Рядовой Иван

Валерий Федин
В. И. ФЕДИН
Рядовой Иван.
                Повесть

У литераторов есть правило, которое запрещает начинающему автору пи¬сать на три темы: о матери, о Родине, о войне. На эти темы написано столько и такими большими мастерами, что очень трудно сказать что-то новое.
Тема отца таким ограничениям не подвержена. Отец, как литературный герой, менее ярок, чем мать, о нем традицион¬но пишется в сдержанных тонах. Может быть, это вызвано тем, что авторы-мужчины тоже отцы, и не все в своем отцов¬стве подвигает их запечатлеть на бумаге этот образ. Авторы-женщины мало пишут об отце, скорее всего потому, что лите¬ратурный отец — прежде всего мужчина, а современные жен¬щины не склонны поэтизировать представителей противопо¬ложного пола. Наши современницы достигли вершин эманси¬пации, вдосталь вкусили равенства прав с мужчинами, и к До¬мострою их не повернуть.
Каждый человек имеет отца и мать, даже если ничего не знает о них. И отец, и мать — каждый из них внес равную лепту в зарождение новой жизни. Оба они в равной мере фор¬мируют характер нового человека. Обоих их одинаково вол¬нует и радует маленькое существо, появившееся на земле, что¬бы сделать родителей бессмертными. Они одинаково страда¬ют от ударов, которые обрушивает жизнь на их ребенка. Их обоих одинаково волнует его судьба. Но насколько различны их литературные роли!
Мы привыкли идеализировать мать, и это только справед¬ливо. Но мы автоматически переносим наше отношение к ма¬тери на всех без исключения женщин, не задумываясь, мож¬но ли ставить знак равенства между Матерью и женщиной во¬обще только по половому признаку. Мы не хотим видеть в та¬ком отношении сильного привкуса фарисейства и неискренно¬сти. Читательницы лучше мужчин знают, что есть женщины, недостойные имени Матери, и их не так уж мало.
Сорок пять лет назад закончилась война, а детские дома переполнены сиротами — их бросили женщины, родившие их. Сорок пять лет назад публично пьяная женщина была редко¬стью, а сейчас мало кого удивит пьянчужка в юбке, валяюща¬яся на заплеванном тротуаре. А уж женщина, которая на рав¬ных изъясняется со своим избранником отборным матом — та¬кая женщина сейчас не тревожит даже служебную бдитель¬ность милиции.
Нам больно видеть это. Мы не хотим видеть этого. Мы за¬катываем в экстазе глаза, воспевая Женщину — источник жиз¬ни, Женщину — драгоценный сосуд, в чреве коего совершает¬ся великое таинство зарождения новой жизни. Может быть, так и надо, — если экстаз не фальшивый. Скорее всего, так и надо. Только так и надо, чтобы осталась какая-то святыня у наших нетерпеливых и скептических отпрысков, напичкан¬ных ядовитыми эманациями материального благополучия и информационного взрыва. Только так и надо.
«Тех» женщин не так уж много.
А вот с отцом гораздо сложнее. В литературе уже давно сложился штамп нескольких типов отцов. В крупном плане это три основных типа: положительный, нейтральный и отри¬цательный отец. Положительный отец однообразен и скучен. Он бесцветен и приторен. Он существует уже не одну сотню лет. За это время он претерпел значительную социальную эволюцию, но сущность его осталась прежней. Это — че¬ловек неопределенного возраста, но, как правило, убеленный благородными сединами. Это мудрый, рассудительный и ве¬леречивый резонер. Когда-то он носил лапти или блестящий цилиндр, сейчас его одевают в рабочую спецовку или в стро¬гий деловой костюм. Он — отличный работник и беззаветный семьянин. Он никогда не опаздывает на работу и уходит с нее позднее всех. Он не пьет ничего, кроме шампанского, да и то по большим праздникам. Его не могут соблазнить самые сног¬сшибательные красавицы, — он верен матери своих детей. Его неизменно куда-нибудь избирают, и он всегда перегружен об¬щественной работой.
Но он находит время правильно воспитывать своих детей. Обычно он применяет для этого одни только нудные нраво¬учения, но его дети, как это ни странно, вырастают порядоч¬ными людьми. И что еще более странно, он не вызывает у своих близких чувства оскомины и тошноты, в отличие от чи¬тателей.
О нейтральном литературном отце сказать почти нечего. Это — ноль. Он никудышный работник и такой же отец. Его не уважают товарищи по работе, шпыняет начальство, не лю¬бят женщины. Он почти не пьет, но этого никто не замечает. На героизм и на подлость он не способен. Он не изменяет сво¬ей жене, но ее это только раздражает: ты неспособен даже на это! И дети его растут, как лебеда в заброшенном огороде: в зависимости от внешних обстоятельств.
Интереснее всех в литературном плане отец отрицатель¬ный. Это понятно. Мы все очень не любим все отрицательное и стремимся ярко показать это. Отрицательный отец красочен и многолик. Он может быть люмпеном-алкоголиком или со¬лидным чинушей, хулиганом или временно процветающим ка¬рьеристом, перерожденцем-стяжателем или даже преступни¬ком. Он может быть внешне порядочным, может даже зани¬мать руководящую должность, но автор, в конце концов, с на¬слаждением срывает с него фальшивую социальную личину, и он предстает перед осуждающим взглядом читателя во всей своей непривлекательной сущности: иногда — в одиночестве, а зачастую — вместе со своими копиями-детьми. У этого отца множество масок, но все они уже изрядно примелькались.
Возможно, читатель осудит меня, но я рискну задать во¬прос: а каким был отец Павлика Морозова?
Конечно, плохим, даже очень плохим — это мы хорошо знаем еще с дошкольного возраста. И все-таки: какой он?
