявила, что по завещанию (подписанному 30 марта — менее месяца до смерти!)  отец оставил ей половину дома, вторую - нам с Ритою. И ещё нам -  сберегательную книжку с 10 тыс. рублей на двоих. Но здесь же, алчная, заявила (просить — не вредно), что отец обязал нас из них одну тысячу передать ей, за какие-то там заслуги. А как отец прожил со стервою один-на-один после моего отъезда последние месяцы своей жизни, можно только догадываться. Как отписал стерве только половину — тоже могу только догадываться. Рите, дочке, ездить бы постоянно в Ялту, даже пожить бы здесь — отцу помочь, да и своё не упустить... Но  не боец она... Ещё  задолго до моего скандального отпуска стерва отвадила её, слабохарактерную, от Ялты и от отца. Да и отец, внушённый, стал её встречать безрадостно, в угоду стерве - вызывающе-негостеприимно. В Ялту она ездить перестала. Даже когда я, будучи в Ялте, в те скандальные дни, очень и неоднократно просил её принять участие в совместном напоре на отца, приехать категорически отказалась, мотивируя нежеланием отравлять себе жизнь. Эти месяцы отец прожил уже без общения со своими детьми. Но до конца марта  -  со старым завещанием, на детей. Думаю, он всячески тянул с оформлением нового завещания, уже на неё. Понимал, что - будет отравлен. А она знала, что в сентябре (демобилизация) я вломлюсь в свой дом с детьми, с чемоданами, с женою-врачом — и от отца будет она изолирована, а возможно, и разведена. Причём, под одобрение и при поддержке соседей и общественности. Поэтому вынуждена была сделать финт на уступку половины дома его детям, чтобы не остаться вообще ни с чем.  Надломленный, измученный, изолированный от мира, зависимый от неё в быту, немощный, на такой вариант (что-то уступила...) согласился и … на этом свете сделался уже нежильцом, но ещё живым. Чтобы не возиться с ним дома — вывезла его на умирание в Ливадийскую больницу. Навещала, приносила передачи, но долго с ним не общалась — стал он ей уже неинтересным, ненужным, обузой; не помогала в обслуживании. Соседи по больничному отделению рассказывали потом, что он хирел на глазах, заискивающе выспрашивал у приходящей стервы: «Ниночка, между нами всё хорошо?...» Последние дни жизни он страдал недержанием. Приходилось ему долго лежать обгаженным, в воне — санитарка не спешила за так менять бельё. Хоть и стоял тогда на дворе социализм, но санитарку понять можно. Меняя вонючее, кляла отца последними словами, жаловалась в коридоре больным: «Хотя бы, рубль дали!» Каково ему было! Светлый конец? А, ведь, он был очень богатым человеком по масштабам того времени. Я не говорю уже о  большой его пенсии — деньги рекою текли ему от квартирантов, зимой и летом. Тогда Ялта была по застройке раз в 20-ть меньше сегодняшней, а пляжей (с окрестностями) — раз в 40-к больше. Люди рвались сюда, на скамейках ночевали семьями. За любые деньги жили у отца и в комнатах, и под деревьями сада. Вот, только до стервы своими деньгами он сам распоряжался, а при ней — ему ничего (даже рубля для санитарки!) Что он думал, лежа обкаканным, обманутым, обворованным, без участия детей, под оскорблениями санитаркою? Кого клял? Умер он ночью. Она, видя  кончание, из больницы уже не уходила, сидела в коридоре, дожидала своего счастья. Дождалась. И когда переложили тело отца на тележку и накрыли голову простынею, полетела как на крыльях домой, праздновать, ночью, через голую, не застроенную тогда Чайную горку. А дома её с радостным известием поджидало всё еёшнее кодло. Рассказывали мне потом соседи, как в ту же ночь, пьяная, она утрированно выплясывала еврейский «семь, сорок», выкрикивая задорно в такт:

Ветер дует, дождь идёт -
Пиня золото несёт...

Три дня кодло гудело, а стерва уничтожала весь наш семейный архив, документы, фото...  Спрятала где-то в не дома все мои вещи, книги. Но, главное - организовала похороны так, чтобы у меня и минуты не было одуматься. Я, еще летя в самолёте, раздумывал о целесообразности обратиться в прокуратуру с подозрением в отравлении. Но опустились у меня руки, когда увидел отца в гробу в ещё  послевоенных заскорузлых садовых сандалия, со стёртыми до дыр подошвами (он в них ещё строил дом, поливал огород) — сквозь  протёртые подошвы проглядывала кожа ступней... И ещё, и ещё и ещё подобное... Пропало у меня всякое желание к каким-либо действием — сам он обрёк себя и на такую смерть, и на такие похороны...  Я просто отрешился. Устал от возмущений, от выяснений, от оскорблений, от драк... - выдохся. Устал от драматического абсурда, устал от противоестественности...
          Вот вспоминаю, пишу... И недоумеваю, недоумеваю, недоумеваю уже почти 35 лет, как можно было умудриться добровольно перейти от безграничного счастья хозяина жизни в жалкое ничтожество  и умереть на обкаканной больничной кровати... Один начальник милиции говорил: «Глупость — самая дорогая вещь на свете». Бесспорно, это так. Но здесь другой случай — здесь биологическое отклонение в мутантство. Не позволяют биологические установки кушать чужих детей. Вот так же не позволяет биология чужим людям разваливать отношения между чужими им родными и детьми. Не дёрнется нормальный человек на такое. Не позволит ему внутреннее биологическое табу. Да и нормальный человек на дыбы встанет, если почувствует, что чужой разрывает (любым способом) его отношения с отцом или с сыном — закипит всем своим организмом. Тоже — внутреннее биологическое табу на позволение таких поползновений. (Читающий, ты пытался когда-либо встать между матерью и сыном чужих людей? Тебе лично приходилось на себе сталкиваться с попытками разорвать связь между тобою и твоим отцом или твоим сыном? Нет? Конечно, нет.  А нет — потому, что и сам ты нормальный  и общаешься с нормальными людьми.  И ты и твоё окружение не имеют биологических ущерблённостей в своём организме — не имеют признаков мутантство. Ну, а по Дарвину — естественным отбором пропускаются признаки мутантства, возникшие вдруг под воздействием  обстоятельств, если они идут на совершенствование вида и не пропускаются в последующие поколения, если способствуют виду в вымирании. Отец не смог разумом передавить свою биологическую ущербность. Поэтому и не сработала у него биологическая установка на отторжение человека, разрывающего его связь с детьми - и умертвление естественным отбором не заржавело.  Не бог наказал — природа не потерпела....   Его же словами: «...пропадает воля, ослабевает разум...»


         В древнегреческой мифологии описаны семь чуда-подвигов одного из ихних богов Геракла. Подвиг - это совершение во благо невозможного. По этой аналогии в моей жизни тоже было совершено несколько подвигов. Один из них - описан выше. Это вырванная комната в собственном доме - плацдармик в Ялте,  жизнеопределивший дальнейшую судьбу мою, моих детей, внуков... Победил мутантов.
       Но вернусь в 1933 год. Тогда до смерти матери оставалось еще 16 лет, а до смерти отца значительно больше — 45 лет. И никто не мог знать, что будет потом. Говорили, что с первого дня я, не переставая, орал. А о условиях той жизни  уже говорилось.  Детских колясок просто не существовало, кроваток тоже. Тогда многого не существовало — страна делала рывок от разрухи: догнать за 10 лет передовые страны. И начали не с детских колясок, а с производства средств производства (металл, энергоносители, транспорт, станки и пр.). Спал в корыте.  По сохранившимся фотографиям и надписям на них рукою отца, по незабытым рассказам и репликам знаю, что родившимся сыном гордились, делали для него возможное, доставляемые им тяготы воспринимались естественной обыденностью.


     С молоком у матери не ладилось, а коровьего в свободной торговле просто не было. Частную торговлю запретили. Молоко по твёрдой, установленной цене сдавалось государству (тогда в народе говорили - в казну). Купить у государства можно было только через сеть магазинов ТОРГСИН.  Наверно, расшифровывается, как торговля с иностранцами. Продавали в этих магазинах не за советские деньги, а в обмен на драгоценные металлы и за иностранную валюту. На это золото государство закупало за границей никогда раннее не выпускаемое в России промышленное оборудование (двигатели, генераторы, спецстанки, приборы, измерительная техника и пр.), необходимое для создания в стране производства по производству средств производства. В последней фразе три одинаковых  и не очень теперешнему народу вразумительных слов - не надуманный мною каламбур. Тогда, к примеру, начали воздвигать впервые в России и мощнейшую даже в масштабах мира гидроэлектростанцию на днепровских порогах — Днепрогэс. Само по себе это строительство (лопатами, тачками) было производством,  производством по постройке. В процессе этого производства в воды Днепра, рвущиеся через пороги, установили электрогенератор, закупленный за золото из ТОРГСИНА.  Этим генератором стало возможным производить электроэнергию (ток). Ток - это уже ест средство производства. Электроэнергия, как средство производства, подавалась на построенные тоже вновь (и тоже тачками и лопатам) паровозостроительные, тракторостроительные, станкостроительные и многие прочие заводы (заводы - средства производства). На этих заводах электроэнергией (средством производства) крутились станки, в основном закупленные тоже за границей, и тоже на золото из ТОРГСИНа. Из самих названий вышеуказанных заводов (по определению) видно, что производили они средства дальнейшего производства, но конечной продукции (трактор — сельхозпродукция). Пояснил я, что означало в отсталой аграрной стране сталинское с нуля производство по производству средств производства? Читающий, не понял? Да и не старался ты понять — понимать тебе неинтересно. Теперь эпоха компьютеров — люди знают, но обходятся без понимания.  Редкое и радостное для меня исключение - мой сын, невропатолог. В отличии от многих-многих он не только. как все другие, знает, например, какое название лекарств применяется при выявленной болезни. Он понимает, какие отрицательные процессы — химические реакции протекают при этом в человеческом организме. И понимает, с какой валентностью реактивы надо извне добавить в эту реакцию и сколько, чтобы болезненный процесс нейтрализовать. Особенностей человеческого организма столько — сколько людей. И одинаковая по названию болезнь в разных организмах протекает с разными оттенками - разными химическими реакциями. И, вот, понять, конкретную особенность каждой такой реакции и понимать какой реактив (лекарство, а их для данной болезни десятки)  на валентном уровне её нейтрализует — дано далеко не каждому. (Вернее, далеко не каждый может дожать себя до такого уровня понимания). Сын этим пониманием безошибочно попадает в десятку — вылечивает. Чудес не совершает (не колдун), но на оптимальном-возможном уровне  жизнь людям продливает и болезненные муки устраняет. А люди, себе не дураки, — невропатолога такого в масштабах города оценили...
        Продолжу о былом. По возможности страна стала выпускать и необходимое для быта населения. В 1937 году я уже увидел и новую детскую коляску советского производства. Катил ее матрос, в Севастополе, по улице Охотской. Улица была тогда еще никак не замощена — просто первозданная севастопольская скалистость, как-то притоптанная и обкатанная. Не знаю, кем матрос приходился той новой коляске, но даже я, четырёхлетний мальчик понял, что было военному матросу катить коляску очень позорно и что бил он ее колёса о камни и выбоины с нарочитым ожесточением. Никогда больше, не доводилась  мне еще раз увидеть матроса, катящего пустую детскую коляску. Этим  эпизодом мною и был зафиксировался факт появления в Советском Союзе детских колясок отечественного производства. В предыдущем абзаце я написал: «...и многие прочие заводы». Одним из этих «многих» был тогда же построенный в Ленинграде завод «Электросила» по производству электрогенераторов. И за границей их больше не покупали. Вот таким образом (на этом куцем примере) страна, руководимая Сталиным, за несколько лет создала мощную производственную базу. Об эту мощь и разбилась через 10 лет многовековая европейская цивилизация. Но вернусь к ТОРГСИНам. Кажется, в 1934 или в 1935 годах они уже за ненадобностью, сделав свое дело, были ликвидированы, а частная торговля излишками своего подсобного хозяйства была разрешена. Но в тяжелую минуту моя семья ТОРГСИНами попользовалась тоже.  Тогда отец снял свою золотую коронку и обменял ее там на молоко для меня, орущего.  Со времен появления горбачева своры продажных журналистов, диссидентов и просто недоумков вопят, о сталинских произволах. И, в частности, клеймят его за временный запрет частной торговли и за «выкачивание» золота из населения.  Скажу я здесь, что не уполномочивали их на эти вопли ни мои смоленские и севастопольские дедушки и бабушки, ни мой отец. Да и тысячи людей того времени, с которыми я общался. Мои дедушки и бабушки, имеющие в то время по корове, люди работящие, здравомыслящие и законопослушные, покорно сдавали минимальную норму молока государству по твёрдой цене, немножко, конечно, и  на свои нужды его отливая. Но и пайку хлеба от того государства по карточкам они тоже получали. И детей их бесплатно государство в то время учило, и всех, опять же, бесплатно лечило. И грабителей отлавливало и расстреливало. И работаю обеспечивало на выбор, по способностям. Так что, если по кругу взять, то мои бабушки и дедушки от временного запрета продажи молока на рынке никак не пострадали. И отец без золотой коронки тоже благополучно пережил. И меня без молока не оставили. А на базаре за коронку купил бы отец молока по бешеным ценам гораздо меньше.

         Хочу обратить внимание, что я обозначаю продажу молока государству по твёрдой цене словом «сдавали», а покупку пайки хлеба, опять же по твёрдой цене по карточкам, в государственном магазине -  словом «получали». Это обозначение придумал не я. Так тогда в быту говорил народ. А народ в массе своей, как я уже замечал,  не дурак — здравый смысл имеет. Здесь дело в том, что государственные цены на продукты были установлены настолько мизерными, что в соизмерением с базарными не воспринимались деньгами - просто даром. Сталинское государство не дало людям умереть с голоду. Дармовая норма, пайка, была мала, но тогда жизнеспособность человеку обеспечивала. (Пайка — дневная норма отпуска хлеба. На ребенка, пенсионера - 300 гр., на служащего — 500, на рабочего — 700. Неработающим и сельским — ничего). А совершенно новая для мира система сельскохозяйственного производства — социалистическая, колхозная, своею рентабельностью, продуктивностью дала возможность уже в 1936 году отменить нормированную продажу продовольствия. Себестоимость колхозной продукции позволило людям по той же мизерной цене покупать в государственных магазинах продукты в необходимых количествах. Единственным ограничителем теперь становилась заработная плата. Но этот фактор — субъективен, зависел от результативности труда  и стимулировал совершенствование работающего. Вот тем бы кулакам-жлобам  послушаться советской власти, не прятать по ямам хлеб, собранный своими и батрацкими руками, и не пытаться продать его по высокой цене на базаре, а сдать своевременно по твёрдой цене государству (как мои - молоко), да вступить всем своим хозяйством в создаваемые колхозы... Нет, жаба задавила, алчность — выше разума, пошли своим путем. Погубили и себя и своих детей. А ведь трудолюбием, хваткой, умением навязать свою волю подчиненным, хозяйственностью стали бы, без сомнения, бригадирами и председателями колхозов. И не было бы тогда продовольственных перебоев в 1932 и 1933 годах, а карточки отменили бы пораньше 1936 года. А, наверно, и не вводили бы их вообще.  Ну, а не набрал бы Сталин через ТОРГСИН золота на раскрутку воссоздания промышленности, что сделалось бы с золотыми фиксами советских людей?  А сделалось бы то, что проделали «белокурые бестии», взращённые на европейской цивилизации, с военнопленными, с  расстрелянными и проживавшими на временно оккупированной советской территорией — клещами (буквально!) вырывали золотые зубы у мёртвых и у живых. Я не видел ни одного с сохранённым золотым зубом человека, пережившего плен или оккупацию. Если кто из тех, вопящих о сталинских произволах, знает про такого, пусть покажите мне, врущему, вытрет мне нос гитлеровским гуманизмом!  Особое умиление у меня вызывают вопящие о сталинских произволах молодые люди еврейской национальности. Ведь, умная, как общепринято считать, нация. Не могут же не понимать они, что догнал бы Гитлер  их соплеменников, их отцов, матерей и в далеком городе Ташкенте, и там бы тоже устроил Бабий яр, не останови их оружием с вновь созданных заводов. И далеко перевалил бы тогда холокост за 6 миллионов, которых они насчитали по своей арифметике. Конечно, всё знают вопящие, все умеют просчитывать, но такой у этих гешефт. Для банка умом не вышли, да и банков на всех не хватит, - подрабатывают вот так. И почему-то не клеймят Колчака и чехословаков, захвативших золотой запас России и передавших его Англии и Америке. Да и те страны, присвоившие русское золото, злодейскими не представляют. Вот, такие они, «разоблачители» Сталина...
          Но возвращаюсь во времена моего младенчества. Пропустил сказать, что родился я в больнице (навряд ли там мог быть роддом) белорусского местечка Крупки. Там же, в ЗАГСе был и зарегистрирован. Тогда Крупки находилось на границе с Польшей, в лесах. Под Крупки, в лес, с весны и по осень в лагеря выезжала зенитная часть, где служил отец. Командирам разрешалось - с семьями. Там, на земле, обучались необходимому на войне, учились воевать. Сохранилось несколько фотографий отца того периода — здоров, крепок, неудручён.

             
      О результативности отцовской службы судить возможно по темпом продвижения через несколько лет немецкой армии, сгустка европейской цивилизации, к Москве. На том направлении, у белорусских местечках отца уже не было. Но сбивали самолеты и уничтожали немецкие танки из зенитных орудий, вокруг которых  месил отец 6 лет белорусскую грязь, те красноармейцы, которых он там научил воевать, будучи командиром взвода. Прервали они, те красноармейцы и теми орудиями  «белокурым бестиям» парадно-праздничный марш блицкригом по европам и пропустили через себя, мёртвых и пленённых, к Москве уже совсем не то войско, что перешло границу 22 июня. Обороняющим Москву было легче. Легче на количество перебитых в Белоруссии немцев и боевой их техники. Но где-то в те  время, когда отец только готовил красноармейцев к войне, сумел он и свой характер (или его патологию) проявить, выступив с заявлением на партийном собрании (а он был коммунистом), что на подсобном хозяйстве полка содержится на полковых же харчах корова, для обеспечения молоком персонально семьи полкового комиссара. Чем такое выступление окончилось для комиссара и коровы, не знаю, но отец два или три срока переходил в должности командира взвода. Возможно, и за такой карьерный рост мать отца не уважала. Забрасывало его. А был умным, образованным, понимающим  человеком. Помню, много раз, и как мне казалось, вдруг ни с того, ни с чего бросал он мне, мальчику, потом юноше : «Женя, не женись на красивой. Красивая жена — чужая жена. Женись на толстой и глупой.» Много-много позже, набившись шишек, став отцом и дедом, смотря со стороны на своих детей и внуков, я  начал понимать, что бросал он мне ту реплику не ни с того и не ни с  чего. А, и вдруг, потому, что именно в тот момент общения по какой-то моей фразе, суждению, мимике представлял себе мои способности (или неспособности) в предстоящем мне перетягивании семейного каната. И хотелось ему предотвратить ожидавшие меня неприятности...
        Пишу я как бы вразброс, но и сама жизнь наша такая. Не всегда и сообразишь четко, что  какой-то радостный или трагический жизненный зигзаг, есть логическим следствием давно или недавно заложенной причины. А человек в данных ему жизненных обстоятельствах сам по себе не живет, а - обществом, семьей.. Да и сами эти обстоятельства создают не только природа, но и окружающие люди. Вот и пытаюсь тех, о ком пищу, привязать к тогдашним ситуациям, к тогдашней общественной жизни. И меня это касается, и будет далее касаться тоже. Но продажные журналисты и лжеисторики, наши, доморощенные, отечественные (о иностранных и диссидентах ясно по определению) со времен горбачева, потом ельцына, а в некоторых вопросах и со времен хрущева искажают прошлое нашей страны, особенно Сталинского периода, до безобразного абсурда. Причина понятна. Эти трое, названные мною, — обыкновенные предатели (как и за что — не здесь). Они предали свой народ, свое социалистическое государство, создателя этого государства (Сталина) и государственную идеологию. Биологией человека, генами от простейших наших предков, предательство отвергается на одном уровне с поеданием своих детей (это я - для доходчивости), как уничтожающее человеческий вид. Биологическое табу. И во все эпохи, во всех формациях человеческих отношений предательство презиралось, не прощалось, жестоко наказывалось. Биология совершившего предательство сделает его дальнейшую  жизнь невозможной. Каким-то геном, определяющим человеческую личность, запрограммирован сбой в работе физиологии предавшего. Искажённые химические реакции в клетках тела делают психическое состояние невыносимым.  Некоторые тихо вешаются. Другие громко каются, и, возможно, прощение как-то нейтрализует у них внутренний органический протест. Но основная масса предателей для своего успокоения подсознательно переламывают восприятие своего предательства на благородный поступок борьбы со злом. Так хрущев, пигмей, начавши десталинизацию страны и развал социалистической экономики, на весь мир выдавал себя борцом с кровавыми последствиями сталинской тирании. Такие же пигмеи, горбачев и ельцин, окончательно уничтожившие великое самобытное государство, отдавшие ее богатства в заокеанские руки, обрекшие свой народ на деградацию, под аплодисменты мирового сообщества представили себя разрушителями империи зла и освободителями 250 миллионов от угнетения социализмом. Попросил я недавно шестиклассника-внука для уяснения им прикладных способностей математики подсчитать, как изменилась моя покупательная возможность в демократии после социализма. Назвал размеры своих пенсий тогда и теперь и соответственно цены. Оказалось, овощей могу купить в 7 раз меньше, пообедать в столовой в 3 раза меньше, хлеба - в 2 раза меньше, проехать в троллейбусе в 5 раза меньше. Но водки — в 4 раза больше. Это я привел для справки об «угнетении» социализмом.  А за последующие 20 лет всюду (кроме Белоруссии) враньём в одни ворота уничтожается память о всем действительно выдающемся, бывшем в преданной и расчленённой стране. Телесериалы, телешоу, публицистика, фильмы и пр. и пр. - все на ложь, без обратной связи. Так римляне пытались уничтожить память о Карфагене, перепахав плугом землю сметённого города. Так древние вбивали осиновый кол в могилу презренного врага.  Так теперь людей пропитывают односторонне ложью. Люди лишаются возможности сравнивать, анализировать, теряют национальную историческую объединяющую опору.  Остановить этот молох невозможно. Взявшая в руки богатства бывшей России  вненациональная финансовая олигархия непобедима. Противостоять ей мог только Сталин, но временно, пока жил.
      Я не член никаких партий и союзов, не хожу в колоннах, не посещаю митингов и собраний, не бичую, не подписываю, не опровергаю. Просто созерцаю, с печалью и пониманием. По Некрасову:

Посильнее нас были пииты,
Да не сделали пользы пером.
Дураков не убавим в России,
А на умных тоску наведем.

