Продолжение

Юрий Пилюгин
                ПРОДОЛЖЕНИЕ
                рассказ
А мы с ним, наверное, странно живем. И очень давно мы вместе. А если считать по годам, то не очень. Но ведь годы... И где все то, что было до него? Где грязь и лица в пьяни? Обиды где? Да нет, и по сей день обиды есть. И все ж не то, не те они. Иные всему цены. Цены... Как глупо это слово!
А я не знаю, как вам рассказать и объяснить. ...На столе свеча горит. Его свеча, подсвечник красный, медный. По меди тени, желтый, свет. А может, от обоев он такой. Любил он свечи жечь, смотреть в огонь их небольшой. Но много видел в нем. Теперь зажег и я.
Но все же в осени начало. Далекой осени моего холода и нашего тепла. Она уже вокруг… А утро было хмурым. Безлюдье и особая кладбища тишина. Безлюдье на кладбище… Странно это. Вокруг столько имен и фамилий, столько лиц живых. На фотографиях. Памятники. Лица серьезные, грустные и даже улыбчивые. Живые лица! Но все из прошлого, застывшее для нас.
И говорю-то я - не я, а он. Речь моя - дочь родная речи его. Слова его и мысли тоже. И в том нет беды, а радость моя есть. Он весь во мне. И вновь…
Да, тихо, все в тиши. Деревья - как ограды. И совсем не похожи на те фруктовые, что посадил он в нашем дворе. А там - ограды. И листья их старые собраны, сметены и дымят на перекрестках аллеек. А те, что в ночь опали, еще мягки, ярко-желты и не шуршат совсем. Но их не очень много…
Кому же и знать его, как не мне? Кому открылся он? Только мне. Ах, как я его знаю!
...Он идет не спеша, ноге подыскивая место вне этих желтых звезд. Для всех на кладбище становится он несколько иным: под ноги часто смотрит и шепчет что-нибудь всегда. Но все это не сразу. Он поначалу оглянется, все еще боясь насмешки. Стариковские причуды. Так решит иной со стороны. Но в этот час и встречные редки. Он погружается в себя и в разговор с женой. И никому не слышен этот разговор.
А сегодня его нет. Необычно долго нет... И я читаю его дневники. Вот, как раз: "Сегодня был обычный день. Воскресенье, одно из многих-многих. Но нет, сегодня шел осторожнее. Что-то поясницу ломило. У ограды постоял. А подходя, приметил еще издали того мальчика. Он все еще в старом пальтишке. Мерзнет, должно быть..."
Нет, не могу так сразу все читать. И что с того, что ночь за окнами полна еще лета теплом?! Тот мальчик в старом пальтишке... А мне, конечно, было холодно тогда. Он видел это! Как сжимаюсь я весь от холода и сейчас. И холод по лицу бежит, но не до слез, не могу! И почему так тихо?! Что не бьют часы соседей? Только слабо, изредка трещит свеча.
А был я той осенью, кажется, лет девяти... Как все сразу наплывает! ...Да, лет девяти. Из воскресенья в воскресенье встречались мы на кладбище. Он мне тогда казался хмурым и сердитым. Лицо его грубое и в черной оправе очки... Все оказалось не так. Он приходил, замирал у ограды, спиною иль боком ко мне. И плечи его опускались, голова наклонялась, и виднее за шарфом был волос седой из-под шляпы. Он стоял так подолгу, на памятник глядя, всегда забывался и вслух говорил: "Здравствуй, Полюшка". И тут же на меня озирался, но я уже стоял к нему спиной, и он заходил за ограду. Мы были рядом, я видел все это не раз, хотя старался не смотреть. С одного клена ложились листья на могилу матери моей и жены его могилу, как я понял тогдашним своим умишком. Предо мною был холмик поросший да крест деревянный с потертой строкой на табличке. Он стоял за красивой оградой, перед памятником чудным с надписью вязью: "Полина Андреевна Сереброва".
Быстро, быстро свеча уходит. Не успеть, пока горит. Но стон от мыслей тяжелых быстрее. И щеки мои опустились, одрябли, лоб горит, и волосы словно седеют. Нет времени - свеча. ...О, как я ненавижу грязные углы! Окурки, бумажки, кусочки пирожков...
