Уроки Останкино

На фото. Кремль, в фойе Георгиевского зала. Съезд Союза писателей СССР. В перерыве. Делегаты: прозаики Виктор Лихоносов, Юрий Казаков, Ирина Ракша. Обсуждают выступления Н.Хрущева, поэта А.Вознесенского и др)

               
                УРОКИ  ОСТАНКИНО. 
    (Неоконченная повесть)
                документальная повесть
(в работе. Продолжение следует)

                "Моим стихам, как драгоценным винам,
                настанет свой черёд".
                                М.Цветаева 
            
 
           Он позвонил по телефону и пришел во-время, как договорились. И пока, представившись снизу по домофону, он поднимался ко мне на лифте на четырнадцатый этаж, я успела в прихожей у зеркала подушиться и провести щеткой по волосам. Всё же мужчина идет, и не знакомый. На звонок в дверь открываю и вижу… буквально писаного красавца со страницы журнала мод - высокого, возрастного блондина, в белом нарядном костюме-тройке, под  шеей бордовая бабочка, в нагрудном кармане – бордовый же уголок платка. Буквально свадебный Бендер. Только что без букета. И это в будний-то день, летним солнечным полднем, когда я дома одна, а дочь-студентка в Тарусе на практике с однокурсниками. Предложить ему надеть тапки у меня даже язык не повернулся. И он прошел  за мной следом по белым коврам (на которых я гимнастику делаю) - в гостиную, сплошь увешанную картинами и этюдами моего покойного мужа…
           И вот мы  сидим напротив друг друга за журнальным столиком - с фруктами и графином сока. Хрустальным, бабушкиным ещё. Улыбаясь, прикидываем, оцениваем и друг друга, и ситуацию. А насчёт графина старинного (таких и в СССР уже не выпускали) - это я здорово и давно придумала – принимать случайных гостей соком, чтоб самой не таскать из кухни, туда – сюда, чашки с кофе-чаем и всяким печеньем. А так - сок в стаканы нальёшь и порядок. Очень удобно…
          Фамилия гостя оказалась простой – Николаев, а имя, кажется, Александр. (За давностью лет могло и забыться. Это были лихие, даже кровавые девяностые).  Он представился мне как «литератор из ВААП», вроде бы как мой коллега. Правда, я – писатель со стажем, раньше такого в нашем отделе охраны авторских прав не встречала. И вот, в связи с тем, что вокруг всё разрушилось, и страна, и  её издательства, и редакции всяких толстых и тонких журналов – (рухнули как после бомбежки), они с женой Ниной, (тоже, оказывается, литератором), решили организовать свой бизнес. Некий частный семейный фонд. Конечно, литературный. Но совсем на иных принципах, чем был прежде в нашем Союзе Писателей, ещё со времен Горького. В подтверждение серьезности дела, Александр Николаев стал доставать из папки какие-то бумаги и, поясняя с достоинством, раскладывать их передо мной. Если честно – в официальных бумагах и всяческих документах я всегда была абсолютный профан. Я их даже боялась, да и сейчас боюсь.  Мне легче рассказ написать, чем заявление в ЖЭК. А уж пойти на ковер к чиновнику – вовсе пытка. Но галантный гость и не предлагал мне ничего такого, и не просил нигде расписаться. Он объяснял красиво и внятно, что это будет за бизнес, и что они с женой Ниной задумали  и что собрались издавать. На мгновенье я даже обрадовалась – а вдруг они издадут мой роман, уже было набранный в типографии «Совписа», а затем в связи с «перестройкой», благополучно там же «рассыпанный»? Но оказалось - нет, убрав документы, гость перешел к главному -  положил передо мной пачку машинописных  страниц, с заголовком крупными буквами  - «АНКЕТА».
            - Мы с женой как-то по справочнику Союза писателей перебрали фамилии всех современных авторов… - говорил гость. - И вот выбрали кое-кого. Хотим получить от них ответы на вопросы этой анкеты. Распространённые. Собрать от них, так сказать, урожай, в виде заполненных пунктов. Самых разных. И от прозаиков, и от поэтов.
            - А для чего?
            -  Соберём, отредактируем и… издадим. Может получиться интереснейший сборник. Разные мысли, разные взгляды на переломе истории. Представляете? Может и на  двухтомничек потянуть. И с типографиями есть уже наработки. Не всё ещё лопнуло. И в Москве, и в провинции. И недорого.
            Я тотчас представила ладный такой гладенький, пахнущий типографской краской двухтомничек. Коленкор тёмно-зеленый, и по верху, и по переплёту написано этак золотом - «Избранное». А в оглавлении – тридцать-сорок фамилий в столбик. И во втором томе по алфавиту, на букву «Р» - «моё фимилиё»... А почему бы собственно нет?.. Ну, а слово «издадим» в устах гостя-предпринимателя, прозвучало для меня знакомо, как заклинание. Вообще это слово  всегда завораживало писателей. В кафе и ресторане ЦДЛ за столиками бывало тут и там звучало: «У меня с «Современнике» книжка выходит». Или - «Издаётся в «Молодой гвардии»…или – «В «Профиздате» идёт…» Эти слова - «выходит», «идёт»,  «издаётся» - завораживали как змею волшебная музыка . Тем более нынче, в сумасшедшие годы безвременья, когда вообще нигде ничего не издавалось, на ночных улицах тут и там гремели выстрелы, а писатели, как и все прочие, попросту голодали. Ну, а слово «гонорар» было вообще напрочь забыто.

             Я деловито листала страницы анкеты, вопросов в ней было множество. И короткие, лаконичные были, и витиеватые, длинные. И всех набиралось страниц на десять. Так что,  если уж отвечать  – работы предстояло по горло. К тому же в прежней жизни мы не знали ни анкет таких, ни таких вопросов. 
           Моё замешательство Александр Николаев сразу же уловил и потому сменил тему:
            -  Мы, конечно, не ко всем авторам обращаемся. Только к известным. К популярным, талантливым. Вчера я, например, в Переделкино ездил. Был на двух дачах. Беседовал. А сегодня вот к вам.
              Конечно, слова «популярным… известным», сразу польстили. На это гость собственно  и   рассчитывал. Мне захотелось даже пойти на кухню, угостить его хорошим кофе, и сухим вафельным тортом, а то сок он что-то не пил. Но я, пробегая глазами строчки анкеты, подумала и решила. Поскольку моя Россия недавно вляпалась в капитализм, ( совсем не в то, за что боролась), вляпалась, так сказать, в рынок, вернее базар, («благодаря» собственным же «младоросам», «либералам-западникам»), попробую-ка и я встать на новую эту стезю. И осмелев, решила спросить (чего в советское время в издательствах мы себе не позволяли - неприлично было)… и аккуратненько так говорю гостю в белом:
             - А что? И гонорар за это может быть какой-то?
              Ответ нарядного издателя был очень быстрый, живой, видно, готов был давно и для всех:
             - Ну что вы!?… По первости – конечно же, нет. Раскрутиться же надо. Вначале издать, потом сбыт наладить. Это вам не прежние времена, сразу же договор, гонорар, потом авторские экземпляры в подарок. Нынче всё уже частное, всё иначе. Любой киоск, магазин, любой прилавок – одни собственники уже, бизнесмены. –  Он улыбался мне сочувственно, по-братски. Прощал  моё невежество. (И зубы у него были красивые). – Ну, а потом… Потом всё возможно. И гонорары, конечно.  Посмотрим, как дело пойдёт. Всё будет зависеть от оборота, от прибыли. Может, что-то и выкроим. Сейчас главное – на-пи-сать. – Он наконец, победно налил себе соку в стакан. – А вы разве не так думаете?
            Об этом я ничего не думала. Я подумала, что завтра  опять придётся чуть свет, попроще одевшись, и натянув до бровей берет, садиться за руль моего «Жигуленка», и снова выезжать на московские улицы – «бомбить», унизительно таксовать. Подбирать мешочников и всяких прохожих, развозить «челноков» по рынкам с их тюками товара. Турецкого - в полосатых китайских сумках, и китайского  – в сумках турецких. А выезжать «бомбить» было уже пора – уже и холодильник пуст, и дочь с практики вот-вот вернётся, и подпёрли очередные платежки за квартиру, за пай кооперативный, А то пени, не дай Бог, пойдут. За газ, электричество, телефон. Квитанции из ЖЭКа так и летели птицами в почтовый ящик. Голубые, белые, желтые,
             - Ну, хорошо, - сказала я уже вяло, без интереса. – Оставляйте свою анкету. Я почитаю, подумаю. И отвечу по телефону.
               Он неожиданно встрепенулся:
             - Что Вы! Нет, нет! Это надо всё побыстрее. И писать, как можно быстрей. И  подробней. Свободно надо писать,  распространённо. Собственно в этом всё и дело! Многие уже пишут. Жена сегодня поехала в типографию. В Красногорск. Говорят, там дешевле. Есть ещё типография в НИИ «Геология». Говорят, приличная. Они там свои диссертации выпускали, книги.…Ну а макет, верстка – с этим мы сами справимся. – И улыбнулся красиво. - Как говорится, были бы кости – мясо нарастёт.
             Вот и снова услышала я издавна и до боли знакомые слова  – «макет», «типография», «вёрстка» - они так легко, так ласково впорхнули в сознание.
             - Ну, хорошо, хорошо, – я поднялась. - В любом случае будем думать. Будем  созваниваться. Верно?
              Он  картинно кивнул - согласился. И весь в белом, с бордовой бабочкой у шеи, встал и церемонно раскланялся. Уходя, взглянул прощально в окно – а там вся Москва-красавица, столица наша несчастная 90-х годов. И такая солнечная, зелёная. В прихожей он исподволь взглянул на себя в зеркало и остался доволен:
             - Ах, какой у вас с высоты вид красивый... Ваш талантливый муж мог пейзажи писать прямо с балкона, – добавил, - И супругу-красавицу тут же писать - с натуры.
              Я кивнула бесстрастно:
             - Он так и делал.
              Наконец дверь за гостем закрылась. Не спеша и тоже как бы с достоинством. А в квартире осталось как послевкусие - его улыбка, запах мужских духов, и на журнальном столике в комнате страницы неведомой мне «Анкеты».    

                х   х   х

       ...Конечно, я сразу же прочитала все вопросы. Они были пронумерованы и были совсем  не глупы. Видно, Николаевы всё очень продумали. Недаром же говорят, каков вопрос – таков и ответ. И я решила  – а почему бы не взяться собственно? Не «бомбить» же всю жизнь за рулём? Не помогать же тюки до вокзалов таскать, а писать. Писать - всё же это моя профессия. Да и вдруг из этого что-то получится? Кстати, давно я в биографию свою не заглядывала, все уж мои коллеги-ровесники давно свои биографии понаписали, да поиздали. Пора и мне. Во всяком случае, решила я, работа не пропадёт. Как любила говорить моя бабушка Зинаида Ивановна Никольская– «Написано пером – не вырубишь топором». Она всегда свою речь пересыпала прекрасными русскими поговорками, я их с детства слышала, и они накрепко  втемяшились в память и в кровь мою. 
        Потом я целый день за рулём, крутясь по центру города и по окраинам (особенно любила подвозить пассажиров в родное моё Останкино), всё думала - неужто настало время, когда на вопросы простой анкеты можно отвечать, не ломая голову над каждой строкой. То есть отвечать так, как хочется, а не так, "как надо". Что ж, очевидно дожили мы до такой вот свободы. Правда ещё горше думалось, а не слишком ли дорогой ценой обошлась нам свобода эта?.. Не слишком ли?.. Как не кинь – выходило - гибелью и развалом моей страны? Моей родины? Тысячелетней, большой и любимой России?.. Но тут же стучала мысль – но всё же вот дожили до перестроек, до перемен,  как-то вот доползли к концу века. Выходило - и я на склоне лет дожила, доползла. А хорошо или плохо – время покажет. Но пока что оно ничего хорошего не показывало.
          Правда, прежде, мы, гомо-советикус, всю жизнь на вопросы разных анкет (в школу ли, в институт ли, в ЖЭК, на работу, в тур, и прочее, прочее), всегда отвечали по принципу: «Да, да"… «Нет, нет». То есть – «Нет... не была... не состояла... не участвовала". И чем больше этих «нет» я писала в анкете, тем было лучше. Правда, мне всегда думалось: «А почему, собственно, всё "нет" да «нет»? Если чаще было - "да» и  «да"? И была, и участвовала, и состояла, уже хотя бы потому, что в те годы и жила, и была, и думала, и видела, и состояла?.. А всегда "нет" потому, что попросту страшно было. И мне, и каждому. За себя страшно, за маму с папой, за всех родных, потом за детей, за "непечатание", например, твоей очередной книги или повести, и потому за потерю возможности жить. Да и вообще - за свободу страшно, за судьбу свою… А вообще-то в то время, (а это почти вся моя жизнь), два сильнейших  и очень искренних чувства преобладали в душах, владели всеми. И имя им было - Страх и Вера. Да-да. На чашах весов лежали два совершенно противоположных чувства. Одно, мучительно тёмное и больное – страх. Оно исходило от беса. Другое, чистое, светлое – Вера (а в нём производные - и любовь, и надежда) – исходило от Бога. И как ни странно, оба они постоянно борясь, немыслимо жили в страдающих наших душах. И двигали всем. Порой многие десятилетия.
 
           …А за моими высокими, просторными окнами пролетали над городом птицы и облака. То озарённые солнцем, а то дождливые, хмурые. И недели там тоже всё пролетали за неделям. И господин Николаев уже стал мне звонить всё чаще и чаще.  Спрашивал – как у меня дела идут, как мне пишется. Я врала, что «пишется хорошо». Не могла же я ему, такому рыцарю, такому «белому и пушистому» сказать, что без конца устаю за баранкой, что руки провоняли бензином, что болят глаза и спина, что целыми днями «бомблю», зарабатывая на кусок хлеба. Но однажды…
     Однажды я всё-таки села за письменный стол (ах, как всегда трепетен этот момент!) и стала не спеша, аккуратненько так вставлять белый лист писчей бумаги в подвижно-живую, трескучую каретку «Эрики» - пишущей моей машинки. (Она по сей день жива. А сколько их было за всю мою жизнь!.. Компьютеров же, интернетов-мобильников ещё совсем недавно и в помине не было). И вот  я, сперва не спеша и привычно, а потом всё быстрей, веселей стала постукивать по клавишам пальцами. (Из-за вечных этих трудов у меня никогда не было красивого маникюра. А всегда так хотелось!). И принялась отвечать на вопросы анкеты. Сперва тянуло как встарь, писать коротенько, конкретно - кто, где, когда,  почему. А потом, от вечера к вечеру, я расписалась, распоясалась даже. Свобода мысли – она вещь ведь заразная. Порой даже вожжи одёргивать надо. Наверно вот так заключенный,  выйдя, наконец, за ворота тюрьмы, первые шаги делает робко, не смело. А потом всё быстрее, быстрей, да вдруг как рванёт, как побежит…
        Вот и я, наконец, побежала. И вот что из этого получилось.

                х.     х.    х.

         На вопросы отвечала я не впопад. А как придётся. Был в анкете конечно вопрос – «Где Вы родились?» Не первый, правда.
         Родилась я в Останкино, на глухой  в те довоенные годы, московской окраине. В деревянных двухэтажных бараках, на 3-ей Останкинской улице. (Останкинских улиц и переулков было несколько, первые, третьи, даже пятые. По одну сторону нашей Третьей, по которой ходил трамвай – стоял ряд бараков. Тут жила голытьба. По другую, напротив -  домишки мещан-часников, с полисадниками за штакетником. А в общем - почти деревенские избы со ставнями на окошках. Теперь их давно уже нет, снесли. Теперь это улица называется – «проспект Королёва». В честь отца советской космонавтики. Теперь тут асфальт, бетон, махины жилых тридцати-этажек. Рядом в небо уперлась игла телебашни, чуть дальше - коробка телецентра у пруда. И даже по воздуху на подпорках проложили монорельсовую дорогу). Но запросто и законно возникает вопрос, а при чём тут всё-таки  Королёв?.. А вот при чём…
          В те годы конец нашей короткой деревянной 3-ей Останкинской улицы упирался в пруд и Шереметьевский дивный дворец, а в начале улицы, у «Села Алексеевского» - был зелёный маленький островок старинного сада, с вековыми деревьями. И посередине этого (почти «Вишнёвого сада») чудом уцелевшая в революцию, и в гражданскую, чья-то дворянская усадебка.  Живописная такая дачка с высокими башенками и балконом. А уцелела она в пожарище трудных лет, потому, что советская власть устроила в ней для народа «Досуговый  центр». Основала «очаг  культуры» района с названием «Клуб Калинина» - в честь бородатого нашего «дедушки» – Всесоюзного старосты Михаила Ивановича Калинина... В зале просторной гостиной, где когда-то «бывшие», «не дорезанные буржуи» танцевали мазурку, теперь был кинозал с рядами скрипучих фанерных кресел. Ещё были комнаты для «кружков» - рисованья, бильярда и хора, был даже буфет, где между сеансами посетителям можно было перекусить. И вот в этом клубе, мы нищие окрестные малолетки, паслись всё детство. Моя интеллигентная мама, конечно, противилась моим походам в клуб. Но она вечно была занята, и я всё равно прорывалась.   
       Отопление в клубе было печное, и зимой местная ребятня помогала царившей там тете Розе (контролёрше и командирше) пилить на козлах  и в охапку носить двора для печей. За это она -  добрая, толстая в ватнике и пуховом платке, бесплатно пускала нас в зал, смотреть кино. И мы, счастливые, в убогих шубейках, валенках, ватниках, шмыгая носами, сидели во тьме на полу в проходе, и в сотый раз заворожено смотрели любимые фильмы – «Цирк», «Волга-Волга», «Свинарка и пастух», «Дети капитана Гранта». Мы знали наизусть всё, каждую реплику - до словечка, до вздоха. А ещё! Ещё по воскресеньям у нас бывали особые радости. Просто-таки чудеса!  Между сеансами в  конце перерыва, тетя Роза давала длинный звонок, и когда зрители уходили в зал, она позволяла нам, ребятне, стайкой заскакивать в опустевший буфет. Мы кидались к круглым высоким столикам, (за которыми зрители только что ели стоя), и быстро-быстро работая пальцами, могли доедать с тарелок остатки еды. О, это был настоящий пир! Чаще всего нам доставался гарнир – слипшиеся кусочки белой холодной лапши или корочки хлеба. А уж если попадался ломтик котлеты в соусе!… О, это был истинный праздник души!.. Навсегда оставшийся в памяти.   

        А ещё в клубе Калинина были ежегодные праздники – ноябрьские, новогодние, майские, и проходили они под трубные звуки духового оркестра. Под эти же звуки оркестра под красными флагами и транспорантами, натянутыми над дверью и на балконе,  проводились и выборы. С самого утра принарядившиеся наши матери тянулись по Останкинским улицам в клуб - голосовать. С паспортами в кармане. С трепетом опускали они в красные «урны» красные же открытки-бюлитени – «как один» отдавали свои голоса «За членов партии и правительства! За великого Сталина!». А к вечеру в клубе начинались  танцы под патефон. Танцевали парами, не раздеваясь, в башмаках, в валенках. И всё больше женщины, «шерочка с машерочкой». Ритмично звучала волшебная «Рио-Рита» и заморские «Брызги шампанского». И казалось всё так будет вечно, и так прекрасно.
        И однажды случилось непоправимое, как изверженье Везувия. Наш «клуб Калинина», этот бесценный и самый любимый «очаг культуры», а главное – весь зелёный парк вокруг него неожиданно, за одну ночь, обнесли глухим двухметровым дощатым забором, покрашенным в зелёный цвет. И по углам поставили охрану -  часовых в будках. То есть - наглухо изолировали от мира, от всех нас. Так вот и кончилась наша «малина». А по окрестным домам  поползли опасные слухи, и жуткие предположения. «Что там? Зачем? Почему?» Теперь в сторону клуба, не то что ходить, мы даже смотреть стали с опаской, и матери нам на улице запрещали об этом болтать.  А прояснилось всё гораздо, гораздо  позже.  Оказалось, участок и клуб отдали под дачу и личную вотчину великому «отцу космонавтики» - Сергею Павловичу Королёву. Конечно, любимый особнячок наш снесли вместе с кинозалом, буфетом и печками. А ему построили новый квадратный, но на старом дворянском фундаменте. Он оказался на редкость прочным. А роскошный оазис парка вокруг, с вековыми липами, соснами, елями -  сохранили. Только дорожки расширили для одиноких прогулок хозяина. С этого-то момента и началось, мне кажется, в нашем Останкино новое время. Однако уроки Останкино для меня на этом, я думаю, не закончились. 

                х       х      х

    - О войне и бомбёжках Москвы, о нашей с мамой эвакуации на Урал, о 271-ой школе, о моём буквально рывке на алтайскую  целину, (где я встретила Шукшина и поэта Светлова), я позже ещё не раз напишу. И о родном ВГИКе конечно, и даже об останкинской телебашне, которая строилась за нашим окном буквально на территории нашего огорода, на котором мы с мамой всю жизнь сажали картошку. А пока на вопросы оставленной мне анкеты, я начала отвечать почему-то  не по порядку, не с первого пункта…Например там спрашивалось: «Ваше поколение принято называть  – «поколением шестидесятников». Правда, нет ни «пятидесятников», ни «восьмидесятников», а «шестидесятники» есть. Считается даже, что они сыграли особую роль в судьбоносных поворотах жизни страны?».   
               
