Ч. 1. Гл. 6. Время пришло

Алексей Кулёв
Ч.I. ПОСВЯЩЕНИЕ. Гл.6. Время пришло

 1

  Слава искал доску для гуслей, всё расширяя и расширяя радиус поиска. Сначала он посмотрел на чердаке и в сараюшке у Василия Петровича. На чердаке лежали хорошо просушенные толстые доски. По всей видимости, они были приготовлены для каких-нибудь ремонтов, каковыми никогда не могла насытиться деревенская изба. С виду доски были вполне подходящие, тем более, что, как слыхал Слава от друзей, именно в вязкой полутьме чердака мастера годами сушили материал для своих самых лучших музыкальных инструментов. Еловые досочки не сильно грешили сучками и причудливыми изгибами слоев. Но что-то – он никак не мог понять, что – отвращало от них. 

 – Дядя Вася, на чердаке хорошие доски лежат. Похоже, давно туда положены, много лет назад. Не могу понять, почему они мне не по сердцу? – спросил он хозяина.

 – Не любы, потому что батько мой себе на домовище эти доски приготовил. Не довелось ему упокоиться в домовище, избяным теплом подогретым: в войну он погиб – даже и не знаю где, совсем я мальцом тогда был. Всё собираюсь их выстрогать да себе домишко на жизнь вечную да бесконечную состроить… чтобы исполнили тесинки своё предназначение. Им-то ведь тоже, ой, как обидно, что к делу не сгодились! Да ведь любому обидно будет, коли к чему-то готовился, что-то в себе копил, а жизнь порожняком прожить пришлось…

 Поискал Слава в мастеровой сараюшке Василия Петровича, где в понятном лишь хозяину порядке был разложен и развешен немудрящий, зачастую сточенный  до самых рукояток деревенский инструментишко и так же аккуратно были уложены обрезки от всяческих мастеровых забав. Доски для гуслей здесь не было.

 У соседки, бабы Нины, перед домом лежал большой штабель свеженапиленных досок. Слава присел на штабель и провёл ногтем по одной из них. Ответом ему был режущий, визгливый крик пилорамы. Эти доски ещё жили, но жили болью разорванных безжалостными зубьями пилы волокон дерева. И молили лишь о том, чтобы их поскорее окончательно располосовали – хоть бы и на штакетник, мёртвыми телами которого они были переложены. Они готовы были встать рядами безучастных ко всему стражей, защищать хозяйские земли от нашествия коров, коз и куриц, ибо не видели для себя иной участи.
   
 Внимание Славы привлекла валявшаяся в сторонке и светившаяся старинным блеском тесинка, судя по виду, половица или потолочина. Он постучал костяшками пальцев по выглаженному временем дереву, и тесинка вернула ему чуть глуховатый, но всё ещё радостный звук, напитанный счастьем большого дружного дома, нужную частичку которого она когда-то составляла. Слава провёл по тесинке ладонью. Ладонь ощутила неприятную клейкую вязкость, исходящую из самой глубины дерева. Теперь, после подтвержденного Василием Петровичем понимания досок, приготовленных на гроб, Слава старался вчувствоваться в древесную материю до самой её глубины и совсем не удивлялся, что это у него получалось: в безупречной во всех отношениях старинной тесинке свила себе гнездо плесень. Незаметная снаружи, плесень пустила внутрь дерева длинные тонкие щупальца, они медленно стягивали смертельным пленом живые струны дерева и высасывали из них жизнь, не спеша превращая звонкую досочку в шамкающую гнилым беззубым ртом старуху.

 Слава обошёл деревеньку, которая к этой поре наполнилась жителями: сидели на лавочке и неспешно что-то обсуждали три старушки, копошилась в незамутнённой песчаной ямке малышня, в домушке-клетке играли в куклы девчушки, кололи дрова два коренастых мужика, сновали из дома в дом с молочными банками и бидончиками женщины, – по всей видимости, молодёжь приехала к старикам на лето. Все они как-то сразу и безоговорочно приняли Славу в своё сообщество. Узнав, что незнакомый им парень гостится у дяди Васи, жители вполне благодушно отнеслась к его поискам. А когда он сообщал, что ищет доску для гуслей – даже пытались помочь ему своими изобильными деревянными ресурсами.

 – У бабки на чердаке доски хорошие лежат. Пойдём – посмотришь, – зазывал Славу весёлый мужичок с бесшабашными глазами, который приметил, как тот оглаживает брошенную около его дома тесинку.

 – Так там, наверное, на домовище приготовлены? Уже смотрел на чердаках… – смутился Слава.

 – Купим мы бабке домовище. В городе сейчас на любой вкус продаются. И памятник поставим – хоть из железа, хоть и из камня. Не копейки, поди, считаем…

 – Дядя Вася сказал, что на чердаке доски избяным теплом напитываются, а покупное – холодное. И если на домовище предназначены, то гусли уж не сделать из такой доски.

 – Ишь, хитрости какие у вас! – восхитился мужичок. И добавил уважительно: –  Дядька Вася у нас не ошибается никогда. Как скажет, так всегда и есть. Мамка что-то говорила про домовище, да ведь не больно слушаем-то, что старики лопочут. Пойду однако, спрошу…

 Не было необходимой доски и в пристроенной к домишку бабы Оли мастерской, откуда при жизни её мужа вся округа напитывалась оконными рамами, столами,  деревенскими буфетами и сундуками. Не было её ни в других домах, ни в их многочисленных дощатых пристройках, ни рядом с ними. Несмотря на все внимательные и дотошные поиски, доски для его гуслей в деревне не было! В нежилые дома, где присоветовала поискать досочку баба Нина, Слава не пошёл, поскольку дядя Вася не рекомендовал искать дерево в мёртвых избах. «На домовище-то – они живые доски, только к гуслям не предназначены, а в мёртвой избе – мёртвое и дерево. Без человека любая деревина быстро мертвеет. Человек взял – он и ответственность за её жизнь несёт, как родитель за ребёнка», – сказал гусляр, когда на своих чердачных досках объяснял ученику, как надо вчувствоваться в материал.