Было! Было! Нет, лучше его дневник. Пусть окутает облаком осени той. Оно темное, дышит, растет, но света довольно внутри. Покой бывает часто и в словах...
"Уж и не знаю, Полюшка, зачем я стал писать тетрадки эти. Хочется иногда написать тебе. На кладбище приеду и говорю, говорю с тобой. А вернусь, закроюсь и окна задерну... этими... ну, ты же знаешь. Забыл. Материей. Как же их? Бог с ними. Смеешься, наверное, надо мною? Забываю порой и простые вещи. И поесть иногда забываю. Не сердись. В мои годы это не столь важно уже, да и не хочется. Задерну и сижу в темноте при свече. Пламя ее мигнет, и тень живая на портрете твоем качнется. Я подолгу на него смотрю. Тебе всего сорок два. Хотя бы одно словечко твое услышать. Не буду, не буду. Я пишу, а ты из-за спины читаешь. А оглянусь - нет тебя. Темно, лишь огоньки в камнях окладов.
Мне тяжело сегодня, Полянка. И горько так. Я остался совсем один. Только ты у меня. А Лена больше не приходит. Нет, не так, она больше не придет. Я этого не хочу. Сейчас я, сейчас расскажу.
А ты знаешь, приходил вчера к тебе, а у соседней могилы никого нет. Привык я уже к тому мальчику. Он приходит, как я понимаю, к маме. И почему он всегда один? Может, он из детдома? Вид у него такой. Я хочу с ним заговорить, да не знаю, что-то меня смущает. И все приходят ко мне слова из Первой книги, когда вижу его? "Не отказывай в благодеянии нуждающемуся, когда рука твоя в силе сделать его". Но каждый раз я ухожу с ними, ничего не сказав.
Прости, я не могу так сразу о Лене. Я долго не говорил тебе. А сейчас скажу. Ты помнишь, как хотел я сына? Я думал только о нем. А родилась Лена. Нет, не подумай, что сделал я что-то из этого чувства. Не знаю, как и начать-то. А тут еще и часы у соседей бьют. Помнишь, как они мешали нам? Ведь все, казалось, давали мы ей. А оказалось, что зря рисовали мы с нею, и зря читала ты ей стихи. Или Борис сделал ее уже такой? Или мы недосмотрели. Помнишь, я не был у тебя одно воскресенье? В то утро она позвонила мне, спросила о здоровье, удивилась, что я еще не уехал к тебе. Я сказал, что сейчас поеду. Я плохо себя чувствовал, шел к трамваю с трудом. А там постоял, подождал и решил вернуться. Плох я был совсем. Поплелся назад. А в дворике нашем наткнулся на машину Бориса. Он ее так не к месту всегда ставит. У Лены, ты же помнишь, всегда был свой ключ, но без меня они не приезжали к нам. Я дошел до двери, замок был открыт, и вошел, как всегда тихо, в прихожую. И тут услышал сердитый крик Бориса. Полюшка, за что мне такое на старости лет? Жили мы с тобой, никого не обидели и вот... Борис крикнул тогда кому-то в моей комнате: "Укладывай последние, не вертись, дура! А я сейчас смастерю для всех кражу. Но он и заявлять не станет". Я не понял сразу ничего, прошел и стал на пороге комнаты. Застыл у порога. А в комнате Лена снимала мои иконы и укладывала в чемодан. А Борис выбрасывал из шкафа одежду на пол. Они заметили меня. И так мы долго стояли молча. Я уже все понял, стоял и не смотрел на них. Потом Борис сказал ей: "Пошли". Они выскочили, прошмыгнули мимо меня, застучали каблучки Лены на лестнице. А я вошел в комнату и сел рядом с их чемоданом. Что было делать мне, Полюшка? Она ведь так напоминала о тебе. Но ты же знаешь, как дороги мне эти иконы, сколько труда в них моего. Они просили их у меня, но я, конечно, не отдавал. И вот они... Мода сейчас такая. Продают-покупают иконы. Ты прости, что долго не рассказывал тебе об этом".
Как все же давит тишина. И нет покоя в ее заботе. А медь подсвечника уже в потеках восковых. Я же все еще в облаке, мал годами - ростом. Далеко до дня "сегодня". И не вырваться из мыслей!
