Осмысление Глава 2-Севастополь

Евгений Панасенко
                2. СЕВАСТОПОЛЬ

     Получилось так, что другую, материнскую, ветвь своих родных я знал лучше. Больше того, с более близкими я жил, возле них вырастал, познавал. С некоторыми, более дальними родственниками, общался кратковременно, эпизодически, но как-то доверительно, без настороженности. А ранее ушедшие в бытовых разговорах постоянно вспоминались живущими, тепло, с пониманием, с внутренней благодарностью. Поэтому все родные по материнской линии в той или иной степени оказали воздействие на формирование моей личности, моего мировоззрения, любознательности, трудовой деятельности. Жили они в Севастополе.
    Дедушка, Скоропаденко Иван Павлович, родился около 1874 года (документов нет, высчитываю сам). В большом, ставшем позднее знаменитом селе Гуляй-Поле. О его родных не знаю абсолютно ничего. Он в мою детскую память о них не навязал ничего, а после его смерти об этом как-то и не говорилось. У меня же по молодости поинтересоваться,  порасспросить у еще живущих ума и любознательности  не хватило. А вот о его родине, Гуляй-Поле, в 30- 50 годах прошлого века разглагольствовать опасались. На всякий случай. В те времена государственной пропагандой представлялись зловещими личность  дедушкиного земляка Нестара Махно и сама столица махновского восстания - Гуляй-Поле. К пустому упоминанию в разговоре о таком злодейском селе запросто могли что-то подсочинить, передернуть, привлечь. А дерьма среди нашего народца всегда хватало. На разных должностях. И без должностей.  К упомянутому же восстанию и к его руководителю наша родня   никакого отношения не имела, так как задолго до тех событий перебралась в Севастополь.  Думаю, о самом Гуляй-Поле и о людях, проживавших в той местности, мне немножко свое мнение высказать нужно. Там, в той среде формировался наш клан с его характерологическими и мировоззренческими особенностями, на генетическом, биологическом уровне. Теперь это Запорожская область. Три века назад и до бесконечности позже - Дикое поле. (Так называлось примыкающая к Чёрному морю местность от Дуная до Дона, ограниченная с севера широтою примерно теперешнего Днепропетровска. Присоединённая Екатериной к России).  Конъюнктурные историки (а иных не бывает, во всех временах) из книги в книгу (с гонораром, конечно) переписывают о живших, якобы, в тех местах древних славянах — угличах. Но это  всего навсего досужие гипотезы. Документов нет. А вот тюркские разные племена по этому Полю с необозримых времен кочевали. И в память о себе оставили нам по всему Полю бесчисленные, накопленные веками курганы и каменные бабы (изваяния из местного известняка и песчаника). Уже в обозримые времена, лет этак 500-600  тому назад, сюда, на Днепр  начали перебегать малороссийские крестьяне от невыносимого крепостнического гнета польской шляхты Речи Посполитой и их наймитов евреев-арендаторов. Перебегали вольнолюбивые и из России. Некоторые - с семьями. Селились по левому берегу Днепра. Мужчины сплачивались в воинские формирования. Строили укрепления, некоторые на днепровских островах. В этих местах Днепра из его вод выступали скальные породы - пороги. Отсюда и сложилось название новых поселенцев — запорожские казаки. В те времена хозяйничали по всему Дикому полю, от Дуная до Кавказских гор, ногайские татары, формально как-то подчинённые Крымскому хану. Народ кочевой, с инородцами бесцеремонный.  Но поселения запорожских казаков они не трогали. Нельзя было тех трогать. Оно и понятно. В бега, в дикую неизвестность, решались только предприимчивые, умные, способные не только  результативно трудиться, но и побеждать в боевых схватках. В воинском коварстве, изощрённости равным им не было. В лютой жестокости к обидчикам — тоже. Рабским трудом запорожцы не пользовались. Людьми не торговали. Поэтому жен и детей обидчиков просто вырезали. И для доходчивости, и по ненадобности. Татары веками безнаказанно опустошали юг России, доходили до Москвы, а вот поселения запорожских казаков обтекали стороною. Не связывались с этим, полу-государственным, полу-диким формированием ни московские цари, ни польские короли, ни крымские ханы, ни турецкие султаны, ни малороссийские гетманы, хотя запорожцы всех их пощипывали, при благоприятной, конечно, ситуации. И умудрялись эти воинственные поселенцы веками сосуществовать рядом с могучими государствами, прислоняясь то к одному из них против другого, то наоборот, но всегда с наименьшими для себя потерями и с наибольшею для себя пользою. Вот классический пример в Полтавском сражении 1709 года. Подошли они, запорожцы, к предстоящему полю боя, вроде, как бы союзниками Карла и Мазепы. Имея от тех какие-то коврижки и обещания на будущее. К тому же резонно опасались, что с безграничным утверждением Петра в Малороссии, самостоятельность их останется только в воспоминаниях. Но уже в боевых порядках, за мгновения перед началом, своим практическим умом предопределили победителя. И все сражение не шелохнулись, не стрельнули. Просто созерцали разгром лучшей по тем временам в Европе шведской армии.  Петр этих хитрых вояк крепко не наказал, но немножко припугнул, разорил у порогов некоторые укрепления, чтобы до тех дошло, кто в Малороссии хозяин. И только в1780 годах, когда Дикое поле  вместе со всем, на нем живущем, вошло в состав России, решением Екатерины Великой Запорожское казачество было упразднено. Но поселения тех же людей на той же земле остались. В крепостные их даже и не пытались загнать, помещикам их не отдали. Трудились они вольными крестьянами на своей урожайной земле. Достаточно тёплый климат и не короткое лето были благоприятны для содержания скота, выращивания пшеницы, кукурузы, разнообразных овощей, фруктов. Жили в чистых хатах, скот и зимою содержали в хлевах. Работали много, но сноровисто, не угрюмо. Были чистоплотны, гостеприимны, родственны, жизнерадостны. Находили возможность и гульнуть и чем-то порадовать себя. Женщины были бойки, умелы, расторопны, равноправны и в трудах и в семье. Мужчины — сообразительные, здравомыслящие, здоровые физически (пища, климат), безропотные работяги. Работы свои выполняли добротно, умели подчиняться, оставаясь при этом себе на уме. В экстремальных ситуациях  действовали хладнокровно, самоотверженно. Были со здоровой ленцой, легко обрываемой женою, унтером, стихией. Не дураки, как говорится, выпить. Но не запойные пьяницы, к алкоголизму не предрасположенные.  Просто так, абстрагироваться, в компании друзей, сослуживцев. В доме алкоголь не держали, не употребляли. Потемкин и Суворов, присоединившие к России и осваивающие Дикое Поле и черноморское побережье, люди умнейшие, государственные, не могли не положить глаз на бывших запорожцев - оценили. Ими начали комплектовать экипажи судов вновь создаваемого Черноморского  флота. И продолжали их брать в матросы русского императорского флота, пока такой существовал. И не по традиции, а по достоинству. Поэтому совсем не неожиданным сталось, что в 1918 году этот народ не дал себя пограбить немецким оккупантам, не подчинился марионеточным самостийным правителям грушевским, скоропадским, петлюрам. Стихийно создалось что-то вроде крестьянской республики со столицей Гуляй - Поле и народным вождем Нестором Махно. Просуществовало это никем не пограбленное в гражданской войне формирование почти три года. Сначала отбились от немцев, потом от белогвардейцев Диникина. Но вот ленинские большевики не по зубам оказались даже потомкам запорожских казаков. В конце 1920 года, большевики под угрозой разгрома принудили Махно стать их союзником и выступить всем своим войском совместно с Красной Армией на штурм врангелевского Крыма. Войско выступило — независимая крестьянская республика осталось без армии, по договорённости временно. Но в последний день завершающих боев махновское войско там же, в Крыму, было окружено красными, без боя разоружено, расформировано, разогнано с миром по домам. Некоторых махновских командиров  расстреляли; думаю, профилактики ради. Гениальный  Ленин не был бы гениальным Лениным, поступи он иначе. Да и зачем ему союзник? В январе 1921 года 14-тая кавалерийская дивизия Красной Армии под командованием  комдива  Пархоменко прошлась с зачисткою, почти без боев, по уже бывшей крестьянской республике, обозначив этим маршем установление здесь советской власти. В последней на этой земле схватке раненный, на костылях, Махно самолично застрелил бездарно попавшего в засаду героя гражданской войны Александра Яковлевича Пархоменко. А самому Махно удалось бежать за границу. Там, в Париже, в 1928 году он и умер. Писали, что в бедности.
       Но возвращаюсь к дедушке. Теперь понятно, почему в середине 1890-х годов его призвали на царскую службу именно на флот. В Севастополе, в начале Корабельной стороны, над Южной бухтой нависает за забором воинский городок, с проходными, с отчётливо узнаваемыми  многоэтажными казармами. Городок называется Лазаревскими казармами, по фамилии далекого командующего Черноморским флотом,  первого планировщика и застройщика Севастополя — военно морской базы. Вот на этом месте, во флотском экипаже, и началась дедушкина  служба. Сюда его, деревенского парня, в команде таких же ребят, пригнали еще в домашней одежде, мыслящего по деревенским понятиям, но уже с хорошей трудовой закалкой. (Пригнали — это  уходящий в века русский термин, означающий доставку новобранцев непосредственно в войска или на флот. Отдает как-то стадом. Вроде и не этично так про людей. Но русский народ в определениях меток. Да и абсурдное не прижилось бы.)  Здесь, в экипаже, дедушку переодели во флотское, приучили к режиму, помучили шагистикой и словесностью, научили беспрекословно подчиняться, подвели под присягу. Сделали за несколько месяцев из деревенского парня матроса для действующего военного корабля. Унтера, офицеры во флотском экипаже были мастерами своего дела. Перековка, нагрузка, физическая и моральная, на  молодого (армейский термин о новобранце) - на пределе человеческих возможностей. Но личность нормального человека не сломает. Только обогатит. По себе знаю. Психически нормальный молодой к новым жизненным реалиям приспосабливается шустростью, безропотным трудом, пониманием обстановки, предугадыванием замыслов, команд начальников, разумным повиновением, самосохранением.  Это - очень неплохие человеческие качества. И полезные в жизни не только самому. Человек с такими качествами полезен, нужен окружению.  Вот таким, уже молодым матросом, дедушку и распределили (и уже не пригнали)  на боевой корабль. С тех пор прошло много, 115 лет. Во время войны городок экипажа, еще лазаревской постройки, был превращён в груду камней. Дедушка этих развален уже не видел, видел я. Все бомбы, немецкие и советские, особенно при неточной ночной бомбёжке, промазавшие по железнодорожному узлу или Южной бухте, взрывались в экипаже. Три года и беспрерывно. С 1941 по 1944. Городок экипажа восстановили, на моих глазах, к 1949 году. Силами солдат-строителей и пленных немцев. И контурами прежних, лазаревских построек. Так у меня воспринимается их общий вид, издалека. И всегда кажется мне, что дух дедушки витает над этими постройками. Именно того дедушки, с которым я простился в мае 1941 года. Мудрого, надломленного неизлечимой болезнью, но в образе молодого матроса  в ещё  не обмятой флотской рабочей форме, из грубой парусины (робе), в бескозырке без ленточек (как еще не принявший присягу), переполненного звериной тоскою по родным и домашнему укладу, но старательна отбивающего строевой шаг по булыжникам плаца. И ощущаю я с дедушкой неразрываемое единство...
        Не знаю, на каком боевом корабле служил дедушка. Но точно как-то усвоил, наверно, слышанными в детстве репликами, обрывками разговоров, что на броненосце, в должности кочегара. В те времена Черноморский флот только возрождался. В войне 1854-1855 годов, локально проигранной технической отсталостью страны, меньшая часть кораблей флота погибла в боях, остальные были затоплены на входе в севастопольскую бухту. Говорят, пишут, что этим, затопленным десятком военных судов, преградили проход в бухту вражеским кораблям. Но, вероятно, это понятно тем, кто никогда не видел воочию ширины того самого прохода.  Я же такой морской фортификации не разумею с детства. Умнейшими адмиралами  были организаторы Севастопольской обороны Нахимов и Корнилов.  Все подчиненные им средства и силы использовали по оптимальным вариантам. Парусные, отжившие свой век военные корабли просто бессмысленно и преступно было выставлять против неисчислимой, на паровых котлах, подошедшей с десантом к Крыму армады союзников (Англия, Франция, Турция, Сардиния). Севастополь обороняли с суши. Вот на воздвигнутые бастионы и перетащили орудия с негодных к боям парусников, туда же защитниками перевели высвободившихся матросов. А затоплением  всего-навсего затруднили проход в бухту. И то польза. В 1905 году у Приморского бульвара, к 50-летию героической обороны, был установлен памятник, созданный французским скульптором Адамсоном. У человека, хоть немного знающего о ходе и сути той войны, памятник своими формами, размерами, материалами вызывает щемящее чувство тоски, удовлетворения и еще чего-то труднообъяснимого. На него можно смотреть часами, как на огонь и струящуюся воду. ( Видно резонирует как-то, не понятно нам, с биологией человека). Это памятник затопленным, тем самым, кораблям, которые и после смерти, своими пушкам и экипажами обороняли Севастополь. А если с Приморского бульвара через памятник смотреть на противоположный берег бухты, на Северную сторону, видим зеленый массив с возвышающейся пирамидообразной часовней. Это братское кладбище, где погребены погибшие на бастионах экипажи затопленных кораблей, среди ещё 127 тысяч остальных, защищавших Севастополь. Та война закончилась мирным договором, по которому Россия обязалась впредь никогда на Чёрном море не иметь военного флота. И больше 20 лет так и было. Но в очередной  из бесконечных русско-турецких войн, в 1877-1878 годах, Россия одолела турецкую армию. Как всегда, неуклюже, не блестяще, с неисчислимыми человеческими потерями, но одолела. Вспомнился характерный для той войны эпизод, перешедший в горькую поговорку: «На Шипке все спокойно...». Так ежедневно доносил прославленный, победоносный генерал Скобелев возглавившему войну Александру Второму, Освободителю. Шипка — это высокогорный болгарский перевал, где не гремели выстрелы, но в ожидании противника, в окопах, в лютые морозы сотнями в те же «ежедневно»  и также «спокойно» замерзали, умирали русские солдаты, неснабжаемые, неутепленные. Результатом войны  стало изгнание турок из Европы и освобождение Болгарии от турецкого ига. Но Англия и Франция, угрожая войною, остановили Россию перед Стамбулом, перед Босфором. А «благодарная» Болгария дважды, в Первую и во Вторую Мировые войны воевала против России. Вот тут и подумать надо, то ли иго не было игом, то ли даже и болгары воспринимают нас, русских, за недочеловеков. То ли и в самом деле мы без мудрого и властного правителя делаемся недочеловеками.  Война та уже просто забыта. И поговорку о Шипке я слышал последний раз в конце 40-х годов прошлого века. Но фактом остается, что после той войны Россия явочным порядком, без внешних протестов и санкций,  приступила к воссозданию Черноморского флота. На Николаевском кораблестроительном заводе русскими, по русским проектам, из русских материалов создавались, спускались на воду, в Чёрное море, современные по тому времени боевые корабли. Даже броненосцы. В те времена — это самый большой по размерам и по мощности военный корабль, вооружённый очень крупнокалиберными пушками, с экипажем под тысячу человек.
Вот на одном из  них, на броненосце, и служил дедушка. В должности кочегара. Двигатели на броненосце были паровые. Источником энергии — каменный уголь. В топку котла уголь забрасывался только лопатою кочегара. В походах, в движении — очень много, интенсивно; на стоянках — поменьше. Но постоянно - у действующего корабля топки не гасились. От спуска его на воду до списания или гибели. Даже на стоянках горячая вода была нужна всегда: для отопления, помывки и пр. Вахта кочегара — это работа лопатою непосредственно у котла — 4 часа. Через 8 часов — опять та же вахта. А вот в те, в промежуточные между вахтами 8 часов — недолгий, собачий сон в койке (в полотняном  гамаке, подвешиваемым на время сна между корабельном оборудованием) и работы, бесконечные работы. Работы по обслуживанию механизмов, по переброске угля из бункеров к топкам, по уборке помещений (пыли-то, пыли угольной сколько...). Ежедневные учебные тревоги по отработке действий и навыков при тушении пожаров, заделке пробоин в корпусе, спасении людей, себя. Стирка всей своей носимой одежды, своими матросскими руками. Грубая, калорийная пища. Никакого общения с родными, никаких развлекательных мероприятий. Если, конечно, не считать развлечениями словесность и молитвы. На словесности матросов заставляли на память выучивать имена и титулы всех членов правящей царской семьи, всех даже дядей и племянников царя. Матрос должен был не только знать всю эту деградировавшую свору, но и с благоговением произносить их имена. Рассказывалось о благих царских делах, о добрых намерениях, о врагах внешних и внутренних (революционерах, студентах). Молитва была обязательна, в строю, по корабельному распорядку. Убедительными результатами не такой ли   идеологической обработки чуть позже стало активное участие флотских в революции и переоборудовании церквей в клубы и в складские хранилища? Но во времена «чуть позже» дедушка был уже давно не матросом, а отцом нескольких детей, втянутым в результативный труд, и расторопной женою ограниченный в бунтарстве. Кроме того, выходец из запорожских, обладал светлой практической разумностью. И хоть не довелось ему читать Карамзина, что основы гражданских устройств непоколебимы, что всегда будут богатые и бедные, правители и подданные, довольные и недовольные, исходил он в своих жизненных установках именно из таких же предпосылок. А тогда, на корабельной словесности и молитвах, здравомыслящий парень воспринимал сюсюканье о царственной родне и глупейшие древнееврейские мифы о непорочном зачатии и воскрешении, как необходимое зло, нейтрализуемое только аморфностью и терпением. В свое время этим же методом я спасал свою психику на политзанятиях от уродливо-неправдоподобной пропаганды достижений и преимуществ социалистической системы. На военном судне - всё по времени, по распорядку, по командам, в скопище таких же роботов, как и сам. В машинном отделении, у топок, высокая температура, сквозняки, отравленный газами горящего угля воздух. Противоестественно, разрушающее организм. Помню, как  дедушкины сыновья, мои дяди, Николай и Владимир под гитару и балалайку пели песню про корабельного кочегара, мать которого «напрасно старушка ждет сына домой...». Есть в той народной песне о работе кочегара:

Нет ветра сегодня, нет мочи стоять.
Согрелась вода, душно, жарко.
Термометр поднялся на сорок и пять,
Без воздуха вся кочегарка.
Котлы паровые зловеще шумят,
От силы паров содрогаясь.
Как тысячи змей там пары в них шипят,
Из труб кое-где прорываясь.
Окончив бросать, он напился воды.
Воды опреснённой, нечистой.
С лица его капал пот, сажи следы...
и т. д.