 Слава вышел за окружавшую деревню загороду, и, уже не сильно надеясь на успех, пошёл бродить по ромашковому ковру заброшенных полей и спутанным травам лугов, по сумрачному, одичалому от одиночества лесочку… «Возьму ту досочку. Ну и что, что с плесенью. В конце концов, в печке у дяди Васи прожарю – сдохнет плесень. Доска-то эвон ещё какая звонкая. Может мне Светозарным и приготовлена была – отдельно лежала?» – думалось Славе. Наконец, устав, он вышел на шум весёлой речки, что играла на перекате в какую-то только ей известную игру, привалился к стволу многовековой ели, некогда расщеплённой молнией и переломленной ветром. Пригретый полуденным солнцем он, кажется, задремал: располовиненная грозой ёлка снова стояла над ним стройной зелёной красавицей, чего не могло быть в действительности. Сквозь могучие мохнатые лапы пробивались, позванивая, тонкие солнечные лучи, журчала, обтекая каменную перегороду, речка, откуда-то дунул лёгкий ветерок, и к торопливому говорку воды добавился то ли шелест, то ли шёпот иголок. Слава прислушался. Ёлка, покачивая ветвями, тихо шептала:

 – Ты устал? Отдохни в моей прохладной тени, родной. Я избавлю тебя от усталости, я разделю с тобой твои заботы… Что тебя тревожит?

 Почему-то он тоже ответил ей шёпотом:

 – Я ищу дерево, чтобы сделать себе гусли.

 – Если хочешь, возьми меня. Из меня получатся гусли, – чуть слышно, но уверенно прошелестела ёлка.

 – Ты сломана грозой. Тебя наказал Светозарный за гордыню. Наставник не дозволил брать в гусельные звоны нечистоты.

 – Не бери отделённое Светозарным. Он поразил тщеславного беса, что свил на мне гнездовище. Во мне нет грязи. Невинные чистые дети под корнями питают мою жизнь. Я накопила свет, который унесёт их в звёзды. Если ты возьмёшь меня, то выпустишь их на волю. Я обломлена, но сломать меня Светозарный не дозволил.

 – О каких детях ты говоришь?

 Ёлка негромко зашумела, из раны в самом её сердце янтарной слезой пролилась смола…

 ***

 … Это было несколько сотен лет тому назад. Потеряли Божьего помазанника заповедные пределы, сомутилась в них вода с песком, подули на них недобрые ветры – безжалостная литва явилась зорить осиротелую землю. Затерянный в первозданных лесах отряд вышел на деревню как раз в то время, когда мужики покинули её, дабы запахать наливистые зёрна жита в лесные, сокрытые от недобрых глаз в глубокой чащобе новины.

 Зайцами скакали паны по сумрачным, неприветным для них лесам. И теперь, когда добрались до человеческого жилья, они волками зорили деревню, уравновешивая жестокостью заячью трусость: гонялись за девками и бабами, отлавливали кур, поскольку весь рогатый скот был уведён в лесные угодья, а коней мужики забрали с собой на пашню. Паны прямо из квашонок набивали утробы замешанным бабами на хлебы тестом, по-собачьи лакали из горшков наваристые щи…

 Толстого важного пана, что молодцевато вломился в Иванов двор, совсем не прельстила его брюхатая, уже готовая разродиться баба, и он погнался за курицей-хохлаткой. Курица, кудахча, побежала под защиту двух девчушек-погодков – она всегда спасалась около них от цепкого взгляда хозяйки, когда та хотела побаловать любимого Ванюшку и двух не менее любимых малюток нежной курятинкой. Девчушки повязывали курице платочки из больших лопухов, обряжали в сарафанчики из тех же лопухов. Анисья видела, как дочки обнимают хохлатку и тешатся с ней, строгий хозяйский взгляд её теплел, а курица и дальше смело разгуливала по двору и что-то деловито выискивала на утоптанной детскими ножонками тропинке.

 По привычке и от толстого пана хохлатка стремительно спряталась в объятиях девчушек, которые лепетали пану: «Наша куочка, не обизай нашу куочку». Усатый здоровяк не стал унижать детской кровью свою боевую саблю. Он ухватил девчушек за маленькие ножки и, обмахнув об угол недавно поставленной и ещё не потемнелой от времени избы, размозжил светлые головёнки. А саблей вспорол утробу Анисье кинувшейся на призывный крик малюток. Мать ещё успела одно мгновение потешкать выпавшего из живота прямо в подставленные ладошки паренька… Но сынишка почему-то не огласил радостным криком своё вступление в мир, не стал дожидаться первого ласкового шлепка отца, а вместе с матерью догнал старших сестрёнок, чтобы им было не так одиноко на нёлегком  пути в Вечность…

 Когда вернулся Иван, то не проронил ни слова. Только в один миг покрылись морозным инеем его золотистые кудри. Около звонкого речного переката, где любили играть разноцветными камушками дочурки, Иван устроил им глубокую и широкую постель, застелил её праздничной христовской скатертью, вплёл в побуревшие волосёнки ленточки, что уже начали готовить они с Анисьей на красные девичьи красоты, положил пареньку маленький деревянный топорик, вырезанный зимним вечером, дабы загодя обвыкал жданный сынишка к мужскому ремеслу, поцеловал любимую жену и бережно, ладонями насыпал над ними пуховое земляное одеяло.

 До утра сидел Иван, напевая под весёлые переливы речки своим уснувшим детям колыбельную, какую певала им вечерами Анисья. А утром взял косу и пошёл в лес накосить травы зубатым лесным коровам. Косил он, видимо, с мужицкой основательностью. Через немного времени прибежал в деревню обезумевший молоденький панёнок. «Ывань!.. Ывань!..» – кричал он, тыча пальцем в сторону леса, и в глазах его стоял неизбывный ужас. Сердобольные бабы отпоили литвинёнка молоком, и, ломая язык и колотясь потной дрожью, он рассказал, что их отряд нагнал мужик ростом выше леса. Громовой голос мужика шальной песней гнул вершины ёлок к земле. Мужик оселком направил косу…

 Дальше панёнок ничего не мог рассказать. Он в ужасе забивался в узкую дыру опустелого от куриц подпечка, всхлипывая, кудахтал там что-то на своём немчинном языке и метался, биясь о подпечный сруб так, что сотрясалась изба. Там он, бедолага, и помер, вдрызг расколотив головушку о крепкие бревенца подпечного сруба…

 Ёлка замолчала, прислушиваясь к чему-то давно забытому, или к тому, что хотела бы забыть, но забыть никак не могла. Слава проглотил отколупнутую от неё горькую смолистую слезинку и спросил:

 – За что же перуна вбил в тебя Светозарный?