Он плохой человек, потому что оказался вместе с расхитителями колхозного добра. Но он воспитал сына-пат¬риота.
Он плохой отец, потому что не стал для сына иде¬алом, но колхозники дружно избрали его председателем... Так какой  он, отец Павлика Морозова? Отрицательный, нейтральный или положительный? И какие чувства он испы¬тал, когда узнал о страшной гибели своего сына от руки деда — своего отца?
А какой отец у гайдаровского барабанщика, судьба которого волнует уже много поколений наших детей? Хороший или плохой?
Трудно отцу на Руси. Недаром стало крылатым выраже¬ние одного из литературных отцов: «что за комиссия, Созда¬тель, быть взрослой дочери отцом!» Пожалуй, не один из нас, вспоминая Фамусова, украдкой вздыхал: ему еще повезло, у него росла дочь, а не сынок...
Поэтому, вознося грешные наши молитвы женщине-мате¬ри, вспомним о задвинутом на задворки литературы отце. О том, который, случается, выпивает, но частенько получает премии, а иногда — благодарности и даже почетные грамоты. О том, который нет-нет, да и бросит недобродетельный взгляд на чужие женские ножки, но всю зарплату до рубля отдает своей жене. О том, который порой украдкой уходит с работы — заманить в свою квартиру мастера из телеателье, что¬бы вечером его дети могли посмотреть новый мультик. О том, который остается в цехе на аврал, а завтра моргает глазами перед безжалостной классной руководительницей.
Вспомним обо всех этих отцах, которых легион, и без ко¬торых, пожалуй, не было бы России, тысячу лет удивляющей мир загадочностью русского характера.
Мой отец - Иван. Он Иван для своей матери, моей бабушки. Он Ванюша для своей жены, моей мате¬ри. Он русский иван для тех, от кого он в 1941 году прикрыл Родину, чье победоносное наступление он задержал ценой своей жизни. Задержал на исчезающее малое мгнове¬ние, но из таких мгновений, за каждое из которых заплачено чьей-то жизнью, сложилось время, которое дало возможность моей стране собраться с силами и разгромить врага.
Никто не знает, где он погиб. Никто не знает, когда он по¬гиб. Никто не знает, как он погиб.
Никто никогда — где, когда и как оборвалась жизнь рядо¬вого красноармейца Ивана. Он пропал без вести.
О наших пропавших без вести написано много. И еще больше будет написано, потому что мой народ велик. И он останется ве¬ликим, пока бережет память о своих пропавших без вести сынах.
Герои есть у всех народов. Их чтут, берегут их память. Ставят им памятники. Но только великие народы берегут па¬мять о пропавших без вести.
Мой народ пронес память о пропавших без вести через все жесточайшие попытки вытравить эту память. Хладнокровно и продуманно уничтожали память моего народа об отцах и де¬дах, которые «до восемнадцатого года» занимались не тем, что поощрялось анкетами. Грубо обрубали корни моего наро¬да, идущие от отцов и дедов — «врагов народа». Десятилети-ями втаптывали в грязь память моего народа об отцах и де¬дах, пропавших без вести, погибших в фашистских концла¬герях и переживших плен, — как о предателях Родины. Но мой народ сберег память поколений — без этого он бы перестал быть народом.
Так было и так будет, потому что наш народ испокон веку идет в бой, не думая о почестях при жизни, не думая о славе посмертной. Идет на смерть, идет умирать, потому что так надо.
И умирает: или «по-русски рубаху рванув на груди», или с незаконченным яростным матюгом, или с рвущимся из серд¬ца лозунгом-выкриком. А чаще — молча. И никакие картины прошлого не успевают пронестись перед его мысленным взглядом, — как это любят изображать писатели — у тех, ко¬го внезапно бросает на землю пуля или осколок, кого разди¬рает на атомы взрывная волна, кого размазывают по земле грубые танковые траки.
Память о пропавших без вести у нас берегут, даже когда ничего не осталось в памяти: ни «похоронки», ни могилы — ничего, кроме факта, что человек был и вдруг его не стало. Память о них берегут, потому что без нее не было бы ни на¬шей памяти, ни нас самих.
Я видел мертвую Хатынь. Стоял, оглушенный. Не мог ни о чем думать. А вокруг — бетонные изваяния печных труб, то¬скливые вскрики колоколов да таблички с именами. Имена хатынцев известны. Они не совершили никакого подвига. Просто они были детьми своего народа. И за это фашисты убили их огнем.
Я видел Пискаревское кладбище. Много времени после этого я был слепым, не видел ничего вокруг. Перед моими глазами тянулись аккуратные холмики с зеленой травкой. И надписи: «Здесь похоронено 10 тысяч», «Здесь похоронено 20 тысяч», «Здесь похоронено 40 тысяч»... И никаких имен. Не знаю, что чувствовали люди, возводившие этот мемориал, но все, кого я в тот день видел на Пискаревском кладбище, плакали. Новые события сглаживают остроту прежних впе¬чатлений, но и поныне перед моими глазами тянутся эти ак¬куратные холмики, поросшие зеленой травкой.
Эти безымянные ленинградцы не совершили никакого по¬двига. Они просто были детьми своего народа. И за это фа¬шисты убили их голодом и холодом.
Я стоял на Мамаевом кургане. На нем еще мальчишками мы играли вскоре после окончания войны, когда на нем почти всю землю полностью покрывали стреляные гильзы, стабилизаторы от мин, обрывки пулеметных лент и осколки, осколки, осколки. Потом я побывал на кургане, когда там устроили мемориал. Как миллионы до меня, как миллионы после меня — стоял, молчал, думал.