Но для узкого, предполагаемого мною круга читателей этих записок, в самом скомканном виде даю правдивую характеристику эпохи, в которой жили мои родные и  большую часть своей жизни прожил я. В том объеме всемирной истории, о котором я имею представление, и близко нет прецедента такого злобного, всеподавляющего  искажения и заливания черной краской какого-либо существовавшего государства и его руководителя, как это производится с Советским Союзом и со Сталиным. С чего бы это? Черчиль где-то лицемерно высказался, что демократия — не самый совершенный государственный строй, но лучшего, мол, человечество не придумало. Заведомо врал Черчиль. Хорошо знал он о превосходстве социализма, дважды получал от него отпор, но и еще знал, что места в социализме черчилям быть не может. Поэтому так мерзко и затаптывают наше прошлое, чтобы  подобное не повторилось. А мы должны для себя все происходящее правильно понимать и знать правду. Как там древние греки говорили: «В любой ситуации лучше знать немножко больше, чем немножко меньше». И в любой ситуации мы должны своим трудом достойно жить и чем-то себя даже радовать. И созерцать. Образованные, любознательные, информированные, широко и свободно мыслящие живут интересно и долго. А предательство природа без внимания не оставляет. У тех предателей, кто обманом внушил себе правоту поступка, неотвратимо ломается личность. Помешался  же волюнтаризмом хрущев, сделался он жалким посмешищем своего народа, умер изгоем, вспоминается с презрением. Спился и до конца жизни не просыхал ельцин. Потерял разум и человеческий облик «лучший немец» горбачев. Люди, как-то прочувствовавшие на себе горе от предавшего, или посторонние, но уяснившие наличие факта предательства, общение с предателями исключают. Оно просто невозможно. Объяснить разумом такое явление нельзя. Это тоже биологическое табу. (На химических реакциях).
     Считаю, здесь уместно несколько расширить тему предательства  так называемыми семейными изменами. Вообще отношения между мужчиной и женщиной не столько сложны, сколько зачастую не поддаются пониманию разумом.  Думаю, это от того, что определяются они в основном биологией, так называемыми, животными  инстинктами, в отличии от производственных или соседских отношений, строящихся на разумности.  Но здесь я коснусь только измен. Что народ подразумевает под этим словом в семейных отношениях, известно и понятно. Хотя понятие это  относительно. Ведь изменивший внутренне не считает себя изменником или предателем, он вообще на этот счет  ничего не считает — под биологические импульсы мораль не подводится. И, если не уличён, продолжает жить обычной семейной жизнью. А вот для обманутого супруга это— безоговорочная измена, предательство, трагедия, конец семейной жизни. Спокон веков суды расторгают брак по иску обиженного изменой, без попыток примирения и испытательных отсрочек, заведомо зная, что дальнейшая совместная жизнь не наладится. Суды даже не требуют документальных доказательств измены — достаточно внутреннего убеждения подавшего заявление. И даже церковь, архиханжеская организация, в разводах по изменам не отказывала; и там понимали - против природы не попрешь. Ну, а если какой мужчина продолжает жить с изменившей женою, то биология неотвратимо переламывает его личность, превращая из мужчины в жалкое существа. А знающие об этой трагедии сторонятся смирившегося мужчину, вроде, как неполноценного. И тоже под воздействием того самого биологического табу. Женщина измену мужа переживает несколько иначе. Там страх потери преобладает над отторжением, да и дети остаются на ней. На разрыв не решается. Но в злобе затаится, и за ней - не пропадет... И здесь природа воздаст... Хочу добавить, разъяснить, что биология  человека не есть физиологией его организма. Биологией человека определяется его облик, его образ существования, его возможности, желания, стремления, интересы, обязанности, ограничения. В общем, все то, чем сформирован  человек, как вид животного мира. А физиология — это технология исполнения биологических функций человека. И как всякая технология зиждется  на химических реакциях и физических законах. Попробую сказанное пояснить подоходчивее, на примерах. Природа - не дурак. И Дарвин тоже не дурак. Распознал он  логику природного развития и разъяснил их нам. От самых простейших наших предков  последующим поколениям посредством ген передаются наследственные свойства вида, обеспечивающие его благополучное существование и продолжение. У рыбы (и мы, люди,  эту стадию проходили примерно 500 милл. лет назад) биологический образ жизни — в воде, и физиологией своей кислород она добывает из вода. Разума не имеет, но на сушу не выпрыгивает — биологическое табу. А если какая-то особь, рыба, за рамки определённые биологией вида выскочит, нарушит табу — на суше физиология не сработает, оставит без кислорода. И нарушитель сдохнет, потомства с отклонениями от нормали не даст.  Вид не засорится, через несколько поколений не самоуничтожиться. Про Дарвину на этом прервемся, до следующей необходимости. А сейчас закончу про измены, кратко, не вдаваясь в долгие рассуждения. Надрыв от измены супругою (супругом) — есть реагирование человеческого организма на ломку его биологических установок. Знать, природой заложено иметь потомство только равным по параметрам супругам. А коль один из них изменил, то второй подсознательно ощущает себя неровней, его биологические установки накладывают табу на совместных детей от неравных супругов, т.е. на дальнейшее продолжение семейной жизни. При этом биологическое табу вынуждает физиологию обиженного функционировать не в обычном режиме, а с искажением, несколько иными химическими реакциями, дающими человеку подсознательное ощущения дискомфорта, невыносимой тоски, потери смысла жизни, бессонницы, помутнения разума. Они приводят человека в ярость, забрасывают на необдуманные поступки (драки, убийства, пьянство, петля). Да, разум не управляет биологией, но работает в рамках человеческой биологии. И человек может, обязан управлять своею физиологией. Перетерпеть, сдержаться, заменить. Можем же мы прервать свой сон, не выпить за рулем, воздержаться в еде. Ведь, надрыв от измены — это всего-навсего сигнал, требование  организма на радикальное изменение образа жизни, на введение своей жизни вновь в рамки человеческой биологии. Такой же сигнал острой  болью дает организм, требуя устранения болезни зуба. Есть, значит, и такая биологическая установка  на здоровые зубы для благополучного существования человеческого вида. Но в рамках той же биологии нормальный человек обязан быть предусмотрительным. Обязан заранее продумать все варианты зигзагов семейной жизни и на любой случай обеспечить запасные позиции. Предусматриваем же мы возможность проникновения воров в нашу квартиру и на их пути ставим замки и решётки. Супруги - чужие люди, и по вновь возникшим обстоятельствам в миг могут стать лютыми и подлыми врагами. Дал возможность супруге (супругу) завладеть твоей квартирой, деньгами — ты для нее (для  него) жалкое никто, неличность. Не может быть личностью человек, не в готовности защититься. И тем трагически ощущается семейная измена (куда?). А имеешь независимость (квартиру без прописанного там супруга и отделённую часть своих денег) — подёргаешься только уязвлённым самолюбием и без выяснений отношений,  захватив лишь бритвенный прибор, перейдешь на свою независимость, в новую, нехудшую жизнь. Да и другой супруг, зная о потенциальной независимости первого, в движениях своих будет не настолько резким, чтобы потерять нужного ему человека. К сожалению, люди не всегда понимают, что продуманная и обеспеченная личная имущественная независимость (а это биологическая установка) автоматически работает на благополучие в семье. И совсем печально, когда человек, попав под влияние другого супруга, отдает ему свою имущественную независимость, добровольно или принудительно. Зачастую, чтобы той негодяйке (негодяю) угодить, понравиться своей незащищённостью.  Это уже явный признак отклонения от биологических установок. Что-то вроде того, как рыба выбрасывается на сушу. Конец предсказуем.  Природа находит способ избавиться от вышедшего за рамки биологических установок (искажением физиологических реакций). Это избавление Дарвин определил, как естественный отбор. Безличностный сходит на нет и своим несостоявшимся неполноценным потомством человеческий вид  не загрязнит. Вон обитают у ялтинских мусорных контейнеров десятки, если не сотни бомжей. Это последний, самый короткий этап жизни бесхарактерного, выпрыгнувшего где-то за рамки человеческой биологии, это естественный отбор умертвлением. Каждому — свое... Во время Второй Мировой войны Чехия  (без Словакии), с 1939 года под немецким протекторатом, формально в войне против СССР не участвовала. Но ее мощная промышленность и всё население работало на Германию. Никто не подсчитывал, сколько из 27 милл. погибших наших граждан было убито оружием чешского производства. Но очень много. Презирали  и презирают они нас, недочеловеков. Неизвестно ни одного случая в той войне, чтобы даже простые чешские граждане пропустили через свою местность сбитых наших летчиков или бежавших из плена. Старательно их отлавливали и сдавали в немецкое гестапо. Что им стоило просто не заметить... А ведь наши ни одной бомбы не сбросили на Чехию, даже на военные заводы, не выпустили туда ни одного снаряда. Вот, мы такие, а они такие... Я это к тому, что не было в той стране никакого сопротивления немцам, никакого подполья. Ничтожно маленькая группка коммунистов, пытавшая как-то соорганизоваться, была немедленно предана, осуждена, перевешана. Один из этих коммунистов, журналист, Юлиус Фучук, в тюрьме сумел написать несколько записок и передать их жене. После войны чехи с целью продемонстрировать «и мы пахали» (в борьбе с фашистской Германией) издали эти записки в виде очерка «Репортаж с петлей на шее». Закончил Фучук свои записки словами: «...а моя игра подходит к концу. Занавесь закрывается. Люди, я любил вас, будьте бдительны!» Вот и я  хочу закончить этот абзац своего осмысления теми же святыми словами, лучших не придумать: «ЛЮДИ, Я ЛЮБИЛ ВАС, БУДЬТЕ БДИТЕЛЬНЫ!» Приостановись, читающий, вдумайся, проникнись...
        Но продолжу о Белоруссии. Память сохраняет мне отдельные фрагменты жизни лет с двух. Так, отчётливо помню военного, чуть склонившегося надо мною, лежащим. Военный что-то говорит обычно-банальное мне, но для моих родных. Я мал, беспомощен, вооружён только криком. Не напуган и не обижен. Но ору просто из вредности. Помню, что это понимал и тогда, крича. Уже взрослым, как-то спросив у отца о том эпизоде, узнал, что жили мы в Москве, где отец совершенствовался на кратковременных курсах зенитчиков. А военный — из знакомых семьями по фамилии Иголкин. Казалось бы, очень простая русская фамилия, но никогда и нигде мною больше не слышанная. Было мне тогда 2 года. Это моё первое цельное воспоминание. С  трёхлетнего возраста память  сохранила уже общую канву нашей жизни и осмысленность виденного и происходящего.  В 1936 году отец служил командиром батареи в 7-м зенитно-артиллерийском полку. Полк дислоцировался на окраине белорусского города Витебска. Ещё с далёких царских времен западные, ближайшие к границе губернии, были забиты воинскими частями. (Сдерживали, сдерживали аппетиты Запада, вечно облизывающегося на русские земли). Думаю, что отцовский полк занимал  военный городок, исстари выстроенный и оборудованный для одной из тех, царских, частей. Термин «военный городок» во все времена в России означал  расположение воинской части со всеми ее  громоздкими атрибутами, изолированное от окружения деревянным забором или колючей проволокой и пропускным режимом.   Территория, занимаемая полком, даже теперь мне, уже взрослому, представляется необозримой. Строения по городку были разбросаны, не теснясь, в необходимом армейском порядке. Все здания были одноэтажные, кирпичные. Метрах в семидесяти от проходной располагалось несколько длинных  бараков для проживания семей комсостава (тогдашнее сокращение - командирского состава). Подальше — полковой клуб, с большим зрительным залом,  с библиотекой, многими комнатами  для кружков, занятий по группам, небольших собраний. Здесь же, недалеко, - нужный всем военторговский магазин. Была такая хозрасчётная организация - военторг в Красной Армии, потом Советской Армии, обеспечивающая за наличную оплату удовлетворение бытовых нужд и потребностей военнослужащих и их семей через сеть своих магазинов, столовых, парикмахерских, сапожных и пошивочных мастерских. Работали в тех предприятиях исключительно вольнонаёмные, именовавшиеся служащими Красной (Советской) Армии.  В стране хронического дефицита военторг снабжал своих потребителей несравненно щедрее, чем  снабжались остальные граждане Союза, но, конечно, далеко не полностью. Во время войны  военторгом умудрялись  несколько обеспечивать даже прифронтовые части. И, конечно, всю авиацию. (Аэродромы — не на линии огня). В те времена ходил по армии незлобный анекдот, как летчики отказывались летать  на боевом самолете с надписью во весь фюзеляж «Военторг», построенный на средства, собранные работниками военторга. Заявляли: «Свои собьют!», намекая на неидеальность обслуживания. Здесь же, в центре городка, находился штаб полка. Здание тоже барачного типа,  с коридором вдоль всего помещения. В конце штабного  коридора, стояли зачехлённое знамя полка и средних размеров железный ящик  (по военной официальной терминологии - денежный ящик), охраняемые бездвижимым как манекен красноармейцем с винтовкой — часовым. Отец мне, совсем маленькому мальчику, пояснил, что в ящике хранятся расходные наличные деньги полка, а знамя является  символом чести, доблести, геройства и организованности полка. И что в русской армии эти святые вещи исстари находятся под  персональной охраной,  как в стационаре,  так и на марше, так и в бою. Наверно, по моей просьбе отец иногда по выходным водил меня в штаб, к знаменному посту. И я до сих пор ощущаю непрекращаемость, таинственность и святость, исходящии от поджарого зачехлённого знамени, зеленого ящика с навесным замком и от нешевелящегося часового. Тогда, в воскресной тишине штабного коридора как-то жутковато становилось от подвижности глаз у манекена с винтовкою и от неестественного состояния окаменелости живого человека (по уставу часовой у знамени стоял по стойке смирно, не шевелясь). Курсантом военного училища мне  доводилось  стоять на посту у знамени училища. Только  знамя, с двумя прикрепленными к нему орденами, было не зачехлено,  да  и ушел в небытие денежный ящик (заменил  сейф в кабинете начфина). Стоял я, конечно, два часа смены, не шевелясь  и не ослабляя ноги в колене,  даже глубокой ночью, когда  видеть, оценить мою службу не мог никто. И ощущение удовлетворения от выполнения святой внутренней установки  несоизмеримо пересиливало  физическое напряжения и запрограммированность организма к уменьшению нагрузок.  Не подобным ли  образом человек прерывает сон, чтобы поправить одеяло спящего ребенка? Не от таких ли установках самопожертвования?  Нет, не дураками служили русские  полковники - сколозубы, установившие неукоснительные армейские ритуалы и принуждавшие к покорности их выполнения. Просто Грибоедов был  очень молод, далек от армейской специфики, да и комедийный жанр «Горя от ума» требовал утрирования. А вот погиб он, Грибоедов, как знамя России, доблестно и геройски, не уронив достоинство своей  великой державы. Великой и поэтому, в его смерти тоже. Во всем был талантлив Грибоедов: в литературе, дипломатии, в святости жизненных установок, даже в самоотверженной гибели... Но продолжу про военный городок — он у меня как бы срез Красной Армии  в 36-38 годах прошлого века. За штабом — казармы.   Та казарма,  где размещался личный состав батареи отца, красноармейцами была не переполнена. Кровати, железные, одноэтажные, на хорошем удалении одна от другой.  Орудия полка и тягачи укрывались в боксах, думаю, в чуть подправленных  армейских конюшнях ещё царских времен. Орудия — 76 мм зенитные пушки образца, помниться, 1929 года, конечно отечественного производства. Тягачи — автомашины ЗИС-6, повышенной проходимости, трёхосные, тоже с  вновь выстроенного в  Москве автомобильного завода им. Сталина (ЗИС).  В полку имелся свинарник, лошади для хозяйственных нужд. На территории городка  был очень большой фруктовый сад с неприхотливыми белорусскими фруктовыми деревьями: антоновкой, скороспелыми  небольшими яблоками - крептовкой, вишней.
         
        Не знаю, не помню, всем ли можно было заходить в тот сад или только мой пробивной и беззастенчивый отец заводил туда свою семью, но других я там не видел.  Возможно, комиссар полка не хотел наживать себе врага, зная о редких, но метких правдоискательных выступлениях (или забросах) отца на партийных собраниях. Времена тогда (1937-38-ые годы!) для несдифузировавшихся в сталинское государство были драматическими. Знал комиссар, как смогут использовать, передернуть любой штришек  при необходимости фабрикации  на него обвинения (а живи без штришков!).
       В этих записках я уже несколько раз упоминал военнослужащих по должности комиссаров. Думаю, что «комиссар» - слово французское и употреблялось тогда в смысловом значении — представитель. Да, политработники (рота, батальон — политрук; полк, дивизия — комиссар; армия, фронт — член военного совета) были в Красной Армии представителями большевистской партии. Они носили ту же форму, что и остальные военнослужащие, но с добавлением на рукаве вшитой красной звёздочки. С армейскими командирами имели равные права, но подчинялись только по своей иерархии. Все приказы (например, полковые) подписывались командиром и комиссаром, и только тогда имели юридическую силу и подлежали исполнению. Ими же двумя подписывались характеристики, представления на повышения, на награждения, на разжалования, на арест, на получение жилья, места в детсаде. Политработники всеми формами проводили в армии идеологическое воспитание, в зародыше пресекали антисоветчину. Наряду с командирами отвечали за дисциплину и боевую подготовленность подчинённых частей и подразделений. Им до всего было дело. От бдительного ока их не могли укрыться служебные нарушения, проступки, уклонения, брюзжания, нерадивость, пьянство. Женщины в кухонных разговорах в присутствии жены политработника становились по-сдерживании — знали, что всё, говоримое ими, процедит комиссар потом через своё идеологическое разумение. Вообщем, относился к комиссарам армейский народ с пониманием, без антагонизма, но замкнутовато. Были политработники тоже человеками, и ничто человеческое чуждым им не было. В том числе некоторым (действительно, некоторым!) и коровье молоко, и мелкое отмщение. Но, вот, никогда я не слышал от воевавших, не читал в мемуарах о комиссарской трусости. Такая у них была должностная обязанность — быть храбрым, беззаветно самоотверженным. В военный 44-й год я с дворовыми ребятами часто купался в пруду разорённого войною киевского зоопарка (там научился и плавать). Так вот, однажды возле нас присело несколько курсантов расположенного невдалеке танкового училища (срок обучение на младшего лейтенанта тогда— три месяца). Конечно, ребята уже повоевавшие. С орденами. А один даже — с Золотой звездой  героя СССР. Мы разговорились — те, ведь, тоже были мальчишки, но чуть постарше нас. И со звездой  двумя-тремя словами рассказал, что переплыв первыми Днепр, они вчетвером долго и успешно удерживали господствующую высоту, обеспечив форсирование реки всей своей части. Троим за это и были присвоены звания Героев. Конечно, вырвался вопрос: «А четвёртый?» На что Герой с детской непосредственностью нам разъяснил, что четвёртым был старший их группы, политрук,  и что политработников за бои не награждают, хорошо воевать - их служебная обязанность. Остальные, с орденами, не возразили. Теперь я-то понимаю, что не представили политрука к награждению только за какие-то предшествующие провинности (по женской, вернее всего, линии — молодой...). Возможно, и послали его на заклание, первым через Днепр, вместо штатного взводного  для искупления. Благополучно искупился - тоже награда. Я же здесь просто для читающего выдернул фрагментик из далёкого прошлого с бесхитростным суждением мальчиками-красноармейцами о роли политработников.  Согласись, читающий, им из окопов были виднее реалии того времени. И совсем не такими, как вбивают нам современные негодяи зловонными своими фильмами и книгами. Понятно, труд негодяев по уничтожению подлинной нашей истории хорошо оплачивается зелёными. Но мы должны знать, что победили тогда 400-миллионную орду европейской цивилизации не только танками и самолётами со сталинских заводов, но и тем, что сталинским комиссарам до всего было дело. А если кто иногда и был тогда внутренне раздражён, раздосадован политработником — так это эпизодически, проходяще. И нечаще, чем своим командиром, принуждающим к добросовестной службе. Не всё всегда в жизни но-нашему. Даже погода.  К жизненным обстоятельствам надо приспосабливаться. Трудом и здравомыслием.
       А о так называемых «сталинских  репрессиях» я пониже обязательно выскажу свое мнение, а пока продолжу про зенитный полк. Было на территории городка и заболоченное озерцо, несколько побольше футбольного поля.  Не помню, чтобы там купались, но зимою, на льду, катались на коньках. Все здания городка соединялись между собою деревянными мостками. Это несколько приподнятый над землею настил из досок, часто окрашенный, пропредок нашего асфальтированного тротуара, дающий возможность людям беспрепятственно передвигаться над грязью и лужами в дождливые ненастья, в Белоруссии обыденные. Настил не очень широкий, но разминуться на нем люди могли. Имелись при полку и детские ясли, и детский садик. Есть у меня ощущение, что ясли я несколько захватил краешком своего возраста, но в памяти конкретно не осталось.  А вот с детсадом сродниться пришлось основательно. О детсаде начну с того, что я его ненавидел, бессознательно, безосновательно, но всем  своим детским существом, с первого и до последнего дня. Наверно, от запорожских ген свободолюбия и неподчиняемости, самобытности и нестадности. Выталкивала меня оттуда эта запрограммированность, как разностью удельных весов выбрасывается на поверхность втиснутый в воду мячик.  Но даже и тогда, ненавидящий, не мог я сказать ничего плохого о ненавистном. И сейчас, 78-летний, насмотревшийся, попереощущавшийся, попередумывавший, шлю свои, выношенные, признательность и восхищение всем,  давно ушедшим, создавшим тот гарнизонный детский садик и в нем работавшим, начиная от Сталина. Харьковский тракторный (танковый) завод, созданный на голом месте на ТОРГСИНовские коронки головами инженеров-рабфаковцев,  руками вчерашних крестьян и запущенный в работу в конце 20-х годов,  и мой детсад не соизмеримы по размерам, но - на одном уровне сделанного к тому времени советской властью. Две крупицы невиданной в мире социалистической системы. А таких крупиц тогда по Союзу — всюду. (Но ещё не сплошь). При царизме не было проблем с  досмотром и с воспитанием детей работающих родных. Тогда женщины-жены в массе своей на производствах не работали. Трудились они как пчелки  на семейном хозяйстве, и дети - возле них. Да и  от своих стариков молодые не отрывались, а те - внуков брали на себя. Пенсий негосслужащим царизм не предоставлял, квартир государственных тоже не  выдавал, поэтому поколения не разрывались, жались друг к другу. Этим нация и выживала.  Тем более, что в дореволюционной России  90% - сельские жители.  (Называя какие-либо цифры, я в справочники не заглядываю — пишу не научный труд, а вольное свое. И выкладываю то, что в себе накопил. Но если дотошный читающий захочет уточнить названное мною по энциклопедиям, то расхождений больше, чем на статистическую ошибку, не обнаружит. Все мои осмысления зиждятся на достаточно выверенных опорных пунктиках моего интеллекта.) Но с превращением страны из аграрной в индустриальную стронулся и народ из своего прежде дремуче-оптимального русского уклада. Колхозы, механизированные советскими тракторами и комбайнами, высвободили часть крестьян из аграрии. Уже перед войной, к 1941 году, городское население в Союзе перевалило за 20%. И, конечно, не за счет сельских стариков. Строящейся стране нужны были руки, руки, руки. Но получить эти руки преступным путем разжижения табельных наций мигрантами в те времена и в голову никому не могло придти — в миг во враги народа. Сталин был гений и патриот, жил не одним днем, знал, что пустить в страну даже на самую черновую, малооплачиваемую и непрестижную работу чужеродных — обречь собственный народ на одряхление, а через одно-два поколение — на переподчинение бывшим презренным китайцем, неграм (или прочим) и в конечности - на вымирание. (Повели, ведут, ведут этим путем национально-опустошенную русскую нацию под непрекращающие примитивнейшие проклятия «усатому тирану»…) А тогда «тиран» встряхнул своих. В массовом порядке втянули на производства женщин, в т. ч. и переселившихся из деревни в город. А руки их от детей освободили яслями и детскими садиками. Да ещё и какими!
               