Я, пяти-шестилетний мальчик, и уже старенький дедушка слушали ребят в подвальной кухне дедушкиного дома. Не оспаривал дедушка слов той песни. Значит, знающие люди её написали. И так, в трюме, все семь лет царской службы. А на палубе, на морском воздухе, только на авральных работах, на парадных построениях, на подъеме флага, на общекорабельной молитве. Если, конечно, оно не совпадало с вахтою у топки. До предела угнетали кажущие бессмысленным, непроизводительным, стояние в строю, церемониалы с подъёмом и опусканием флага, молитвы. Но метка и мудра многовековая присказка русского унтера: «На хер мне твой труд! Мне нужно, чтобы ты маялся». Глубокий смысл этой присказки понятен только мыслящему государственными категориями. А стоящему в строю были понятны лишь боль в уставших ногах, жарящее голову солнце или пронизывающий тело морской ветер. Мы, прогуливаясь, смотрим с берегов на воды севастопольской бухты с любопытством, с умилением, как на действительно прекрасное, а дедушка оттуда, с середины бухты, с железной коробки, из противоестественных условий жизни семь долгих лет смотрел наоборот, на берега бухты, с непроходящей тоскою. С тоскою по земле под ногами, по прикосновению к дереву, по людям не в форменной одежде, по хоть короткому одиночеству. Но все равно каторгою матросу флотская служба не воспринималась. Жизнь в селе и до флота была не менее сурова. С первых детских шагов, с выпаса гусей, беспрерывный труд, Тяжёлый, необходимый. Со скотом, с примитивным инвентарем. Обработка земли, посевные, жатвы, сенокосы. В любую погоду, под открытым небом, на пределе человеческих возможностей. В ограниченном пространстве — хата, поле. С ограниченным общении — соседи, односельчане. И под конец срочной службы, видно, прикинул дедушка и так и сяк. Решил с морем, с кораблем не расставаться. Остался на сверхсрочную, по специальности, в том же машинном отделении. Там, в селе — раб труда, постоянно и вечно.  А здесь — кондуктор, самый младший флотский начальник, но на постоянном казённым жаловании. С правом схода на берег и даже проживании там. Но, конечно, по графику. (Жалование — это термин военно-финансовый, идущий, думаю, еще со времен Рюрика. Жаловали русские князья своим воинам какое-то вознаграждение за их ратный труд, потом жаловали цари.  Потом, в регулярной  армии, при уже чёткой организации денежных выплат согласно штатных должностей за этими самыми выплатами сохранилось официальное название — жалование военнослужащим. Мой отец, командир Красной Армии, ежемесячно приносил домой деньги, которые назывались жалованьем. Помню, так и говорили: «У папы сегодня жалование». И только после войны ежемесячные выплаты получили иное официальное название — денежное содержание военнослужащих. Я, начав службу в 1952 году, получал уже не жалование, а содержание, в простонаречье — получку. Но еще несколько десятков лет в армии, в разговорах, по привычке оставалось бытовать название получки словом — жалование, всем понятное).
       Чуть выше я сказал, что дедушка решил остаться на флоте. Наверно, все же так сказать - есть не совсем правильно. Слишком маленьким он был винтиком в том механизме, чтобы «решать». Другое дело, что в течении всей его службы, начальство к нему присматривалось, прикидывало его способности выполнять обязанности кондуктора. Видно, за 7 лет срочной службу дедушка проявил себя с положительной стороны, вызывающим доверие, нужным кораблю. (Как ни гордиться таким дедушкою-матросом!) Предложили остаться на сверхсрочную. А  дедушка, поразмыслив,  с предложением согласился. Став сверхсрочником, имея возможность временами бывать на берегу, конечно, дедушка женился. Женился на землячке, в селе Гуляй-Поле. Это моя бабушка. Евдокия Никитична (в молодости — Дуся). Рождения 15 марта (нового исчисления) 1883 года. Ее отец, мой прадед — Никита  Ковбасенко. Больше о нем ничего не знаю. Слышал еще в далеком детстве, как моя мать кому-то говорила, что ее дедушка Никита  приезжал к ним в Севастополь и что он, будучи вдовцом, с удовольствием заигрывал с молодыми женщинами. Думаю, что мать раньше, чем в 5-6 лет, запомнить такой эпизод не могла. Значит, в 1915 году прадедушка был еще жив, а жена его, моя прабабушка, уже умерла. О прабабушке не знаю вообще ничего. Даже имени. Имею все основания предположить, что прадед Никита Ковбасенко умел не только женщинами на старости лет интересоваться. Я был знаком с тремя его дочками и одним сыном, Все были расторопными, умелыми тружениками, ответственными в семье, порядочными, гостеприимными, родственными. Из сохранившихся в моей памяти их реплик ( не рассказов) они были счастливы в детстве, в своей семье, с удовлетворением вспоминали сельский труд, работу со скотом, не знали голода, убогости, бедности. Были настроены на совершенствование, все вырвались из села, в городскую жизнь. Значит, был их отец справным хозяином ( как тогда говорили), хорошим отцом и не тусклым человеком. Да и село их, Гуляй-Поле, было большим,   зажиточным, наверно, волостным центром  (волость тогда — наименьшее в административном делении, столица нескольких деревень). Туда и бродячий цирк заезжал, там и ярмарки проходили, и фотограф имелся. И жители такого села были попросвещеннее. Запал мне в память случай, рассказываемый кому-то бабушкою, как в их селе, на своей свадьбе, во время застолья, жених, офицер, зашёл в уборную и там застрелился. Тогда, в детстве, сам факт, казалось бы, нелепого самоубийства меня не затронул. Шла война, людская смерть была обыденностью. Почтальон ежедневно  разносил по квартирам похоронки (извещения из воинской части о погибших), вместе с красноармейскими письмами-треугольниками, написанными еще не убитыми.  О смерти, о погибших я постоянно слышал в школе, от знакомых, в долгих очередях, из репродуктора, из газет. Видел убитых бомбами, умерших от ран в госпиталях.  Для меня стало только как-то неожиданным, что в селе, на селянке женился офицер. Историю, как известно, пишут победители. Вот те, тогда совсем недавно победившие белогвардейцев, вбили  своими средствами пропаганды в мой детский ум представление об офицерах-золотопогонниках как о касте наследственно богатых, недостижимо образованных, профессионально умелых и бесстрашных вояках, мордующих своих солдат, вырезающих звезды на лбах пленённых красноармейцам. Понятно, что победить таких монстров победителям было лестно. Вот только не было таких монстров. Ко мне только потом, с годами, по редким крупицам, пришло перепонимание, что русский армейский офицер делался из плохо учившегося или вообще по разным причинам недоучившегося в гимназиях или в реальных училищах. Были эти ребята маленькими винтиками неуклюжего русского военного механизма. По сути плохие  специалисты своего дела, придавленные тусклыми полковыми буднями, как церковная мышь бедные, с единственной парой поношенных сапог, с маленькими амбициями и запросами, с робким офицерским чванством, понимающими свое место в жизни. При необходимости их  кровью и кровью подчиненных им солдат заливался любой противник. Свой долг перед Родиной они исполняли безропотно, как умели. У Лермонтова один из таких ребят говорил свои последние слова, на Кавказе, прощаясь с товарищем:

...На свете мало, говорят,
Мне остается жить!
Поедешь скоро ты домой:
Смотри ж... Да что? Моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен.
А если спросит кто-нибудь...
Ну, кто бы ни спросил,
Cкажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был;
Что умер честно за царя,
Что плохи наши лекаря
И что родному краю
Поклон я посылаю...

Бесчисленное множество таких маленьких русских офицеров, не поживших, не осчастливленных при короткой своей жизни, не оставивших потомков, лежат в земле, в своей и чужой, без могильных бугорков, от Парижа до Порт-Артура, от Мурманска до Кушки.  Не поэтому ли, Россию никто и никогда не смог победить,  покорить войною?
Да, потому. Потому. что погибло их обыденно бесчисленное множество. Вот и тот, застрелившийся на собственной свадьбе, в селе Гуляй-Поле, без сомнения, был из таких, небогатых, недоучившийся гимназист, с маленькими амбициями, впитавший в себя понятие офицерской чести. Можно только гадать, какое мгновенное завихрение в его сознании выставило эту честь выше собственной жизни, выше пожизненного горя своих отца и матери («...а  в мире есть душа одна, она до гроба помнить будет» - Некрасов о матери). С годами, по каким-то аналогиям, я мысленно возвращался  к этому случаю, уже как к факту лишения себя жизни, возвращался с недоумением, с непониманием. Знал, помню многих людей, обыкновенных, обыденных, покончивших с собою. Особенно армейских. Два офицера на моих глазах сделали из себя трупы — нажали пистолет. Сделали трупы из себя, из молодых, здоровых, полные в тот момент движений, мыслей. Зачем это, почему? Причины, домыслы какие-то обычно при каждом самоубийстве знакомыми, близкими называются, высказываются. Но всегда что-то житейское, повседневно перешагиваемое. Чаще всего  измены жены. Или опять же, доведение до отчаяния женою-психопаткою. А не чаще всего — такие же  по сути пустые причины,  несоизмеримые с потерей жизни. Несоизмеримые с причинённым вечным горем своим родным. Я, потомок изворотливых, жизнецепких запорожцев, материалист до мозга костей, подошёл со временем  к согласию с концепцией советской судебной психиатрии, что кончают свою жизнь люди, с искаженным в какай-то момент сознанием. Не мог только долго понять, познать главного — причину такого возникновения искажения,  Понял, познал, что оно непознаваемо, лишь поглубже вникнув в слова Некрасова:

Кто дознает, какою кручиною
Надрывалося сердце твоё
Перед вольной твоею кончиною,
Перед тем, как спустил ты ружьё.

Можно было  бы это, непознаваемое, коротко разъяснить поговоркой: «Каждый дурак по- своему с ума сходит».  Русский народ мудр. Но как-то язык так сказать не поворачивается. Ведь все, покончившие с собою мои знакомые,  были хорошими, добрыми, порядочными людьми. Но на встряске оказались нежизнецепкими, с неглубоким осмыслением, безответственными, зацикленными только на что-то одно.  Нельзя о них, слабых, плохо... О таких Некрасов:
Почивай себе с Богом, с любовию!
Почивай! Бог тебе судия,
Что забрызгал ты грешною кровию
Неповинные наши поля!

Не знаю случая, не слыхал, чтобы самоубийством покончил негодяй. Или вечно «обижаемая» мужем психопатка... Не знаю случая, чтобы самоубийством покончил мужчина, имеющий любовницу. А, тем более, - двух. (Я - не за разврат. Я только против  зацикленности, я — за широту осмысления и за широту жизненного охвата).  Нормальный человек всегда мысленно просчитывает, даже подсознательно, возможную беду и выходы из нее, нейтрализацию. Он — в готовности на рывок, на зигзаг. Не ходит же нормальный человек по скользкой дороге с руками в карманах. Здесь цена незащищённости — разбитый о камни нос. Там, при неготовности на рывок, — кажущее невозможным продолжать жить. И обречение на «почивание с богом, с любовию»...  «Выпрягся, - как говорил Л.Н. Толстой — из оглоблей жизни». Часто, часто приходиться сталкиваться с чудесными женщинами! Устроенными, образованными, обаятельными, но одинокими, ищущими. Тем бы ребятам... не за пистолет, а - в рывок из горя к такой женщине. Как они были бы нужны этим женщинам... И взаимно счастливы. Эх, немножко бы им разумного эгоизма..!
    Вот, звонкой, бичующей самоубийц агиткой незамедлительно на смерть Есенина откликнулся Маяковский. Как-то даже (просматривается) с государственным, социалистическим осуждением:

Для веселия планета наша мало оборудована.
Надо вырвать радость из грядущих дней.
В этой жизни умереть нетрудно -
Сделать жизнь значительно трудней!