Когда бываю в Москве, прихожу к Могиле неизвестного солдата. Не к памятнику, не к обелиску — к Могиле. Иногда кладу к Вечному огню цветы. Мои московские друзья, доб¬рые люди, в этот день не стараются меня развлечь. Они сажа¬ют меня за стол, подносят рюмку: «За отца?»
Где лежит мой отец, я не знаю. Когда смотрю на карту, вижу город, неподалеку от которого, возможно, мой отец по¬шел в свой последний бой. Из того ночного боя не вернулся никто: ни в ту ночь, ни на следующее утро. В сорок первом такое случалось нередко.
Я не знаю, как прошел этот последний для моего отца ночной бой. Может быть, усталые красноармейцы шли в кромешной тьме, и на них внезапно навалилась смерть. Может быть, их бросило в ночной прорыв командование — по ночам немцы не любили воевать. Может быть, они прикрывали отход основных сил, знали, что погибнут, но держались до конца.
Я не знаю, как погиб мой отец. Может быть, слепая пуля остановила его на бегу. Может быть, он расстрелял все патро¬ны и схватился врукопашную, но врагов было больше. Может быть, он в бессильной ярости грохнул пустой трехлинейкой по броне фашистского танка и вцепился зубами в гусеницы — в сорок первом бывало и такое...
Я не знаю масштабов этого боя. Может, здесь столкнулись две мощные группировки: танковый клин немцев и наши стрелковые соединения. Может быть, немецкая бронированная лавина смах¬нула с лица земли горстку красноармейцев, вставших на их пути с трехлинейками в руках. Может, вспыхнул скоротечный встречный бой частей на марше.
Я не знаю даже, стал ли этот ночной бой последним для отца. Может быть, в том бою он уцелел и долго пытался про¬биться к своим, на восток. Может быть, он попал в плен и умер в концлагере или на каторге. Может быть, в том бою он был ранен и долго мучался перед смертью. Может быть, он попал к партизанам, и еще не раз бил фашистов.
Все это могло быть. И все могло быть не так. Мне при¬шлось говорить со многими ветеранами. До Победы дожили очень немногие из тех, кто воевал в сорок первом. Иногда я думал: вот он, свидетель последнего боя моего отца... Но каж¬дый раз оказывалось, что часть — не та, место — не то, бой — не тот.
Неподалеку от города, где мог быть тот ночной бой, я ви¬дел обелиск над братской могилой. На нем короткая надпись: «Их было десять тысяч».
Похоронено там, конечно, не десять тысяч. Мой отец не лежит в той могиле. Там похоронены те, кто в начале сорок второго пытался освободить этот город. Но мой отец мог воевать в этих местах осенью сорок первого. И там, где он сражался, мож¬но ставить много обелисков с такой надписью — сколько, сей¬час никто не знает. Ни под одним из тех обелисков не будет праха моего отца. Но где-то в тех местах он пошел в свой по¬следний ночной бой.
И еще один обелиск есть на нашей земле. В сухой заволж¬ской степи на границе с Казахстаном, на берегу небольшой речки Камелик живет навсегда для меня красивая, веселая де¬ревня, страна моего раннего детства. Когда-то в этих степях вел своих бойцов на бой с врагами революции отчаянный и непобедимый Чапай. В центре деревни памятник народному герою. А рядом с каменным Чапаем установлен строгий обе¬лиск. У его подножия — аккуратные ряды черных мраморных плит. На каждой плите — фамилия, имя, отчество, по одной фамилии на плите. Таких плит 147. Это имена мужчин, ушед¬ших из моей деревни на ту страшную войну и не вернувших¬ся с нее.
Из одной небольшой деревни не вернулись с фронта, — погибли, умерли от ран и болезней, попали в плен и не вернулись из него, пропали без вести, — 147 мужчин. И среди этих имен — фамилия, имя и отчество моего отца.
И это все, что осталось от него на земле.
Что я знаю о своем отце? Что знаем мы о своих отцах, да¬же если отцы живут рядом, живут долго — до седых волос сы¬новей? Несправедливо мало знаем мы о них. А когда начина¬ем понимать эту несправедливость, то обычно бывает поздно: отцы уходят. Дневников и мемуаров большинство отцов не ос¬тавляет. Семейные архивы сейчас не в моде — из-за общей неустроенности и скудности нашей жизни. И еще не ушло из памяти время, ког¬да мемуары и дневники пугали людей — об этом хорошо по¬заботились бдительные стражи нашей безопасности.
Когда я почувствовал, что должен знать судьбу отца, у ме¬ня не оказалось почти ничего, кроме туманных и отрывочных воспомина¬ний детства. Многое уже изгладилось из моей памяти, ведь мне не исполнилось еще пяти лет, когда от отца пришло последнее пись¬мо. Но я начал будоражить свою память. И оказалось, помню я не так уж мало. Вначале всплыли отдельные, не связанные друг с другом эпизоды, коротенькие, голые факты, застряв¬шие в моей памяти. Чем больше я напрягал свою память, думал, обобщал, анализиро¬вал, тем шире раздвигались рамки этих фактов. Мгновенные, застывшие кадры прошлого, случайные подарки детской памя¬ти обретали динамический сюжет, давали общую картину.
Память восстанавливала все новые факты. Рассказы не¬многих людей, помнивших отца, дополняли мои собственные воспоминания, а знакомство с историческими событиями тех лет создавало общий фон, на котором все отчетливее вырисо¬вывался образ моего отца.
И хотя за долгие годы я собрал очень мало новых фактов, сейчас я могу говорить, что знаю своего отца. Но к гордости от этого сознания примешивается горечь: почему я не начал думать об отце раньше?
