АИ

Виктор Пулин
La tristesse durera toujours

          Первый снег пошел… В этот день у него еще была надежда. Верно ведь говорят: за счастье и удачу нужно платить… Всегда… Жаль только, что жизнь не выставляет нам счет заранее… А делает все внезапно, страшно… Что будет завтра? Боится даже предполагать, хотя уж и намечтал с три короба.
          Он вспомнил, как тогда, летним вечером, таким теплым, немного даже душным, сидел на скамейке в парке среди сосенок и берез, с видом на неторопливое море внизу и смотрел в безнадежную даль. В этой дали, в общем-то, ничего особого и не было – только сине-оранжевая полоска горизонта, поглотившая Солнце, и медленно остывающая красками.
          Он думал о ней… Звали ее Катей. Такое вот простое, незамысловатое и вместе с тем царское имя. Глаза ее были необыкновенные! Когда смотришь в них, то, кажется, погружаешься в морскую бездну, отливающую цветом темно-синего грозового неба. Умные! Проницательные! А вот же они, в небе – две темные точки. Воображение моментально воссоздало ее образ – заостренное, несколько угловатое веснушчатое лицо с маленькой родинкой возле губ, темные прямые волосы до плеч. Что-то в этом лице было такое воздушное, ироничное – то ли это была улыбка мудрости, то ли насмешка над жизнью, то ли и то и другое... Эх, мечты… мечты…
          А сейчас снег. И нет ничего более. Да и зачем что-то более? Апатия у него ко всему с тех пор уже третий? Нет, четвертый год. Нет никакой радости – одна лишь скука и бесконечная жалость к себе. Нежелание построить свое счастье объяснял он своею леностью и почему-то  находил в этом убеждении достаточное основание для оправдания своего поведения. Мерзка ему стала работа, еда, всякое движение. В движении он видел угрозу, боялся его, прятался, ненавидел. Ходил было в местную церковь на службы. Вконец и это ему опротивело – осознание своего лицемерия пред верой стало смущать его и заставляло считать себя недостойным быть там. Жил надеждой, которая со временем превратилась в глупость – выцвела, полиняла, потрескалась. Странный он был человек – странно отличавшийся от остальных: необыкновенная мнительность и замкнутость вкупе с острым умом, разбавленным самоиронией, душевное флагеллантство когда-то отмечались людьми, помнящими его. Теперь не помнит никто. Может, вспоминает кто иногда, но редко. Редко!..
          Ровно четыре года назад все было по-иному. Волшебство, безумная эйфория.. Так чудился уже ему вдали неземной свет, так пробуждалась любовь в нем к каждой твари земной, так виделось ему счастье человеческое!  Чему ж здесь удивляться, ведь именно в тот миг выпала и разбилась осколками обыденность, завертелась колесом жизнь и первые снежинки поздней осени вот так же, как ныне, с тихой таинственностью покрывали разбалованную летом землю в парке, среди сосенок и берез, с видом на неторопливое море внизу.
          «Актрисулечка, Дусенька моя! Любовь моя ненаглядная!», - так называл он ее в своих мечтах тем самым теплым летним вечером после заката, с упорством глядя в надвигающуюся кучевую темно-синюю громадину, готовую с минуты на минуту пролиться у него над головой. «Эх! Не достоин!», – вторил ему внутренний, весьма противный отголосок то ли совести, то ли ощущения душевного ничтожества (он так и не смог разобраться, что же все-таки это было такое). «Пропал человек, что здесь еще скажешь. Вскружила, взбаламутила голову», – так, или примерно так с небольшой долей иронии в голосе говорили о нем тогда друзья. «Пропала жизнь!» – так словами Войницкого все кричало у него внутри. Влюбленные они как маленькие капризные детки: подавай, мол, все и сразу, остальное уж кажется совершенно неважным, даже тот проливной дождь, который с яростной силой обрушился на него.
