Очерки города Новоедунова-3

Валерий Федин
                ШЕБАЛИНСКИЙ РЕЙД
                из сб. ОЧЕРКИ ГОРОДА НОВОЕДУНОВА

   Долог путь до Шебалино. Давно отсинело предрассветное небо, остался позади угрюмый Бабырган, уже солнце стало заглядывать на западные склоны синих гор, а отряд все скачет, скачет...
   Из города погнали коней нерасчетливо быстро, и уже в Алтайском пришлось оставить их, запаленных, у тамошних хозяев, затаивших смертную злобу на босяков, отобравших у них откормленных, застоявшихся коней в обмен на загнанных кляч неведомого племени. И снова перед Леонидом маячит, дергается в нудной рыси узкая спина Николы-проводника на буланом коне.
   И бормотанье Катуни, и голоса оживших после долгой зимы птиц, и разговоры скачущих сзади по двое отрядников,— все заглушает отскакивающий от скал цокот кованых копыт по каменистому полотнищу Чуйского колесного тракта. И чрезвычайное поручение уездного Совдепа заслоняется другими, маленькими целями, которые надо во что бы то ни стало выполнить, А то не хватит сил, и усталый отряд доберется до Шебалино слишком поздно. Доберется, чтобы похоронить изуродованные трупы тех, спасти которых отряд послан.
Сто пятьдесят верст до Шебалино. Сто пятьдесят тысяч конских скачков на чертовски неудобном седле. Видно, у хозяина коня задница была какая-то особенная. Леонид давно привык к многочасовой верховой езде, а тут сразу после Алтайского почувствовал, что дело худо. Сейчас каждый легкий прыжок коня на экономной рыси заставляет пока еще морщиться, а скоро заставит чертыхаться, а потом и рычать от боли и злости на эту неожиданную и постыдную помеху.
   Время от времени Леонид оглядывается на отряд. Не развалился ли строй, нет ли на лицах товарищей той усталости, при которой человек не может сделать простых движений, а валится кулем на землю и засыпает непробудно, равнодушный ко всему на свете. И тогда отряд можно перевязать, как безмозглых баранов.
   Нет, пока серые от дорожной пыли, — и откуда она взялась на промерзшей щебенке, — лица тверды и сосредоточенны. Встречая взгляд Леонида, эти лица неуловимо меняются, как будто говорят: ничего, командир, ты держишься, и мы от тебя не отстанем. Иногда сквозь строй подпрыгивающих на седлах отрядников Леонид видит лица замыкающих Мельникова и Никулина. Эти неутомимые черти, кажется, не замечают, что скачут уже четырнадцать часов без передыху. Ладно, у Никулина зубы хоть ничего, а уж щербатому Мельникову можно было и не выставлять свои. Хоть и пострадал человек за правое дело, а у кого-нибудь и родимчик может приключиться.
   Сто пятьдесят тысяч прыжков в седле. И, кроме забот об отряде свои, известные только тебе цели: доскакать до той березки, плотно вжавшись в седло, потом до того поворота, навалившись на левую ногу, досчитать до тысячи, стоя на обоих стременах...
   На коротком привале Леонид не вытерпел, пожаловался Николе-проводнику. Своим не стал бы жаловаться, даже если бы стерся до поясницы. Никола повздыхал, тоже потихоньку: плохой дело, ундер, сапсем плохой... Дал приложить к натертому месту жухлые листья бадана. Но бадан уже не спасал. И считает теперь Леонид оставшиеся до Шебалино версты и хоть знает, что доскачет, но не знает, когда после этого сможет вообще сидеть.
   Но эта неожиданная напасть, чувствовал Леонид, спасала его от тоски вынужденного бездействия. Если бы не это, он извелся бы от лютого беспокойства за попавшего в неожиданную беду Василия Плетнева и других шебалинских совдеповцев. Чтобы отвлечься, забыться, Леонид заставлял себя вспоминать что-нибудь, но мысли снова сворачивали на одно и то же: то самое саднящее место, которое никому не покажешь. «Нашел продовольственное дело, — скрипя зубами, ругал он себя. — Нашел, ничего не скажешь.»