А кленовые листья мы с могил никогда не сметали. Он только поправлял их, я же никогда не трогал. Однажды он подошел и просто спросил! "Мама?" Я кивнул. Мы постояли и к выходу вместе пошли. И еще он спросил меня что-то. И странным он мне показался. На могилу приходит, в нише памятника свечу зажигает, на скамейку садится, и я вижу, что шевелятся губы его. Он смотрит на свечу и с нею говорит.
И предо мной свеча, И в этой свече тепло того лета. И был я тогда еще с тем, кого называют отцом. Дружков его помню пьяных. Братишку, что старше меня, отец за вином посылает. Сережка не хочет: "Мне не дадут". "В нашем дадут. Скажешь- для папки Рогова. Там меня знают. Сдачу себе заберешь". Сережка меня за компанию взял. А по дороге сказал: "Петька, давай от папки убежим? Во - есть". Он показал бумажки денег. "Давай",- согласился я живо. Мы сели в трамвай и ехали долго. В парке, помню, играли. Смеясь, мороженое ели. И снова ехали куда-то. Мы были по-птичьи свободны! Свободны от грязи в квартире, от грубой руки отца, дружков его страшных. Мы пили свободу взахлеб до темна. А спали мы в парке под старой эстрадной площадкой, травы потемну натаскали и спали. С Сережкой мне было не страшно, он в школу ходил уже. И большие звезды помню в щелях досок.
Птичья свобода так коротка для людей. И редко бывает к тому же. У Сережки кончились скоро деньги, нам стало голодно совсем. И я заплакал о матери ночью, не помня ее почти. А днем не хотел никуда выходить. Сережка меня успокоил, ушел и вернулся. Принес кусочки булок, полпирожков, надкушенных яблок два-три. И все это мы съели…
Чуточку отдыха, руки сложив. Курил бы - закурил. Да и так... А потом... Ушел Сережка - не вернулся. Я долго ждал его, плакал вою ночь. А утром выполз и пошел. Огромный город, людей половодье. У какой-то станции метро я стал под стеною, заплакал навзрыд. Деревья падали, дома качались и люди плавали в моих глазах. Меня - комочек жалкий- окружили быстро люди. Мороженое кто-то дал. А я держал его и обливался все слезами. И не могли их отереть, остановить. Но подошел высокий милиционер, глаза перестали мокреть. Но остались в испуге распахнуты. Должно быть, детская боязнь, что мы с Сережкой что-то натворили, что нельзя. С Сережкой,.. Нет, пусть дальше дневник говорит.
"Ноябрь уже, Полюшка. Косточкам моим тепла хочется. А душе и того больше. Приду к тебе, покладу руку на камень - пронзает.
А с мальчиком я уже познакомился. Петей его зовут. Хорошо, да? Я не ошибся, он действительно из детдома. Но больше о нем пока что ничего не знаю. Скрытный мальчик. Но заметил я, Полюшка, такую вот странную вещь. Стояли мы как-то в воскресенье рядом, в церкви зазвонили, а у него и дернулась рука. Но не перекрестился..."
"А сегодня я подумал, что бываю стар лишь иногда. Ты понимаешь меня? То хожу согнувшись, осторожно, а то и пошумлю в трамвае, если с хамом столкнусь. А дома окна не задерну, возьмусь кофе варить. И напеваю даже что-нибудь. Я у тебя еще молодцом. Все хорошо, Полюшка. Ты мое тепло".
"Сколько раз слушал я церковные звоны, а вчера вот только действительно услышал. Задумался и о Пете забыл. Пришла ко мне мысль, что начало и конец едины: рождение и смерть, начала и конца звона. Первые звуки монотонны и в конце такие же. Нет в них еще ничего, пустые они. А в середине звон разноголос, бурлит, в нем жизнь. В конце покой, монотонность - это уход наш. И горько мне стало. Такой быстротечной моя жизнь мне показалась, как звон. Что же я сделать-то успел? Скопил в душе богатство. А для кого? Раздариваю понемногу людям. Нет сына, некому все передать. А все чаще уже слышу я монотонный звон".