        Если бы современный человек, как-то имеющий дело с детскими садиками, перелетел через время в тот, мой, гарнизонный,  то особого чуда в устройстве и оборудовании он там бы не увидел, не считая, конечно, на стене портрета Сталина с дочкою Светланой. Современному человеку с советских времен детсад — в обыденность, за 85 лет привыкли. Но в те, не располагающие к благодушию времена, в суровой, перенапряженной стране, не изобилующей  товарами и продовольствием, ясли,  детские соды, больницы были созданы настоящими оазисами, островками повсеместно строемого социализма. И созданы впервые в России,  созданы для простых, небогатых, работающих людей. И практически бесплатные. До советской власти  такого детского чуда в России не знали. И родительского чуда — тоже. Но мне, 3-4-летнему, не в радость были отдельные, с чистым бельем, для послеобеденного сна кроватки, недоступное за стенами детсада  питание, коллективные развлекающие и обучающие занятия, передвижения строем и попарно, чистота, гигиена, безопасность. Меня словами попугая безногого пирата природные установки тянули: «...На волю, на волю, в пампасы!». Сохранилось несколько детсадовских фотографий.  В моем облике - отчужденность от происходящего, покоренность обстоятельствам. Даже, на одном снимке, красноармейская форма радости не вплеснула. Думаю, красноармейская форма — подарок комиссара полка, шефа детсада, сшитая в полковой мастерской.               
   
   Наверно, и из полкового подсобного хозяйства на детский стол что-то перепадало - кормили изыскано. Воспитательницей в моей группе была жена  командира (в смысле офицера)  из соседней с городком авиационной части. Она нашу группу водила строем в часть своего мужа; там на задворках были навалены кладбищем множество отслуживших самолётов, разных размеров, цветов, назначений. Конечно, иностранного производства, времен ещё Первой Мировой войны. Мы, дети, без затруднений находили применение этим самолетам в своих играх, а мне, потом уже  взрослому, стало возможным полнее понимать читаемое о авиации в войне той и в Гражданской. Садик постоянно принимал участие  в выступлениях полковой самодеятельности на праздничных концертах в клубе городка. Но я, неодаренный,  с сольными номерами не выступал, только понуро, принудительно - в хоре и в неуклюжих  групповых танцах. Хочу отметить, что  наш детсад был учреждением далеко не аполитичным.  Нам,  детям, на нашем уровне повседневно и доходчиво разъяснялось, что страна наша — особая, страна трудящихся, что она окружена враждебными нам государствами, которые засылают к нам шпионов и диверсантов и на нас не нападают только потому, что бояться Красной Армии.  Нам разъясняли, что из немощной, безграмотной царской страны мы (а мы - это страна) не по дням, а по часам становимся другими. Со строящимися заводами, самолетами, школами... И, ведь, нас, детей, не обманывали. Просто доносили  и разъясняли происходящее.  Было, что и донести, и разъяснить. Газет я в том возрасте, конечно, не читал,  до телевизоров мир ещё не дошел, но источников познания событий, происходящих в стране и вне, вполне хватало, чтобы даже ребёнок был в курсе происходящего и расценивал это происходящее под ракурсом интересов своей страны. Окружающие люди видели, чувствовали результаты совершенствования государства, сами принимали  активное, посильное участие в этом совершенствовании. С негодованием относились, как тогда говорили, к проявлению пережитков прошлого: воровству (у государства тоже), хулиганству, пьянству, непорядочности начальства, неорганизованности,  к неприемлющим  общеустановленных политических взглядов, к нарушителям трудовой дисциплины. Такие же настроения бытовали и в семьях. Ведь окружающие меня люди и семьи были выходцами из рабочих и крестьян, революцией, как лемехом, вывернутые в средний класс (по теперешней  классификации) советского общества. С детьми не требовалось проводить специальных политзанятий. Дети впитывали в себя  воззрения окружающих.  А в детском садике воспитательница читала нам  о пограничнике Карочупе и его овчарке Индусе, о беспосадочном перелете Чкалова в Америку и о пр., пр, повседневных событиях. А после высадки  папанинцев на льдине Северного полюса она из ваты выложила фрагмент северной льдины, установив на ней палатку, красный флаг и фигурки четырех отважных зимовщиков. Когда же папанинская льдина дала трещину, раскололась, воспитательница  тоже, оторвав и сдвинув в сторону драматически-маленький кусочек ваты с четырьмя человеческими фигурками, сумела втянуть нас, детей, в сопереживание со всей страной эпопеи спасания советских полярников. Папанинцев спасли. Сняли с дрейфующей в Ледовитом океане льдине, задействовав   ледоколы, самолеты, даже дирижабль. Страна торжествовала. Мы, дети, видели, что Советское государство своих в беде не оставит, что у нас лучшие в мире самолеты,  ледоколы, полярники.  А моя мама с воодушевлением тогда рассказывала гарнизонному окружению, что Ивана Папанина, земляка, она лично знает по севастопольскому детству, так как ее отец и отец Папанина ведут закадычную дружбу  ещё со времен срочной службы на царском флоте. И что с тех пор они, отцы, не лишают себя радости при пересечении в городе Севастополе (оба работали извозчиками) в глоточке водочки с добрыми и искренними пожеланиями.  Раз начал, закончу про Папанина. Его отец, рассказывал моему дедушке, что  по торжественному возвращению четверки (уже Героями  Сов. Союза) в Кремле был дан банкет. Туда же пригласили и  старшего Папанина, приодев в приличный костюм. Меня, не закормленного пирожными мальчика (на одной руке хватит пальцев, перечислить съеденных до войны), особенно впечатлил рассказ о громадном торте, тоже как в детсаде в образе  фрагмента льдины с фигурками четверки и белых медведей. А вот дедушку моего, Ивана Павловича, помню, впечатлило (понял по его одобрительным интонациям), что любимый всеми военный нарком Ворошилов  в выпивке не отставал от севастопольского извозчика (наш!). Самого Папанина затем назначили начальником Северного  морского пути (от Кольского полуострова до Беренгова пролива).  После войны был он уже адмиралом и дважды Героем Сов. Союза. Помню, отец где-то в годах  49-51 рассказывал своим гостям, бывшим сослуживцем, военным,  как Папанин, выстроив себе шикарную дачу, недалеко от сталинской, пригласил запросто на новоселье своего соседа. Сталин в визите не отказался, со вниманием обошел благоустроенный участок, немаленьких размеров строение и сказал ждавшему восторженности адмиралу: «Все замечательно, самый раз для детского садика...»  Тогда  отцовский  рассказ я принял за добрый анекдот. Но значительно позже где-то вычитал,  что  Папанина, действительно, обвиняли в стяжательстве и в нескромности, дачу конфисковали, уволили в отставку, но без уголовного наказания. О сталинском же визите в той информации написано не было. Одна из улиц Корабельной стороны Севастополя с тех давних пор, с 1937 года, носит имя Папанина. А дирижабль, в спешке брошенный на спасение экспедиции, тогда же потерпел катастрофу, ударенный порывом ветра об одну из вершин   гор Кольского полуострова. Экипаж погиб, урны с прахом членов экипажа замурованы в стене Новодевичьего монастыря. Было это в 1937 году.
        Но вернусь к своим первым жизненным воспоминаниям 1936 года. Выше я уже говорил, что мы, дети не были аполитичны. Без колебаний  и оговорок добавлю, что аполитичными не были все люди, которых я видел тогда и в течении многих лет позже. Политическая апатия, презираемость власти, отрешённость от политического происходящего пришло к советским людям только во второй половине 50-х годов, после нескольких лет непонимаемого созерцания иррациональной деятельности хрущева и руководимой им коммунистической партии. А во времена, о которых я пишу сейчас, люди были втянуты в процесс стремительного совершенствования страны, считали себя активными участниками этого процесса и жили соответственно этому устремлению. Гениальный Пушкин в  «Путешествии...» как бы вскользь бросил о русских: «Мы  ленивы и нелюбопытны». Гениальность вообще проявляется в прозорливости. Сделанное, сказанное гением в  произведениях, в определениях - для человечества навечно. Ленивы и нелюбопытны — черточки русского менталитета. Убрать их перевоспитанием или битьём — станем нерусскими. Но нет правил без исключения. В  сталинские времена прогрессирующая действительность поддобавила к русскому менталитету и общественной активности, и любопытства для осмысления  происходящего и участия в этом происходящем. Вот здесь мне самый раз сказать о советском радио. Радиофикацией  (тогдашний термин) была опоясана (буквально проводами) вся страна, и вся страна  была заполнена звучанием радиовещания. Вся страна — воспримется теперь, наверно, абстрактно, как риторика.  Но могу объясниться поконкретнее,  Радиоточки (подвод с  подключенным репродуктором) были в каждой (!) квартире и на каждой коммунальной кухне городов и сел, во всех рабочих и прочих помещениях предприятий и учреждений,  вокзалов, воинских частей и всюду, всюду, где я не упомянул. В маленьких, квартирных помещениях радиорепродукторы выглядели в виде черных  глубоких тарелок и в народе назывались просто «радио». А на улицах и на площадях на специальных столбах были воздвигнуты мощные передатчики с развернутыми на все четыре стороны рупорами, называемые тем же народом «громкоговорителями». Регуляторов громкости на тогдашних репродукторах не было, громкость устанавливалась постоянной, при изготовлении. Но я не помню, чтобы кто-то был громкостью раздражен или брюзжал на недостаточную слышимость — видно, умная инженерско-рабфаковская голова рассчитывала достаточность децибелов. Думается, первые  радиорепродукторы не покупались и не являлись собственностью жильцов, а  были имуществом  радиовещательных организаций как и подводящие провода. Во всяком случае, на полках магазинов, в продаже, я  их не видел. Платили ли за вещание потребители, не знаю, но никогда не слышал разговоров,  недоумений и возмущений по поводу таких платежей. И вот, что ещё интересно - никогда не слышал, не знаю, чтобы репродуктор дал отказ или сбой в работе. Вещали они себе и вещали, как вечные двигатели. Вещали с 6-00  и без перерыва до 24-00. Начинали и заканчивали  боем часов Спасской башни Кремля (ударами, соответствующими  времени), и музыкальным проигрыванием  Интернационала — тогда гимном Советского Союза. Передатчик  можно было выключить простым  выдергиванием вилки из  радиорезетки. Но люди этого не делали, во всяком случае, в моем окружении. (Ну, может быть, в отдельный момент, по конкретной необходимости). Дело в том, что радиопрограмма (был только один канал) составлялась идеально под интерес и понимание тогдашнего слушателя, выдернутого (или втиснутого) в совершенно новые социальные условия жизни в совершенно новой стране (но на прежней территории).  Ведь совсем недавно этот слушатель из поколения в поколение получал информацию только  на уровне соседа, а от власти — только указания.  А здесь на этого человека из маленькой черной тарелки полилось (уже одно это чудо!) неведомое, новое, занимательное, развлекательное, познавательное. В программу включались обязательные новости — по-советски прокомментированные факты, интервью с большими и маленькими людьми,  радиоспектакли, чтение художественных произведений, детские  сказки, «Пионерская зорька», спортивные соревнования через комментаторов,, репортажи с колхозных полей, заводов, с воинских частей. Слушающий ощущал себя уважаемым — с ним делились новостями, высказывали ему свои мнения. (Так сосед делился, делится новостями и своими мнениями только с уважаемым, на равных). Ленивый в познании  становился любопытным — а что будет сказано завтра об услышанном  сегодня? Перед людьми открывался новый мир, раннее им неведомый. Но с неощутимым, ненавязчивым 25-м кадром о величии своей страны. И  перед каждым новым разделом радиопередачи обязательно диктор бесстрастно произносил: « Московское время ...столько-то часов и минут». Кроме того,  начало каждого часа обозначалось накладыванием на текущую передачу трех  предельно коротких сигналов: «Пи-пи-пи», несколько повышенной громкости. Такая постоянная ориентация населения во времени в те годы была насущной необходимостью из-за элементарного, но массового отсутствием у людей персональных часов. До появления радио в селах определялись по  Солнцу, в городах — по заводским гудкам. В некоторых семьях были гиревые  ходики — настенные часы с подвесным грузом, перемещавшим стрелки через сложную систему шестерёнок, кустарного, артельного производства. Но были они неточны, с быстро срабатывающимся механизмом, с набегающими за сутки ошибками по часу и более. Ручных часов практически вообще не было, а карманные — у выбившихся в более, чем средние, оклады. В дореволюционной России точная измерительная аппаратура, в том числе и часы, вообще не производилась. Не было технической и научной базы. Вот интеллигенция была. По вечерам, за благодушным самоваром, почитывая Некрасова, упивалась она народными страданиями :

... Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи.
Стонет он под овином, под стогом...
и т. д.

      Своего царя, Николая II, умничая, окрестила она Николаем Кровавым, а на сольных концертах Шаляпина после громогласно пробасенных им слов любимой «Дубинушки»:

...Но настанет пора, и проснется народ,
Разогнет он могучую спину,
И на бар и царя, на попов и господ
Он опустит покрепче дубину

      - она, интеллигенция, с воодушевлением, стоя, подхватывала припев:

Эх, дубинушка, ухнем! Подернем, подернем,
Да ухнем!

      И думалось ей, что она очень любит тот абстрактный, угнетаемый царизмом русский народ, умилялась собою. А когда в конце 17 года, уже без Кровавого, тот самый сермяжный народ со своими детьми и клопами, из-под овина и из-под стога, вломился уплотнять «буржуйские» (т. е. интеллигентские) квартиры, взвыла она библейскими аналогиями в газетных статьях: «Хам пришел!» (В конце 17 года некоторые газеты по-инерции такое ещё печатали. Но недолго). В первые примерно 20 лет Советской власти  дореволюционную интеллигенцию иначе, чем с эпитетом — «гнилая», не называли. (Называющие, наверно, и проаргументировать это могли). Но пишу я не о том, как в новых социальных обстоятельствах притирались разные сословия. Я - о часах. Так вот той, гнилой интеллигенции до создания и запуска в своей стране производства часов — было, как до Солнца. А вот рабфаковцам, названым Сталиным «творческой интеллигенцией» (в противопоставление «гнилой»), послушать Шаляпина не довелось — сбежал тот народный самородок от своего народа в сытую эмиграцию. Неуютно стало жить ему без «бар и царя, попов и господ». Но и без Шаляпина к сороковым годам рабфаковцы и к часам подошли вплотную, вот только... Эх, если бы не война!...
          Но продолжу о своих. У моего отца часы были, карманные, с крышкой, с римскими цифрами, без сомнения, дореволюционные. Что-то шевелится у меня в памяти, что те часы отцу по-молодости подарили его родные. Это возможно. Отец жить только начинал, на куцее командирское жалованье, с незарабатывающей женою, с ребёнком. А старики своим беспродыханным трудом на железной дороге и при домовом хозяйстве, наверно, ещё и с царских времен какие-то накопления, в том числе и одними часами, имели. В свободной же продаже в советских магазинах часы появились только через несколько лет после окончания войны. Сталин до той поры дожил и, думаю, он получил не меньшее душевное удовлетворение, чем свободно покупающий эти часы гражданин его страны. Те первые массовые советские часы назывались «Победа». Выпускались они на вновь созданном, в первые годы после войны, Московском часовом заводе. Не исключаю в своем осмыслении, что словом «Победа» Сталин обозначил не победу 45-го года, как первое приходящее нам в голову, а исполненное им обещание: население страны начали постепенно удовлетворять отечественными товарами бытового назначения. Ведь, для этого он и победил, заставил победить разруху и экономическую немощь,  безграмотность и пассивность, внутренние оппозиции и происки воинствующих соседей, гитлеровскую Европу и ее цивилизационные  достижения и все, все невозможное. Но во времена, о которых я пишу, часы ещё были редкостью, даже престижем. Немного разрядилось положение в 1945 году, когда не убитые войною без «Ur», или даже нескольких «Ur», из поверженной Германии не возвращались. Хотя, и то было каплей в море. Оттуда же и отец привез мне, 12-летнему сыну, в подарок часы, в августе 45-го. Ручные, на металлическом браслете, с секундной стрелкой. Не знаю, какой гитлеровец, в какой стране, у кого и как снял те часы до отца,  но мне они, поддерживаемые ремонтами, служили много-много лет. В  военном училище в моем взводе из 25 курсантов только двое имели часы. На стенах казарм и помещений училища часы не висели, не было таких. Так что спрос на мои был огромен.  Заступающие в ночной наряд слезно просили дать их на ночь. Знал я, конечно, бытовавшую тогда, выстраданную русским народом, установку: «Не доверяй другу часы, жену и велосипед!», но отказать не позволяло святое чувство войскового товарищества. Снимая часы с руки, тоже слезно просил беречь, не крутить. Но необъяснимо зачем, почему, крутили, вертели, ломали. И никогда, и никто не предложил отремонтировать за свой счет. А у меня хватало ума не отравлять  отношения бесполезными скандалами - переступал. Ремонтировал свое за свои и опять-опять не отказывал. А по аналогии с часами — так во всем, всегда и везде. Но, ведь, и воздавалось... Наверно, и поэтому в коллективах никогда не был изгоем или презираемым. Наверно, и поэтому много-много раз, при резких движениях в тяжелые периоды моей жизни, офицерский коллектив  не оставлял  меня без понимания и поддержки. Зачастую молчаливо, не сговариваясь, не одобряя, но не сдавали. Только  то - уже позже, позже...
 Продолжу про Витебск. Шла вторая половина тридцатых годов. Вненациональная финансовая олигархия, — правитель мира, подводила Европу ко второй мировой войне,  теперь уже только против Советской России. Но Сталин был гений.  Он знал, держал под контролем (в смысле - отслеживал) мировой расклад сил и напряженности, а также и замыслы  мирового правителя. И вычисляя, что ранее  41 года дело до нападения на Советский Союз не дойдет, на содержание армии тратил по-минимуму. (Дыр, кричащих запросов в стране было необозримо — строительствами, воссозданиями, совершенствованиями во всех сферах ликвидировалось 50-летнее отставание). А вот на разработку и внедрение современного оружия и средств ведения войны не скупился. По каждому виду вооружения одновременно работало по несколько конструкторских бюро, соревнуясь между собою.  А для приобретения военными кадрами хоть какого-то боевого опыта и познаний боевых возможностей современности, также не скупясь,  посылались наши советниками и добровольцами для участия в гражданских войнах в Китае и Испании.  В Монголии в порядке помощи отпору японской агрессии воевали даже крупные советские воинские соединения. Так что в 30-тые годы, о которых я сейчас пишу, Красная Армия перевооружалась, подтягивалась в умении воевать  до уровня  уже известного противника, но  воинские части до полного состава не развертывались. Численный состав армии в 1936 году был менее 1 милл. Это раз в 5-ть меньше необходимого для боевой готовности страны. Забегая вперед, скажу, что с  39-го года армию стали развертывать и  к 1941-му году довели до минимально необходимого в предвоенный  период — 5 милл.  Такая ноша для страны, для народа — непосильна. Это, ведь, нужно не только кормить и оплачивать. Этим вырывали из народного хозяйства самых производительных. Вроде, как кушать курицу, несущую золотые яйца. Но  тянуть дальше с неполноценной армией — погубить страну. Не протянули и не погубили. Но это позже, позже... А тогда, в 36-м, 37-м годах ещё терпелось, и  витебский полк  как и остальные часта  Красной Армии  был кадрирован (военный термин). То есть, в полку был штаб, полностью командирский состав, минимальное количества красноармейцев-специалистов срочной службы, всё штатное вооружение, необходимые средства тяги и передвижения. А вот основная масса рядового и сержантского состав к полку была только приписана и призывалась кратковременно, по необходимости. Думаю, что полк был 12-ти батарейного состава. Но постоянно поочередно укомплектовывались призванными на два месяца только две батареи. Они из городка выводились  на огневые позиции (говорилось — «На точку») и несли службу в системе противовоздушной обороны страны. Отец меня иногда, при случае, забрасывал на автомашине на точку. Могу удостоверить,  что орудия  находились в орудийных окопах, расчехленные, подготовленные к стрельбе. У орудий были выложены ящики с боевыми снарядами. Крышки ящиков — расконтрены, в снаряды ввернуты дистанционные взрыватели со снятыми предохранительными колпачками. Здесь же, на ОП (огневая позиция) — оборудованы блиндажи для отдыха и укрытия личного состава. Так что полк в мирное время был готов (в неполном составе) сбить залетевшего разведчика или отразить внезапное воздушное нападение.  И был готов в считанные часы развернуться до полного состава. Ведь приписники, — окрестно проживающие рабочие и крестьяне, по предвоенным кратковременным призывам знали своих командиров, свои подразделения, свои обязанности, свои орудия.  А штатные командиры в мирное время знали, изучали, обучали своих будущих подчиненных. 
            