 – На моей вершине расправило крылья возвеличивание… Его наказал Светозарный!..

 Это было совсем недавно, всего несколько десятков лет тому назад. На ель, что за сотни лет сохранила и взрастила память о загубленных чистых душах, села большая чёрная ворона. Видимо, она и навеяла тщеславную мысль в голову местного пробивалы нового мира – так он гордо себя и величал: «Я – культпросвет. Это переводится на вашу деревенскую дремучесть, как Пробивала окна из тёмного царства». Распустившая чёрные крыла ворона померещилась Пробивале звездой, что красовалась на виданной на картинке Кремлёвской башне. Он недолго вынашивал свою слепую мысль нового времени.

 – Граждане дремучая деревенщина, – возвестил Пробивала с выстроенной им в центре деревни и обтянутой красным маткиным сарафаном трибуны. – Эта ёлка стоит устарелой памятью о погибшей дремучести в борьбе с иньтервентами. Злыдни добирались посадить на шею славному трудовому народу кровопивца-царя, коего свергли тогдашние революционеры. Нынеча идея борцов за новый мир победила и уже бродит по европам и всему миру призраком коммунизма. Ёлка теперича будет помнить нам не о беспросветной дремучести, коя не могла осилить царёв и богатеев, потому как не было в ней великих вождей пролетарьев всех стран, а о великой пролетарской революции, коя выпустила из каталажек на волю всех проклятьем заклеймённых. И ещё ёлка будет помнить вам, граждане дремучая деревенщина, о культпросвете, что своим тупым дюжим ударом пробивает стены в наружность мира. Ура, граждане дремучая деревенщина!

 Стая кобелей, внимательно выслушавшая эту пламенную речь, дружным лаем поддержала оратора – он всегда ублажал зубастых охранников кусками хлеба, без которого кобели не пропускали Пробивалу в тёмные царства своих хозяев.

 Того же вечера Пробивала водрузил на ёлку звезду и долго стоял перед ней, распевая революционные песни. А на годовщину Великого Октября он, вместе с теми же дюже возлюбившими его деревенскими кобелями, даже провёл под ёлкой митинг с загодя подготовленным пламенным революционным концертом. Кобели дружным воем подхватывали «Смело, товарищи, в ногу», и Пробивала мечтал, что к следующей годовщине он перенесёт сюда трибуну и научит кобелей перед ней маршировать.

 Целую зиму ёлка простояла с красным шишаком на вершине. И только первая весенняя гроза освободила её от мерзкого беса.

 – Светозарный поразил беса. Я выпестовала четыре ёлочки. Они будут хранить память. Моё время пришло. Если ты возьмешь меня, я буду звонкими гуслями… - смущённо прошелестела ёлка.

 ***

 Совсем рядом раздался весёлый визг и разрушил сонные грёзы. Слава встрепенулся. В сторонке от ёлки струился из земли родничок. По деревянному долблёному лотку вода стекала в устроенную рядом с ним бревенчатую купаленку. Оттуда торчала чёрненькая головка Светлинки. Она тоже увидела Славу и приветливо замахала руками:

 – Идите окунитесь! Вода ледянущая! Красоти-и-ища! – Светлинка пулей выскочила из купаленки и натянула платьице. – Ну, что же вы? Боитесь? – озорно улыбнулась она слитыми с небесной синевой глазами.

 – Да нет, не боюсь. Задремал вот на солнышке. После дрёмы не впрок купание будет. Лучше так вашей водичкой умоюсь.

 – А я всегда, когда приезжаю, обязательно в этом родничке окунаюсь. Даже зимой. Как тоненькими иголочками всю насквозь пробирает, тело обжигает, и сознание высветляется. Сейчас, после экзаменов-то, пока у бабушки, каждый день буду купаться –школьную ерундистику надо из себя вымыть. Ладненько, побегу. Только ещё вышла за деревню. Надо много всего проведать – давно не приезжала к бабушке. А вы искупайтесь. Правда, хорошо…

 Светлинка снова, как и утром, стрельнула в Славу глазами и, махнув ему рукой, лёгкой светлой ланью скрылась в гуще леса.

 Слава умылся из родничка ледянущей, как точно выразилась девушка, водой. Умываться его учила когда-то старушка-ворожея. С нею он, повесив на плечо бесстрастно фиксирующую «сеанс» видеокамеру и не глядя в глазок объектива, ходил на другой такой же родничок для растворения в его воде заветных слов. Старушка поклонилась родничку земным поклоном, поздоровалась с ним, словно с живым, встала на колени, задушевно поговорила с родничком про житьё-бытьё, посетовала, что людей стало болеть всё больше и больше, и только потом, как бы невзначай, попросила дать водички, чтобы полечить больных. Славе, помнится, тогда стало стыдно и перед ворожеей, и перед родничком за маленький обман с видеокамерой ради получения заговорных слов – он в разговоре пожаловался старушке на плохое самочувствие, и та, решив, что у городского парня обычный деревенский озык, повела его к заветному родничку. Она учила его заговорным словам, учила зачерпывать «самолучшее лекарство от всех хворей» по течению, умываться, не размазывая воду по лицу, а давая ей стечь и унести с собой болезненный нанос… 

 Как Светлинка и говорила, вода пронизала лицо тоненькими иголочками и высветлила сознание. Он оглянулся на давшую ему приют ёлку. Остатки расщеплённого ствола окружали четыре уже большеньких деревца: они были обвешаны полинялыми от времени тряпочками и ленточками. Слава постучал костяшками пальцев по стволу, и ствол отозвался: «Во мне звонкий и чистый звук». Он погладил ёлку, отколупнул ещё одну отвердевшую слезинку смолы, и дерево снова пропело: «Я смогу показать тебе человеческие радости и печали…»

 Внизу торопливо журчала речка: «Возьми эту ёлку. Из неё получатся хорошие гусли. У них будет мой звонкий голос».

