Франц Кафка из Таштагола

Михаил Анохин
 
               
Есть в России захолустья, но Таштагол (или, в переводе с шорского, «Камень-на-ладони») даже по российским меркам предельное захолустье, тупик. Здесь не только заканчивается железная дорога Новокузнецк—Таштагол, здесь заканчивается жизнь и начинается борьба за выживание. И вот в это захолустье, в этот «тупик» приехал Мойша Крицман.
Вы не знаете, кто такой Мойша Крицман? Тогда вы ничего не знаете в этой жизни. Мойша Крицман имел миллионы, и не каких-то там «деревянных» рублей, а самых настоящих денег, зеленую американскую «капусту». Вот кто такой Мойша!
Если вы думаете, что Крицмана позвал голос его предков, когда-то отправленных в Горшорлаг, то «вы сильно ошибаетесь», как сказала бы его мать, Рахиля Иосифовна.
Да, конечно, его дядя Соломон Буцис и отец Мойши были в этих местах и даже некоторое время брали в свои руки кайло и лом, чтобы после взрыва дробить горную породу в щебень, но это было недолго. Мама всегда говорила своему сыну:
— Помни, Мойша, умный человек всегда найдет себе теплое место, — и поясняла своему чаду: — Там, где имеется много людей, всегда есть теплое место.
А если в доме бывал ее брат, она обращалась к нему за поддержкой:
— Правду я говорю, Соломон?
И тот начинал свою длинную повесть о том, как в сорок седьмом все семейство Крицманов и Буцисов арестовали за незаконный сбыт и обработку драгоценных камней. Как осудили без лишней канители и свидетелей, как дали «десятку по рогам» и «пять по ногам».
— А потом, дорогой мой племянник, увезли нас в Сибирь, в Горшорлаг, и мы чуть не умерли в «столыпинских» вагонах. И вот мы здесь живем и, слава Иегове, здравствуем. Это не Москва и даже не Подмосковье, а про Одессу и Привоз я тебе и толковать не стану…
Отец Мойши от природы был немым, но имел точный глаз и верную руку, что немаловажно в ювелирном деле. Он чувствовал душу камня, но не имел возможности выучить своего сына в духе предков. Отец Мойши сам сшил себе арве канфос в знак страха перед Богом и часами сидел в углу, ремонтируя часы. Иногда высокое партийное начальство тайком приносило Бен-Игуде, так звали отца Мойши, драгоценные камушки, выпавшие из оправы, и сломанные браслеты. За это Бен-Игуда денег не брал, поскольку была радость душе, да и небезопасно было требовать законный бакшиш.
Заботы о воспитании Мойши взял на себя брат его матери — Соломон.
Сестра Соломона Рахиля, мать Мойши, частенько просила своего брата, особенно в день Шаббос Кадешь, сказать маленький муссар[1] — наставление сыну, перед тем как приступить к излюбленным кодеш кугель[2], к запеченным макаронам с настоящим соусом — росл флейш[3].
Брат никогда не отказывался от того, чтобы сказать, особенно когда сестра обращалась к нему со словами:
— Ты у нас, Соломон, настоящий ор ла иегудим[4].
Соломон в таких случаях поднимал руки до уровня лба и скромно отвечал сестре:
— Ну что ты, Рахиля, какой я дирех эрец[5], я самый настоящий ам гаарец[6].
Но от поучений не отказывался, иначе кто передаст племяннику хитрую науку выживать во враждебном евреям мире, среди этих злобных, но, хвала Богу, глупых гойим[7]? Дядя Соломон всегда говорил своему племяннику:
— Что только не выдумают гойим, чтобы свалить собственную несообразительность и неспособность устроиться на евреев! И это хорошо, мой мальчик. Великий Иегова дал нам, евреям, все народы в услужение, и особенно русский народ. Посмотри, Мойша, как он прост и доверчив. Разве не лежит на нем рука Иеговы, отнявшая у него элементарную мудрость? Он покорен и доверчив, как агнец, данный Иеговой в руки Аврааму для жертвенного заклания.
Острый ум Мойши не только схватывал на лету поучения своего дяди Соломона, но тут же прикидывал, что из этого можно выкроить «себе на заплатки».
— Да, Рахиля, умный человек везде живет, а шойте-дурак везде гибнет, — и, обращаясь к племяннику, дядя Соломон говорил: — Мойша, не будь дураком, учись!
Мойша Крицман, или по-школьному Миша, учился. В начальных классах приторговывал ученическими перьями, как говорил Соломон, учился помаленьку шахровать[8], и не было в школе лучшего знатока по этой части. Он знал, что такое перо «86 номер» и чем он отличается от «11 номера», что такое перо «Рондо». Никто искуснее Миши не играл в «перышки», и даже старшие школьники не искушали свою фортуну в игре с ним.