       Полк жил напряженной, жесткой, с вековыми ритуалами, но обычной армейской жизнью. Частью полка невольно становились  и командирские семьи. И не только потому, что они жили в нескольких бараках на территории полка. Спецификой того времени неработающие командирские жены вовлекались, задействовались (армейский термин) в общественную работу, в полковую самодеятельность, во всевозможные бытовые комиссии. Женским движением руководил избираемый женщинами женсовет. А  командирские жены не работали сплошь. Я, вот, сейчас просто недоумеваю, почему они не работали. До сих пор (более 70 лет) многих помню в лицо и по манерам. Молодые, здоровые, некоторые бездетные, да и дети — не проблема при наличии яслей и  детсадиков, но не работали. Конечно, почти все они с начальным образованием (четыре класса) или ещё с меньшим, без профессии, но жили, ведь, в городе - тогда на работу с руками бы выхватили, и на приличную, не грязную, не позорную, но и устроиться не пытались. И были же для таких всевозможные курсы, краткие, бесплатные, дающие профессию и диплом, но и учиться  не хотели. Денег в семье - считали копейки, впритирку только на питание. Одежды и обуви у женщин — по одной сезонной смене. У мужчин - только военная, выдаваемая бесплатно форма; в ней - и на службу, и в выходной, и в отпуск. О каких-то безделушках или пирожных и мысли не возникало. По нашим сегодняшним понятиям — беднота неимоверная. Но не работали, не зарабатывали. Теперь это удивительно и не объяснимо.  Может, после ещё более бедного детства (скотского в деревнях белорусских и русских)  достигнутый жизненный уровень  воспринимался более, чем достаточным. Или такая мода тогда была среди красных командиров  и касты командирских жен — не работать. Но, конечно, здесь и не без пушкинского «мы ленивы...». Заняты были только обслуживанием малочисленной семьи и разговорами, разговорами... На общей кухне, на скамейках у дома, в вренторговской очереди. Без «перемывания костей» (выражение матери) никого из неприсутствующих не оставляли. Знали и обсуждали, в меру своего ума и понимания,  всё, что происходит в полку: мероприятия, чьи-то неприятности, служебные перемещения. Этими сплетнями, бабьеми домыслами, завистью индуцировали мужей, которые поглупее, на вздорность, на служебные дрязги, на внушенные обиды. А более умным портили настроение, взвинчивали, провоцировали на семейные скандалы. Никак не могли, не хотели командирские  жены остаться в стороне от полковых событий. До всего, до всех им было дело. На кухнях создавалось пресловутое общественное полковое мнение, едкое, злобное, безапелляционное, недоброе, через мужей трансформируемое в служебные отношения, в решения командования полка. И вот что интересно, я четко ребёнком это зафиксировал — в тех разговорах, обсуждениях никак, никогда не касались семей работающих командирских жен. Их как бы не замечали. Будто семьи те - муж, жена, дети, жили в другом, параллельном мире. Наверно, интуитивно, на уровне подкорки, неработающей пустоте безболезненнее было тех не замечать, обходить своим вниманием, чем люто им завидовать и осознавать чужое, недостижимое превосходство.  Ведь, против фактов не попрешь, как этого даже и хотелось бы. В той семье на один заработок покупательная способность больше - богатство сказочное, отношение к окружению приветливое, но корректно-сдержанное, пребывание на кухне минимально-необходимое, без вступления в разговоры. Да и отношения между мужем и женою уважительно-равноправные, невиданно-дружеские. Через закрытую дверь их комнаты в коридор не доносилось повышенных тонов, шума обычных в бараке семейных скандалов,  драк. Мало было таких, работающих женщин, одна-две. Но тем заметнее они отличались от остальных.
        Мать, конечно, не работала тоже. И семейные скандалы, безобразные, с драками, оскорблениями, практически не прекращались. Но в редкие-редкие вечера, оба уставшие от потерь человеческого облика, вдруг делались милыми, нормальными, взаимно доброжелательными и любящими людьми. Мать могла взять гитару и, перекинув ногу на ногу, не преображаясь, запеть что-то простое в понимании, выношенное многими поколениями, близкое русскому человеку. Я особенно любил про васильки:

Да, васильки, васильки...
Много мелькало их в поле.
Помнишь, до самой реки
Мы их собирали для Оли,

Только через несколько десятков лет разобрался я, что слова те были из бреда-монолога отца утонувшей девочки, обращённые к жене, посещавшей его в больнице, из стихотворения забытого нами, нелюбознательными, поэта Апухтина «Сумасшедший»:

Олечка бросит цветок
В реку, головку наклонит...
«Папа, - кричит, - василёк
Мой поплывёт, не утонет?!»

Втянутый чудным материнским пением в чужую человеческую трагедию, отец, профессионал-артиллерист, вытаскивал из футляра старенькую свою скрипку и жалобными звуками её вплетался в печальный перезвон гитарных  струн:

                Я её на руки брал,
                В глазки смотрел голубые,
                Ножки её целовал,
                Бледные ножки, худые.
                Как эти дни далеки...
                Долго ль томиться я буду?
                Всё васильки, васильки,
                Красные, жёлтые всюду...

И дальше, переходящее в галлюцинации,  мать пропевала чуть-чуть побыстрее, чуть-чуть речитативнее, чуть-чуть сумбуристее перезвоном:

                Видишь, торчат на стене,
                Слышишь, сбегают по крыше,
                Вот подползают ко мне,
                Лезут всё выше и выше...
                Слышишь, смеются они...
                Боже, за что эти муки?
                Маша, спаси, отгони,
                Крепче сожми мои руки!

А отец, импровизируя, как бы вторым голосом, щемящим плачем скрипки втягивал слушавшего, меня единственного, в непередаваемый словами ужас несчастного:

                Поздно! Вошли, ворвались,
                Стали стеной между нами,
                В голову так и впились,
                Колют её лепестками.
                Рвётся вся грудь от тоски,..
                Боже, куда мне деваться?
                Всё васильки, васильки...
                Как они смеют смеяться?

Не были для меня васильки абстрактным. Жил я серди них, жил и среди вялых, и коварных от этого, белорусских рек. И суть произошедшей трагедии, самого страшного человеческого горя, была мне понятна и объяснима. А передача её отцом и матерью, гитарой и скрипкой, воспринималось тогда мною, 4-летним, банальной обыденностью, на уровне всей обыденности нашей жизни. И только за проследующие с тех пор 75 лет активной жизни, не увидев, не услышав и близко подобного к тому исполнению, понимаю, что довелось поприсутствовать при чуде. Где уж там Малинину и Бечевской! Им бы, отцу и матери, выступить семейным дуэтом на клубной полковой сцене, порадовать людей, себя показать... Но отец не был человеком публичным. Он даже никогда не кушал, как почти все, на общей кухне, среди примусов и соседей. Да и понимал, умный и самокритичный, что стало бы такое выступление неприличным диссонансом с ежедневными семейными скандалами, слышимыми через закрытую их дверь в коридоре командирского барака.  А не оттуда ли я, в отличии от миллионов и миллионов, не познавших «Васильков» моих родных, с органическим отвращением закрываюсь от попсового пения киркоровых и пугачёвых? Не ёрничай, читающий! Я не превозношу своих родных за уровень гипер-гипер... Я только о воздействии на меня реально существовавшим. Всё, прошедшее через нас, формирует нашу личность. Вот, к примеру, первое, с пелёнок, моё видение — картина, нарисованная моею матерью. Это — не картина в раме. Это — прикроватный, прибитый к стене, кусок холста. Его, за неимением ковра, талантливая моя мать, забавляясь, разрисовала масляной краской в картину  заболоченного пруда с взлетающими утками, камышами, резедой, кувшинками, прибрежным кустарником и даже с лягушками... Много детских лет спал я при той картине; где-то в войну она сгинула; да и ценностью никогда никем у нас не воспринималась — обыденность. Но не она ли взродила органическую во мне потребность присутствия в моём быту написанного маслом? И, конечно, только реализма. И думается, что в отличии от миллионов и миллионов квартир других, не поспавших при нарисованном моею матерью, моя жилая комната сплошь завешена масляными картинами. Это тоже — составляющая моей личности, сформированная реально существовавшим..
             А за забором военного городка, не работающая на производстве женщина становилась ископаемой редкостью. Зарплаты в строящейся стране были так малы, что только на сумму двух получек, мужа и жены, становилось возможным свести в семье концы с концами. Но делаю обязательную оговорку: советские, даже на этом предельно  допустимом мизере, ощущали, видели, знали, что живут они лучше, интереснее, перспективнее, чем жили русские люди лет 20-25 назад, до революции. Работающая жена стала больше понимать работающего мужа. Да и сама она перешла в другое человеческое качество, автоматически изменившее отношения к ней мужа.  Власть, большая и маленькая, и окружающая общественность в те годы с непониманием, мягко сказать, воспринимали здоровую, молодую и неработающую. А вот женам красных командиров в этом отношении предоставлены были неофициальные поблажки - исключения на первый взгляд просто странные. Конечно, командирский оклад, несколько повышенный, позволял бедновато, но прожить семье и без добавки получкою советской работницы. Но никто и никак не принуждали командирских идти на производство, строить социализм непосредственно. Больше того, комиссар, политический опричник (в лучшем значении этого слова) организовывал, обеспечивал клубными кружками и прочими мероприятиями досуг этим неработающим. Думаю, здесь только одно объяснение: этой привилегией подымали престиж красных командиров, как и бесплатным обмундированием, бесплатным проездом в отпуск, ношением вне службы личного оружия и пр. Но биология-то женская поблажкой этой не изменялась. Лет через 20-30-ть я, уже  офицером, живя в разных закрытых и полузакрытых военных городках, видел, прочувствовал на себе то же самое, неистребимое. Злое промывание неприсутствующего, щегольство наперебой ханжеством, обсуждение служебных перемещений, индуцирование мужей своим мнением о сослуживцах... И при малейшей возможности избегать, избегать работы.  Хотя и люди, вроде, стали пообразованнее и с каким-то накоплением вещами. Гарнизонные женщины не изменилась... А тем конкретным командирским женам из 36 - 39-ых годов, о которых я с субъективным недоумением здесь пишу, куражиться бездельем оставалось все меньше и меньше. Часы тикали в единственном направлении — к трагическому июню 1941 года. Их убивали вместе с детьми в колоннах беженцев немецкие летчики, бомбами и пулеметами, Их под гребенку расстреливали обыкновенные немецкие солдаты на оккупированных территориях только за то, что были женами и детьми красных командиров.  Они - часть статистического числе: 18 милл. (!) убитых мирных советских людей. А если какая и успела, смогла вырваться в неоккупированную часть страны, опередив рвущиеся на восток гитлеровские части, тяжкая, трудовая, безрадостная была ее вдовья доля с детьми-сиротами.  И единственное светлое воспоминание до самой смерти: «Эх, как мы жили до войны...!» А в меня, наверное, в том командирском бараке-общежитии был  пожизненно вбит животный, органический страх перед неработающей, неимеющей профессию, неустроенной женщиной. Я их подсознательно, на уровне подкорки,  воспринимаю единственно, как неинтересными, опасными, презренными. Как воспринимаю крыс. Определившись, вмиг, рефлекторно — шаг в сторону… Подальше, подальше от противоестественного, от чужого горя, от неизбежной беды…         
          Продолжу о военном городке. Командирский дом, где жила наша семья, был длинным одноэтажным зданием барачного типа с общим коридором, проходящим  от торца и до торца. В середине коридора -  единственная входная дверь. Крыльцо дома переходило в деревянный  мосток — пешеходную дорожку. И по разветвлениям этих мостков  добирались по назначению в любую точку городка, не налепив на обувь неподъемные комья грязи. А в  бараке, по обоим  сторонам коридора — двери в жилые комнаты. Некоторые комнаты попарно соединялись внутренней дверью, получалось что-то вроде двухкомнатной квартиры.  Здесь же, в  бараке были туалет со сливной канализацией, помещение для стирки, и, конечно, вместительная кухня. В бараке жило семей около двадцати,  но на кухне всем хватало места на отдельные столики. Пищу готовили на общей дровяной плите или на примусах. Вот здесь мне опять придется отступить от общей канвы повествуемого. Ведь, читающий, возрастом лет до сорока, примусом никогда не пользовался, да и кино как-то вниманием их обошло. Я с участием примуса могу назвать только один фильм - «Веселые ребята». Помните, там вынутую из  трусов рыбу Утесов, не глядя, выбрасывает через плечо, а она плюхается (кинокомедия же) прямо на сковородку, стоящую на том самом примусе. Лично я последний раз пользовался примусом в 1960 году, в офицерском общежитии Ленинградской академии. И за прошедшие с тех пор 50 лет у меня ни разу не возникало ностальгического желания сготовить что-нибудь на примусе ещё раз. Но в свое время все человечество через примус прошло как через этап прогрессирующей цивилизации. Это небольшой приборчик с одной горелкой, на керосине, малопроизводительный, сложноразжигаемый, вонючий, с шипяще-свистящемся шумом. Но работал в любых условиях и позволял летом обходиться без растапливания плиты. Теперь мы не знаем, что это такое — керосин,  его просто нет в продаже, из-за непотребности. А в былые времена на той вонючей фракции нефтеперегонки работали не только примуса, но и все осветительные комнатные лампы и уличные фонари, пока  первые не заменились газом, а вторые — электричеством. До появления солярки на керосине же работали трактора,  потом - некоторые типы первых реактивных самолетов. Даже в одной из первых советских ракет керосин использовался в качестве  компонента топлива. Применяли его и в борьбе с неистребимыми клопами, заливая им в комнатах клоповые гнездилища. Но те от этого не дохли, на некоторое время дурели, и вновь принимались изводить людей. Измученные люди ставили ножки обваренных кипятком кроватей в тарелки с налитым керосинам, надеясь, что те не решаться его переплывать. И, действительно, клопы в тарелки, в керосин, не лезли, но по стенам подымались на потолок и засыпали собою оттуда спящих. Не знаю, какими генами на такие действия были запрограммированы эти безмозглые, но в изощренном коварстве превосходили их только запорожские казаки.  Потребность населения в керосине была велика. Продавался он в специальных керосиновых лавках, в хозмагах. А также  развозился по дворам на конной телеге, и продавец, звеня колокольчиком, гнусаво кричал: «Керосин! Керосин!». Прибежавшим на крик домохозяйкам продавец из бочки черпаком наливал керосин в принесенную посуду.  Обслужив здесь, трогал лошаденку далее. Конечно, это уже не был частник. Просто госторговля продолжила таким сервисом дореволюционные керосиновые традиции. Я не помню, чтобы до войны хозяйки брюзжали на перебои с керосином или его дороговизну.  Роль его в незапамятные времена в жизни людей была, наверно, столь велика, что месторасположение керосиновых лавок служили городскими ориентирами и исторически дали названия улицам — Керосиновая. И до сих пор ещё в некоторых городах  эти улицы не сменили своего названия, если они, конечно, третьестепенны.
           Но продолжу о военном городке. Наша семья занимала две смежные комнаты. Отопление было печное, Печь одна, как часть стены-перегородки,  согревала обе комнаты. Дрова в печь, в топку, закладывались с коридора. (Вот сейчас подумал, что ни матери, ни отцу никогда не довелось пожить при централизованном отоплении. Всю жизнь провозились с заготовкой дров, растопкой, золою. Так же, как их внукам, не довелось пожить при - печном). Обстановка в комнатах была очень скромна — самое необходимое. В первой комнате — обеденный стол, несколько жестких стульев, прибитая к стене вешалка для верхнего, диван, на котором спал я, этажерка с книгами, постоянно включенная, во всяком случае во время бодрствования, тарелка-радио. Во второй — двуспальная родительская кровать и шифоньер. В каждой комнате — по окну. Освещение электрическое, но неустойчивое, иногда очень тусклое или отключаемое вообще. Электрификация страны только создавалась, отрабатывалась. Все подстраховывались ещё и керосиновыми лампами. Сохранилось несколько фотографий, сделанных в первой комнате. Спасибо отцу! Он вообще периодически  фотоснимками  навечно фиксировал, запечатлял свою семью в разные периоды и в разной обстановке.
 
            Своего фотоаппарата у отца не было, их тогда просто не было в быту.  Отец приглашал фотографов-профессионалов. Съемка — целая канитель, громоздким аппаратом на штативе,  с умело-продуманным рассаживанием и освещением, долгой настройкой на резкость,  многосекундной выдержкой. И неизменным обещанием  неуправляемым детям вылета птички из объектива аппарата. Я давно уже не смотрю, не могу смотреть на те семейные,  да и на свои школьные, военные, производственные (после армии) фотоснимки — не смотрю на прошлое. И не только потому, что:

                ...И многих нет уже в живых,
                Тогда веселых, молодых.
                Вечерний звон, вечерний звон,
                Как много дум наводит он...
                Бом, бом, бом.....,бом.

     Да и не «многих», как в написанном два века назад стихотворении Козлова, а — сплошь тех, на фото, нет уже в живых. Из запечатленных на хранимых мною снимках даже из моих сверстников доживают сейчас свой век жалкими, неинтересными, немощными, но задиристыми стариками, думаю навскидку, человек не более пяти (написал в начале 2011 года). Остальные уже умерли — и все естественно. Не смотрю старые снимки потому, что держа их в руках, углубляясь в рассматриваемое, вдруг психологической иллюзией, в какой-то момент, отрываешься от реальности и ощущаешь себя среди видимого на снимке, там присутствующим и таким, каким там изображен, с тем же здоровьем, с теми же желаниями, пониманиями, настроениями. Больше того, в этой иллюзии дергаешься, делаешь порыв, движение к общению с видимым, но...реальность отрезвляет. И тогда очень-очень ненужно-печально и горько делается от осознания невозможности  что-то поправить в просматриваемом, изменить, дотронуться, сказать, повторить, вернуть...

                Что прошло, никогда не настанет.
                Так зачем же, зачем же мечтать...

     Необратимость удручает. Как хотелось бы, как нужно было бы передернуть, жизнеопределяюще, но..., но... А собственная беспомощность, неспособность, невозможность вмешаться в прошлое — всегда угнетает. Поэтому не травлю себя. Живу настоящим; со своим прошедшим общаюсь отстроненно-созерцательно, скользяще мыслью, без самоедства. А фотографии, сделанные моим отцом, да и поднакопленные мною уже мои — иллюстрации прошедшей жизни для любознательных потомков.
               Я выше уже упоминал о клубе. Лично мне он оставил память просмотренными там кинокартинами, концертами, новогодними елками и участием матери в  полковой самодеятельности. В те времена в гарнизонных клубах членам командирских семей, да и самим командирам, фильмы показывались бесплатно (после войны — платно). На киносеансах мы, дети, занимали первый ряд, за нами — родные, а дальше — безликая масса красноармейцев. Фильмы шли исключительно советские, новые, свежие. Да и не успели они тогда устареть, всего-то за 7 - 10лет советской кинематографии (звукового).  Немало из тех картин дожили до наших дней, и смотрятся людьми с интересом и удовлетворением столько раз, сколько их показывают по телевизору. А «Чапаев», «Веселые ребята», «Трактористы», да и ещё можно назвать, по человеческому восприятию сделаны такими шедеврами, что я, вот, с трудом отыскал бы что-нибудь в один с ними ряд из тысяч созданных на русском языке за ними по наше время. Конечно, проскакивали картины и  очень примитивные, явно выраженные агитки (за что и на экран пропускались), и сделав свое дело, они в тех годах и остались. Но это я, прожив в любознательности с тех пор 75 лет, могу разглагольствовать о шедеврах и примитивщине, а тогда 3-5-летним мальчиком с жадностью, как и вся клубная аудитория, поглощал, впитывал познавательными лоскутиками все, лившееся с белого полотна. Для меня, как и для тех, сидящих вместе со мною в зале, все подаваемое было внове, убедительным, однозначным, понятным, приемлемым. В царской России не было такой химеры, как обязательного образования. Образовывались самостоятельно, по желанию и по возможности. Я выше говорил, что до революции 90% населения страны составляли сельские жители. Там, в селах, школы нашего представления, с обязательным директором, школьным звонком, коридором и классами даже и не снились. В селах (да и в городах тоже)  церкви были с обязательным священником и с приписанным к нему приходом, то есть с территорией и ее населением. Церковь не была отделена от государства, и на местах священник кроме чисто церковных обрядов посредничествова с богом исполнял некоторые функции, переданные после революции государству.  В частности функции ЗАГСа и образования. Священник регистрировал в церковных книгах родившихся в своем приходе, при обязательном в России обряде крещении. Он регистрировал браки своих прихожан,  при обязательном же обряде венчания. Он же регистрировал и смерти в своем приходе, с обязательным отпеванием. Короче, теперешние государственные функции тогда были составной частью церковных обрядов. Много веков тому назад, при царе Горохе, как обозначала в разговорах моя севастопольская  бабушка времена, тускло просматриваемые за удаленностью, священники в зимнюю пору, свободную от полевых работ, собирали в чей-либо попросторнее избе желающих детей и просвещали их поучительными житиями святых, толковали о боге, о божьих законах жизни. А более прогрессивные даже обучали ребят буквам и чтению, арифметическому счету, сложению, вычитанию. Конечно, незадаром. Нищие родители оплачивали обучение своему нищему священнику нищим же подаянием от своего убогого натурального хозяйства (крохами овощей, молока) Священники в бухгалтериях оклады не получали, физическим трудом не зарабатывали, жили своими многодетными семьями только на подношения прихожан за совершаемые обряды. Да вот, и за обучения детей. Отчисляя, конечно, какую-то часть собираемого наверх, в свою иерархию. И только c 1860 годов, после реформ Александра II (да и в результате их), самодеятельное поповское обучение  было формально, на государственном уровне, преобразовано в так называемые церковно-приходские школы. (В автобиографиях и анкетах личных дел уже при советской власти о своей образованности писали: «Окончил ЦПШ» или похитрее: «Обучался в ЦПШ). Из самого названия (церковно-приходская) видно, что школы эти создавались составною частью русской православной церкви вообще, но конкретные - при конкретных церковных приходах конкретных священников. Главою такой школы был приходский  священник, он же преподавал там основной школьный предмет — закон божий, а арифметику и чтение - обычно дьячек (помошник священника, человек без церковного образования). Так называемые школьные занятия проходили в той же, попросторнее, избе. Обучающийся контингент не разделялся по возрасту и уровню обученности — сидели и галдели все вместе, от 6 до 16, любознательные. Обучение было необязательным, приходский ребёнок на любом этапе мог начать посещать занятия или их завершить. Конечно, все деревенские дети рвалися в такую учебу. Выскочить из вонючей, переполненной людьми и скотом зимней родовой избы, да послушать сказки о проведной жизни святых, о мудрости бога и о аде для грешников — непостижимое нами счастье тех крестьянских девочек и мальчиков. Вся деревенская порасель забила бы ту ЦПШ, но в семьях более одной пары отцовских валенок не водилось. И если были они в нужный момент не на ногах отца, то из многодетной семьи только один счастливчик, по очереди, мог по лютому морозу пробежать к школе. Вот поэтому и писали в анкетах истину о своем образовании почти все красные командиры полков, дивизий и армий времен гражданской войны: «Обучался в ЦПШ». Про одни валенки в семье, на отца и восьмерых детей они не добавляли, но оно и так было видно  по неприхотливости, самоотверженности, практической сметке и нечистоплюйству писавшего. Это вам не гнилая интеллигенция (по смыслу — без кавычек)! И вот образованные в объеме программы (без иронии) ЦПШ из таракановой избы эти командиры били в настоящей (около 20 милл. одновременно стреляющих с обоих сторон!), 3-летней Гражданской войне, побили и заставили бежать из своей страны врангелей, колчаков и диникиных. А ведь те пооканчивали  кадетские корпуса (полный курс гимназии), военные юнкерские училища и военные академии. Вот ещё для меня одна из загадок той гражданской войны, да и нашего русского военного образования вообще. Но  этого я коснусь ещё обязательно, когда доберусь (е. б. ж.) до своей 9-летней обучаемости из 27.5 лет службы в Советской Армии. Я здесь опять забежал несколько вперед. (Отрывается мысль от руки неудержимо, да не очень и удерживаю, своя рука - владыка). А тогда,  после 1861 года общий прогресс России, медленный, вымученный, так же медленно и вымучено совершенствовал и приходские школы. Постепенно, кое-где, обычно на средства местного помещика, в больших селах, для таких школ строились однокомнатные избы, конечно, с печкою; появлялась - вводилась в штат  одна-единственная на всех и на всё учительница. Что их, этих сравнительно грамотных барышень, гнало из города, от семьи в дремучее невежество, нищету, убогость, грубость русской деревни? К крестьянам, погрязшим в беспросветно-скотском труде, живущим в избах со скотом, с невыводимыми клопами и тараканами, без вечернего освещения, с земляным полом, соломенной крышей, в лаптях, домотканой одежде? Наивная ли романтика, личная ли трагедия, невыносимый семейный гнет или подвижничество на утопически-непоколебимых идеях Добролюбова и Чернышевского? По-разному складывалась их дальнейшая жизнь. Некоторые, столкнувшись с невообразимым раннее ужасом реальности (одни клопы...) быстро очухивались от всплеска романтики и сбегали восвояси, другие так же быстро чахли по слабости здоровья и там же умирали. Но основная масса девочек в жизнь ту вживалась, характером и умом смогли в ней не раствориться, остались незамужними, но выбранной стези не изменили и делались в деревне единственным светлым маячком к просвещению, добру, неозлобленности, к просто  несквернословию. В них увидели деревенские ребята другой мир, их усилиями заглянули за горизонт, видимый от своей хаты. Наиболее раскованные, сметливые потянулись к знаниям, к другой жизни... Это к тем сотням и тысячам безвестных русских девушек  обращался тогда на всю Россию пронзительными словами Некрасов, наш великий поэт народного горя:

Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ...