 Прилетел ласковый ветерок и прошелестел: «Возьми эту ёлку. Из неё получатся хорошие гусли. У них будут мои крылья».

 Сквозь кроны четырёх подростков-ёлочек пробилось и зазвенело лучами солнце: «Возьми эту ёлку. Из неё получатся хорошие гусли. Их звоны будут такими же чистыми и прозрачными, как мои лучи».

 Да, это было именно то дерево, которое он искал!

 2

 Со всех ног Слава бросился обратно в деревню.

 – Дядя Вася, я нашел дерево для гуслей! Только это не доска… Это сломанная ёлка. Из отщепа гусли не сделать – потрухлявел, а та часть, что в земле сохранилась – она крепкая! Можно гусли сделать не из просушенной доски, а из живого дерева? – захлёбываясь от радостного волнения спросил он.

 – Как не можно-то? Конечно, можно. Раз глянулось, значит, к тому дерево и приспособлено. И тесинки тесинками не растут, их из дерева делают. А что просушёное дерево должно быть, я тебе, кажись, ничего такого не говорил… Говорил, что из мёртвого мёртвое получится. Ты же живое отыскал? – Василий Петрович был счастлив не меньше Славы.

 – Живое оно! Живое! – не покидало Славу возбуждение.

 Он ещё не догадывался, что в нём пробудилось и начало разгораться дремавшее доселе, как дремлет оно в каждом человеке, вдохновение. Что вдохновение открыло ему вход в окаймлённую временем Вечность. Что отныне его маленький мирок разомкнулся во Вселенную, которая обнимает собой, сохраняет в себе сокровенными огоньками свечек чистоту людских жизней…

 Чего не уразумел Слава, то понял Василий Петрович.

 – Далече ли свои гусли сыскал? – спросил он спокойно, чтобы кипучее вдохновение преждевременно не перехлестнуло через край.

 – Недалеко. Сразу за деревней… около речки… Разбитое грозой дерево.

 – Неужто заветная ёлка у Офониной мельницы тебе глянулась?

 – Нет там никакой мельницы… Перекат речной.

 – Сейчас нет, раньше стояла, – внезапно посуровел Василий Петрович. И отрезал: – Заповедано стариками эту ель срубать…

 Славу будто окатили ледяной водой. Слишком хорошо он знал, какая страшная кара грозит не только тому, кто срубил заветное дерево, но и детям, и внукам его, если таковые всё же появятся на свет.

 – Дядя Вася, вы же сами сказали, что снам надо верить. И что мне теперь делать? Ёлка сама предложила взять её для гуслей, – взметнулись друг о друга супротивные мысли и закружились вихрем хаоса.

 – Что она тебе сказала? – чуть поотаял Василий Петрович.

 – Она сказала, что её время пришло. Сказала, что скопила достаточно света, чтобы унести к звёздам захороненную под ней мать с маленькими детьми. Она просила выпустить их из-под её корней на волю. А чтобы память не угасла, она вырастила четыре новые ёлочки.

 Он не постиг ещё, что мир начал менять свои очертания.

 Мир наполнялся жизнью, доселе невидимой и лишь изредка чувствуемой. Разумная жизнь теплилась в каждой травинке, в каждом кустике и деревце… Они, переплетясь корнями и кронами, искали согласия между собой и находили его друг в друге. Они искали согласия с ветром и солнечными лучами, подставляли себя каплям дождя и напивались влагой земной… Они почитали своим отцом Небо, и матерью – Землю. Отец щедро дарил жизни свой вечный свет, а Мать бесконечно питала её живительными соками.

 Душой обладал каждый предмет, сотворённый человеком, ибо человек, как и всё живое, жил в дарованной ему Вселенной, вдыхал её в себя и вдыхал в неё свою душу. Человек искал единомыслия со всеми другими насельниками Вселенной и находил его…

 Эту простая истина влилась в Славу голубизной неба и добрых глаз Наставника, вонзилась тоненькими иголками славневского родника и чистотой священной ёлки, шёпотком тёплого ветерка и ласковыми лучами солнца… 

 Дядя Вася вынес и подал ему острый топор.

 – Ну, коль дошло время заветной ёлки до веков вековущих, дальше не понесёт её на себе. В иную жизнь дерево должно распуститься. Тебе она доверила другую свою жизнь сотворить, с тобой и в ладу жить будет, – напутствовал он Славу.

 Но топор не принёс ожидаемой радости, потому что радость ушла на поиски согласия с открывшимся переливами жизни миром.

 – Деревенские-то что скажут?.. Пришёл, мол, гостем, а вражиной ёлку заповедную срубил…

 – Не переживай, Славик. Мы в деревне одним сердцем живём, одной думкой думаем. И ворога не шибко боимся. После того, как литва позорила Славнево, не единожды обережный тынок поновляли. Нет сюда ходу ворогу! Мой гость – всей деревни гость, и если что делает, то не на зло деревне. Все это знают. Никто не осудит. Даже и за заповедную ёлку не осудят. Да и опосля того, как Пробивало на неё беса водрузил, боле маленькие ёлочки стали памятью почитать.

 – Так это мне не приснилось, дядя Вася? – поразился Слава, услышав знакомое прозвище, нашёптанное ёлкой.

 – Что?..

 – Про Пробивалу, про литву, что деревню зорила, про пана, про загубленных ребятишек с матерью?...

 – Приснилось конечно, Славик. Всё как есть приснилось. Ну и что с того?..

 Слава не нашёлся что ответить… «Во снах много потребного мелькает…» Говорил же ему Наставник! А он – скептик учёный… Неверием вера убивается…

 Ругая себя, он благодарно взял топор и, вслушиваясь в открытый мир, пошёл к заветной ёлке. К своей ёлке! Мир шептал, шелестел, звенел, овевался теплом и содрогался от холода, плакал, радовался. Он был наполнен высшей жизнью! В неё, высшую, незнаемую доселе жизнь Слава влился в своём сегодняшнем сне, к ней он прикоснулся в своей полудрёме под ёлкой. Он был частью этого высшего мира – нет, не сверхчеловеком, но обычным Человеком; над которым вдруг лопнули нависающие и закутывающие в липкий кокон бездумия тенета. И ему невыносимо больно было нарушать гармонию мира, изымать из мира неотъемлемую его частицу – заветную ёлку… А голос Наставника всё звучал в нём и успокаивал его: «…коль дошло время заветной ёлки до веков вековущих, дальше не понесёт её на себе…»

 Топор влился в ладонь и, чувствуя его состояние, позванивал: «Не переживай за ёлку. Её время дошло до Вечности. Мы достанем скрытые в ней гусли и не причиним ёлке боли. Я помогу тебе».