Выйдите на улицу, остановите любого прохожего, спроси¬те: кто был первым председателем совдепа в этом городе? Спросите двух, трех, десять человек. Если вам ответит один из сотни — значит, вам повезло. А ведь это официальная ис¬тория, архивный материал, достояние музеев.
Мы не помним вдаль. Мы не помним вглубь. Наша па¬мять обширна и емка, но неглубока. Она не умеет отделять важное от второстепенного, необходимое от случайного.
Мы помним названия далеких звезд и давно вымерших ящеров, имена хоккеистов и кинозвезд, помним даты древних битв и иерархию олимпийских богов, номера телефонов сво¬их знакомых и расписание электрички. Нашу память с детст¬ва тренируют дома и в школе, чтобы запоминать как можно больше. И мы стараемся запоминать все, что попадается нам на глаза. Но никто не сообразит заставить помнить вдаль и вглубь, помнить историю нашего собственного появления на свете, историю своей собственной семьи.
И мы становимся Иванами, непомнящими родства, мы не знаем, когда и как наш отец встретился с нашей матерью, — а ведь без этой встречи не было бы нас самих. Мы не помним почти ничего о наших дедах, а прадедов часто не знаем даже по именам. Нецивилизованный полинезиец непременным при¬знаком культуры считает память о предках до первого, исход¬ного колена. А мы — образованные люди с широким кругозо¬ром — мы не знаем фамилию деда по матери.
Это не наша вина. Эта наша боль, наша трагедия. И этой трагедией мы обязаны тем, кто десятилетиями копался в на¬ших биографиях, выискивая «чуждое».
Мы привыкли быть невнимательными к чужим бедам, да¬же если это беды близких нам людей. Мы стали скорыми не необдуманные решения. По первой команде мы начинаем осуждать кого-то или что-то, а через некоторое время по дру¬гой команде так же дружно предаем анафеме тех, кто заста¬вил нас выполнить первую команду. Мы по своему социаль¬ному уровню — пещерные люди. Мы, как и наши волосатые предки, верим всему, что говорит наш современный шаман, как бы он ни назывался на самом деле.
Оттого и скудеет наша земля, гибнут леса, мелеют реки, становится ядовитым воздух, что мы порхаем по жизни с очень удобным принципом: после нас — хоть потоп. О, мы оскорбимся, если кто-то упрекнет нас в приверженности этому принципу. Мы искренне осуждаем этот принцип, он абсолютно неприемлем для нас. Но мы не помним о про¬шлом, не хотим думать о будущем. И как удар небрежно бро¬шенного бумеранга — память о каждом из нас живет недолго. И внуки наши уже почти ничего не будут знать о нас.    


НИЖНЯЯ    ПОКРОВКА
Что я помню о своем отце? Он ушел на фронт в июле со¬рок первого, когда мне не было и пяти лет. Что можно запом¬нить в этом возрасте? Очень мало, ибо впечатления ребенка неосознанны. Но они неизгладимы. Не мудрая ли природа по¬заботилась о том, чтобы впечатления растущего организма бы¬ли наиболее ярки — в предвидении последующей небрежнос¬ти в сохранении воспоминаний? Каждый из нас хорошо по¬мнит радости и обиды раннего детства.
Отец был богом. Отдаленным, холодноватым, всемогу¬щим богом. «Скажу отцу», — говорила бабушка, когда другие методы не действовали, и эти слова пре¬кращали любые мои проказы. Я не помню, чтобы отец ругал ме¬ня, стыдил, шлепал. Но его авторитет действовал безотказно.
Я помню отца высоким, сильным человеком. Помню его узковатое лицо в бесчисленных конопушках, пшеничные волосы, за¬горелую красную шею. Он любил смеяться. Больше я ничего не помню о внешнем облике своего отца. Не помню цвета глаз, не помню его рук, не помню, как и во что он одевался. Уже потом, по фотографиям, по рассказам матери я восстановил все это. Но сам я мало, очень мало помнил внешность отца.
Мы жили в степной саманной деревушке, вернее, в отда¬ленной части небольшой, разбросанной деревни. Вокруг неё простиралась бескрайняя степь. Весной в степи расцветали тюльпаны — вся степь в больших, ярких цветах. Молодежь, или как их называли, «холостые», в те дни украшали себя тюльпанами. Девушки носили венки из тюльпанов, вешали на грудь ожере¬лья из тюльпанов. Парни щеголяли цветком тюльпана, не¬брежно засунутого под кепку или за ухо.
Летом в степи бродили отары овец, грозно орали верблю¬ды, свистели суслики и злобно шипели крупные степные га¬дюки. Над степью описывали медленные круги молчаливые и хладнокровные убийцы: степные орлы, беркуты, коршуны, ястребы, кобчики.
А зимой в степи свистела и бесновалась вьюга.
Деревня наша располагалась вокруг большого озера. Мать говорила, что оно называется Лапоть. Наверное, это не озеро, а пруд, потому что из него вытекал безымянный ручей, который впадал в степную речку Камелик с высокими, круты¬ми берегами.
В деревне мало деревянных строений: сельсовет, клуб, правление колхоза, изба-читальня, несколько амбаров. Но мы жили в большом деревянном доме на высоком берегу Ка-мелика. Не знаю, почему мои родители жили в таком редко¬стном для тех мест сооружении, но мои первые впечатления связаны с этим домом, выстроенном из деревянных брусьев. Мать уверяла меня, что в этом доме в гражданскую войну однажды останавливался Чапаев.