     Тогда эти слова были пронзительны, теперь употребляются только щеголяющими просвещенностью (почитываю, мол, Некрасова), да и очень редко, в примитивных горьких шутках, в иронических оценках труда школьного учителя. Шиш, мол, мы, учителя, «сеющие», получаем вместо спасибо от опустившегося русского народа, и не нужно ему, мол, уже ни разумное, ни доброе, ни вечное. Ведь и правда, всего-то за 20 лет сумели нацию так искусно оболванить «ментовскими» сериалами и пивной рекламою, оторвали от своей истории, внедрили бездуховность. Но мы, пишущий эти строки и их читающие, не из оболваненных и не из оболванивающих, историю свою чтим, значение ее понимаем И этими строчками, посильным способом, молчаливо воздаем через 100 и через 150 лет светлую память и признательность тем, забытым уже учителькам (так, без кавычек, применительно к собственной лексике, называли их крестьянские дети), вклад которых в русскую духовность - за рамками существующих оценок. (А от имени читающего так уверенно заявляю, понимая, что иной до этих строк мои записки просто не дочитал бы). Из той духовности, внесённой русскими девушками, уже несопливой, на себя, поповской, выкристаллизовалась непознаваемая способность красных командиров и рабфаковцев совершения невозможного… В те же времена  в уездных и в крупных волостных центрах постепенно создавались начальные школы в системе государственного образования. Школьного звонка здесь за малочисленность учеников, наверно, ещё не было, но учащиеся по годам обучения разделялись уже по группам. Срок обучения — 4 года. Окончившие, получали удостоверение о начальном образовании, могли поступать для продолжения учебы в соответствующий класс гимназии или на специализированные курсы (агрономы, механики, машинисты и пр.). Главное — они могли (научились) читать, писать, считать. Это по тем временам - уже профессия. Учились в этих школах дети более менее обеспеченных родителей, жители уездных и городских центров. Но были и дети обычных крестьян, рвавшиеся в учебу после своей  ЦПШ. Те за много верст ежедневно ходили в школу, а при большом удалении, как-то устраивались жить возле школы. Расходы для крестьянской семьи — неподъемные. Но одного из 7-10 детей подымали, совершали невозможное. К крестьянскому труду он уже не возвращался, но и гнилой интеллигенцией после такого перенапряга быть просто не мог по заряженностью энергией, жизненным установкам, способностям. Вот именно поэтому новая советская власть в формальном порядке, без демократического лицемерия, принимала на рабфаки, в военные школы, на государственные должности исключительно выходцев из рабочих и крестьян. Ну, а над постулатами закона божьего русский народ никогда не умилялся, в чудеса не верил, но даже дети, хитря, попов не оспаривали, из школ не выгонялись. Конечно, что-то рациональное, необходимое в реальной жизни, народ из церковных проповедей в себя впитывал. Церковь безоговорочно осуждала аморальность, безнравственность в быту, и людям такая поддержка с церковного амвона была совсем не лишней для поддержания добропорядочных отношений в обществе, в семьях, для сохранения нации. Дальше, при случае, я еще вернусь к своему мнению о нашей, русской церкви, а сейчас надо возвращаться в кинозал полкового клуба. Вот только дам пояснение по упомянутым мною выше административным единицам царской России. Волость — объединение нескольких деревень под единого волостного писаря и исправника (полицейского), с выборным волостным старшиною. Уезд — типа современного района с центром в городе или городишке, с полноценной административной, увесистой властью. Объединял несколько волостей, входил в состав губернии.         
            В предыдущем абзаце я сделал отступление, чтобы стало понятно, на каком образовательном уровне зрителей воспринимались демонстрируемые фильмы. У командирских жен и красноармейцев —  начальное, чаще неполное начальное или ЦПШ и за плечами предельно ограниченный круг общений и впечатлений - деревенская улица. Так что мы, 4-летний я и остальные в зале, одинаково впервые на экране видели дальневосточную тайгу, где наши пограничники отлавливали диверсантов, и туркестанские пески, где  красноармейцы добивали басмачей, и бушующий Ледовитый океан, где промышляли советские рыбаки, и первые отечественные трактора, управляемые первыми колхозниками, и пр., пр. Все видимое, необъятное, с экрана  подавалось и нами воспринималось, как моим, нашим, работающим на усиление мощи нашей страны, на удовлетворение наших желаний, непрерывно совершенствующимся. Действующие в фильмах люди, киногерои и эпизодические, были, вроде, такими же, обыкновенными, как в обыкновенной нашей жизни, вокруг нас. И в незатейливых киносюжетах из нашей, той, современности они хотели того же, обыкновенного, что и мы. Так же, вроде, работали, так же  говорили, делались участниками тех же, обыденных у нас интриг, а вместе с тем, улавливали мы, что там всё и не так.  Были на экране люди как-то поинтереснее по своему внутреннему содержанию (умели киноартисты такое проступление ненавязчиво изобразить), а в замыслах, поступках, суждениях — попорядочнее, подоброжелательнее, подобросовестнее (и все без утрирования!), какие-то попросветлённее. И говорили они повразумительнее, подоходчивее, поскладнее, чем в окружающей нас жизни. И работали, и ухаживали, и воевали там, на экране, умело, задорно, заразительно. И обязательно там  выполняли, побеждали, женились. И всегда со счастливым концом. А если  герой фильма там и погибал за рабочее дело, то и смерть такая воспринималась подвигом, а не обрывом человеческой жизни, не трагедией, не чьим-то горем. И пелись с экрана захватывающие душу песни, простые в исполнении, легко запоминающиеся. А артисты были, вроде, в обычных одеждах, из обычных тканей, но вот сшитых как-то пофасонистее, попривлекательнее глазу, как-то оттеняющих личность героя. И просматриваемое на экране так втягивало в себя невжившихся ещё в социализм людей, практически необразованных, в нутрях по-крестьянски грубых, эгоистичных,  недоверчивых, что они невольно начинали подражать в поступках киногероям, употреблять их, ранее незнакомые, слова, смотреть на мир их глазами, оценивать повседневное с их же позиций, даже так же внешне выражать себя мелкими, доступными изменениями  в нехитрой своей одежде. Конечно, подражалось только положительным героям. Надо сказать, что постановщики фильмов в подаваемом умело проводили резко выраженную, бескомпромиссную, линию раздела между добром и злом. Только белое и черное; серое напрочь отсутствовало, как бы неимеющее возможности существования в создаваемом социалистическом обществе. Несколькими строчками выше я специально сделал оговорку, что положительное в фильмах до сказочности не утрировалось, специально не выпячивалось, просто из обыденного убиралось отрицательное. Поэтому положительное воспринималось правдоподобным и притягательным. А, вот, лодыри, пьяницы, белогвардейцы, враги народа, вредители, шпионы, злопыхатели, кулаки, хулиганье, попы — утрировались черной краской до отвращения. Утрировались мерзостью своих поступков и суждений, зловещим тембром голоса, несуразностью одежды, вычурным пенсне и прочим, всем показываемым.  Не было негодяям в фильмах ни понимания ни пощады; зло там неотвратимо, жестоко наказывалось. А из фильмов эта социальная беспощадность переносилась в жизнь. Чтобы земля горела (тогдашнее выражение) под ногами у мешающим жить советским людям. И, действительно, горела. Сделалось обыденным и обязательным, что незнакомые между собою люди дружно пресекали в общественных местах разнузданность нарушителей порядка. Сидящие тогда в зале, конечно, не знали, что стиль создания тех фильмов, метод их воздействия на людей назывался социалистическим реализмом. Этим методом Сталин смог превратить простых людей в государственников, вовлек их в революционное созидание, заставил жить интересами страны. Люди потянулись к образованию, к культурности, стали осознавать, что честностью, порядочностью, добросовестностью в обновляющейся стране, как и киногероям на экране, можно достичь для себя большего. Воровать, уклоняться от труда, не выполнять обязанности перед государством, перед своим предприятием, обществом и семьею в жизни стало невыгодным, как и проигрышно это было в просматриваемых фильмах. Сколько я помню себя, вернее, как научился читать, видел во всех кинотеатрах, да и в клубных кинозалах обязательную, в виде лозунга, ленинскую цитату: «Из всех искусств важнейшим для нас является кино». Прозорлив, не видя кино, был Ленин — ведь в его время было не кино, а только его примитивные зачатки: без звука (немые), с прерывистыми движениями (малая частота кадров), с отделенными от говорящего речевыми титрами (кадры с буквами после шевеления артиста губами). В стационарных синематографах (предки кинотеатров) беззвучные фильмы оживлялись с помощью таперов; была такая околокиношняя профессия. В столицах тапер — профессиональный пианист, в провинциях — подрабатывающий музыкальный ученик, в возрасте гимназиста. Сидел такой тапер за поставленным в зале пианино и, глядя на экран, трактуя там действия по своему разумению, сопровождал, как умел, эти действия веселой, печальной или бравурной музыкой. Более совершенных фильмов Ленину видеть не пришлось, но жизнь, уже без него, подтвердила, что на будущее мыслил он правильно, прозорливо.  А вот Сталин из всех искусств сумел сделать, сделал кино самым важным по охвату своим влиянием масс, по доступности понимания, по силе воздействия на перестройку личности, по познавательности да и просто по удовлетворению зрелищных потребностей человека. Сталин был гений. Он заставил, вовлекая и принуждая, совершенствоваться по своим замыслам всех сразу и во всём сразу. Я уже выше говорил о колхозах, патефонах, рабфаках... То же делалось и в кинематографии. Виноват, в предыдущей фразе автоматически клавишами выбил в корне абсурдное утверждение. Делалось не в кинематографии, а создавалась сама кинематография. Так же и одновременно, как, к примеру, создавалось тракторостроение.  Не было в  царской России ни тракторостроения, ни кинематографии. О тракторостроении уже говорил. А о создании кинематографии скажу в двух словах на примере моего земляка Ходженкова. Предприимчивый, образованный, а главное, светившийся умом (со слов моих с ним общих знакомых) он в последние предреволюционные годы образовал в Ялте частное товарищество по производству отечественных фильмов. Размещалась вся эта организация со «съемочными павильонами» и и техническими «цехами» в домике и дворике на углу ул Кирова 28 (тогда Аутской) и Лаврового переулка. Клепал в этом дворике Ходженков (как умел) примитивнейшие мелодрамы (люди хотели зрелищ), благо природного освещения и недорогих артистов, совмещающих пляж со съемками, в Ялте во все времена было достаточно. И он, первопроходец, будучи предприимчивым и умным, целенаправлено и напористо совершенствовал не только оборудование и технологию съемок, но и сценаризм и актерское воплощение в создаваемый образ. По России таких фильмосоздательских организаций было — единицы, а через революцию перевалило еще меньше. Советская власть (считай, Сталин), взяв их базу, их опыт за основу, создала мощную государственную хозяйственно-идеологическую отросль — кинематографию, с НИИ, ВУЗами, фабриками, киностудиями («Мосфильм», «Ленфильм и др.). Товарищества Ходженкова поэтапно, постепенно было преобразовано в Ялтинскую киностудию, несколько с юношеским уклоном. В центре Ялты дали ей большой, достойный участок земли по ул Севастопольской между педучилищем и санаторием КЧФ. Потом земли добавляли еще, на Поликуровском, да так много, что до сих пор доразворовать не могут, хотя саму студию сгинули вместе с советской властью. Из многих кинокартин, созданных на  Ялтинской студии, назову только одну, довоенную - «Дети капитана Гранта». Это  оттуда песенка, напеваемая в народе и до теперешнего времени:

Капитан, капитан, улыбнитесь:
Ведь улыбка — это флаг корабля.
Капитан, капитан, подтянитесь:
Только смелым покоряются моря...

     Конечно, если провести бесстрастную литературоведческую экспертизу слов этой песни, вывод неоспорим — абсурд. Но коль народ уже в четвертом поколении (в статистике поколения отсчитываются через 25 лет) песню эту  75 лет поет, означает, что есть в ней что-то над научной экспертизой, повыше литературоведения. Наверно, вся и суть этого явления - именно в бессмыслице, в абсурдном наборе хорошо знакомых, часто употребляемых слов, пропеваемых на задорно-упрощенный мотив, как бы в шутливости. Бывают в жизни, да сплошь и рядом, ситуации, когда попавшему в беду русскому человеку полезнее бросить несколько просто легкомысленных, шутливых слов, но ободряющих, солидаризирующих,, чем отвлекать  невоспринимаемыми поучениями. Вот эта песня как раз под такую ситуацию. Все-таки как-то нейтрализует угнетенность, неуверенность, обреченность... Встряхнется, мобилизуется русский, прокрутит в мозгах по-иному, рванется, (запятая не ошибочно) под флажки … и:

« ... Только сзади я радостно слышу
Удивленные крики людей...»

     У любимцев гнилой интеллигенции  Киркорова и Леотьева, да и у сотен современных таких же других, тоже бессмысленный абсурд. Но не привязывается он (даже к гнилой интеллигенции), не цитируется. Это другой абсурд, гнусавый, шумовой, фейерверочный, с подтанцовкой, не русский. В нашей повседневности практического применения иметь не может. Единственно только если,  как пример сказки про голого короля для внушаемых, с раздвоением в мышлении... Все, заставлю себя прерваться о Ялтинской киностудии. Иначе просто погрязну в этой теме, вспоминая, перебирая, сравнивая. восхищаясь, а под конец негодуя. Студии больше нет, имущества разворовано.  Ну, а Ходженков доработал свое на своей студии на какой-то негромкой должности. Наверно, вреда не приносил, если держали. Жил он в доме №7 по Севастопольской улицы, там вскоре после войны и умер. Что он такой знаменитый, во дворе и не знали. Передвигался по двору на инвалидной коляске, с добрыми, умными глазами, светящимися простой стариковской мыслью, что всё,  ими просматриваемое — существенно...  И ещё добавлю, что совсем недавно городская наша ялтинская власть усадила на Пушкинской, у Боткинского моста, скульптуру явного Донхихода, с ненормально-вздорным лицом, и  пописала, что это Ходженков. Читающий! Будешь проходить мимо, не вздумай подумать, что это и в самом деле Ходженков — это только характеристика местной власти, неберущей откатов.   
               Хрущев в начале 1956 года, на 20 съезде партии, под трусливое молчание делегатов съезда распинался гнусной ложью, что Сталин знал жизнь своей страны и в своей стране только по просматриваемым в домашнем кинотеатре советским фильмам, приукрашивающих действительность. В те времена съезд компартии считался практически высшим органом власти, оценивающим и направляющим развитие страны. Промолчавшие делегаты съезда, человек тысячи две, были не дети, а партийные бонзы, генералы, академики, знатные от искусства, министры, стахановцы — элита страны. (Кстати, слышал недавно, как автор русской телепередачи «Однако» Леонтьев на вопрос, что такое элита страны, ответил: «То, что плавает». Но это Леонтьев не про тех — тогда слово «элита» по скромности та власть применить к себе не позволила бы). Думаю, что большая половина из них, делегатов, Сталина знала лично, была им по трудам оценена и им же  вознесена по заслугам. Но и не знавшие лично, как и знающие, справедливо воспринимали Сталина не иначе, как абсолютную истину и генератором совершения и совершенного невозможного. Ведь со смерти Сталина прошло только три года — его еще не забыли, а с начала перестройки страны по-сталински — 30-ть. Люди помнили, с какой тупиковой разрухи в нищей, отсталой, неграмотной стране Сталин их усилиями, их руками создал мощнейшую мировую державу (с водородной бомбой). Поэтому все знали, что хрущев с высокой трибуны нагло врет, упивается ложью и безнаказанностью. Но не протестовали. Сдали Сталина. Партийным бонзам (секретарям обкомов) эта клевета была, как маслом в кашу (готовился Сталин партию отвести от руководства страною, от корыта, за что его и убили), остальные были, хоть Герои СССР и труженики, но не самоубийцы. Все они прожили свою жизнь, как сумели... И ни одного из тех делегатов уже нет в живых. Но некоторые из них, да и некоторые их современники, оставили нам субъективные мемуары о прожитом, а кому довелось потрудиться под непосредственным руководством Сталина, то и о нем тоже. И вычитываем мы там, если, конечно, хотим, что не по приукрашенным советским фильмам Сталин узнавал о жизни в своей стране, а сам, усилиями выпестованных им киноработников, создавал эти фильмы. И не приукрашивающих советскую действительность, а методом социалистического реализма  помогающими выстроить  эту самую Советскую страну, с этой самой советской действительность, с новым образом человеческой жизни, с  новыми нравами и с новой социалистической моралью, как идеологией этих нравов. Да, Сталин просматривал все создаваемые в стране фильмы. И не редко, как пишут вхожие в сталинскую квартиру люди (государственные, конечно, деятели), после напряженной ночной совместной работы и утреннего обеда он приглашал присутствующих в домашний кинозал. Конечно он там не развлекался и не развлекал приглашенных — он всегда работал на свое государство. Если демонстрировался фильм новый, перед запуском в прокат, то по ходу просмотра Сталин вслух, репликами, выражал свои оценки подаваемому с экрана, исходя из предполагаемого воздействия оцениваемого на советских людей. Демонстрировались здесь и старые картины (старые? - советской кинематографии всего-то было чуть-чуть лет), уже побывавшие в этом зале и идущие по стране. Какой же мастер порой не бросит еще раз цепкий глаз на добротно выполненную им вещь! (Вот, и я, простой человек, вымою пол и, дав ему подсохнуть, обязательно с одобрением посмотрю на дело рук своих, если пол, конечно, хорошо отмыт). Положительные эмоции от результата своего труда — самые благотворные. И по «старому» фильму Сталин тоже бросал реплики, но уже с позиции имеющейся информации о восприятии его народом. Не выходили в прокат, к людям, из этого домашнего зала художественное несовершенство, нецеленаправленный сюжет, халтурная постановка, пошлость, порнография, сомнительность в толкованиях. Сила воздействия на русского человека (русского татарина, русского узбека...) сталинских фильмов методом социалистического реализма неповторима. Убили Сталин — убили и социалистический реализм. Жизнь показала, что социалистический реализм в искусстве может существовать только в стране, идущей на подъем, где люди втянуты в этот подъем, беззаветно в нем участвуют и получают за рвение в труде не красивые и убедительные обещания, а реально ощущают  безостановочное, автоматическое, совершенствование своего образа жизни. Со смертью Сталина темп развития страны резко замедлился, хрущевская власть прекратила ежегодное снижение розничных цен, а на мясопродукты даже повысило, в магазинах поизчезали товары. Энтузиазм в труде стал восприниматься нелепостью, общественность превращалось в фикцию. И как-то сразу выпускаемые на экран фильмы, в прежнем, сталинском стиле, для людей стали неискренними, киногерои - переслащенными, события там — надуманными. Стопроцентное «Не верю!» по Станиславскому. Метода воздействия на человека соцреализмом в застойной стране реально не стало, но на все последующие годы существования Советского Союза соцреализм оставался неотъемлемой фикцией в литературоведческой тарабарщине. Как много школьникам о соцреализме говорилось на уроках литературы! Те заучивали его значения и положения со слов учителей и учебников, сдавали экзаменаторам. Но что это такое  - социалистический реализм не знали ни ученики, ни учителя, ни учебники, ни экзаменаторы. Не знали просто потому, что в застойной стране его не стало. Вот такая была сказка про голого короля во времена свертывания сталинского социализма. Здесь я попрошу у читающего прощения, что уж очень далеко унесло меня из кинозала полкового клуба второй половины 1930-х годов. Единственно аргументированное мое оправдание - записки эти не голая хронология, а удобные мне выкладки осмысления прожитого и пережитого, виденного и слышанного.
              Возвращаюсь в полковой клуб 36-39-гг прошлого века. Технически записанные (вернее, переснятые) на кинопленку фильмы состояли из нескольких частей. Части — это по несколько сотен метров смотанной пленки, уложенные в круглые металлические коробки. Обычно нормальный художественный фильм, длительностью показа около (больше-меньше) 2-х часов состоял из 12-15 частей. Тогда для народа длительность фильма имело не меньшую ценность, чем его зрительность, увлекательность. И просмотревший новый фильм, делясь впечатлением о фильме, обязательно называл количество составляющих частей, как одну из его характеристик. Понятно, хотелось людям не только удовольствие получить просмотром, но и иметь это удовольствие длительным. Киноаппаратура того времени не позволяла показать  весь фильм слитно, без разрывов; подавалось по частям. После прокрутки каждой части киномеханик  включал в зале свет и перезаряжал свай аппарат следующим куском пленки, доставая ее из очередной коробки. При исправной аппаратуре и сноровистости механика такая операция длилась минут пять. Затем свет гас, и и действие на экране продолжалось. И так просмотр фильма  прерывался столько раз, сколько в нем было частей. Красноармейцы, командирские семьи - зрители непосредственные, любознательные, не перезагруженные зрелищами, всем своим существом впивались в просматриваемое на экране, отрешаясь в эти минуты от всего остального на всем белом свете, находясь,  там, среди киногероев. И когда  поглотившее их кинодействие внезапно сменялось голым осветившимся экраном, а в зале зажигался свет, из всех присутствующих одновременно вырывался несрежиссированный вскрик досады, и люди осматривались вокруг себя на миг безумными глазами, силившись сообразить, где они есть. И так одинаково все 12-15 раз, но не без возмущений, с пониманием объективности. Но вот, если случался в аппаратуре какой-то сбой, часто обрыв киноленты, зал взрывался: свист, топот о пол сотен красноармейских сапог и неизменный вопль на разные голоса киномеханику: «Сапожник!». (Наверное, тогда в народе профессия сапожника считалась несоизмеримо примитивнее профессии киномеханика). Но возмущенный шум зала был не злым, а от молодой бодрости, как тоже какой-то обязательный элемент народного зрелища. Он не пресекался даже находившимися в зале командиром и комиссаром полка. И по их понимающим улыбкам было видно, что они  не осуждают резвость своих подчиненных, воинов. Но все мы, от командира полка, до меня, 4-х летнего мальчика, выходили из кинозала после каждого просмотренного фильма людьми немножко уже другими. Просмотренное, выверенное в домашнем сталинском кинозале, впитанное в нас, автоматически работало на нашу личность. Ну, а те несколько тысяч делегатов 20-го партсъезда, маститые, знаменитые, знатные, Герои СССР, не затопавшие ногами, не засвистевшие, не закричавшие хрущеву: «Сапожник!», благополучно, со служебными повышения, доработали свое, пожили в осчастливленной немыслимыми привилегиями старости и с почестями, отжив, были захоронены. Никого из них уже по времени нет в живых.  Но они, они, предопределили своею трусостью уничтожение великой страны и великой нации. Читающий, конечно, может молчаливо поерничать надо мною: а сам бы смог затопать сапогами в лицо Генсеку: «Сапожник!»? Но такое передёргивание от текста будет легкомысленным. Не надо делать предположения, которых не допускает сама природа. Я, ведь, не прославленный, не знатный, не герой СССР, а маленький человек. Мне и давалось несоизмеримо меньше, с меня и спрос другой, несоизмеримый. Не мог по природной сути своей быть я  в числе тех знатных и таким знатным. И по той же природной сути своей не мог быть допущен до возможности высказывания своего мнения генсеку/ Лично мне, человеку всегда маленькому, возможно только пострадать словами Некрасова:

Народ, народ, я не рождён героем
Тебе  служить — плохой я гражданин,
Но жуткое святое беспокойство
Об участи твоей храню я до седин..