 Слава подошёл к дереву, погладил его, и ёлка радостно встрепенулась: «Ты возьмёшь меня? Ты вырежешь из меня гусли? Не бойся, мне не будет больно. Болью рвёт жилы пила. Острый топор не причиняет боли».

 Речка, перекатываясь через камни, журчала: «Хвала тебе, Слава! Прощай, ёлка! Я поберегу и так же звонко научу петь выпестованные тобой ёлочки».

 Ласковый ветерок шептал: «Хвала тебе, Слава! Благодарствую, ёлка, за приют, который ты давала мне в своих густых ветвях. Теперь ты будешь не только шелестеть ими, но изливать звоны. Мы будем вместе летать в заоболоках».

 Солнечные лучи звенели: «Хвала тебе, Слава! Мы рады, ёлка, что ты уходишь в новую жизнь! Теперь мы согласными звонами вместе будем освещать мир».

 Из ствола явственно проступили гусли. Слава увидел их приоткрывшимся на миг  сокровенным зрением. Это были его гусли! Ёлка благодарно дарила их ему. Плавные, мягкие изгибы гуслейц напоминали плывущую по озеру лебедь и, одновременно, гусли были крылом этой лебеди. Они рвались из ствола к Славе, но не могли самостоятельно вылететь из плена прошлой жизни.

 – Возьми гусли, Слава! – прожурчала речка. И топор мягко освободил одно крыло лебеди!

 – Возьми гусли, Слава! – прошелестел ветерок. И топор освободил её второе крыло.

 – Возьми гусли, Слава! – прозвенели солнечные лучи. И с очередным ударом топора только трехпалые лапки лебеди остались держаться за прошлую жизнь.

 – Возьми гусли, Слава! – пропела ёлка. И в следующее мгновение радостный крик лебеди вырвался в небеса.

 .– Гю-уо! Гю-уо! – кричала лебедь. И мир радостно светился её нежным светом…

 – Гю-уо! Гю-уо! Гю-уо! Гю-уо! – кричала лебедь. И каждый вздынутый в небо крик уносил за собой поток чистого света, возвращаемого вдоховенным через века к звёздам.

 ***

 Из остатков ёлки Слава вытесал досочку для крышки гуслей и в деревню вернулся с двумя почти выделанными заготовками. Василий Петрович хотел огладить корпус, но лебедь испуганно забилась и сжалась у Славы в руках. Тогда Василий Петрович взял свои гусли и нежно зазвенел их струнами. Слава почувствовал, как по жилам лебеди заструилась ожидаемая ею другая жизнь. Лебедь хотела расправить крылья и подхватить звоны, но ещё спеленатая своим рождением, не смогла этого сделать.

 – Ну что, хорошие мои, хочется попеть, да голосочку нет? У своего хозяина просите, чтобы крылья звончатые расправил. Покамесь не во что вашим звонам литься – душа маловата, – ласково прожурчал Василий Петрович. Он разговаривал с гуслями, и Слава чувствовал, что лебедь понимает его слова и жалобным взглядом просит его, Славу, подарить ей душу и голос.

 – Дядя Вася, что дальше надо делать? – деловито спросил он, ревнуя к своему творению, как мать ревнует даже к близким родственникам только что явленного ею на свет младенца.

 – Корытце в гуслях надобно вырезать, чтобы было во что звоны лить, – подсказал Наставник, нисколько не обиженный вспышкой родительской ревности ученика.

 До захода летнего солнца, после которого, как сказал Василий Петрович, лучше ничего жизненного не делать, времени было ещё вполне достаточно. И ученик, наскоро перекусив, пошёл в знакомую сараюшку-мастерскую.

 Ему нетрудно было вспомнить древодельные умения, привитые отцом с раннего детства. Отец был столяром-профессионалом, и Слава ещё в детстве играючись познакомился с рубанком, фуганком, калёвкой, умел не только правильно использовать разнообразные стамески и долота, но заточить и направить их так, чтобы заусенец не скоблил палец, умел не только разметить рейсмусом заготовку, но и отдать выточенным бритвами зубьям ножовки лишь половину отведённой тонкой линии.

 В мастерской отца были самые разнообразные нужные столяру станки, но он не жаловал, если Слава, полениваясь, выглаживал досочку для своего деревянного ружья на электрофуганке или напиливал заготовки для цветочных ящиков в класс на циркулярке. Терпеть он не мог и наждачную бумагу, с помощью которой сын пытался скрыть мастеровые огрехи.

 – Это мертвечина получается, дерево не играет, а плачет от такого обращения, – говорил он и проводил Славиным пальцем по выстроганной электрофуганком досочке, чтобы палец почувствовал выбоины, оставленные безжалостными ножами, насаженными на крутящийся вал. Для сравнения отец давал досочку, выглаженную деревянным рубанком, поворачивал её к свету, чтобы сыну было понятно, как  дерево изнутри отвечает мастеру теплом и добротой. Однажды отец увидел, как Слава уворованной в школьной мастерской наждачной бумагой пытается скрыть на дереве неаккуратный рубчик от рубанка. Он не сказал ни слова, подошёл, взял размяканный в тряпочку кусочек и потёр Славе по руке.

 – Больно же! – вскричал сынишка, ожидавший, что отец поможет ему своими точными движениями выправить ошибку.

 – Если дерево не может кричать, думаешь, что ему не больно? Не чувствуешь в дереве жизни, тогда и не лезь к нему. Железяку молотком лупцуй.

 Но даже и гвоздь отец учил вколачивать так, чтобы не причинить дереву боли: лёгоньким ударом молотка приживить гвоздь и затем одним точным и ловким ударом загнать его по самую шляпку.