У Миши был живой ум и пылкое воображение, он учился с легкостью необыкновенной и в восьмом классе написал стихи к ноябрьским праздникам. Он прочитал свои стихи со школьной сцены, чем вызвал восторг и умиление не только девчат, но даже директора школы Прасковьи Ивановны. Величественный ямб и идеологическая содержательность стиха возымели действие, и Мойша Крицман пошел в гору по комсомольской линии. Вначале комсорг в школе, потом, перед отъездом в Израиль, инструктор горкома ВЛКСМ.
Дядя Мойши Крицмана работал в госбанке. Разумеется, не первым лицом, чего нет, того нет. Соломон знал свое место в этом мире, знал, что негоже еврею высовываться, еврей должен находиться в тени и там, в тени, как говаривал словоохотливый Соломон, плести свою маленькую паутинку и иметь свой маленький интерес.
— Помни, Мойша, — говорил дядя Соломон, — не деньги губят человека, а их отсутствие.
И еще говорил ему мудрый Соломон:
— Мойша, не вздумай быть ни первым, ни вторым — будь третьим.
К тому времени в результате ряда проведенных в стране кампаний маленькая еврейская община в Таштаголе уже насчитывала не один десяток семейств. Что поделаешь, партийный билет хоть и согревал сердца, но не излечивал болезни.
И вот случилось так, что в 1973 году из Израиля пришло письмо от сестры матери, а уже в 1974 году Крицманы и Буцисы уехали сначала в Париж, а потом в Израиль, но там стреляли, так что остановились они в Америке.
Отъезд семьи Крицмана в Израиль был для местной партийно-хозяйственной верхушки громом среди ясного неба. Сдвинулся казавшийся незыблемым пласт местной элиты. Вслед за семейством Крицмана в Израиль потянулись и другие: Яблонские, Кислюки, Железновы, Лазаревы…
Так вот, не воспоминания о своей молодости привели в Таштагол известного предпринимателя, хозяина издательского дома «Бумбараш», и не заброшенные золотые рудники Спасска, нет! Крицман приехал по издательскому делу, и к кому бы думали? Да, да! К этому полоумному Качанову, которого в Таштаголе никто всерьез никогда не принимал. Ну, работал в библиотеке мужик с прибабахом, писал стихи, а кто их не пишет? Предлагал из гранита уран добывать и тем извел все местное начальство. На Руси во все века таких новаторов и рационализаторов было пруд пруди.
Так что местное да и региональное начальство не догадывалось об истинной причине приезда Мойши Крицмана в родные места. Оно полагало, что Мойша Крицман заинтересовался добычей урана из гранита, а может, и золотишком, а может, и лесом. Лес еще остался в шорской тайге. Но дело было не в уране или золоте, а всего-то в нескольких сотнях машинописных листов бумаги.
                *  *  *
Март в Москве в этот год выдался слякотным, оттепели перемежались снегопадами, к утру это все подмораживало, и автомобильная часть москвичей платила ежегодную дань невидимому богу прогресса своими жизнями. Там, где улица Щукина переходит в переулок Островского, в высотном здании времен сталинской монументальной архитектуры располагался офис издательской фирмы «Бумбараш». В этот офис в десятом часу утра вошел мужчина в светлом плаще, шляпе и остановился у гардероба.
— Здравствуйте, Сергей Викторович, — сказала чистенькая, интеллигентного вида старушка, принимая плащ из его рук. — Как отдыхали?
— Превосходно, Анастасия Петровна! Просто чудно как! Шеф у себя? — спросил Сергей Викторович, направляясь к лифту.
— Минут двадцать как поднялся к себе, — ответила Анастасия Петровна, расправляя на плечиках плащ.
Сергей Викторович Скрипник являлся литературным консультантом издательства и шел к своему шефу не с пустыми руками, но о том чуть позже.
Имя шефа было двойным. Для всеобщего употребления он значился как Михаил Самуилович Светличный, фактически же на его второй родине, в США, он был записан как Мойша Бен-Игуда Крицман, но кого это может смущать и касаться в наше либеральное время?
— Ну, и как отпуск провел? — спросил Михаил Самуилович, вставая из-за большого редакторского стола и направляясь к Скрипнику. — Ты, я слышал, вместо Альп в Сибирь отправился и, что самое поразительное, по доброй воле, — сказал Крицман, пожимая руку Сергею.
— И представь себе, ничуть не прогадал. Чудесный уголок! Слыхал, поди, Горная Шория называется?
Лицо Крицмана на мгновение изменилось, и это изменение было истолковано Скрипником по-своему:
— Вижу, что наслышан. Ну да, там этот Кузбасс с ужасными шахтерами...