          Года два назад, осенью 2009-го, я побывал в Кронштадте. Это совсем маленький, тысяч на 30-ть жителей (на мой беглый взгляд), специфический городок на острове Котлин, что в Финском заливе Балтийского моря, едва просматриваемый по расстоянию с берега материка. В 1703 году небольшой десант русских солдат, возглавляемый вездесущим нашим царем Петром Первым, внезапной дерзостью захватил  остров у шведов, да так стремительно, что  бежавшие шведы оставили на съедение победителям котел горячей своей каши. (Отсюда, как рассказывают вот уже 300 лет, и название острова). На Котлине, учитывая его географическое положение, Петр построил крепость, назвав ее Кронштадт, которая в последующие века, расширяясь и совершенствуясь, не только исключила возможность подхода к столице империи - Петербургу вражеских кораблей, но стала военно-морской базой Балтийского флота. Поэтому Кронштадт был переполнен  многими тысячами солдат береговой артиллерии и матросов почти всех балтийских кораблей и наземных служб. Офицеры царского флота и армии на этом перенаселенном клочке земли, веками проклинаемом всей пребывающей там военщины, с досугом как-то перебивались в семьях и в пьянстве. А для солдат и матросов бездарный царизм, в том числе и военное руководство, считало достаточным прослушивание молитв и церковных проповедей. В 1912 году взамен маловместимой кронштадтской церкви был построен на Якорной площади грандиозный Морской собор, конечно, покровителя моряков всего света - святого Николая. Собор выполнили огромным, на несколько одновременно тысяч человек. На мой глазомер он по размерам стал третьим после московского Исуса и петербургского Исакия, почти им не уступая. Вот в него-то на общегарнизонные молитвы ежедневно унылым строем заводили свободных от службы солдат и матросов. Начальству, да и последнему нашему недоделанному царю, думалось, что загнанное в собор пушечное мясо,  облагораживаясь, впитывает в себя там без остатка распеваемые попом проповеди о праведном житии и о любовии к власти, богом данной, умилясь блеском церковной роскоши. Как далеко оно было в своем обжиревшем житье от жизненных реалий!... В начале 1918 года, поощряемые захватившими в стране власть большевиками-ленинцами, толпы матросов и солдат перекололи штыками приволакиваемых на расправу из ближайших квартир около сотни (!) офицеров и адмиралов, в том числе командующего Балтийским флотом Непенина и начальника Кронштадтской базы Вирена. Закололи на Якорной площади, русскими штыками, под сенью того самого Морского собора, в котором по идее они должны были проникнуться благолепием к зверски и безпричинно ими убитыми. После окончания Гражданской войны новая, прагматичная Советская власть, выбросила из здания собора всю церковную утварь и оборудовала там гарнизонный кинозал на много-много мест для краснофлотцев, командиров и командирских семей. (Вспомним ленинское: «Для нас из всех искусств самым главным является кино»). Если я спрошу читающего, так ли унылым строем загоняли краснофлотцев на киносеанс, как при царе загоняли сюда на молитву - рассмеется читающий шутливой нелепости моего вопроса. Конечно, вприпрыжку, с радостным ожиданиям, рвались в бывший собор советские матросы - краснофлотцы. И так же топали они ногами, свистели и кричали: «Сапожник!». И так же выходили после фильма немножко другими людьми, как и витебские красноармейцы. 
       ...Так вот, года два назад я побывал в Кронштадте. При советской власти он был недоступен там не живущему — закрытый город. Рассекретили, открыли после развала Союза, когда ничего секретного в Кронштадте не осталось, и флота - тоже. Да еще в последние годы достроили начатую при Союзе дамбу, соединившую материк с Котлиным, для защиты Петербурга от наводнений балтийскими водами. Стало просто: купил я по доступной цене экскурсионный билет и в маршрутке на 12 человек таких же, с экскурсоводом, по дамбе, через полтора часа был доставлен в Кронштадт. Посмотрел там воочию, что знал уже по прочтённому, по слышанному, по осмысленному. Но здесь я пишу не о altmuter русского флота, а о силе воздействия, о возможностях кино. Поэтому из всех впечатлений той экскурсии избирательно остановлюсь только на Морском соборе. Во внутрь мы не попали — вход заколочен,  здание обнесено деревянным, из досок, забором, но очень обветшалым, с проломами, через которые мы легко перелезли. Конечно, строение впечатляет, давит своими размерами, но поразило внешней запущенностью, закопченностью, дождевыми подтеками, битыми оконными стеклами. Экскурсовод, располагающая к себе женщина лет 60-ти, еврейка, пояснила, что еще перестроечная власть от здания угодливо отказалась в пользу церкви, но та только прибила к куполу церковный крест да возвела забор, но в права на собор не вступает, на свой баланс не ставит, вымогая от государства предварительного капитального ремонта — так и стоит оно сироткою, огромное наше здание (всех нас, русских). А далее со скорбью и осуждением гид поведала нам, какими мраморами, мозаиками и позолотами был отделан этот храм при его создании и как все то великолепие было сгублено при оборудовании в нем гарнизонного кинозала. Печальный рассказ ее, конечно не мог не вызвать у слушавших молчаливого негодования кощунством Советской власти. А экскурсовод еще больше усилила это негодование, показав здесь же, против собора, место расправы с неповинными офицерами... На обратном пути, в приумолкшей, приуставшей маршрутке, нетихо, сидя через несколько кресел от экскурсовода, я высказал ей свое мнение, что в начале 18-го года зверствующие матросы были еще не красными, не советскими, а подчиненными тех самых, убитых ими офицеров и адмиралов, и много лет теми воспитываемые и так ими воспитанными. И еще, что были эти убийцы и многолетними прихожанами собора, у стен которого, знаменательно, убийства они и совершили. Да и добавил, что советские матросы, краснофлотцы, не слушавшие в этом здании церковных проповедей, а просмотревшие здесь «Веселых ребят», «Чапаева» и другого советского, офицеров своих не убивали, а вместе с ними защитили свою страну, нацию от уничтожения во Второй мировой войне. И подытожил, что соборное здание принесло нашей нации пользу только в качестве кинозала, а не церковного храма. Конечно, экскурсовод разговор не поддержала, в полемику не вступила. Мы, ведь, о разном. Она  -  об утраченных мозаиках и о зверстве матросов, а я — о судьбах нации и о роли кино. Она - по утверждённому конспекту, я — от знаемого. Да и не любят эскурсоводы умничающих… Остальные экскурсанты к чуждому им не прислушивались...
     Все, возвращаюсь в Витебск, к полковому клубу. Тот же кинозал, убрав белую материю экрана, превращали в просторный концертный зал с большой сценой, с раздвижными занавесями. В нем проводились торжественные заседания (так это называлось), посвященные государственным праздникам и траурным датам (смерть Ленина и Кирова). Проводились также митинги обсуждения значимых текущих государственных событий. На этих мероприятиях на сцену выставлялся стол, покрытый красной материей, с обязательным графином воды и с одним стаканом. Места за столом занимал президиум этого мероприятия — обычно командование полка, несколько успешных красноармейцев и командиров и одна из командирских жен - активистка. А зал заполнялся обычным контингентом, да и в том же порядке, что и на киносеансах (первый ряд — дети), только добавлялся полковой духовой оркестр, размещавшийся в углу, у сцены. Начальником штаба полка подавалась зычная команда: «Встать! Под знамя смирно!» Все присутствующие вставали, принимали положение «смирно», руки по швам, не шевелились, только голову поворачивали к одной точке — к входной двери в противоположной сцене стене зала. В дверь строевым шагом входила знаменная группа: впереди помошник начальника штаба (по штату непосредственно отвечающий за сохранность знамени) с рукой у козырька фуражки (положение «отдания чести»), за ним — знаменосец с расчехленным полковым знаменем, следом шел экскорд - несколько красноармейцев с винтовками «на плечо» с примкнутыми штыками. Оркестр играл марш, но музыка не могла заглушить четкого удара сапог знаменной группы, пронесшей знамя через весь зал по центральному проходу на сцену, за спины президиума. При этом все присутствующие в зале, захватив глазами знамя в входных дверях, не отрываясь, сопровождали его поворотом головы до установке на сцене. (Так подсолнухи в поле поворачивают свои головки за перемещающимся солнцем, а унтера царской армии определяли как «есть глазами начальство»). По установке знамени начальник штаба подавал команду с расслабляющими нотками в голосе: «Вольно! Садись!». Но сесть и расслабиться народ не успевал. С командой «Садись!» капельмейстер взмахивал оркестру рукою — и полились призывающе-торжественные звуки Интернационала — тогдашнего гимна Советского Союза. Присутствующие самостоятельно принимали положение «смирно» и под музыку пропевали слова, созвучные их намерениям:

Вставай, проклятьем заклеймённый
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построем:
Кто был никем, тот станет всем.
Это есть наш последний и решительный бой,
С Интернационалам воспрянет род людской.
И т. д.

      (На память воспроизвел здесь лишь первый куплет из трех бывшего до 1943 года государственного гимна Сов. Союза. Потом его оставили только гимном коммунистической партии, единственной в стране, и, конечно, комсомола. В те далекие, комсомольские или даже пионерские времена, посчитал, наверно, внутренней необходимостью для себя помнить эти святые предыдущему поколению слова, которое построило и отстояло невиданную в мире страну, страну для людей. Вот, и помню. А кто еще помнит вокруг и дальше? «Ау!?» - не отзываются, не помнят, не знают - обходятся...). Старинный ритуал русской армии почтения к знамени и совместное, самозабвенное исполнение государственного гимна сплачивало полковых людей в монолитный кулак государственников, единомышленников, патриотов. (Но на кухонные, бытовые разборки возвышенное, конечно, не влияло — биология человека неизменна). После исполнения гимна, присутствующие самостоятельно садились и прослушивали доклад по теме проводимого мероприятия. По окончанию торжественной части  силами полковой самодеятельности давался обязательный концерт. Были здесь хоровые и сольные исполнения, народные пляски, постановка пьес или фрагментов из них (с обязательным участием моей матери) и лепет детского сада.

   А вот митинги по текущим событиям, знаковым для страны, проводились накоротке, без помпезности, без выноса знамени, без оркестра. Помню такие по беспосадочному перелету Чкалова в Америку, по смерти Крупской, по суду над врагами народа, по отпору японцам у озера Хасан, да и другие, уже сливающиеся в памяти в единое. Участники митингов - те же, полковые, дети - тоже. Делал сообщения, информировал, обычно комиссар полка, его поддерживали несколько выступающих из простых, голосованием рук митингующие принимали необходимые резолюции, одобряющие, скорбящие, бичующие. Присутствующие на митингах получали не только информацию о происходящем и направление осмысления этого происходящего, но и проникались ощущением своей государственности, своего органического причастия к происходящему в стране. (Вот так Сталин на дальних подступах готовил советских людей дать отпор вероятному агрессору, невиданной в истории человечества мощности). В этом же клубном зале нередко давались для полка концерты профессиональных артистов. Конечно, не шибко высокого уровня, но для того контингента — абсолютно новое, увиденное впервые, поразившее, захватившее. Я, 4 - 5-летний, просмотрев как-то там, накануне, выступление цыганского ансамбля, с утра в детсадике непроизвольно пытался дрожать плечами, подражая цыганским танцовщицам. Воспитательница, из рабочих и крестьян, окончившая 2-х месячные детсадовские курсы, спросила меня по-простому: «Ты, что — парализованный?» Но спросила и посмотрела так, что до сих пор испытываю стыд за жалкую непосредственность и понимаю всю иносказательность слова «парализованности». В этом же зале, раздвинув к стенам ряды стульев, проводили для детей новогодние празднования. К тому времени Сталин уже вернул людям этот естествено-необходимый праздник, единственно незаполитизированный, с обязательной лесной елочкой (мы же, русские, по биологии мироощущения - непеределываемые лесные язычники). Вернул праздник, отнятый революционными перегибами ленинцев-интернационалистов, чужаками нашему народу. Конечно, в полковом зале устанавливалась роскошная сама по себе елка, украшенная своеобразными по тому времени елочными игрушками (много кордонных, бумажных, но ярких, понятными детям реалистичностью, с дедом-Морозом под елкою, с красной звездой на вершине, как на Спасской башне Кремля, с развешанными на ветвях настоящими конфетами, мандаринами, яблоками). Детей немножко маскарадили, вокруг елки  крутили хороводы (но без меня — пренебрегал), как-то веселились, а в заключение дед-Мороз одаривал ребят подарками. Делал просто: руку в мешок и выловленное — ребёнку. Не восстановить уже, на какой наступающий год протянул он мне из мешка в подарок... корову.  Больше 70 лет прошло с тех пор, но вижу в памяти ту корову, будто она и сейчас стоит у моего компьютера. Коричневая, с черными рогами, из прессмышье, с четкими формами. Для меня, милитариста с пеленок, такой подарок был не обидой, больше — оскорблением. Но пережил и, благодаря этому, запомнил тот фрагментик давно прошедшей жизни. А, вот, остальные, приемлемые мне, подарки от новогодних дед-Морозов уже не помню. Зимой в полку для детей иногда устраивались конные катания. Ребят рассаживали в сани с впряженными лошадьми и под звуки оркестра такая конная колонна на рысях (небыстрый бег) проскакивала на простор  через КПП (контрольно-пропускной пункт) городка. Зимы в те времена стояли очень суровые, морозные. Морды у лошадей были заиндевевшие, белые; под дугами звенели колокольчики (подвязанные доброй рукой на радость детям); низкие сани-развальни плавно скользили по накатанной снежной дороге; кучера-красноармейцы помахивали кнутами; по сторонам все видимое, мелькнув, безвозвратно оставалось позади, приводя нас, детей, еще не читавших гения-Гоголя, в то состояние, что он  так метко, навечно выразил: «И какой же русский не любит быстрой езды!». (170 лет назад!)
              В конце весны и по осень полк выезжал в летние лагеря. Не знаю, как далеко это было от Витебска, но в лесу, с болотами, озерами, речками. Частей туда съезжалось много. Тогда мне было все равно, а позже, уже офицером, я понял по размаху и добротности, что те места под воинские летние лагеря были подобраны, приспособлены и оборудованы еще в далекой старине царскими войсками. Красноармейцы жили в палатках, вся их деятельность и занятия проводились на местности, в полевых условиях. Полк учился воевать. Познавали, отрабатывали, закрепляли, совершенствовали. Стреляли по конусу за летящем самолетом, а ночью еще - и в лучах прожекторов. В штатном составе полка был прожекторный дивизион. Те тоже  учились, тренировались в освещении самолета, летящего ночью. Здесь же ход боевой подготовки и готовность полка к его главному — к войне проверялись вышестоящим начальством и комиссиями. Орудия, машины стояли на открытых площадках, а вот красноармейская столовая - в крытым, бревенчатым здании. Командиры могли брать с собою семьи, жили в командирских домиках, сложенных тоже из бревен, проконопаченных сухим мхом. Конечно, не было там никакой ни побелки, ни покраски, ни электроосвещения, ни печей. Готовили на примусе, освещались керосиновой лампой.  Там я познакомился с грибами, черникой, голубикой, земляникой, клюквой, белками, жуками, бабочками, с болотами, со сплавом плотами леса по небольшим речкам, с летучими мышами, с комарами. Вечерами женщины с детьми, не зажигая освещения, в темноте, кучками, у домиков, поджидая мужей, вели все те же, на уровне кухни, разговоры, едкие об отсутствующих, непосредственные, далеко не осторожные о текущем — о полковом, о начальстве, о перебоях в военторге, но никогда плохого - о правительстве, о политическом строе. И не потому, что боялись. Ни черта по дурости и по молодости не боялись. Просто плохого не думали, понимали объективность происходящего.  Не вздорные они были люди, хотя и не с большим образованием, не гнилая же, умничающая интеллигенция. А критерий оценки был у них рабоче-крестьянский, неусложненный, единственный, безошибочный — видели, понимали, ощущали, просто знали, что живут интереснее, обеспеченнее, добротнее, перспективнее, чем до революции жили их родители… Иногда в это вечернее время мать брала в руки гитару, и тогда в мирной темноте под перезвон струн надрывным пением её лилось над командирскими домиками обаятельно-женственное, наигранно-капризное: 

Милый, купи мене дачу!
В городе душно мне жить.
Если не купишь заплачу
И перестану любить...

       Или бесшабашно-задорное:

Эх, шарабан мой, дутые шины!
Люблю кататься на лёгкой машине!

      И слова из ушедшей в небытие чей-то чужой дореволюционной беззаботно-радостной жизни тревожистой печалью недосягаемости её ложились на души обитателей суроваго военного поселения. Не запретишь затаённого хотения красивой жизни... Даже неприхотливым, из рабочих и крестьян...
           А от  расположения красноармейских палаток доносились едва слышимые строевые песни, многоголосные, подразделением; ответы типа: «Служим Советскому Союзу!»; звуки оркестра предотбойной «Зари». Когда там, у красноармейцев, все затихало — окончился трудовой солдатский день, появлялись командиры, запыленные, пропотевшие, уставшие — мужья, отцы, и все расходились по своим закуткам. Мужчины мылись (в тазике, над тазиком). У нас зажигалась керосиновая лампа, ужинали. Мать доставала из одеял и подушек горячее, заранее приготовленное. Продукты брались в военторговском лагерном магазине, а в окрестных деревнях - свежие овощи, молоко, сметану, масло. Помню даже имя белорусской крестьянки, у которой обычно покупали— Маланья. Как-то, в прилагерной деревне, отец, видно, соблазнившись  яркой свежестью висевших на дереве вишен, попросил хозяина продать. Тот кивнул: «Рвите».  Отец снял фуражку, застелил лапуховым листом, и мы с ним сколько-то туда нарвали. Но вот, запомнилось, что сорвав первые спаренные ягоды, отец привычно нацепил мне их на уши, как серьги. Наверно, так в детстве с ним доброжелательно шутили родные. При случае я то же проделывал с детьми, потом — с внуками.  Тогда же отец научил меня вкусно есть  целиком редиску, положив на нее кусочек сливочного масла и огурцы, потерев половинки, присыпанные солью. И то тоже я навязывал детям и внукам. Читающий, обрати внимание, что о повторении отцовского со своими внуками я говорю в прошедшем времени, хотя половина их, внуков, у меня под рукою, с другими регулярно встречаюсь. Все течет, все меняется... Продукты — тоже. Но разве я могу теперь купить пропитанную формалином, для сохранности, турецкую вишню и предложить ее внуку? А масло — сурогат. Да и соль не считаю полезной. Не  брюзжу, здесь я не о сегодняшнем, просто  оправдываюсь, почему не продолжаю родовую традицию. И вот еще, не помню, чтобы родные в лагере выясняли отношения привычной руганью. Или миротворили темные лесные вечера с качающимися высоко над головою вершинами сосен, или без клубного драмкружка у отца не возникало повода к злобности и ревности,  или у матери не поворачивался язык пилением добивать убитого службою. Выходных в полку тогда не бывало, Но по каким-то дням между сосен натягивался экран, и с темнотою демонстрировали фильмы. Смотрящие - те же, дети лежали перед экраном; на врытых в землю скамейках, из жердей, сидели командирские семьи; за ними — красноармейцы. Так же менялись киночасти, так же рвалась лента, так же по доброму свистели и кричали. Но здесь еще очень  громко тарахтел вырабатывающий электричество переносной движок, зрители отбивались от комаров, а курящие беззастенчиво дымили.
         