Но, явно, не непоколебимая внутренняя жизненная установка водила руку, писавшую этот стих. А прозаическое зарабатывание гонорара. Через непродолжительное время и сам Маяковский постыдно застрелился, посчитав себя обиженным недостаточным женским вниманием. Да и покончил ли Есенин самоубийством? Опровергающих версий много.  У меня на полке стоит нетонкая книга, с дотошным, до скуки, разбирательством  известного и с интерполяцией по этим известным неизвестного. Итог исследования — в названии книги: «Убийство Есенина».Книга, эта, конечно, убедительнее протокола о самоубийстве, составленным на месте малограмотным милиционером. Но всё это - словесные мерки обыкновенных человеков... А Есенин был не обыкновенным, а другим. Эта необыкновенность определила, запрограммировала срок его жизни. И не важно, как и от чего...
      Но вернусь к дедушке и бабушке. Поженились они в Гуляй-Поле, в самых первых  годах прошлого века. Еще в 1954 году я видел  в доме у младшей бабушкиной родной сестры, тети Насти, стоящую в рамке на комоде свадебную фотографию. На ней были запечатлены бабушка  в белом платье, в фате и дедушка в морской форме кондуктора, что-то вроде сюртука, с небольшими погончиками, не золотыми, не офицерскими. Бабушка небольшая, но с красивым дерзким южным лицом, готовая распрямиться пружиною; дедушка степенный, с бородкой под царствующего Николая II, полный флотского достоинства. Совместно жить они начали, конечно, в Севастополе. Через 30 лет к их жизни присоединился и я. С 3-х лет уже кое-что помню. Как они прожили  те 30 лет, представляю лишь по сохранившимися в моей памяти обрывкам разговоров и реплик  старших о том периоде. Поэтому смогу только перечислить известные мне эпизоды их жизни. Но не в хронологической последовательности.
            На флоте дедушка служил недолго. Причину увольнения не знаю. Но не исключаю, что как-то она была связана с трагедией Цусимы и с позорными выступлениями некоторых флотских под красным флагом в 1905 году.. Восстанием на броненосце «Потемкин» руководили два студента-еврея. Офицеров перестреляли. Зверски, издеваясь, убили командира корабля Голикова. А целью восстания было поддержка корабельной артиллерией создания еврейской республики вдоль Черноморского побережья, включительно Крым и Одессу. В 30-50 годы ребята пионерского возраста зачитывались книгою Катаева «Белеет парус одинокий». Он там описывает героизм восставшей Одессы,  славит стрельбу по городу из орудий «Потемкина», возмущается несознательностью солдат, не поддержавших восстание, его подавивших. Я тоже был пионером. И, читая китаевское вранье, восхищался отвагою студентов-евреев, стрелявших в солдат из окон домов, и подвигами двух мальчиков, проносившими стреляющим в школьном ранце сквозь солдатское оцепление револьверные патроны. Так внушал Катаев: те были »наши», а солдаты - «ненаши». По той книге-агитке даже фильмы снимались. Но нигде никогда не говорилась правда о попытке создания предшественника Израиля со столицею Одессой... Была тогда в России еврейская националистическая организация с названием как-то от горы Сион (не помню редко упоминающее). Она этим  и занималась. По некоторым данным от этой же организации был направлен осенью того же, 1905 года, в Севастополь психически больной флотский лейтенант Шмидт.  Он шизофренической энергией зарядил на восстание экипаж броненосец «Очаков». Через полгода через военный суд Шмидта расстреляли, на острове Березань, против Бугского лимана, подальше от приходившей в себя после 1905 года России. Но этого выродка, еврейского ставленника, героизировали выдающимся революционером, борцом за рабочее счастье. Сделать это было нетрудно, так как средства массовой информации всегда были в руках евреев. Несколько позже, летом  1917 года, уже при временном правительстве, бывший тогда командующим Черноморским флотом Колчак, кокаинист, масон и английский шпион, организовал торжественное перемещение с воинскими почестями остатков Шмидта с Березани в Севастополь. У меня на стене висит картина с изображением красивейшего памятника, с морской и революционной символикой. Это надмогильный памятник командиру броненосца «Потемкин» Голикову, установленный его женою и флотской общественностью. Но в 1922 году уложили под  этот памятник остатки Шмидта, обломав, конечно, крест и водрузив вместо него красное знамя.
       Возвращаюсь к дедушке. Человек он был здравомыслящий, не вздорный  и, глядя на всю ту катавасию 1905 года,  покинул флот. Не желая, видно, стать жертвою не только на чужом похмелье, но и участвовать на самом пиру.  Зная же бабушку, думаю, что она без раскачки врубилась в новую роль хозяйки и в новую, городскую обстановку. Построили они домик. На земельном участке в самом начале Лабораторного шоссе с правой стороны при выезде из Севастополя. Передняя сторона участка ограничивалась тротуаром вдоль шоссе, а задняя упиралась в склон Зеленой горки. В этом месте на горке  с мая 1944 года стоит памятником подбитый советский танк Т-34. Последний раз был я в том домике  трёхлетнем мальчиком в 1936 году. Очень смутно помню несколько затемнённых комнаток, сад. До революции арендовали они землю, у землевладельца, как говорила бабушка, Делегарда. Жили там годами, называли своим хутором. Имели какой-то скот, конечно, лошадь, выращивали на продажу овощи, продавали молоко. Возможно, этими трудами выстроили севастопольский домик. Уже взрослым человеком я узнал, доинтересовался, что ялтинская набережная и мол в 1890-х были построены по проекту и под руководством русского генерала, инженера, с французскими корнями и фамилией Бертье-Делегардом. Какое-то смутное воспоминание меня затронуло в этой фамилии. Но еще только через много лет, уже в годах «гласности», прочитав где-то, что генерал, строитель ялтинского мола, владел какой-то землей под Севастополем в районе хутора Дергач, меня озарило, что он и бабушкин «Делегард» — одно и то же лицо.
         Был он человеком всесторонних интересов, много знающим, много умеющим. Чтобы стал понятен масштаб его личности, надо заглянуть в прошлое Ялты. Ведь, мы воспринимаем ялтинскую набережную и мол, как что-то данное, всегдашнее. А, давайте-ка, стоя на набережной, мысленно оторвем от Ялты эту самую километровую набережную, с высокой стеною, о которую бьются морские волны, сложенную из почти рустообразных каменных глыб, и приподымем её к небу. Так же мысленно, давайте, оторвем от морского дна мол и тоже приподымем его туда же, к небу. А теперь, стоя на первосозданном галечном пляжном откосе, уходящем в воду, с которого мы подняли набережную, и, видя открывшуюся гладь Ялтинского морского залива, задерем голову к тому же  небу и  охватим взором в целом подвешенную там грандиозность. Грандиозно? Невероятно грандиозно! Вот так же грандиозен в моем представлении и создатель этой грандиозности Бертье-Делегард. Мне довелось видеть  только один его фотоснимок. Он глыбою сидит в кресле, в своем рабочем кабинете. На одном глазу, наискось через лицо, черна повязка. Что-то читает одним глазом. На столе - рукописи, бумаги. В видимой части комнаты — большая финиковая пальма, книги, изящные статуэтки. Он знал Крым, жил Крымом, проводил археологические раскопки, исторические изыскания. Печатался. Понимал прекрасное. Создавал прекрасное. Каждый камень набережной и мола — антиквар. В начале 1970-х годов набережная, созданная Бертье, была отреставрирована. К ее высокой отвесной стене, сложенной из полурустов, отделявшую Ялту от моря, о которую бились морские волны, пристроили, так называемую, нижнею набережную. А вдоль кромки  верхней, старой набережной, чтобы не сваливались вниз, срезав автогеном прежнюю ограду, установили глухую стеночку, парапет, из  отполированного диабаза. (Диабаз — сверхпрочный, зернистовидный серо-зеленный камень магматического происхождения. Руст - камень особой формы, как бы с грубо вырубленном на внешней стороне округленным выступом, почерк древних греков). Стеночка, несомненно, в деньгах очень дорогая и отдельно сама по себе даже чудесна... Но  отдельно от места её установки. Здесь же установившие такой парапет лишили людей прекрасного. Теперь прогуливающиеся по верхней, морской набережной, сидящие на скамейках лицом к морю не видят самого моря — видят отполированный диабаз. И, более того, даже не подозревают, какого прекрасного они лишены. Уже совсем немного осталось живущих ялтинцев, кто мог бы это помнить, знать, понимать. Да и те - не романтики, ялтинцем не до того... На нижнею набережную со стороны «Ореанды» можно спуститься по каменной лесенке. Вот этот небольшой спуск (до 1970 года прямо к воде) с правой стороны огражден 3 или 4 оригинальными фигурными столбиками, с продёрнутыми сквозь них несколькими толстыми проволоками. Такие ограждения спокон веков устанавливались на корабельных палубах. Это есть чудом сохранившийся  кусочек ограды, что была установлена Бертье по всей кромке его набережной, от этого спуска  до другого спуска, проделанного против отходящей от набережной Аутской улицы. Теперь того, другого, спуска уже нет. Недавно вместо него выстроили безликую пивную. Так вот, эта прозрачная корабельная ограда  не только не скрывала море. Она создавала у человека на той, высокой, бертьевской, набережной ощущение присутствия в морском пространстве, как на палубе корабля, какую-то взволнованность, приподнятость, праздничность, довольство собою. Вот каким кудесником был бабушкин Делегард!

        Такую же корабельную ограду Бертье установил вдоль всей прогулочной «тропы», предусмотренной им на высокой стене мола,  защищающей погрузочные площадки от волн открытого моря. В мои времена по той «тропе» уже не ходили. Война оставила в защитной стене большие проломы. Где-то в начале 50-х годов эти проломы были заделаны. Но «тропа» восстановлена не была. Теми не восстановлена, кто по должности своей мог это сделать, но по внутреннему содержанию был далек от понимания естественных человеческих радостей. Это несколько поколений ялтинской горисполкомовской и партийной власти и бессменный с 1944 по 1974 годы начальник порта Степанов. Вот пикник  с высокими заморскими гостями, да и без тех, в Крымском лесном заповеднике, у тушь побитых ими оленей, - они понимали, знатоки. А вот тонкое, прекрасное для людей, заложенное Бертье в каменных грандиозностях, было им недоступно. С их, как говорится, легкой руки стало недоступным и людям. До конца социализма обрывки палубного ограждения еще просматривались  на стене мола.  Но в 90-х  начальство порта их срезало и загнало на металлолом. А мы теперь можем только представлять былые ощущения людей, прогуливавшихся по узкой стене над морскою стихиею... Те люди знали, попереощущали многое, нам уже недоступное, не заменяемое компьютерами и самолетами... После   Сталина, при ползущей десталинизации страны, был введён абсурдный, по сути преступный, критерий оценки хозяйственной деятельности партийных и советских руководящих органов по итогам социалистических соревнований. В конце каждого года все предприятия страны, исполкомы и партийные комитеты всех уровней соревновались между собою в количестве просимых на следующий год денег для хозяйственной деятельности, благоустройства, строительства и пр. Количеством заявляемого руководители демонстрировали степень своей озабоченности руководимым, рьяность в работе, широту производственных и хозяйственных замыслов. Деньги отпускались, не скупясь. А через год подбивались итоги соцсоревнований по проценту фактически потраченных, освоенных (тогдашняя терминология) денег от ранее полученных. Победители отмечались, награждались, продвигались. Вот, и думаю, что только стремлением побольше убить казенных денег можно объяснить установление  на набережной того полированного диабазового дувала. (Дувал - глухая сена в старых среднеазиатских городах). Сталин создал и оставил  после себя абсолютно новую для мира экономическую систему, социалистическую. С невиданной ни до, ни позже рентабельностью. За 25 лет этой рентабельностью было совершено невозможное. Не сказать короче и точнее, чем сказал Черчиль: «Сталин принял страну с сохою, а оставил с водородною бомбою». Черчиль был главным организатором Второй Мировой войны, направленной на уничтожения Советского Союза. Но он не был пигмеем типа хрущевых, ющенковых и прочих. (Для выражения своего глубочайшего презрение к некоторым имею только одну возможность - написать фамилию презираемого  с маленькой буквы.  Даже когда эта фамилия не собирательное слова. Понимаю жалкую мелкоту такого протеста, но рука не подымается пробить заглавную букву. Такая рука). И он, Черчиль, понимал, каким образом Сталин не дал ему возможности осуществить задуманное —это социализмом.  В последних, в предсмертных своих выступлениях Сталин прямо говорил, что по завершению восстановления разрушенного войною, по завершению модернизации производства средств производства (не оговорка) денежные ресурсы  будут направлены на развитие легкой промышленности, на удовлетворение, наконец-то, полного спроса населения одеждой, обувью, велосипедами... Но люди этого не дождались. Захватившие после убийства Сталина власть делали все, чтобы советские люди ощутили, чтобы людей убедить в абсурдности, нежизнеспособности социализма. Лёгкую промышленность поэтому (или для этого) так и не запустили. А огромнейшие свободные средства, по инерции выдаваемые сталинской экономикой, вгонялись в ненужное, во вредное, в том числе и в диабазовое ограждение. Организация сталинской финансовой системы и контроля исключали возможность разворовывания государственных денег. А девать-то их, эти сверхбольшие деньги, куда-то было нужно. Вот и перекопывались бездумно и бесконечно городские улицы и вновь асфальтировались, вызывая у мыслящих, коряво одетых людей недоумение, возмущение, печальную беспомощность. Люди не понимали своим здравомыслием, почему безумно тратившими средствами не строится завод стиральных машин или обувная фабрика. И от этого печального в моем дальнейшем повествовании никуда не денешься. Это печальное недоумение сопровождало всю нашу жизнь, вплоть до более печального — постсоветского периода, еще не оконченного ( сейчас 2011год). Помню, в начале января 1969 года я прибыл к новому месту службы, в 201 мотострелковую дивизию, в город Душанбе. Поселился в гарнизонной гостинице, питался в столовой дома офицеров. На второй или третий день по прибытию, совершенно еще не вникнув в вокруг происходящее, рано утром, спеша на службу, с удивлением увидел на пустынной улице города генерал-лейтенанта, одиноко и бодро шагающего пешком. До того момента за все мои 35 лет прожитой жизни, да и потом, вот уже до 78, такого явления мне видеть не приходилось. Еще больше удивился, увидев через полчасика этого же генерала в полутёмном и довольно обшарпанном зале офицерской столовой. За обычным столиком он выпил что-то молочное, расплатился с официанткой. На мой вопрос кто-то из завтракавших офицеров ответил: «Член Военного Совета Среднеазиатского военного округа Максимов». Но на мой восторженный комментарий увиденного демократизма, уже в служебном кабинете, мой новый коллега майор Окулов только молча посмотрел на меня умными глазами, ничего не сказал, тоже по-умному.  В этот же день, перед обедом, командир дивизии собрал на совещание всех офицеров, перед которыми с докладом о моральном облике выступил генерал Максимов. Под впечатлением поразившей меня генеральской простоты настроился услышать чего-то жизненно-разумного, а не просто уже не воспринимаемых идеологических заклинаний и агитштамповок. Но чуда не случилось. Из генерала полилось обычное, как и с обычного замполита. И   среди прочего он с  раздражением сказал,  что у некоторых офицеров еще не изжиты случаи нытья, например, из-за бестолковых бесконечных переасфальтирований улиц. До сих пор у меня в ушах звучат буквально там застрявшие, пафосные слова главного  политического  руководителя  и идеолога военного округа: «Эти офицеры, из-за таких мелочей не видят, что наша страна, что мы семимильными шагами идёт к коммунизму!». Это прямо, как бы про меня.  Демократ стал мне неинтересен и скучен. Я взглянул на сидящих в зале — по тусклым глазам  офицеров сделалось понятным, что от давно известного им докладчика они отключены. Живут своими думами, своею жизнью. А генерал жил своею жизнью. После доклада он уже обедал с начальством в отдельном кабинете при офицерской столовой. А ужинал и спал на даче Совета Министров Таджикистана. (В Душанбинский гарнизон Максимов наезжал из Алма-Аты, где размещался штаб округа). Про армию — у меня еще впереди (е. б. ж.) Просто здесь было в строчку про дувал, из диабаза.
           Но продолжу о достойном человеке. Школьником, до 7 класса, я брал для чтения книги в городской детской библиотеке. Находилась она на втором этаже в помещении дома пионеров на ул. Кирова. Уже тогда, сквозь мой детский нигилизм и безэстетичность, что-то просвечивалось в мою душу светлое, возвышенное, неповторимое от нерезких, оригинальных форм этого индивидуального строения, от больших окон, узорчатых полов, лепных и каменных украшений. Старшеклассником, потом офицером в отпусках, проходя мимо этого невеликого здания, или по какой-то цепочке ассоциаций вспоминая его вдали от Ялты, мысленно ощущал его уважительно, как что-то значимое в моей жизни. И только  потом, уже очень-очень позже (не в 80-х ли годах, после демобилизации?) меня нашло познание, что дом этот построил для себя и жил в нем  Бертье-Делегард. Не помню, чтобы как-то этому удивился — так оно и должно было быть. Только еще больше зауважал  по-отдельностям и дом и его создателя. А какой сад, почти парк, был разбит вокруг этого особняка! Более 200 видов разных растений высадил и вырастил в нем Делегард.  В 70-х годах основную часть этого сада вырубили под две многоэтажки, в которых расселись причастные к Ялтинской власти, да несколько знатных пенсионеров всесоюзного масштаба. Чуть сдвинуться в сторону от центра этим разрушителям страны не позволила новокоммунистическая спесь и тогда уже безнаказанность. А я и теперь, закрыв глаза, как наяву, могу увидеть тот парк  со всеми чудными деревьями, услышать стрекотания непуганых цикад, почувствовать запах неповторимого воздуха. Вот только от такого видения становится необратимо горько и печально. Всегда от разоренной неповторимости горько и печально... До 90-х годов в бертьевском доме ялтинские школьники занимались в технических кружках. Новые, рачительные, хозяева страны эту нерентабельность прикрыли. Последние лет 10-15 дом стоит заколоченным. Думаю, отстаивается перед  отчуждением, т. е. продажей или присвоением. И, конечно, без взяток. Умер Бертье-Делегард в 1920 году, в Евпатории. Там же и похоронен. Уважаемый  мною  Чехов прожил, с перерывами, в Ялте около пяти лет. Его именем здесь названы улица, район города, кораблик, санаторий, школа, библиотека, дом творчества писателей, театр (вспомнил, не вставая с места, и, конечно, не все). Сохранены и функционируют музеями два его дома с неурезанными земельными участками, садами и даже индивидуальным пляжем. Написаны десятки (или сотни)  книжек о Чехове в Ялте. Только под открытым небом - три памятника. ...Рука тянется к виску, покрутить  там указательным пальцем. Зачем такой абсурд? А вот человеку, создавшему облик Ялты — ничего.   
       Продолжу о своих. Дедушка еще и работал на каком-то предприятии. Ведь, он был специалистом по паровым двигателям (а других тогда и не было). Помню, моя мама как-то рассказывала, что дедушка получал в месяц 24 рубля. Слушательницы, люди не молодые, помнящие дореволюционные цены, сразу вслух прикинули, что на такие деньги семья могла прожить, не бедствуя. Я часто упоминаю и буду еще упоминать, что «Мама говорила...» или «Бабушка сказала...». Разговоры такие происходили чаще всего во время войны, но далеко от фронта. В тылу по всей стране населению  электроэнергия не подавалась. Все шло на производства, работающие на фронт. Чёрными вечерами близко- живущие, в основном пожилые женщины, приемлемые друг другу, собирались у кого-нибудь вокруг самодельной «коптилки»-светильника или при открытой дверце горящей печки и в полутьме вели бесконечные, вытекающие один из другого разговоры.  О близких, о происходящем, о прошлом, о прошлых, о послевоенной каре для Гитлера, о способах выживания.  Доверительно высказывали свои мнения, суждения, озабоченности. Разговоры были проникнуты добрым, разумным, необходимым, осуждением зла, нащупыванием истины и справедливости. И все на конкретных фактах, событиях, судьбах, сравнениях. И без вранья — ведь были друг у друга, как на ладони, как облупленные. Формировали эти  бесхитростные житейские разговоры мое детское сознание и мировоззрение пошире и подобротнее, чем нынешние телевизоры и компьютеры. Кое-что запомнил — вот теперь  пересказываю. Ссылаясь на первоисточник.               
   С бабушкою мне повезло. Во всем умелая, без раскачки врубающаяся в любую ситуацию. Не охала, не причитала. Здравомыслящая, шустрая. Умела и продать и купить, и от выторгованной копейки получала положительных эмоций не меньше, чем я теперь, лёжа на диване, от просмотра удачной телепередачи. Всем своим существом, трудом, мыслями, озабоченностью — на семью, детей, потом внуков. На их благополучие, беззаветно, неутомимо. А сама — возле них. Возле них как-то что-то на ходу  бросит в рот. Возле их сна как-то приткнется соснуть. Но не убога, не забита. Фактически всеми в большой своей семье руководит, направляет, подталкивает, оберегает. Но руководит как-то, не руководя. Не демонстративными распоряжениями,  указаниями,  требованиями.  А вскользь брошенным аргументом, аналогичным сравнением, необидчивым неодобрением, похвалой, усилением озабоченности. Обладала редким  качеством — предусмотреть. От последствий небрежно оставленного кипятка до несчастной жизни при отсутствии трудового упорства. Редким — потому, что каждый человек знает, например, что небрежно оставленный кипяток может обварить ребенка, но очень редкий человек, мгновенно   мысленно увидит весь ужас льющегося на ребенка этого кипятка, Ощутит невыносимое страдание, будто кипяток льётся на него. Содрогнется, вскочит, уберет опасность. Да и просто не допустит такой редкий человек опасности своему ребёнку — предусмотрит, не совместит в одном помещении кипяток и ребенка. (Есть такой армейский термин о предусмотрительности — на дальних подступа. В начале 1950-х годов директор моей школы Николай Антонович Майский внушал нам, выпускникам школы, в перспективе руководителям, что руководить — это в первую очередь предусматривать. Он остался в моей памяти подлинным большевиком-созидателем, сталинцем). Предусмотреть в семье — это жить жизнью своих близких, беззаветно их любить, а не себя. Прервать свой сон и подойти к спящему ребёнку, поправить одеяло — предотвратить заболевание.  Прервать свой сон и собрать, отправить  несмышленного в школу — предотвратить не только оскорбительные выволочки за невзятую тетрадь, но и предотвратить привыкание ребенка к таким выволочкам, предотвратить формирование всегда битой, униженной личности. Комок в горле застрянет у такого редкого человека от одной только мысли о предстоящей ущербной жизни своего ребенка из-за не поставленного ему характера, от его неспособности доучить, доделать, дожать.. В чем-то извернётся, но изыщет время на помощь ребёнку в усвоении учебы, задания. И т. д., и так всю жизнь. И не только потому, что так надо, а потому что живет естественною потребностью — предусмотреть необходимое для благополучия потомков в дальнейшей жизни. У школьных преподавателей есть такой термин — «неблагополучная семья». Это не о семьях с маленьким доходом или с невысоким образованием. Это о тех семьях, где дети не охвачены предусмотрительностью родных. Родные здесь или пьют или, занимая высокооплачиваемые должности, образованные одинаково до жизни детей не ни спускаются. Они жизнью детей не живут, не сострадают, не предусматривают предстоящего. Конечно, это противоестественно, вываливается за рамки человеческой биологии. Проживут такие  в свое удовольствие, в пьянстве или в служебном благополучии, а в конце жизни - «Ах, ты пела? Это дело. Так поди же попляши»... Неотвратимо отдохнет природа на их детях... А что может быть горше и мучительней для нормального человека, чем видеть в повзрослевших, во взрослых своих детях существа ничтожные, обречённые?!... Как здесь ни вспомнить Дарвина с его естественным отбором! Не проходит в дальнейшую жизнь сквозь этот самый отбор потомство людей с противоестественными отклонениями. Не засорится человечество — вид животного мира. (Замечу в скобках, что и психопатию, часто, к сожалению, бытующую, считаю я противоестественным отклонением, мутацией)   А у  бабушки был, вроде, и нелёгкий, но беспроигрышный образ жизни — жить жизнью детей, мужа, внуков  Родили они с дедушкой пятерых. Первый умер во младенчестве. Четверых вырастили. На производстве бабушка, конечно, не работала. Но все подспорье-хозяйство — на ней. Всегда корова, заходящие одна за другую свиньи, птица, лошадь, огород, садик. Обшивала всю семью, швейной машиной с ножным приводом. Сама же и кроила. Смутновато вспоминается, что машинка та - еще из ее приданного. Я, успешно усвоивший на техническом факультете на основе высшей математики курс начертательной геометрии (сопряжение, стыковка деталей), не смогу из куска материи вырезать заготовку рукава, да так, чтобы рукав подошёл к туловищной заготовке рубашки. А бабушка могла. Это и есть кройка. В те времена готовая одежда как-то и не покупалась и не продавалась. Шили из покупной материи (говорилось, из мануфактуры), в пошивочных мастерских, у частных портных. Практиковалось поселение постоянной семейной  портнихи на какое-то время в семью, на полный рацион, для и до  полного обшивания всех членов семьи. С портнихой, как со членом семьи, доверительно выбирались фасоны, закупались  ткани, пуговицы, кружева. В процессе пошива обсуждалось, вносились коррекции. Целая эпопея, канительная, недешёвая, но для семьи, где бесталанные женщины не умели шить, оптимально-приемлемая. Бабушка, как видим, обходилась без таких эпопей. Своими руками и как-то между дел. Пускали они в дом и курортников (так называла их мама). Дедушка ходил к поездам, приводил желающих. Благо,  дом от вокзала был недалек, метров 500. Зарабатывали, как умели, не бедствовали.