"Ах, Полюшка, он все мне рассказал. Я привозил его к нам. Он столько уже натерпелся. Семья их жила где-то на окраине. Маму он почти не помнит, а отец его оказался подлым человеком. Года три тому назад Петя бежал со старшим братом из дому. Представь, что они пережили, перенесли. Родитель их в тот же день попался на ограблении винного магазина. Соседи заявили о пропаже детей. Петю-то нашли, а вот с братиком его страшное вышло. Где-то у подземного перехода его остановил милиционер, а он бросился бежать от него. Выбежал на дорогу да под машину".
"Полюшка, мне светлее стало жить. Теперь с кладбища я возвращаюсь домой с Петей. Он говорит, что в детдом к нему иногда приезжает соседка по дому, подруга его мамы. Она же и могилу ему указала. А я у него еще не был. Беспокоит меня в последнее время лишь одно. Но об этом потом, когда сделаю все".
"Ему иконы мои и картины Возрождения очень нравятся. Ты ведь помнишь о моей любви к этой эпохе? Станет у них и смотрит, смотрит. В первый день я сказал ему, что это всего лишь копии, сделанные мною еще в молодости, а он не поверил. Я снял тогда несколько, рассказал ему больше о работе над ними, о художниках Возрождения, о том, что камни окладов икон далеко не драгоценные".
Как все наново повернула в жизни моей та осень. Он так не походил на всех. Он говорил со мной на равных и даже уважительно порой. Я узнал, что он художник-оформитель и был в их мастерской, где бывал потом частенько. Три комнаты - их мастерская. В одной из комнат работала Вера Николаевна. И там же со временем встретил я ее дочь, Марину.
И был последний раз, когда приехал он в наш детдом. Уехали мы вместе и стали жить в его квартире. Поверил я в него, не сразу но поверил я ему. А в новой школе во время ссор нехорошие леди хлестали меня "детдомом" и "приемным". Но я приходил, и он избавлял меня словом от горьких обид и враждебного чувства. В то время, помню, записал я себе прочитанное где-то: "Ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем попало". Не одного меня так понимал он, соседям многим помогал. В особенности молодым. А книги? Такие редкие и дорогие, а он давал свободно всем читать. Недаром было столько людей... Но нет, вернусь в спокойный далекий вечер.
Тогда мне было двенадцать лет. Я, как обычно, вернулся раньше из школы, чем он с работы. До прихода его успел собрать на стол и из уроков кое-что сделать. Обедали мы вместе. А вечером, все выучив, я вошел к нему в комнату. Горела свеча, он сидел у стола. Но авторучку тут же отложил и улыбнулся мне мягко:
          -Что, Петя, готово все на завтра?
          -Да, уже,- отвечал я тоже с улыбкой.
          -Тогда садись, посумерничаем.
 Я устроился в кресле, а он отодвинулся от стола, помолчал минуту и сказал задумчиво, поглядывая на иконы:
         -Я вот только что долго смотрел на свечу. О тебе я думал. Посмотри, огонек ее видишь?
         - Конечно.
        -А что ты видишь в огоньке? ...Понимаю твое затруднение. Я смотрел на свечу, думал не только о тебе, но и о людях вообще. Иногда это нужно - удивляться просто человеку. Мы все такие непонятные. Один будет смотреть на свечу, заметит, что она тает, что копоть от нее, другой увидит в огоньке ее большую силу всего огня земли. Увидит всю историю, его и нашу: от согревающего огонечка пращура до костров инквизиции, пламени металлургии и огненной мощи ракеты. Иной увидит в нем пожары большой войны и даже треск угольев услышит. Вот и хочу я, чтобы ты видел не только внешние черты. Стол - не просто стол. Он деревом был, оно ветвями шумело, пило соки земли. Что осталось в нем от той жизни? Смотри и думай: что за этим, что внутри? Не просто это, нужно привыкать думать. Кто думает, чтобы понять - зла не сделает. Через это приходит мудрость, а это умение растет через нее. А в итоге все приходит к людям, их жизни. Вон, посмотри на ту икону. Огонечки видишь в аметистах? Темный камень. А присмотрись хорошенько к огонечкам этим и увидишь далекий и загадочный свет звезд. Что в нем? Возможно, мудрость, такая вершина покоя, что нам не познать ее скоро. А глаза на иконах? Словно внутрь тебя смотрят. Смотри и ты внутрь, замечай чувство. И душа человеческая понятней становится, ближе. Учись понимать глаза человека, видеть в них достойное уважения к нему.