        В конце 1937 года, 19 декабря, у нас родилась моя сестра Рита (по паспорту - Маргарита). Из того события помню, как морозным днем отец купил на витебском базаре фаянсовую кружку и, наполнив ее  в молочном ряду сметаной, передал в роддоме матери. Я при этом присутствовал. Наверно, передавалось что-то еще, но в памяти не зафиксировал. Появление Риты  никакого зигзага в нашей семье не сделало. Через небольшое время стали отдавать ее в полковые ясли.  Мое существование она никогда не осложняла и, тем более, не отравляла. Всю жизнь мы с нею были в ладах, в доброжелательности, на абсолютном доверии; при необходимости в посильной помощи друг другу не отказывали. Уже в хороших годах, когда конечные перспективы подсознательно вырисовываются порельевнее, я, не связывая себя накрепко с чужими, за пресловутый «последний стакан» не беспокоился. Был уверен: сестра подаст, посидит рядом, перевернет на бок... Но не сбылось; умерла Рита  три года назад, 18 августа 2008 года, сгорела от рака желез. По ходу дальнейшего повествования о сестре еще  не раз вспомним, а пока продолжу о Витебске. Я не могу сейчас сказать, больше ли я болел в то время, чем остальные дети, но болел. Да и, наверно, переболел многими детскими болезнями. Во всяком случае с тех пор в памяти сохранились слова: корь, скарлатина, ангина, грипп. И хорошо помню томительные пребывания в детских больницах, наверно, инфекционных, так как с родными общался только через двойные оконные стекла. О тех сталинских детских больницах могу сказать только, как о чуде во всей истории нашей нации. Умелая и добросовестная, с мягкой строгость, работа медперсонала, идеальное питание, чистота, обеспечение лекарством, наличие в палатах детских игрушек (больничных, занимательных, тогда редкостных, каких не могли иметь в семьях). И все бесплатно, без вымогательств, без «подарков». Просто лечили и вылечивали. И это чудо не в стране, проедающей свое прошлое и будущее, существующей на дотации, а чудо,  созданное из ничего за прошедшие 10-13 лет одновременно, параллельно,  с созданием колхозов, промышленности, образованности, науки, той же медицины. Начал уже выстукивать мысль, что такие больницы и им подобное было бессловесной агитацией за Советскую власть, но почувствовал какую-то неловкость от употребления здесь слова «агитация». Ведь, мы агитацию воспринимаем, как способ привлечь к чему-то внимание людей, убедить их в том, чего они недопонимают или не приемлют. А те, создаваемые больницы, и подобное стали быстро и просто частью среды обитания советских людей, очень приемлемой - чего же за них агитировать! И не дали советские люди «цивилизованной Европе» в 1941 году лишить их такой среды обитания…
             Чуть выше я по ходу повествования написал «1937 год». Это число из четырех цифр так же, как и сочетания 1914, 1917, 1941, 1953, независимо от значения их употребления (то ли это стоимость стиральной машинки, то ли чей-то долг, то ли год рождения Риты), заставляют меня, попадаясь мне на глаза, как-то вздрогнуть, напрячься, на миг отрешиться от реального моего пребывания. Помню, очень в далеком детстве в просматриваемом фильме-сказке услышал, как один умник-персонаж сказал, что самое быстрое в мире — мысль. За весь мир судить не могу — я не Эйнштейн, своим мозгом законов относительности не вывел бы, выведенные Эйнштейном - не понимаю, а вот в функционировании человеческой физиологии так и считаю с тех пор мысль - самой быстрой. И в миг того отрешения, по цифровой ассоциации, проносится через мое сознание с той самой скоростью рой, больше — конгломерат, переплетающихся мыслей одобрения, скорби, негодования, протеста, недопонимания. И еще - острое, опускающее руки, обессиливающее, ощущение одинокой беспомощности, немощи перед потоком фарисейской лжи, изощренной клеветы,  подтасовки, искажения фактов. И купирующая тело печаль от понимания, что люди, люди, русские люди пропитаны этим потоком лжи необратимо...  В нашем летосчислении под названными цифрами номеруются года, в которых  произошли события, круто изменившие, развернувшие жизнь и развитие вообще нашей нации, и конкретно каждой семьи, и отдельного человека. Исписано, издано, создано по тем событиям бесчисленное количество мемуаров, толкований, суждений, гипотез, домыслов, опровержений, фильмов и театральных постановок. Все они заведомо субъективны, категоричны, задиристы, а немногие даже убедительны. Но единой, результирующей оценки прошедшего не было, нет и быть не может. Как не может быть абсолютной истины, как не могут проходить процессы общественного развития вне по закону единства противоположностей. С «легкой руки» хрущева 1937 год антисоветчиками всех мастей сделан синонимум бессудных кровавых политических репрессий. (Свежайший пример — вопит сейчас (август 2011) со скамьи подсудимых на весь мир  наша знатная аферистка Тимошенко, что над ней вершится сталинский 1937 год, политическая расправа, пытаясь заглушить обвинения прокуратуры в миллиардных разворовываниях). В этом разделе я пишу о периоде своей жизни и жизни моих родных, который включал в себя и 1937 год. Обязан  сказать, что помню, что знаю, что думаю о событиях того года. Дня три назад увидел, услышал в телепередаче, как президент России Медведев, ответил на вопрос журналиста: «Сталин — палач». Коротко, категорично, не моргнув, как говориться у мудрого русского народа, глазом. Вот и вся президентская характеристика создателю и главе Советского Союза, в едином, до абсолютности однозначном слове - палач. Пишут энциклопедии, что палач - фигура аполитичная, бесстрастная, отрешенная от жизненных проблем и событий — машет себе топором по подставляемым, вот и вся его профессиональная суть. Я здесь совсем не оспариваю Медведева. Живем в демократии, да и очень я далек от него. И не только по расстоянию и высоте. Ему все можно, а мне неможно. Хотел бы, но неможно в одном, даже в двух, десяти словах высказать свое отношение к «сталинским репрессиям». Но все же попробую покороче.
             Вообще-то, репрессии — это метод устранения общепонимаемого зла,  наказанием и принуждением тоже. Шлепок ребёнку за непозволительную шалость или американский электростул за убийство или измену США — есть репрессии. Репрессиями, то есть наказаниями, устанавливаются и поддерживаются в повседневной жизни выверено-оптимальные отношения между людьми для страны, общества, производства, семьи. Без репрессий человечества исчезнет в миг и в муках. Вот только, когда политические наперсточники этот метод управления людьми у себя (и себя тоже) хотят похвалить — называют наказанием в рамках закона и во благо. А когда у обличаемых, других, охаивают - это уже в их речах репрессии, во зло людям. Невиданные до того репрессии проводились кромвелями, робенспьерами, вашингтонами и их пособниками при революционных преобразованиях в Англии, Франции, США. Ещё масштабнее репрессии проводились в России в 1917-1921 годах. И всюду и всегда по революционным понятиям, без писанных законов, принуждая народы к новому образу жизни, уничтожая сопротивляющих. Но что-то не слышно, чтобы мировые глашатаи-поборники гуманизма и демократии вопили о тех кровавых вакханалиях. И по-прежнему стоит нетронутой Ленин на площадях хорошо тронутых им жителей тех городов. А вот о сталинских преобразованиях страны из ничего и для трудящихся — вопят, повышая и повышая тональности. Что-то же есть в таком для вопиющих... Да и для нас - задуматься бы... В 1924 году, когда Сталин стал формальным (далеко не фактическим и не единовластным) руководителем страны, советская Россия продолжала находиться в состоянии революции и гражданской войны. И на местах и на верхах правили в ней организаторы и участники революций и Гражданской войны, в крови с ног и до головы. Правили, как воевали: без законов и привычными расстрелами. Да и нельзя было иначе: кем они правили, нередко были такими же. Я уже писал о сталинских преобразованиях в сельском хозяйстве, промышленности, науке, образовании, искусстве. Писал и о сопротивлениях этим преобразованиям, и о методах устранения этих сопротивлений. Но как-то там все было в меру; наказания, принуждения соответствовали провинности; понимались, принимались, даже поддерживались людьми. Это сейчас мы (но без меня), просвещенные зловонным потоком антисоветской и антисталинской пропаганды и агитации,  «разбираемся» и «понимаем», что никаких внешних и внутренних врагов, заговорщиков, предателей, шпионов в те времена у Советской России и у Сталина не было. Не было потому, что этого просто не могло быть. (Это только во всем мире всегда и у всех было, есть и будет). А топором махал Сталин по безвинным овечкам от неимения другого занятия. Кино смотрел и людей убивал... А великая мировая держава, прогрессирующая невиданными темпами, монолит, после смерти Сталина, после 1953 года, в миг стала хиреть и через 38 лет (пол-жизни непьющего человека) существовать позорно перестала. Сама по себе, без разрушителей, обезличенно...Так теперь внушено знать и думать. Но внушенное — оно само по себе и бывшую реальность не отражает. Врагов в действительности было тогда несметное множество. Начну перечислять только по категориям — погрязну в бесконечном... Выявляли, снимали, осуждали, высылали, расстреливали метивших во власовы, в хрущевы, елцины, горбачевы... Поэтому страна существовала, прогрессировала, побеждала. Но, вот, в 1937 году процесс репрессий, действительно, вышел за пределы допустимости и понимания. К этому году, по мере повышения сталинского авторитета, доверия и поддержки его населением, появилась возможность перейти к некоторому и необходимому сталинскому преобразованию политического устройства и управления страной. Сталин видел и понимал порочность и недолговечность государственности, установленной революцией, когда всем и всюду диктаторами правили партийные органы, а вернее, руководители этих органов.  Царьками, бонзами, стали на местах и в в верхах первые секретари райкомов, горкомов, обкомов, ЦК республик. Вообще-то, сверху (читай, Сталиным) они управлялись (под страхом  расправы за неподчиненность), но в своих вотчинах никак не были зависимы от бесправного населения, и творить могли (и творили!) с ним все, что хотели. Власть на местах народом не избиралась, и как-то влиять на нее, принимать участие в местном правлении советские люди того времени возможности не имели. И после 20 лет вне самодержавия далее такое состояние становилось просто нелепым, опасным и недопустимым. В конце 1936 года была принята новая, называемая Сталинской, конституция Советского Союза, где черным по белому было написано, что страной и на местах управляют органы советской власти (советы), избираемые прямым голосованием населения. Место партии в Конституции не указывалось, но получалось, что влияние во власти она могла осуществлять только через членов партии, избранных в советские органы. Впервые всеобщие и прямые выборы должны были проводиться в наступающем 1937 году. Вот здесь партийные бонзы всех рангов забеспокоились, засуетились. Испугались, что могут быть забаллотированы избирателями или получить позорно малое количество голосов с последующим автоматическим снятием с партийного поста за безавторитетность. И принялись подчистять свои водчины от потенциальных вычеркивателей. Составляли многотысячные огульные списки якобы противников Советской власти, и по решениям  троек (первый секретарь обкома партии, областные прокурор и начальник НКВД) и утверждению наркома НКВД Ежова  внесенные в список расстреливались. Я написал «якобы» потому, что вину вписанного и степень его опасности определяли исключительно составители списков, но нигде вины не указывая, не фиксируя и не дав возможности до самой стенки обреченным что-то замолвить в свою защиту, опровергнуть. И не тогда, и не сейчас не определить, сколько же действительно среди «якобы» было подлинных врагов народа, а сколько личных врагов или конкурентов составителям этих списков. Не определить, сколько там оклеветанных или вражденных правдоискателей, сколько там недалеких резонеров или случайных дополнителей для увесомости расстрельного списка...  То же происходило в закрытых структурах: в армии, на железной дороге. Потом за перегибы  были расстреляны все причастные к первой волне огульных расстрелов, в том числе, конечно, и поголовно все члены троек. (Как, читающий, думаешь — по заслугам?) Потом расстреляли  всех причастных к расстрелам расстрельщиков. (А этих?) Потом еще и еще... Арестовывали не только по огульным спискам, брали, так сказать, и индивидуально по доносам, по подозрениям. Этих допрашивали, судили, по суду ссылали, садили, расстреливали, оправдывали. Называют разные цифры убитых и посаженных в 1937 и в 38-м годах: от нескольких десятков тысяч до нескольких миллионов; ни одна из них, понятно, истинной быть не может. Нельзя верить ни одному  опубликованному документу: разоблачители «сталинских репрессий» для убедительности не только основательно (на государственном уровне) подчистили архивы тех лет, но и поизготовили и запустили в оборот необходимые им фальшивки с поддельными подписями Сталина, Берии и пр... Но я здесь не о цифрах, я — о явлении. Расцениваю 1937 год как не стихийное, а продуманное очищение от уже ненужных, ставших вредными стране, больших и маленьких, продолжающих революционировать, государственных деятелей, от неугомонившихся антисоветчиков, от звонких неумных критиканов, от уголовников-рецидивистов, от националистов, от поклонников Запада и пр., пр., пр.... Этим мероприятием (назову так) страну (людей страны) принудили вздрогнуть, почувствовать свое ничтожество перед жестокой бесцеремонностью государства, принудили осознать единственную возможность жить на этом свете — это жить в единстве со своим государством, общей судьбою. Жить (и работать в т.ч.) по его законам, в его интереса, иметь единые воззрения на зло, на добро, на события внутри страны и за рубежем. И воздастся... Тогда не скрывали, что в стране проводятся репрессии, очищения. Больше того, все знали, понимали, в открытую говорили, с высоких трибун и с газетных передовиц тоже, что пропустили безвозвратно через мясорубку и невиновных, называли фамилии, должности, но здесь же с пониманием добавляли: «Лес рубят — щепки летят». Ещё больше того,  уже «перегибщиков», расстрелявших якобы невинных, объявляли в преднамеренности и расстреливали, тоже заклеймив врагами народа. Для нейтрализации. Ведь люди, особенно русские,  в массе своей недураки. И если бы речь шла об абстрактных, где-то репрессированных врагах, могли бы и поддержать, но когда арестовывают родственника или многолетнего сослуживца и соседа, который у всех, как на ладони, людей обурит не только недоумение и тревога за себя, но и негодование и неуправляемые протесты. Но, не мудрствуя лукаво, нейтрализовали недоумения и тревоги, свалив на конкретных - и государство ни при чем... Просто объективная реальность... Вспомнилось, в известном, тех лет, стихотворении Маршака, где дети с присущей им непосредственностью перечисляют достоинства профессий своих родных, была и строфа, потом убранная (всю не помню), с одобрением ареста ваниного дяди:

...А ребята говорят:
«Верно взяли — дядя гад».
Дело было вечером,
Делать было нечего...