Но Мойша не поддержал эту тему, а кивнул на папки с рукописями:
— Пока ты прохлаждался, мы тут предварительно вон сколько дерьма всякого набрали, — он запнулся и поправился: — Точнее, нам прислали... Надо оценить, вдруг и найдется в этих помоях жемчужное зерно, — и закончил сухо: — Работать надо.
— Работать так работать, — примирительным тоном откликнулся Сергей, он был покладистым человеком и не шел против шерсти, — можно хоть сию минуту, — Скрипник протянул руку к первой попавшейся папке.
— Можно и завтра, — бросил шеф, усаживаясь в кресло. — Забери весь этот хлам в свой кабинет.
— А между прочим, шеф, — сказал Скрипник, перетаскивая очередную порцию рукописей в свою, как он выражался, «норушку», — я там, в Таштаголе, встретил одного самородка, этакий Франц Кафка из Таштагола. Несколько глав из рукописи своего романа он мне читал. Так вот что я тебе скажу: если у него все так написано, как то, что он мне прочитал, то это, шеф, станет настоящей литературной сенсацией!
— Литературные сенсации, дорогой мой Сережа, не зависят от качества рукописи, это-то ты должен знать. Это дело ловкости рук и свободных денег, пущенных на «раскрутку» автора.
— Так-то оно так, шеф, — откликнулся Скрипник, примериваясь: за один раз унести оставшийся литературный хлам или разделить его на два приема.
Решив не надрываться, унес половину. Вернулся.
— И все-таки, шеф, «раскручивать» талантливую вещь как-то морально, что ли, легче, чем убогую серость.
На этом разговор о Франце Кафке из Таштагола закончился для Скрипника, но не для Мойши Крицмана, поскольку в голове его зазвучали речи покойной мамы и мудрого дяди Соломона. Крицману страстно захотелось увидеть места, где он сделал свой первый вздох…
                *  *  *
Крицмана на вокзале встречали все отцы города, резонно полагая, что бывший ученик пятой школы, миллионер, обязательно вложит свои кровные во благо города, даже престарелую Прасковью Ивановну разыскали, пенсию ей всю за шесть месяцев выплатили и за счет городского бюджета одели прилично. Короче, городские власти потратились и надеялись на ответную, естественно, положительную реакцию Крицмана. Они были горько разочарованы, поскольку не знали Мойши!
Мойша равнодушным взглядом оглядел скопление представителей власти и спросил у гражданина, стоявшего ближе всех к нему, как в лоб ударил:
— Мне нужен Качанов Григорий Максимович.
Кто-то из толпы сдавленным голосом крикнул:
— Миша!..
Но этот голос так и повис в воздухе, ни один мускул не дрогнул на лице Мойши, и все как-то сразу поняли, что этот холеный господин действительно господин и не намерен пускаться в сентиментальные воспоминания о днях прошедших. Конечно, в душе у встречавших мелькнуло разочарование, и кто-то подумал: «Это же надо! Не главу всего города и даже не директора горнорудных предприятий, а какого-то зачуханного библиотекаря потребовал!»
Наступила, как говорят театралы, немая сцена. Престарелая учительница во все глаза разглядывала своего бывшего ученика, стихами которого была потрясена, и ничего не находила знакомого в этом ухоженном, властном лице, разве что глаза, голубые, нееврейские глаза. Да и вообще обликом Мойша Крицман больше походил на скандинава: белокурые волосы с легкой проседью, рост выше метра восьмидесяти, широкие плечи и сильные кисти рук, в которых он держал небольшой кейс.
Известному телевизионному антропологу Горенко, как бы он ни измерял череп Мойши, трудно было бы признать в нем родственную его сердцу телесность. Нет, никто никогда не мог бы сказать, что Мойша Крицман чистопородный еврей, возводящий свою родословную к дому Давидову. Где, когда судьба вывернула такой антропологический ферт — история умалчивает, хотя поговаривают, что его дальние родственники служили в дружине русского князя Владимира, а там было полным-полно скандинавских искателей сильных ощущений.
Как бы то ни было, но в роду Крицманов изредка появлялись на свет нестандартные белокурые мальчики. Когда его мама впервые увидела Мойшу, а это случилось в 1950 году, она всплакнула от огорчения, но мудрый Соломон успокоил и ее, и отца:
— Не плачь, Рахиля, чей бы бычок ни прыгал, а теленочек-то наш.
В положенный срок Мойшу обрезали, как велит закон предков, а дядя Соломон стал обучать его практической жизни, поскольку, как считал дядя, человек должен знать вначале жизнь, понять ее пшат[9], а Бог даст, Тору он потом выучит.