Я не знаю, почему мы сначала жили в деревянном доме среди саманных избушек. Не знаю, почему потом вдруг пере¬ехали из него в саманную полуземлянку. В те годы советские люди жили очень скромно, без особых бытовых запросов, а дети во все времена довольствуют¬ся тем, что их окружает, они просто еще не знают другой жиз¬ни. Я не почувствовал никаких неудобств при этом переселе¬нии. Мне запомнился земляной пол в нашем новом жилище, летом  он приятно холодил босые ноги. По¬мню, что отец принес из старого дома и прибил к двери в гор¬нице синюю стеклянную ручку. Этот предмет долго наполнял мое сердце гордостью от сознания богатства: таких ручек не было в домах моих приятелей.
Я помню наш двор, бабушку с подойником, звонкие струи молока из вымени коровы Жданки. Помню себя с большой кружкой в руках в ожидании обязательной ежедневной пор¬ции парного молока: густого, пенного и сладкого. Говорят, ялюбил парное молоко. Когда через много-много лет я снова его попробовал, оно мне не понравилось.
С нашего двора хорошо видна степь. Край наш считался хлеборобным. Колхоз так и назывался — «Хлебороб». Кроме хлеба, в колхозе выращивали огурцы — огромные «бударин-ские» огурцы. Не знаю, почему они так назывались. На бах¬чах росли арбузы, дыни и тыквы. Но главное богатство - хлеб: рожь, ячмень, овес, знаменитое саратовское просо и прославленная саратовская пшеница твердых сортов с большим содержанием клейковины. Из саратовской пшеницы выпекали пышные саратовские караваи. Правда, о клейковине и о твердых сортах пшеницы я узнал гораздо позже.
Мы, деревенская мелюзга, прекрасно разбирались в сортах зерна и частенько устраивали друг другу каверзные экзамены. А когда далеко на горизонте проплывали громады кирпично-красных комбайнов, мы с волнением долго смотрели им вслед, и сердца наши колотились тревожно и радостно. Комбайны четко выделялись на ровном безоблачном гори¬зонте. У детей тогда было орлиное зрение, и я прекрасно ви¬дел все детали комбайна, фигурки комбайнера и штурвально¬го на мостике, прицепщика на копнителе. Все это виделось очень отчетливо, только казалось маленьким, будто на умень¬шенной цветной фотографии.
Шли годы четвертой, предвоенной  пятилетки, время моего коротко¬го детства, оборванного, как и та пятилетка, войной. И пер¬вые слова, которые я прочитал — родители рано научили ме¬ня читать — надпись на тарелке: «Пятилетку — в четы¬ре года».
Я запомнил нашу деревню многолюдной. По вечерам «холостые» уст¬раивали гулянки с песнями, танцами под гармошку. Мы, па¬цаны, были непременными и постоянными зрителями этих не¬хитрых деревенских развлечений. Голопузые, неумытые, соп¬ливые друзья мои стояли, засунув палец кто в рот, кто в нос и смотрели. После гулянки «холостые» расходились парами, в узеньких палисадниках раздавался тихий смех, звуки поце¬луев, а мы смотрели из темноты, пытаясь понять непостижи¬мый и волнующий мир «холостых», в который нам когда-то придется вступить. Иногда нас охватывало желание поозор¬ничать, и мы кричали:
— Тили-тили, тесто, жених и невеста, тесто засохло, а не¬веста сдохла!
Дальнейшие события зависели от резвости наших ног.
Я уже знал, что мои родители «интеллигенты». Так их звали в деревне. Я не мог понять, хорошее ли это слово или плохое, но какие-то серьезные сомнения по этому поводу  копошились в моей душе, потому что это постоянно мучило меня. Отец и мать работали учителями, в деревне была десятилетняя школа.
Мы с друзьями постоянно хвастались друг перед другом своими отцами. Отцы у всех разные. У Вовки Горобца отец «бригадир». У Тольки Жирова — «председате¬ль». У других моих друзей отцы назывались «хлеборобами», «ком¬байнерами», «механиками». Мы не умели обобщать, и эти не¬понятные для нас слова срастались с конкретными людьми. Я, например, при слове «бригадир» еще долгие годы озирал¬ся: мне казалось, что «бригадиром» может быть только отец моего закадычного друга Вовки Горобца.
Мы не знали степени важности профессий и должностей своих отцов. Каждый из нас твердо считал своего отца и его профессию главными в мире. Я тоже искренне верил, что мой отец — самый важный человек на всем свете, хотя иногда по¬дозрительное слов «интеллигент» чуть-чуть колебало эту веру. Думаю, что такие сомнения относительно своих отцов моих приятелей не мучили.
Я уже понимал, что мои родители и мы, их дети, — все мы чем-то отличаемся от остальных жителей деревни. Мучитель¬но-загадочное слово «интеллигент» незримой стеной отгора¬живало нашу семью.
Отец преподавал математику и физику, мать — литерату¬ру и русский язык. Это я уже знал. Помню, как я украдкой рассматривал конспекты и записи отца. Мне нравился его  аккуратный, четкий, красивый почерк, меня восхищали длинные формулы с «не¬русскими» буквами. В обед родители приходили домой, а по¬том снова вместе отправлялись в школу. Я смотрел им вслед и на всю жизнь запомнил их рядом. Отец считался по тем време¬нам очень высоким, мать — маленькой, они шагали не в ногу, и их фигурки смешно подпрыгивали от шагов не в такт. А над ними сияло ликующее небо саратовского Заволжья.
О том, каким неприкасаемым авторитетом был для меня отец, мне самому говорит один запомнившийся случай. Од¬нажды отец взял меня с собой на речку Камелик. Мы с ним спустились со двора крутой тропинкой на узкую полоску пе¬ска, окруженную красноталом. Отец разделся, и я с непонят¬ным смущением смотрел на его большое тело. Он взял меня на руки и зашел далеко в воду. Потом он опустил меня в во¬ду, разжал руки и подтолкнул к берегу: плыви! И я поплыл. Я не пошел на дно, не закричал в испуге, не стал биться в во¬де на одном месте. Я поплыл! Ведь отец велел мне плыть к берегу, значит, я должен плыть к берегу. Отец знал, что я доплыву до берега, и я верил ему. Так я научился плавать в возрасте трех с половиной лет.