         …Насчет «судьбоносных» и «поворотов», если честно, я не особенно знаю. Я просто скажу – как и чем тогда жили.
В шестидесятые мы с друзьями любили собираться на маленькой нашей кухне. А она у нас с мужем Юрой была, (после барака в Останкино)  - на Преображенке, в новой кооперативной квартирке - "хрущебе" (производное от слов – «хрущёвка» и «трущёба»). Улица Черкизовская, 8, квартира 177, на пятом этаже блочной, (или панельной? Всегда я путаю) пятиэтажки. Там зимой потолки промерзали. Но всё же - какое это было счастье - собственная квартира! Двухкомнатная! Целых 35 метров квадратных! И кухня с окном и отдельной, собственной газовой плитой!.. Так вот на этой кухне гостей к нам "на огонёк», «на блины" всегда набивалось битком. Мы с мужем – художником Юрой Ракшой среди сокурсников пожалуй первыми умудрились вступить в жилищный кооператив… (А уж как по крохам собирали деньги на первый взнос – ни в сказке сказать!) И собирались у нас в основном ровесники, и, конечно,  же "тунеядцы". (Было тогда в ходу у властей такое суровое слово). Студенты ВГИКа, Литинститута и прочих ВУЗов. Поэты, режиссеры, свободные художники, инженеры и разные технари. Были тут и «лирики  и физики», как тогда говорили. Но больше, конечно, было наших вгиковцев . Б.Шустров и Э.Кесоян,В.Шевцык и Лариса Шепитько, Женя Васильев и Э.Топельбег (ныне это «американец» - Эдуард Тополь, пишет о русском сексе), его несостоявшаяся невеста Ира Калинина и редактор Гена Розенталь, Люция Джалиль (старшая дочь легендарного, погибшего в фашистских застенках,  татарского поэта Мусы Джалиля) и её жених художник Слава Рассохин. Музыканты, композиторы - Алёша Артемьев (ныне Эдуард Артемьев), Богдан Трацюк, изумительный органист Олег Янченко. Любили бывать и совсем молодые тогда писатели и поэты (будущий цвет русской культуры) -  Юра Казаков и Витя Лихоносов, Миша Рощин (тогда Гибельман) и Валера Осипов, Женя Храмов и Володя Костров, Олег Дмитриев и Алёша Заурих, Третьяков Толя и Лев Котюков. Актрисы тоже слетались на огонёк - Наташа Величко и Алла Мещерякова, Кюна Игнатова и Майя Булгакова. (Почти все они снимались в короткометражках по моим сценариям)… Впрочем, всех не перечислить... В кухне у стола сидели тесно, плечом к плечу, на табуретках, в два ряда. От сигаретного дыма, даже при открытой форточке, было  синё, хоть вешай топор. Мой Юра тут же беспрестанно жарил блины. Он и в этом, как и во всём, был мастер. Кто-то всегда играл на гитаре. И все новые, ещё «теплые» песенки Высоцкого, Кохановского, Окуджавы, принесённые из первых рук,  – с жаром, талантливо исполняли и Витя Вучетич и Вова Шевцык (кстати, будущий выдающийся кинооператор)... А если сидели не в кухне, а в комнате, за столом, то там уж царили волшебные звуки любимого пианино (инструмент ещё моей бабушки), с подсвечниками и волшебным названием "Циммерман". Красного, скорей золотистого, дерева.
       Эти наши посиделки были обычно озорны и спонтанны. Собирались по любому малейшему поводу. Конец сессии или сдача экзаменов, каникулы или дни рождений, удачные съёмки курсовой киноновеллы или выход в печати (в «Юности», «Смене» или «Молодой гвардии») моего очередного рассказа или чьих-то стихов, возвращение с каникул в Союз кого-то из сокурсников-иностранцев - из Багдада, например, или Варшавы, Парижа или Вьетнама. (С гостинцем, конечно - бутылкой редкого коньяка, или даже духами «Шанель №5» для меня, или заморскими красками и колонковыми кистями для Юры). В общем  в нашей хрущёвке, на горе соседям, отмечались все  праздники. И личные и общественные. Без конца читали стихи (которые нынче считаются классикой), пели под мой несовершенный аккомпанемент романсы, (мой Юра прекрасно пел, и музыкальный Казаков Юра тоже пел, но похуже). К тому же все без устали танцевали на энергичных, молодых и стройных ногах. Тогда вошел в моду твист, под польские песенки ансамбля «Филлипинки» и грудное соло Эвы Дэмарчик. На проигрывателе вращались черные пластинки. И ренгеновские снимки - самодельные «танго на ребрах» - запрещённые Вадим Козин, Реброфф, Лещенко. Но уже появились и крутились на круглых «бабинках» нашего первого семейного магнитофона «Днепр» - ленточные кассеты. Зазвучали голоса великих итальянцев Кутуньи и Челинтано. Потом повилась  и всех обворожила опера «Езус Христи – супер стар». И, разумеется, четверка из Ливерпуля…
         А что мы ели тогда?  О, это настолько не было главным, существенным… Ели что подешевле. Всё больше блины, селёдку с подсолнечным маслом и репчатым луком (не под «шубой», «шуб» тогда ещё не придумали), конечно, яичницу и особенно «Частик в томате». А главное – мы без конца говорили, читали стихи и спорили, спорили, перебивая друг друга. Озорно, без оглядки упивались тогдашней  "полу-свободой слова". В  пределах квартиры. Открытием и чтением ранее запрещенных Цветаевой, Мандельштама, рассказов Платонова, Зощенко. Например, его «Баню» и «Аристократку» я читала всем вслух и в лицах, и наизусть. Правда, иногда, после особо острого анекдота про "партию и правительство", мой Юрочка в тишине, наступавшей после общего смеха, этак картинно стучал в стенку, возле воздухопровода, и говорил нарочито громко: "Это шутка…Шутка. Мы пошутили". Потому что знали - "и у стен есть уши". В общем, в шестидесятые всюду была такая "кухонная" свобода. Правда, порой и она выходила нам боком (об этом я ещё расскажу), хотя, если честно, настала долгожданная "оттепель».
           И пока власть не стала снова "закручивать гайки" мы уже «распоясались». На выездных «семинарах молодых», которые ежегодно любила устраивать министр культуры красавица Фурцева (в санаториях - Софрино, в Красной Пахре, в Комарово, и с которой мы там не раз общались) наши мастера - писатели Нагибин и Антонов, Слуцкий и Межиров, Галич и Окуджава читали нам свои недавно «запрещённые» вещи и новые песни нам пели почти без  опаски.
        Но однажды был такой случай. Нашего мастера-педагога Александра Галича, популярного, удачливого и заслуженного драматурга (но начинающего барда) после очередного нашего дружно-весёлого сборища (под вино и гитару) у него в номере, в Комарово, вызвали в Ленинград, «на ковёр» к самому Романову – члену ЦК партии и Первому секретарю КПСС всей Ленинградской области.. Не возвращался Александр  Аркадьевич в дом творчества в Комарово дня два или три. И мы, молодые писатели и киношники занервничали, не стали даже посещать иные семинарские лекции, всё ждали  нашего мастера, и его  мастер-класса.  Молча и напряженно ждали, когда Галич вернётся. Наконец он вернулся. Весь серый какой-то и нарочито бодрящийся, но как всегда статный, красивый. После обеда сказал нам строго: "Всё, братцы. Отпелись. У меня больше не собираемся. Приказ был – заткнуться, не развращать вас - будущее советской культуры. А иначе..." - и картинно вскинул палец.
         Но «иначе» - тогда не случилось. Иначе было уже потом. И мы, спустя денёк другой, всей группой опять, после каждого ужина, по одному, по два, под ночными звездами пробирались  меж сосен по заснеженной тропке  из главного санаторного корпуса  - в домик к Галичу. (Мастера жили с почётом, в отдельных коттеджах). И как прежде жадно внимали его голосу, его гитаре, его песням. "Облака плывут в Абакан..." В тесной комнате, в сигаретном дыму, плечом к плечу рассевшись по казенным диванам, слушали и "Физиков" его, и "Карасей", и тогда очень важное, новое: "...Вот как просто попасть в первачи»,  «Стукачи… богачи… промолчи...» И вот это – «Промолчи, промолчи» - очень царапало нас. И каждый из семинаристов ощущал себя вроде бы виноватым. Тогда, и правда, во всех сидел неистребимый страх, и популярным было: «Сидеть… Не высовываться».
          Спустя полмесяца наши творческие группы, с мастерами вместе, поездом «Красная стрела» дружно вернулись из Ленинграда в Москву. Но тот семинар не забылся. Хотя были потом и прочие творческие семинары для молодых, но Александра Галича "преподавать" уже не приглашали.
          Помню анекдот тех лет. Петька спрашивает Чапая: "Что это вы всё пишите, Василий Иванович?" "Оперу пишу, Петька, оперу." "Про меня там чего-нибудь напишите." "А как же, Петька, обязательно напишу. Опер велел про всех писать".
   В те времена (как, впрочем, в любые) настоящих, так называемых «борцов за свободу» готовых идти на закланье, (даже обливаться бензином на Красной площади) я не встречала. Говорят, их было человек семь. И среди них живущая ныне ……   
       Для рядовых же, обычных людей, не героев, главным в те годы было – выживать, подавляя страх. И по возможности  честно делать своё дело. Трудиться с любовью к ближнему, к семье, к многострадальной своей земле. Вобщем, дело делать. И по возможности не лезть в политику, не лгать, ни устно, ни письменно. (У моей коллеги и сокурсницы по ВГИКу Вики Токаревой есть рассказ «День без вранья». Как же её героине трудно было прожить один день без вранья! Всего-то один только день!). Конечно, такая позиция может быть названа трусостью. Но если так, то значит и я тогда была трусихой, поскольку ни в каких протестах и противостояниях не участвовала, никаких «открытых писем» и обращений не подписывала. А просто делала своё дело – честно писала честную прозу, которую тем не менее постоянно печатали, и за которую мне и нынче не стыдно. Отдельные ранние свои рассказы и сейчас порою включаю в сборники.
       Правда , оглядываясь в прошлое, могу сказать – тогда всеми многие годы руководили  два основных, сильных чувства – Страх и Вера. Уничижительный страх за день настоящий, текущий, и чувство светлой и искренней Веры – в  будущее. И оба эти чувства эти, в душах, как ни странно, вполне уживались, и даже уравновешивались. Искренняя вера в светлое завтра (она порой делала с людьми чудеса), а страх перед днём сиюминутным, который давил, терзал, укорачивал эту веру… Я думаю, что именно этот  страх (вольный или невольный) портил, коверкал души моего поколения. Он с детства впитывался в сознание каждого. И многое, на годы вперёд, определил в народе. Лично я, например, так и не обрела многих, нужных писателю качеств. Например, элементарного честолюбия. И ещё, наверное, чувств - достоинства, гордости, твердости. Недавно услышала по радио самоуверенное выступление кого-то из молодых писателей-модернистов. «Ничтоже сумняшась», он утверждал, что «главное в человеке - достоинство». А мне в ответ ему, захотелось аж крикнуть: – «Да нет же, голубчик! Нет! Тысячу раз – нет! Причём тут твоё, видите ли, достоинство? Не о себе, любимом, и о своём, видите ли, достоинстве надобно печься в жизни!». Не оно, не оно на земле главное. Оно – это та же гордыня! Тот же грех и мерзость  гордыни. (Хоть и звучит покрасивей, помягче)… Главное на земле - сострадание. Есть оно у тебя или нет? Вот что главное. Ибо только сострадание делает из тебя-существа - Человека. И ещё очень важна - благодарность. Чувство благодарности в сердце. А уж потом, далеко-далеко потом можно  и о достоинстве вспомнить. (Если всё предыдущее отдал людям). Ибо во-первых главное - не себя, а «ближнего, как себя любить надо». Ближнего – вот что - во-первых.
        Ну, а страх в прежней жизни, меня, например, всегда угнетал, даже сковывал, укорачивал как-то. Я, например,  никогда ни о чём не могла попросить, при всей душевной энергичности никуда никуда не лезла. Не «вляпалась", например, во власть, которая давала тогда самые разные льготы ("секретарские" и всякие прочие), не вляпалась ни в награды, ни в премии, ни в званья. За 50 лет писательского труда даже квартиры от Союза Писателей не получила. А уж кто только (бесплатно и безвозмездно) не получал, например, квартир от СП ! И чиновники разных мастей из «Иностранной» и прочих наших комиссий, и референты всякие, и, разумеется, все секретарши - любовницы и не любовницы  наших литгенералов. И даже закройщики и портнихи из пошивочного комбината Литфонда, и отлеоа мехов, где шились манто и шапки (из котов средней пушистости). А вот я (москвичка четвертого поколения) выбиралась с мужем из останкинского барака в приличное жильё только за деньги.. Всю жизнь мы выплачивали паи за кооперативное жильё. Как-то стыдно было Ирине Ракше перед начальством – угодничать, клянчить, просить. В общем – это, конечно,  тоже от трусости, и из страха, что откажут, унизят. Ну, и, может быть, чуть-чуть из гордыни. А гордыня, как известно по Евангелию, грех особенно тяжкий. Даже смертный.   
            В послевоенном детстве я - очень хорошенькая, кудрявая, девчушка, голубоглазая и послушная, старалась на людях  быть незаметной, жить, как бы вобрав голову в плечи. И даже вопреки желаниям мамы, и бабушки (жившей с дедом- профессором от дельно от нас на Таганке), одеваться похуже и победней. В наших останкинских бараках, где папа с мамой - выпускники Тимирязевской академии, получили комнату, быть плохо, "по-пролетарски" бедно одетой было всегда безопасней. Это значило - быть как все дворовые ребятишки – в вантиках и в заплатках.. В те годы вообще было желательно иметь происхождение из крестьянско-пролетарской среды, не иначе. То есть, быть – народом, быть самой его массой, толпой, быть как все. Быть как остальные голодраные дети трущёб и окраин, как все шпанята  в нашем Останкино. Моя мама – агроном, а ещё - преподаватель музыки, коренная москвичка с Таганки, отчаянно этому сопротивлялась. А бабушка, жившая с дедом-профессором МАИ у себя на Николо-Ямской, перешивала любимой внучке Ирочке на своей «Зингеровской» швейной машинке, из старинных спорков (было такое слово "спорок", от слова – пороть. Довоенные брюки и пиджаки) что-нибудь понаряднее - платьице, юбочку, пальтецо.  Но любой обновке, которую бабушка привозила на трамваях (с двумя пересадками) к нам в Останкино, я радовалась лишь дома и - до порога, чтобы потрафить и ей и маме. Знала, что на завтра, во дворе мне всё равно  обновку нарочно заляпают и порвут, да еще тумаков надают - до слез, до синяков. "Чего вырядилась, недорезанная буржуйка?". (Долгие десятилетия было тогда популярным это страшноватое выражение – «недорезанная буржуйка»)... Да что там выражение!.. Страх - вещь противная, липкая. Тогда на страхе, (и ещё, конечно, на искренней вере) - держалось многое. И все трудовые порывы, и все горячие подвиги, и героизмы-энтузиазмы всех пятилеток – всё заквашено было  - на страхе. Да и порывы эти, дела победные и горячие - были даже как бы спасеньем от страха. Тогда все чего-нибудь да боялись. От малых до старых. Чего-нибудь да боялись. Это сейчас, в последнее десятилетие, как бы в шутку, говорит мой сосед-депутат, проходя мимо; "Что-то вы сильно разговорились. Разболтались да развинтились. Забыли всё. Сталина на вас нет»… А и правда, ведь были как гаечки, плотненько так прикручены. А сейчас по всем СМИ по всем частным каналам и радио, и ТУ, что ни поподя несут на власть, друг на друга, на президента, на прошлое и на будущее. С безответственной легкостью молотят языками целыми сутками, критикуют всё и вся, и в хвост и в гриву, на Болотные площади лезут с плакатами (и плакаты-то, как прежде красные, как сто лет назад, и всё – «Долой!» да  «Долой!». И это всё им ещё - не демократия, не свобода?.. Да сегодня хоть Христа посади в Кремль и Его заляпают, заплюют и распнут (как две тысячи лет назад). А ведь получили уже сполна всего чего хотели! Сполна. И олигархов-миллионеров и миллиордеров, как на западе, получили, и рынок, и любой свободы до одури, хоть захлебнись, и даже сообщества геев... Так что - вот он, вожделенный когда-то  капитализм! Вот  он - за каждым окном. Как говорится, «за что боролись, на то и напоролись»… Так чего же ещё-то надо?.. Или всё мало? Мало?.. Не охота работать, трудиться? Вкалывать?.. Охота властвовать, воровать?.. Конечно, воровать легче. А ещё – если б всю ту кипучую энергию, что миллионы молодых годами тратят в ночных танц-клубах, да в дело пустить, на созидание – ах какая бы уже жизнь была! ..
         У меня, грешной, от всего этого голова кругом, и "под ложечкой"  опять холодок страха. Только уже совсем другого страха.  Но всё же противный такой болезненный холодок. Что-то будет с родной землёй моей, с Россией, с Родиной? Зачем теперь-то её устои так раскачивать? Чего теперь-то эти «болотные» добиваются? Чего теперь-то хотят?
          У людей моего поколения, у стариков ещё прежний страх не прошел. Он, как жуткий  вирус навсегда засел в наших душах. Но страх – он и страховка. Не даром оба слова - от одного корня.  А молодым, входящим сегодня в силу,  это всё не  знакомо, не ведомо. Вот они и бузят без оглядки. Свободу путают со вседозволенностью. А ведь в каждой душе обязана быть ответственность,  и цензура, и извечные православные истины и вечные ценности. Но нынче в силу как раз вошло «поколение потерянных», бесшабашных -  недоученных, невоспитанных, рожденных в 80-е, в начале лихих 90-х, в период развала,  бунта, раздрая и крови. Короче – людей  безбашенных, бездуховных. И именно в этом, на мой взгляд, для страны нынче опасность.
       В голодные девяностые мне вдове пришлось очень туго. Издательства лопнули, уже набранный в типографии новый роман мой – рассыпали. А надо было кормить семью, дочь, жившую у меня тогда бабушку, платить пай за квартиру. И мне, чтобы выжить, пришлось «таксовать» на своём жигулёнке. Помню, как-то холодной весной подъезжаю к заправке. Но не успела открыть дверь, как вдруг машину, как саранча, облепили мальчишки лет по 9 – 12. Один был  постарше. И давай мыльной пеной брызгать на стекла окон, на корпус моей вполне чистой машины. Давай тряпками быстро-быстро тереть её, намывать. Я сообразила – сопротивление бесполезно. Мальчики серьёзные, агрессивные - придётся платить… И вот минут через пять, опустив стекло и уже расплачиваясь со старшим, я спросила: «А что это вы посреди дня тут делаете? Почему не в школе? И обед скоро… Куда только родители смотрят?» В ответ мне был дружный веселый смех. « Мы сами родителей кормим!.. Они безработные. Пьют! А мы им отстегиваем..» Деловито пересчитав деньги, парнишка спрятал их за пазуху. И малышня тут же опять загалдела, заныла: «Тёть…дай ещё…Тёть, дай ещё…Мы замерзли…» Спектакль они разыгрывали отменно. Ребятишки были разные, и беленькие, и чернявые. Но все расхристанные, сопливые. А у одного, младшего, что в вязаной шапочке до бровей был котенок за пазухой – торчала сонная такая рыжая мордочка. Я дала денег ещё, но не сдавалась: «Вам сейчас на уроках быть надо! Не пропускать занятий! Впереди же экзамены.  И аттестат зрелости получить надо! Он - на всю жизнь». Они опять в смех. А старшенький, опять пересчитывая купюры, добавил так обыденно: «А на х… нам аттестат? Мы и так зрелые!». Остальные опять угодливо покатились со смеху. А он, аккуратненько пряча деньги, горделиво добавил: «Вот он  аттестат зрелости наш, - и по карману хлопнул. - Мы ж бригада. Бизнесмены. Не слыхали? Новые русские. Даже налоги отстегиваем…» -  кивнул на будку бензозаправки. И сплюнул солидно. Но тут сзади  черной массой подъехал к нам крутой внедорожник, и всех «бизнесменов» от меня как ветром сдуло. Все туда гурьбой   кинулись… А я подумала: «Господи. Сколько же таких заправок в Москве, сколько таких ребят по городу!.. Многие-многие тысячи... А по стране?..» 
     Потом я целый день до ночи колесила по грязно-заснеженным улицам, по сумрачным переулкам Москвы , подбирая и развозя пассажиров, (всегда знала сколько надо сегодня «натаксовать», чтобы протянуть с семьёй очередную неделю, точно знала на что пойдут эти деньги, что на одежду, а что на еду). Подбирала «челноков» с товаром для рынка, с бесконечными огромными полосатыми сумками – знала – эти расплатятся, не убегут. Помогала им закидывать тюки с турецкими  шмотками из Стамбула,  в багажник и на крышу машины. Порой казалось она аж проседала брюхом. Почти наизусть я знала тогда все дороги ко всем вещевым базарам Москвы… К концу дня была как взмыленная, заезженная лошадь. Аж двоилось в глазах. Но всё-таки в памяти, нет-нет да и  всплывали лица тех ребятишек, «бизнесменов» с бензоколонки. И так становилось горько. Но почему-то особенно вспоминался младшенький  – замерзший, сопливый малыш - с теплым котёнком за пазухой. Именно он… Мне и позже они вспоминались, с горькой печалью. «Куда летишь ты, птица-тройка?!! Дай ответ – не даёт ответа…» Но всё-таки, всё-таки… Нет, не хотела надежда покидать мою душу. Думалось -. может быть, всё-таки выживем, выдюжим? Может наконец  Россия выберется из этого лихолетья? Из этих кровавых «лихих» девяностых? Да и несладких нулевых?.. И, может быть, именно этот малыш теперь - наше будущее? Где ты сегодня, -«Ау» - тот самый, с теплым котенком за пазухой?      
                Х     х    х


      В анкете принесённой мне  Николаевым одним из вопросов был вопрос про  шестидесятников. А в силу возраста  к ним разумеется причисляюсь и я. И стало быть отвечать, хочешь - не хочешь, придется.
        Вобщем-то моему поколению "шестидесятников", в отличие от наших родителей, достаточно повезло. Поскольку мы пуганы были не до смерти... Но нам не привычна еще, не знакома эта новая жизнь в капитализме. Эта внезапная свобода и действий, и слова. Ведь даже не маячило это всё в восьмидесятые на временном горизонте. Никто из нас и не думал, что при жизни нашей СССР может рухнуть, что всё круто изменится, и мы наряду с ужасами бытия застанем и её Величество... свободу слова. Да и сегодня она, эта свобода  еще пугает, и даже грозит со всех теле-экранов и  радиоприёмников. Она не привычна и не ловка, как великая в плечах вещь. Все съезжает куда-то, то на правое плечо, то на левое. Каждый должен её  еще обживать, подгонять по себе. Учиться с ней жить.
     И все же, думаю, я человек счастливый. Начиная со Сталина пережила десятерых вождей – Генералиссимуса, Председателей ЦК, Генсеков, Президентов. Вот они - Сталин, Маленков, Хрущёв, Брежнев, Черненко, Андропов, Горбачёв, Ельцин, Путин, Медведев, опять Путин… А я всё живу, и всё работаю, «делаю буквочки», как говорил мой Юра. Что ж, писатель должен писать. Читатель – читать. Каждый должен делать то, что может делать лучше всего. Да и вообще - счастье, оно ведь не вне человека, оно внутри нас. Внутри каждого. В жутковатые, но и весёлые пятидесятые годы моей молодости, неплохой поэт Николай Асеев (кстати, со слов моего учителя по Литинституту поэта Михаила Аркадьевича Светлова, страшный картёжный шулер и игрок на бегах), писал в своём стихотворении, мы это в школе наизусть учили: "Счастье - это значит соучастье/ В общих человеческих делах./ В каждом вздохе разделенной страсти,/ в жарком хлебе, сжатом на полях..." (Конечно, даже заикаться про вздохи разделенной страсти в те годы было дерзостью. Но Асеев, литсекретарь, литгенерал и член компартии, осмелился и написал про вздохи страсти, поскольку под конец жизни заслужил это право). Так вот, и я могу сказать, что я – счастливая, уже хотя бы потому, что по Божьему промыслу, явилась на свет ни раньше и не позже, а в страшном 38-ом году, не понимая, конечно, в какой мир, в какой момент и зачем пришла. Но раз пришла, и именно тогда - то наверно зачем-то и кому-то это было нужно. Только главное тут правильно угадать – зачем. Правильно написал гений "Ты вечности заложник, У времени в плену"