И вот Мойша стоит на перроне, а перед ним все «сильные» города сего, но они Мойшу не интересуют, он знает, что они хотят его денег, везде хотят денег Крицмана, словно у него они растут, как капуста на их огородах или картошка. Мойше нужен библиотекарь.
Впрочем, немая сцена быстро закончилась, и Крицмана увезли в гостиницу, поселили его в номере, где раньше бывали люди не менее «сильные», чем Мойша, и даже куда более грозные, чем он. Кто такой Мойша по сравнению с секретарем обкома КПСС? Вот то-то же! Мойша с должности не снимет, куда «Макар телят гоняет» — не отправит. Конечно, у Мойши деньги, много денег, и даже кажется, их запах пробивается сквозь кожу кейса, и как же он пьянит и разжигает воображение! Но Мойша не снимет, тем более народно-избранных, нет, не снимет!..
Вечером этого же дня в номер к Мойше привезли перепуганного Качанова Григория Максимовича. Милиционер, стараясь заслужить похвалу начальства, рявкнул в дверях:
— Доставлен гражданин Качанов, как велено!
Высокое руководство отчего-то не оценило служебное рвение и испуганно замахало на бедного сержанта руками. Начальник горотдела, который присутствовал при доставлении в гостиницу Качанова, процедил сквозь зубы:
— Чего орешь, болван! Доставляют арестованных, — и расшаркался перед перепуганным библиотекарем: — Мы тут, вот, так сказать…
Выдать Качанову зарплату не успели, тем более — приодеть. Он, как был в поношенном, ручной вязки свитере, потертых брюках и старых туфлях, надетых на дырявые носки, в том и был доставлен. Дальше уж сам Григорий Максимович дошел до кресла и сел в него, пряча ноги под сиденье, поскольку вязки от кальсон болтались рядом со шнурками от туфель.
Из ресторана, находящегося на первом этаже гостиницы, принесли в номер все, что, по мнению шеф-повара, было бы прилично поставить на стол такой знаменитости, как Мойша Крицман. К сожалению, ресторан не обладал исходными ресурсами для приготовления надлежавшей трапезы и потому на столе появился лангет с мучным соусом и свежей капустой на гарнир, пяток яблок, гроздь бананов, жареная сельдь, малосольные огурцы и минтаевая икра.
Когда внесли бананы, Мойша покривился, и даже кому-то показалось, что он процедил сквозь зубы: «Я же не обезьяна!»
Самое совершенное и стоящее из всего была, конечно, водка «Юбилейная» в подарочной литровой посудине, и сквозь изломы стекла свет пятиламповой люстры рассыпался в цветные искры на этом чуде стекольного искусства.
Григорий Максимович вот уже второй год мясное ел только по праздникам, то есть когда получал зарплату, остальные же дни нажимал на дары огорода и леса; водки он вообще не пил (то есть не пил не потому что не пил, таких среди русских раз, два, да и весь счет на этом), не пил, оттого что не по карману — раз, во-вторых, оттого что не испытывал в этом потребности, той могучей, исконно русской потребности, особенно обостренно чувствовавшейся в минуты огорчительные, когда душа просит.
Душа Качанова просила другое, она у него была больна нездешним.
Стоило бы немного рассказать о его душе. Когда Григорий удил рыбу на Мундыбаше, лет пятнадцать тому назад, это и случилось. Удил он себе рыбу, и вдруг в голове стали складываться слова, и он понял, что эти слова выстраиваются как-то сами собой в связный текст. Так Качанов стал писать роман о нездешнем мире, поскольку приходили в его голову слова именно о каком-то другом мире, похожем на наш, но в то же время и не похожем.
Сначала Григорий писал на вырванных из ученической тетради листах, потом достал в горисполкоме списанную пишущую машинку, отремонтировал ее и начал печатать.
Впрочем, о том, как ему писалось, а самое главное — переписывалось, рассказывать неинтересно, тем более что Мойша Крицман, поблагодарив отцов города за гостеприимство, пожелал остаться с Качановым, что называется, один на один.
Когда отцы города, проглотив обиду, ушли, Мойша подсел к Качанову, плеснул в хрустальную стопку презентованной водки, сказал:
— За знакомство! Называй меня просто Михаил.
Качанов, сглотнув слюну, механически выпил, он был в смятении и подавлен тем, что ничего, ну, ничегошеньки не понимал. Потом Мойша пододвинул ему лангет с капустой, вазу с бананами и молча смотрел, как Григорий ест. Он не забывал подливать водочки и сам пригубливал, заедая пригубленное яблочком.
Наконец Качанов насытился, а добрая водочка, выпитая в меру под ресторанный лангет с капустой, ввела его в благодушное расположение. Он закурил сигарету «Прима» местной табачной фабрики, впервые посмотрел в голубые глаза Мойши Крицмана и увидел в них любовь и сочувствие. Может, от водки, а может, от взгляда Мойши у него защипало в глазах, и он отвернулся.