За бабушкой в Севастополь потянулись сестры. Первой из Гуляй Поля переехала старшая сестра (имени не помню — много десятков лет не называлось) с мужем, дядей Никифором. Фамилия их — Пилипенко. Большие, умелые труженики. Дядя Никифор был хорошим плотником, каменщиком, убойцем скота. По тем временам профессии -  нарасхват. Выстроили домик, на горе Воронцовка, посадили садик. В том садике, под абрикосовым деревом и сейчас лежит та бабушкина старшая сестра, застрелянная немцем в воротах своего дома. Имели они одного сына, дядю Павло, ровесника, примерно, моей матери, успешно перенявшего, освоившего профессии своего отца.  Вторая бабушкина сестра, младшая, тетя Настя, с первым мужем жила в доме по Лабораторному шоссе. Я не знаю, переехала ли она в Севастополь с мужем и вместе построили домик или она вышла замуж за владельца уже выстроенного дома. (На второй вариант меня наталкивает как-то проступающая в памяти, слышанная еще ребёнком реплика. Даже не сама реплика, а ее смысл в том, что дом тот, вроде, как-то  причастен именно к первому мужу). Тот, первый муж тети Насти был убит на фронте Империалистической войны. Думаю, не в самом её начале, так как их сын, дядя Шура, родился примерно году в 1917. После той войны тетя Настя вышла второй раз замуж, за дядю Петю. Их дочь, Люба, родилась в 1927 году.  Семьи сестер жили очень дружным кланом. С искренней доброжелательностью, с помощью по хозяйству, строительству, совместными празднованиями — с таким вот падежным жизненным подспорьем.

    Но продолжу о своих. Вырастили они, как уже говорил, четверых детей, без яслей, садиков, нянь и бабушек. Старшая дочь, Ольга, моя мама, родилась в 1909 году, 24 июля (нового исчисления). Сын Николай — примерно году  в 1912.  Дочь Валентина — в 1918. Младший сын Владимир — примерно в 1921-м. (Примерно — разница  от мною названного не более одного года). Все дети были способными, работящими,  хваткими, здравомыслящими, без пороков. Но учиться не хотели. В том смысле, что не хотели получить образование и пойти, пойти...  Думаю, и дедушка, и бабушка довольствовались своею жизнь, были счастливы  в своем маленьком, в результативном труде, в слаженной семье. Чего желали, наверно, и своим детям. Кроме того, на их глазах прошлись разрушающем смерчем три революции: в 1905, в феврале и в октябре 1917 годах. В !918 году Севастополь оккупировали немцы. Дважды, в 1918 и в 1919 годах, город занимался белыми. Трижды, в 1918, 1919 и в 1920 годах Севастополь захватывался (или освобождался) красными. А потом еще несколько лет здесь устанавливалась советская власть. И все и всех победы - всегда с грабежами, со зверскими уличными расправами. С бессудными расстрелами  в белых и красных застенках офицеров, красноармейцев, буржуев, большевиков, помещиков, должностных лиц царского, советского и белогвардейского   правительств — по сути и в основном людей образованных, мыслящих, как-то пробившихся в руководители на маленьких и больших постах. Не пощадили даже мёртвых адмиралов, выбросив из Владимирского собора их останки, в том числе Нахимова, Корнилова, Истомина -  руководителей обороны Севастополя, убитых в бою, на бастионах. Не перезахоронили, не сохранили. Просто выбросили в городской мусор. Свергли, убрали памятник Нахимову. В России, от Петра Первого до наших дней , было несметное количества адмиралов, но из них только трое погибли в бою. Это те самые, останки которых выбросили в городской мусор. Четвертым адмиралом, погибшим на войне, был Макаров. Он создал и внедрил на вооружение русского флота минное оружие и средства защиты от него. Но бездарно погиб на броненосце «Петропавловск» от японской же  плавающей мины в 1904 году, при выходе из Порт-Артурской бухты, преступно ничего   не предприняв для защиты корабля от минной опасности. Погиб вместе с броненосцем, экипажем и художником Верищагиным. О Макарове я здесь упомянул, чтобы знатоки не попрекнули меня, что знаю я, мол, только о трех погибших. Как видите, знаю и о четвертом, Макарове. Но перед его гибелью свою солдатскую шапку не снимаю. Снимаю перед погибшим экипажем и Верищагиным... Возможно, и гибель «Петропавловска» как-то повлияла на решение дедушки списаться со флота. По времени совпадает. Так что и о Макарове здесь не лишне. Со временем Сталин потихоньку отстранил от нашей страны чуждых ей людей,  убрал с нашей истории грязь и искажения, внесенные ими. Вернул русским военным понятные, исторически привычные воинские звания офицеров, генералов, адмиралов. Им же были учреждены орден и медаль Нахимова. Уже несколько после смерти Сталина, но, конечно, по оставленному им направлению, в Севастополе установили новый памятник Нахимову. На месте старого, дореволюционного. Но установили как-то странно — задом к морю, к Графской пристани, к флоту. Но лицом, вроде, как бы но направлению к памятнику Ленину, главному памятнику в городе. «Как бы» - потому, что от Нахимова за домами и возвышенностью Ленина не видно. Может, устроители города замысливали внушить таким образом севастопольцам и флотским, что Ленин незримо присутствует всюду. И что его надо уважать так же, как это делает Нахимов, разворотом от дореволюционного положения. Но задом-то Нахимов поставили к флоту... Это зримо всем, а мне еще и продуманно, и печально. От появления того памятника я ни разу не поднял на него глаз, как не подымаю глаз на застраивающие  Ялту уродливые небоскребы, как с отвращением отвожу глаза на пляже от голых дряблых тел не постеснявшихся раздеться древних старух. Печально за архитектурную нелепость — ведь, все, известные мне прибрежные памятники, всегда развернуты в сторону моря. Печально за надругательство над идеей создания самого памятника, согласно которой, я думаю, флот должен был ощущать себя под постоянным вдохновляющим взором мудрого флотоводца, гордости России. Печально за уровень гражданственноси флотских и севастопольских. («Насинья лузгаем, ничёго не знаем»). Ведь, и этим разворотом и подобными, вроде бы, мелочами, послесталинские руководители продуманно разрушали и разрушили в сознании советских людей историческую связь с героическим прошлым нации. Не думаю, что среди советских флотских офицеров не было светлых голов. И не думаю, что возвращаясь со службы, с кораблей, через Графскую пристань, подымаясь на площадь Нахимова, не чувствовали они хотя бы недоумения от встречающего их задом великого флотоводца. Но не протестовали, не брюзжали, не ныли. Именно для того там и содержали тех же политических адмиралов-максимовых.  Плетью обуха не перешибёшь... Ведь даже чтобы устроить ребенка в гарнизонный детский садик, нужно было просить у политработника визы на заявление. Я не знаю случая, чтобы в такой визе когда-либо офицеру отказали, даже очень никчёмному. Но не лишний раз прочувствовать зависимость от политотдела офицеру этим давали. А что уж говорить о получении квартиры или о продвижении по службе... Жёстко, неукоснительно максимовы проводили в жизнь гласные и негласные установки Партии и Советского Правительства (тогда с большой буквы). Вот только с 1953 года Партия и Советское Правительство, уже не Сталинские, вели страну к 1991 году... И еще чуть-чуть выскажусь по этой же теме и о Нахимове. Район города, начинающийся вверх, к востоку от Южной бухты, с первых дней его застройки и заселения севастопольским народом назывался Корабельной стороною — название, как говориться, историческое. Так этот район называл мой дедушка, так его называл Нахимов, так он обозначался на картах, так его называли в книгах писатели, а полиция и милиция в - своих протоколах. Название мягкое, местное, несколько экзотичное. Произносивший это название человек как-то подсознательно осознавал свою причастность к историческому прошлому этого южного города, к его морю, к его кораблям. И ощущал невольно он себя значимее, горделивее. Но в 60-х годах местная власть  изъяла из употребления название Корабельная сторона. И переименовала район, конечно, в... Нахимовский. Мотивировка, вроде бы, благая — добавить славы Нахимову. Но ратных подвигов этим ему никак не добавилось. Севастопольской народ, конечно, пробезмолвствовал (почти по Пушкину). Но, думаю, что у многих, кроме чувств недоумения и огорчения, возникло и раздражение  Нахимовым — не слишком ли много одному? Да ещё вместо столь милого, вошедшего в жизнь каждого названия! Ведь, уже  имя Нахимова только в Севастополе  носили площадь, улица, военное училище, линкор, теплоход, бесчисленные пионерские отряды. Это уже не абсурд, как с Чеховым в Ялте.    Это явная идеологическая диверсия. Чехов — литератор.  А Нахимов — фигура военно-историческая, герой русского народа. А чтобы он таким не воспринимался, приспустили его имя до невоспринимаемого агитационного штампа, отбивая у людей интерес и гордость к своей историей. Тогда же переименовали и улицу, спускающуюся с Корабельной стороны к вокзалу, соединяющую эти два района. По сути и по формации это и не улица. Как со времен ее появления, так и в наши дни. Поставь сюда незнающего город и спроси у него, на чем, где он стоит. Тот покрутит вокруг головою и иначе иного не ответит, как: «На спуске с возвышенности, с Корабельной стороны, к вокзалу». Вот так и первосевастопольцы обозначали в разговорах это место очевидным - «Корабельный спуск». Только тогда спуском не к вокзалу, которого не было еще и в фантазиях, а к хорошо просматриваемой оконечности Южной бухты. Так и называлось это место (язык не поворачивается назвать его улицей) до 60-х годов - Корабельным спуском. В разговорах, в планах, на картах, в газетах. Понятно, объяснимо, опять же мило и экзотично. И как-то связывающе со славной историей города, с давно ушедшими, так же произносившими это название. Но переименовали в улицу «Героев Севастополя». Не хочу повторяться в бессильных комментариях.  Думаю, читающий и сам уже предполагает, какими они,  комментарии, должны быть. Спросить бы у переименовальщиков, а где захоронения героев Севастополя, погибших в Отечественную войну? Не спросишь... И не потому , что они уже по времени поперемерли. И не героической смертью, и не прожив героическую жизнь. Не спросишь потому, что такие всегда играют в одни ворота, в наши. Обратная связь исключена. Их нет, а черное дело их живет. Нет и захоронений, а гордое и трагическое по своему смыслу обозначение людей защищавших и освобождавших Севастополь — герои Севастополя превращено в тот же затасканный, не воспринимаемый агитационный штамп. Недавно я выходил из троллейбуса перед улицей Лозарева. При открывании дверей кондуктор деревянно прокричала остановку: «Герои Севастополя». Разве к месту здесь святые слова...
Продолжу о своих, о периоде уже установившейся советской власти. И бабушка, и дедушка никак не участвовали в отгремевших кровавых революциях и войнах. Даже и не пытались ничего отщипнуть для себя в тех событиях. Сумели отделаться только созерцанием происходившего. Как и их предки-запорожцы под Полтавой в 1709 году. Знали, понимали, что уцелели не только не участием, но и не ношением погон и шляпы,  не будучи ни при должностях, ни при образовании. Вероятно, поэтому и в семье не  генерировалось психологическое поле, выталкивающее  на высокое образование, на высокие должности. Никто из ребят не окончил среднюю школу. Как-то я спросил у матери, сколько она окончила классов. Ответила, смеясь: «Шесть классов и один коридор». В те времена, в 20-е  и 30-е годы, советская власть  «на аркане» ( слова об этом матери) тянула из таких трудовых семей и таких трудовых ребят в новую советскую интеллигенцию: в инженеры, во врачи, в педагоги, в красные командиры. Тогда в  невиданных, в невозможных масштабах и темпах строились на голом месте заводы, электростанции, больницы , школы, создавались новые отросли промышленности, новая армия, новая сельскохозяйственная система. И все сразу, и все в производственной сцепке (заводской станок не заработает без электроэнергии,  а электростанцию не построишь, коль станок не выдает необходимых деталей. Да к тому же еще и сам станок только создаётся). В те, 20-е годы Сталин прямо говорил, что мы (страна) отстали от капиталистических стран на 50 лет и, чтобы не быт уничтоженными, должны догнать их в считанные годы. (Ведь, невозможное...). Кстати, первые, созданные в советской стране токарные станки, имели заводской индекс — ДИП ( догоним и перегоним). Когда я чуть выше сказал про голое место, то имел ввиду не только пустыри (например, пустынные берега Днепра, где пороги, - под Днепрогэс), но и полнейшее отсутствие в стране каких- либо научных наработок, преемственности, а главное - кадров, кадров... Поэтому при ВУЗах были созданы рабочие факультеты (рабфаки). Это вечерние отделения  специально для молодёжи, работающей на производстве, и обязательно рабоче-крестьянского происхождения. (Обязательно!). Курс обучения на них, без излишних углублений и расширений, давал  обучившимся необходимые конкретные производственные знания на уровне высшего образования. Этими, вот,  рабфаковцеми Сталин сделал невозможное. Только один пример — танк Т-34, лучший в мире танк Второй мировой войны. В царской России даже понятия такого не было — танк. Выпустилось несколько броневиков — автомобилей, облицованных пулезащитными на заклёпках листами, с  заграничными двигателями. Никак в войне они отмечены не были. И не знали бы мы вообще  ничего о броневиках, не подымись Ленин с речью на один из них, да и не притяни их к гибели Чапаева в одноимённом кинофильме.  Не имела Россия необходимой производственной базы, конструкторов, технологов, даже квалифицированных рабочих. В 1925 году только начали, говоря библейским языком, собирать камни, после войн и революций. Тысячи инженеров-рабфаковцев, неприхотливых в быту, на грошовых зарплатах, с присущей только им рабоче-крестьянской хваткой, трудоспособностью и смекалкой, делали невозможное. Они могли навязать свою волю рабочим, могли выдавить, даже дерзко, необходимое из начальства, изыскать простейшие способы и подручные средства для выполнения задания. Примитивной линейкой вычерчивали создаваемые заводские цеха, оборудование, станки. Разрабатывали новые технологии, материалы. В 1940 году танк Т-34 был запущен в серийное производство. Запущен на построенных, созданных вновь ими же заводах в Харькове, Сталинграде, Челябинске и других, оснащёнными вновь созданными ими же станками, укомплектованными вновь набранными и обученными ими же рабочими. Впервые в мире броневые листы корпуса соединялись сваркой, башня изготовлялась литьём, двигатель был дизельным, пушка мощная, длинноствольная. (Читающий, приостановись, вчитайся еще раз. «Впервые в мире» - не лозунг, не штамп, я не политработник, лозунгов не пишу). Это просто невозможная быль. И вчерашние крестьяне, в лаптях, в обносках, на ржаном хлебе и пустых щах, русские, вывозящие днем одноколёсною тачкою землю под котлован завода дизельных танковых двигателей, а вечерами обучаемые на фрезеровщиков и литейщиков строемого ими завода - тоже быль. А двигатель-то  тот только проектировался в расчётах и чертежах головами и руками инженеров-рабфаковцев. А одновременно другие, такие же инженеры, не дожидаясь даже чертежей будущих деталей двигателя, составляли технологические карты изготовления этих деталей, их подгонки и сборки в готовый двигатель. Нормально мыслящие люди, хоть чуть-чуть знакомые с производством, а тем более инженеры-производственники, скажут, что так невозможно. Но эта невозможность была былью. Такой же невозможной былью, как за несколько лет свели на нет 50-летнее отставание. А по танку, мой пример, даже и перегнали. Машина обладала большой скоростью, маневренностью, живучестью.  До конца войны лучшие умы европейской цивилизации, и американской тоже, не смогли создать подобного рабфаковскому. А уж как Гитлеру это было нужно... И те же рабфаковцы и то же  - в медицине, самолётостроении, образовании, всюду, всюду... И все рабоче-крестьянского происхождения. Директор моей школы Майский, рождения 1904 года, бескомпромиссный большевик-созидатель, из рабфаковцев, приходил в бешенство от оправданий нерадивого ученика: «Никаких объективных причин!!..» - и признавал нормальным, естественным лишь выполнение человеком своих обязанностей, поставленных задач. Внушал, что способности человека ограничены только ленью, равнодушием, безответственностью. И был сторонником жёстких, жестоких мер по сдвигу этих ограничителей с человеческой личности в неощутимую бесконечность. И туда же - неисправимого, как вредного человеческому обществу. Смогли бы совершить выходцы из потомственной интеллигенции то невозможное, что совершили рабоче-крестьянские? Поставил знак вопроса, но здесь же понял, что вопрос-то риторический. Оно потому-то и невозможное, что обычным людям, под обычным руководством,  невозможное сделать невозможно.
Опять вернусь к своим. Все четверо ребят даже до среднего образования доучиться не захотели. К совершенству тянулись, а к должностям через образование — нет. Думаю, в дополнение к уже названному психологическому семейному полю сыграли здесь в какой-то мере  и запорожские гены здоровой ленцы при  благополучных обстоятельствах жизни. А  Севастополь - не Смоленщина, не Россия. Здесь тепло, рыбное море, пшеничный хлеб, невиданные в России овощи, фрукты. Кое-чего земля и по два урожая давала в год.  Знатными сельскохозяйственными производителями в Крыму в те времена были немцы-колонисты, поселённые здесь  еще Екатериною, болгары. Тоже и татары, в основном сельские жители, давно позабыв о кочевье, были умелыми садоводами, огородниками. Да и в самом Севастополе все окраинные одноэтажные дома утопали в садах, при огородиках. Город был небольшой, чистенький. Еще задолго до революции здесь запустили трамвай. Узкоколейный, открытый (только крыша от солнца), но шустрый, сгоняющий энергичным звонком  с рельс нахальных  и беззаботных. Население в основном было военным или из военных, или около военных, в массе своей воспитанным, законопослушным.  Все были как-то устроены, лишений и голода не знали. Черновую, мало оплачиваемую работу не знали тоже. Город был заполнен приезжей, курортной публикой, чистой, не из самых бедных. Еще в 1870-х годах сюда довели железную дорогу. Через Севастополь лошадьми или пароходиками добирались до южнобережных городов и посёлков. Мама рассказывала, что видела в детстве даже царскую семью, пересаживающуюся с поезда на пароход «Штандарт» для дальнейшего следования, (Думаю, это было в 16 году, когда больного наследника возили на евпаторийский курорт).  Жители города невольно проникались уверенностью в благополучном будущем, могли позволить себе и благодушие, и праздничность. Это в убогой и голодной Смоленщине, чтобы сделать рывок на более благоприятный уровень жизни, нужно было не жалея себя, работая, еще и учиться. А севастопольским и так было жить хорошо, и не голодно в перспективе, и без истязающих усилий. Дядя Коля, дядя Вова и их двоюродный брат дядя Шура, оставив школу, начали работать, что было и нормально и престижно. И не торгашами и барменами, а в железнодорожных мастерских и депо. Будучи во всем талантливыми, сконструировали, как рассказывала мама, какую-то машину, перемещающуюся прыжками, на потеху горожан и соседей. Освоили игру на гитарах и балалайках, без наставников и пособий, подбирая звучанием струн необходимые мелодии. Дядя Шура, доживший до старости, рассказывал мне в 63-ем, как они втроём, вечерами  на Приморском бульваре, присев на скамейку, проигрывали серьёзные, не приблатнённые вещи, иногда подпевая. Вокруг собиралась гуляющая публика, слушали их с удовольствием и с  одобрением. Ну, а девочки, моя мама  и тетя Воля, просто обречены были стать женами красных командиров (в недавние времена — офицеров). Город был переполнен  флотом и армейскими частями. Да еще и три, потом четыре - военных училищ. Только тогда их официальное называние - военные школы. В царской России учебные заведения, готовившие офицеров, назывались училищами. Название отличное от названий цивильных учебных учреждений, с каким-то  казённым звучанием, предполагающее суровость и кастовость. Проходившие там обучение имели воинское звание — юнкер. Слово не русское, но звучное, вызывающее представление не только о  здоровой молодости, но и об обузданной дисциплиной молодецкой удали, военного профессионализма, надёжности, разумной порядочности и жизненной перспективности.  Заикнулся, вот, о молодецкой удали, и сразу всплыли в памяти обрывки городского романса времен Первой Мировой войны:

Жена мужа на фронт провожала,
Говорила ему: «Не грусти».
А сама с юнкерами плясала
Подыспань, подыспань до зори.

   В Гражданскую войну ленинские большевики-интернационалисты, чтобы оторвать военную молодежь от исторических, национальных корней, переменили название «училище» на «курсы», хотя зачастую помещения, учебная база и даже преподаватели оставались теми же, царские. Все эти, по всей стране, курсы готовили командиров для Красной Армии. Военное звание «юнкер» заменили соответственно на «курсант». По окончанию Гражданской войны, когда в стране  заработало бесчисленное множество кратковременных народно-хозяйственных курсов по подготовке бухгалтеров, шофёров и пр., для сохранения воинского престижа  командирские курсы переназвали военными школами. Звание «курсант» менять соответственно на «школьник» не стали. Перед войной, когда Сталин отстранил, как я уже определял, от страны чуждых людей и несколько расчистил наши исторические корни и воинские традиции от набросанной теми грязи и измышлений, военным школам вновь вернули их исконное название — военные училища.  Звание «курсант» иностранным, да еще и немецким словом «юнкер» менять не стали. Но это позже. А во время, о котором я рассказываю, были  военные школы красных командиров.         
      В середине 20-х годов в связи с необходимостью противодействия стремительно развивающейся военной авиации был создан новый род войск - зенитная артиллерия (стволы в  верх, в зенит). А в Севастополе в 1928 году внове сформировали  военную школу для подготовки командиров — зенитчиков. С соответствующим названием — Севастопольская школа зенитной артиллерии. Находилась на улице Лазарева, на Корабельной стороне, через дорогу (если дорогой можно назвать тот самый Корабельный спуск) от флотского экипажа, где в свое время начинал познавать службу мой дедушка Скоропаденко. Для ускорения выпуска в армию  специалистов- зенитчиков 3-й курс Севастопольской школы комплектовался курсантами других артиллерийских школ, получившими там до этого за два года необходимую общеобразовательную и военную подготовку. Так в числе переведённых из школы Московской, в 1928 году, летом, впервые в Севастополь прибыл и мой отец. Представляю, какими округлённо-восторженными глазами смотрели ребята по сторонам из везущего их вагона, перед Крымом, на абсолютно новый для них рельеф и пейзаж южной украинской степи, бесконечной, ровной, выжженной солнцем. Оно невольно увязывалось с незатейливой, но душевной песней о событиях восьмилетней давности, которая под гитару распевалась тогда молодёжью:
Там в дали, у реки, загорались огни,
В небе ясном заря догорала.
Сотня юных бойцов из Буденновских войск
На разведку в поля поскакала.
Они ехали тихо в ночной тишине
По широкой украинской степи.
Вдруг в дали, у реки, засверкали штыки -
Это белогвардейские цепи...

А на частых тогда остановках, станциях продавались невиданные в России помидоры, варенная кукуруза, абрикосы, белый хлеб, вяленая азовская рыба. По неизмеримо с Москвою доступными, местными ценами. А дальше, по берегам Сиваша — белые горы соли. Отсюда её веками, и в Россию, возили затаённые малороссийские чумаки невозмутимо-замедленными волами, впряженными в самодельные возки без единой металлической детали. Даже ступицы колес изготовлялись из дерева и вращались на деревянной оси в древесном же дегте (предок машинного масла). Воловья парная упряжка была проста — одна оглобля  и два дышла на воловьи шеи. Вожжей, типа лошадиных, не было. Как ни странно, но управлялись волы человеческими словами: «Цоб» - налево, «Цобе» - направо. Понимали. (Сам управлял). А ребятам из России горы соли — тоже экзотика. Да и про чумаков они знали - уже образованные, Гоголя читали. А  паровоз как-то осторожно, вкрадчиво, покатил вагоны по Чангорской дамбе, по Чангорскому мосту. Слева и справа колеса почти омывались сивашской водою; виднелись то ли острова, то ли причудливых форм полуострова, далеко вклинившиеся в воду. Места эти - Чангорская  переправа курсантам хорошо были знакомы по изучаемой Гражданской войне в школьном предмете - оперативное искусство. Да знали Чангор и по строевой песне о 30-й Железной Иркутской дивизии, под ритм и слова которой сама красноармейская нога не могла ни подняться повыше и ударить поожесточённее:

От голубых Уральских гор
И до Чангорской переправы
Прошла, прошла Тридцатая вперед
В пламени и славе.

Смотрели ребята по сторонам, на воды Сиваша, и не могла не представиться им картина, как восемь лет назад, в ноябре 1920 года, этими, но ледяными  водами вброд шли на штурм Крыма красноармейцы, держа в поднятых руках, чтобы не замочить, винтовки. А температура воздуха, да и воды — минус 15. Но в Сиваше не вода — незамерзающая соляная рапа, мороз ее не сковывал, а жгла она этим же морозом. Гибли от холодных судорог, от белогвардейских пуль и снарядов... Курсанты читали газеты, а там нередко, в те времена, печатали сообщения, что сивашские рыбаки в очередной раз вытащили из воды, из той самой, что была перед их глазами, сетью, вместе с бычками, просоленное тело, погибшего в 20-м году красноармейца. Мысленно помянули они добрым словом тех, живых и погибших... А впереди Крым, ровной выжженной степью. И только далеко-далеко просматривался, как бы плывущий над горизонтом почти прозрачным трапециевидным облачком — Четырдаг, гора.

       Хочу сделать маленькое отступление, о песнях Гражданской войны, раз я их упомянул по тексту. Теперь песен народ не поет, нет у него к этому желания. Биология народа такова, что он добровольно вообще ничего без необходимости или потребности не делает. Не поет, значит, ему, современному, это не нужно. Причин ненужности много. От развлекательности телевизором до отсутствия песен, побуждающих душу их пропеть. Не перепевается же киркоровский или леотьевский бред. А в те времена, о которых пишу, пели всегда, всюду, все. Пели в поездах, во дворах, перед отбоем в казармах, вечерами в общежитиях, возвращаясь бригадами с работы, в строю. Пели со сцены в самодеятельности,  в парках, при застольях. Пели хором и сольно. В пении люди как-то роднились, разряжались, взбадривались («Вот как мы можем!». «Мы такие!»). Пели песни старинные, еще дедовские, пели песни профессионалов, из кино, пели народные, жизненные. Пелось о том, что людям было близко, чему они сочувствовали, чем жили. Много самодельных песен пелось о совсем недавней Гражданской войне. Некоторые из них, наиболее удачливые, пережили Отечественную войну и долго еще пелись понимающими, пока память о Гражданской войне новыми правителями у нации не изъялась. Я сам не певец, но из понимающих, и с большим уважением отношусь к самобытным песням о людях в войне, написанных как бы небрежными словами и как бы с простой, но берущей за душу мелодией.  Очень мало таких песен — хорошего всегда мало. До девяностых годов мне наивно думалось, что просто не могли наши, из рабочих и крестьян,  о Гражданской войне выразиться побольше, убедительно и прекрасно. Думал, что другие, те, белые, образованные и романтики, обязательно там, в парижах, оставили что-то недосягаемо-щемящее о братоубийственной войне. Больше того, думал, что те трактуют минувшее иначе, чем мне вбивалось с детства. Вот бы почитать!.. А когда оно, белогвардейское, вдруг стало доступным, бросился рыться, в поисках жемчужного зерна («Петух, навозну кучу разгребая, нашёл жемчужное зерно...»), а там — пустота. Ни трактовок, ни романтики, ни прекрасного, ни щемящего, ни убедительного, ни даже просто разумного... Вот такие они и сами, белые, были. Добавлю только - еще и  палачами над пленными, и трусливыми на расплату. А, ведь, все от того, что их война для них же - была бессмыслицей. Я достаточно вник, чтобы иметь о этом свое твёрдое мнение. Вот из рабочих и крестьян написали в своей самодельной песне о  смертельно раненом красноармейце:
Он склонился на грудь вороного коня
И закрыл свои карие очи:
«Ты, конёк дорогой, передай всем домой,
Что я честно погиб за рабочих».