И отца, и мать сейчас назвали бы активными общественниками. Они почти каждый вечер ухо¬дили то в таинственный «клуб», то в не менее загадочный «кружок». Я не знал, что означают эти слова, объяснения ро¬дителей до меня не доходили. Помню, что эти непонятные слова слились для меня в какой-то «клубок», и я часто ломал голову, разглядывая клубки шерстяной пряжи, как это мои родители могут помещаться в «клубке». Я часто фантазиро¬вал на тему, каким огромным должен быть «клубок», чтобы в нем поместилось много больших людей.
Почему-то отец меньше времени тратил на эти «кружки» и «клубы». Я уже знал, что отец «беспартийный», а мать — «большевичка». Значения этих слов я тоже не понимал, но догадывался, что, видимо, из-за этой разницы между ними мать бывает с нами реже, чем отец.
Свободное время отец тратил на то, что мы сейчас назы¬ваем «хобби».
У него был велосипед — единственный на всю деревню. Велосипед потрясал меня своей сверкающей роскошью. Чер¬ным лаком блестела рама. Ослепительно сверкали на солнце длинные тонкие спицы, сливаясь на ходу в мерцающий диск. Загадочно подмигивали из рубиновой глубины ячеистые гла¬за катафотов. К велосипеду впереди крепилась фара, а к заднему колесу ¬- абсолютно непости¬жимая вещь — динамо. Ездил отец почему-то, в основном, по вечерам. Наверно, ему просто не хватало другого времени. Я с зами¬ранием сердца следил за тусклым пятном света на темной до¬роге и слушал сытое стрекотание динамо. Я не мог понять, по¬чему отец не падает с такой неустойчивой вещи. Это казалось мне чудом.
Отец старательно и любовно ухаживал за велосипедом. Это событие обычно собирало множество любопытных, в том числе и взрослых. Думаю, что отец не случайно проводил публично профилактику редкостной машины.
Он иногда катал нас поодиночке на велосипеде: мать, мою сестру или меня. Помню неописуемый восторг от этих прогулок, замира¬ние сердца от скорости и от страха упасть на спусках. Этот велосипед еще долго служил мне и моей сестре, пока в старших классах мы не доломали его окончательно.
У отца имелся еще один удивительный предмет: фотоаппарат «Фотокор», тоже единственный в деревне. К аппарату прила¬галось множество таинственных больших и малых вещей: го¬ленастая деревянная тренога, черная шаль, большой фонарь с красным стеклом, плоские черные металлические кассеты, тяжелые для меня пачки стеляных фотопластинок в картонной упаковке, деревянная рамка, резиновый валик, стек¬лянные ампулы с химикалиями и многое другое.
Наверное, отец сильно увлекался фотографией. В нашей деревне не было ни электричества, ни водопровода.  Только в пятидесятых годах я прочитал в областной газете, что в деревню моего детства провели электричество — и мне до сих пор непонятно, как отец ухитрялся делать неплохие для любителя фотокарточки. Мать говорила, что он проявлял фотопластинки и печатал в погребе, при свете керосиновой лампы. Уже старшеклассни¬ком я решил попробовать такой метод, но эта попытка кончи¬лась полным провалом. Керосиновая лампа не давала мне необходимого для экспозиции света. А снимки отца прекрасно сохранились до сих пор, только чуть выцвели, слегка пожелтели и от этого приобрели сходство с да¬герротипами.
Отец часто фотографировал всю нашу семью, всех вместе и по отдельности каждого. Он ухитрялся сам сниматься вместе с нами, - конструкторы снабдили «Фотокор»   автоспуском. Помню, как стоял я перед синевато поблескивающим объективом, как отец переставлял журавлиные ноги треноги, как накрывался он большой черной шалью. Помню, как на¬пряженно я ждал «птичку» и чуть не плакал, когда отец объ¬яснял, что птичку я не увидел только потому, что моргнул в неподходящий момент. Я обещал себе, что уж в следующий раз ни за что не моргну, но долгожданная птичка так и не по¬казалась мне.
Когда через много лет я услышал о «птичке» от профес¬сионала, я проникся к нему глубоким презрением. Ведь «птичка» могла вылететь только из «Фотокора» отца, а этот лукавый человек где-то встречался с отцом, выведал у него неразгаданную тайну и теперь обманывает доверчивых людей.
Отцовский «Фотокор» стал моим первым фотоаппаратом. Цел он и по сей день. Еще долгие годы находил я в самый не¬ожиданных укромных местах нашего дома и двора разрозненные отцов¬ские фотопринадлежности. Их берегла мать, я сам использо¬вал многие из них. Постепенно они все растерялись или поло¬мались.
И была у отца вещь, которая внушала мне священный трепет: двух¬ствольное охотничье ружье. Если велосипед казался символом роскоши, а фотоаппарат — олицетворением сложности, то ру¬жье – это грозное оружие, атрибут суровой мужской жизни. Мать и бабушка просто боялись ружья.
Для ружья требовалось множество совершенно непонят¬ных для меня вещей: порох, гильзы, патроны, капсюли, дробь, кар¬течь, «барклай», ягдташ, патронташ, чучела птиц и какие-то несерьезные свистульки. Ружье манило меня и отпугивало. Гром выстрела надолго лишал мои уши способности слышать обычные звуки.