      Два окна нашей барачной квартиры выходили в сторону въездных ворот полкового городка. Автомашин тогда было мало, а по ночам полковые вообще не ездили. Поэтому, если ночью раздавался рокот въезжающей машины, а свет от её фар скользнул по нашим окнам, было ясно — за кем-то. Не включая свет, отец и мать подходили к окну, смотрели одинаково повторяющееся ночами 1937 года. Сначала НКВД подъезжало к бараку, где проживали командир и комиссар полка, заходило туда. Через короткое время, уже с полковым комиссаром, направлялось по мосткам к бараку обреченного. Это я, иногда проснувшись, видел сам, понимал по репликам, комментариям матери. Отец смотрел молча. Молчал, и когда уже арестованный, бывший красный командир, оцепенело, замедлено втискивался в машину — в конец своей жизни. Мать сопереживала, пропускала через себя горе, трагедию конкретной, знакомой ей семьи. Для нее на глазах арестованный, автоматически переведенный во враги народа, в изгои — воспринимался просто раздавленным трамваем, без разницы, как под него угодил, абсолютно аполитично. А отец, человек образованный, трезвомыслящий, понимал происходящее поглубже, понимал исторической неизбежностью очищения, сопряженной с человеческими драмами и трагедиями. Он никогда не мыслил однобоко, все оценивал в совокупности, в единстве противоположностей. Арестовываемых он знал не по кухне и  магазинной очереди, как мать, а по совместной службе, по партсобраниям, по повседневным общениям в казарме, на стрельбище, по репликам в курилке, по отзывам. И, конечно, в отличии от матери, мысленно безошибочно нащупывал обрекшее сослуживца попасть под трамвай очищения. Да и большого ребуса для отца это не составляло. Был он не глупея НКВДешников, читал газеты, слушал радио, присутствовал на митингах — ухватывал подготовку очередной кампанейщины по уничтожению очередной категории потенциально опасных (например, командиров польского происхождения). Но никогда я не слышал  его мнения, определяющих реплик, осуждений или поддержек тому очищению и тому принуждению к единению с государством. Даже по отдельным, хорошо знакомым ему людям. Даже в очень поздних годах, когда разоблачительство «сталинских репрессий» стало безопасным и модным, он не присоединялся к общей своре облаивающих. Промалкивал, но с каким-то проступающим значением. И, думаю, не потому, что знал неоднозначное и знал, что 1937 год до дна непознаваем. (Как древний грек, чем больше узнававший, тем больше понимающий свое незнание - «Знаю, что ничего не знаю»). Было у отца какое-то внутреннее табу недозволенности осознать, а тем более, сказать вслух, прокощунствовать (!), что тот год был не перегибом отдельных, а спланированным, последним революционным  ударом по населению с целью законченного формирования монолитного, единственного в мире социалистического государства с единым в своих понятиях и помыслах советским народом. И еще, в те драматические ночи ни отец. ни мать не ожидали для себя неприятностей, не готовили вещички для тюрьмы. Я уже говорил, что отец мог просчитать кандидатов на арест. Были, были у арестовываемых хвостики, ухватившись за  которые, органы их и выдергивали. А отец, да и все наши родственники, двоюродные и троюродные, от рождения, от семейного психологического поля, были такими, по образцу которых и формировали, корректировали (читай Сталин) советский народ. Когда при мне заводятся негодующие разговоры о «сталинских репрессиях», я не оспаривая, вставляю в разговор фразу: «А в нашем семейном клане никого не репрессировали, но и репрессировавших у нас не было, как не было и партработников,  начальников, генералов. Не толкались наши с алчущими у властного корыта. Просто трудились И во время войны не прятались, и в плен не сдавались. Восьмеро погибли, холокостов по ним не справляют...». Смотрят после такой реплики на меня негодующие (знатоки!, знатоки от продажных СМИ!) с нескрываемой ненавистью — впервые слышат неподдержку в их искренней убеждённости, впервые слышат другое русло осмыслений. Да ещё и от имени людей, тогда живших, но ни в каком качестве и никаким боком по простоте своей репрессий не коснувшись. А вот этого для негодующих не существует. Просто не может существовать в понимании человека то, чего он не знает. А знания они из СМИ черпают. А я из виденного. Вот и знаем мы разное... При арестах тогда обязательно соблюдалась формальная законность. Военнослужащего могли забрать  только с согласием командира части и в присутствии уполномоченного от командиром части. Вот поэтому НКВД, въехав в городок, сначала заходило за санкцией к командиру части. Возможно, где-то были случаи несогласия командира на арест подчиненного — страна большая, но я о таком не слышал и не читал. И не потому, что командир, санкционируя арест, трусил и был непорядочным; нет, просто он тоже знал о том самом хвостике (например, яшкался ранее с троцкистами), да и на пути у своего государства  нормальный человек не станет. А комиссар как уполномоченный от командования при аресте присутствовал. Со слов матери, со скорбью (не с сочувствием) на лице, помогал прибитым горем собраться, предупреждал истерики, инциденты. А на утро на кухне жизнь продолжалась, о арестованном не поминали (не забыли, конечно), как будто его и не было, жену его не замечали. К самобытности отца и матери надо сказать, что к несчастной они никак не меняли отношения - та же приветливость, доброжелательность, взаимопомощь. Не в пример многим, демонстративно абструктирующим прибитую. И на партсобрании по обязательному заочному исключению арестованного из партии отец печально молчал. Было искренне ему печально за сломавшего свою жизнь сослуживца, за его несчастную семью, за армию, потерявшую подготовленного командира. Отец не выступал с клеймящими речами; хватало там и без него демонстрирующих верноподданность Партии и Правительству; он оставался в любой ситуации сам собою. Наверное, он не знал саркастической реплики нашего великого сатирика Солтыкова-Щедрина: «Заговорил о патриотизме — украсть собирается»; я от него солтыковского не слышал. Но о патриотизме своем отец нигде не распространялся, украсть никогда не намеривался, должностей не просил. Довольствовался своей нужностью на службе и командирским жалованьем от полковой финчасти. Думаю, что не тронули отца, как это не покажется парадоксальным, именно за  его непосредственную русскую участливость к тем несчастным и за невыслуживания топтанием на костях поверженных, и за невыступления с заверениями о преданности партии. Сталин, без сомнения, Солтыкова-Щедрина знал. А Советское государство порядочных людей со своего пути не убирало. На них оно держалось, ими прогрессировало, ими оборонялось.
           Страна вздрогнула... , но после 1937 года стала другою. Руководство всех уровней  и всюду, во всех сферах страны, было обновлено радикально и без пресловутой приемлемости. Вместо одеревеневших от чужой крови и революционной вседозволенности, по разным обвинениям, но одинаково расстрелянных, были смело выдвинуты молодые (в наркомы-министры - тридцатилетние), из рабфаковцев, способные и порядочные, жизненно слившиеся со страною, работающие в рамках ее законов и интересов. От предшественников им оставили только большевистскую скромность в быту (я без иронии) и отсутствие в деятельности невозможного. В 1938 году руководством партии (считай Сталиным) репрессии остановили. (Не больше, но и не меньше, чем надо... Репрессий, конечно.). Наркомом НКВД был назначен  Берия. Человек умный, образованный, проницательный, широко мыслящий государственник, обладающий редкостным умением организовать и заставить. (Вот уж для кого не существовало в интересах страны препятствий и невозможного!). Берия так же радикально обновил кадры в принятом наркомате — 20 тысяч (со слов лицемерно негодующего хрущева) были просто тихо расстреляны. (А на что они, своими руками убившие неисчислимо людей, были еще пригодны? — Только на расстреливание... «Мавр сделал свое дело...»). Страна перешла в режим обыденной жизни (доселе невиданной миром!) стабильного совершенствования. Люди жили напряженно, в труде.  Советская Россия была единственной за всю историю человечества страною, где в конституции черным по белому было записано, что труд является обязанностью гражданина страны. Принцип социализма: «От каждого — по способности, каждому – по возможности». И люди результаты своего труда с удовлетворением видели и ощущали. И не только в летающих в небе самолетах и вырастающих на пустырях заводах, но и в наполняющихся магазинных полках, в курортных путевках, в благополучии своих детей, в бесплатных квартирах. (Это не пропагандисты в газетных передовицах писали: «Эх, как мы жили хорошо перед войною!...», «Эх, если бы не война!». Это, одинаковое, я слышал бесчисленно раз в негромких разговорах маленьких людей в лихолетье  войны в поездах, в хлебных очередях, в ночных стояниях у тоненькой струйки водопроводной колонки, в коротаниях зимних вечеров у горячей печки-буржуйки). О сгинувших в 37-м говорить было не принято. И не только потому, что избегали неприятностей. Произошедшее каждый понимал, расценивал по-своему: по своим убеждениям, по степени своей затронутости. А вот это у каждого было разное. Одинаково считали, что чистка была необходима, что кого-то убрали по делам, как истинного врага народа (туда ему и дорога!), а, вот, кого-то ошибочно (попал под колесо истории...). Но только «кого-то» у всех были разные. Внутренние убеждения обычно не выворачивают — поэтому они и есть внутренние.  А о горьких мыслях родных уничтоженных догадаться нетрудно — свои всегда безвинны. Жили они, родные репрессированных, притихшими, изгоями, с зачерненными анкетами, бедствовали материально, робко пытались втиснуться в активную жизнь страны. В 1956 году я, молодой лейтенант, поступал в Ленинградское Высшее Инженерное Артиллерийское училище (через три года слившееся с арт. академией). На мой факультет, как стало ясно потом, набиралось 150 слушателей. А кандидатами с разных сторон Союза для сдачи вступительных экзаменов прибыло офицеров около 400. Первые два экзамена были письменные: математика и сочинение. Оценки не объявлялись - были какие-то соображения у начальства. Вот здесь меня вызвал начальник сборов подполковник Разговоров и приказал до утра (был вечер) разнести в картотеку оценки из протоколов экзаменационной комиссии, закрывшись в кабинете, конечно, на ключ. Пояснил, что у меня хорошие оценки, он мне доверяет (из 400 !), но предупредил о недопустимости разглашения не только увиденного, но и о проведения самой работы. На каждого кандидата подполковником была заведена самодельная карточка, в которую он заносил все данные на поступающего для наглядности в изучении и принятия решения, да и под рукою все. Но я сейчас не об организации приема, а о тенях тогда 20-летних тому назад репрессиях. Так вот, в числе прочего в карточках была графа для записи о репрессированных родственниках. Для меня это было открытием. Можно, конечно, посмеяться, поерничать, понегодовать над сталинскими органами безопасности, но прежде, давайте-ка вспомним расхожий, но, как раз, к месту постулат, что победителей не судят. Я не знаю, нигде не было опубликовано (60-то лет прошло со смерти Сталина), чтобы в его время (да по инерции и несколько позже) на территории Союза были созданы и действовали антигосударственные подпольные организации  или благополучно проработал хоть один шпион. А ведь, как хотели, как пытались!... Лучшие разведки и контрразведки мира: США, Англии, Германии, Польши, белогвардейские эмигрантские!... И не выходило только по одной причине: сталинской   государственной безопасностью такая возможность была начисто исключена. В том числе и тем, что родственники и потомки репрессированных знали:  они на особом контроле и держали себя соответственно тихо, как мышки. Да и далеко не всюду их, конечно, допускали. В безопасности (КГБ) понимали, что «зов предков» - явление биологическое (яблоко от яблони...), перевоспитанию не поддающееся, управляемо только «кнутом и пряником».  Цинично? Жестоко? Но такая у безопасности была работа, во благо... Хорошая мысль (я ею с годами все более проникаюсь) - мы отвечаем за все, что будет после нас. Я теперь (в 79 лет) понимаю, мои родители, моя родня многого мне и сестре не додали (как умели...), но со своим государством и окружением прожили так, что тени, той самой зловещей,  на своих детей не наложили. По чужим жизням и судьбам они наверх, в хороший достаток, не карабкались. А поэтому не привлекались и не репрессировались с печальными последствиями для себе и своим детям. Сталин был великим гуманистом. Он обеспечил добропорядочным законопослушным трудящимся своей страны работу, достаточный заработок, образование, жилье, лечение, безопасность, счастливое детство, благополучную старость, развлечения. И все в непрекращающемся совершенствовании. И радикальным способом, для доходчивости и результативности. При Сталине с преступностью против трудящихся и советского государства не боролись — преступность уничтожалась. Это, я считаю, и есть подлинный гуманизм.
               В 38 - 39 годах дела некоторых, при Ежове еще арестованных и даже осужденных (но не уже расстрелянных), были пересмотрены со снятием вины. Их освободили, оплатили все время ареста по предарестанским окладам, оздоровили в санаториях, вернули на службу, и не с понижением. Кратко расскажу только о двоих. Первый, Прокопович, ровесник моего отца, в том же звании и должности. Жил с женою Надей и дочкой Нонной (моего года) в нашем бараке; примуса на кухне стояли рядом. Был ли он по нации поляком или западным белорусом, уже не помню, но польский язык знал. Его арестовали в 37-м, как польского шпиона. Жена его с дочкою из городка выехала - семьи арестованных там не задерживались. В начале 1944 года, в Киеве, вскоре после освобождения города, моя мать случайно встретила на улице жену Прокоповича, для меня - тетю Надю. Скажу сразу, что они обе сошлись в дружеские отношения на пару лет дальнейшего проживания  в Киеве, потом разъехались по жизненным обстоятельствам и растерялись, да и жить не этом свете  матери оставалось к тому времени уже недолго. А тогда, в войну, тетя Надя с дочкою часто оставалась у нас ночевать,  так как с темнотою в городе действовал комендантский час,  передвижение без пропуска запрещалось, да и бандитизм зверствовал обыденностью. И  вечерами, при освещении от приоткрытой дверцы печи, взрослыми, в моем, конечно, присутствии, велись доверительные разговоры, обо всем. Рассказывала и тетя Надя тогда о судьбе мужа. У следователей не было против Прокоповича никаких доказательств, но выбивали (буквально!) «чистосердечные признания». Как-то он из тюрьмы смог передать ей 6 листиков папиросной бумаги (для махорочной самокрутки, примерно 8х4 см), где мелким почерком описывал  применяемые к нему пытки (пальцы дверьми и пр.) Но  мужчина, красный командир, негодяям не поддался, с верой в справедливость, в Сталина и под пытками остался самим собою, себя и других не оговорил. Этим отстоял свою жизнь и не втянул в мясорубку других, навязываемых ему следователями. Дотянулось с ним разбирательство до бериевского поворота, а там зверье-разбирателей — на расстрел,  а Прокоповича — через санаторий обратно в Красную Армию. Не знаю, наверно, забыл, где и кем он служил и воевал после реабилитирования, но в начале 1944 года (встреча матери с тетей Надей) был он уже генералом и командиром зенитно-артиллерийской дивизии во вновь созданной на территории Союза польской армии. Армия была укомплектована поляками, жившими в Союзе или взятыми в плен в 1939 году. Среди откомандированных туда советских офицеров был и Прокопович. Сразу же после освобождения Киева тетя Надя туда переехала. Там у них до войны в коммунальной квартире была одна комната. После войны, в начале осени 1945 года, Прокопович какое-то время пребывал в Киеве; кажется, как-то прояснялась его дальнейшая служба. Носил форму польского генерала, вид имел не только вальяжный, но и слегка полноватого здоровяка (лет еще и 40 не было),  исходило из него властность, несуетливость, уверенное превосходство. Ездил на трофейной шикарной машине опель-адмирал (немецкая для генералов); водитель — тоже в польской форме. Помню, обедали они у нас, мы — у них, как-то вместе посетили цирк. Генерал не задавался, но, что он был генералом, а тетя Надя рядом с ним вдруг стала генеральшей, чувствовали все, генерал и тетя Надя - тоже.  Вот, 66 лет прошло с тех пор, а вспомнил и вновь даже, как говорится, спиной ощутил присутствующую тогда неловкость и натяжку. Как будто этими общениями все тогда отбывали тягостный, но необходимый номер — дань почти двухлетнего сближения семей, связанных не только воспоминаниями о прошлом, но и дикой тревогой за жизнь воевавших мужей. (Гусь, ведь, свинье не товарищ — мысль настолько же правильна, как до конца и не понимаемая: а кто же здесь гусь, а кто свинья и что под этими фигурами подразумевается. Но может в этой безконкретике, как раз, вся мудрость и заключается, коль пересказывается веками от поколения к поколению. Все относительно и зависит от позиций рассматривающего). Отец, человек лишенный начисто чувства зависти, органически довольствовавшийся необходимым  и имеющимся, страдать от чужих успехов просто не мог. В той ситуации он мог только досадовать от страданий матери. А вот мать... Но я сейчас не о нашей семье, я о репрессиях. Хочу сюда добавить, что этот абзац до этой фразы я написал вчера поздним вечером. Но развороченная вспоминанием, обострившаяся память за прошедшие часы выдала мне  детальки, сфотографированные в мозг 12-летним мальчиком и молчком отлеживавшиеся там за ненадобностью. И по тем деталькам всплывает  впечатление, что и генерал и генеральша были (или стали) на своем месте людьми не случайными. Заняли то, что их природой им  было предназначено. Генерал приехал с войны не просто на положенном ему по штату  автомобиле. Автомобиль-то был не виллюсь — имел Прокопович и вкус и достойное уважение к себе. Привез он с войны и несколько грузовых автомобилей вещей (дело тогда обычное: солдаты — в вещмешках, генералы — автоколоннами). Но и те немногие вещи, которые сразу стали на виду — выразительная характеристика личности бывшего соседа по кухне. Тетя Надя в миг переоделась в изящные туфельки, тонкие чулки, в, неуловимо чем, фасонистые платья и в шляпку с опущенной вуалью. Прирожденная аристократка с точенной фигуркой и непринужденной воспитанностью в поведении. Особенно доходчиво это воспринималось на фоне обнищавшего за войну народа, потерявшего только что близких, кормильцев, имущество. Чувствовалось, что со знанием дела (!) подбирал в поверженной Германии туалеты генерал для жены — генеральши. Я здесь говорю (подчеркиваю!) не о количестве вещей и не о том, что генерал их привез в семью. Я говорю о знании дела генералом. Он знал, что - есть красиво, элегантно, удобно, что, в конце концов, просто возвысит, возвышает его над обыкновенными. Я смутно помню Прокоповича по Витебску, но уверен, что «знание дела», умение и стремление возвысится над обыкновенными пришло к нему не после ареста. Оно было в нем всегда, частью сущности его личности. Это выделяло как-то его из обыкновенных. И это далеко не плохое качество в человеке (если не слито с подлостью). Но тогда, в трагическом 37, за этот хвостик ухватились из НКВД и, зная о нем, о хвостике, дал согласие на арест командир полка.  Но обстоятельства сложились так, что в какое-то время дали возможность Прокоповичу реализовать себя, и он не промахнулся, своего добился, занял предопределённое природой ему место.            
               Второго прорепрессированного, о котором обещал рассказать, я лично не знал. Но через сорок пять лет  после него мне довелось поработать в той же организации, где поработал он, и потоптал я тот же кусок ялтинской земли, где потоптался и он прежде. Это полковник Мальцев. Служил он где-то на Дальнем Востоке в авиационных частях. Был ли он летающим или штабным, не знаю. В 37 его тоже арестовали; что там с ним происходило, тоже не знаю. Но в 38-м или в 39-м его как и Прокоповича освободили. Извинились, оздоровили и назначили начальником ялтинского санатория гражданского воздушного флота (ГВФ) им. Куйбышева. В те времена ГВФ был организацией полувоенной, и практиковалось начальников там иметь кадровыми военными. Санаторий тот существует и по сей день, но со времен Мальцева много раз прирастал строениями и землями и, наоборот, сокращался, менял профиля и подчиненность. Сейчас — это жалкое коммунальное имущества, со всех сторон обрезанное, ялтинского горисполкома. Но дом, где при Мальцеве находилась санаторная администрация, лечебные кабинеты и служебная квартира самого Мальцева, сохранился. Этот дом и при нем земельный участок (парк) до революции были собственностью детской писательницы Вербицкой. Встречал я ее имя в путеводителях и в воспоминаниях незнатных дореволюционных литераторов, но не помню, чтобы когда-либо держал в руках ее книги. Давно нет ни тех книг, ни самой Вербицкой, но  каменный дом из изумительно подогнанных известняков продолжает стоять среди клочка раннее роскошного парка. Примерно до 70-х годов из бывшего парка можно было выйти по широкой каменной лестнице на ул Володарского ( сюда снизу упирается ул Севастопольская). Но Вербицкая строила тот парадный выход, когда по дорогам передвигались только конные экипажи. А после того (примерно, в начале 70-годов), как автомашина убила на выходе с той лестницы отдыхающего-командира корабля (самолета), выход заложили безобразной кладкой — характеристикой новым хозяевам не ими построенного. Полковник Мальцев прожил в этом райском месте и на своей сказочной должности до драматических дней начала ноября 1941 года — отступления частей Красной Армии из Ялты. Он не засыпал начальство рапортами о переводе на фронт, не эвакуировался кораблем на Кавказ, не ушел в партизаны, не отступил с уходящими частями в Севастополь. Он затаился. (Мне рассказывал это мой друг Завадский — его мать работала в том санатории стоматологом, в кабинете рядом с мальцевской квартирой). Дождался немцев и предложил им свои услуги. Те назначали его бургомистрам города Ялты. Под городскую управу Мальцев приспособил здание тогдашнего педагогического техникума, в начале Севастопольской улицы. Как Мальцев работал бургомистром,  не знаю. Но если его не расстреляли, значит, он их устраивал. Следующего бургомистра, сменщика Мальцева, довоенного инженера терсовета Онищенко, немцы расстреляли, за недостаточную строгость к населению. Это он, Онищенко, в оккупацию (!) изыскал и выделил помещение под новую городскую библиотеку на Морской, где она с тех пор и находится, взамен уничтоженной бомбами, наполнил ее книгами. (Доску бы памятную... Но, наверно, Советская власть больше меня в комплексе понимала о делах бургомистра, даже расстрелянного немцами... А новая власть — живет новым. Но мы, вот, по случаю помянули Онищенко добрым словом...). А Мальцев в бургомистрах ходил недолго. Подал прямо на имя Гитлера письмо с предложение о создании авиационного воинского формирования  из русских военнопленных-летчиков для участия в войне против Красной Армии под командованием, конечно, самого Мальцева. Высочайшее разрешение было дано; на Мальцева надели форму немецкого полковника и предоставили  возможность вербовать по лагерям пленных летчиков на борьбу со своей Родиной. Дело у него шло туговато: все-таки летчики — не серая солдатская масса — товар штучный. Ненавистники советской власти или малодушные, добровольно сдавшиеся в плен (таких там, среди летчиков, было еще меньше, чем штучно), менять даже скудную лагерную пайку на воздушный бой с советскими летчиками не желали. А в попавших в плен по безвыходным обстоятельствам и бойко напрашивающимся в мальцевское формирование без труда просматривалось желание перелететь на доверенном самолете в Красную Армию. Что-то Мальцев все же под конец войны наформировал, маленькое-маленькое, до эскадрильи, в боях, конечно, не участвовавшее, погоду во Второй мировой войне не сделавшее, но сам-то числился высоко - заместителем Власова по авиации. Вот так, между лагерями и Власовым проболтался все годы войны по странам Европы в немецком мундире — сыт, пьян и нос, как говорится, в табаке. Бывал и в Ялте, останавливался в своей квартире — мой товарищ Завадский, мальчиком, здесь его видел, даже здоровался по довоенной памяти. В мае 1945 года в Чехословакии пытался сдаться американцам, но советские его перехватили. До весны 1946 года, уже обреченным, промаялся на допросах по тюрьмам КГБ. На суде каялся, в последнем слове сказал, что на оставлении судом в жизни не надеется. Поздно вечером объявили приговор, на рассвете повесили, на одной перекладине с Власовым. Я не знаю, когда этот человек потерял разум. Не говорю уже о присяге, долге.  Но как образованный человек, полковник, мог не просчитать невозможности гитлеровской победы! (Восклицаю). Нельзя, никогда и никак, понять, во имя чего русский человек мог добровольно (!) служить немцам, которые на его глазах (там он был, среди них!) грабили, насиловали, убили 18 милл.(!) его невоенных соотечественников. Прозорливо, эх, как прозорливо  заподозрили в 37-м в Малцеве потенциального негодяя, но... не дожали, не перестраховались расстрелом на всякий случай, а был бы как раз тот случай, когда уместно... Думаю, читающий поймет, что я здесь так много - не со скорбью или анафемой по Мальцеву, я штрижком - о «сталинских репрессиях».
              А вот ещё одна категория вылущенных в те времена в стране и беспощадно расстрелянных. О них громче всего вопит заграница, эмигранты из Союза, диссиденты. О них, «безвинно расстрелянных» больше всего распинался хрущёв в своём зловонном докладе 20-му съезду партии. Это, так называемая, - ленинская гвардия. Это - революционные деятели всех мастей, наций и размеров, понагадившие  до 17-го года своим безумством в России и сбежавшие от заслуженного наказания в спасительную заграницу. И там, обиженные на свою страну, поголовно пошли в сотрудники иностранных разведок, готовящих развал великой нашей Русской империи. И жили они там десятками лет на хорошем содержании, попивая пиво, создавая революционные подполья в России, ожидая своего часа. Дождались. И в 1917 тысячами, на крючках своих кормильцев-разведок, ринулись перестраивать нашу страну в иностранную колонию. Захватили, конечно,   большие государственные должности, распалили Гражданскую войну на целенаправленное уничтожение наиболее дееспособного русского народа, русской цивилизации, промышленности. Единицы из них купившим их изменили (как Ленин), а остальные сделались руководимой из-за границы оппозицией Сталину в возрождении России. Вот их-то всех, под гребёнку, и уничтожили. Читающий, наверно, не понимает глубокого смысла «под гребёнку». Расскажу. Мы теперь практически не знаем, что такое паразит-насекомые вши. А в тяжёлые времена, в войны, они людей буквально осыпали. Для вычёсывания их из из волос головы применялись специальные гребни — типа расчёски, но с очень тонкими и частыми зубьями.  Сыпались вши вначале вычёсывания этим гребнем из причёски дождём, а при долгом-долгом старании возможно было извести на голове их и на нет. Вот так, с презрением как вшей свели на нет  иностранных засланцев. И что это такое иностранные засланцы, не знали мы с тех пор до самых горбачёвых и ельценых, а в хрущёве такого не разглядели — приняли всего-навсего за вздорного недоумка.   
      Читающий, помог я тебе разобраться теперь, что такое «сталинские репрессии»? Но если даже и не переубедил, то Сталина здесь ещё одним добрым словом вспомнил. Тоже — доброе моё дело. От разумности.
      С началом 1939 года Советское Правительство приступило к развёртыванию Красной Армии. (Значит, Сталин просчитал дату замышляемого мировыми заправилами нападения на Советский Союз и принял решение о невозможности далее оттягивать наращивания армии. Решение тяжёлое для страны и населения, но необходимое по обстановке  для обороноспособности страны). В армию были призваны несколько миллионов человек; с заводов начало поступать новое вооружение. В частности, отцовский полк был  укомплектован людьми до полной численности и перевооружён новейшими 85мм зенитными орудиями и более совершенными приборами управления огнём. Отец был назначен на должность командира дивизиона (четыре батареи), но долго в этой должности не прослужил. Ближе к лету 39 года он был зачислен слушателем в Харьковскую академию тыла Красной Армии. А 7-й зенитно-артиллерийский полк погиб в первые же недели войны. Сначала стреляли но немецким самолетам; через несколько дней войны стало не до самолетов. Опустили стволы к земле и отбивались в порядке самообороны от прорывавшихся на огневые позиции танков и пехоты. Отбивались до последнего снаряда, до последнего орудия. Оставшиеся в живых  разразнёнными группками, с боями (на свой страх и риск), по болотам выбирались из окружений и вновь воевали. Помню, в 1943 году, в Пензе, отец специально для матери, накоротко оторвавшись от службы,  завёз к нам на квартиру бывшего сослуживца, не в больших чинах, по 7-му полку. Тот, из немногих уцелевших, поведал у нас о драматизме первых дней войны — последних днях ставшего для нас родным витебского полка. Назывались фамилии и обстоятельства гибели общих знакомых, местности  передвижений и боев, говорилось о невозможности тогда остановить, разгромить ту мощь, то воинское умение и организованность напавших, но ничего - о неумении воевать наших в масштабе полка, о трусости, о поднятии вверх рук. Полк был раздавлен, размазан по земле вместе с запечатлённом в моей памяти полковым знаменем, невиданным до того молохом агрессии, вычеркнут из списков частей Красной Армии. Но через трупы красноармейцев и  командиров полка дальше, на территорию нашей страны, перешагнуло настолько меньше убийц и насильников, сколько их сумели убить своими жизнями наши бывшие однополчане. Подточили, подточили, оплавили тот молох, невосстановимо... А командирские жены и дети были просто оставлены на произвол обстоятельств. Судьба их трагична и печальна... Об этом я уже говорил. 
    Для меня, шестилетнего, поступление отца в военную академию было воспринято не более, чем новым, бесстрастным, фрагментиком объективной реальности окружающего мира. Тогда, по малолетству, я просто не мог знать, что с далёких царских времен обучение офицера в академии, ее окончание, считалось не только престижным, подымающим на новый личностной уровень, но и открывающим возможность к карьерному росту по службе, к получению более высоких жизненных благ.  Сейчас, активно прожив с тех пор 72 года, послужив в армии, поглубже поняв своих родных, думаю, что  перспективность карьеры и вельможных благ могла просчитывать только мать. У отца же были более приземлённые  цели простого русского человека, добросовестного труженика, красного командира, да еще и мыслящего. Надоела, видно, ему до предела, до отвращения, служба строевого командира. Без выходных, с ненормированным рабочим днем, суточными дежурствами, лагерями, с несением боевой службы на «точках». Но главное отвращение — в однообразности этих  перенапряжений. Бесчисленное, бесконечное: «БАТАРЕЯ, ЗАНЯТЬ ОГНЕВУЮ ПОЗИЦИЮ!». Но при малейшей ошибке, замешканье одного из сотни красноармейцев батареи — команда «ОТСТАВИТЬ!», заставляющая не только привести орудия, тягачи, и людей в исходное состояние, но и предвещающая повторение, повторение и повторение   действий по подаваемой команде, до идеально-уставного ее выполнения. И после каждого «Отставить!» построение всего батарейного состава, уже перепачканного, запыхавшего, обречено-бесстрастного, в две шеренги, повзводно у вновь вытянутых в маршевую колонну тягачей и орудий. И командир батареи,  прохаживаясь перед строем проводит разбор действий орудийных расчётов или даже отдельного красноармейца-номера расчета, указывает на ошибки, на нерадивость, на немолодцеватость, на неслаженность. И время от времени, касаясь наиболее неприемлемого в действиях батарейцев или заметив тусклость в глазах стоящих, переходит на крик команды: «БАТАРЕЯ, КРОМЕ КОМАНДИРОВ ВЗВОДОВ И  СТАРШИНЫ (так обычно, для сбережения авторитета тех) ЛОЖИСЬ!». И сотня человек, в шинелях, с вещмешком и карабином за спиною, с противогазом и сапёрной лопаткой,  падают ниц, в белорусскую грязь. Над лежащей батареей остаются стоять столбами пятеро: четыре взводных и старшина — для них разнос впереди, в сторонке. А командир батареи продолжает разбор, прерванный командою «Ложись)!», шлёпая сапогами по лужам у голов лежащих. (Лежащими в грязи доходчивее усваиваются слова комбата). И снова и снова, и снова:  «БАТАРЕЯ ЗАНЯТЬ...!» -  до четкого выполнения и в установленное время. А потом: «ОРУДИЯ К БОЮ!», потом снова: «ОТСТАВИТЬ!» - и так еще, еще, и еще... Усвоение, отработка, закрепление всех элементов боевой работы, во всех вариантах на предполагаемые ситуации в подступающей войне... Путём таких, запредельных человеческим возможностям дрессировок, командиры-артиллеристы доводили своих подчиненных до состояния роботов (хотя, такого слова тогда не существовало). При отработке огневых задач у тех (да и у командиров тоже) отключалось восприятие усталости, боли, голода, промокшего под дождем обмундирования, необходимости сна, самосбережения. Пропадало ощущение себя личностью - только автоматическое, по командам, выполнение своих, при орудии, обязанностей и с максимальной чёткостью и быстротою. В армии это называлось — делать свое дело. Ни в одной армии тех времен не было таких истязающих человека методов подготовки бойцов, да ещё и с идеологической обработкой комиссаром, с озадачиванием на комсомольских и партийных собраниях. Потом, при обстреле  немцами огневых позиций, выученные таким образом орудийные расчёты просто не замечали рвущихся между орудиями немецких бомб и мин, убитых товарищей. Они не бросались врассыпную от орудий, не прятались от пуль в окопы, не подымали рук. Они выполняли команды, убивали тех, кто убивал их, они делали свое дело. Поэтому они за первые 10 дней войны и убили больше немцев, чем таких же немцев убили за 2 года войны солдаты поверженных Гитлером Польши, Франции, Англии (на континенте), Югославии, и пр. , пр.
      
       Кроме этих, запредельно изнуряющих, однообразных занятий огневой подготовкой, надоел отцу до чёртиков сам образ жизни в закрытом полковом гарнизоне, ежедневно с одними и теми же людьми, с кухонными женскими дрязгами, внедряемыми в служебные отношения. Надоела самозабвенная активность матери в клубной полковой самодеятельности, вызывающая, может, и обоснованную ревность, переходящую в безобразные драки. Надоело ограничение своего совершенствования только командирскими занятиями и комиссарскими политинформациями. Вот и рванулся отец при открывшейся вакансии  в академию. Рванулся не к генеральским лампасам, а в новую обстановку, к новым знаниям, к новой, более творческой, более самостоятельной военной профессии. Из полка, думаю, отпустили по разнорядке — обязан был командир полка ее выполнить. Сбыть из полка в академию никчёмность он тоже не мог — все сопровождающие документы подписывались еще и комиссаром, а у того была работа - не обманывать государство. Помниться, отец что-то и как-то готовился к вступительным испытанием (это дома обговаривалось), сидел над книгами поздними вечерами, ночами. Но, наверняка, готовился не к конкурсным экзаменам, а к собеседованиям на наличия у кандидата первоначальных знаний для освоения академического курса, да и просто на способность поступающего к разумности.
       Прощания с Витебском не помню, да и не было его как такового. Отец ехал в Харьков, еще не на учебу, а только поступать, мог и вернуться обратно в полк. Но на всякий случай завез нас троих (мать, меня, Риту) в Севастополь. Со всеми вещами. Трудно теперь поверить, но вещей в семье из 4-х человек было так мало, что все они подымались и переносились (перекатами) силами одного мужчины — отца. Было это ранней весною 1939 года.
            
Книгу в другом оформлении, с фотографиями, можно прочитать на сайте:
http://osmislenie.blogspot.co.at/