   Он снова и снова вспоминал, как ворвался на заседание исполкома Костя Нечунаев с телеграфной лентой в руках: «Товарищи! В Шебалино мятеж!» Леонид пытался представить себе ту незнакомую телеграфистку в Шебалино, которая под бешеные удары прикладов в дверь лихорадочно отстукивала ключом тревогу: «Всем, всем, всем, у нас в Шебалино мятеж, совдеп арестован, сюда ломятся...» Какая она из себя, молодая или уже в годах? Осталась ли она жива или озверевшие мятежники размазали ее кровь по полу и стенам?
   Леонид вспомнил постаревшее, серое лицо Захара Двойникова, его слова, обращенные к членам исполкома: «Прав Леонид, это и есть продовольственное дело. Как вы считали, комиссар продовольствия сидит и считает реквизованный харч? Нет, товарищи, Шебалино — ворота на Чуйском тракте. Через него монголы и ойроты гонят к нам скот, а в России, сами знаете, — голод. Так что кому, как не комиссару продовольствия вести отряд в Шебалино?»
   Чуть не подпрыгивал тогда Леонид, ожидая решения исполкома. Он был бы в смертной обиде, если бы послали не его, а Захар — молодец, старик, понял Леонида, оставил без внимания и тянущегося вперед Тараса Батурина, и ерзающего от нетерпения Саню Губарева, и небрежно подкручивающего усики Костю Нечунаева, уверенного, что с отрядом пошлют его. А председатель Совдепа разглядел в Леониде то, что выработалось в нем за эту сумасшедшую зиму: умение принимать единственно правильное решение, когда подробности неизвестны, а времени на их выяснение нет. Сколько раз за зиму попадал Леонид со своим отрядом в разные переделки, — и ни разу не промахнулся. России нужен был хлеб, сам Ленин прислал телеграмму в губернский Совет: «Хлеб, хлеб и еще раз хлеб, — вот единственное, что требуется от Сибири...»
   И скачет по Чуйскому тракту в бракованном седле комиссар продовольственного отдела уездного Совдепа Леонид Буранов впереди своего отряда и думает не столько о попавших в беду товарищах, сколько о своей стертой в кровь заднице...
   — Ночевай, однако, надо, ундер, — хриплый голос Николы оторвал Леонида от назойливых мыслей,— коняшка сдыхай будет.
   — А сколько еще до Шебалино? — Леонид сам удивился своему писклявому и хриплому от долгого молчания голосу.
   — Целый ночь ходи, однако, утром Шебалино будем.
   Еще целую ночь скакать... Кони могут и в самом деле запалиться. Правда, сейчас будет Черга, большое село, но на ночь глядя шариться по чужим дворам недружелюбных хозяев в поисках свежих коней — дело нестоящее.
   «Ладно, — пошел на компромисс с собой Леонид, — в Черге малость передохнем. Мы с Мельниковым и Нечаевым проедем по селу, реквизируем свежих коней, у кого поближе. А этим двоим — все трын-трава. Чугунные, что ли, у них зады?
   За Чергой тракт заметно пошел в гору. Свежие кони заскучали, то и дело с рыси переходили на шаг. Отрядники не особенно их подгоняли. Все знали, что теперь до Шебалино коней менять негде. Как ни горел нетерпением Леонид, он принял общий темп движения, хотя и здорово опасался опоздать. На коротком совете Никулин резонно заметил, что если шебалинские совдеповцы еще живы, то сейчас, ночью, никто не будет их убивать,— мятежники наверняка перепились и дрыхнут. Подумав, Леонид согласился с ним.
   В полной темноте отряд проезжал маленькие, без единого огонька деревни, названия которых Никола угадывал неведомо как. О приближении очередной деревни чуть не за версту предупреждал резкий запах дыма и навоза, застоявшийся в безветрии Семинской долины. Отряд шел по каменистому тракту мимо заснеженных скал, покрытых невысокими корявыми деревьями, заросших маральником. Уже чувствовалось высокогорье, хотя до семинского перевала оставалось еще верст восемьдесят. Здорово похолодало, и не слишком тепло одетые люди начали ежиться в седлах. Затяжные подъемы изматывали коней, а крутые спуски не давали им передышки. Кони скользили на обледенелых спусках, крепко упирались ногами, коротко всхрапывали, дрожа всем телом. Но вот отвесные скалы вдоль тракта сменились невысокими сглаженными увалами, близился перевал. Непривычно яркие звезды усеяли не по-городскому черное небо.