А что могли вложить в уста погибающего сослуживца белогвардейские поэты-самоучки?  «Я погиб за сладкую жизнь для помещиков и спекулянтов» - рука написать такое не подымется. Если бы даже и умела та рука писать стихи и музыку. Вот поэтому и не написали, и не оставили ничего достойного. В Москве, на Таганке есть книжный магазин «Русское зарубежье». Я там довольно часто, но безрезультатно, копаюсь в книжных горах, изданных за границей, написанных эмигрантами, белогвардейцами и их потомками. Все хочется найти что-то новое, умнее меня, результирующее. Ведь знаю, чувствую, что так и не сказано о Гражданской войне чего-то, обязательно существующего, но мною еще не уловленного, точного, краткого, бесстрастного, определяющего. Тема давно-давно ни там, ни здесь не засекречена. Но, видно, до конца, объективно и отстранено, современники и участники тех событий не смогли доосмыслить произошедшее, а тем более, это доосмысление  изложить словами. Литературный титан, эмигрант, Иван Бунин, в своих пронзительных рассказах и стихах немного затрагивал переломанные людские судьбы, но Гражданскую войну, как таковую, не обсуждал. Умный, злой, талантливейший старик (1870-1953 г.г.). Он никогда не писал о том, чем не пожил, чего до дна не осмыслил. Видно, и о Гражданской войне - в том числе и поэтому. Академик изящной словесности России, Нобелевский лауреат, мыслитель, не отстранился — переступил через трагедию свою и России - Гражданскую войну.  Основным, определяющим смысл человеческой жизни у него:
И трава, и цветы, и колосья,
И шмели, и полуденный зной...
День настанет, Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И забуду я все... Вспомню только вот эти -
Полевые тропы меж колосьев и трав.
И от радостных слез ничего не отвечу,
К милосердным коленям припав.

А бунинский очерк «Дни окаянные» - явно простое брюзжание о бытовых сиюминутных неудобствах. Другой наш русский титан Вертинский, хорошо потёртый Гражданской войною, в своих песнях тоже обошел эту тему. И, думаю, не  из-за самосохранения. У людей такого творческого масштаба смысл существования - в самовыражении, а не в самосохранении (Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин, Высоцкий). Думаю, и он не посчитал для себя возможным, своею недостаточной глубиной осмысления, быть судьею произошедшего. Вот только  потрясающей и мудрой человеческой скорбью были его слова о похоронах юнкеров в октябре 1917 года,  убитых  за сопротивление  установлению советской власти в Москве:

Я не знаю, кому и зачем это нужно,
Кто послал их на смерть не дрожащей рукой.
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опускали их в вечный покой.

В той же песне, в одном из куплетов, искрой, вроде, проскакивает мысль о бессмысленности, невозможности братоубийством и самопожертвованием  перенаправить нацию в счастливое будущее:

...И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги - это только ступени
В бесконечные пропасти к недоступной Весне.

Но слова эти были написаны не после, а за несколько месяцев до Гражданской войны. И после у Вертинского о ней — ни слова... Может, по принципу того древнего грека: «Я знаю, что ничего не знаю»... Он, Вертинский, знал, прочувствовал на себе, видел, слышал так много, так глубоко и всесторонне, что, вероятно, осознал невозможность для себя свести все в однозначное мнение. А прекрасные песни об исходе поручиков  голициных и одоевских написаны уже лет через 70 после Гражданской войны, и здесь, у нас. На мою душу они хорошо ложатся, я благодарен безвестным их авторам, но это только художественные произведения, не выстраданные, отвлечённые, не отражающие мнения, ощущения, осмысления участников тех трагических  времен. Какая уж там, у тех, могла быть  романтика... Но даже, вот что удивительно — из 2 милл. сбежавших в эмиграцию белогвардейцев ни один, хотя бы в старости, на смертном одре, не сказал, что не может уснуть — стоят, мол, в глазах окровавленные, расстрелянные им русские крестьяне за захват помещичьей земли (как у Годунова - «...мальчики кровавые в глазах...»). Ему-то, тогда недоучившемуся студенту в подпоручьих погонах, из учительской семьи, что за  дело было  до чуждой ему земли... Вот им, белым, тема для песни... Была бы посильнее «голициных». Но не написалось о своем безумии (без ума), подлости, зверстве. Думаю, это тоже им для характеристики. А нам - для раздумья...
        Но продолжу об отце. Под Севастополе, промелькнули за окнами прогрызенные древними жилищами горы Инкермана. С правой стороны — ослепительная синева отрогов  необъятной севастопольской бухты. И четырёхкратное внезапное  погружение в непроницаемую темноту туннелей.  В этой темноте вагон переполняется паровозным дымом и паром - и  до оцепенения ошарашиваются непривычные, даже военнослужащие. А за последним туннелем поезд замедляет ход и метров через 400 плавно останавливается — Севастополь. Что отцу, тогда молодому, 22-летнему парню, одетому в военную форму, могло сразу броситься в глаза? Я знаю, что. И не по рассказам. Сам через 5 лет, в 1933 году здесь же впервые увидел Севастополь, на руках у матери, в пелёнках. А еще через три года  все  просматриваемое впитал в свою память; там - как фотография. Не выцвела  до неразличимого за прошедшие 75 (!) лет.  Впечатление первых мгновений, неподетальное: все миниатюрно, чистенько, ухожено, пестро,  каменно,  малолюдно, не суетливо, ярко освещено, запах моря. Представляю, как попрыгавших из вагона, переполненных впечатлениями курсантов старший команды здесь же, на перроне, построил, пересчитал, вертящих головами одёрнул, специально порезче необходимого, дав понять, что дорожная вольница окончена. Кому-то указал, кому-то напомнил, кому-то пообещал, кого-то взбодрил, с кем-то пошутил. Обращался к одному, но об общем, чтобы сказанное проникало во всех.  Обязательно поделился мнением о радости севастопольских девчат приезду таких бравых, почти красных командиров. Как бы все и бесхитростно, с солдатской простотой и доверительностью, но ввел стоявших в строю в молодцевато-исполнительское состояние. Несколько раз резкой командой, с повелительными нотками в отработанном командирском  голосе, не допускающими пререканий и промедлений, повернул строй налево, направо, кругом. И, убедившись по одновременному щелчку каблуков, что перед ним уже не пассажиры, а поставленные на свое место, выдрессированные военнослужащие, скомандовал: «Шагом марш!» Отец был парнем крупным, рост — за 180. Возможно, шел в первой шеренге, направляющим. Держа направление и шаг (темп движения), косился глазами по сторонам. Одноэтажный уютный вокзал, пирамидальные тополя на перроне, На привокзальной площади - выставленные на воздух ресторанные столики за кустами цветущих олеандр в выносных кадках; тележки с газированной водой и сосудами разнообразных сиропов; мороженное в бидонах, помещённых в бочку и обложенных льдом;  крохотные киоски греков, жарящих здесь же свежую рыбу, беляши и чебуреки; мальчишки-чистильщики обуви; бочонки с сухим вином... На лицах людей - сытость, здоровье, благополучие. Мужчины раскрепощены, уверенны в себе, одеты по-летнему легко, но прилично; рабочая одежда - не обноски. Женщины ярки минимальностью и простотой одетого. Ни косынок, ни складок, ни оборок. Привлекают взоры мужчин естественностью от природы, прикрытой на грани общепринятого приличия. Из украшений только бусы, не у всех, из маленьких крашенных ракушек — скромно, элегантно, кокетливо, экзотично. Чувствуется даже на расстоянии острый язычок, бойкость, здравомыслие, деловитость, самоуважение, независимость. Явные курортники, в одинаковых утрированных белых панамах и сандалиях на босу ногу, за чем не распознать, то ли это командарм, герой Гражданской войны, то ли туберкулёзный учитель по профсоюзной путёвке, то ли оздоровляющийся секретарь райкома, то ли нетман, еще не додавленный советской властью... А видимые близкие склоны Воронцовки и Зеленной горки облеплены маленькими белыми домиками в зелени абрикосовых деревьях.

     Прямо с привокзальной площади курсанты строем перешли по переходу-переезду, мощённым булыжником, через железнодорожные пути на прилегающую улицу. (Теперь здесь автовокзал). И сразу в глаза бросилась надпись «Столовая» на одноэтажном белом домике. (На таком слове человеческий глаз всегда задерживается). Возможно, у здания  разгружалась продуктами одноконная бричка — столовский транспорт, а у брички возился мужчина лет 50-ти, несуетливый, с кнутом в руках, с бородкой модной на флоте в царствование Николая II.  Это был мой дедушка. Но, в отличие от надписи, на возчике глаза отца, конечно, не остановились.  Не остановились они и чуть дальше на почти первом домике в начале Лабораторного шоссе. А домик тот был тоже моего дедушки. Потом в этом доме отец станет бывать часто, жить в отпусках. Но как сказал древний мудрец: «Никто не знает, что будет потом». Отец тоже не знал. А пока, на ходу, печатая шаг, пробежал он опять же глазами  по продуктовому магазину в угловом  крепком доме, с тремя ступеньками крыльца. И тоже не знал, что потом этот дом, одним из немногих, переживет Отечественную войну, и что еще более потом, весною 2011 года, 78-летний его сын, вполне дееспособный, и 35-летний внук, знатный ялтинский невропатолог, заскочат мимоходом за продуктами в этот же магазин. Только продукты уже станут модифицированы, а к магазинным дверям надо будет не подыматься вверх тремя ступеньками — нет крыльца, а, наоборот, за дверью спускаться на одну ступеньку вниз. Просел дом за 83 года. «Все течет, всё меняется...» (Зафиксировал эту аксиому Гераклит 2,6 тыс лет назад. Умны, материалистичны были древние греки. И я с гордостью за причастность к великому и с удовлетворением за познания включаю по возможности их мудрость в  свой разговорный арсенал). А строй процокал сапогами (подковками) от углового магазина метров 500-т вверх по Корабельному спуску и, не доходя до Флотского экипажа, свернул направо. Это улица Лазарева. С правой стороны — небольшие частные домики, лицевой стороной выходящие на улицу. Дама каменные, дворы от улицы отгорожены каменными же заборами. За заборами виднеются виноградные палатки, абрикосы. Дома и заборы свежепобелены извёсткой, низ оторочен разведённой сажей. Перед каждым домом палисадничек, с яркими цветами. А с левой стороны вдоль всего квартала — высокий, гораздо выше человеческого роста, каменный забор. Сразу чувствуется - военный. Тоже выбеленный. В заборе — ворота, глухие, без щелок. Улица тихая, выметенная, пустынная. За военным забором, в глубине двора виднелись два или три трёхэтажных дома (в створе, не разобрать) казарменного типа. До революции квартировал там какой-то пехотный полк. В 1928 году — разместили зенитную школу. Дежурный красноармеец пропустил прибывших во двор и закрыл за ними ворота. Так у отца начался новый этап его жизни — севастопольский.
      Главным здесь было — овладеть приёмами и методами управления стрельбой из зенитных орудий. Всеми возможными видами. А их — три: прямой наводкой, с закрытых позиций и по воздушным целям. Я уже несколько говорил о сложности стрельбы по наземным целям, но по воздушным - несоизмеримо сложнее. Сам-то процесс выстрела одинаков: зарядить и нажать на спуск. Несоизмеримо сложнее попасть в цель.  Уничтожаемый дом стоит на месте, а самолёт движется. В те времена летал самолёт примерно со скоростью 120 км в час. Значит, в секунду — около 30 метров .  И если находится он на высоте 2-х км, то снаряд, летящий со средней скоростью 400 м в секунду, достигнет его высоты  только секунд через 5. Понятно, что за 5 секунд самолёт отлетит от точки прицеливания метров на 150, да еще и в любую сторону, под разными углами. Вот здесь, в постижении умения попасть командуемыми орудиями в цель, и пригодились знания гимназического курса, освоенные за два предыдущих года. Без тех знаний не познать бы баллистики, аэродинамики, метеорологии, кинематики  орудий и приборов управления, таблиц стрельбы, наставлений и пр., и пр., и бесконечно пр.  А караульная служба,  наряды, подметание улицы Лазарева вдоль высокого забора, строевая и конная подготовка, практические стрельбы, уход за персональной верховой лошадью и тоже бесконечно прочее, прочие — опять же, только следующий двухлетний образ жизни отца. Я упомянул о верховой лошади — поясню. Зенитное орудие шестёрка лошадей не потянет - тяжёлое, громоздкое. Перешли на трактор. Максимальная скорость его передвижения с орудием на марше - 5 км в час. Расчёты при полной амуниции и вооружении шли рядом. А командиры взводов и выше передвигались верхом. И не потому, что те, рабоче-крестьянского происхождения, чванились или были физически неспособны на переходы. И не потому, что сама верховая лошадь для взводного государству ничего не стоила. Просто в этом была суровая необходимость для боеспособности и боеготовности зенитно-артиллерийской части. На марше от батареи кто-то из взводных мог находиться связным при командире части, чтобы в миг доскакать к своей батареи с приказанием об изменении маршрута или задачи (раций и мобильников тогда не было). А полк на марше растягивался по дороге километра на три-четыре.  Взводные  выделялись и в подвижные охраняющие заставы, Назначались командирами передового огневого разъезда для выбора на указанной местности огневых позиций до подхода батареи, с учётом обзора, подъездов, маскировки и, опять же, бесконечно прочего. И все на скорости, верхом, неутомимо. А командир батареи, которая на марше растягивалась метров на 500, обскакивал против движения и по движению все орудия, поправляя, устраняя и подгоняя. На всех этих должностях отец достаточно, чтобы их освоить, проскакал на своей, персонально закреплённой за ним лошади. Проводились специальные занятия по конной подготовке, на которых отец осваивал и совершенствовал верховую езду и приучал к езде и к себе свою лошадь. А так как он, курсант, по штату коновода-красноармейца не имел, то ежедневно  сам кормил, поил, делал выводку и чистил как саму свою лошадь, так и её стойло. Как-то уже после войны мы с отцом подымались пешком от вокзала наверх,  где теперь Матросский клуб. И отец показал мне на еле заметную тропку вдоль вырубленной в скале лестницы, по которой мы подымались, и сказал, что по той тропке они, курсанты, передвигались на лошадях. Думаю, на какие-то полевые занятия. А боевые стрельбы школа проводила на отрогах Сапун-Горы, с тем, чтобы снаряды рвались над пролегающей внизу Балаклавской долиною. Над долиною летал самолёт с привязанным к нему (или от него?) метров на 300 большим (самолётных размером) матерчатым конусообразным рукавом, наполняемым потоком воздуха. Вот этот рукав и должен был поразить курсант, исполняющий обязанности командира батареи (руководителя стрельбы), залпами 4-х батарейных орудий. Для этого он определял дальность до цели, курс и скорость движения конуса (самолета), ветер, угол стрельбы, время полета снаряда и пр. и кричал расчётам соответствующие установки на прицелы и на взрыватель. Наводчики все время держали конус в прицеле, но ствол, независимо от прицела, смещался на упреждения, соответствующие командам командира. Кроме того номер расчёта-трубочный перед забросом снаряда в казённик (задняя часть ствола) устанавливал на дистанционном взрывателе (трубка с порохом) деление времени до взрыва ( время достижения снарядом цели). Орудия стреляли залпом по команде старшего на батареи — командира первого взвода. А командир батареи, следя за самолетом, вычислял и криком подавал новые поправки. Наводчики их вводили, и так беспрерывно, до поражения (конус - в клочья) или отлёта самолета до недоступности. Конус (самолёт) поражался не только прямым попаданием, но чаще осколками снаряда, взрывающегося по установленному времени.  Результаты стрельбы оценивали по количеству пробоин в конусе. Орудийные расчёты и прибористы тоже, конечно, были курсанты, меняющиеся местами.  Темп стрельбы  по норме — 10 выстрелов в минуту (верите?). Ночные стрельбы были посложнее, в лучах прожектора. И лучом поймать конус в бескрайнем небе не легко, и эволюции самолета определить не легче.  А после стрельбы — разбор, замечания, указания, наказания, поощрения; свёртывание боевых порядков и — марш. Проводились и длительные учения, как бы участие в наступательной операции.  Там марши чередовались с занятием новых огневых позиций, с новыми стрельбами, в качествах иных номеров. И так сутками, неделями. Кормёжка с полевых кухонь — как получится, о сне вообще не упоминается — кто где прихватит на свой страх и риск. Но пахавшим сохою от зари до зари и пилившим вручную доски, тоже от зари до зари, нагрузка такая — обыкновение. Да и впереди перспектива, да и познание трудом нового интересно, да и ощущение совершенствования окрыляет. Ну, а чему научились? Я лично видел обломки одного из трёх сбитых немецких самолётов над Севастополем, ночью, в первые же минуты войны. Значит, правильно учили в Севастополе будущих красных командиров-зенитчиков...