       Родилась я в Москве у студентов (спортсменов и комсомольцев), в общежитии ТСХА (Тимирязевской сельхозакадемии). У восемнадцатилетней москвички Нины Никольской (по отчиму - Трошевой), улыбчивой, интеллигентной и музыкальной девушки, из семьи "недорезанных буржуев". С коротко остриженными ("под-мальчика"), по моде тех лет, волосами; и раскудрявого, бесшабашного, голубоокого активиста Евгения Ракши. "Лапотника", приехавшего в Москву после рабфака (рабочего факультета) откуда-то из-под Киева. Так что первый мой дом на земле (после материнской утробы) - шумное, студенчекое общежитие, братство юных энтузиастов тех лет. Этот четырехэтажный корпус общежития №3, из красного кирпича, что на Лиственной аллее, и теперь там стоит. (Только в нем какое-то кавказское акционерное общество). Мне всегда чудилось, что уже от самого названья - "Лиственная аллея" - дивно пахнет хвоей, таежной свежестью. Да и лиственницы, хоть и постаревшие, измученные советской жизнью, представьте себе, еще здравствуют. (Порой приезжаю туда побродить, подышать). Так вот, родилась я (роддом у "Соломенной сторожки") от "неравного брака" ("мезальянс"- как говорила бабушка). Родилась не желанной, не жданной. От их первой, целомудренной ночи и молодой, горячей любви. Вобщем, ребенком была я не нужным и потому не очень любимым. (Я это всю жизнь ощущала). Собственно, у меня был риск вообще не родиться. А это было б значительно хуже. Но пронесло. За что слава и Богу, и московским моим, мудрым бабушке с дедом, заставившим молодых (перед лицом такой неприятности, как беременность) все-таки расписаться. На комсомольской свадьбе, в общаге красавица невеста удачно скрывала округлый живот. Но главное (!), "Комячейка" и деканат выделили рабфаковцу и активисту Евгению Ракше, (жена-москвичка была не в счет), до получения диплома, отдельную комнатку в общежитии и еще - два стула и казенную койку. А кузнецовский фарфор, круглый ломберный столик с зеленым сукном и старинное кресло привезли молодым с Таганки, как приданое, мои бабушка с дедом, смирившиеся в итоге с выбором дочери. Конечно, моей бабушке - Зинаиде Ивановне Никольской (статной красавице из древнего новгородского рода, где были дворяне, сященники и врачи) и отчиму - Аркадию Ивановичу Трошеву, авиатору, блестящему выпускнику академии Жуковского (1927 г.), сокурснику Стечкина (автор пистолета), затем доценту и профессору МАИ и МАТИ, автору учебников по моторостроению самолётов, не приходилось особо радоваться браку их Ниночки с провинциальным "колхозником" с Украины, гегемоном, не умевшим даже прилично есть, справляться с ножом и вилкой. Однако, упаси Бог было выказать это! Это было
опасно! Это он, пролетарий и гегемон, снисходил до их дочери, "исправлял" ее неудачное происхождение. А они, утешались лишь тем, что молодые с ребенком не оказались у них на Таганке, на Ульяновской 18, в их старинной (правда, уже уплотненной соседями - подселенцами) квартире № 14, с беккеровским пианино, стильной дубовой мебелью, зелеными партьерами и остатками столового серебра, чудом не конфискованного большевиками и не сданного в голод в "Торгсин" (торговля с иностранцами). Позднее их внучка Ирочка, спасаясь от разных невзгод, временами будет гостить у них, (и школьницей, и студенткой) в их уютной, пахнущей пирогами, квартирке, с автомобильным гудком вместо звонка. (Трошевым - два гудка). Дед умрет от туберкулеза в 1953, не дожив месяца до смерти "вождя", а любящая и любимая бабушка Зинаида Ивановна будет долго еще моей палочкой-выручалочкой. Благородная эта аристократка, умудрится прожить до 94-лет. И сохранить стать, достоинство и красоту в недостойной и некрасивой жизни. 
   И так, в 39-ом я, кудрявым, голубоглазым бутузом бегала по длинным общежитским коридорам на Лиственной аллее. ( Где буду потом, уже в 58, правда, всего два года, бегать студенткой ТСХА). И мамины сокурсники-агрономы частенько затаскивали меня в гости, в разные комнаты, кормили пестрыми леденцами, конфетками под названием "Монпасье". А Нина, перерь Ракша, металась в панике, разыскивая дорогую пропажу по всем этажам...    Так что сама дата моего появленья на свет - уже спасла меня от верной гибели. Скорее, от прямого попадания на полях жизненных сражений. И во время войны, потому что я уехали с мамой в эвакуацию на Урал, и в голодные послевоенные годы, потому что была мала. И в пятидесятые, когда еще много сажали, но я, школьница, по зову сердца укатила на алтайскую целину. И потом в шестидесятые, когда уже мало, но все же сажали, однако наступила "оттепель". Правда, в шестидесятые, случилась одна опасность. Уже имея дочь Аню и будучи замужем, я с некоторым недоумением и даже опаской узнала, что мать моего отца Евгения Ракши - Мария Васильевна Винникова, как значилось в документах, многодетная курянка, вышедшая в начале века замуж под Киев в село Пединовка за деревенского фельдшера Игоря Ракшу, является старшей сестрой "той самой" Надежды Васильевны Плевицкой (Винниковой), - легендарной русской певицы. Эмигрировавшей в 19-ом и погибшей во Франции в 40-ом. Более того, по семейному преданию и переписке сестер, она является даже матерью Жени. И, спасаясь от кровавого бунта и "безобразий" (тогда ведь все считали свой отъезд временным), она якобы оставила, (как и многие прочие, скажем, Пушкины, Бенуа) у старшей сестры, в тихой деревне - своего кроху-сына. Однако потом, как ни рвалась она на родину, но вернуться так и не смогла. Только посылки присылала в двадцатые годы из Парижа, с дорогими детскими нарядами, матросками. Представляете, как в деревенской глуши, в голодной семье были тогда этому "рады"? Да еще при разгуле-то ГПУ?! Появленье почтальона у калитки было лихом, несчастьем. Эти посылки по ночам при свете луны Мария Васильевна с мужем-фельдшером закапывали подальше от людских глаз, в саду, под ореховым дедовским деревом. От греха подальше и до лучших времен, которые так и не наступили. А потом связь сестер все же оборвалась, ибо Плевицкой было сообщено, что в страшную голодовку двадцатых, когда матери пожирали мертвых своих детей, вся родня ее вымерла. Однако же обманули, не вся. Ну, а в 1937 уже сама Плевицкая не могла не погибнуть. Даже в Париже, как и ее последний муж замечательный генерал Белой армии Николай Скоблин. В 37-ом она была оклеветана и арестована (по талантливому сценарию московского полковника НКВД  П. Судоплатова, получившего за эту операцию и звание, и награду), а в феврале 40-го отравлена во французской тюрьме Рани. Через четыре месяца, фашисты, вступили во Францию. Дотошные гестаповцы эксгумировали тело Плевицкой, и, сделав (по свидетельству Бориса Прянищникова) соответственные химические анализы (дабы разузнать секреты кремлевских побед), закопали тело в общей могиле. Об этом я более подробно написала в  "Шкатулке с секретом" и в предисловии к мемуарам Надежды Плевицкой - "Мой путь с песней", где она рассказывает о многом. В том числе описывает свою дружбу с Государем и его семьей, с Шаляпиным, Собиновым, Качаловым, Станисавским, Рахманиновым, Каненковым - всем цветом русской интеллигенции начала века. И в России и в эмиграции.      
    Так вот эта самая "ее шкатулка" (оставленная у сестры Маши) и чудом выжившая, сопровождала меня всю жизнь. И еще помню с детства квадратный, лакированный чемоданчик (с зеленой суконной подкладкой), страшно тяжелый, поскольку был полон больших дореволюционных пластинок с поющим Амуром посередине. Одно время шкатулку и чемоданчик мои родители прятали в тайнике в сарае под дровами. Это было в Останкино, где мы жили после общежития ТСХА. Однако в шестидесятые, когда я уже училась на сценарном во ВГИКе и жила отдельно, это неожиданное известие о легендарной родне, рассказанное в качестве некой семейной тайны (раньше ребенку было опасно такое знать, могла проболтаться), не только не принесло мне гордости или радости, а как бы заставило присмиреть. И в институте, и потом. Все-таки бабка - эмигрантка, не важно родная или двоюродная. А ведь и я всегда заполняла анкеты, с графой "Есть ли родственники за границей?" Так что не приходилось ни лезть на рожон, ни  диссиденствовать, выпуская свои фильмы и книги. Поскольку с моим прямым, открытым характером, бесхитростной романтичность при той фарисейской, "совковой" жизни, мне была бы просто - "хана".  Впрочем "хана", на все сто процентов, мне была бы - родись я на десять лет раньше. Но вот - повезло как-то, пронесло.  Может быть, даже, чтоб все это некогда описать.
    Однако, я только так, к слову. В конце концов, это не биография, а просто анкета. Хотя, я думаю, в первую очередь, о человеке говорят не общие вещи, а очень личные, доверительно-сокровенные. Вобщем, только это и значимо. Как пунктир, как вехи судьбы. К тому же известно - что бы ни рассказывал человек, пусть анекдот или формулу, он прежде всего говорит о себе. Так что, эта анкета для всех участников, как лакмусовая бумажка, проявит многое.
       Итак, о себе. 
    1. Фамилия, имя, отчество:  Ракша Ирина  Евгеньевна. Псевдонимов не было. Иногда, при 2-3-х публикациях, в одном номере журнала, к примеру, в "Работнице", один из материалов подписывала порой: "Ирина Никольская". (Очень мне по душе наша родовая фамилия по материнской линии). Ну, и, когда "негром" работала , то есть, за кого-то сочиняла, то подписывалась соответственно чужой фамилией. Вот таких наберется немало. Вон они, томики, все вместе на книжной полке стоят - толстые, разноцветные. Романы, пьесы, сборники повестей, написанные мной, однако наименованные: "Переводы Ирины Ракши" с... узбекского, казахского, калмыцкого, кабардинского, азербайджанского. Нет, нет, я языков этих не знаю. Все - с, так называемых, подстрочников. Это в СССР политика была такая "интернациональная". Донорством занимались и лучшие русские писатели, и графоманы. Выводили нацменов на мировые, международные, литературные рынки. А сейчас эти популярные "авторы" свободных стран осиротели и очень "скучают" без итературный переливаний. Поскольку без русского языка их дела увяли. Нет ни книг, ни привычных некогда выходов на запад и на восток.
   Так вот. О фамилии. Отец - Евгений Игоревич Ракша прожил свое голопузое детство в деревне под Киевом, в белёной хатке, среди вишнево-яблоневых садов. Игорь Ракша был местный "пединовский" фельшер (верней даже - Игор, почти Егор), черноглазый, смуглый, маленький  хохол "с Запорожской сечи". В Пединовке семью безотказного фельшера за малорослость прозвали не без сердечности - Малюки. И дети все (кроме голубоглазово, светлокудрого Женечки) были смуглы, малы и кареглазы. Хозяйничала в небогатой и многодетной хате хроменькая, но рукодельная,  очень хозяйственная певунья Мария Васильевна Винникова (из курян, "из кацапов", родная сестра Надежды Плевицкой). Своеобразная эта фамилия "Ракша"(с ударением на последнее "а") - считается украинской. Там пол-села Ракшей. Есть Ракши и в Крыму, тоже кровная веточка. Иван Ракша (1906 - 1986), эмигрант, принявший в монастыре под Мюнхеном постриг, и получив имя Игнатий, был  направлен епархией зарубежной православной церкви в 1938 в Палестину в местечко Хеврон, к Дубу Мамврийскому. Вскоре он стал в монастыре (там было 14 монахов) игуменом Игнатием, очень любимым всеми палестинскими православными, местночтимым старцем, и совершил свой подвиг - (в годы преступного советского небрежения к русским землям в Палестине) построил у Вечного Дуба (на сбережения, по копейке собранные от поломников всего мира) - храм во имя Святых Праотцов Авраама и Сарры, повстречавших некогда под сим дубом трех странников - Святую Троицу. Вот этот игемен Игнатий (Иван Ракша), явив чудо, и привел меня, "случайно", в прошлом году, буквально за ухо, на свою могилку. Причем во время моего третьего (!) поломничества на Святую землю. Видно, из всей родни выбрал меня, как наиболее воцерковленную. А ведь я и знать не знала, где он почил, как жил. Помнила только отцовы слова, что "Иван наш совсем сдвинулся. Где-то монахом в Германии сгинул". (Так что на вопросы анкет, есть ли родственники за границей, отцу, ой - как, было чего скрывать!) Однако, эта необычайная история - сюжет особый, отдельный.
      А если еще про Ракшей, то заехала я как-то под Киев, в Пединовку к тетке - Надежде Игоревне Ракше (названной в честь Плевицкой), младшей сестре отца, прожившей всю жизнь в родовой хате. И пошла я с ней, нежданно, на местную свадьбу к дальней родне.  Праздничные столы в зеленом саду и во дворе у беленой хатки - ломились от блюд. Шум, смех, красивые молодые, песни под цимбалу, подарки, гордо разложенные на обозрение, на-показ под яблоней. Чего там только не было! Все для молодой ладной жизни: плетеные кружевные подзоры, белье с мережкой, ложки-вилки, ведра, посуда, расшитые петухами и розами рушники. (И моя московская ваза тут пригодилась). Но главным подарком был,  конечно, раскладной, пружинный диван красной обивки, на который никто, естественно, не садился. Куплен он был вскладчину, всем деревенским "миром". Диван по-кардинальски рдел, доминировал на бело-зеленом подворьи. Порой с веток на его сиденье и на траву уютно падали ароматные, спелые яблоки. К красной спинке был приколот белый листок "в линейку" - почетный список сдавших деньги на этот серьезный подарок. Я наклонилась, читая фамилии, и вдруг замерла пораженная. Среди редких Шевченок-Проценок там были сплошные Ракши. Ракши - Иваны, Оксаны, Марии, Петры... И потом, уже сидя за столом, я совсем по иному смотрела на развеселых гостей и хозяев. Все вглядывалась в лица, с радостью угадывала  знакомые, собственные черты. Ведь все это были - родные, родня, родичи, Род...
         И еще о ракшах. Орнитологам хорошо известно обширное птичье семейство ракшей, сиворакшевых. И  В.Даль его знал. Голубокрылая, средних размеров, красавица птичка. Она же - "ронжа", она же "сизоворонка". Ареал жизни широк - юг средней полосы, Кавказ, Казахстан, Европа. Голубоперая, с резкими редкими вскриками и "стригущим" полетом. Удоды, оляпки, зимородки - это все тоже - ракши. Они и под лед зимой за кормом ныряют... Так что пернатая родня у меня обширна и симпатична. Правда, в детстве я страдала от своей необычной фамилии. Думала, ну, почему я не Иванова - Петрова? В моем "барачном" детстве ко мне липли дразнилки "Ракша-лапша", "Ракшист-реваншист", а, если поласковей, то - "Ракшуля". А мне так хотелось, что бы все меня звали по имени, как папа с мамой в моменты редкой нежности - Иринка. Но и тут законы двора были жестоки: Ирина-перина, Ирка-дырка, Ирастик-головастик. Вообщем, моя фамилия, действительно, опасно "выбивалась" из ряда Ивановых-Петровых. До сих пор удивляюсь, как мои родители не "загремели" тогда, как выжили. Хотя отец всю жизнь воевал с тоталитарной махиной, пытаясь пробить, внедрить в производство свои замечательные, дававшие огромные прибыли, сельхоз-машины: сеялки, жатки. Но разве он, инженер-изобретатель, смешной Дон Кихот, мог понять тогда, что не может ходить по советским колхозным полям машина с названием - "СКСР", то есть "сеялка-культиватор системы Ракша". Тоже мне "Мерседес" нашелся! 
   Вобщем, фамилия, правда, досталась мне не стандартная. Никаких псевдонимов не надо. Даже любимый муж мой, художник Юрий Теребилов, когда мы во ВГИКе студентами  поженились, взял эту фамилию себе. Сперва так подписывал, к выставкам свои полотна. А когда  родилась дочь Анюта, и вовсе паспорт сменил. (Не очень-то он любил Теребилова, мужа своей матушки, человека очень пившего и не очень умного.) Мой же отец, живший тогда в Сибири, был этим даже горд. Не частый ведь случай...
    А порой в этой фамилии люди находят что-то индийское. И не случайно. В Индии есть, так называемые, "Ракшасы" - змееволосые демоны, охранявшие Будду. (Парочку таких ярких деревянных масок, "Ракшасов", я привезда некогда из Калькутты, где перевели книгу моих рассказов, и сейчас маски висят в кабинете на даче). А вообще-то "Ра" не только египетский бог солнца, но и древнее название нашей великой реки Волги. Так что, предполагаю, что по ее берегам и жили когда-то "ра-кши". Да и Пушкин Ракшей поминал... Кстати, есть еще и большая станция под Табольском - "Ракша"...
     В конце концов, и у Киплинга есть Ракша. С детства каждый знает прородительницу  - волчицу, мать большой стаи. Волчица Ракша выкормила своим молоком в своем логове человеческое дитя - Маугли. Именно эта Ракша стала с детства моим идеалом, символом справедливости, смелости, доброты. Я без конца читала эту, затертую до дыр, подареную дедом, книжку. Знала все репики наизусть. Все мое убогое детство к праздникам мне дарили книги. И при том - чудесные книги! (Тогда всюду по улицам плакаты висели: "Книга - лучший подарок". Плакатов, лозунгов было множество.  Например, в отделе соков, в гастрономе на Мало-Московской: "Если хочешь сил моральных и физических сберечь - пейте соков натуральных! Укрепляет грудь и плечь!" Потом повторяли это, как шутку, курьез, а ведь было - на самом деле ). В те годы без книжки мне лично и дня не мыслилось. Подарочные фалианты - Гоголь, Пушкин, Щедрин, Гончаров, Короленко, Некрасов... Именно они, а не кто иной, были моими серьезными и прекрасными учителями, как говорится, с мягких ногтей. А бесценные дары моих дорогих стариков - бабушки, деда, (за отличное окончание каждого класса и даже четверти) до сих пор стоят на моих книжных полках. И все с нежными надписями, порою в стихах: "Сегодня нашей Ирочке минуло десять лет, любимой внучке бабушка желает жить сто лет", а почерк калиграфический, профессорский, дедов. Может быть, от тех самых "Каштанок", "Муму", "Маугли", (всегда вызывавших мои сочуственные рыдания), у меня буквально в крови - щемящая любовь ко всему живому, к тому, что мы называем "природой". Это правда, в жизни я и муравья не обидела. После дождя собирала по лужам бледных, полуживый червячков, "чтобы не утонули". И зарывала в землю. А от слов: "Мы с тобой одной крови," у меня всегда влажнели глаза... Так бы и обняла, обхватила руками этот несчастный, еще живой мир... ("Что-то сердце все мечется,  мечется... Только рук не хватает обнять мне мое человечество..."). А как иначе?.. И разве, действительно, мы все не одной с ними крови? Конечно, одной. Да к тому же, если мы еще и Ракши. Еще и "одного имени"!..
   И, может быть, не случайно одна из первых серьезных моих работ - повесть именно о волках. Тех самых, с которыми я в юности на Алтае не раз общалась... Может быть... В первом издании эту повесть я назвала печально - "Утрата". Там погибала моя Ракша. Но, спустя годы, это название у меня... как бы помягче выразиться, "слямзил" (вот уж и слэнг!) один молодой московский физик, ставший удачливым автором. Он приспособил это название к какой-то своей повести. Тогда я, огорченная, при следующем издании переименовала "Утрату"  в  "Охоту на волков". Однако, скоро опять "Охота на волков" перекочевала в название песни Высоцкого. Ну, ладно, с названием - это бы еще ничего. Но вот другой, уже среднеазиатский популярный писатель (которому я сдуру подарила на каком-то съезде своих "волков"), быстренько вставил сей "волчий сюжет" в свой, только написанный ему "неграми", "человечий" роман. К слову сказать, многие авторы жаловались на этого "гиганта мысли", кстати, по-русски слабо говорящего. Такими "заимствованиями" обидел он очень многих писателей и у себя в республике. Особенно молодых. И был совершенно уверен в своей безнаказанности, своей секретарско-партийной  неприкосновенности. Книжки этому "азиатскому мудрецу" писали московские литераторы- "негры", тихие интеллигенты, за хорошую плату. Оттого все романы "его" такие пестрые, разностильные. Ну, да ладно. Не нам судить. Пусть миф его "творчества" и "таланта", отмеченного наградами, поживет еще до поры. Бывает, в конце концов - писатель без имени, а имя без писателя. Вобщем, его даже сочуственно жаль - именитого, богатого и халеного. Наверно, тяжко жить на-виду, под постоянным прессом разоблачения, в вечном страхе. Ждать смерти почтенных "негров". Ведь самому известно - все тайное будет явным... Ну, а все-таки, как "Ракша"?.. Что ж, волчица справилась, выкормила своим молоком целую стаю. Да в придачу еще и Маугли!      
    2.  Дата и место рождения.
      Кое-что я уже сказала. Родилась 19 ноября 1938 года в Москве. Сейчас 2000 на носу. Все катоклизмы (клизмы) времени прожиты-пережиты, а мне все кажется, что я молода. Верней, что я все та же. Даже зеркало как-то не огорчает. Воистину надо жить по Писанию только текущим днем. А вобщем, всегда  пытаешься себя разгадать, себя постичь, осмыслить. И все никак не можешь. 
    Вот, например (даже самой интересно), что может вспомниться из младенчества?  Из трех довоенных лет?.. Хотя сперва о родителях надо, поскольку, все мы родом - из детства. 
       Получив диплом ТСХА по специальности "инжинер сельхозтехники", мой отец, молодой выдвиженец, был оставлен в столице, и получил назначение на ВСХВ, директором павильона "Хлопок". Видно потому, что на студенческой практике был некогда под Ташкентом на хлопковых полях. А, может, потому, что все другие, "серьезные" павильоны - "Машиностроение", "Животноводство" уже "разобрали". "Раздали" более серьезным претендентам. Директором же всей сельхозвыставки был тогда некто Цыцин, кажется, Николай Нинолаевич. Этот громоздский дядя, любитель музыки и романсов, порой заезжал к нам в гости, (помню: мама поет, громко аккомпанируя на пианино, а гости хором подтягивают) - и почему-то подарил мне, голубоглазой, кудрявой малышке, деревянного.. нет, не деревянного... и не коня, а - козла. Из папье-маше, на колесиках. Серого, гладкого  (ладонь до сих пор помнит ощущенье той гладкости, ее ощупь ), с рогами и волосяной бородой. Вскорабкавшись на него верхом, я могла тянуть козла за рога, и тогда он по-живому блеял, протяжно и жалобно. И я тоже  от какой-то неясной жалости начинала реветь. (Этот звук тоже отчетлив в памяти). "Не тяни козла за рога!" - смеялся папа. (Им было не понятно - чего ребенок плачет). Это была моя первая, запомнившаяся игрушка. Любимый козел чудом сохранился и после войны, когда мы с мамой вернулись из эвакуации, из-под Кирова (Вятки), где жили три года в землянке. В полном смысле, буквально, в земле, в землянке. Оттуда потом пошли и мамины, ранние, и мои ревматизмы. Вобщем вернулись в свою разгромленную квартиру в Останкино. Там в свою очередь жили в войну несчастные погорельцы, белорусские беженцы. Часть нашей мебели, кресла, ломберный столик (приданое мамы), старинные ноты, рамы и книги они истопили зимою в буржуйке. (Объяснили нам простодушно: "Мы топили лишь тем, что постарее"). Но часть вещей, и почему-то этот козел, все же остались. Наверно, чтобы стать знаком времени, знаком памяти.
   Еще с тех давних пор мне запомнился  восторженный папин рассказ об актрисе Любови Орловой, снимавшейся на ВСХВ возле "папиного" павильона, на красивых, с коллонадой, ступенях. (Кажется, фильм "Весна"?). Помню мамину ревность и недовольство, ее горячее, немедленное желание придти к нему на работу и присутствовать при этих съемках. И еще - срочный пошив такого же, как у Орловой жакета. Однако, все-таки постояв на съемках, в первом ряду зевак, и перехватив обворожительную улыбку актрисы, мама сразу им все "простила". И ей и папе. 
       Еще помню рассказ о том, как до войны воздвигали на ВСХВ огромный памятник Сталину. Тогда эти памятники росли повсюду, как валуи под дождем. А этот пророс даже на внутренней площади выставки, перед большим павильоном со стеклянным куполом крыши (в шестидесятые - павильон стал называтья "Космос"). Строили монумент очень быстро, ночами. Тогда все ночами работали. Как и сам вождь, и вся страна. Памятник был гигантским, белым. Высотой с нынешнюю, занявшую его месте, космическую ракету. (Впрочем гигантомания тех лет знавала памятники вождям и повыше). И вот однажды, звездной ночью "принимать" уже готовое "произведение" приехал из Кремля сам Генералиссимус. Со свитой. Как же там всех причастных трясло!..  Вот экскорт блестящих машин медленно замер у подножья скульптуры. Вождь медленно вышел из машины в серой шинели, серой фуражке. Молча и близко стоял перед темным рядом обморочно застывших специалистов: скульпторов, архитекторов, строителей, директоров павильонов. Сам Цыцин, директор ВСХВ, бледный, без шапки, стоя рядом, бормотал Генсеку какую-то важную информацию. Затем вождь неспешно задрал голову к своему изваянию, своему же, сияющему в ночном поднебесьи, белокаменному лицу, наперекрест освещенному прожеторами. На фоне звездного неба огромная белая голова в фуражке словно плыла, как бы двигаясь в вечность. Сталин, щурясь, долго, молча смотрел. Медлил. Наконец, одобрительно усмехнулся в усы и... (о счастье!) стал молча же пожимать близь стоящим  похолодевшие руки. От этого рукопожатья, каждого, тайно охватывало чувство приливного ликования. Тогда и отцу повезло. И он ощутил в своей ( вообразить немыслимо - !) -  маленькую, сухую ладонь Вождя Всех Народов!.. Когда же блестящий экскорт машин, шурша, уехал, исчез вдали, как виденье, все стояли в немом оцепиненьи,  ошеломленные... Вот такой вот был случай. А я, малышка, спала той ночью, рядом с мамой, в своей кроватке с сетками. Спала совсем рядом, на соседней Третьей Останкинской улице...
   Канули, минули десятилетия. Началась и завершилась война. Потом повержен был "вечный" тот поднебесный монумент, ВСХВ превратилось в ВДНХ, а теперь и вовсе в коммерческий рынок. Умер в 1986 в Красноярске отец, живший уже со своей третьей семьей. (У меня, кстати, пятеро сводных сестер и братьев от разных родительских "браков"). А сила тех чувств, которые отец испытал тогда, при встрече со Сталиным, была, вероятно, столь велика (даже в рассказе), что впаялась в сознанье его дочери накрепко, навсегда... Ой, да мало ли что еще впаялось в это сознанье! Хватило бы только времени написать, "отработать".
   ...Вот еще один момент их тех лет. За отцом до войны присылали (с работы и на работу) казенную легковушку, легкомую машину с шофером. Шоферов было двое, работали они через день, посменно. Изредка пользоваться машиной дозволялось и маме, чтоб, например, доехать за покупками до Первой Мещанской, или до Ржевского вокзала, что у Крестовской заставы. ( Ржевский вокзал - "вок...альный зал" - потом именовался Рижским, а до Ржевского назывался Виндавским. И, представьте, там, сам Штраус, гостя когда-то в России, давал концерты, играл свои упоительные венские вальсы. ( И дивные звуки скрипок плыли над Первой Мещанской - будущим проспектом Мира, над скучными рельсами, семафорами, не ведая, что вольются потом в гудки революций, криков, стонов и плача... Может, и правда, волны звуков не исчезают, а навсегда опутывают планету?)
    Так вот, на этом пути легковушки, в конце нашей зеленой, почти деревенской Третьей Останкинской улицы был мостик через речку, текшую параллельно улице и так же - ограде ВСХВ. (Это была речка моего детства, настоящий волшебный мир с кувшинками, незабудками по топким бережкам, с любимыми ужами, головастиками, плавунцами, лягушками. Нынче все это забыто (думаю, и моими сверстниками). Речка нынче взята в трубу, укатала асфальтом, и теперь ее русло называется - "Простект Королева"). Но тогда легковушка, прежде чем выехать на Ярославское  шоссе, должна была пересечь ее у "Села Алексеевского" по деревянному мостику со скрипучими перилами. Однажды юная мама, именно там, позволила себе попросить шофера остановиться. Ей захотелось нарвать незабудок для дома. "Я мигом...не задержу", - и выпорхнула. Дядька-шофер с седым бобриком на голове ей нравился больше юного сменщика. Он выглядел человеком надежным - молчаливый, спокойный, похоже из деревенских. (В тридцатые вся деревня, оборванная, голодная в столицу буквально хлынула). Такой "хозяину" не нажалуется. И стройная, в голубом платьи и парусиновых белых туфельках, мама легко спустилась по зеленому склону к воде. А шофер вышел, и сев на ступеньку в открытых дверях машины, стал наблюдать за ней. Летний день сиял солнцем, безмятежностью, в речке искрилась вода. И молодая, красивая женщина, среди зелени, рвала незабудки. Скоро, насобирав букетик, и порой зарываясь лицом в его ароматную свежесть, она поднялась к машине. "Красиво, правда?.. Ну, что, поехали?.." Но человек не двигался. Он сидел, уткнув лицо в ладони, и сквозь темные, жесткие пальцы его рабочих, жилистых рук сочились слезы. "Господи, что с вами? Что случилось?.."- мама в испуге присела перед ним на корточки. "Может чем-то помочь?". Но он, еле сдерживая рыданья, молчал. "Вам плохо?.. Может, вызвать врача?.." В испуге он тотчас вскинул лицо - мокрое, неузнаваемое, искаженное какой-то мукой. "Нет-нет!..Ты что?!.. Не надо..." И торопясь, тихо  забормотал: "Я ведь, понимаешь, стрелок... Стрелок я, понимаешь?.. Сутки вот тут, а другие - расстреливаю. - Давясь слезами, он утирал жесткие щеки. - Всю смену людей расстреливаю... Работа такая... Таких вот как ты... Разных... А у меня жена беременная, дети..." Он отвернулся, замер. Кругом было солнечно и так тихо, что слышался где-то детский смех, гудки редких машин. Мама не знала, что предпринять, что сказать. И тогда он  резко поднялся, с силой провел ладонями по седым волосам, словно стараясь что-то стереть, и твердым шагом вернулся за руль.
     Вечером потрясенная мама с трудом дождалась отца с работы. Наглухо закрыв окна и двери, она по-секрету, шопотом все ему рассказала. Но отец реагировал странно. Он неожиданно посмеялся, обнял, поцеловал жену в испуганные глаза и сказав, что все это глупость и, вероятно, больной абсурд больного человека, принялся за ужин. А перед сном почему-то взял с жены честное слово обо всем этом помалкивать, и даже накрепко все забыть... Больше мама того шофера не видела... Никогда... Однако, ничего не забыла.
  Жили мы тогда, как уже сказала, на Третьей Останкинской  (теперь простект Королева) в двухэтажном бараке, (из было шесть, седьмой сгоре в войну), с водой во дворе на колонке. (Воду носили домой по деревенски, в ведрах, а кое-кто даже на коромысле). С жутко-вонючей, общей уборной на улице (в - три плюс три - очка. Раз в месяц, когда яма переполнялась, приезжала цистерна-трехтонка, тарахтяще-гудящая "говночистка", со шлангом в гармошку. И потом пару дней окна в доме не открывались. Таких временных типовых бараков понастроено перед войной, на окраинах городов, было  множество. Наш шестой корпус был отдан семьям "специалистов ВСХВ". Разумеется, временно, до скорого переселенья их в центр, в "приличные" квартры. Но этого так и не случилось. Началась война, отец ушел танкистом на фронт. Дошел до Берлина. Вернулся не раненый, но обожженный, в танке горел. Потом (выставка закрылась, нечего было уже выставлять) работал в сельхозминистерстве, инспектором по Сибири. В середине пятидесятых родители мои разошлись, отец уехал в Сибирь. А наши облупленные, "засыпные" бараки простояли еще лет тридцать. Точно сказано - нет ничего более постоянного, чем временное. Там в Останкино моя яркая, музыкальная мама и прожила, как бы временно, всю свою жизнь, (с тысячами ей подобных). Там и состарилась, и увяла, так и не осуществив себя, (хотя писала и музыку, и стихи), так и не пригодившись своему жестокому времени.      
  Сейчас на месте наших домов - тяжелые,  тридцатиэтажные монстры. Гигантские, гнетущие глаз "муравейники". И, под стать им, напротив стоит исполинской иглой - телебашня. Кстати, строилась она в пятидесятые у меня на глазах, за окнами, вдали, на месте нашего огорода.  До бесконечности расширяя, освобождая ей место, вырубили прекрасную дубовую рощу (которую некогда любил писать Левитан), так называемый "Дубовый просек". Сейчас ни домов тех, ни речки, ни рынка Останкинского - ничего не осталось. И только, перемогаясь, живут еще на пустре, когда-то посаженные мной и мамой за нашими окнами деревья, рядком - липы, ивы и тополя. Они разрослись и уже постарели, но еще узнаваемы. Так приятно, подъехав туда порой за рулем, и подойдя к ним по заросшему бодыльём пустарю, провести ладонью по их шершавой, жестко-морщинистой, старой и по живому теплой коре, по рваным, глубоким ранам. "Поклон вам мои родные сверстнички... Как жили тут без меня?.. Что видели?" Люблю постоять так, отрешенно от мира, от городского шума. Опершись, невзначай коснуться щекой древесного тела, которое посадили некогда крошкой-веточкой мои  детские руки. Внутри ствола, по его жилам, еще течет вверх и вниз, медленная, живая влага земли. Сколько же, горемычные, вы всего повидали, запомнили?!.Если б лесам дана была Богом глотка, стон бы стоял по всей земле...
     И мои деревья изранены, как на войне. Людской злобой, немилосердием. Хотя для дерева пол-века разве же срок? В Палестине вон касалась олив (живы еще!), под которыми молился Христос. Дуб Мамврийский еще дышит, живет, помнящий Святую Троицу!И игумена Игнатия (Ивана Ракшу) моего родного дядьку (1900-1986) пол века  охранявшего этот исполин в Хевроне., ..  Могли бы и эти мои останкинские деревья еще процветать. Но нет... Суждено им, бедным, было родиться тут, в СССР. А тут было, как на войне, год шел за три. (И для людей  - тоже).
   Однажды я как-то подумала - что если в будущем, мудрые, высоколобые учёные-археологи задумают  изучать исчезнувшую цивилизацию середины ХХ века? И станут делать раскопки в Останкино, как, скажем, в Манеже копали или Кремле? Или, к примеру, у египетских пирамид? Или, как Шлиман, в Греции находил же золото Трои? Что найдут эти в толще земли? На что наткнуться и что расскажут им эти "останкинские" находки? Ну, скажем, керосинки наши, расплющенные, примусы, керогазы (располагаю в ряд, по времени их появленья) или же банные шайки, корыта? С которыми мы в общие бани когда-то ходили? Или, сплющенные ребра нашего желтого абажюра, который так уютно висел над круглым столом? Или найдут, к примеру,в суглинке прищепки для стираных простыней,  сушившихся на нашей барачном чердаке, под вечной угрозою исчезновения в руках воров? Или же, полуистлевшую кирзовую полевую сумку отца, привезенная им вместе с офицерским планшетом с войны в 1945 году? Сумку, с которой я-школьница, гордясь, на зависть подружкам, ходила вместо портфеля, в школу. Номер - 271. Найдут остатки истерзанных нами в игре трофейных противогазов. Найдут кругленькие толстые увеличительные стекла (с танковых визиров), через которые мы, ребята, солнечным зайчиком выжигали на досках заборов свои имена. Найдут немецкие губные гармошки из Мюнхена. Сколько всего трафейного!.. Можно подумать, что линия фронта проходила прямо через Останкино. (А вообще-то она прошла через наши ребячьи сердца)... Да мало ли что еще отыщут потомки из той убогой жизни! Дай им, Господи, хорошего любопытства и мудрости. И что б были получше нас, подобрее.
    А еще они найдут алюминивые самодельные красавицы-ложки, с ручкою из разноцветных плассмассовых вставок - нехитрое солдатское рукоделье тех лет. В тылу и на фронте. Найдут  алюминиевые, помятые кружки, набитые черной землей и добрыми, дождевыми, нежно-розовыми червяками. А ведь какой праздник был, когда только что появилась алюминиевая посуда! А теперь ее называют вредной... А, может, еще они наткнуться и на мои ржавые коньки-снегурки, с закручеными, как лебединые шейки, мысами? Очень удобно они прикручивались, с помощью палочки и веревки, к подшитым валенкам... Господи!.. Но ведь найдут и осколки фугасных бомб, зажигалок! Они тоже в земле, куда ж им деваться?! Которыми осенью 41-го немецкие самолеты бомбили ВСХВ. А заодно и геометрический ряд  семи желтых наших бараков.
  ... Вот еще одно виденье. Отчетливо помню гул, низкий, сплошной. И на этом звуковом фоне, хлопки взрывов и крики. За стеной стук дверей, топот убегающих по длинному коридору.  Но мама почему-то недвижно, оцепенело стоит напротив окна и крепко держит меня на руках. И я, с интересом всему внимая, совершенно спокойна, поскольку всем телом ощущаю надежное тепло ее мягкой груди. Перед глазами - оконные стекла жарко-красны, словно плавятся. Седьмой, последний в ряду барак, что напротив, ярко пыпет в ночи. Веселым, жутким костром. А в черном небе, слепящими праздничными фонариками, очень медленно опускаясь на парашютах, висят тут и там, "елочные", осветительные ракеты. (Обычно после бомбежек белые и зеленые лоскуты этих шелковых парашютов, дети, наперебой, собирали родителям, по деревьям и крышам. Потом из этого шелка, матери шили нарядную, очень прочную одежду. Зеленый лоскут того самого парашютного шелка хранится и у меня... А в горящем доме напротив, из оконных проемов невидимые руки выбрасывали узлы и стулья. И те на лету тоже пылали, как бы замедленно падая вниз. Потом (как в теневом театре) от дома к речке, горящим факелом, бежал человек. Но вдали он упал, не добежав до воды, и остался там догорать небольшим костерком...
  Вообще бомбежки в Москве, в первую военную осень были часты. Аэростаты в небе и "ястребки" наши не могли сдержать летательной  немецкой армады. (Правда, на Третьей Останкинской сгорел только седьмой барак). И мальчишки наших плебейских окраин, пользуясь паникой, воровали тем временем яблоки в частных садиках соседских домов. Набивали за рубашки целые пазухи.          
    Немцы бомбили и центр Москвы. Обрушился и сгорел, например, старый дом вблизи станции метро "Библиотека Ленина", напротив Пашкова дома, погребя жильцов. И бабушка всегда с ужасом говорила, что там долго-долго, пока неделями разгребали, разбирали завалы, стоял удушливый трупный запах. Смешанный с запахом паленого мяса...
     Не знаю, будут ли интересны когда-нибудь археологам такие находки? Но покопаться им стоит. Уж если мой муж, художник, приступая к работе над триптихом "Поле Куликово", и съездив на Дон и Непрядву, привез домой 600-летний осколок копья и наконечник татарской стрелы, то середина ХХ века, бывшая буквально вчера, одарить может с щедростью. Лишь копни. 
   Сегодня со словом "Останкино" чаще   ассоциируют лишь телецентр, телебашню. А это сказочный уголок. В нем столько всего, в нем - всё. Смешение всех трех начал: и вчера, и сегодня, и завтра... (Но об этом надо отдельно).     А на том поле, где сейчас телебашня, в войну и даже несколько позже, рсполагалась часть ПВО (противовоздушная оборона). Была укатанная, как бетон, площадка для аэростатов, пузатых и добрых, по-живому колышащих свои животы. Так что наткнуться в земле на остатки креплений, державших поднебесных этих слонов, - раз плюнуть. После ликвидации этого пункта, после войны, укатанную площадку отдали жителям ближних домов под огороды. ( Я написала об этом рассказ "Дубовый просек"). Ах, до каких же кровавых мозолей мы надсаживали с мамой ладони, чтобы превратить камень - в землю, чтобы вскопать под картошку (спасавшую в голод), выделенные нам шесть "аэростатных" соток. Мы копали эту землю до пота и сухости во рту. На виду наших желтых бараков, стоящих вдали, среди зелени, как оазис. Мама, с надсаженными руками (а какие были красивые!) не могла подойти к пианино, и переносила часные уроки музыки, которыми подрабатывала, на другие, поздние дни. Чтоб руки успели зажить... За полем, в водной, темной глади пруда картинно отражались - и дивный Божий храм, и шереметьевская усадьба - белоколонный дворец, со львами (на которых я обожала забираться верхом) и слепыми, вечно забитыми окнами. Все мои юные радости: катанье с горы на санках, лодки на озере, зимний каток - были здесь, были связаны с этим местом. С этим храмом, дворцом и прудом, на берегу которого был трамвайный круг. Разворот семнадцатого и тридцать девятого. (После войны - опасное место, как и постамен фигуры Мухиной, где бандиты и жулики частенько грабили, убивали, насиловали). 
   Вобщем, Останкино (Дубовый просек, Кошенкин луг - (от слова - кошка, кощёнка), Хованская) -  воспитывало меня, как могло лепило душонку... Сейчас пишу некое сочинение с названьем "Рио-Рита из Останкино". Надеюсь  довести до ума.
    Кстати, люблю это слово - "сочинаять", "сочинение". Его в наш железо-бетонный век (был золотой, был серебряный, а наш - железо-бетонный), не шибко владеющие пером авторы, умышленно извратили, умалили понятие "сочинительство". Дескридитировали его. Появился даже термин такой, даже жанр, даже секция в Союзе писателей - "документально- публицистическая литература". Ее значенье и ценность стали усиленно раздувать. ( А как же?! Всяческие там статьи о БАМах, заказные мемуары военоначальников, Генсеков!) Это, мол и есть истинная литература. То, что опирается на документ. А остальное - так, чушь, "сочинительство". (Все лукаво с ног на голову  поставили!) Поскольку истинный-то художник  именно с  с о ч и н е н и я   и начинается. Раньше это было всем хорошо знали. И даже не сочинителям.      
    Теперь пару слов о дате рождения. Недавно пришла ко мне гостья, кокетливая такая "душечка"- опереточная певица. Но душевная, теплая женщина. Она уже на пенсии и потому обнищала, любит ходить по гостям, как и прочие мои подруги - бедные поэтессы и актрисы. Вот за чаем эта певица и говорит мне загадочно (видно, развлечь хотела): "Я знаю, ты тигр и скорпион, хоть и плюешь на это. Но скажи лучше полную дату рождения". Я сказала. Она взяла листок и что-то стала подсчитывать - складывала, вычитала, делила. (Кто-то ее научил, вобщем какая-то астрология. Сейчас уйма сект разных, курсов. Все повально астрологи и экстрасенсы. Как при конце света). Ну, вот. Наконец, она и говорит с изумлением: "Колоссально! В твоей дате заключено пять "единиц". Цифрами!.. Редчайший случай!" Я смеюсь: - "Ну, и что? Поздно, наверно, менять?"  Но она загадочно так и всерьез: "Это значит, ты - Личность... Необычайная. Можешь руководить большим делом, большим коллективом. Например, заводом, театром, толпой...- глаза ее разгорались. - И если хочешь... даже страной. Как, скажем, Екатерина Вторая". Я не хотела. Я скорей варенья ей наложила побольше и в шутку так: "Ну, Василий Иваныч, а, к примеру, во всемирном масштабе, смогёшь?"- И сама же, картинно так: - "Нет, Петька. Во всемирном - нет. С языками плохо." На это моя подруга не обиделась. Посмеялись просто. Она хорошая, искренняя...
    Вобщем, шутка, конечно, шуткой, но почему-то запомнилось. В каждой шутке, говорят, лишь доля шутки... Действительно, я всегда ощущала в себе необоримое жизнелюбие, легкость контакта с людьми, чувство лидерства, желанье активного дела, скорого решенья проблем, действенной помощи. По утрам всю жизнь просыпаюсь с мыслью: "Надо" или "Должна". А Юрочка, муж мой, однажды в шутку сказал: "В тебе одной - тысячная топла. И никогда не знаешь, кто будет сегодня лидером."
    Вобщем, я всю жизнь борюсь с собой - с живым, романтично- активным своим характером, с этой вот данностью. Все призываю кротость, смирение, тишину. Жду, когда жить станет не так интересно. В разных жизненных ситуациях часто хватаю себя за узду, твержу: "Стоп, девушка. Стоп. Проходи мимо. Не лезь". Или: "Остановись, отвернись. Без тебя все уладится и управится!"  И прохожу. Но знаю, со мной бы уладилось и управилось, и быстрее, и лучше. С годами, конечно, чувствую, что остываю. Но сердце, душа - все еще часто, по всяким поводам, бьются, трепещут по-юному. А при моей "диагеновой" профессии пора  б научиться собой управлять пожостче. Уметь сдерживаться, владеть собой, как люди Востока. А уж этого я насмотрелась вдоволь. С Куросавой полтора года рядышком (Юра был главным художником фильма "Дерсу Узала), встречи с прекрасной художницей, дочкою Ден-Сяо-Пина в Китае. ( Мне дважды довелось быть в Пекине, Шанхае: перевели рассказы мои на китайский). Жила я там много и в семьях моих переводчиков. А госпожа ......интереснейший человек, и, кстати, моя  ровесница, раннее жетсьво ее прошло в Советском Союзе, в детдоме Коминтерна, где-то под Тверью. Так вот у них, людей по восточному мудрых, мне тогда так захотелось научиться владеть собой. Но, боюсь, уже поздно. 
 ... Ну, а если насчет Чапая и "языков", то с моими двумя - немецким и русским, "во всемирном масштабе", и правда, пришлось бы туго. Кстати, моя бабушка (из рода мелких дворян, священства, затем врачей) Зинаида Ивановна Никольская (1892 - 1986 ), которая в родном Нижнем Новгороде закончила обычнейшую гимназию, свободно знала французский, немецкий, латынь, старословянский. ( А сейчас в школах стонут, что, детки, мол, очень уж перегружены. Еще бы! Если повально ночами на дискотеках беситься! Колоться! "Пылить"! Какие ж тут языки!.. Кругом в массе своей - шпана, недоучки... А ученые доказали, что мозг наш постоянно занят всего лишь на 4 % , от возможного! То есть, он по-просту говоря, не загружен, не дорабатывает! И надобно побольше его закружать! Иное дело - чем... Дед мой, авиатор, ученый знал свободно всего лишь два. Немецкий с английским. И это было не исключением, нормой. Именно деду я и обязана знаньем хотя бы немецкого. А вот уже "красные" мои родители (мама: 1918 - 1985 и папа: 1914 -1987) хоть и имели вузовское дипломы, были все-таки неучи, как и мы - грешные. Кроме послевоенного "хенде хох" или "вас ист дас, вас ист дас - фрицы драпают от нас" - "языков" не знали. А ведь отец одержимый ученый был, прекрасные сельхозмашины изобретал: жатки по гороху, картофелеуборщики, как уже говорила - "СКСР-62" (сеялка-культиватор системы Ракша - 62 года). Этот дон Кихот всю жизнь отчаянно воевал с министерствами, наивно надеясь победить монстров-чиновников, бюрократов, проломить эту стену. "Я же не легковушки для себя делаю, а машины для страны и народа." По этой самой стране он ездил, сновал без устали. Особенно весной и осенью - на испытания. Таскал (сопровождал) по железным дорогам на открытых платформах, опытные образцы этой сеялки. (Что б не разворовали). Там, на ходу, на ветру, под стук колес, и сапал в кабинах машин. Из Красноярская в Омск ехали, оттуда - на Кавказ, в Ставрополь, Краснодар и опять в Сибирь. На испытаниях его машины неизменно давали лучшие результаты, везде побеждали. Но в производство их упорно, как заклинило, не пускали. (Не брал он министров и прочих "шишек" в соавторы, хотел все честно, да и перестраивать устаревшие поточные линии на заводах "ради Ракши" никто не собирался). А отец, все пробивал, пробивал "заторы". То в министерстве тракторного машиностроения, то в ВОСХНИЛе, то еще где-то.  Вобщем, сплошная - "борьба, борьбою, о борьбе". Будучи проездом через Москву, всегда ночевал у нас с Юрой. Гостиницы были дороги, и мест никогда там не было. Приходил с мятым портфелем, небритый, вечно в старых, немытых носках. (Жены его сибирские, какие-то были безрукие). Наша преображенская квартирка была маленькой, и он упрямо спал на полу, на матрасе. Еще и потому, что по привычке клал под матрац, на газету брюки - чтоб за ночь они прогладились. Год от года мы замечали, как отец усыхал, старел, одевался все более бедно, небрежно. Но чистый  галстук, для посещенья чиновных кабинетов, всегда непременно возил в портфеле. (Униформа была такая, обязательно в галстуке). И все же до старости отец не терял веселости, хохляцкого куражу, юморной легкости. Как говорится - смех сквозь слезы). Его любовью была фотография. Он был талантлив и обожал это дело. На еде экономил, лишь бы купить какую-то пленку, особый увеличитель или закрепитель. Благодаря ему у нас с Юрой и существует "хроника жизни" тех лет. Покупал папа нам и подарки, ломая при этом голову возле прилавов и советуясь с продавщицами.  Вседа нелепые и не нужные. То принесет грузинский рог для вина, то деревянного резного орла - "птицу счастья" - со вскинутыми, обожженными крыльями. "Вот, Иринка, тебе. Возьми, пригодится". Москву он любил. Часто, отправляясь со списком покупок, (составленным женами), по столичным магазинам, тайно ехал в Останкино, посидеть там в раздумьи где-нибудь на скамеечке, повспоминать прошлое. Но к маме не заходил . Видно, боялся не выдержать, плюнуть на все и... остаться. (В Красноярске у него давно были дети, семья...Потом еще одна). Жил он там вобщем-то скверно. Сам стирал, квасил капусту, детей ростил, сажал огород. Однако спасал его характер. Легкий и озорной. Он, чудак, до последних дней верил в лучшее, в будущее. Был искренне предан идее, которая обманывала миллионы... А годы бежали. На селе все ждали его машину, ни с чем не сравнимую, урожайную! И в газетах о ней писали! В "Правде", "Известиях". Георгий Радов писал, Юрий Черниченко - самые острые в этой области журналисты. Ну, а писем со всей страны он получал мешками. Чертежи просили, описание. И он посылал, посылал. На Ставропольи (и где-то еще) какой-то колхоз самодельно смастерил его культиватор. И долго, удачно сеял. Вобщем, имя этого упрямого мужика "Ракша... Ракша" - стало в сельском хозяйстве легендой. Были даже решения ЦК о включении его сеялки в поточное производство. Но даже постановленья ЦК (!) увязали в глубоком болоте режима... Вобщем, ходу машине так и не дали!.. Еще бы! Наивный он был человек! Я уже говорила, как могла в те годы ходить по полям машина с названьем "Ракша-62"? Это же не "Рено", не "Мерседес" какой-нибудь! Тем более, не "Сталинец-80" или "ЗИЛ -11О"?.. В СССР такое не проходило. Умереть было легче... И он умер.
     Эх, папа-папка, милый мой дон Кихот. Взрывной, одержимый, вечно толкующий только  про урожаи, зерно, сошники, живший от посевной до уборочной!  Я о себе в жизни часто слышала: " Ирина - вся в отца... Ну, вылитый отец"... Невольно гордилась. И только теперь с опозданием, пытаюсь разобраться в тебе и в себе. "Твоя в чертах моих убылка, и сила в двух моих руках..."  Ах, родной, мой мечтатель! Простодушно-нелепый мой с о ч и н и т е л ь. Ты мог ночью, тихонько, чтоб никого не будить, подняться с постели и в трусах - к кульману. И чертил до рассвета, переступая босыми ногами, какой-нибудь только что придуманный дисковой сошник.
      Ты - вечный командировочный, теряющий на своем пути семьи, жен и детей. Ты - вечно шагающий в сапогах, плаще из брезента по разбитым полям.  Ты - даже на фотографиях вечно у тракторов и комбайнов, по колено в грязи! Однако, ты и в ЦК, в палированных кабинетах, (заранее неумело повязав галстук), все доказывал свою Правду. Тщетно пытаясь при этом, не потерять достоинства и задерганной чести. А вернувшись вечером, весело нас уверял: "Ничего, ребята! Ничего. Пробьемся. Они смерти моей не дождуться!" Нет, дождались. (До свободы он не дожил пяти лет).
    Умер отец в Красноярске, в 1986, работая в сельхоз - НИИ завотделом механизации. А сеялку "СКСР" в производство быстренько так пустили его коллеги. И даже вскорости тиражировали. Теперь кораблями, плывет отцово детище, по родным полям, но уже под каким-то другим названием. Переименовали.
    Ничего. Мечта его все же сбылась. Не пропал  "скорбный труд". А названье?.. Что ж, для него это уже не важно. Лишь бы сеяли! "Не нам, не нам, а имени твоему". Провославные монахи вообще не подписывали свои творенья.
   ... Теперь о маме. (Вы же сами в анкете просили о родителях поподробней).
    ...Нина Аркадьевна Ракша, после отъезда мужа в Сибирь, навсегда, одиноко работала все на той же выстаке (теперь уже - ВДНХ) экскурсоводом, а затем "экспертом плодоовощных культур". Но, и позже, уйдя на пенсию, не могла не работать. Такая была уж закваска. Вечно, как заводная. Устроилась даже торговать в киоске мороженым. Сидела там в окошечке, в белом фартуке и наколке на седых кудельках и продавала пломбир, по сорок восемь и эскимо на палочке. (Вечерами же в одинокой квартирке под оранжевым абажюром сочиняла стихи). А ее дочь Ирина, очень, видите ли, деловая и занятая (то командировки, то книги, то съемки), все как-то стеснялась, стыдилась этого. И приезжала к матери-продавщице, уже пожилой и больной, очень редко, только в праздники. Порой с мужем и дочкой... Мама долго готовилась к этой встрече. Хлопотала. Заранее доставала что-то вкусненькое (пол-жизни провела в "доставаниях"). Сто раз вытирала с картин и пианино пыль, покупала цветы. Наконец, в день приезда, пекла фамильные пироги -
"Никольские, бабушкины". Во весь противнь, с капустой и яйцами. Очень тонкие, с массой аппетитной начинки, таявшие во рту. (За один такой, длинный пирог, у Никольских, до революции, садилась семья в дюжину человек). И очень переживала, если пирог, как ей казалось, "не удался". А внучке Анечке она обязательно отыскивала в подарок какую-нибудь не нужную безделушку. Или в пустой флакончик отливала любимых своих духов "Красная Москва". (Других тогда просто не было). В конце вечера, после чая, Нина Аркадьевна ритуально садилась за пианино. (Порой, правда, еше Анютка наизусть читала стихи). И начинала вдохновенно играть и петь, широко аккомпонируя больными (когда-то прекрасными) руками, с голубыми, припухшими венами. Ну, а мы, "дети" ее, покорно сидели за нарядным столом с остатками пирога на фамильных кузнецовских тарелках и, поглядывая на часы, обреченно слушали. Сперва для разминки, игралось что-то бравурное. А потом слушали Глинку. Мамин негромкий, но еще красивый голос пел ее любимый романс: "Уймитесь сомнения страсти, усни безнадежное сердце... Я плачу, я стражду...Душа истомилась в разлуке... Не выплакать горя в слезах..." Пела и "Темную ночь" и "Землянку" и даже "Валенки". Очень причудливо переплетались в ее репертуаре: век золотой, серебряный и наш кроваво-железо-бетонный. А когда убирала с клавишей пальцы - и кисти безнадежно падали на колени - всегда были слезы в глазах.