   Леонид не опасался предательства, хотя за зиму не раз и не два сталкивался с ним: мужики не желали бесплатно отдавать свой хлеб «голодранцам». Здесь же к Шебалино не было другой дороги, кроме Чуйского тракта, а он был занят отрядом. Правда, ойроты свободно могли пройти бездорожьем, по горам, но Никола уверял Леонида, что сейчас, к весне, даже маралы не покидают облюбованных долин: «Шибко глыбоко, марал брюхо лежит, коняшка ходи не будет».
   Шебалино зачернело в широкой лесной долине, когда уже начало светать. Самые крепкие седоки к тому времени уже начали засыпать на ходу, встряхивали гудящими тяжелыми головами, чтобы прогнать усталость, накопившуюся за сутки почти непрерывной скачки. Даже Никулин стал реже отзываться на подначки неутомимого Мельникова, который, кажется, так и не закрывал рта от самого города.
   Остановив отряд перед последним поворотом, чтобы не маячить на виду села, Леонид оговорил с помощниками план действий. Решили разделиться на три отряда. Леонид со своим взводом обойдет село по другому берегу Семы. По его сигналу, – три выстрела,— взводы Никулина и Мельникова гонят в село, взвод Никулина рассыпается по селу и обезоруживает всех, кто окажет сопротивление, а Мельников разыскивает арестованных и выручает их. Взвод Леонида в это время прорывается им навстречу, заодно не давая мятежникам уйти по тракту дальше в горы.
   — Ты, главное, не втягивайся в рубку. Лишняя кровь нам не нужна, — втолковывал Леонид ухмыляющемуся Мельникову,— а то пока промахаешь шашкой, живоглоты, гляди, успеют прикончить наших.
   Крепко пожав руки оставшимся, отрядники бурановского взвода начали спешенными перебираться через ненадежный, в промоинах, лед Семы.
   ...Василий Плетнев, скрученный волосяными веревками с хитрыми ойротскими узлами, всю ночь пролежал рядом со своими товарищами на промерзлом полу амбара, куда их под вечер бросили упоенные победой кулаки. Избитые тела стыли на заледеневших досках: каракорумцы содрали с пленных верхнюю одежду, оставили только нательное белье. Больше всех страдал тщедушный Лазарь, над которым особенно поиздевались мужички, дорвавшиеся до мести выскочке-инородцу. До полуночи он глухо стонал, просил не бить по животу, потом затих, и к утру только хрип его насмерть застуженных легких давал знать, что он еще жив.
   Все девять арестованных — Мятлев и Кандыкша были убиты на улице у Совдепа — к утру уже не чувствовали ни холода, ни боли. Распухшие от побоев тела теряли последние остатки тепла, и люди уже перешли грань безразличия ко всему на свете. Только Плетнев еще не потерял способности воспринимать реальность. Он всю ночь корчился на загаженных досках, стараясь разорвать или перетереть веревки, врезавшиеся в отекшее тело, но даже его бычьей силы не хватало, чтобы освободиться от пут, он давно понял это, не продолжал мучительные попытки, теперь уже больше для того, чтобы не окостенеть от невыносимого мартовского ночного мороза. Он слышал стоны товарищей, бившихся в страшном кашле, и последними словами клял себя за дурацкую доверчивость.
   «Кому поверил!? Мироеду, жадюге, убийце... Рассупонился, отпустил: иди, мы лежачих не бьем. А теперь вот их самих топчут, лежачих и связанных, озверевшие хозяева и нерассуждающие каракорумцы. А утром — конец. Уж они своего не упустят, потешатся всласть.»