 В сараюшке Василия Петровича Слава быстро нашёл нужную стамеску, на гладком, источенном долгим трудом камне довёл её до зеркального блеска и аккуратно начал выбирать с тыльной стороны корпуса корытце. Стамеска мягко входила в свежую древесину. Освобождаемые от излишков древесной материи гусли делались всё легче, звонче, полётнее. Они, даже не имея струн, уже пели. Пели своими мягкими очертаниями, плавностью своих изгибов, переливами волокон дерева. Скрытыми внутри звонами они отзывались на каждое прикосновение к себе.

 Когда корытце было вырезано и заиграло тем же радостным светом, что и наружность гуслей, Слава врезал в его бортики крышку, закрепил её маленькими деревянными гвоздиками и рубанком снял с гуслей лишние одеяния. Осталось вложить в нагрубо вытесанный топором окрылок плавность и нежность лебединого крыла и ещё до захода солнца торжественно внести почти готовые гусли в избу.

 Лебедь больше не сжималась и не трепетала от прикосновений Василия Петровича, поняв, что он – Наставник, и относиться к нему следует с не меньшим почтением, чем к своему творцу – его ученику. Она блаженствовала всеми изгибами своего прекрасного тулова и жаждала, чтобы им могли насладиться и другие близкие ей и её создателю люди.

 Василий Петрович покачал гусли на руках, испытывая их полётность: лебедь расправила крылья и пока ещё неумело взлетела под потолок избы. Он провёл ладонью по корпусу, проверяя, не осталось ли на светлом дереве кусачего задира. Ладонь не встретила ни малейшего сопротивления: лебедь мягко вспушила перья под его рукой и повела плавным изгибом шеи. Он постучал, проверяя гусли на упругость, и ответом ему был чистый и звонкий звук.

 – Хороши-и-и! На таких гуслях радостно будет летать! – не смог скрыть восхищения Василий Петрович. – Вот, что значит заповедная ёлка гусли подарила! Есть гусли, а у тебя Гусли получились. Завтра уже полетишь на них за оболоки.

 3

 Лебедь красивой мечтой воспарила в Славином звёздном сне. Он больше не страшился людского остракизма, не боялся летать в звёздах и не трепетал от их ударов; он благодарно вбирал в себя их лучи и напитывался их светом.

 Непостижимо дневному разумению знакомое скопление звёзд оформилось в лебедь. Звёздная лебедь совместилась с ясным образом запамятованной мудры и просияла на него голубыми глазами.

 – Ты встал на Путь! Я буду беречь тебя и помогать тебе, – сказала она и незримыми струнами распустила свои длинные волосы. Струны протянулись до вчерашней хрустальной точки, и под веером крыла, испускаемого далёкой сияющей горой, на белой целине раскинулось второе крыло, досель скрытое от взора.

 – Мы полетим просторами Вселенной? – спросил Слава.

 – Мы вернем людям свет звёзд, – ответила лебедь.

 Она приняла Славу на своё крыло, взмахнула им, легко преодолела зыбкую целину и опустила седока в загадочную точку, до которой он не смог добраться в прошлую ночь. Точка оказалась не обычной ледяной глыбой. Это был Глаз Мудр.

 ***

 Глаз Мудр был один и Глаз Мудр были мириарды  – столько же, сколько и звёзд. Слава знал его, однажды, в молодости, побывав в нём и омывшись из него, и не знал его, поскольку никогда ещё не напитывался его хрустальной чистотой. Глаз Мудр был входом в хранилище вселенской информации, и в нём хранилась вся вселенская информация: все чистые мысли, все светлые эмоции и чувства, которые когда-либо возникали во Вселенной. Он был Глазом – таким же, как глаза людей, и глаза людей были подобны Глазу Мудр, соединялись с ним незримыми нитями, приращивали его своим сиянием и приращивали своё сияние им. В нём не было Ничего, потому что в нём было Всё. Он был точкой. Но кто проникал в сердцевину этой точки – попадал в бескрайность. Вечность была лишь мигом Глаза Мудр, и каждое мгновение в нём было Вечностью.

 Тело пронизали голубые искры, и ослепительная вспышка высветила мир – не плоский мир, в котором жил Слава, но мир вселенский – тот, что хранит в себе всё от самого начала и до самого конца времён… потому что ни начала, ни конца времён не было. Слава будто перешел из кромешной тьмы на выслепленную солнцем поляну и растерялся в огромности охватившего его света.

 – Глаз Мудр открылся для тебя. Спрашивай, что ты хочешь узнать, – раздался знакомый голос мудры. И если бы он не чувствовал на своих висках её нежные ладони, то подумал бы, что мудрой стал он сам.

 – Я не знаю, что спрашивать, – опешил Слава от внезапности безграничных возможностей. Ведь знания есть и в его мире. И этих знаний вполне достаточно для существования мира. А то, в чём мир испытывает недостаток, изучают и открывают целые армии учёных, и когда-то они всё равно откроют, найдут потерянное, выведут мир на нужную дорогу. Человеку свойственно мечтать о безграничных возможностях. Но, получив даже малую их толику, он сознаёт, что у него не достаёт мудрости и сил ими воспользоваться, и единственное, на что он может растратить свалившиеся на него богатства – это на избавление от них.

 – Ты вопрошаешь мир в поисках Истины. Глаз Мудр для тебя открылся. Спрашивай! – Мудра, казалось, предчувствовала его растерянность: – Ты можешь спросить то, на что не может найти ответ твой мир.

 Слава растерялся… На что не может найти ответ мир? В нём, кажется, известно всё. Он раскапывает и презирает прошлое, живёт настоящим… знает будущее: животно-безропотно ждёт кончины, обсуждает и проектирует детали пути к разверзающейся бездне, моделирует свою гибель, рассчитывает, сколько миль времени осталось до падения…

 Наверное, мир не может найти ответ на вопрос… Как он сразу не сообразил? Мудра же дала подсказку!

 – Что есть Истина?

 – Добро Есть!  – Всполохи света взметнулись ярче света…

 ***

 Василий Петрович тряс Славу за плечо, подставив под ноги маленькую лавочку, чтобы достать его с печных высот:

 – Ну, Славик, и добро ты спишь! Вот уж молодость умеет спать – до завидков старикам! Даже и будить-то жалко. Самовар вскипел. Давай-ко почаёвничаем. Да гусли надобно удилами и поводьями оснастить. Без них в запределе понесёт – растеряешься. Да и мне-то, старому, хочется узнать, как они зазвенят.