   Жила мама на крохотную зарплату. А крохотную пенсию откладывала на сберкнижку, "про черный день" (который, собственно, никогда не кончался) и еще, чтобы оставить нам, детям. И оставила. Этими деньгами потом мы с Юрой раздавали долги... Господи, мама-мамочка.. (Равнодушье равно бесчеловечности)... Прости за все... Я по сей день храню картонную коробочку с твоими "драгоценностями", чтимыми тобой медалями: "За доблествый труд в Великой Отечественной войне", "За Победу над Германией", "За долголетний и добросовестный труд". (Слово-то какое хорошее тогда выжило - добрая совесть!) Сколько за этим всего! Целая жизнь, судьба. За этими вот желтыми металлическими кружочками с непременными профилями вождей... Еще храню твои любимые ноты (верней, бабушкины, дореволюционные) с дивными вензелями: Штраус, Моцарт, Чайковский. И в равной мере храню твою кружевную наколку и белый фартук продавщицы советского, "лучшего в мире" мороженого... По сорок восемь и эскимо... Ах, мама-мамочка... Если можешь, прости.
    3. Мой нынешний статус? Официльный что ли?
    Член союза писателей, член союза журналистов, зав.отделом культуры журнала "Работница". Еще что? Член Правления Московской писательсвой организации, член Бюро прозы... Еще какие-то "членства". (Юрий Нагибин как-то сказал: "Как может такая красивая женщина быть членом чего-то? Тем более союза писателей?").  Но если серьезно  -  все эти "членства" - сущая ерунда. Игра в ряженых. Правда, в советской жизни - все были немного ряжеными. Исключая, конечно, героев, настоящих, "инако мыслящих", политических. А для писателя, главным всегда было - "делать буквочки". Если же идешь в политику или во власть - оставь перо. (Это как за двумя зайцами, все равно - проиграешь). Это разные улицы, даже планеты разные. Ты или тут - или там. Приходится выбирать. Я свою выбрала не безкорыстно. Потому что писать просто радостно. Для кого-то в радость сажать цветы, другим - делать зубы или прыгать с шестом. Для меня - писать. Русский язык - такой праздник! Беспределен, нежен, силён. Обращаться с ним хочется бережно, как с невестой. В быту мы его  не замечаем, как воздух. А без него... сразу же как без пульса... Со мной именно так и случилось. Оставляли жить в Мюнхене, в дивном доме с бассейном, в дивной семье, но я, не нормальня, даже зная немецкий, больше месяца не смогла. Сперва думала - ерунда. Что это за тоска такая грызет? Что за дурацкая настальгия? Сиди тут, в раю и не рыпайся! Вон что в России творится! Земля под ногами горит!.. Потом поняла - нет, без России, без русского языка задыхаюсь. Оказывается, именно он, язык, а вернее, она - родная речь, для меня - все. И дом, и "отеческие гроба", и воздух, и собственный пульс. Вот ведь что... И я, будучи внутри только чужого, немецкого, через месяц чуть не рехнулась. Правда-правда. Чуть не утопилась однажды ночью в каком-то дивном немецком пруду, одиноко гуляя в каком-то роскошном парке. Остановило только воображенье. Виденье идиотизма той картинки, которая обнаружится поутуру, при доставании тела. Никто ж не поверит, что криминала тут не было... 
  ... Есть в анкете вопрос о том, где Вы служите. Отвечаю. Служить не надо, это то же что прислуживать. Надо трудиться. А служить можно только Богу. Но, чтобы это просто  понять, мне, к примеру, надо было с трудом карабкаться, и корабкаться. Восхождение оно дорогово стоит. Вот пять лет называюсь ктитором (старостой) храма Рождества Пресвятой Богородицы в Бутырской слободе. Однажды мне, уж и не знаю за что, была дарована такая честь -  помочь восстанавливать храм-мученик. У него замечательная история, достойная, высокая биография! Построен был в 1604. А взорван... да, да, именно взорван... совсем недавно, не в далекие тридцатые, а в 1972-ом. Коммунисты ведь уничтожали храмы, монастри вплотную до девяностых. Но теперь что-то быстро забыли об этом, и глазки отводят в сторону? Даже призывают церковь каяться в своих несовершенствах. Журят тех, кто наконец вошел-таки в храм, зажег свечу. А что, разве лучше с криком и флагом дальше идти?
   ...Так вот, надо служить, если дано послушание. И только ради Христа. И Христу. Мой Батюшка - великодушен. И меня, нерадивую, пока терпит. Бумагами занимаюсь, порой - архивом, прежде много повоевала с чиновниками. Они ведь, голубчики, все те же самые - вчерашние бюрократы. Только покруче. Порой в тех же кабинетах сидят. И все больше  - злые, немилосердные. Особенно женщины. Их в конторах, как правило, больше. Вот что печалит... Общение с ними - слезы. И можно вытерпеть, только мысленно держась за Крест и твердя: "Ангел мой - и ты со мной", или "Живи для Иисуса, а не для хлеба куса".
  А вообще-то, у меня основное благословение - сидеть, как Диаген, в своей "бочке" и... писать строчки. Послушание, говорят, паче поста и молитвы.
    ... Лет сорок назад, мы с юным поэтом Геной Айги (нищие студенты-филологи, он был еще Гена Лисин), в его родной, занесенной по окна февральским снегом, чувашской деревне  Шаймурзино... (Шай-мур-зи-но - как звуки-то расположились, то поземкой шуршат, то звенят колокольцем), пошли однажды на дальний край, в избу к местному чудо-мастеру. Этот старик всей округе плел из бересты утварь: короба, туеса, и, конечно же, лапти, ходовую обувь. Дивные плел он лапти, не глубокие, румяные и золотистые, как обжаренные на поду хлебные булки. (Такой формы и цвета я по Руси потом нигде не видела). Его лапти, легкие на ходу, имела тогда и деревенская матушка Гены и его младшие сестры - Ева с Луизой. Так вот. Этот волшебник, в прокопченой, подслеповатой избе ( на курьих ножках), где однако, всё мягко светилось от бересты, и остро, свежо пахло лесом, сперва молча, лукаво меня осмотрел. Спросил по чувашски Гену, кто я, откуда. (По русски он не умел). И только потом стал весело мерить палочкой юную, стройную ножку. А через день, пронзительно солнечным, голубым утром (как раз перед нашим отъездом в Москву), этот маленький чародей, в полушубочке, пришел сам, весело скрипя валенками по снегу. Принес мне в подарок, как теплого зайца за пазухой, - лапотки. Ладные, ароматные. Как раз в пору. Как хрустальные туфельки Золушке. Чтобы с легкой его руки  ехать мне сразу на Бал... И я поехала... На бал Жизни. Только с той разницей, что никогда и нигде их не теряла. Сберегла и поныне. (Как и подаренную его мамой хушпу - головной чувашский убор, весь в старинных монетках).
     4.   Мое социальное положение? 
       Вдова, уже 20 лет. И жизнь моя делится  надвое. С Юрой и без него. Двадцать лет вместе и двадцать - врозь. Впрочем, почему врозь? Все равно вместе. Однажды Юра, готовя каталог своей выставки, до которой так и не дожил, в статье "Разговор о главном" написал: "...В многочисленных поездках для диплома было сделано немало рисунков и этюдов. Много и писем было тогда написано будущей писательнице  Ирине Ракше, ставшей потом моей женой и верным другом на всю жизнь, и в радости, и в горе, моим единомышленником, первым зрителем, первым критиком. Я знаю, как много факторов должно соединиться в благом сочетании, чтобы художнику стать художником, чтобы художник осуществился, поэтому так важно, кто всю жизнь с тобой рядом."
     Ну, вот, какие еще там вопросы? О профессии?
  В трех дипломах написано: "Литературный работник", "Кинодраматург", "Работник кино и телевидения". А в трудовой книжке, с 56-го  такие записи: разнорабочая, почтальон, повар, механизатор, учетчица пилорамы, лаборант птицефермы, оператор хоппер-дозатора, литературный секретарь и пр. Но эта вся пестрота, канитель - не от хорошей жизни. Как бы ладно было сразу "попасть в себя". Но сразу - в себя - не бывает. Есть у меня и еще один документ. Там значится: "Специалист по лечебному и классическому массажу". Это я в девяносто втором, когда все редакции и издательства "лопнули", поскорей курсы массажистов закончила. Что б не вляпаться в нищету, в безработицу. Но едва начав этот "престижный" труд, сразу же поняла - нет, это я не смогу. Не по мне. И не потому, что физически трудно, я в порядке пока. Но ощущение это все-таки жуткое  -  чужая кожа, мясо, чужие тела, иные сущности. И еще - тут не работать надо, тут надо служить. Им служить. (Слуга, прислуга, служба). А служить можно, как известно, только Богу. Тяжкие вобщем деньги - массаж. Не мой это хлеб. Тем более, если без халтуры. Таксовать на своем "Жигуленке" мне и то куда лучше... А заниматься надо тем, что делаешь лучше всего... Мне, я думаю, лучше - писать. Хотя пока ни одна книга не исчерпала меня до конца. Может, еще успею. Жаль много упущено. Годы, как вода сквозь пальцы. И в основном - на борьбу с бытом потрачены, с системой. При всей энергичности, я вобщем - трусиха. Панически боюсь кабинетов, красных кавровых дорожек. Хотя "за Юру", особенно после его кончины, за устройство его выставок, картин в "Третьяковку", изданье альбомов, вобщем, за продолжение его жизни, я, сражалась, как танк! До ЦК доходила!... В прямом смысле - в ЦК заходила! (По всячемким блатам и пропускам!) И уже там, внутри, опомнившись и присмирев,  двигалась машинально, как за стеклом террариума. С ледяными от волненья ладонями, в обморочном сознании... Аж вспоминать жутко!.. Совершенно пустые (полые), в алых дорожках, километровые коридоры. По кабинетам - безглазые, дряблые лица (всесильных!) партийцев, вялые рты... Бедный мой отец!.. Сколько же ты тут нервов, донкихотской крови своей попортил. Повязав галстук, спешил с надеждой (с чертежами в портфельчике) к высоким этим дверям, к безнадежно дубовым столам. Торопливо, благоговейно спупал протертыми башмаками по вот этим же кроваво-красным коврам...
      Вобщем, на всякие преодоленья у нас с Юрой ушло, наверно, пол-жизни. С нервами, стрессами, срывами. Так что, КПД совсем низкий. К тому же я не по женски, по лошадиному многое брала на себя. Мой замечательный муж, был иногородним, не имел прежде московской прописки, а, значит, по закону, не имел и прав. Почти ни на что. Не имел, например, права на метраж площади, даже в кооперативе. На льготы, или  участие в списках на что-бы-то-ни-было. Будь то дефицитные холодильники или "репинский" холст для живописи. Все же по паспортам, по спискам. И все доставала я. Должна была доставать. В своих дневниках он писал: "Если б не милая моя женушка, помошник во всех делах -  не быть мне москвичем, не быть живописцем". (Он родом был с уфимской окраины, из бедняцкой рабочей семьи, из такого же, как и мой останкинский, барака). Так что в Москве мы с ним пробивались "не благодаря, а вопреки". (Уже - общее место).  Выкорабкивались, как "дети подземелья" (по меткому выражению  Шукшина), из подвалов, и общежитий - наверх, на крыло вставали, на воздух. И так, созидая друг друга, потихонечку воспоряли. Пока не оказались - и высоко, и в центре. На семнадцатом этаже столицы. (Я об этом кое-что  написала). Но сколько еще не сделано, сколько долгов - жизни не хватит. Например, годы 1957 - 1960. Яркие, юные они были освещены встречами с Пастернаком, Светловым, Хикметом, Айги, Хузангаем, Надеждой Мандельштам, Львовым, Шукшиным, Паруйром Севаком... На Алтае, в Чувашии, Переделкино... А потом? В другие десятилетия?.. Необычные какие могут быть новеллы. Даже самой забавно. Генерал де Голь, и дочь Ден-сяо-Пина, патриарх Алексий11 и Живков, Окутжава и Галич, Прокофьев и Антокольский, Трифонов и Астафьев... Да мало ли кто еще! А из тех давних, пятидесятых храню единственный  рукописный номер журнала "Нелыкомшиты, № 1" (Не лыком шиты) - со стихами, рисунками и новеллами: Айги, Рощина (он тогда был Гибельман), Рима Ахмедова, Чипайтиса, Севака, Смышляева, Ракши и кого-то еще... Храню несколько ранних стихотворений Айги. Несколько, исписанных его рукой, школьных тетрадок. Дневники Ван-Гога, стихи Миши Львова и Винокурова и пр. За этот журнал  нас, не лыком шитых, чуть не "загребли", (тогда в МГУ процесс был за самиздатский журнал, во ВГИКе), потому и остался наш переделкинский номер единственным. Айги тогда почти не печатали. Да и потом долго - тоже. Его изводили, травили сокурсники - комсомольские вожаки (и из-за меня в том числе) - Цыбин, Марченко, Панкратов, и педагоги - поэты Журавлев, Коваленко. (" Вышел в небо месяц, словно, трактор. "К урожаю!" - Митрич произнес.") Но вот, наконец, в "Ялаве" в Чувашии кое-что у Гены вышло, потом появилось и в "Новом мире". Вот они, его синие, ровные, словно бисер хушпы, строчки - мелкий, летящий, тогда старательный почерк: "Моему кусту сиренИ-р-и-н-е...". Мое имя он родил из куста сирени, скорее даже из веточки. А вот еще одно: "В день распределения сада...Тебя восхищенья... и земли, и звезды, и неба..." А это рукописный листок, стихотворение в столбик, заканчивается словами:
"... И только (снега и рельсы) рельсы и музыка будут мерить расстояние между нашими могилами..."
     ... В анкете еще спрашивается о написанных книгах. Написано у меня мало. А издано 16 книг прозы. (На досуге как-то подсчитала). Романчик один, четыре повести, кучка рассказов. Мало, конечно, мало. Правда вышла "Роман-газета", в 81-ом. В ней вещи, за которые мне не стыдно. Тогда издание это входило в каждый дом, (три миллиона тираж) и было очень пристижно. Там печатали только партийных литгенералов, секретарей-нацменов, а если смертных, то - или по блату или же за талант. Хочется дерзко думать, что меня - за последнее, поскольку к первым - не принадлежу. Ну, и перевели моё кое-что. На немецкий, английский, французский венгерский, даже на хинди и на китайский (И в Дели и в Пекин приглашали, и в Будапешт). Сняты кое-какие мои сценарии. "Но все-таки кажется-кажется, главное скажется-скажется".
    А в 1995 году, уж и не знаю за что, моим именем РАН (Академия Наук России), с утверджения Медрународного планетарного цетра, что в США, планету  № 5083 назвала моим именем, верней, в мою честь -  "Иринара", то есть "Ирина-Ра"(Ракша). (Астроном-первооткрыватель -  Людмила Черных). Думаю, не заслуженно. Хоть и прятно, и лестно. В официальном свидетельстве - паспорте на планету, написано - "известной московской писательнице...за творческие заслуги". Но скорей все-таки потому, что эта маленькая планета (астероид) обнаружилась рядом с "Ракшой" - планетой Юры, открытой еще в 1977. А позже оказалось, что обе они, буквально бок о бок, фатально, парочкой кружатся в глухом пространстве вселенной. Между Марсом и Юпитером. Ну, как же тут ее не назвать "Ирина-ра"? Так что и там, в космосе мы с Юрой снова вместе. И будем (как Маленький Принц) все там  приводить в порядок, подметать (как и здесь любили), сажать розы и чистить звезды. А главное - друг у друга гостить... А неподалеку от "нас", в тысячах световых лет, спешат по своим орбитам "Шукшин" и "Ахматова", "Плевицкая" и "Русланова", "Чехов" и "Пастернак"... Совсем неплохая подобралась компания!.. Главное - без политиков. Оказывается, Планетарный Центр никаких "социально-политических"  предложений даже к рассмотрению не принимает. Таков уж у них закон. Молодцы.
   ... Вобшем, все это, конечно, мирские забавы  смертных. Писателей подлинных нынче в России с пяток, не больше. После Пушкина, и писать не стоит. Он уже все, обо всем сказал. И  к а к  сказал! Просто и ясно, без шифровок и тайн. Как гений. (Просто, он сам - тайна). А выше гения - только Бог. Так что, мои (и наши) маранья тут, (как говорила бабушка) - просто "ересть". (Похоже, что от слова - "ересь").
   Но, с другой стороны, ведь и Пушкин писал после... Библии, например. А там тоже - всё и обо всём сказано... А золотые песчинки своего гения Поэт, как на Рождественской елке, щедро  рассыпал повсюду. Сыпанул так, широким жестом - по всей России. Так, что они - золотинки и блестки эти, разлетелись повсюду и ко многим попали. Может, по промыслу, и мне песчинка какая досталась? Хотя бы, в виде ряда одинаковых, общих слов, драгоценного нашего русского языка?.. Не знаю... Не знаю... Не дано знать...
   Знаю только, что каждый вызволен из небытия  для своей миссии. Надо только ее угадать, услышать, за чужое не взяться.
   ...Итак. Что социального в моей жизни?
     ...С начала "перестройки" ( слово-то быстро как устарело, уже и ухо режет) многие мои коллеги за ненадобностью их работы, ненужностью книг и невозможностью напечататься, ушли в шоферы, чиновники или торговцы. (Помню свое давнее удивление, когда в Копенгагене, встречаясь с тамошними писателями, узнала, что кто-то из них хозяин лавки, кто-то шеф-повар!) А у нас, непривыкших, стресс был столь велик, что многие, продав квартиры, просто спились. Стали бомжами, сгинули. О, "... сколько их упало в бездну, разверстую вдали! Настанет день, когда и я исчезну с поверхности земли." Лишь в библиотеках остались еще их (наши) бедные книжечки, никем не читанные томики... И графоманы сгинули, и таланты... Все человеки, всех жалко.. Ну, а чиновники от литературы остались все те же. Эти - неистребимы. И лица знакомые - все партийные, прежние, румяные секретари. И нацменов множество! В неразберихе девяностых эти подсуетились, успели отнять у писателей, то есть, за гроши, воровски, скупить у литчиновников - дивные дома творчества, здания-особняки, поликлиннику, даже издательства. И - ничего, всё им сошло. По утрам пьют, как прежде, кофе, жуют яичницу, целуют жену и едут на службу. И главное - "не имут сраму". Счастливые, они даже не ведают, что творят. Про Суд Божий и в мыслях нет. Даже и не слышали. 
   Конечно, первые годы всем было трудно "в седле" удержаться. Я раньше, к примеру, нигде не служила, жила гонорарами, от книги к книге, на вольных хлебах. Кооператив выкупила, уже вдовой, без мужа. Построила на Истре дачу. А тут в "Совписе" страшный удар - рассыпали мою, уже готовую к печати книгу. Кстати, с дивной Юриной графикой. Дочь, студентка ВГИКа (тоже художница, в отца) - вышла замуж, к мужу ушла. И я, в неожиданном одиночестве, растерялась. Может, впервые за целую жизнь. И не только из-за безденежья. Денег, правда, совсем не стало. И не то, что бы пай выплачивать или же на бензин. На хлеб уже не было. И до пенсии еще предстояло топать и топать. Вобщем, я заметалась, за массажные курсы схватилась. Не до сочинительства стало, когда телефон вот-вот отключат. Но чудо все же произошло. Бог спас.  И еще "Жигуленок" мой старенький, и  тридцатилетний шоферской стаж. (Добрым словом целину-то и вспомнишь).
 И вот я, однажды, зимним студеным утречком, устав реветь и отчаиваться, оделась потеплей и попроще, на голову мамин платок - потуже, и... с Богом - во двор, в гараж. И - за руль, на просторы столицы. "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля..." (А что, в эмиграции нашим, в Париже, Стамбуле, тогда разве легче  было?.. А тут в своем доме!) И... - ничего вобщем страшного. Никогда ведь руки мои не забывали руля. Зато Москву еще лучше узнала. Господи, какие же дыры есть!.. Таксовала я почти год. Как сказала бы бабушка: "За милую душу". (Слава Богу - не дожила она до такого). Ездила, голосующих подбирала. С милицией перезнакомилась. Знала, где наркоманы в Москве кучкуются, где геи, где проститутки. Старалась не брать кавказцев (криминал уже расцветал), сажала больше с детьми. И еще - китайских торговцев с тюками. Эти не убегут, не убьют, заплатят. Быстро узнала, что на вокзалах,  в аэропортах - своя и очень крутая мафия. Конкурентов они ликвидируют. Не раз и мне угрожали, и шины кололи... И страшно бывало, и горько. А иногда обидно. Понимаю, конечно, что общий потоп. Но никто из "друзей" не протянул тогда руку. Все исчезли. Никто не помог вдове, как в писаньи людям завещано... Но главное, этот физический труд пригибал, подавлял морально. Правда, потом стала даже пугаться, что привыкаю. И к рулю, и к деньгам. (Как Шукшин мне однажды сказал: "Я испугался, что мне понравилось сидеть в президиумах"). Вобщем, думаю, я в те годы узнала побольше, чем моя бедная мама, в наколочке на волосах, из своего оконца с названьем - "Мороженое".
      Однако, вот так, держась за руль, как за спасательный круг, я и продержалась, въехала прямо в пенсию. В двадцать долларов. Что ж, и то хлеб. Дармовой, постоянный. Прямо подарок. "Богат бедный желаниями". А желанья, и правда, сразу тогда скукожились до размеров корзинки, которая назвается - "потребительской". Однако, чем горжусь, так это тем, что не продала ни одного Юриного полотна, ни одной фамильной антикварной безделицы, ни одной серебряной ложки. (Есть в русских семьях такая традиция - малышу для здоровья, дарить "на зубок", на перый, хорошую ложечку, из серебра или золота. У меня таких, родовых, сбереглось четыре - бабушки, мамы, моя и дочки). Хотя продать - соблазн был. Но Ангел спас. Случилось, что предложили мне цервки помочь. Подвезти в киоск свечи в коробках, библейские книги, утварь. И вот, за такой работой, день ото дня, я сильней и сильней ощущала живое дыхание церкви. И понемногу вошла туда, и освятилась. Понемногу очистилась. Омылась и сладкой слезой, и причастием. Очень обрадовалась, узнав, что Христос сказал - ко мне никогда не поздно. "В шесть пришел - хорошо, в девять часов - приму, и в одиннадцать - не опоздал." Может, и я не опоздала?..
       Потом, уже позже, выбрали старостой. И дальше, за множеством дел, не до уныния стало. Да и Муза моя, беспризорная, снова ко мне заглянула. "Вошла, откинув одеяло..." Мы с мамой в эвакуации жили в комате без дверей, вместо них - одеяло висело байковое... 
   Конечно, когда все мы вляпались в этот "разгул демократии", всех сильно тряхнуло! И голодуху вспомнили, и соль-мыло бросились, как в войну, запасать. (Это только в России такое! Без всего в голодуху можно. Но без мыла (!) и соли (!) - нет, не прожить.) И стрельбу под окнами, совсем близенько услыхали. И трупы - в лифтах. Однако (хотя не этой "свободы" ждали), все же сегодня спроси любого: "Хочешь, назад, в СССР? В свою юность, молодость и под те же знамена?" Каждый нормальный скажет: "Да ни за что!"
         Так... Какие еще там вопросы?.. Я их, кажется, несклько перепутала, переставила. Уж простите... Но мне, все-таки интересно, кто это будет все читать? Кому это может  понадобиться?.. Неуж-то же Тому,
"... имеющему быть рожденным столетие спустя, как отдышу."?
    ... В 1967 году строгая, толстая секретарша  кафедры кинодраматургии, скверным почерком троешницы, заполнила тушью мои синие корочки. (Нас в мастерской защитилось тогда всего 12. Во ВГИКе вообще обученье поштучное). В графе "Специальность" она начертала: "Литературная работа", в графе "присвоена квалификация" -  "Кинодраматург, литературный работник телевидения". Есть у меня в шкатулке еще и красные корочки - диплом ВЛК, Литинститут им. Горького, 1973 - 1975. Там могли быть слушателями только "члены Союза писателей". Не будь данной анкеты, я бы сроду не заглянула в эту шкатулку. Вобщем, судя по "корочкам" - училась я много. Порой всерьез, даже с жадностью. Была и  отличницей. И не потому, что нравилось грызть гранит науки, а потому что платили стипендию. Даже повышенную. А у меня с 1961 года была семья на руках. Дочь Анютка учила музыку и английский. А это и тогда было платно. Ну, а Юрина живопись никому не была нужна. В те годы комнаты украшали дешевыми эстампами, фотографиями Есенина и Хемингуэя (повальная мода была), и керамикой. И еще, как предел достатка - заводскими коврами. Бордово-красными, зелеными, желтыми. За коврами у магазинов давились в очередях. Записывались. Месяцами стояли. Ночами и днями. Активисты вели списки фамилий, по номерам. Раз в сутки была строгая перекличка, на предмет круглосуточного присутствия. При малейшем, пусть коротком, отсутствии - несчастные безжалостно и безвозвратно вычеркивались. Правда, инвалидам войны, по военным билетам и "спец. спискам", ковры (и холодильники) продавались "вне очереди". Так что тогда отыскать в родне инвалида было большой удачей...
    Правда, мы с Юрочкой как-то обошлись без ковров. У нас по стенам, сплошь, обоев не видно, без рам и в рамах - Юрины этюды, наброски, картины. Пейзажи, портреты (из больше всего), натюрморты. И я тогда много писала, много печаталась. Без конца, от газет и журналов, летала в командировки. В Сибирь, на Бам, на Чукотку. И Юра был часто в поездках. Дочку, поочередно, передавали друг другу. Кстати, стипендии на ВЛК была немалая, доходили до 150. Юра шутил: "Меня жена содержит". И еще : "Ириша моя с половиной всех писателей и киношников вместе училась"... Но главное тогда, мы с ним выплачивали кооперативный пай за нашу "хрущебу". (Как же нам она, первая наша квартира, была дорога!) А это словоцо "пай" для меня стало - роком. Короткое, как пощечина и как щелчок - "пай" (Паёк, пайка -  как несвободой пахнуло!). Этот "пай" нам тогда всю душу вымотал... Кстати, для прозы - "Пай" - совсем неплохое названье. Многосюжетное.
    ... А кино я давно забросила. Можно было б и раньше. ( Хотя, соблазнившись, я, как актриса, с интересом сыграла роль судьи, в паре с Мягковым, в фильме "Ваш собственный корреспондент").  А вообще кинематограф - это всегда - клан и мафия. И клан тебя должен принять. В его "тусовку" надо вписаться. И быть там хватом, почти хозяином. Мы с Юрой не были хватами. Мы были совестливы. И не вписались. А Юра, с его талантом, даже не выжил. Там и Шукшин не выжил, хоть и успел кое-что. Порой, он откровенно мечтал спастись, спрятаться от кино в храме литературы, в магии Слова. Но поздно схватился и опоздал, не вышло. Кино, для совестливых, оно, как капкан. Все с болью. Все больно. И потери большие. В кино и у Казакова Юры не вышло, (экранизации все неудачны), и у Евгения Носова, и Лихоносова, и у Астафьева. Даже у живописца Юры Ракши (хотя и по-другому)... Мне же в кино всегда мешала эта его "синтетичность", скользкость и многолюдность. Я по складу души (при всей простодушной открытости) - тихий кустарь - одиночка. И мои сценарии, по сути, это та же проза, те же рассказы и повести. И чтобы снимать их как следует, мне надо самой было стать режиссером. (И могла бы, стала б не хуже Шепитьки). Другие же режиссеры-хозяева меня, мои тексты, просто карежили. На съемках я порой не выдерживала, влезала во все, в режиссерский сценарий, в работу с актерами, дела художника, бутафоров. Отстаивала диалоги. Вобщем, доказывала свое право и  авторское видение. Отбивалась от режиссеров, как только могла. Молодая была, горячая дурочка. Не совсем понимала тогда, кино это  вообще не твое, а чужое, режиссерское поле. Там все пашут до пота, а урожай режиссер снимает. Другое уж дело - большой или малый. (Процент талантливых режиссеров так же мал, как хороших поэтов или дантистов). А большой художник в кино, большой писатель - просто не нужен. Все равно он будет побочен. Юрий Ракша мог хотя бы выбирать режиссеров. Соглашаться, скажем, работать с Шепитько ("Восхождение") или с Куросавой ("Дерсу Узала") или же нет. Однако, как бы Юра там не корячился, не убивал  свой гений -  все равно это фильмы Шепитьки и Куросавы. Юра в кино это скоро понял. И было щемяще жаль убитых впустую лет. Он прожил всего сорок два. Написал около двухсот живописных полотен, снял почти два десятка фильмов. Но как сосчитать не написанное? Умирая от белокровия в 80-ом,  сказал: " Без меня вы с Анюткой как-нибудь проживете, а вот картин, которых я не успел написать, никто не напишет". И добавил: - "Что ж, у каждого свое "Куликово поле".
    Он, безоглядно любящий, часто ругал меня за лень. Любил рисовать, когда я работаю за пишущей машинкой. Даже в постели, даже больная гриппом, приспособив "Калибри" свою на коленях. Часто сетовал: "Графоманы пишут, строчат, а ты убиваешь время. Будешь потом жалеть."
    Вот "потом" и пришло. И жалею. Но особенно жалко времени, лет, убитых в очередях. В очередях, а их было не счесть - в магазины, в больницы, в бани, в лагеря, тюрьмы... С детства помню себя в очередях на останкинском рынке. Эти немые людские "хвосты" - тихие, темные. За хлебом, за керосином. (Загадка тех лет: "Что такое - хвост длинный, глаза горят, а шерсти нет? - Очередь за шевиотом". Была такая шерстяная ткань.") Помню - утренний стылый туман. У всех пар изо рта. Вороньё от холода кружит, каркает по деревьям. А мы стоим в лавку за керосином, ждем, когда подвезут, а машины все нет. Поверх пальто у меня вязаный мамин платок - концы стянуты за спиной. Стертые валенки. У ног на снегу самодельный квадратный бидон. А на запястьи, если отогнуть варежку - цифра, бережно сохраняемый номерок, выведенный старшим по очереди, химическим, послюнявленным карандашом. Такие номера (за  гречкой и песком, за мясными обрезками, ливером и колбасой, позже - за туалетной бумагой и югославскими сапогами), кажется, никогда окончательно не смывались с рук. И маникюра у меня никогда, к сожалению, не было. Правда, в основном, из-за печатанья на машинке. (Хотя обожаю, всегда любуюсь чужим маникюром. Даже бабушка после войны себе позволяла. В праздники. "Руки у дамы должны быть в порядке". Мама - уже реже).
  А было время, когда я могла писать рассказы свои от руки. Даже на коленях, в тетрадке, карашдашом, в битковой электричке "Москва - Переделкино". Возможно, лучшие свои рассказы.
 В этом ремесле меня всегда радовала Свобода, независимость. Возможность собственного полета. От зависимости я всю жизнь очень страдала. А тут - ты и автор себе, и режиссер, и актер, и оператор. Ты - все-все, что хочешь. Ты един во всех лицах. Старик и всадница, птица и муровей, девочка и цветок. Ты и в толпе, ты и сама толпа. И в то же время - ты ликующе один. Сам по себе. Никто тебе не указ. Как Бог. Идеал существования! Праздник! Только на это надо заполучить право. Уметь осаживать, ограничивать свой разум. Вернее, не разум даже, а лукавую его фривольность. Всегда ощущать свою меру, край дозволенного.
   Как-то актер Михаил Ульянов с грустью сказал: "Наша профессия - бабочкина". Верно сказал. И хотя лицедейство заманчиво, соблазнительно, даже в чем-то прекрасно, но вторично и смертно как прах, как дым - не ухватишь. Наверно душе, трудно и разрушительно всегда бывать в чужой шкуре. Примерять их, снимать, менять. Так тревожно. Ну, а пишущий - всегда в своей. Уж не скинешь.
   В любых временах (регрессах, прогрессах) именно Слово, а не линия, музыка, жест или форма - было первично, начально, опорно. Воистину - "Вначале было Слово".
  ...А в кино я попала случайно. Из-за Шукшина. Мы встретились с ним ( как и с Айги, со Смирновым, Соболем, Райкиным и Светловым, да многими) на целине, на Алтае, в зерносовхозе моем "Урожайный". (Сперва его не было. Воткнули в снег кол возле тракторов, у палаток, это и было начало.) Приехав туда из Москвы, я, по случаю, лютой зимой, угодила погреться в избу к его матушке Марье Сергеевне Шукшиной-Куксиной. В соседних Сростках. Не однажды спала на горячей, шукшинской печке и не помышляя о будущем... Об уготованный судьбах, о ВГИКе...
       Впрочем, я и в Москве еще знала, где находится этот ВГИК. Рядом с нашим Останкино. У северных, арочных ворот "мертвой", закрытой  в войну ВСХВ. И киностудия Горького там же была. Мы, окрестные ребятишки, иногда туда ездили на велосипедах, поглазеть на подъезжавших актрис и актеров. Ездили туда цугом, чуть ли не по трое на каждом рваном велосипеде. Но особо надсадно наша стайка накручивали педали, несясь по разбитому асфальту пустой площади. Под гигантской, как монстр, уходящей в небо, фигурой "Рабочего и колхозницы". Мы смертельно ее боялись. И даже не из-за подавляющей ее громадности. А из-за темных дверей в постаменте. (В больших, были еще другие, маленькие). Потому что знали - в войну и теперь уже, после, (и очень долго), в одромном чреве этого монстра, и в фундаманте и внитри рабочаго и колхозницы, обитала, как говорили, банда убийц - жестокая "Черная кошка". И правда, люди тогда в наших глухих краях, на окраине, убиваемы были, ограбляемы  (и пропадали) во множестве... А смотреть мы спешили на чародейку, на актрису, дивную Тамару Макарову. После "Семеро смелых" Герасимов снимал ее, кажется, в "Каменном цветке". (И по-сейчас волшебно звучит в памяти голос хозяйки медной горы: " Ну, что Данима-мастер?.. Знаешь ли, с кем говоришь?.. Куда пришел?") Обычно у киностудии мы ждали  долго. Наконец, подъезжал лакированный ЗИЛ. И элегантная, разодетая (запоминали на ней каждый поясок, каждый шарфик, платочек), даже слишком прямая красавица, появлялась в чьем-нибудь сопровождении. И уже, через минуту, пересеча тротуар, скрывалась в дверях киностудии. Но эта минута для нас становилась вечностью. И мы, стайкой, опершись на велосипеды, и шмыгая носами, еще долго стояли, прежде чем развернуться и ехать домой. В убогие наши бараки. Молча переживали случившееся, как будто бы посмотрели прекрасный полнометражный фильм.
   Могла ли тогда я - девчонка, помыслить, что спустя годы, буду студенткой кино-института ,  запросто сидеть в аудитории перед этой дивой и ее мужем режиссером Герасимовым, и даже слушать в пол-уха? Собственно, как-то в пол-уха мы, нерадивые, могли слушать и Ромма, и Габриловича, Юрия Пименова и Шкловского? (Нет пророка в своем отечестве). Правда, Юрочка, муж мой, был лучше, мудрее, старательней. Без вранья писал о себе: "Но прилежен я был всегда..." ( Он и Суриковскую школу с медалью окончил, и во ВГИКе - красный диплом). И жили мы с ним тогда, как-то не день, а всю жизнь без вранья. Старались хотя бы.
   ... После ВГИКа, проработав лет семь на телецентре сценаристом, в ТО "Экран" (с Лисаковичем, Юрой Визбором...), и сняв несколько своих сценариев (игровых и документальных: фильмы все слабые, мной не любимые), я спокойно оставила это дело. Ничто не могло сравниться с Магией Слова (духа), которую я уже познала. Внутри которой уже была. (Не скажу слишком дерзко, что в те годы мы сами были Поэзией. Но внутри нее - были. Это уж точно).
  ... Хотя сказать о себе - писатель (книги уже издала), я долго стеснялась. Ну, кто о себе скажет -  я человек хороший? К тому же, я понимала, это скорей не профессия, а свойство души, Божий дар. Писатель ведь и занимается-то душой. (В отличие, скажем, от журналиста,  критика, литературоведа). Пытается как-то наладить связь с небом, стать восходящим таким столпом. Неким проводником между землей и небом. Соединить столоктиты и стологмиты. Вобщем, важно это все, в конце концов, осознать. И себя "угадать", не ошибиться. Понять все-таки - кто ты, для чего ты, зачем? А то ведь запросто в любую болезнь впасть можно. И поумереть, как, скажем, Венечка Ерофеев. Господи, сколько из по России, таких Венечек. И, пытаясь спастись, все они не в те двери стучатся. Напрочь - не в те. И не к тем... И то правда, что бы в России что-то успеть, надо жить долго..
    Конечно, в молодости можно себя примерять и так, и этак. Но, в результате, важно в себя "попасть".
    ...Сегодня, с высоты прожитого, мои юные подвиги и скитанья, мои увлеченья и мои труды, кажутся просто дуракаваляньем, витанием (метанием) в облаках. Но на деле, наверно, это и был мой поиск, мой опыт, и полноценная, страстная жизнь? Которая, кстати, учила внимательно жить, бережно двигаться по земле, и главное - любить не себя? (По-моему только ленивый не говорит сегодня о необходимости любви к себе. А на деле-то надо - наоборот - не себя любить, не себя, не себя. Б л и ж н е г о.
     Вопрос анкеты: Когда начала писать?..
   Кажется уже говорила. Писать начала на Алтае. И печататься там же. (Вообще слово "Алтай" (золотой) для меня давно звучит как мужское имя. Золотой мой, Алтай мой. Великан и силач. С широкими плечами хребтов Бабургана, мощными, мускулами перевалов - Семинский, Чегет-аман, с белой шапкой на вершине могучей Белухи. С живым лихим поясом бурной, синей Катуни. А еще - со спокойным, степным подножьем, где как раз и осели, раскинулись трудовые села, приносящие богатырю и мясную, и хлебную дань: Сростки и Урожайный, Майма и Чемал, Манжерок и Талица.  Ну, а мне (так уж случилось) Алтай - муж и брат, отец и возлюбленный. Именно там, не без промысла, у московской девочки началась своя, иная, чем прежде, серьезная жизнь. Навсегда исключившая в будущем урбанизм и стеклянную рафинированность, творческое кокетство и столичную элитарность. Некую исключительность - столь мне всегда ненавистную.
  А писала сперва я в школьных тонких тетрадках, в линейку и клетку. Обложки - зеленые, голубые. Поскольку тогда же заканчивала десятый класс. (На последней страничке этих тетрадок печатались правила арифметики, и таблица умножения, а мне, учетчице и ученице это постоянно было нужно. Ну, просто, как хлеб. Особенно прикубатуре леса).
   Обычно, где-нибудь на участке, в поле, на стане, я писала карандашем. Ну, а в доме - конечно, чернилами, макая перышко в чернильницу-непроливайку. Эти чернильницы были тогда важной деталью моего, нашего быта. Непроливайки (вечно они проливались) сперва были беленькие такие, фарфоровые, конусом. Позже - коричневые, пластмассовые. А чернила  почему-то были всегда лиловыми, как и "химичесикие" карандаши. Еще в Москве,  будучи в первых классах, я носила такую непроливайку в школу в мешочке на петле шнурка. И пальцы, и формы ( мы в школу ходили в суровых "формах" - коричневых платьях, порой с налокотниками, и черных фартуках), и  учебники , и тетради - всегда были в лиловых пятнах. Может, потому, что по пути в школу мы  вечно дрались и чернильницами, и портфелями. Ну, а шариковые  ручки, "шарики", появились гораздо позже, после уже наливных "самописок", с пипеткой. Где-то в начале шестидесятых. Мне такую, зеленую (первый мой в жизни шарик), щедро, не без удовольствия вручил старик Светлов, у себя дома, в Камергерском. (Как-то сказал мне: "Когда-нибудь на этом доме повесят мемориальную доску: "Здесь жил и не работал поэт Светлов"). И вот, сидя в рваном, вольтеровском кресле, рыжей кожи (соседи отдали ему за ненадобностью), под прекрасным портретом жены Родам, (грузинской княжны-красавицы), он, отложив в сторону мой очередной рассказ, испещрённый зелеными "плюсиками", подарил этот "шарик". Оценить и понять мою радость, может теперь лишь сверстник, преживший некогда, как и я, переход с паровой пяги на электричество. А, этот "шарик", кстати, привез поэту молодой Долматовский, из Штатов. Светлов всегда был невыездной).
   На Алтае, работая в поле или на пилораме, я держала тетрадь, сложив вдвое, за голенищем кирзового сапога. Чуть что - вытащил, записал, обратно сунул. И потому листы по краям были затерты до черна.
   ...Моя первая публикация?.. Вообще-то это не важно. Но - пожалуйста... В целинной газете "За урожай". Потом в Барнауле, Бийске. Потом в московской "Смене" у Кирила Замошкина, (рассказ "Почему опоздал маневровый"), затем в "Молодой гвардии" у Рекемчука, и в "Юности" у Полевого. ( Тогда было правилом - "Печатайся там, где бурет. Взяли - и слава Богу. Не место красит человека, а человек - место." Позже - стало иначе. Кланы левых и правых обозначились резче.)  Правда, мне всегда хотелось (как , наверно, и всем) увидать свои строки напечатанными в  "Новом мире". Это было бы  эталоном качества. И я, не без трепета, взбив прическу, понесла свою повесть "Весь белый свет" на Пушкинскую. И робко оставила на столе строгой женщины-секретаря. Были там рядом и какие-то незнакомые мне мужики. Может, сотрудники, может писатели. (У Твардовского, кажется, уже начались неприятности, но мне молодой, все это было абсолютно неведомо. Кстати, недавно дошло до меня, что помошник Твардовкого... вылетела фамилия... записал якобы в своих дневниках тех лет, о том, что самой красивой женщиной в СП была тогда Ирина Ракша. Очень жаль. Наверно, он меня только видел, а не читал). А время шло. И вот однажды, чуть свет, а точней в шесть утра, меня дома на Преображенке будит звонок:  Видрашву, из "Нового мира", ответственный секретарь. Представился и сразу же энергично так закричал: "Я читал вас всю ночь!.. До утра!.. Всё!.. Берем!.. И печатаем!.. А я уж думал - чудес не бывает." В "Новом мире", он все-таки (если память не изменяет) был  ответсекретарем.  А, может, заведовал прозой. Не знаю и до сих пор. Можно, конечно, звякнуть коллегам, спросить. Но это совсем не важно. Главное, он имел право сказать "берем - не беоем". А этих иерархий, и изощренных субординаций, этих ступеней  "лестничных" дипломатий, (для многих, кстати, на них все и держится), я никогда, (и нигде) - не знала. (Ведь в штатах-то не работала, не служила). А не знала, не интересовалась просто, конечно, по дури. По простодушному бескорыстию. (Простота хуже воровства). Жила без коварства и прогматизма. А это, конечно, плохо. ( Тогда и еще в совке!) От этого я страдала и часто обманывалась, проигрывала. Но так уж, видно, устроена, и с годами не изменить. А, между тем, "покоренный" моей прозой  Видрашку, (я даже не знала, как он выглядит, только потом в ЦДЛ  познакомилась, невысокий такой, черноглазый, плотный и энергичный) видно, пытался там что-то сделать, решить, пробить в печать мою повесть. Всучить на прочьтенье Твардовскому. Но что-то не вышло там у него, осеклось - не напечатали. Я жила себе, дочь воспитывала, что-то писала, куда-то ездила. И в журнал не звонила. Подзабылось все даже как-то. А между тем, на Пушкинской, за кинотеатром "Россия", в кабинетах редакции и по моему поводу шли разговоря и даже бои. Скрыто-открытые. (Узнала об этом уже спустя годы, от худого, больного и каявшегося за столиком ЦДЛ - критика Овчаренко, всесильного и коварного). Оказывается, против Видрашку и иже с ним, то есть, против "печатанья" моей прозы, объединились две силы. Совершенно полярные. Даже трудно представить себе их вместе. А были это - цековский шолоховед Овчаренко ("придворный Суслов"), и умная, острая Ася Берзер и иже с ней. И в это спайке они победили. Действительно, я была не нужна ни правым, ни левым. Я была сама по себе...  За что и ругал меня, кстати, Виль Липатов, неплохой по тем меркам прозаик. (О его романе "Игорь Саввич", с попытками сказать хоть какую-то правду, я написала статью для "Знамени". Ах, как мучительно на листе было лавировать между правдой и ложью. "Не дай мне бог бесстыдства... пред лицом... бумаги белой, беззащитной предо мною...". Простите, что только по памяти)... Так вот, Виль Липатов, уже  тогда больной, перед операцией, (жил по соседству), назидал меня: " Ты еще молодая, зеленая, тебе надо в клане жить, в стае, у нас иначе нельзя. Я вот иначе - не смог..."
  Я же, правда, не нужна была никому. И те стаи, всерьез меня в литературе не воснимали. У всех свои были ставки и фавориты. Из тех, что сильнее, из секретарей. По моему же поводу, думаю, справа, считали так: - "К чему пополнять бетонно-спаянную обойму проверенных деревенщиков? На каждом из них уже  защищена диссертация. Причем, пополнять еще какой-то женской и странной, "не нашей" фамилией?". Ну, а слева, я думаю, было примерно так:  - "Может, это и ярко, и даже талантливо, но вовсе не элитарно. И диссиденство выражено не четко, как-то размыто... Есть срывы... Вобщем, не Аксенов, и не Гладилин... Нет, скорей всего, это - не наше."
   Все выше написанное интересно вовсе не по моему поводу. А в принцыпе, как легкий, пунктирный абрис литпроцесса тех лет. Предполагаю даже, что эта картинка может вызвать эмоции. И отрицательные. И слева, и справа. Дас повод протестам или словоблудию. Вобщем, взрастит побеги собственных мыслей. А через спор даст повод и утвердиться, как-то себя обозначить в процессе. Таких мудрых "ведов" (мудроведов - вот оно, вылупилось)  всегда была  -  армия. Только жаль, я их не читаю. Не интерсно мне это. Как мода в чужой галактике. Дай, Бог, сил, великое-то прочесть.
   ...Вот пожелтевшая алтайская газетка "За урожай", с ничтожными моими заметками и стишками (иначе не назову). А когда-то каждую публикацию собирала. (Есть разные экземпляры, даже со стихами Айги). А вот это мои: "Синее, ночное небо, степь колышет ковыли. Снова быть с тобою мне бы, стова б слушать до зари, как поют на стане песню, как токуют глухари, как поет тайга ветвями, как шумит Катунь вдали.." Такой вот вздор несла!.. Никаких глухарей около "Урожайного" не было. И тайги. Аж до самого Бабурхана. А остальное все верно. Только думаю, той девочке - простится. Кто в шестнадцать не рифмовал? А открытие строгой большой страны под названьем "Позэия" у нее  было еще впереди. Шел, кажется, только 55-ый.
   ... А в 56-ом в марте - случилось событие, тряхнувшее весь совхоз. На обложке журнала "Советский Союз" был напечатан цветной портрет юной, румяной ударницы в полушубке, награжденной позже медалью "За освоение целинных земель". Автор этого фото-шедерва, обошедшего чуть не пол-мира - легендарный фотограф Яков Халип, снимавший, всего десятилетье назад, взятие Берлина и Сталина на параде Победы. Правда, на целине он выглядел стариком, полоумно носившимся с треногами, аппаратами и штативами по полям, всем мешавшим работать. Он тогда и меня, на пол-дня освобожденную бригадиром от работы, сильно мучил. Снимал и в доме, и на морозе. И в полушубке с ушанкой, и в платьи. Снимал на пилораме, верхом на березовых чурках. В вагончике у голубого окна. И в кабине трактора "С-80". Снимал с подружками и с любимой дворовой собакой. А весной, в марте, когда уже во всю пригревало солнце и занавозились проселочные дороги,  по великой стране "и за его пределами" разошелся "Советский Союз" я стала мешками, почтовыми сумками, пачками, получать письма со всей страны. В основном от солдат разных войск, с фотографиями.
   ... А вообще, на целину я махнула в шестнадцать, из своего Останкино, когда родители разошлись. Немного коснулась этих событий в рассказах "Далеко ли до Чукотки?",  "Голубочек мой ясный", "Вечное с вами прощанье". А эта анкета, с ответами - лишь легкое прикосновенье к тому, что можно назвать судьбой.   
      4. Кто были Ваши родители ( имена, происхождение, род занятий, если можно подробней).
     На этот вопрос отчасти уже ответила. Прошу прощенья за непоследовательность. Добавлю  только один эпизод. 
   Отец моей бабушки Зинаиды
Ивановны (по матери) - Иван Никанорович Никольский (родители из духовного звания) был в Нижнем Новгороде уездным врачом, хирургом. Когда-то участвовал в русско-турецкой войне, был врачем на Шипке, в Болгарии. Без конца, в боях, оперировал раненых. Без анестезии, в палатках, в мороз. Руки вечно по локоть в крови. А вокруг в снежном поле, темными кочками -  убитые. И турки, и наши солдатики. А уцелевшие, тат и сям жгут костры, греются, варят кашу. Кричат доктору, вышедшему из палатки, после очередной операции.  "Ваше благородие, погрейтесь у огонька. Каши нашей отведайте"... Но дальше - я замолчу. Это отдельный рассказ. Новелла "Про ложку".
   А на стыке веков, в родном Нижнем, доктор Иван Никольский был в уезде любим и авторитетен. К тому же пользовал, приносил пользу - земству, помещикам. И даже многолюдной семье знаменитых князей Волконских, имевших близь города, в приволжских землях - показательное имение. С белоколонным, дивным домом, с конюшней, оранжереями. С садовниками и челядью. Иван Никанорович, выезжая в коляске в именье к Волконским по вызову, прихватывал докторский саквояж. Этот столетний чудо-предмет и сейчас жив, дремлет у меня в доме на антресолях. Порою брал доктор с собой и любимую дочку Зиночку. Иногда эту Зину, Зизи, хорошенькую и послушную (одну из десяти детей в семье Никольских), молодая княгиня Софья Волконская (кровинка древнего рода) оставляла со своими детьми, погостить в имении.  Оставляла даже на целое лето. И тогда наступало для семилетней Зиночки дивное время. Хотя и не бездельное. Для всех в этом дворянском гнезде, с учителями, бонными и детьми (для взрослых и маленьких,) время суток - чередованье работ, забот и отдыха - было строго расписано. И лишь на обед, за общий стол, в точное время, собирались все вместе. За высокими окнами залы, в прозрачно-летящих шторах, благоухал солнечный сад. По стенам в золоте рам темнели портреты. У рояля в напольной вазе - цветы. А на столе, на белоснежной скатерти, приборы столового серебра и блестящие стопки кузнецовских тарелок. Возле каждого из приборов - кипельные, голландского полотна, салфетки в кольцах. И на каждом предмете изящный вензель - "С.В." - Софьи Волконской.  Блюда подавались чинно, последовательно. И  обносились обычно официантами в белых перчатках. За этим следил нарядный дворецкий, стоявший поодаль. За многолюдным столом разговаривали оживленно, однако, всегда в пол-голоса. И по-русски, и по-французски, чтобы младшие приучались, а старшие не забывали. Тон задавала, конечно, хозяйка, снисхотетельно - улыбчивая, обычно вся в светлом. Но каждый обед для Зиночки был испытанием. Она училась следить за старшими и подражать. (У них дома в обед было куда как проще. Беднее, строже. На кухне - кухарка... На горничной экономили. Старшие девочки все делали сами. За обеденным круглым столом - шумные братья и сестры, и обязательно их друзья. Все гимназисты и реалисты - "реальные училища". И уроки: музыка за фортепиано, три языка, закон Божий. По субботам - капустные пироги, в праздник - мясные растягаи. Чай из самовара).
А у Волконских однажды подали на обед мясной "котт-бульяр" со спаржей. И Зиночка, взяв вилку с ножом, старательно принялась резать белый, как молодой лук, побег спаржи. Он крутился, скользил. И тут девочка услыхала (через весь многолюдный, нарядный стол), мягкий голос княгини: "Зизи, детка, спаржу едят руками." Боже, как тогда вспыхнули и залились краской щеки! Как повлажнели глаза!..
   Умерла моя бабушка, Зинаида Ивановна Никольская в 94 года. Чего только не было в ее жизни! Все войны и революции, все голодовки и аресты, все генпланы и стахановские пятилетки  - были ёё. Но тот ничтожный случай она помнила и перед смертью. Без обиды помнила, напротив, с благодарностью. Говорила: "Учись не обижаться. Обида - это всё от гордыни."
   А впервые рассказала мне это , семилетней крохе, в послевоенную голодовку. Под Новый год, у себя на Таганке, в ожиданьи гостей, моих мамы и папы. И еще в ожиданьи дедушки, который с рюкзаком и веревкой уехал засветло за дровами в Кусково. Где-то там ему, профессору МАТИ, великодушно позволили  пилить старый штакетник. За деревья штрафуют.  В комнате холодно, даже буржуйка замерзла. Зато на ней шумит примус и бурлит, исходя паром, в кастрюле картошка. По радио (черная тарелка над дверью), то поют развеселой парочкой Бунчиков и Нечаев, то Русланова, то частушки. Бабушка это не любит, но терпит. Из Кремля ожидается поздравленье вождя. "Ничего, детка, скоро все соберутся, а у нас такое дивное блюдо готово."
    Темные окна заиндевели, снаружи метет снегопад. А тут  - предпраздничное ожиданье! Из платьяного шкафа на пианино уже выставлен патефон, потеснивший стопы нот, и моего "Майкопара", и "Гусельки". А на письменном столе - чемодан с пластинками, отодвинувший чертежи дедовых аспирантов и мои учебники по немецкому. На столе, под абажюром - белоснежная, в мережку скатерть, идеальная сервировка. До салфеток и хрусталя. А в центре - бесценная банка с мелкой, соленой килькой-хамсой. И царственная моя бабушка, пока еще в бигудях и душегрейке, сидит рядом со мной, и для "новогоднего" блюда, ловко, изящно (стук серебра о фарфор) разделывает хамсу. (До мягких, бесхребено-распластанных тушек, которые тут же кладутся на кружки вареной картошки). Я в шарфе и простуженно шмыгаю носом. Не справляясь, мучаюсь с непослушным ножом и вилкой (с вензелями  - "З.Н."). Килька по дну тарелки ползает и ускользает. Каторжная вобщем работа. И первый мой "бутерброд" - растерзан и неказист. Но теплая ладонь нежно ложится мне на макушку: "Великолепно, детка. Это будет самый вкусный. Давай - следующий... А я пока расскажу, как надо есть спаржу... Это тебе обязательно пригодится... "
    "Золотые мои старики, если можно, я вас расцелую..." Вы, наверно, и, правда, подспудно мечтали выпустить в мир, со своих ладоней, достойного человечка, а может быть даже - полпреда своего рода.       
   ... Потом в жизни, мы с Юрой, действительно, вспоминали о спарже. Порой где-то в скитаньях, на съемках, в глуши, я расстилала на чемодане газету под снедь, и Юра вдруг с нежностью говорил: "Зизи, детка, а спаржу едят руками." - и клал ладонь мне на голову... Как важно
во-время погладить человека по голове. Как этого ждешь всю жизнь.      