       Сохранилось несколько фотографий отца того периода. Были и групповые, но те пропали.  По разному сложились судьбы однокашников отца по зенитной школе. Но все они стали причастны к короткому (в масштабах человечества), но самому яркому, всплеском, периоду истории нашей нации - сталинскому, когда и их усилиями и их жизнями нация совершила невозможное. Они готовили Красную Армию к войне. Большинство из них просто погибло в первый период Отечественной войны, на разных должностях и в разных обстоятельствах. Пожили они мало (лет по 35), карьер не сделали, отдельных квартир не имели, достатка в семейном бюджете не знали, детям-сиротам наследства не оставили, но положенными своими жизнями выбили в первый же период войны непобедимость из гитлеровской армии — сгустка европейской цивилизации. Выбили знаниями, навыками, самоотверженностью, вложенными в них Севастопольской зенитной школою. Из минувших той участи, не убитых в разрозненных сопротивлениях 1941 года,  знаю четверых. В начале лета 1943 года отец кратковременно служил в городе Пензе в должности начальника тыла зенитной бригады. Бригада там формировалась, сколачивалась и перед отправкой на фронт на ходу обучалась. Был это почти глубокий тыл (250 км до линии фронта). Пензу немцы не бомбили, но их самолёты-разведчики над городом пролетали часто. Тогда части бригады открывали по самолетам рьяную стрельбу, засыпая город осколками рвущихся в небе снарядов. Отец жил на казарменном положении, изредка заскакивая домой. Однажды он вот так заскочил не один — с полковником, грузным, вальяжным, внушительным. Видел я его всего несколько минут, но до сих пор ощущаю идущую от него наделёность властью над судьбами людей, взвешенность и неотвратимость в решениях. И обреченность с ним общающихся на подчинение. Это был один из товарищей отца по зенитной школе, знакомый по тем годам, конечно, и с матерью, что я понял по оживлённой встрече. Собственно, и заскочили они в дом, чтобы перебросится о прошлом в не служебной обстановке. Отец с ним был на «ты», но на дистанции, без панибратства. Мать бросилась что-то накрывать на стол, но полковник и отец, стоя, выпили по рюмке и, закусывая недорезанным огурцом, прощаясь с матерью, побежали по лестнице к полковничьей машине. А машина  была необычной. Трофейная, большая, с открытым верхом, с вычурными буржуйскими прибамбасами. Думаю, такая машина, штучной выделки, была конфискована немцами для нужд армии не меньше, чем у короля одной из оккупированных ими стран Европы. И, без сомнения, очень высоким чином немецкий генерал въехал на ней в страну недочеловеков, Но не надолго - высадили... Мне тогда не исполнилось и десяти лет. Отцу и полковнику — около 37-и. Полковник был большим московским начальником, с большими полномочиями в инспектирующей, организационной поездке. Больше о том отцовском товарище я ничего не знаю.
         В годах 1947-1950-х к нам домой заходил, отдыхая в ялтинских военных санаториях, еще один общий товарищ отца и матери по Севастопольской школе — полковник Сперанский. Перед войною он окончил академию транспорта, факультет ВОСО (воинских сообщений, в основном железнодорожных). Худощавый, светившийся умом и образованностью, волевой, четко мыслящий. Видал я его всего-то не больше трех раз в жизни, присутствуя при недолгих беседах их с отцом, слышал отрывочные воспоминания, мнения. Мнения веские,  выношенные, незнакомые. Более 60 лет прошло от тех встреч, но и сегодня, сейчас, непередаваемо ощущаю негромкую заряженность того человека энергией совершения невозможного. Сжатая пружина совершений. Такой разумностью и характером проинтерполирует, оценит, переломит, перетасует, изыщет, заставит  и доверенной ему должность выполнит необходимое государству. Выполнит невозможным. Он это и сделал. Служба ВОСО во время войны держала в своих руках всю организацию железнодорожных перевозок. Железнодорожники же были (или стали)  техническими исполнителями воли восовцев. Тогда мне, мальчику, довелось несколько раз проехать железной дорогой, мимо разбросанных по обе сторон искорёженных бомбами паровозов, вагонов, платформ, погибшей на них военной техники и могильных бугорков, бугорков, некоторых с пирамидками. Я просто  по-детски, без осмысления, впитал в свою память все ощущения и виденное, как объективную реальность. И только много-много позже, созрел до понимания непостижимости совершенного во время войны железной дорогой.  Ведь объёмами перевозок, не охватываемыми человеческим разумом, была достигнута победа, сохранено существование нашей страны. В мемуарной, публицистической, а, тем более, в художественной литературе совершенно не отмечена организация во время войны  работы железной дороги. Не замечена именно с точки зрения организованности эвакуация в тылы, в Сибирь, в Среднюю Азию, из-под носа наступающих, целых заводов (и почти всех), населения, раненных, перевозки на фронт войск, вооружения, горючего, продовольствия. Вообще нигде даже не упоминается о функцировавших на железнодорожных станциях пунктов безденежного питания миллионов переезжающих, санпропускников, вошебоек. Нигде не написано о командирах и солдатах железнодорожных войск, восстанавливающих  разбомблённые пути. Вот абсолютное господство немцев в воздухе над железной дорогой и  безнаказанные уничтожающие бомбёжки заметили все. О них написано много, со знанием, - прочувствовали. А как поезда могли двигаться под бомбёжками, да и почему они вообще двигались и перевозили, как-то не замечалось, не задумывалось, как не задумываемся мы о природе течения речной воды. Течёт себе, и течет. А не задумывались потому, что не ощутили на себе перебоев, катастроф от срывов железнодорожных перевозок. А Сталин видел и то и другое. И, в отличии от других, задумывался, только быстро, в соответствии с меняющейся на войне обстановкой. В первые же дни войны был снят и расстрелян довоенный начальник ВОСО (фамилию не помню), не сумевший разумно-жестокими подправками в обстоятельств войны выполнить службою ВОСО необходимых стране перевозок.  Заменившие - его сумели невозможное расстрелянному сделать возможным. И потекли бесперебойно необходимые войне потоки грузов... Были расстреляны довоенные  руководители военной авиации: командующий авиацией Герой Сов. Союза Рычагов, начальник авиационного управления генштаба дважды Герой Сов. Союза Смушкевич, командующий ПВО (противовоздушная оборона) страны Герой Сов. Союза Штерн и еще пятеро, тоже генералы и Герои. Они тоже были из рабочих и крестьян. Удачно отвоевались в Испании, в Китае, в Монголии, в Финляндии.  Им доверили род войск — авиацию, противовоздушную оборону, их хорошо обеспечили, их семьи жили в отдельных московских квартирах, они ездили в легковых машинах, оздоровлялись в престижных санаториях. Они много работали, внедряли, реформировали, обучали, заставляли. Но были, оказались ограниченными интеллектом и характером в возможности совершить невозможное. Не смогли дотянуть советскую военную авиацию и противовоздушную оборону на уровень европейской цивилизации. И по техническому оснащению и по уровню тактики боя. Интеллектуальная ограниченность не позволила им осмыслить этого отставания, не просматриваемого вне  войны. И отталкиваясь от своего недопустимо-профессионального невежества, уверяли, заверяли... Но страну-то оставили без  защиты сверху... На освободившиеся должности поставили сумевших уже в ходе войны сделать несделанное расстрелянными. Закончу здесь о затронутой теме наказанных тех генералов. В свое время, воюющим народом, расстрел был воспринят с пониманием и одобрением — тогда зло наказывалось, и неотвратимо. Люди хоть как-то удовлетворились в горе от незащищенности в бомбёжках. Да и живые генералы хорошо стряхнулись. Но после смерти Сталина новый руководитель государства хрущев, начав десталинизацию страны, во второй половине 50-х годов расстрелянных преступников-генералов посмертно реабилитировал, как невинно убиенных. даже без юридического обоснования, без необходимой для этого процессуальности. И не потому, конечно, что считал их невиновными, и не для того, чтобы их вдовам и сиротам предоставить генеральские квартиры и генеральские пенсии, а, понятно, чтобы лишний раз поохаить и попинать Сталина. Вот только убитые немецкой авиацией по генеральской вине этим не оживились.
        С третьим однокашником отца я познакомился несколько необычно. В 1950 году мы с отцом достраивали дом, начатый  в 1948 году, ещё при жизни матери. Чтобы стройка обходилась подешевле, отец на каждую операцию нанимал мастеров с условием, что всю черновую работу — подноску, подачу, поддержку, уборку и пр. будем делать он и я. Мастеров подбирал тоже недорогих. Обычно пьющих, но разбираясь в строительстве,  за качеством выполняемого поглядывал, лепить халтуру не позволял. Когда дело дошло до настила полов, он подыскал где-то маленького старичка-плотника. Пьющего, но бодрого, вроде, даже как-то пристроенного в Ялте. Тот осмотрел объем работ, поторговался о цене                и на другой день с напарником и с инструментом пришел на работу. Напарник был крупным мужчиною, в обносках, в драных галошах на грязных босых ногах, с копною седых волос на голове, но с остатками намека на породистую благородную  седину. Теперь таких называют — бомж, тогда звали босяками. Голову он опустил, глаз не подымал. Начали работать. Мы с отцом пилили по размерам бревна на половые балки, а те двое их укладывали на каменные основания, выравнивали по уровню. В процессе работы отец, присмотревшись к седому, назвал его по имени и фамилии (не помню). Тот поднял глаза, признался: «Да» - и с болезненным отчаянием, без перехода, попросил дать ему похмелиться: «Павлик, умираю». Отец, человек, вообще-то, к порокам  безжалостный, повел его в кухню, налил пол-стакана водки. У того при виде водки так дрожали руки, что он не мог поднести стакан ко рту, помог отец. Выпив, пришел в себя. Да, с отцом они учились в Севастопольской зенитной школе. Попозже он закончил артиллерийскую академию, инженерный факультет, по боеприпасам. Был, без сомнения, офицером толковым — полковник, в войну служил в штабе какого-то фронта (стратегическое войсковое объединение) начальником управления по обеспечиванию снабжением своего фронта боеприпасами, но втянулся в пьянство. Оно его победило. Демобилизовали, как «сукина сына», (армейский термин такого случая) без пенсии, без партбилета. Такие могли получить пенсию, только достигнув пенсионного возраста — 60 лет, пенсию общую, без добавок на военные заслуги. Мой отец по тем, военным, заслугам вышел на пенсию в 40 лет и получал 80% от последнего армейского оклада. А со спившимся полковником   жестко - ничего. По сегодняшним мнениям — бесчеловечная жестокость тоталитарного режима. Но Сталин, «тиран», самолично водку в горло никому не вливал. Но в его времена, когда страна существовала на невозможном, спившихся на службе расценивали дезертировавшими от выполнения государственных  обязанностей. Через них просто переступали, как через отбросы. Отыскивались другие, способные совершать невозможное. И остался бывший полковник без средств существования, без семьи, без квартиры, без здоровья, без нужности людям, с одному ему ведомыми мыслями, в обнимку с единственно оставленной отрадою — алкоголем.  Отец позволил ему ночевать до окончания работ на настилаемом им же полу, дал чем-то укрыться. Было тогда несчастному чуть больше 40... С ним мы никак не разговаривали, но я несколько раз перехватывал на себе его взгляд. Взгляд умного, уходящего из жизни человека, знающего, что у меня, мальчика, впереди еще целая жизнь и что я мнение о нем, чужом, переломанном, пронесу через предстоящую свою жизнь. Не ошибся. Вот — помню сам и горькую память о нем передаю поучающим примером меня сменяющим. Погубил человек лично себя безволием, не наступил бескомпромиссностью на горло органической  предрасположенности к алкоголизму, но перед Севастопольской зенитно-артиллерийской школой совесть его чиста. Свой долг перед Родиной в драматическую пору, в войну, он выполнил, как учили...
      Наиболее близким товарищем отца по школе был Штеменко Сергей Матвеевич. Старшина курсантской батареи, круглый отличник. Человек боескуюльшой души, во всех отношениях выдающийся. Перед войною окончил две военные академии. Войну начал полковником на маленькой должности в Генеральном штабе — направленцем. В этой должности один-два раза в самом начале войны помогал (ассистировал) начальнику оперативного отдела генштаба в докладах Сталину о ходе боевых действий, о расположении войск. Ох, как это было тогда нелегко... Красная Армия отступала, сопротивление очагами, утеряно общее руководство, нарушена связь, отсутствуют сведения о противнике. Сталин, штатский человек, вынужден был вступить в должность Главнокомандующего, взять управление войной в свои руки. (Другого человека для этой миссии, вот именно миссии, в огромной русской стране просто не было).  Способности Штеменко он определил сразу, выделил из других, повысил в должности, потребовал, чтобы обстановку на фронтах от генштаба ему докладывал именно Штеменко. Думаю, что Штеменко, по общему мнению (я много читал, слышал) человек необычно глубокого ума и образованности, как никто, сумев понять образ сталинского мышления,  строил на необходимых данных свой доклад  так, что Сталину этого было достаточно и необходимо для уяснения обстановки и принятия решения. Без переспросов, уточнений, раздражений.  Штеменко безошибочно улавливал ход мыслей Сталина, причины его сомнений, недовольств. Он мог без уточнений, понять сталинские оценки, замыслы, указания и  внести их со сталинскими же акцентами в приказы, директивы, инструкции, а главное - дожать до исполнения. Войну Штеменко закончил генерал-полковником, зам. начальника генштаба. Года через два-три после окончания войны был Сталиным назначен начальником генерального штаба, произведён в генерал-армии. Тогда международная обстановка была очень накалена. Американцы уже имели достаточное накопление атомных бомб, давили, задирались. Сдержать от начала Третий Мировой войны их могла только боеспособность Советской Армии, боязнь потерь своего населения. И выдвижение Штеменко на такой ответственный пост свидетельствовало о уровне оценки Сталиным Сергея Матвеевича. Проверил в деле, и был уверен, что Штеменко подготовит армию к возможной войне в рамках его, сталинского, понимания необходимости. В конце 60-х годов Штеменко, написал и издал воспоминания: «Генеральный штаб в годы войны». Повествуя о стиле работы Сталина, он рассказал, что часто, под утро. после работы над картой боевых действий и планированием предстоящих военных операций, Сталин приглашал работавших к себе домой, на обед (на рассвете!). Думаю, Сталин это делал не для того, чтобы гостеприимно накормить проголодавшихся генералов, да и в сотрапезниках он не нуждался. Живя государством, он делал все только в интересах государства. Хотел, чтобы работавшие с ним в непринужденной обстановке, несколько иначе, чем в служебной, проникались его воззрениями, ракурсом обозрения, жизненными установками, устремлениями. Чтобы исполнительностью сознательно существовали в русле его предвидений, замыслов, оценок. Допущенные до такой близости, но не сумевшие проникнуться невозможной сталинской деловитостью, отстранялись, как ненужный, непригодный, ставший опасным материал, унося в небытие государственные тайны, нежелательные мнения, потенциальное вражество. Конечно,  Штеменко  постиг умение подчинённостью выполнять по-сталински невозможное. И Сталин в нем как в государственном деятеле своей формации был уверен. Да и американцы, несомненно, отслеживающие высшие советские кадры, знали Штеменко не как канцелярскую крысу. И этим назначением Сталин тоже усилил в их глазах весомость Советской Армии — генштаб не переиграть. Кажется, весною 1948 года выяснилось, что вновь назначенный военным министром Булганин не может принимать майский парад традиционно верхом на коне, так как до этого никогда в седле не сидел. Сталин вопрос разрешил просто:  «Пусть принимает Штеменко — он конник». Так первый и последний раз в истории Советского Союза парад на Красной площади принимал начальник генштаба. Вот где пригодиласъ конная подготовка от Севастопольской зенитной школы. Десталинизируя страну, хрущев за время своего правления дважды снижал Штеменко в должности и в звании за его былую близость к Сталину, но окончательно убрать не решился. Понимал, что вызовет этим опасное, пусть даже и глухое, недовольство генералитета. У Штеменко не было врагов — я уже говорил, что был он человеком большой души. В армии, как нигде, очень чувствительно низшим редкое  отсутствие у вышестоящего начальника органически присущей русскому генералу, к сожалению, спеси, чванства, верхоглядства, непрофессионализма, интриганства. Вот это исключение с удивлением и благодарностью вспоминают в Штеменко мемуаристы, как-то его касаясь. Находясь на высоком государственном посту, непосредственно воплощая сталинские замыслы в военные операции и в  совершенствование армии, Штеменко разумностью и уважительностью принуждал командующих фронтами и округами к оптимальному выполнению порученного. Поправлял, предусматривал, сдерживал, предостерегал... А те были не дураки, при всех присущих им генеральских недостатках. Понимали, что каждое штеменковское слово выверено со сталинским видением действий на достижения победных результатов и что каждый его совет и разъяснение предотвратит от неудачи и сурового наказания. И не забыли, кому обязаны победам и благополучию. Глухим молчанием не поддержали уничтожение Штеменко, защитили. После  снятия хрущева, Штеменко поставили на очень высокий пост, где был необходим военачальник с его опытом, умением и авторитетом — начальником штаба объединенных войск социалистического лагеря. Умер Штеменко в 1976 году. Перед смертью выслал отцу свою книгу с дарственной надписью. Несколько позже я расскажу, как во время войны Штеменко помог отцу вывернуться из беды. Лично я Штеменко не видел. Помнится, отец или мать рассказывали, что как-то на несколько дней они останавливались у Штеменко в Москве, в комнате общежития академии, где он учился. Но я тогда еще был младенцем.