          Катя эта в действительности была актрисой. Скорее, к несчастью для него. Находясь в недостижимой формации, поначалу представлялась она ему ангелом, музой, духом изящества, очарования и чистоты. Играла она в местной модной оперетке, пользующейся популярностью необременительными, легкими водевильными постановками и имела большой успех у публики.  Он часто бывал там. За неимением лучшего довольствовался только тем, что предлагали. Смотрит на сцену, ждет ее выхода и более ничего ему не нужно. Зачем что-то еще? Есть она. И только она. А в действии нет здравого смысла, все ненатурально, и скучно, и пошло. Он никогда не дарил ей цветы на поклонах, никогда вместе с толпой поклонников не стоял возле служебного входа, с благоговением ожидая ее. Причина была не в каких-либо убеждениях, а обыкновенной трусости. Правда, сей недуг был им классифицирован иначе. Рассуждал он так: «Если я не боюсь жертвовать своей жизнью, спасая другого, то я смелый человек, не трус в обычном понимании этого слова. Значит, во мне какой-то определенный вид трусости – что-то вроде «благородной трусости». Так и выходило у него: «ignavia ordinarium» и «ignavia nobilis». После, при мыслях этих он улыбался. Как же можно думать так, если не испытал настоящего чувства готовности жертвовать своей жизнью, не прошел проверку на смелость и т.д. Как можно так рассуждать, если даже страшно цветы предмету своего обожания подарить? Это был его пунктик – цветы и трусость. Со временем мысли эти обрели даже форму маниакальной идеи. Дошло до того, что в один день он все-таки купил цветы, но так и не нашел смелости в себе их подарить после окончания представления.
          Встретились они совершенно случайно вот здесь, прямо на этом месте, среди снежинок, сосенок и берез. Внутренние противоречия одолевали его в тот осенний день, впрочем, как и всегда, когда тихо и лениво размышляя над превратностями судьбы, он увидел ее, одиноко идущую по аллее, зябко кутаясь в легкое пальто с задумчивой отрешенностью на лице.
          Что было потом, помнил он смутно. Сознание его затмил яркий свет. Абсолютнейшее счастье, готовность принести себя в жертву человечеству в полной мере овладели им. Они виделись почти каждую неделю, вдали от театра и той второй жизни Кати. Говорили о живописи, музыке, литературе… Вспоминали Караваджо, Ван Гога, Дега, Баха, Чехова, Достоевского – многих. В такой игре в бисер они находили огромнейшее удовольствие и спокойствие. А рядом весело играли и чирикали, встречая зиму, синички, воробьи и свиристели. В одни встречи они не разговаривали, а попросту прогуливались по аллее, вслушиваясь в окружающую их стихию, временами пронзительно вглядываясь друг в друга. Нужно ли говорить, что при каждой встрече теперь он дарил ей цветы? Она принимала их, но не любила.
          Иногда все неожиданно для него прекращалось. Неделя, другая, третья – ее нет, она вся в работе, на гастролях. Тогда он ходил по аллее один, представляя ее в этот миг рядом с собой или на сцене. Все чаще эти встречи становились редкими. Все чаще ее продолжительное отсутствие стало мучить его. «Что это: равнодушие или охлаждение? Почему она истязает меня? Если она приходит – значит, я интересен ей, значит, она любит меня. А если отсутствует долго – значит, что нет?», – примерно в таких противоречиях он жил постоянно. Потом он начал искать ее, заваливать письмами. Строка за строкой письма эти содержали признания, повергая ее поначалу в некоторое недоумение, затем вызывая чувство жалости и в конечном итоге – отторжение. Встречи прекратились.
          В спешке строча очередное безответное письмо к ней, он осознавал, что еще сильнее губит живое чувство, которое, возможно, было между ними в ту счастливую пору. Осознавал он также, что превращается в одного из безликих, вечно ошивающихся перед рампой потерянных людей с глупыми надеждами о недостижимом…
Кстати, звали его Андрей Иванович.

15-17 ноября 2012г.