5. Какое место имело семейное воспитание в формировании Вас как личности?
       Серьезное. Так как все мы родом из детства. Человек рождается совершенным, созданным по образу Божьему. Ну, а потом уж всю жизнь этот образ портит. К тому же после семнадцатого не осталось ни дома, ни рода,  которые не были бы искалечены, а мораль их не попрана. Ну, а зло в поруганных семьях скручивает и ребенка. К тому же без веры и без крещенья, без своего Ангела дитя вообще беззащитно. 
    Мне с родителями повезло. И дело даже не в их интеллекте или интеллигентности. Это в совковых пределах было уже - условно. Дело в  нравственности. Это волшебное слово сегодня не в моде. Почти забыто, его редко и вспоминают. А это ведь - свод законов, извечных библейских Заповедей, данных нам от Адама и Евы. И еще, очень важно, тогда же была подарена нам и свобода. Свобода выбора. Куда идти, к храму или же от? К добру или злу? Ну, и пошли, свободные-то... Выбирая... Каин сразу брата убил, Авеля. Из зависти. И так дальше, дальше пошли... К потопу...
   Так что, в городе или селе, в бедности или богатстве, главное для любого - совесть и нравственность. Совесть, это крупица Бога в душе. Она не должна быть спокойной, должна постоянно болеть и тревожить. Это только во благо.
  От моих предков нравственность шла, как по цепочке. На родителях эта нить чуть было не порвалась. Они комсомольцы-партийцы (слава Богу, от роду крещеные, может, это их и спасало), сами метались в жизненной мясорубке. Искали выход, опору, заветов у них  отобранных. Насилу выжили. Так что для человека своя семья, своя кровиночка очень значима, как закваска. Но - не единственна. Почему больше любят порой не родителей, а наставника? Или Друга? Учителя? Почему из сытых семей тоже бегут? Потому, что любят не только "по мясу" (родству, крови). Больше любят ( и надо любить) по Духу и по Душе. 
      6. Кто оказал влияние на формирование Вашего мироощущения? Ваши пристрастия и антипатии в литературе, искусстве, философии?
   Прекрасный вопрос. В детстве - родные. Потом книги классиков. Потом, в конце пятидесятых, ошеломившее меня открытие страны - "Поэзия". Цветаева-Ахматова, Мандельштам-Гумилев, Бунин-Набокова. И рванулся дух вверх, как торнадо! И еще люди, конечно. Встреченные в начале пути, как бы случайно. Однако, вполне промыслительно. Как это важно, особенно в юности, кого ты повстречал на пути!.. Шукшин и Айги, Пастернак и Светлов, Рекемчук и Носов. Все это личности очень разные, разновеликие. Но прекрасные, как планеты. И, может быть, в этих встречах и кроется суть? Человек ведь, он как в Броуновском движеньи. И доминанта движения жизни зависит от столкновений...
    А еще, конечно же, Юра Ракша. Это уже - основное. Мы прожили с ним, созидая друг друга, 20 огромных лет. Мы с ним встретились в общежитии ВГИКа, молодые и романтичные. И безоглядно, расрахнув руки, шагнули в объятья друг другу. И утонули друг в друге уже навсегда... Вся наша жизнь, и нежная его, неистовая любовь ко мне, которая раньше казалась мне нормой, на самом деле была настоящим счастьем. Незаслуженным даром Божьим. ( Которого мне хватит уже навсегда). А осозналась, увиделась это лишь с расстоянья, когда Юры уже не стало. Как важно вовремя беречь друг друга!
   Он не раз повторял: "Счастье - это любимое дело, любимая женщина, любимый дом". Конечно, формул счастья, много. Но он был прав. Счастье, по-моему, это - осуществленность. То есть, как раз все три этих  слогаемых... Юра всегда был лучше меня. Светлее, честнее, великодушней. Даже когда ревновал, его правилом было: "Пусть тебе, милая, будет лучше. Даже, если хуже от этого  мне." Как-то после очередного моего портрета, написанного ко дню моего рожденья (а их он писал во-множестве, порой даже без меня) записал в дневнике: "Милая моя, белозубая женушка, мой дружок... Нам художникам порой везет - иметь свою Музу  рядом..."  Всю жизнь он так широко, так щедро одаривал меня своей   любовью, (подарил и судьбу и дочь - нитка рода не оборвалась!), что мне всего этого и на будущее хватило !..
         А еще, отвечая на этот вопрос анкеты, мне хотелось вспомнить один эпизод. Я ведь еще не писала о встречах своих с Пастернаком. Как, например, мы, студенты (Рим Ахмедом, Айги, Миша Рощин, тогда он был Гибельман), узнав о его травле (после "Живаго"), после лекций помчались скорей в Переделкино. Но с электрички, не пошли в общежитье (на дачу Сельвинского), а миновав зимнее поле, свернули направо по улице, к соснам и дачам. И вот уже скоро лезли к Пастернаку на дачу, через штакетник забора по пояс в снегу, с букетиком промерзших хризантем, купленных у Киевского вокзала на студенческие гроши. От ворот до дачи сугробы были не тронуты, высоки. Видно, дня три из дому на улицу никто не выходил.  Но в окнах высокой дачи, темневшей вдали, у сосен, вверху теплился свет. Мы перевалили через штакетник ворот, и ухнув в подушки снега, стали пробираться к дому, утопая в снегу по пояс. Вдали забрехала собака на привязи, похожая на лайку. У дверей (мы поднялись вдоль поручней по деревянным ступенькам) на наш долгий стук, и долгое нажатье на кнопку звлнка - никто не появлялся. Но мы упрямо стояли. Наконец, плохо обитую дверь открыла невзрачная, как показалось, старая, строгая женщина. Сперва какая-то перепуганная, недоуменная. Оказалось - жена. Узнав, что мы юные литераторы, и ,кажется даже, узнав Гену, сразу заулыбалась, озарилась, помолодела, приструнила собаку и впустила нас - промерзших, голодных, и от стеснения чуть-чуть нахальных - в дом. Не до конца тогда еще понимающих - к Кому мы пришли. Я румяная от мороза протянула цветы. Хозйка была так изумлена,ии так тронула, что повлажнели глаза, и оттого, не сказав ни слова, она поскорей ушла в дом, оставив нас раздеваться в передней. Видно, цветы Ему понесла. Он спустился со второго этажа по скрипучей лестнице. Голос был хрипловатый, густой. Извинился, что приболел, что - в пижаме. Она была темно-зеленого цвета. И шарф замотан на шее. Почему-то запомнились его слова: "Да, да. Скоро пленум и меня будут вешать." Я не поняла, какой именно пленум. Союза писателей или компартии. (В этих делах я всегда ни от мира сего). И почему именно - вешать? Но переспрашивать не посмела.  Потом он поил нас душистым кофе с печеньем. Жена принесла и тактично ушла. И мы уселись за стол. Очень хотелось есть, и мы незаметно слопали все печенье. Может быть, даже последнее. В комнате скусно пахно настоящим, горячим кофе и холодными хризантемами. Невысокий, юный, очень талантливый Гена, с шапкой лохмато-кудрявых волос,  громко давил сахар в стакане и, размешавая, звенел на всю комнату серебряной ложечкой. Я толкала его ногой под столом. По дороге сюда, мы договорились - ничего Ему не читать. Но Айги все же не выдержал. Встал, и бубня и картавя, держась за спинку стула, читал, нараспев, свои, знакомые нам стихи. (Потом мы за это его ругали - только время извел). Позже, и я, осмелев, чтоб развлечь прибболевшего хозяина, бесстрашно сыграла на рояле (я не знала, что он легендарный) "Родно в турецком стиле" Моцарта. Единственное, что тогда помнила наизусть. И Борис Леонидович, улыбаясь, великодушно терпел, лукавым взглядом навлюдая эуту неожиданную ораву. И еще - он показывал нам на стунах, в тонких рамах, рисунки своего отца художника-графика Леонида Пастернака , дивные, уже знакомые мне, иллюстрации к "Анне Кареникой": Анна с сыном и прочие. Позже я  Бориса Леонидовича встречала в переделкино не раз. И в 58-ом, и в 59-ом. При встречах на заснеженных улица, он непременно целовал мне юной студентке руку. и всегда улыбался немного лукаво, понимая и наблюдая мое смущение... Интересные были моменты... Храню его подарок мне на свадьбу - томик басен ля-Фантена, из "Розовой библиотеки", с золотым обрезом. С его афтографом.  Кстати,на Новый год6 на даче Сельвинского (общежитие студентов литинститута, неподалеку от дачи Пастернака) мы разыгрывали подарки с елки, подвешанные на ниточках. Сами же все и готовили. Кому конфетка доставалась, кому - мандарин. А кому - листочек с афтографом Пастернака. (Несколько таких листочков-афтографов  принесла нам от него к новогодней елке  хорошенькая, светловолосая  Ирина Емельянова, дочь Ивинской). Помню, Паруйр Севак получил, я, Галя арбузова. Какой же, все-таки это наступал год?.. 
      Есть в анкете вопрос об искусстве, его течениях. Как я к этому отношусь?
    Например, к модернизму, и вообще - авангарду? 
   А никак. Спокойно. Скорей, как в болезням роста, как гордыне авторской и их самоутверждению... Любой организм в детстве должен переболеть корью или же скарлатиной. И чем тяжелей - тем мощнее будет иммунитет, который проявится с выздоровлением. Ну, а если, переболев, здоровья с годами все же не наступает, это уже беда. И хроническая. Как падучая, скажем, или наркотики. Вон Шемякин, разве же не талант? Талантище. Или Целков, который всю жизнь упырей пишет? Красных, белых, синих. С булавками в головах. И, хочешь - не хочешь, а все эти монстры и люциферы, все это - он, он - сам, автор. Это его лицо, его собственный автопортрет. И булавки эти в голове у него. Как говорится - "Чем живешь - то поешь".
   Но в такое вот злое, недоброе лицо искусства я смотреть не хочу. Хотя оно будет, конечно, существовать, как у любого существуют болезни.
   Только помнить бы надо. Творец создал Человека - прекрасным. По образу и подобию своему. А те, кто ставят целью этот образ разрушить: разбить, расчленить, разъять (даже делая это красиво, талантливо, мастерски) - просто служат другому богу.
       И еще. Это важно отметить. Мой личный враг - человек с ружьем. Любой человек с ружьем. Охотник-любитель или солдат-патриот. Ружьё, приученное убивать живое, обязательно  выстрелит и в него. Обязательно. Не физически - так фигурально. А это куда страшнее. Я же, любой строкой своей буду кричать и кричать. Всем и всегда: - "Не убий!.. Не убий!.. Не убий!.."
    Мы и так коротко здесь живем!.. На прекрасной этой и всё-таки такой хрупкой и смертной планете.
       7. Ваше отношение к религии, ее роль в истории России и ее будущем.
      Достоевский в прошлом веке сказал: "Без веры русский человек - дрянь". Лучше не скажешь. К сожалению тоталитарный режим почти век превращал нас в дрянь. Но по писанью, Россия - Престол Богородицы и дряни тут быть не должно. Так что подметать будем, убираться, цветы сажать. Ничего, восстанем, как феникс из пепла. Правда, как там же сказано, уже перед концом Света.
    Многие сейчас заездили "интеллигентскую" фразу, очень лукавую: "В церковь я не хожу. Не признаю этих молитв, обрядов. Я верю в нечто свое. Бог не в храме, а у меня в душе".
    Конечно, но только в том случае, если ты Апостол и душа твоя - Храм. Поскольку Христос сам сказал "Церковь - дом мой". А поскольку ни один нормальный не может сказать, что его душа - Храм, то и лукавить не стоит, и словоблудствовать "от лукавого". Ведь и по этому поводу есть простые и ясные слова  Иисуса: "Не вы меня выбираете, но я..." Значит,  смирив гордыню, надо просто себе признаться, что пока Он тебя не выбрал... Да-да... Не удостоил. Не допустил. И может быть на досуге, и в одиночестве, стоит подумать: "А, ведь наверно же - не случайно?" Поскольку любая дорога ведет или к Храму или же - от. Третьего не дано. Нельзя быть чуть-чуть беременной.
  И какие бы ловкие программы не сочиняли  философы или партийцы - ничего более мудрого, чем Закон Божий, до сих пор человечество не придумало. А нам, грешным, только б ума хватило его соблюдать. И не мудрствовать лукаво, и открывать свои "велосипеды". А будущее мира Достоевский связывал только с будущим православия в России. Надо восстановить, вновь обрести "Лицо русского Христа" - вот в чем спасение человечества. Иисус основал Церковь-дом свой, который "не одолеют и врата ада". А наукообразно так, элегантно, пинать нынче церковь - бесовская мода. Жаль их. "Не ведают, что творят". А служить Богу без страданий не получается. "В жизни я знала две радости, - говорила Надежда Плевицкая, - радость славы артистической и радость духа, приходящую через страдания."
       8. Какое образование вы получили? Что предопределило выбор профессии?
      Называется оно высшим. Но это - не так. Всё-таки, главное образование - самообразование. А выбор моей профессии определил Его Величество Случай. Он же - Судьба. И еще любовь к одиночеству. Всегда была самодостаточна. Люблю тишину и свой письменный стол. Старенькую "Эрику" и молодой "Макинтош". Сладкая парочка. Не терплю неожиданных звонков в дверь. Начиная метаться, одеваться, причесываться. С трудом терплю - по телефону... Еще не люблю толпу, и всяких участий в коллективных делах, решеньях, голосованьях. Все это всегда кончается одинаково, по-фарисейски: "Распни его, распни!"   
       9. Где и когда была ваша первая публикация в печати? Какое произведение? Что из написанного считаете наиболее и наименее удачным? Почему?
     Уже ответила, но добавлю еще. Менее удачны мои публицистические статьи и очерки.  Я скорей живописец, чем журналист. Мне легче рассказ сочинить, чем статью написать для газеты. Одно радует, другое - напрягает.
      Романтик Михаил Аркадьевич Светлов в предисловии к моей первой книжке, писал:
       "По алтайской степи на взмыленном коне пронеслась мимо меня амазонка. Так состоялось мое первое знакомство с семнадцатилетней Ириной Ракшой. И я не даром вспомнил об этой первой встрече, потому что свойство Ирины неутомимость в движении, потому что глубокой ночью разбуди ее и скажи: "В Ледовитом океане белые медведи соскучились по тебе". И она, надевая башмаки, спросит: " А туда как лучше добираться, поездом или самолетом?"
     Написано это, кажется, в 63-й или 64-й. На самом же деле все было куда прозаичнее. Мы целинники ждали тогда приезда в совхоз, литераторов из Москвы. А они все не ехали. Ну, мы и забыли их ждать, на носу уборочная была. Как-то верхом возвращалась я с почтой (опломбированный мешок) из района в свой  "Урожайный". Дорога шла по степи, меж колосящихся, пшеничных полей. Под капытами моей мирной лошадки - толстый мягкий слой пыли. Вот уж на горизонте под закатным солнцем показались и наши вагончики, и  палатки. Вдруг навстречу маленький старичок-чужачок. И я, дуреха юная, захотела вдруг подшутить. Поддала под бока удивленной лошадке и мы понеслись навстречу. Шутка же была в том, что через мгновенье облако плотной пыли накрыло встречного с головой. Последнее, что я видела, с гордостью проносясь мимо,  его восторг и улыбку. А вечером, в клубе на самодельную сцену, под темное небо в звездах ( поскольку из Бийска еще не подвезли жести на крышу) поднялись наконец приехавшие московские гости - писатели и поэты. Смирнов, Злобин, Соболь и... мой пропыленный странник, легендарный автор "Гренады" и "Каховки" - Михаил Светлов. Он узнал меня издали и лукаво поманил птичьим пальцем: "А ну, иди, иди сюда, Амазонка." И Амазонка пошла. На ватных ногах. В тот же вечер, отважившись, я тоже читала стихи.
   В конце шестидесятых, критик Всеволод Сурганов, уже всерьез рассматривая мое творчество, писал в статье "Свет добра и любви":  "Вечно юный поэт сердцем почувствовал в порывистой девочке то хорошее, доброе и горячее, что сохранилось в ней навсегда и окрасило ее прозу".
   В 1964-ом Михаила Аркадьевича не стало. Он наконец слился со своим "Горизонтом". Он был печальный и добрый клоун. Любил моего отца. Однажды поразил нас с Юрой - подарил нам на нищую свадьбу дюжину дорогих гусь-хрустальных рюмок - первую нашу посуду. Он вообще обожал всем что-то дарить. Однажды мы с ним на Тверской ходили по магазинам, выбирали подарок ко дню рожденья какой-то пожилой официантки из соседнего ресторана. Купили большую сумку из дерматина и до полна набили конфетами... А поэтом он был очень русским, очень нежным, лиричным. С чистым высоким и собственным голосом. Но не большим. В той, горькой, совковой жизни, он, конечно же, не состоялся. Был умышленно наименован "комсомольским поэтом". Отчасти даже подыгрывал этому. Впрочем, это его и спасло - хоть умер в своей постели. ("Принеси пиво к раку". И еще в ЦДЛ, за ресторанным столиком, при мне и художнике Игине, родилось: "Какой я старик?! Старость, это когда пятьдесят процентов мочи идет на анализы!"). Однако, он всю жизнь (от осознанья грехов, и своих, и времени) горько пил. Бывает, люди пьют сладко. Бывает - горько. Светлов пил горько. Но со сладко-лукавой миной. На сморщенном, востроносом личике. А если точней - на премудром, трагическом Лике "Вечного жида".
    Последней строкой в предисловия к моей  книге, написал, словно прощаясь:  "Ирина! Я называю тебя талантливой, смотри не подведи меня". Вот такой дал аванс.
   Остались и стихи: "Откуда ты взялась такая? Где ты жила, где ты росла? Твоим желаньям потакая, природа все тебе дала. Два океана глаз глубоких, два пламени девичьих щек, и трогательный, одинокий, на лоб упавший, волосок..." На эти слова актер Малого театра талантливый Михаил Новохижин написал  мелодию. Теперь поет под гитару этот печальный роман с эстрады.    
  ...Что считаю лучшим из мною написанного? Думаю: "Весь белый свет", "Хозяин", "Охота на волков". (Это мнение, кстати, совпадает с нагибинским, он когда-то писал обо мне)...                ... Почему лучшим? Да за любовь, наверно, за боль, обнаженность. Просто в этих вещах болевой порог выше. Вот читатель и плачет. А слеза дорогово стоит. Значит, "глаголом жечь" у меня иногда получается.
   ... Ну, а мои стихи? Они легкой щепочкой  утонули в моей же "суровой" прозе. Туда им и дорога.   
    10. Какие события вашей жизни Вы считаете важными?
      Перечислю по вехам. Явление на свет. Крещенье. Верно услышанный выбор своего дела. Выбор любви. Рождение дочери, вопреки запретам врачей. Вход в Храм. Смерть мужа... А остальное, (порой тоже значительное), уже внутри этих, главных, событий.
       11. Ваш взгляд на собственный творческий путь. Ваша основная тема.
      Честно признаться, научилась жить сегодняшним днем. Как велено. "Загад не бывает богат". И мне мое прошлое не интересно. Это уже не моя, минувшая жизнь. Как на дальнем, чужом берегу. Прошлое ценно лишь теми людьми, которые волей судьбы, были некогда рядом. Как бы прошли сквозь меня, и что-то в душе оставили. Вот собственно этот осадок и интересен. Только его и следует тут  рассматривать.
   А взгляд на свой творческий путь у меня не без грусти. Мало успела. Но тешусь лукавой мыслью - может, и не стоило писать того, что не написалось? Может, судьба берегла мои силы к другому часу?.. 
     Конечно, писательство - схима. И в молодости, все мешает ее надеть. С годами, разрыв между телом и духом неумолимо ширится. Тело, к сожалению, клонится, увядает. А душа крепнет и воспаряет. Однако мне и сегодня, в схиме, работать не легче... Но радостней.   
    ...Как-то одна простодушная женщина, будучи у нас в гостях и увидев меня за машинкой, спросила: "А вы как пишите? Из книг или же из себя?" С тех пор у нас с Юрой так и пошло в семье, нарицательно: "Это откуда? Из книг или же из себя?" 
    ... В совке... (Очень меткое, кстати, слово. Острое, емкое... А еще, советскую власть мы шутя, называли с конспиративным почьтеньем: "Софья Владимировна". Понимаю, почему "Совок" так бесит красных).
     Так вот, в совке я никогда не была придворным автором. Не обласкана, не писала в угоду. Еще здравствуют те секретари союза писателей и литчиновники, которые регулярно вычеркивали меня из издательских планов, из списков на премии или награды, на загранпоездки и льготы. Ведь на иерархической лестнице я никогда не стояла "над" ними. Я там вообще не стояла. Я была в стороне. (В меня "не играли", как, к примеру, играли они в леваков, и в результате те благоденствовали.) Вообще, проку им от меня не было никакого. Им нужней были все:  любой литгенерал или же диссидент, зубной врач или банщик. А я со своими "талантами и поклонникаи" была  бесполезна. И фамилия им моя, как уже говорилось, не очень нравилась - какая-то непонятная. И была я как-то ни справа, ни слева. Печаталась, то в "Юности", то в "Молодой гвардии". Но с годами, это уже не прощалось. Ни справа, ни слева.
  ...К тому же мужчины вообще не прощают женщине дара творчества. Тем более уж таланта. " Баба - и пишет. Баба и хорошо пишет. Может, даже лучше меня. Пишет - и не моя баба." Вон сколько сразу для мужика ревностей и обид! Сколько поводов ее "не пущать"! И "не пущали". А уж про женщин-редакторов, издательниц - говорить не приходится... Всю жизнь, идя к бабам в редакцию, я старалась как можно хуже одеться. Лишь бы не раздражить... Но - бесполезно. Глаз их наметан - не проведешь!..
  Моя женскость, юбка моя, всегда мне мешали. Я горячо солидарна с мечтой Веры Павловны, героини "Что делать?" Я обожала ее третий сон, горячее ее желание - быть мужчиной. Я тогда, например, могла бы сама выбирать друзей. По плечу. И дружить могла бы умно и весело. Без дурацких проблем и предрассудков. И без оглядки. В том числе на глупых жен.
    ...А что не врала, не лукавила в прозе, так ведь этого мало. Это норма при нормальной-то жизни. При нормальной - я и "замес" бы в прозе могла делать и глубже, и круче. Могла обнаженнее быть, трагичней. В творчестве надо быть, как без кожи. Не бояться сомнений, не сдерживать слез. Вину чувствоывть перед каждым сломанным деревом, каждой бездомной собакой.   
     В одной редакции меня недавно спросили, о чем бы я хотела им написать. И я, всю жизнь писавшая о ком-то, о чем-то, неожиданно для себя, спросила:  "Может, о себе написать?". Но это показалось шуткой. И мы посмеялись все вместе. Им хотелось чего-то новенького, исторически-острого, или же об эстраде. И с перчиком. Это - товар ходовой. И я согласилась на "историческое". Предала свое "диагеново" дело - жить на пенсию трудно. А на зятя "вешаться" не очень хочу, там двое детей.
   ...У меня, к сожалению, никогда не было ни режиссера хорошего, ни продюссера, ни издателя. Жаль. Кто-то мог бы на мне хорошо  заработать... Мне предложили как-то сочинить книгу листов на пятнадцать. О хорошем актере Михайлове. За две тысячи баксов. Сашу я знаю, люблю. Он мне духовно близок. Однажды в зале Чайковского даже вели вдвоем вокальный концерт памяти бабки моей Надежды Плевицкой. Он читал за Шаляпина и Государя, я - за Плевицкую. Аншлаг был, триумф. Но от книги я отказалась. Не из-за денег, а потому, что было условие - писать не "об" актере, а "за" него. Сейчас повально так пишут. Но мне снова "за" - времени уже нет.
    В совке обо мне не критики писали (у этих ставки были другие) - писатели: Борщаговский и Куницын, Нагибин и Рекемчук, Дангулов и Стаднюк, Сурганов и Носов. Писали от души. Без заказа. . А хорошие редактора у меня - были. Хотя это тоже - редкость. Светлов когда-то сказал: "Редактор, это тот, кто всё знает, но ничего не может." Не правда. Может. Испортить может. Мои тексты часто портили. Кромсали, без нужды сокращали. Например, в угоду, размерам пустяшной картинки, иллюстрации к моему же рассказу. И всегда без ведома автора. Хотя уж, кажется, как кропотливо я с языком работаю! По золотому правилу - фраза должна быть короче, вложенной в неё мысли. Но редактору приятно хозяйничать в чужом доме, куражиться. Стиль был такой - нахальный. Особенно в дремучем издательстве "Современник". Там сидели  завистливые ребятки-неучи, только что из села (вятские, сибирские, вологодские). Переженившись и став москвичами, все эти "пишущие редактора" лихо рванули к власти!  Без конца издавали себя. При этом злобились  на столичных авторов! ("Кого обижу, того и ненавижу")... Жаль их... Они и нынче живут со своими больными  комплексами... Ну, а тогда... Ра было право, и зарплата - значит, надо им  было в чужой рукописи плясать и копаться. Оставлять свой нетленный афтограф... Впрочем,
 этот печальный стиль еще жив.      
     12. В какой степени события современной общественной жизни воздействуют на ваше творчество, внутреннее состояние и социальное поведение? Какие из них считаете наиболее значительными? Состоите ли участником какого -либо движения, партии и т.д.?
        "Как не впасть в отчаянь, при виде всего, что творится дома?" Однако, на меня все это уже не действует. Я  давно  н а д  схваткой, как шахматист над игральной доской. И эмоции  тоже иссякли. В стране размыты критерии и ориентиры. Россия болеет. Смешалось добро и зло. Но за это Родину, как больную мать,  любишь даже больше...
    А ведь как я бежала в том августе, глухой ночью, на Пресню, к Белому дому! Одна, счастливо-испуганная, под проливным дождем! И повсюду в домах, в черной ночи, свечами надежды, ярко горели окна... 
   Телевизор почти не смотрю. Только новости и "Культуру". Иногда, чтоб потешиться - этот цирк под названием - "думский час". И все это - на любимой, в розочку, розовой кухне. В просторной квартире на 14 этаже, это не то, что на Преображенке. Теперь вся Москва под ногами... Живу, как в орлином гнезде. На столе компьютер - нот-бук. 
    А первую по-тракторному грохочущую  развалюшку "Олимпию", мне подарил в 58-ом (?) в Переделкино лауреат Сталинской премии (за роман "Югославская трагедия", о генерале Тито) - писатель Орест Михайлович Мальцев. Пухом ему земля. Это имя сегодня почти забыто, мхом поросло. А тогда звучало еще - ого-го! Всесильный был литгенерал! Мило-голубоглазый полу-поляк. (По отцу - Равенский). Недавний любимец недавно ушедшего Сталина! И пока еще опасный богач! В Переделкино дача, как терем! С башенками и флигельками на территории. В теплом гараже - "Победа". Он искал в литинституте студента-секретаря. Обязательно одаренного. И кто-то посоветовал меня. Так была я оформлена в Литфонде Союза писателей литературным секретарем, с окладом в 80 рублей. И стала в том тереме работать, как положено, по 8 часов с перерывом. Служили тогда у Мальцева и другие. Дворником был поэт Лев Халиф, красавец и сибарит. "Из чего твой панцырь, черепаха? - я спросил и получил ответ: - Он из пережитого мной страха, и брони надежней в мире нет." Или вот еще: "У тебя, как у русалки, привкус моря на губах, я тебя из моря взял бы, и носил бы на руках". Гордый и дерзкий, как Байрон, Лева Халиф, приехавший из Алма-Аты покорять стоицу, обожал свою будущую жену -  московскую красавицу Милу, жившую в генеральском доме у Чистых Прудов. (Она, и правда, была дочь генерала КГБ, начальника Калымского лагеря для политических), и Лева пытался, как и где мог, подзаработать и соблазнить любимую. Был он где-то еще и ночным истопником. А у Мальцева он целыми днями с деревянной лопатой, в протертых ботинках, скреб дорожки. Меж  соснами, он тенью, как партизан, боролся с сугробами, до чиста скреб крльцо, и тропинки у прудика перед дачей. А вечером, с пачкой стихов в кармане, спешил поесть к турецкому поэту Назыму Хикмету, на соседнюю улицу. (Мальцев был скуп, а турецкий поэт - щедр). Бедных поэтов в роскошной даче, охраняемой борзыми "Шайтанами", подкармливала тогда ярко-румяная, черноволосая Галя (тоже любительница стихов) -  медсестра и подруга Назыма. А он сам, голубоглазый, громоздский, после прослушиванья стихов, любил удивить гостя, как в цирке. Показывал фркусы, показывал подарки от разных Неруд, разных Купал. Даже была отдельная комната-музей для подарков. Любил в гонг бить, приглашая "на десерт", мог угостить сладкой дыней - сушеной, турецкой... Правда, после разгромной статьи на Леву  - "за формализм", в "Лит. газете" - "Халиф на час", ворота Хикмета для Левы печально закрылись.
    А шофером у Мальцева на его серой  "Победе", служил амнистированный уголовник, юный, стеснительный, в веснушках и татуировке.   Машинисткой ("пишмашей") работала собственная мать-старуха, конечно же без зарплаты. Был еще какой-то очкастый, бесцветный делопроизводитель. На новый год и масленицу он обеспечивал лихие вечеринки, с приездом прекрасных дам и даже актрис. Таких, например, как освобожденная из заключения красавица Татьяна Окуневская и ее юная дочь, переводчица английского. (За официанток и на кухне в таких случаях были мы со старушкой-матерью). На всю новогоднюю ночь в лесничестве заказывали - лошадей с розвальнями, с катаньями по занесенному Переделкино, с блинами, икрой, шампанским, шумом и смехом.  На этих бесшабашных праздниках жены Мальцева Лены обычно не было. С Чистых Прудов шофер привозил ее, маленькую, капризную, на "Победе" по будням. И бритого сынка-разбойничка, от которого по Переделкино разбегались все кошки.
   А секретарство мое заключалось в том, что я писала тогда Мальцеву сборник очерков под названьем "Ташкентские встречи". Он недавно вернулся оттуда и получил правительственный заказ на книгу. ( Видто так же была написана и "Югославская трагедия", но кто был там "негр" я не знала). О Ташкентских встречах борцов за мир, писателей Азии-Африки. В Ташкенте я сроду не была. Но Мальцев выписал для меня на бумажку сложные имена вчерашних своих собеседников и их краткие биографии. Разброс был жуткий. Алжир и Турция, Индия и Китай, Мадагаскар и Сирия. В издательстве рукопись ждали и Мальцева торопили. И я скорее взялась за дело. Сочинять - это было такое удоволствие. И я делала это весело и вдохновенно. Беседы и споры, пейзажи за окнами, обстановка и даже цвет глаз героев. Кому-то в уста смело вкладывала свои стихи. Была под рукой и "Малая советская энциклопедия", пропыленные синие томики, принесенные мной с чердака, из  книжных завалов... Сочиняя, я диктовала текст его маме, вечно голодной голубоглазой старушке. А она автоматом, строчила по клавишам, больными, по-птичьи скрюченными руками. Сына она боялась. Он грозился устроить ее в богодельню - дом престарелых. И она очень старалась быть нужной. А он был просто скуп. Экономил на всем, а главное - на машинистке. Она же не смела даже открыть холодильник. И часто мы с ней в кабинете, за зеленым суконным столом, ели в обеденный перерыв, мои сырные бутерброды( приготовленные моей старательной бабушкой) и запивали ее сладким, московским чаем из термоса... (Приезжали мы на работу по утрам из Москвы, в битковой электричке, с Киевского)... Вобщем, все это достойно отдельного повествования. Поскольку раритет. И чтоб не пропало, старшее, все-таки поколения... (Повороты судеб личностей, времени...) Про Назыма Хикмета надо, про Леонова и Шагинян, Тихонова и Атарова (чудный был человек) и прочих...  А буйный красавец Лева Халиф - поэт, истопник и дворник, все-таки женился на Милочке, дочке генерала КГБ, въехал-таки в его квартиру на Чаплыгина, а любящая Милочка родила ему Тимура. (Очень все символично, в порядке вещей). С моей Анкой дети ходили в один детсад. С той только разницей, а Анютка  тащила в дом всех несчастных кошек, а Тимур своего рыжего котика выбросил из окна одиннадцатого этажа...
  Сейчас Лева Халиф с семьей давным-давно в Америке. Эмигрировал, как мы не отговаривали, одним из первых. (Тимур тогда только в школу пошел). Еще до Аксенова и Гладилина. И с тех пор там, в сытой Америке - уже никаких "черепах", с их панцырями из страха, и никаких "русалок". Так и закончилась его поэзия. А жаль, хорошо начинал... Как там незабвенный Галич про истоплика-то пел? "Выпили, ударили еще раза, тут нам истопник и открыл глаза. Про ужасную историю, про Москву и про Париж. Как наши физики проспорили, да ихним физикам пари..." (Вот пишу строки, а образ Галича так и всплывает в памяти. Комарово, семинар молодых, сосны за ночными окнами, комната мастера, сигаретный дым, мы глупые - "молодые таланты" плотно, по стульям и диванам, и над нами, объединяя, его дивный, отрешенный, неспешный голос - "Облака плывут облака, в Абакан плывут, в Абакан..." И еще, пронзительное: "Мы похоронены где-то под Нарвой. Так и лежим, как шагали, попарно..."
     ... Не знаю уж, почему из тех лет выплыла фигура именно Левы Халифа. Никакой роли в жизни моей он никогда не играл. (Милка его и то была ближе, несчастней, милее). Просто существовал, как-то пересекался по биографии. Много других было куда значительней. А вот ведь, как символ времени - неожиданно всплыл... Где-то он?.. Как-то?
     Вообще, сичинительство - это загадка и чародейство. Никогда не знаешь - что, кто за углом, и куда пойдешь. Лишь бы верное направление.
    ... А "Ташкентские встречи" я тогда Оресту Мизайловичу все-таки написала, и лихо. (Был еще один Мальцев, совсем другой - Елизар, знакомец моего отца, как бы даже и "деревенщик", этот пытался хоть какую-то правду сказать: "Стучись в каждый дом" (его роман), у него тоже в Переделкино роскошная дача была, Буденовская, кажется. Или нет, Рокоссовского. Орест вскоре умер, а Елизар еще долго писал, причем - сам, и пытался стучать в сердца. Бесполезно и безответно.). 
    А я тем летом, получив последнюю зарплату и взяв в Литфонде спарвку о стаже (добавка в трудовой книжке к моим целинным годам), отправилась поступать в ВУЗ.   
   ( То, что ниже  - надо переставить выше, в №...)
    ...Не терплю я коллективов, собраний. Школьницей на сборе желудей в Останкинском парке, всегда со своей корзинкой уходила куда-нибудь в глушь. Меня искали, ругали. Пионерважатая жаловалась маме: "Ваша девочка не умеет дружить. Ни с классом, ни со школой".  ( А разве можно вообще дружить с классом или  школой? Или вообще - любить человечество? Любовь всегда ведь конкретна.) Коварных подружек-болтушек-хитрушек я не имела и сторонилась. Когда к ним тянулась - меня, дуру, всегда обманыали. И вообще, "она в семье своей родной казалась девочкой чужой." И в студенчестве сбегала с экскурсий. Когда в ТСХА, например, постановили всей группой посетить  музей Ленина, я по пути, из метро сбежала. Господи, что же тут было! Как же меня прорабатывали! На целый семестр лишили стипендии. Чуть было из комсомола не вышибли.
Меня дома, у бабушки просто истерики били. После одного из таких комсомольских собраний я, в скверике, возле Лиственной аллеи даже грохнулась в обморок. Вобщем, жуткие были страсти! Наконец, я плюнула и, бросив уже третий курс ТСХА, пошла во ВГИК, на сценарный. И поступила довольно легко, хоть и с улицы. Потому что были уже публикации в "Смене", "Работнице". Но родня по Москве и, главное, мама с бабушкой в ужасе шептали: " Наша Ирочка покатилась по наклонной плоскости." Выражение дивное!.. Я тогда эту картинку  представляла так! Некая наклонная плоскость, в руках невидимого Гулливера, и по ней кубарем качусь я, как Дюймовочка. Голова-ноги, голова-ноги... Без остановки. 
    13. Чем был ХХ век в истории Россиии? Его социально-политические и нравственные итоги.
    ХХ век для России, думаю, был наказанием,  карой. За "игрища" предыдущих столетий. Начиная с петровских... С его бесовства. Затем пошли-покатились покушения на царскую власть. Убийства Петра 111, Павла. Потом декабристы, кружки массонов, заговоры. Потом бомбисты-народники, смерть Александра и, наконец, уже как апофеоз сатанизма: революция, большевики, оборотни-вожди. От одного только перечисления - мурашки по коже. Как Бог вообще все это терпит?! Видно, очень он любит  чад своих непутевых! А по грехам нашим Ноев потоп уж не раз должен был быть. Впрочем, землю и так уж трясет. То там стукнет, то тут. Пора уж каяться. И причем - всем. И правым и левым.
       14. Ваша оценка таких исторических вех, как революция, культ личности, Великая отечественная война, "оттепель", перестройка, распад СССР с точки зрения их влияния на судьбу страны.
      Все перечисленные события для нашей страны были не просто серьезны, а даже глобальны. Они как спрут. Или как страшные пальцы одной гигантской, жуткой лапы, которая  все это столетье до крови сжимала бедное тело православной Руси, как Агнца. И миллионные жертвы сочились сквозь эти пальцы, и падали в преисподнюю. 
       А вообще на судьбы страны влияет не только нечто глобальное, но и мелочи.     Агрессивный фильм, например, или не вышедшая во время хорошая книга. Засилье бездарных выставок, выход вульгарных газет. Бесовство на телеэкране.
 Все это, разумеется, далеко не случайно. Это серьезный заказ. За этот девятый вал пошлости наверно еще и доплачивают. Как платила, к примеру, Германия Ленину за экспорт революции в Россию... Любая мелочь может влиять на судьбы страны.
       15. Назовите имена тех, чья деятельность в наибольшей степени (со знаком плюс или минус) оказала влияние на ход исторических событий ХХ века.
  Ну, тут список может быть огромный. Но если по вехам, и только наш век, то это: Государь Николай 11(+), Столыпин (+), Распутин (-), Ленин(-), Сталин(-), Жуков (+), Хрущев (+), Горбачев (+), Ельцын (+). Это главные. А плюсы и минусы, разумеется, очень условны, и означают только мою, личную доминанту в их оценке. А вообще политика вещь лицемерная, и потому меня мало интересуют. Это - жестокий театр, цирк, та же арена средневекоого Колизея, где в лужах крови, на потеху, пожирают и убивают друг друга. И сейчас, как и прежде, весь мир двигают три соблазна, три бесовских начала: женщины, деньги и власть. А мы, все-таки, должны заниматься своим. 
     16. Русская литература ХХ века в кантексте отечественной и мировой художественной культуры. Наиболее значительные периоды, явления, имена. Ваша оценка феномена "советская литература" и современного литературного процесса.
    Вопросы тянут на диссертацию. И не одну. Но если коротко, пожалуйста.
     Русская литература, особенно золотого века,  как источник, питала культуры мира. Да и теперь так же. Поскольку на этом плацдарме, меж Востоком и Западом (кстати, включая в себя и то и другое), называемом Р о с с и я - всегда был сложно-сплетенный клубок самых разных  начал. Гармоний и дизгармоний, веры и атеизма, почвенничества и западничества, прогматизма и романтизма, миров и войн, национального самосознания и державности, и пр. и пр. И все это (не соскучишься!) как в реторте, вырываясь на волю - дышит, живет, изменяется, варится, (и в благовонных и в жутких парах), еще и полагаясь на прихоть великого Химика (а, может, алхимика?..а, может и их обоих?), который, то снизу поддаст огоньку, то сверху подсыпет перчику. А кругом, все заглядывают в эту реторту, (то с запада, то с Востока) - что-то там будет, какой новый всплеснется там катаклизм?.. Однако, "смертным знать не дано". И самое лучшее - успокоиться и не лезть, тем более если от этого ничего не заисит. Господь управит... Ну, а если лишней "работы" хочется - изучайте, пожалуйства, политизируйие, - хватит до конца жизни. И собственной, и до конца Света. Который, кстати, не за горами. Вот так, если в общих чертах и на одном дыхании. 
       А, если пройтись по именам...По великим литературным, нашим, (а стало быть, и мировой культуры), -  Гулливеровым шагом - и по великим Вехам, и по маленьким верстовым столбам, то обозначится главное русское путеводное направление. И оно созидательно и гуманно. Не разрушительно! Хотя и заквашено на борьбе и преодолениях. В каждом имени и загадка и ответ на таинства бытия. Итак, пошли по вехам:  "Слово о полку Игореве", "Задонщина", Екатерина 11 (книги ее), Карамзин, Пушкин, Даль, Гоголь, Тютчев, Соловьев, Достоевский,  Мережковский, Ильин, Чехов, Бунин, Набоков, Горький, Шолохов, Ахматова, Пастернак, Шукшин, Астафьев, Солженицын. Конечно, есть и другие ценные имена. Но они - не вехи. 
     А теперь о советской, многонациональной (?) литературе. Ну, во-первых это воистину - феномен! Уже в самом названии - парадокс и выверт. И это не эпитет литературы, это диагноз. И с этим диагнозом тело литературы существовало  80 лет. Уже одно это - как нечто необычайное изучать надо. 
   Если бы я родилась литературоведом, то только этим бы и занималась. Ведь так интересно вылущивать, вышелушивать из каждого "советского" автора, просто - автора. И рассматривать уже то, что останется. (Как в рассказе Зощенко "Баня", где герой, потерявший номерок, говорит гардеробщику, предложившему подождать "что останется": "Батенька, а вдруг да дрянь останется?") Что ж, от основной массы (воистину - масса) "советских" литераторов, действительно, только дрянь и останется. Но и это не безинтереснее. Ведь именно по остаткам, по экскрементам определяют степень болезни или здоровья. Самый точный диагноз. Упоительно интересно!
     В 1980 году художник Юрий Ракша написал  незадолго до смерти: "Как в зеркало мы смотрим в мир, и отражаемся в нем. Картины художника - это отражение мира, а значит - и его самого. И поэтому, в каждой картине ищите художника, его суть, его отражение  - он здесь". 
     Слышала, как порой говорят -  Интернет скоро заменит книгу. Как телеэкран постепенно вытеснил и заменил кино. Нет,  не думаю. Не будем путать техническое с духовным. При всех прогрессах, тысячелетняя  Библия оставалась и осталась книгой. Ведь все равно Слово - в основе всего. Оно, как известно, Бог. И его ничем не заменишь. (Ни жестом, ни музыкой, ни линией).
    Что же касается советских и пост-советских извращений, болезней литературы, которые нынче бывают очень интересны и даже заманчивы, то ярчайший тому пример - талант  Венечки Ерофеева, распавшийся, разложивгийся, в осадок выпавший. Ну, и расхристанный и не хдоровый талант Эдуарда Лимонова - это тоже ведь результат и диагноз нашего "времечка". Собственно, всегда на изломах историй,  появлялось в разных культурах подобное. И это бесам-политикам всегда было на руку. Только надо не забывать, что это не лицо культуры, а рана, болезнь на этом лице. А судить по ранам красоту самого лица - ошибочно. По ранам можно установить диагноз... Кстати, наш язык так устроен, что кончик его воспринимает сладкое, середина - кислое, а дальше уже - глубинная часть языка, (та, что - ближе к душе) - горькое. Так что нам, грешным, надо чувствовать, и не забывать ту (ерофеевскую) горечь. 
      И в жиописи есть свои Венечки. И  блистательно одаренные. Я уже, кажется6 вспоминала о Целкове, Шемякине.  Когда-то  Целкова, когда он совок препарировал,  Евтешнко очень поддерживал. Покупал работы, которые продавались, кажется, по рублю (?) за сантиметр площади. Но то, что сперва было карикаторой строю (беспощалной и злобной)  превратилась в ненависть вообще к человеку, как бесу и упырю. Эти красные, синие, белые, как страшный сон, вии с булавками в головах, переваливаясь, жуткой массой, качуют с картины в картину и давят, плющат зрителя тупостью и уродством. Конечно, карикатура - тоже искусство, но не до той же степени, когда убиваютя задачи и цели автора. Кажется, бес взял художника в плен и давно крутит им как хочет. Месть, ненависть (к человеку, а не режиму) у Целкова уже - в основе всего. Автор буквалоно купается а обличении, непрощеньи, обиде... И ни - капли, ни золотинки любви. Как страшно, наверно, всю жизнь рожать и  множить бесов? Ведь они наполняютя не только пространство дома и мастерской, но и души?  Просто становишься с ними одной крови.(Только иной, совсем иной крови!)
      Как известно, Творец создал человека по образу и подобию своему. Прекрасным. И только дай сил, хоть чуть-чуть, хоть как-то приблизиться к великому Таинству красоты.  Можно, конечно, пытаться всю жизнь разбивать, расчленять этот образ. (Не умея воспеть).  Сейчас это даже модно. Можно делать это  талантливо, " вкусно". Но только тогда надо честно признаться, что служишь другому богу. В последние времена водораздел между добром и злом станет виднее, определенней. Что б - без лукавства. Для общей ясности. 
    17. Судьба и роль русской интеллигенции в нашем столетии.
   