   Василий застонал от лютого бессилия, закрутился на ледяном полу. Только бы не ослабеть, не завыть по-звериному от нечеловеческой боли, не дать этой радости врагу.
Когда стало развиднеться, Плетнев тоже начал терять четкость восприятия. Как сквозь вату до него донесся скрип приступок под грузными шагами, грубые, глумливые голоса вошедших, пинки сапогами по онемевшим бокам. Мятежники выволакивали полуживых совдеповцев и привязывали их к коновязи.
   Когда дошла очередь до Плетнева, он сумел сбросить с себя оцепенение и сам, по-бычьи мотая головой, сошел по приступкам в ослепительно яркий заснеженный двор. Его окружили злобные, орущие, торжествующие пасти, заросшие, слюнявые... Он никого не узнавал. Лишь увидев смотрящие в упор с бездонной ненавистью глаза, он вспомнил, что эти глаза принадлежат тому самому смертному врагу, к последней встрече с которым он готовился бесконечную ночь.
   Он увидел кучу поленьев, сложенных по-таежному в клеть, и понял, что на этом костре будут гореть их истерзанные тела. Он увидел толстые кедровые колоды, поставленные на-попа с воткнутыми в них топорами, увидел двух каракорумцев с засученными чуть не до плеч рукавами пестрых засаленных полушубков. Он напряг все свое большое, плотное тело, прогоняя остатки слабости.
   Он понял, что ждет его и его товарищей. Понял, что дорогой кум оставит его напоследок, и почти спокойно смотрел, как каракорумцы в драных полушубках поволокли к колодам почти безжизненное тело Лазаря. «Этим-то что?— уже в который раз с тоской удивился он, как не раз удивлялся раньше. — Жили как скоты, их за людей не считали, революция дала им свободу, а они...»
   От колод послышался хохот собравшихся и нечеловеческий вопль Лазаря. Василий заскрипел зубами. Он нашел глазами кума и уставился в ненавидящие, немигающие зрачки своего врага. Кум принял вызов, и хотя трудно было передать еще большую злобу, он сумел это сделать. Такие глаза Плетнев видел только раз в жизни, когда придавил рогатиной к снегу бешеного волка, давно досаждавшего односельчанам. Кто знает, сколько продолжался бы этом безмолвный поединок, сопровождаемый глухими ударами топора и даже не стонов, а всхлипов еще живого Лазаря, как вдруг что-то изменилось.
   Исчезли глаза дорогого кума. Невдалеке послышались странно знакомые, резкие хлопки. «Выстрелы!— не веря сам себе догадался Василий. — Ей-богу, выстрелы! Кто бы это мог быть?»
   Рядом мелькнуло что-то черное и сверкающее. Василий резко оглянулся. На него шел с волчьей злобой в глазах, с перекошенным лицом,— неужто упущу!?— его кум с топором в руках. А совсем рядом раздались бешеные крики, стук копыт, визгливые вопли разбегающихся каракорумцев. И — выстрелы, выстрелы...
   «Ну уж, дудки! Теперь я совсем несогласный умирать!» Василий почувствовал, как в нем пробуждается его прежняя сила. Он напрягся и, чувствуя, что сейчас дай ему гору, он и ее своротит,—рванул всем телом коновязь. Толстенная жердина хряснула. Почуяв свободу, Василий бешеным прыжком взлетел в воздух и что было сил ударил не успевшего увернуться кума обеими ногами в грудь.
Он лежал на снегу, как упал, неудобно навалившись на связанные за спиной руки, и смотрел, как, по-черному матерясь, неведомые спасители отвязывают от обломков коновязи его товарищей. Двое из них взяли его за связанные руки и, кряхтя от натуги — ну и здоров! — поставили на ноги, разрезали заледеневшие веревки, сдернули их с рук. Василий хотел поднять руки, но ему это не удалось, непривычно тяжелые, они висели по бокам как плети с привязанными к ним гирями.
   — Плетнев! Где Плетнев?— Услышал он рядом пронзительный голос и, обернувшись всем телом — шея тоже не слушалась – все понял.
   К нему подъезжал на здоровенном гнедом першероне уездный комиссар продовольствия Леонид Буранов.