Мойша Крицман, морщась от мерзопакостного запаха плохого табака, пододвинул к Качанову пачку «Мальборо» американского, заметьте, производства, а это вовсе не то «Мальборо», которое продается в киосках, и знающие люди об этом ведают.
Григорий потушил «Приму» и взял «Мальборо». И при этом тихим голосом спросил:
— Чем обязан? — он, всегда говоривший громким голосом, вдруг перешел чуть ли не на шепот.
Мойша, как и учил его мудрый Соломон, взял быка за рога:
— Вы написали роман? Так?
— Откуда вы знаете? — и голос Качанова еще сел на полтона.
— Я могу рассказать, откуда я знаю, но я не за тем приехал сюда, чтобы рассказывать, откуда и что я знаю. Это так неинтересно, а главное — не полезно вам!
Григорий вспомнил, что ранней весной он читал главы из романа какому-то московскому журналисту, любителю горных лыж, обитавшему почти неделю в городе.
Мойша продолжал:
— Я приехал купить рукопись.
Сердце Качанова стукнулось около горла и упало куда-то в область печени.
— Вы, вы хотите меня издать? — срывающимся голосом переспросил Григорий.
— С чего вы взяли, что я хочу вас издать? Я же ясно сказал, что хочу купить рукопись, а что я с ней сделаю — это мое дело. Ведь не спрашивал продавец вот этих яблок, что с ними сделает покупатель?
В голове Качанова, словно в калейдоскопе, замелькали валенки, кожаная куртка на меху и пельмени, много пельменей, каждый день. Пельмени досыта, с перцем, со сметаной, с маслом сливочным, с горчицей, о боже, с чем только можно кушать пельмени!.. Потом Качанова взял страх, это как же — продать рукопись? Он с ней сжился. В ней, в этой рукописи, вся его жизнь. Он уходил в нее не только мыслями, но и всем своим существом, это был его мир. И вдруг — продать?
— Я об этом никогда не думал, — пересиливая все эти мысли и видения, ответил Григорий.
— Так подумайте, голова-то, надеюсь, при вас?
Мойша не мог удержаться от иронии. Ему был интересен этот тип человека своей удивительной непохожестью на писателей, мечтающих продать свою рукопись. Ведь еще Пушкин писал об этом. Мойша верил чутью своего литературного консультанта Сергея Скрипника, который уверил, что ему довелось читать удивительный роман.
— Что-то кафкианское, с элементами фантастики Артура Гаррисона, но куда более фундаментальное, и почти толстовский слог. Мы можем на этом хорошо заработать, Мойша, очень хорошо, если еще подадим этот роман под заковыристым авторским именем.
И вот этот на треть Кафка, на треть Гаррисон, на треть Толстой сидит перед ним. Обычный мужик, помятый жизнью, как многие в России к пятидесяти годам, и нет в нем ничего от писателя. Мойша даже начал сомневаться, тот ли это человек, о котором говорил ему Сергей?
Между тем Григорий осмелел и сам налил себе рюмку водки. Мойша продолжал его разглядывать и не удержался, прыснул. Он увидел белые подвязки от кальсон.
— Ну как, подумали? — спросил Крицман, подавляя в себе желание расхохотаться от действительно кафкианской картины. Он, Мойша Крицман, сидит в глуши, в дыре, в тупике цивилизации и выторговывает рукопись, которая, по мнению Сергея, взорвет весь литературный мир. Напротив сидит без пяти минут Нобелевский лауреат, у которого из брючины торчат подвязки от кальсон, а в лице, в выражении глаз нет ни капли мудрости и той значительности, которая бы предполагала гениальность.
«Нет, — подумал Мойша, — плоды все-таки вырастают в подходящем климате, в подходящих условиях, на подходящей почве. Что-то здесь не так. Если Сергей меня разыграл, я вычту из его дохода все мои издержки», — решил Мойша, и оттого, что решил этот главный деловой вопрос, ему стало легко и свободно, даже если бы он купил в Таштаголе пять кило макулатуры.
Водка ударила в голову Григорию, и он опять посмотрел в глаза Мойши и опять увидел в них то, чего давно не видел в глазах окружающих его людей — с той поры, как умерла его жена.
— Сколько? — спросил Качанов и невольно сглотнул слюну.
— А сколько бы вы хотели?
— Сколько?..
Григорий зашевелил губами, прикидывая свои расходы. Его даже прошиб пот, и вовсе не от жадности, нет, а потому что не мог никак сосчитать, сколько же ему нужно, к тому же, у него никогда в жизни не водилась сумма больше тысячи рублей. Тысяча рублей ему казалась таким огромным количеством денег, которые можно тратить и тратить, разумеется, тратить на жизнь. И все-таки, зажмурясь от страха за свою дерзость, он выдохнул:
— Пять тысяч!