Мне кажется, что отец, несмотря на владение ружьем, не стал страстным охотником. Не знаю, почему у меня сложилось такое мнение: ведь отец часто ездил на охоту на своем велосипеде и всегда привозил связки синекрылых уток, а однажды я увидел на дворе огромную рыже-бурую дрофу — «дудака». Но почему-то я уверен, что охота - не самая сильная страсть отца. Может, он говорил об этом, а может, я понял это из – за его равнодушия к охотничьим трофеям.
Мать долго берегла отцовское ружье. Она прятала его от нас с братом на дне огромного семейного сундука. Мы иногда добирались до него и с благоговением рассматривали его. Мальчишек тянет к оружию, видно, сказывается привычка многих поколений воинов и охотников в роду каждого из нас. Но мы не баловались с ружьем. Мы не раз слышали страш¬ные рассказы о том, как «один мальчишка» застрелил кого-нибудь из озорства. А однажды мне самому пришлось побывать на похоронах моего малолетнего одноклассника, которого по неосторожности застрелил из такого же ружья его братишка. Мы росли послушными сыновьями и позволяли себе только осто¬рожно гладить вороненый грозный металл.
После войны ружье выпросил у матери какой-то знако¬мый — на время. Он обещал снабжать нас дичью. Мы в то время откровенно голодали, и дичь стала бы для нашей семьи не излишеством, а спасением. Но мы не увидели ни дичи, ни отцовского ружья. Мать очень переживала, что не уберегла дорогую отцовскую вещь.
Долгие годы попадались мне охотничьи принадлежности отца, которые мать заботливо перекладывала из одного ук¬ромного места в другое. Особенно тщательно она прятала сверкающие медные капсюли, но мы с братом все-таки доби¬рались до них и с удовольствием «щелкали» их молотком.
Сейчас я понимаю, что по довоенным меркам мои родите¬ли могли считаться довольно зажиточными людьми в деревне. Ведь и велосипед, и фотоап¬парат, и ружье – великая редкость в деревне тех лет. А у отца имелось все это вместе. И все это - результат отцовского увлечения техникой. Если уж говорить о вещах, то у отца бы¬ла еще одна редкая для деревни вещь: ручные часы. Часы большие, круглые, тяжелые, сейчас такие часы презри¬тельно называют будильником. На их циферблате изображены непо¬нятные для нас римские цифры. Нам категорически запреща¬лось брать их в пуки. Помню, как мы с сестрой подолгу вслу¬шивались в их торопливое тиканье, и пытались разгадать самую большую тайну бытия — тайну времени.
Эти часы мать подарила мне в день, когда я получил пас¬порт. Но я не сберег щедрый подарок. Руки мои, навер-
ное, дрожали от волнения, когда я брал из рук матери часы — память о пропавшем на войне отце. Я хотел тут же надеть их на руку, но тяжелые часы соскользнули с ремешка и грох¬нулись на пол...
В последнюю предвоенную зиму отец удивил всех нас. Да что там нас — всю деревню. Он еще осенью купил себе и матери коньки на ботинках. Я помню, как смеялась и плакала мать, как она упрекала отца за такое легкомыслие. Она категорически отка¬залась от этого несерьезного подарка. Но отец не сдался.
Когда озеро Лапоть замерзло, он по вечерам катался по молодому льду. Помню, как мы стояли на берегу и смотрели на единственного в деревне конькобежца. Обычно в это время уже наступала темнота, отца мы плохо видели, только гулко звенел и раскатисто по¬трескивал тонкий лед, и эти звуки то удалялись, то прибли¬жались. Мать куталась в пушистую и теплую заячью шубу и что-то тихонь¬ко ворчала. Наверно, она благословляла темноту, скрывав¬шую от взора жителей деревни непростительное мальчишест¬во взрослого мужчины, отца троих детей.
Я привык верить родителям, и в тот вечер испытывал сложное чувство. Я отчаянно завидовал отцу, но по воркотне матери понимал, что отец занимался делом, которое почему-то считается предосудительным для взрослых.
Увлечение отца коньками, к несказанной радости матери, продолжалось недолго. Озеро быстро занесло снегом. Отец, правда, пытался расчистить лед, но стихия была сильнее оди¬нокого человека. А следующую зиму мы уже встретили без нашего отца.
Коньки эти целы до сих пор. Я берегу их вместе с «Фото¬кором», как вещественную память об отце. Сам я не научил¬ся кататься на коньках. На настоящие коньки у матери не бы¬ло денег. Мои приятели катались на самодельных «коньках»: деревянных чурках, подбитых толстой проволокой. Но у меня не оказалось и таких. Потом, кажется, в пятом классе, мать купила нам с сестрой «снегурочки» - одни на двоих. Я привязывал их к валенкам и с горем пополам играл с друзьями в хоккей. А когда я подрос, и мне стали впору коньки от¬ца, у меня просто не находилось лишнего времени на баловство. Взрослым я несколько раз выходил на каток в отцовских коньках, но конькобеж¬цем так и не стал.
Перед самой войной отец принес домой радиоприемник, - тяжелый черный ящик со множеством круглых риф¬леных ручек, — довоенный трехламповый приемник на сухих батареях. Отец установил антенну — длиннющий шест, свя¬занный из нескольких жердей, подсоединил заземление и пи¬тание. Получился настоящий праздник для всей деревни. В нашей деревне не знали даже репродуктора. Послушать радиосбежались все жители. Отец открыл окно, поставил приемник на подоконник, включил полную громкость. Люди заворожен¬но слушали радио, многие — впервые в жизни.
Когда началась война, приемник у нас «изъяли». Навер¬ное, бдительные товарищи из органов полагали, что в глухой деревне, вдали от линии фронта кто-то будет слушать фа¬шистскую пропаганду. Приемник больше не вернулся к нам. То ли мать потеряла квитанцию, то ли бдительные товарищи попросту проигнорировали такую мелочь.