Не по моим желаниям пошла моя жизнь, не от меня все зависело. Хотелось всю жизнь учить человека быть хорошим, с детства учить. Да в школу, видишь, не попал. Ох, эта вечная борьба за хорошего человека… Мало, мало успел. Война не дала. А ваше время другое.
Тихо в комнате, лишь голос его негромкий, далекий и ясный, да отблеск, его очков. Вижу все и слышу, хотя и закрыл глаза. Много было таких разговоров, толкующих мне азы. Теперь все кажется простым, тогда же было очень нужным.
В шестнадцать познакомился я с Мариной. Вот пришла она к нам в первый раз, это очень отчетливо помню. Показал ей награды его боевые. До прихода его показал. А она все дивилась картинам. Вся квартира у нас в картинах. Потом пришел он, и она улыбнулась ему. Они встречались в мастерской. Он так все нам устроил, оживил. Магнитофон был негромко включен, мы говорили оживленно и чай темнел в старинных чашках. А свет закатный комнату заливал и было нам хорошо.
А вечером мы остались вдвоем. Уютные кресла, приятный сумрак и свеча.
-В твою жизнь приходят новое, - сказал он мне грустно.- Ты понимаешь, я о Марине. Пора уже нам и об этом говорить. Хотелось бы мне очень видеть, как сложится твоя жизнь. А от женщины так много порой зависит. Очень жаль, что не видел ты Полину мою. Иные после свадьбы так преображаются, словно со свадебным платьем снимают с себя все хорошее, что видели и ценили в них до этого. И за собой-то так перестают смотреть, как в девичестве, и вещи-то лично женские начинают валяться по комнате. А Полина держала себя так, что... Что и забыть я ее хоть чуточку не могу. И не встретил я больше похожей. И разве мог я в те счастливые годы наши думать, что по моим рисункам будут делать ограду и памятник для ее могилы? Вот я и хочу тебе сказать... В жизни так много бывает разных несчастий, не знаешь, когда и грянут они, береги потому от разлада свои обычные дни. Они-то и есть - наши дни счастливые. Не умеют люди только понимать их, сокрушаясь по пустякам, забывая, что главное-то не рушится у них...
Я забылся, забылся в словах! В словах прошедших лет. А он в дневнике: "Полюшка, Петя решил поступать в педагогический. Пусть так. Он никогда не сделает никому зла. Он сейчас готовится к экзаменам, а я вот покопался в столе и нашел листок с его строчками. Я хорошо все помню. Ему было одиннадцать, выпал первый снег. Петя долго стоял у окна, а потом взял карандаш и написал это:
                "И вечер,
                И конец ноября,
                А деревья
                белым и новым цветут".
А вчера вечером со мной что-то случилось. Не знаю, Полюшка, что это было. Я стоял у икон и неясный свет делал лики такими, что вдруг какой-то страх меня обуял. Захотелось пасть на колени и молиться, молиться. И так велико было это желание, что с тру¬дом я себя удержал. Да и молиться-то о чем? А все же обидно. Боязнь меня удержала. Чего боязнь? За себя обидно стало. Мелок, мелок. Даже поверить нет сил без оглядки на окружение. И это в мои-то годы.
А сегодня с иной стороны. Петя занимается, а я все о нем думаю и о разном. Все больше плохое из жизни вспоминаю. И вот смотрел я, Полюшка, на иконы, и какая-то, смутная пока еще мысль пронзи¬ла меня. Была мысль эта о милосердии. Ох и большое это слово. Должно быть, люди потому и веруют только, потому и обращаются к Богу с неизбывной тоской по милосердию, что не находят его сре¬ди собратьев своих. Вот и выходит у них, что лучше уж верить в милосердие незримого, чем не находить его в живущем рядом. Но мы-то о тобой верили всю жизнь и знаем, что есть оно едва ли не в каждом, кто мимо идет. Этому и Петю учу".

Три года назад это было. Я занимался, а он думал обо мне! А вчера его похоронили. А я - "живем". Да! Вот и горит свеча и тает. Моя уже горит...


                Пилюгин Юрий