     Еще один из товарищей отца по зенитной школе, Яблонский, умер до войны, от заражения крови, сцарапнув на лице прыщик. Знаю, так как его жена и моя мать с детства были подругами и общались до самой смерти моей матери. Замуж она не вышла, как-то работала, жила с отцом в Севастополе. Ее отец, рабочий, но несколько интеллигентного вида, тихий, как-то в себе, несколько раз тоже заходил к нам в конце 40-х годов, бывая в Ялте. Ничего антисоветского я от него никогда не слышал. Но какую-то особенность, чуждость, я в нем ощущал. Возможно, предвзято, потому, что еще в эвакуации, в доверительных вечерних разговорах с соседями,  мать по какому-то случаю рассказала, что отец ее подруги, заводской рабочий, участник революции, высказывался, что не такой страны и не такой жизни они хотели,   делая революцию. Я же, тогда мальчиком, не видел и не знал не только в ближайшем окружении, но и на улицах, в очередях людей, недовольных своей страной, своей жизнью.  Были недовольства соседями, продавцом, Гитлером, но не страною. Вот сейчас пытаюсь, но не могу вспомнить ни одного высказанного недовольства даже в адрес непосредственным начальником или руководством. Думаю, тогда в начальники не только подбирались, но на своей должности способные люди в миг обкатывались до суровой (как тогдашняя жизнь) идеальности руководителя. Обкатывались бескомпромиссной требовательностью сверху и снизу, однозначностью обстоятельств и необходимостью делать возможным невозможное. А народ-то в массе своей не дурак и видел, понимал, что в данных обстоятельствах руководитель действует по самому оптимальному варианту. Вот и поглядывал я поэтому на того рабочего, как на что-то необычное. А однажды, году в 1948, приехала подруга матери в  тихих слезах: «Папу арестовали, 10 лет, за язычок». (Буквально эти слова сказала. Помню).

         Думаю, был тот интеллигентный рабочий патологическим троцкистом. После, лет через пятьдесят, коммунисты-перерожденцы, на всех уровнях, сознательно доведут основную массу советских людей до состояния недовольных и под их понукающее одобрение выполнят заказ на развал великой державы. Где-то у Горького я прочитал: «Дети жестоки». Но тогда, мальчиком, мне было жалко старика, изъятого из ощутимо улучшающейся послевоенной жизни на умирание за колючую проволоку. А теперь не жалко. Теперь мне жалко тех людей, которые при советской власти при осложнениях, например, в лёгких бесплатно оздоровлялись на Южном берегу Крыма, а с 1991 года просто издохли (такое с ними сделали), издыхают.  А, ведь, видел же троцкист бесплатные профсоюзные санатории по всему ЮБК и знал, что нигде (!) в мире подобного сталинскому нет... На Троцкого надо было брюзжать, да на Гитлера... Как-то указал отец на групповом снимке курсанта и сказал: «Расстреляли при организации колхозов». Подробности  чужой смерти мне, мальчику, были ни к чему, не расспросил, Но уже тогда знал, что на организацию колхозов посылались умеющие большевики, из военных тоже. Может, где-то перегнул жестокостью, а может, пощадил кулака, теперь уже не узнать. Но понятно, что сделал он не то, зачем его посылали. Не сделал невозможного. А ведь ему, обученному, зарекомендовавшему себя, доверили... Я написал здесь о известных мне товарищах отца. Их давным-давно уже нет. Но раз помню через так много лет, значит и мне что-то от них в личность досталось.
         Сделаю краткое отступление, о колхозах, коль я о них упомянул. Создав колхозы, Сталин подбросил страну по сельскохозяйственному производству и уровню жизни людей на фантастическую высоту (относительно, конечно, уровня царской России) и вывел ее в этой области в передовые страны мира. Колхозы начали создавать в 1928 году, завершили коллективизацию страны в 1932 году (с обычными русскими хвостиками, но суть не определяющими). Сталин был гений. Колхозы — его личное детище. Он предвидел, чем  разным для разных слоев крестьян это начнётся и чем для страны оно закончится. Думаю, никто в стране это просто не представлял. К тому времени Сталин выслал из страны Троцкого, сдвину от руководства государством «ленинскую гвардию» (зиновьевых, бухариных и прочих бывших революционеров-эмигрантов, годами жившими за границами на деньги иностранных государств и ими завербованными). А тем, кого я назвал «никто», навязал свою волю и их усилиями сельское хозяйство сделал социалистическим.  Началось все с того, что одним из первых ленинских указов в октябре 1917 года все земли в стране, помещичьи, церковные, удельные и пр.  национализировали и отдали крестьянам. Вот только не стало в стране крупных, рентабельных, сельскохозяйственных предприятий, которые обеспечивали страну хлебом и стабильно платили государству хорошие налоги. А крестьяне земли охотно захватили, белых не поддержали. Но и красным налоги хлебом платить не хотели, да и не могли. Откуда? Как и тысячу лет назад пахали они землю сохою ( один лемех - нож, режущий и переворачивающий землю) и, сея, разбрасывали зерна вручную. Жали (срезали стебли) серпами, молотили (выбивали зерна из колосьев) палками. Люди себя не могли накормить. Но часть зерна у крестьян отнимали силою, продотрядами, чтобы накормить хоть как-то горожан и армию. Отсюда, вплоть до завершения коллективизации — кровавые крестьянские волнения и кровавые же их подавления (с обоих сторон - ожесточённые, прошедшие Империалистическую и Гражданскую войны). Само крестьянство было неоднородно. С семилетней войны (1914-1920) к семьям, к земле вернулись не самые добрые и порядочные (на войне, естественно, погибают лучшие). Они-то и захватили самые хорошие земли, а вдов и сирот погибших земляков приспособили в безропотных, бесправных батраков. Не потянет же самостоятельно единоличное крестьянское хозяйство даже та, что:

В игре её конный не словит,
В беде — не сробеет,- спасет:
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет.

Батрачили обречённые без трудовых договоров и кодексов на того, который  сумел в семилетней войне не погибнуть. Вытягивал он из них, как тогда говорили, все жилы, Расплачивался крохами собранного урожая. Те голодали, пухли, но как-то возле этого благодетеля выживали. А тот, бывший красноармеец, превратился в деревенского эксплуататора- кулака. Семья в овчинах и валенках. Лошади и коровы в тёплых стойлах,  новая просторная изба, хорошие излишки собранного хлеба. И все детским и вдовьем трудом, своим тоже. Имел возможность платить хлебом налоги, но не платил. Продавал  потихоньку втридорога на городском базаре. Надеялся, что и у Сталина, как на семилетней войне, не зацепит. Менее алчные, да и менее умелые обходились без батраков, силами своей семьи. Это середняки. Те тянули от урожая до урожая, без излишков. А где взять доступный хлеб горожанам? На что за границей закупать начальное заводское оборудование? Казалось, тупик. Страна была обречена, на голод, на уничтожение. Спасти было можно только, казалось бы, невозможной, революционной перестройкой сельского хозяйства. В села были посланы умелые организаторы-большевики, способные создавать, созидать, жесткие, но разумные. В селе создавалось невиданное — коллективные хозяйства (колхозы). Не сдавшихся кулаков-эксплуататоров раскулачивали. Списки на таких составлял не Кремль, а местный сельский комитет бедноты и батраков. У кулаков конфисковалось всё. В одёжке, выделенной комбедом, погнали их семьями по этапу в ссылку. Сильно виноватых наказывали ГУЛАГом, сопротивляющихся расстреливали (продолжалась Гражданская война). Основу нового хозяйства составило имущества кулаков, туда же свели своих лошадей и середняки, а вдовы и сироты — только трудовые руки. Землю объединили в общеколхозную. К тому времени вновь созданные заводы начали выпускать на колхозные поля отечественные трактора, плуги, комбайны. (Вдумайтесь — это уже в начале 30-х годов. с вновь, с нуля, созданных заводов!). В кулацких избах  оборудовали начальные школы, медпункты, избы-читальни, в церквях — клубы. Колхозникам разрешили иметь приусадебные огороды, садики, коров, свиней, птицу. Организовали потребкооперацию (Обмен селянами своей продукции на промышленные товары). За год-два колхозы утряслись, притёрлись, стали рентабельными. Колхозники первыми в стране забыли, что такое голод, а сироты погибших красноармейцев в конфискованных валенках в кулацкой хате изучали грамоту, с запозданием, но усердно. Готовились на рабфак. А вдова, батрачка, составлявшая на кулаков список, способная при необходимости и коня на скаку остановить,  пришла в человеческое состояние, и выбрали её в колхозе не меньше, чем бригадиром. В 1933 году страна была уже с хлебом. Городскому населению по государственной цене (символической) хлеб и иные продукты продавались нормировано, по карточкам. А с 1936 года стало возможным отменить и нормирование. Подчеркну, что колхозы, став крупнотоварными производителями, разрешили не только продовольственную проблему в стране, но и устранили антагонизм среди крестьянства. За всю свою жизнь я ни одного раза от колхозников не слышал осуждения колхозной системы. Люди были довольны, удовлетворены неуклонным, ощутимым улучшением своей жизни, условиями работы.  «И если бы не война...».
         Вернусь к отцу. Предыдущим абзацем я немного забежал вперед, коснувшись первых успешных итогов коллективизации. Но учёба отца в Севастопольской школе (1928-1930 гг) совпала с началом преобразования сельского хозяйства. И он жил со всей   страною в атмосфере этого преобразования.  В армии, да и по стране, вылущивались имеющие отношения к кулачеству, сомневающиеся в правильности взятого курса, злопыхатели. Такие бескомпромиссно убирались из общественной жизни. В лучшем случае просто увольнялись, а чаще — в ссылку, реже — в ГУЛаг.  А оказывающих реальное сопротивление — по решению суда, по существовавшим законам, беспощадно расстреливали. Ссылка — это принудительное переселение в отдалённые области. Люди жили вольно, обеспечивались куцым (по нашим меркам) жильём, работаю. Выехать до окончания срока ссылки никуда не могли. ГУЛаг (главное управление лагерей)  - это заключение под охраной, жизнь и работа за колючей проволокой, с соответственными ограничениями. При НКВД (наркомат внутренних дел, с 1944 года -  министерство) был создан внесудебный карающий орган (заимствованный у царизма) — Особое Совещание, которое ускоренным порядком, и обычно списками, определяло наказания неблагонадёжным, но не провинившимся, в виде ссылки, провинившимся  - заключение в колонии (ГУЛаг) сроком до 10 лет. Списки провинившихся и предлагаемые наказания в Совещание направляли местные органы НКВД. Осудить на срок более 10 лет могли только суды, с участием народных заседателей. Это не было жестокостью. Это была война. Фактически продолжалась та же самая Гражданская война, но только без батальных сражений. С обоих сторон в ней участвовали  уже семь лет провоевавшие, ожесточившиеся, которым чужая жизнь ничего не значила, да и своя — не очень тоже. Абсурдно оценивать поступки тех людей мерилом нашего сытого, неразутого, стабильного бытия. Война шла по понятиям, революционные законы писались тоже по понятиям. И те, наказуемые, разбирались в этих понятиях, знали законы, но не разоружились, в смысле — не подчинились законам, не смирились, не сдались. Не смести их в небытие с пути социализма — погубить государство, обречь нацию на голод, бесконечные войны, уничтожение. Негладко проходила коллективизация, были и перегибы, и недовершёнки, и незасевы. Да, поля просто не засевались. Одна причина — саботаж кулаков. Не желая платить хлебом налоги, они просто не засевали свои земли, но спрятанный хлеб имели, а батраки делались безработными, оставались без хлеба. Конечно, это сказалось на обеспечении страны продовольствием. Но миллионы умерших от голода — это ложь. И ложь такая, что для определения ее степени не могу даже подобрать к этому слову эпитета. Только в Украине ющенки, не моргнув глазом, насчитали  около 20 миллионов умерших!  Указывают, что голод  скосил эти миллионы в 1932 и в 1933 году. Но я родился в 1933 году. И никогда, ни от кого не слышал, что люди  умирали в те годы от голода. С 3-4 лет помню все разговоры в моем окружении.  А, ведь, общался с людьми разных возрастов, с разных мест. Как-то отец, вспоминая Севастополь тех времен, мимоходом сказал, что там  изобилия не стало, но выручала рыба и благодатная крымская урожайность. И добавил, что на Украине было хуже, голодали. Но о голодных смертях никогда не было речи. Конечно, если ничего не садить, то  - «что посеешь, то пожнёшь»...
    Но продолжу об отце и матери. Подробности их знакомства не знаю. Мать, расставшись со школою, где-то в середине 20-х годов, устроилась ученицей в  частную пошивочную мастерскую. Тогда, после гражданской войны, дозволялось частное мелкое предпринимательство и частная торговля. (Это был еще период ленинской новой экономической политики — НЭП, запланированный временно, как передышка после боев Гражданской войны).  Хозяйкой мастерской была женщина по имени Таисия. Потом, после войны, они с матерью общались, я ее знал. Но отчество уже не помню. Мать в той мастерской, учась и работая, в совершенстве овладела профессией швеи и закройщицы. Это умение в дальнейшем бывало некоторым подспорьем  бюджету нашей семьи. Но в основном той кропотливой работай мать себя не загружала. На моей памяти — только на себя, а для заработка лишь  при суровой необходимости. При жизни матери такое отношение к пользованию профессией мною, начинающим жить, воспринималось нормальным. Теперь же, в 78 лет, понимаю, что все ее, матери, беды, настоящие и воображаемые (ею для себя), переходящие и перешедшие на семью, брали начало в нежелании, в неумении засадить себя за швейную машинку или устроиться на какую-либо другую работу. Виденное впервые у человека (а у ребенка — все впервые) откладывается в памяти, в мозговых центрах, отдельными лоскутками объективной реальности, бесконтрастными фотоснимками. Сделать внутреннею оценку видимого человек (ребёнок) не может: одно сравнить не с чем («Все познаётся в сравнении» - основной философский постулат). А вот, пожив, посмотрев, отложив в центрах рядышком достаточное количество подобных, но разновариантных лоскутков, человек, автоматически их сравнивая (анализируя), делает свою, субъективную оценку увиденного. Субъективную потому, что у каждого в памяти, в других мозговых центрах, отложены разные лоскутки по другим темам, но как-то по-разному связанных и влияющих на оценку оцениваемого. Да еще и частые искажения мышления из-за искажённых химических реакций физиологии мозговых клеток... Это я к тому, что по-разному мы оцениваем видимое, в зависимости от  жизненного опыта,  накопленных знаний (лоскутками) и от состояния психики. Вот, и я теперь, излагая знаемое и виденное про отца и мать, могу быть только субъективным (да еще и со значительной поправкой на мою жизненную установку, что мы отвечаем за все, что будет после нас). К швейной машинке матери я вернусь еще не раз. А пока просто заметил, что ко времени знакомства с отцом мать уже имела надёжную женскую профессию.  Она замечательно плавала, играла, подпевая, на гитаре, могла интересно поговорить, знала, как старшая дочь, домашнюю работу, вкусно готовила и была не только очень хороша собою, но еще и элегантно одета, в одёжки, сшитые своими руками.
               
        Отец тоже парень был интересный, крупный, образованный, сформированный бойцом, умелый, мыслящий, перспективный. Думаю, и есть основания думать, что с первого взгляда и до конца жизни они друг в друга не влюбились. И не потому, что каждый был уж очень себе на уме. Сказывалась у обоих  одинаковая категоричность характерологических особенностей. А у матери, наверно, и глаза несколько разбегались по обилию севастопольских женихов.  Вероятно,  в курсантские годы отца были они просто знакомы, одной компанией. В 1930 году отец окончил свою военную школу, ввинтил в петлицы по одному кубику — знаку командира  взвода и убыл к дальнейшему месту службы, в Белоруссию. Да, еще родные отца сделали ему золотую коронку на один зуб, наскребли на подарок — ведь, стал  офицером, по-старому... Через какое-то недолгое  время отец специально вернулся в Севастополь, они с матерью объяснились, оформили брак и в Белоруссию уехали уже вдвоём, с приданным — ручной швейной машинкой.
         
Прошло с тех пор уже более 80-ти лет. Давно уже ушли из жизни все, упомянутые здесь мною. Война превратила город в руины. Но все течет и все меняется. Сменились поколения, сменился облик города. И среди сменяющего севастопольского с 1933 года течет и течет моя жизнь, в разных возрастах и в разных качествах. И в следующих главах я напишу, что в течении этой жизни видел я в Севастополе, что знал из достоверных источников и свои этому осмысления.

Книгу в другом оформлении, с фотографиями, можно прочитать на сайте:
http://osmislenie.blogspot.co.at/