     О какой роли интелигенции в советские и постсоветские времена можно говорить, когда ее как таковой нет. Тот ум, честь и совесть, что некогда называлось интеллигенцией, украшением нации - давно истреблен. (Сегодня есть только группы (и одиночки) порядочных людей. И им надо придумать какое-то иное название.) А выжившие "осколочки" той интеллигенции могли и могут думать только о физическом выживании. А если кто-то их них и  смел геройски размышлть о судьбах страны, то уж влиять на эти судьбы никак не мог.
   Конечно, за пол-столетия образовалась своеобычная генерация, названная "советской интеллигенцией". (В самом названии - противоречие). И это - плоть от плоти красного большевизма, то есть, как раз антипод  изначально-истинному понятию. Это в массе своей "дети разных народов", "серых" слоев, (рабфаковцев, пролетариев, гегемонов-партийцев, "рабы не мы, мы не рабы"), которые заполнили место зарезанных и "недорезанных буржуев" и тех, что милионами схлынули на запад, обоготив чужие культуры. Свято место,  пусто не быват. И по сей день, несмотря на "высшее образование" и вузовские дипломы,  эти "интеллигенты", по сути своей - недоучки. В массе своей, например, говорящие - "акадэмия, похудание, покласть, ихнее и пр. и пр.". И это вовсе не пустяки. Хотя, главное - это утрата ею, (этой "интеллигенцией") - лица Христова, великой тайны Сострадания, христианского Милосердия.
     В прошлом веке Герцен по поводу пяти казненных декабристов с горечью сказал: "Сколько ума в обороте убавилось."
Сколько же ума убавилось в обороте России за прошедшие десятилетия. Умышленно
уничтожены миллионы лучших, талантливых, дарующих мысль. (Но именно этим режиму страшных.) Умышленно разбивались семьи, тотально рушились гнезда. Как там в песне-то, уже христоматийное место? "Весь мир разрушим до основанья... А затем, мы наш, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем". И - стали. Но ведь страшно, что был уничтожен ценнейший генофон нации.
     Всю жизнь, с детства меня агрессивно преследовал красный цвет. (Неосознанно защищаясь, я даже в одежде до сих пор не люблю красного). Красные транспоранты, красные флаги, плакаты, реяли тогда всюуду. На старых заборах, на взоранных храмах и в небесах. Ими прикрывали развалы, дыры, все  убожества советского бытия. С ярких плакатов бодро глядели на нас лихие рабочие и румяные колхозницы. И все звали куда-то вдаль. Счастливцы, они постоянно что-то сберегали, хранили, выигрывали. Но вот в шестидесятые, в канун космической эры, на плакатах появился еще один человечек. Тщедушный такой. В очках и галстуке. Он скромно стоял с краю плаката, с непременной ретортой в руках или же с атомом. Но он не приближался к вождю, что был в центре, окруженный пролетариатом. (В конце восьмидесятых в "Советской культуре" мне удалось напечатать статью с названьем - "Человек в очках и галстуке").
  Прежде, по летучему выражению Сталина, интеллигенция называлась не иначе, как только "гнилой", хлюпающей и бесхребетной. Теперь в шестидесятые оправдательно именовали - "трудовой". Гагарин полетел в космос. И она (интеллигенция) стало быть, уже колебалась   "вместе с линией партии".  "Амнистировали" ее вобщем, к концу жизни режима. А теперь в пост-советское время закричали - "Ау! Где ты, милая?" Отчего не играешь передовой роли? Как, скажем, декабристы в золотой век? Не влияешь на судьбы родины? "Можно строчки нанизывать и смелее и проще, но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь". (По памяти. Коржавин).
       Но опять рвусь спросить: да где ж вы ее видите, интеллигенцию? Как слой, как класс, как монолит? На "тусовках" с шомпансеим и икрой, в обнимку с мафиози? Или интеллигенция, вот эти щоу-дивы в платьях Вирсаччи и галстуках от Кардена? Это вы их призывете решать судьбы России? Или, может, интеллигенция - эти голодные библиотекали и учителя? Или эти миллионные толпы юных на стадионах, что бесятся под громы оркестров поп-звезд? Или, может, ученые, что еще не успели смыться на запад? А может, мудро заседающие художники, литераторы, на секциях поэзии, прозы? Но почему оттуда, из-за дверей всегда несется  крик и мат? Почему пьют и блюют на столы и рукописи? Как в своих котельных, и электричках Венечки Ерофеевы и Халифы?.. Нет, это не интеллигенция. (А культобслуга при разных хозяевах). Сегодня понятия этого попросту - НЕТ...  Потому что "сегоднячко", вовсе не время, а "времячно". 