 Они степенно, скрывая и друг от друга, и от самих себя будоражащее обоих нетерпение, позавтракали. Слава поласкал ладонью лебедь и ещё раз внимательно рассмотрел гусли Василия Петровича. Для сбруи нужна была металлическая скобка – удила, как называл её Наставник; на удилах закрепляются поводы-струны. А для согласования себя с миром и управления гуслями в запределе, как он объяснил, надо изготовить шесть деревянных шпынёчков – колков, по-современному.

 – Удила для твоих гуслей поищу – вроде бы где-то у меня были. А шпынёчки сам вырежешь, – заявил Василий Петрович, когда осмотр был закончен.

 – Так ведь и скобку из большого гвоздя можно выгнуть?

 – Гвозди в стенку забивай, а не в гусли, – осердился Наставник, роясь в ящике, вделанном в ступеньку припечной лестницы. – Ага. Вот они. Помню, что сюда положил. Верно ещё от прадедовых гуслей удила сохранились. – Василий Петрович извлёк из ящика кованую скобку, и Славе стало стыдно за своё поспешливое малодушие. – Ну-ко, давай примеряем – подойдут ли?

 Скобка точно легла на клюв лебеди, в дремоте ожидающей своей дальнейшей участи. Лебедь только чуть приоткрыла глаза, когда Василий Петрович простучал по гуслям, выискивая самый отдатливый звук, за который можно будет зацепить удила.

 Двумя маленькими крестиками ученик аккуратно наметил места отверстий.

 – Высверлить надо отверстия под скобку, чтобы не раскололись? – спросил он.

 – Нет… сверлить не будем. Глубоко в тело скобка войдёт. Прижгём лучше, чтобы заразу какую в чистоту не занести. Давай-ко огонёк раздуем, удила накалим да обратаем твои гусли, а заодно и для шпынёчков отверстия прожгём.

 Пока Слава прибирал со стола, Василий Петрович развёл в огородце небольшой костерок, разыскал в своих мастеровых тайниках кузнечные меха, клещи и металлический прут. Под вынесенные на яркий солнечный свет гусли он положил чистое белое полотенечко, затрепыхавшаяся было лебедь улёглась на него, затихла и снова задремала.

 – Не бойтесь, хорошие мои, подремлите покамесь, – приговаривал Василий Петрович, оглаживая гусли и размечая отверстия под шпынёчки.

 Наконец он направил трубочку, которая выходила из мехов, в огонь костерка, и пламя яростно забилось, выискивая объект своей ярости. Слава отдал огню металлический прут, тот острыми зубами вцепился в него, пытаясь раскусить и влить в металл свою жгучесть. Когда металл вобрал в себя жар пламени и слился с ним воедино – так, что прут стал напоминать ровно сгоревшую и золотящуюся раскалённым угольком ветку дерева, Слава уверенным движением выхватил его и быстро пробил отверстия под шпынёчки. Смиренная лебедь только счастливо вздрагивала от обжигающей ярости, которая  стремительно и плавно входила в неё и срывала её девичью целомудренность.

 Точно так же плавно вошла в корпус жаркая скоба. И осталась в нём, отдавая гуслям свой накал и растворяясь в их звонких криках счастья. Разнеженная и напитанная пылом жгучей страсти лебедь хотела снова задремать на полотенечке, но Слава посадил её подмышку и понёс в лес, чтобы закрыть пробитые отверстия вересовыми шпынёчками.

 4

 Пространство вокруг него, как и вчера, было наполнено жизнью. Жизнь звенела, двигалась, бурлила, прокладывая себе путь за Небеса. За Небесами была иная жизнь, неведомая, но притягательная; она лишь краем своего покрывала опахивала земную жизнь, дабы не дать ей разувериться в себе и отказаться от своего стремления.

 Для шпынёчков надо было оторвать от земли вересовый куст, и в Славе всколыхнулись вчерашние сомнения. Имеет ли он право на потребу себе оборвать жизнь пусть даже и тоненькой вересинки? Человек испокон веку брал от Земли не более того, что мог ей возвернуть. Вне всякого сомнения, он не сегодня узнал о тех невосполнимых богатствах, что хранит в себе Земля; он совсем недавно начал безрассудно сжигать Землю в топке собственной услады – сжигаать и с поверхности, и изнутри. Древность знала о невозвратимости растраченных в безумии ослепляющей роскоши богатств. Земля удерживала и продлевала своей нерастраченностью жизнь, передавая её в бережные руки Неба. Но Зло просочилось в сияющий многообразием красок мир и отрешило от Небес некогда растущую в их высь жизнь. Совсем недавно люди своими жизнями воспроизводили и множили жизнь, потоками чистого сияния они выпускали жизнь в Небеса. А он, Слава, готовится урезать жизнь вересинки, ничего не отдав взамен… Ёлка сказала, что её время пришло, а как узнать, дошло ли до веков вековущих время вереса?

 Вокруг Славнева на вересовых кустах висели прошлогодние, помнимые с детства и теперь почти исчезнувшие синие терпкие ягоды. Из них давно никто не умел варить вересовое пиво, о каком с умилением ещё десяток лет тому назад рассказывали старики. На знойную вересовую полянку изредка залетали пчёлы, проверяя, не зацвели ли сиреневые вересовые цветы. Но июльское цветение только ещё набирало силу, и пчёлы, приветливо жужжа, летели за нектаром на луга.

 Вересовые кусточки разнеженно грелись на солнышке, накапливая в себе на зиму его жар, и о чём-то перешёптывались. Слава замер и прислушался.

 – Вчера на меня ветер надул такую грязь, что теперь не знаю, как до дождя дожить, чтобы иголки не осыпались, – жаловался молодой франтоватый куст, брезгливо поглядывая на присыпавшую его чёрную пыль.

 – Ветер не виновен. Он и сам давно уже не в душистых запахах веет, – отвечал куст постарше.

 – Если дождь не умоет, на мои цветы ни одна пчела не сядет – без ягод на зиму оставаться?