Мойша, не моргнув глазом, ответил:
— Годится, — и пошел в соседнюю комнату, где лежал его кейс.
Качанов вначале обрадовался, а потом в голове мелькнула мысль, что продешевил. Продешевил! Пятнадцать лет работы за пять тысяч? Дурак! И мама моя дура! Охмурил своими глазами. И он решил: «Скажу этому голубоглазому, что пять тысяч долларов». И от такой дерзкой мысли у него потемнело в глазах.
Мойша вернулся через пять минут. Григорий за это время успел выпить еще рюмку водки и, наверное, оттого что был уже пьян, встретил появление Крицмана словами:
— Пять тысяч долларов, и наличными!
Мойша удивленно посмотрел на него и сказал:
— А разве я вам говорил, что рублями?
Качанова опять пронзила мысль, что продешевил, он даже не мог понять, что же это будет в рублях, но то, что этот голубоглазый субъект так легко соглашается с ним, вызвало в его душе сомнения: подлинную ли стоимость он дает?
— А сами, поди, на ней кучу денег заработаете? — не то спросил, не то утвердительно заключил Качанов и потянулся к бутылке.
— Э, нет, любезный, давайте сначала дело сделаем, а потом уж можно и до кондиции. Вас не устраивает вами же названная сумма?
— Я думаю, что вы на моей рукописи заработаете больше.
— Вы неправильно ставите вопрос и неверно понимаете существо дела, — поправил его Крицман.
— Поставьте его правильно, — сказал Качанов протрезвевшим голосом.
— Правильно следует спросить вас: вы сами надеетесь заработать на этой рукописи больше? Вам кто-нибудь уже предлагал ее купить? Или у вас есть связи с каким-нибудь издательством?
— Нет, честно сказать, нет, — Качанов был смущен и растерян от такого напора.
— Вот видите. Откуда же вы можете тогда знать, что стоит ваш труд? — и вдруг Мойша сменил тему и спросил Качанова: — Сколько, вы думаете, золота в Горной Шории?
Вопрос застал Григория врасплох, он где-то читал, что по оценочным прикидкам золота около ста тонн, но он также знал и другое, что речь идет только о том золоте, которое можно добыть при существующей технологии, фактически золото есть в любой горной породе, но это все вылетело из его головы, и он только промычал что-то.
— Неважно, сколько, — небрежно заметил Крицман, — важнее другое: что оно как бы есть, и в то же время его нет. То есть не добытое золото существует в воображении, в расчетах, фактически его нет. Я это к тому говорю, что ваша рукопись — то же самое не добытое золото. Я вам плачу деньги за воображение, еще нужно потрудиться, чтобы рукопись превратилась в книгу. Добытое золото еще нужно рафинировать, да и удачно продать. Скажите, какое вам дело до того, сколько я заработаю на вашей книге?
Качанов уже раскаялся, что затеял такой разговор. А вдруг голубоглазый обидится и уйдет? Ему почему-то уже не жалко было рукопись, более того, нечто новое замерещилось ему, ведь на эти деньги… да, на эти деньги он мог многое, не там, в том мире, а здесь, в этом. Он подумал, что еще не совсем стар и мог бы... А почему бы и нет? Словом, перед ним открывалась новая жизнь в этом неуютном и враждебном для него мире.
— Вы не подумайте чего... — начал оправдываться Григорий. — Мне ведь это впервые... Бывает же...
И вдруг опять словно холодной водой обожгло: «А ведь не скажи я про доллары, так ведь и всучил бы мне рубли? Темнит он что-то!»
— Знаете, Григорий Максимович, я бы еще прибавил тысячу, но у меня возникло желание поставить условие, разумеется, если я прибавлю к пяти еще одну.
Это уже не походило на Мойшу, это уже вырвалось у него само собой. Мойша даже испуганно вздрогнул: что бы об этом сказал дядя Соломон? Уж наверняка бы сказал свое знаменитое:
— Запомни, Мойша, это только кажется, что ты делаешь людям добро, давая им ссуду под небольшие проценты или, упаси тебя Иегова, просто так ее даешь. Не дать денег — вот истинная забота о человеке!
И перед глазами, словно живой, возник Соломон. Он сидел за столом, поглаживая свои седые пейсы, а Мойша, дожевывая мацу, удивленно смотрел на дядю.
— Ты смотришь на меня, как будто я должен, ну хорошо, я отдам тебе долг, хотя и не брал взаймы. Деньги, Мойша, портят всех людей. Мы, евреи, единственная нация, которую деньги не портят. И вот рассуди сам: ты даешь деньги, зная, что они испортят человека, следовательно, ты сознательно желаешь ему плохого!