      18. "Русская идея", проблема "Россия и Запад", "Россия и Восток". Степень их актуальности, их трансформация в общественном сознании ХХ века.
      Вопросы-то все - глобальные. И желающих ответить или заяться или (всерьез и в шутку), наверно, множество. И в академиях, и в очередях за капустой. Только ленивый сегодня не рассуждает об этом. Решает этакое многоэтажное уравнение. Уравновесить пытается - право-лево...
       У меня с математикой всегда было плохо. Скверные отношения. Наверно, половина моего мозга, что отвечает за это, просто неразвита. Но в Тимирязевке я, на диво, получала даже "отлично".
      В конце пятидесятых в ТСХА вел у нас высшую математику некто профессор Файнзильбер. Имя забыла, а вот фамилию (чистое серебро) - помню! Лохмаиый такой, старенький, но всегда в элегантно-черном, как оркестровый скрипач.  Он живо так размахивал указкой и бегал по кафедре вдоль доски. Еще он носил допотопные калоши и потому его ботинки всегда блестели. Мы относились к нему со снисходетельной нежностью  -  за умное озорство, легкость и выдумки. Про интегралы он мог, например, читать стихи, а "корни" и интегралы извлекал вдохновенно, как живописец. "Бесконечно малые и бесконечно большие" ( плюс - минус) величины, называл, к примеру - дорогой, "уходящей в разные стороны, в даль двух бесконечностей". И еще - "бочкой без дна и покрышки". Сложные теоремы доказывал легко и образно, а немыслимые уровнения побеждал артистично, как торреро, с указкой в руках. Вобщем, лекций по математике мы не пропускал.
  Обычно профессор стоял на кафедре у доски, окруженный высоким амфитеатром  студенческой аудитории, и чеканил, сильно картавя:
       - Что бы решить данное уравнение и получить искомый результат, нам надо что?.. (В ответ - тишина)... Что вообще можно сделать с этой структурой? С ее числителем и знаменателем? (Скорбно молчим, безисходно глядим на метровую запись, со сложными скобками. Неужели же можно это как-то уравновесить?). А старик весело продолжал: - Итак, представьте. Едут в трамвае две очень капризные дамы. (Причем тут дамы? Где он видел у нас капризных дам? Да еще в трамвае? За стенами аудитории в гремящих, битковых вагонах ездила по Москве все голытьба. Забирались в карманы, монеткой резали сумочки. Видно, наш чудик помнил другие трамваи)...  Так вот, одной их этих дам, -  увлекался он, -  вдруг в вагоне становится жарко. Она требует у кондуктора: " Немедленно  откройте... поднимите окно, а то я умру". Однако, другой даме холодно. Она требует - сейчас же опустите окно, не то умру я.. Итак, коллеги, у меня к вам вопрос, - он замирал на мгновенье, обводя нас глазами. - Как следует поступить кондуктору?
    В аудитории начинались смешки. Раздавались очень лихие догадки. Шум нарастал. И тогда профессор весело, уверенно брал кусок мела и, подступив к монстру многоэтажной формулы, вскидывал, словно хирург, обе руки:
   - Сперва кондуктор делает что?.. - он еле сдерживал ликованье. - Кондуктор... от-кры-вает  окно!.. И первая дама, что?.. У-ми-рает, - мелом он быстро, резко черкал по черной доске, сокрощая что-то в сложном числителе. - Затем... Он что?.. За-кры-вает окно... И умирает вторая дама, - таким же движением он сокращал и знаменатель, зачеркивал в квадратных и круглых скобках - знаки, быквы и цифры. - Итак... Что мы имеем в итоге?.. В итоге трамвай нашей жизни  следует дальше, а мы?.. - он победно ставил знак равенства и радостно выводил крупную цифру итога. - Мы получаем  и с к о м о е. То есть - верный ответ.
   С довольной улыбкой, лохматый старик хватал пыльную тряпку, и машинально вытирая ладони, обводил нас лукавым, как у Эйнштейна, взглядом. Только языка не хватало.
      Не выдержав, мы начинали с восторгом хлопать. И скоро аплодировала вся аудитория, (так, что из коридора заглядывали посторонние). Мы смотрели вниз, на пятачек кафедры, на лохматого человечка с испачканными руками, и на адское, побежденное-таки, уравнение и... хлопали.
    Прежде такого в аудиториях ТСХА не бывало. Вобщем, мы хлопали и дохлопались. (Именно тогда закончилась моя высшая математика). Файнзильбера почему-то стали таскать в деканат, в дирекцию академии. На беседы. Беседовали. А потом старика и вовсе не стало. На кафедре появился кто-то другой и аудитория опустела. Говорили, что вроде Файнзильбер уволился и куда-то уехал. Вобщем он, не простясь, по-английски, навсегда ушел из нашей жизни. Может быть, чтобы остаться вот в этих строках, и еще - в моей памяти. Которой, как я узнали тода - "ни дна, ни покрышки".
   ... Понимаю, что на вопросы анкеты: "Россия и Восток", "Россия и Запад" я, скорее всего, не ответила. Но попытаюсь еще. Хотя, на это не могут наверно ответить и сами авторы ситуации - те планетарные силы, которым сегодня надо было поставить Россию в такое ничтожное положение.
     Мощной, степной кобылицей, Россия летела столько веков по своей степи (пахала, и сеяла), между Востоком и Западом, а нынче не в силах даже "измять ковыль". Блоковская красавица сегодня до нельзя забита и загнана. Вчерашняя "птица-тройка" даже не знает куда лететь и как назвать этот путь. Давно уже сгинули все ее всадники, все седоки: и неумелые глупцы, и коварные хитроумцы. Именно эти, последние - бесовски ее подсекли, остановили и повалили. Слава Богу, Поэт не дожил... (И не может это не быть чьей-то волей. Наивно верить словам, что-де такой у нас сам народ. И того стоит)... Вобщем, никому в этом безбожном мире, (ни Востоку, ни Западу), не нужна та сильная, скифская кобылица, некогда самостоятельной "птицей тройкой" летавшая между ними. Итак - вопрос. Можно ли в русском, заброшенном пахарем поле, еще оживить, еще поднять ее? ("Вот в чем вопрос").
   Мне думается, что можно. Но только в том случае, если она еще сохранила свое сознание. Вернее - собственное самосознание... А если еще верней, то  - Самосознание Нации!    
     19. Ваше представление о будущем страны. С какими процессами Вы его связываете?
     Недавно вспомнила поговорку: " Когда же у нас в стране лучше будет?.. Ответ: - Лучше уже было." (Шутка).
      Так вот, я связываю наше будущее... не с американизацией или советизацией, не с политизацией или милитаризацией, не с демократизацией или феминизацией. Почему-то  России очень навязывают все эти "зации".СМИ (воистину четвертая власть) всерьез обсуждают их и мусолят,мусолят. (Отвлекающий маневр).
   Я же думаю, нам сейчас нужно только одно, одно единственное (и нет тут открытия велосипедов) - восстановить Храм. Храмы. И в стране и в душах. В душах даже важнее. И каждому надо начать с СЕБЯ. С себя и сегодня. Прямо сейчас. Хлам в душе разгрести. Почистить там все немножко, гордыню вымести, злобу свою, недовольство и ещё зависть, зависть. Все вымыть как следует, как в банный день. Протереть до ясности глазки, чтобы на мир смотрели с любовью и благодарностью.. А, главное, сделать мысли "экологически" чистыми. Достоевский когда-то сказал: "Нужно молитвенно желать быть лучше". И это совсем не проще, чем сеять хлеб или поднимать купола. Это даже труднее. 
   Сегодня вокруг гудит цевилизация. Всё громы и войны. Всё глобальные темы и планы. И порою трудно услышать такое нежное, тихое: "Люби ближнего как самого себя." И тут акцент надо ставить не "на себя", а на "ближнего". И как раз в этом - последняя наша надежда. Еще можно, можно вернуть Россию, которую мы потеряли.
   Однажды услышала в зале Чайковского песню. Многоголосую, хоровую, казачью: "Хлеб всему - голова". Пели ярко, мощно, красиво. И слова, казалось бы так понятны, так и тянут на мудрую формулу, на афоризм... Ан, нет... Как раз тут-то ошибка и вышла. И очень существенная. Ибо - не хлеб всему голова... Нет... А Голова - прежде хлеба. И прежде желудка... Будет голова - будет и хлеб, и все остальное будет. Так и в Евангелие (от Матф. 4 : 4) сказано: "Не хлебом одним будет жить человек...". Заметьте - не "жив", а "жить". Это важно - чем тебе жить.  В обиходе эту фразу обычно на том и кончают. Даже "заездили".  Не поняв, всё твердят её, всё повторяют.И добавляют ещё отсебятину: Не хлебом....а культурой" или "А литературой" или "физкультурой" и прочее.  На самом же деле, это только начало фразы. Главное - дальше: "Не хлебом одним будет жить человек, но всяким Словом исходящим из уст Божьих"...Вот суть-то - из уст Божьих.
     ... Конечно, все мною сказанное вполне может кому-то показаться прописной истиной. Вполне возможно.  После Пушкина, и правда, можно уже никому не писать. Любой из нас "...не стоит и пол-слова в его черновике". Но может быть, от повторенья истина всё же ярче блестит?
 