 – Проживешь год-другой и без ягод, а там, дай Бог, может быть люди образумятся? Они же тоже этой моросью дышат. Ведь ум какой-никакой должен быть у них, хотя бы даже и человечий? Не весь же Чара повысосала?

 Имя Чары чёрной тенью пронеслось мимо Славы, не оставив следа. Сейчас ему нужно было найти вересинку, готовую родиться в гусельные шпынёчки.

 – Целый год без ягод! – ужаснулся молодой куст.

 – Сорока прошлой осенью трещала, что мы здесь благоденствуем, ягодами красуемся, а в других местах вересовые кусты забыли, какие они и есть, ягоды-то. Да вон, сзади тебя, куст стоит – третий год без ягод засыхает.

 – Что с ним? – безуспешно попытался скосить глаза молодой.

 – Чёрная гадюка повадилась на нём висеть. Пчёлы пугаются, близко не подлетают. А гадюке только того и надо. И куст ещё стращает, что яд в него выпустит. Совсем нет жизни бедолаге. А каким красавцем прежде стоял!

 Слава глянул в сторону, куда качнул вершиной старый верес. Там засыхал стройный, словно кипарис, но уже заметно утративший вкус к жизни куст. Слава подошёл к нему и спросил:

 – Тебе помочь, верес? Я могу убить гадюку и избавить тебя от неё.

 – Благодарю тебя, человек. Не надо отнимать жизнь… даже и у гадюки. Зло прирастает злом! Если зло не питать злом, ядовитым зубом оно укусит самое себя. Я прожил жизнь, красуясь в окружении братьев. Моё время пришло.

 – Верес, ты можешь уйти в иную жизнь

 – Так было в старину, когда я был украшен любимыми людьми ягодами, а мои ветви изгоняли из мира нечистоты. Тогда я был нужен для иной жизни. Сейчас что-то изменилось в вашем мире… – старчески безучастно ответил верес, качнул ветвями и осыпал порыжелые иголки.

 – Ты нужен мне, верес. Я мог бы сделать из тебя колышки для поводов этой прекрасной лебеди. Мы с ней будем служить людям и вернём в мир добро! – Слава прислонил к кусту гусли и залюбовался картиной обнимающего гусли вереса – его чистота совместилась с чистотой лебеди, и знойная солнечная полянка засветилась мягкой нежностью новорожденного, который прильнул к очищенной от жизненных наносов старости.

 Куст замер, почувствовав прикосновение лебеди, и, растроганный, ответил:

 – Бери меня, человек! Родиться в иную жизнь, а не погинуть в забытьи – это сокровенная мечта всего живого. Я буду счастлив, что время принесло меня не в небытие, а в эту лебедь. Бери меня…

 Слава, не сомневаясь более, срубил куст, и к полудню прожжённые отверстия были затворены первозданно чистыми вересовыми колышками-шпынёчками.

 ***

 Оставалось натянуть струны. Но когда шпынёчки начали вставать в отверстия, мастер вдруг осознал, что самой важной детали гуслей – струн – поводов, как называл их Наставник, у него как раз и нет. Разумеется, магазина, где можно было бы купить струны, в радиусе, по крайней мере, полста километров, тоже не было. «Ладно… если у Василия Петровича нет запасных струн, в городе куплю и натяну. Главное, что всё остальное готово», – не особо огорчился Слава. Но действительность взметнулась намного выше его ожиданий.

 – Дядя Вася, сделал я гусли, – положил ученик нежную лебедь на Божью долонь.

 – Как же сделал, коли струн нету?

 – Дома струны поставлю. А играть я на ваших уже немного научился.

 Гусли Наставника больше не отталкивали его и позволяли испускать из себя звоны – так же, как и его лебедь приняла родственность Василия Петровича.

 – Ты, Славик, не дело это опять надумал. Ничего ты ещё не научился. Тренькать и кот мой научится, как мурлыкать ему прискучит. Погоди чуток.

 Василий Петрович полез на чердак, долго там чем-то гремел, шуршал, негромко что-то бормотал. Наконец, он слез и подал Славе моточек жёлтой солнечной проволоки.

 – Вот тебе струны. Навязывай.

 Моточек оказался довольно увесистым.

 – Дядя Вася, это же золото.

 – А ты нитки что ли хотел натянуть? – усмехнулся Василий Петрович.

 – Купил бы гитарные или балалаечные струны да натянул. Дорого же это – золото, – протянул моточек обратно Слава. Но Василий Петрович сделал вид, что не заметил его неуклюжего движения:

 – Дорого, Славик,  дорого… Только ты в чём дороговизну-то меряешь?..

 – По деньгам дорого. Мне с моей зарплатой за такую драгоценность не расплатиться будет.

 – Ну вот, вроде как к гуслям приноравливаешься, а простых вещей так до сих пор и не можешь понять, – даже пообиделся Наставник. – Не деньгами, Славик, дороговизна меряется, а тем, что к сердцу приникло, с ним срослось, и отрывать от него тяжело. Я с этой проволокой всю свою жизнь нерасставно прожил. От прадеда она осталась. Деду на гусли он её не дал, дед тоже ни батьке моему, ни мне не позволил золотые струнки натянуть – верил, что сама проволока скажет, под чьи пальцы приготовлена. Вот и сказала…

 – Как сказала? – растерялся Слава.

 – Да так же, как тебе ёлка сказала. Время, – говорит, – пришло. Так что натягивай струны, Славик, не сомневайся. Дорога мне эта проволока как память. Да изначально не мне была предназначена. Всегда я это помнил и ждал, как и деды-прадеды ждали того, кто за этой проволокой придёт. Ты временем тем и пришёл. Так что дорогое я тебе отдаю. Очень дорогое. И не для бесцельного треньканья отдаю, а для игры вдохновенной.  Треньканье-то в игру ещё родиться должно. Игра гусельная хоть и простовата на вид, да мир огромный в себе хранит, – привычно срифмовал Василий Петрович кажущуюся ему важной мысль.

 Наставник обучил ученика хитрому узлу, каковым поводы соединялись с удилами. И через полчаса гусли переливались золотыми струнками и от прикосновений к ним тихонечко позванивали.