— Отчего так, дядя Соломон? — спрашивал его маленький Мойша.
И дядя продолжал свой муссар:
— Видишь ли, Мойша, мы любим деньги, и деньги любят нас, так магнит притягивает железо из-за своей любви к нему. Все гойим видят в деньгах только средство, деньги для них сами по себе ничего не значат. Если ты отдаешь деньги другому, и сердце твое при этом не обливается кровью, значит, ты — мимер и мешумед[10], отступник перед Иеговой. Отдать деньги гойим — все равно что отдать свою девушку, и даже хуже! Гораздо хуже!
— Ну как же, дядя Соломон, ведь приходится отдавать, — пытался возразить Мойша.
— К сожалению, к великому сожалению, но если отданное не вернется с прибавкой — горе тебе! Ты расточитель, а не собиратель. Мы — пчелы, а все гойим — осы, и если мы не примем мер осторожности, то они пожрут нас. Этому учит весь наш опыт жизни в голусе[11].
Логика Соломона была всегда на высоте, и Мойша ее хорошо усвоил, но что случилось в этой гостинице, то случилось. Мойша на мгновение забыл поучения старого Соломона, а он говорил: «Помни, Мойша, слово обратно в рот не затолкаешь».
— Какое условие? — спросил Качанов.
— Ну, скажем, — Мойша почесал за ухом, — вы не сможете получать в месяц более ста долларов, вернее, рублей, эквивалентных этой сумме.
— Это почему же? — Качанов начинал сердиться.
— Не почему, а зачем.
— Ну, так зачем? — уже грубо сказал Григорий.
То родственное, доверчивое чувство испарилось куда-то, и вместо него в душе возникало что-то иное — стыд не стыд, но очень похожее на это чувство, когда человек делает какую-то оплошность, и оплошность эта унизительна. И вот он начинает осознавать, что поступил как-то не так, «прогнулся», что ли, перед сильным мира сего, «сапог лизнул», и оттого — гадко. В Качанове просыпалась злость.
— А затем, дорогой мой Григорий Максимович, чтобы этих денег вам хватило надолго, чтобы их не выманили у вас друзья и, может быть, подруги, человек вы еще не старый.
Мойша говорил эти справедливые слова по инерции и понимал, что зря он их говорит. То, что зря, Мойша понял, как только проговорил последнюю фразу. И опять в его голове зазвучал голос дяди Соломона:
«Мойша, запомни, что человека обижать не следует. Даже когда снимаешь с него последнее пальто, он должен быть тебе благодарен за это».
— Михаил, кажется? — желваки заходили под скулами Григория. — Так вот, меня учить не следует, уже взрослый — это во-первых; во-вторых — уже ночь на дворе, и давайте продолжим наш разговор завтра поутру.
— Простите меня, Григорий Максимович, простите великодушно, я действительно перешел грань приличия. Но я хотел как лучше…
Мойша отрабатывал «ход назад», нещадно ругая себя за сострадание к этому гойиму. О, Мойша мог так себя красиво «высечь», что другим только и оставалось, что пожалеть Мойшу Крицмана.
Закончилось это тем, что они выпили еще по рюмке водки, и Мойша позвонил дежурному по горсовету, как и наказывал ему глава города в случае надобности. Надобность у Мойши была в автомобиле, чтобы немедленно поехать к Качанову и забрать у него рукопись.
Пока они ждали машину, Мойша положил на стол договор, в который следовало только вписать данные паспорта Качанова и сумму, за которую приобретена рукопись — шесть тысяч долларов, и расписаться. Договор был на одном листочке и заканчивался большей лиловой печатью издательского дома «Бумбараш». Договор гласил, что Качанов Григорий Максимович продал рукопись издательскому дому, и самое главное: «На все время действия авторских прав».
Это «на все время действия авторских прав» царапнуло по сердцу Качанова, но он решился. Потом они поехали на окраину города, где в собственном доме, доставшемся ему от отца, жил Качанов.
Мойша, входя в дом, вспомнил свое детство. Отец долгое время жил в таком же доме, рубленном «в лапу» из пихтача, даже планировка показалась Мойше знакомой: холодные сенцы, потом вход на кухню с большой русской печкой и камельком, направо горница, из нее вход в спальню. Мойша даже вспомнил, что его мать после гит шабеса[12] ставила в такую печь шолент до утра, и даже Мойше почудился запах цымиса — фруктового соуса с пряностями.
Нет, положительно с Мойшей Крицманом что-то происходило непонятное. И Мойша осознал это, понял, что «размяк», «потек», будто кисель. Вот почему так часто вспоминается ему дядя Соломон, он и оттуда, из бездн шеола, смотрит за своим племянником, предупреждает его.