(Прошу простить за "очепятки")


        (Продолжение следует)         
                Ирина Ракша
                Ирина Евгеньевна Ракша
   e-mail irinaraksha@mail.ru         


Рецензии
Очень интересно знать об оттепели из первых уст, а не с телеэкрана "Оттепели". Читаю взахлёб, Ирина Евгеньевна! Но я еще вернусь к Вашей, пока не законченной повести, чуть попозже для детального знакомства. Я очень интересуюсь этим временем и, как могу, пишу о нем.
С уважением и поклоном, не видящий несуществующих "очепяток",
краевед

Валерий Ефимов   15.03.2016 08:18     Заявить о нарушении
Чем мне дороги эти Ваши строки? Созвучием моим размышлениям. "Писатель должен писать, читатель - читать (и самым добросовестным образом, ибо это труд двух соавторов). Каждый должен делать то, что может лучше всего". Вы совершенно правы, но здесь труд историка-краеведа, с моей точки зрения, немного стоит особняком. По сущности, он не открывает ничего нового, а собирает материал и переосмысливает его. Короче, использует хорошо забытое старое и представляет его читателям,как свои собственные произведения. Мне иногда говорят, что
"в исторических публикациях вы не имеете своей точки зрения".А я ее и не прячу: читатель может быть согласен со мной, или, наоборот, стать оппонентом. Если же этого не произошло, значит, "не зацепило", не тронуло...
Совсем иное, когда вспоминаешь детство и делишься пережитым.
Мои детство и юность прошли в неполной семье (на это были особые причины), но обделенным заботой и вниманием себя не считаю. Вырос в городском поселке, родившись в первое послевоенное десятилетие 27 ноября (по церковным календарям в Филиппов день, намного позже я узнал, что моим прадедом был Филипп, поселковый казачий атаман и церковный староста). В этом уже были истоки глухой семейной драмы-трагедии моих родителей.
По отцовской линии я из знатной казачьей семьи, воспитавшей семерых сыновей и трёх дочерей. Сыновья Филиппа Денисовича участвовали в двух войнах, двое офицерами, мой дед был полным Георгиевским кавалером,старший брат - тоже. В Гражданскую войну братья оказались по обе стороны баррикады, воевали в армии Дутова, ушли в отступ, в Маньчжурию. Кого порубили в сабельном бою, на границе красные, кого судьба занесла на чужбину, а потом в США. Дед, Михаил, служил у Фрунзе и, как гласит семейное предание, хорошо его знал. Но не довелось ему стать первостроителем Магнитки. В 1930 году его раскулачили и сослали за пределы Уральской области. По этапу пошла вся семья, включая четверых малолетних детей. Уже в ссылке, как "социально опасный элемент", его еще дважды репрессировали и расстреляли как "врага народа". Его судьбу разделил и брат Иван, расстрелянный здесь, на Магнитке, как ... японский шпион. Малограмотный работник пожарной охраны комбината, видно, представлял особую угрозу городу и молодой Магнитке...
Семью Ильи Костина, прадеда по матери, семь ртов из Пензенской губернии в 1927 году сюда пригнало малоземелье. Ехали из тех мест крестьяне целыми поселками, оседая на пути хуторками и поселениями. Мастеровой Илья Васильевич, бондарь, слепил неказистую избенку на окраине станице.
Сохранилось два бревенчатых барака, которые были рублены прадедовским топором и его товарищей - станичников. Шоферил до войны его сын, мой дед Иван, внося свою лепту в строительство Магнитки. Он участвовал и в финской кампании, придя с войны здоровым и не обмороженным. Его ждали двое малолетних детей и жена-домозяйка. Младшая родилась накануне новой войны, откуда он вернулся изувеченный на фронте немецкой разрывной пулей, практически потерявший правую руку. Он в начале 60-х годов стал первоклассным столяром городского краеведческого музея, построил не один десяток домов и бань на поселке.
А жизнь моих родителей не задалась, отцу припоминали его кулацкое происхождение, хотя он свою вину искупил полностью, вернувшись с фронта инвалидом. Только во второй половине 70-х годов его нашел "заблудившийся" орден Славы... А мама, рабочая косточка, практически всегда с юности работала, а на работу вышла через несколько дней после роддома. Так что воспитали меня дедушка, бабушка и дядя. Я Вас, видно, утомил? Чуть попозже я расскажу о своем детстве, юности, круге увлечений, моих старших друзьях, с которыми я рос. У нас с Вами очень много общего, хотя я рос на периферии...

Валерий Ефимов   15.03.2016 19:19   Заявить о нарушении
Уважаемый Валерий. Ещё раз прочла ваше прекрасное повествование. Как же велик Ваш опыт, знания. Как много , вероятно, материала в душе для творчества. И главное, как отзывчиво и сострадательно Ваше сердце...
А я, после неожиданной кончины моей любимой единственной дочки в этом мае, от обширного инсульта-аневризмы (упала прямо возле мольберта, заканчивая картину) еле-еле прихожу в себя. Но всё равно, надо писать, работать, иначе к чему же жить?
В Прозе.ру поставила последним текстом в Оглавлении -мемуары моей бабушки, великой русской певицы певицы Надежды Плевицкой. Вдруг Вам будет интересно посмотреть. Спасибо. Поздравляю с праздником Покрова Богородицы.Желаю здоровья Вам и семье Вашей. Берегите близких. Жизнь хрупкая штука.
Сердечно. И.Р.

Ирина Ракша   15.10.2017 04:37   Заявить о нарушении
Ирина Евгеньевна, от всей души - мои соболезнования. Я рад, что вы ДЕРЖИТЕСЬ и работаете, радуя нас своими произведениями...
С уважением

Валерий Ефимов   15.10.2017 06:25   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.