Григорий вынес из спальни картонную папку с рукописью. Папка была толстой и тесемки едва завязывались. Наметанным глазом издателя Мойша прикинул, что этот роман потянет на шестьсот-восемьсот страниц нормального шрифта. Когда Качанов передал рукопись в руки Мойши, что-то кольнуло в его сердце, он даже не сдержался и ойкнул.
Мойша участливо спросил:
— Что с вами?
Но Григорий только махнул пренебрежительно рукой, мол, ничего.
Крицман поставил на стол рядом с пишущей машинкой свой кейс, повертел колесики замка и открыл. Под парой новых рубашек и несессера с туалетными принадлежностями ровно уложенные лежали пачки долларов банковской упаковки. Григорий впервые видел их. Мойша вынул шесть пачек десятидолларовых банкнот и выложил их на стол перед Качановым, а потом в кейс положил папку с рукописью и с усмешкой сказал:
— Баш на баш! Мои деньги, ваша бумага.
Григорий нехотя улыбнулся:
— Не прогадаете, — и добавил к сказанному каким-то грустным, даже обреченным голосом: — Теперь я осиротел.
Мойша Крицман удивленно посмотрел на него:
— Так пишите! Пишите, черт вас возьми! — он похлопал Качанова по плечу. — Пишите скоро и много, пока я жив. И на самом деле, Григорий Максимович, вот годика через два нагряну и, глядишь, куплю еще одну рукопись.
— Нет, я уже ничего не напишу больше.
— Отчего же? Написали один раз, руку, что называется, набили, еще напишете.
— Они мне этого не простят.
— Чего не простят? — удивился Мойша.
— Предательства мне не простят.
— Да кто, помилуй бог?
— Ну, те, кто... В общем, неважно это все. Дело-то сделано, чего уж тут.
— Знаете, Григорий Максимович, не мое это дело, конечно, утром меня уже здесь не будет, но поверьте мне, денежки-то эти нужно бы положить в банк, и лучше всего, надежнее всего — в Сбербанк; хотя сейчас, по чести сказать, надеяться нужно только на печь да на мерина. И все-таки живете вы на отшибе, одиноко живете. А сами понимаете, деньги...
И Мойша уже видел, как дядя Соломон укоризненно качает головой.
— Конечно, конечно! — отчего-то засуетился Качанов, как бы своей суетностью выпроваживая гостя. — Разумеется, я так и сделаю.
Крицман подходил к машине главы города, и тут что-то заставило его обернуться и посмотреть на дом. И ему показалось, что в окне он увидел лицо Григория, тот смотрел — это понял Мойша — как увозят его рукопись…
Как ни старались отцы города заинтересовать Мойшу, он утром уехал в Новокузнецк, оттуда улетел утренним рейсом в Москву.
 
                *  *  *
Книга вышла через полгода пробным тиражом в десять тысяч, на обложке значилось: «Ле де Костер. Багровые костры Меона». Через два дня она исчезла с прилавков, вернув Мойше Крицману его деньги.
Второй тираж принес чистую прибыль в двадцать тысяч долларов, и уже готовился перевод на английский и испанский. Критики и писательская братия атаковывали издательство, пытаясь узнать, кто же скрывается под псевдонимом Ле де Костера, но издательская крепость отражала атаки.
Мойша понимал, что рано или поздно все откроется, и это предчувствие оправдалось. Один дотошный журналист вычислил, что Крицман ездил к черту на кулички примерно год с небольшим назад, и решил съездить в Таштагол. Таинственного автора он там не обнаружил, но выяснилась любопытная деталь, что Мойша Крицман, отвергнув деловые предложения администрации города, весь вечер до средины ночи общался с неким Григорием Максимовичем Качановым, библиотекарем. О чем шла речь — никто не мог ничего рассказать, кроме того, что Качанова через день после отъезда Мойши Крицмана нашли повесившимся в собственной спальне. Экспертиза следов насилия не обнаружила и, таким образом, следствие было прекращено за отсутствием состава преступления.
Именно это при встрече с Мойшей Крицманом сообщил ему дотошный журналист, пытаясь «расколоть» издателя. Но Мойша не «раскололся». Правда, журналисту показалось, что он изменился в лице, когда узнал, что Качанова нет в живых, но быстро взял себя в руки. Крицман все-таки пояснил журналисту, что его детство прошло в Таштаголе, а с означенным Качановым он учился в одной школе, так сказать, друг детства.
— Иногда, — сказал Мойша, — тянет побывать в местах, где бегал по лужам босым…
По здравому размышлению, подобное желание могло быть даже у Мойши Крицмана.