Я догадываюсь сейчас, что все эти новинки техники отец приобретал из стремления нести в деревню прогресс. Ведь тогда де¬ревня сильно отставала от города. А сельские учителя, комсомольцы двадцатых и начала тридцатых годов, считали себя настоящими культуртрегерами в истинном смысле слова: но¬сителями культуры, нового, передового. И мой отец был на¬стоящим русским сельским учителем.
Но истинными увлечениями отца, отрадой его неугомонной души я считаю рыбалку и рисование. Я помню, что в нашем дворе вечно попадались под ноги забракованные отцом удилища из тальника, редкого для нашего степного края. Он наделал великое мно¬жество длинных, прямых удочек. Удилища он срезал в тальниках, очищал от коры каким-то особым способом, потом долго сушил в сенях. Капроно¬вых лесок тогда не было и в помине, отец делал лески сам: плел из суровых ни¬ток, из конского волоса, из шелка. На поплавки он использо¬вал сухие камышинки. Он сам связал  сети, вентеря, «пауки», большой бредень. Сейчас его посчитали бы злост¬ным браконьером, но тогда подобное занятие не считалось за¬претным, рыба еще обильно плодилась в реках и озерах.
Рыба в доме никогда не переводилась. Рыба и раки. Рыбу мы ели охот¬но всей семьей, а раки в те времена считались третьесортной добычей. Бабушка вообще брезгливо относилась к «нечистым» ракам, и никог¬да их не ела.
Отец не брал меня на рыбалку из-за моего малолетства. Но мне хотелось «удить», как отец. И однажды я сам организовал рыбалку. Отец в тот день привез два ведра рыбы. Он поста¬вил ведра в сенях и занялся каким-то «взрослым» делом. На меня никто не обращал внимания. И я решил исполнить свое давнее желание.
Я взял ведро с рыбой и две отцовские удочки. Не пред¬ставляю, как я дотащил этот груз до озера, видно, мне здоро¬во хотелось порыбачить. Я испытывал двойственное чувство. Я понимал, что мои действия вряд ли вызовут одобрение взрослых. Но мне страшно хотелось похвастаться рыбацкой добычей.
Я вывалил рыбу из ведра в озеро. Преобладали плоские се¬ребристые рыбешки, скорее всего, плотва или подлещики. По¬том я стал разматывать лески. Это оказалось очень трудным делом. Шелковая леска сразу же запуталась. Попыт¬ки распутать ее ни к чему не привели. А ветер и волны уже растаскивали мою будущую добычу по озеру.
Я схватил вторую удочку. На мое счастье, леска на ней оказалась из конского волоса и размоталась без осложнений. Моих рыбешек отнесло уже довольно далеко от берега, но я надеялся, что быстро подцеплю из одну за другой. Но забро¬сить леску в озеро мне не удавалось. Удилище было раз в де¬сять длиннее меня, а леска и того длиннее. Наконец, я забро¬сил ее, но, увы: весь мой улов уже плавал в недоступной для меня зоне...
Эта моя первая в жизни рыбацкая неудача запомнилась мне нестерпимой обидой на судьбу, горечью оттого, что я за¬губил целое ведро рыбы, которую наловил отец, и стыдом пе¬ред отцом. А отец долго и весело хохотал, глядя на мое заре¬ванное лицо. Потом он разделся, залез в озеро и подобрал всю рыбешку до одной...
Если рыбалкой отец увлекался открыто, то о его за¬нятиях рисованием я ничего в то время не знал. Я ни разу не видел, чтобы отец рисовал, и даже не догадывался, что он занимался этим. Но когда он ушел на фронт, мать часто показывала мне его альбом. В альбоме отец карандашом нарисовал много портретов. Я хорошо помню их. На первой странице красовался портрет Воро¬шилова, этого человека тогда знал и стар, и млад. На следу¬ющей странице отец нарисовал портрет черноволосого челове¬ка с большой трубкой во рту. Подпись гласила, что это Мануильский. Кто это такой, я не знал, но верил, что это боль¬шой человек, раз его портрет нарисовал отец.
Дальше в альбоме отец нарисовал портрет Сталина, потом — Стали¬на и Ленина, и еще Сталина, Ленина, Маркса и Энгельса, как их тогда изображали, - четыре профиля.
Нарисовал отец и пейзаж: озеро с пышными деревьями на берегу и лебедем на зеркальной глади озера. После войны коврики с таким рисунком считались почему-то несомненным признаком мещанства. Еще в альбоме был портрет молодого Пушкина.
Отец, видимо, только учился рисовать. На некоторых ри¬сунках сохранились следы сетки, с помощью кото¬рой он копировал изображения. Но рисовал он неплохо. Уже взрослым я не раз рассматривал эти рисунки и мне казалось, что они весьма неплохи. Пусть это только копии с известных ре¬продукций, но копии сделаны отлично.
В альбоме попадалось много незаконченных рисунков, в том числе и мой портрет. Думаю, что отец перерисовывал их с фо¬токарточек и его не удовлетворяло случайно схваченное нети¬пичное для оригинала выражение лица.
Некоторые листы из альбома почему-то кто-то вырвал. Меня очень интересовало, что там отец когда-то нарисовал, и почему он, такой аккуратный, вырвал эти листы, испортил альбом. Мать на мои вопросы отвеча¬ла как-то уклончиво. Только однажды моя старшая сестра сердито буркнула мне, чтобы я прекратил дурацкие расспро¬сы, потому что на вырванных листах были нарисованы какие-то враги.
Меня очень удивляло, как это мой отец мог рисовать вра¬гов — даже тогда я уже понимал, что рисовать врагов — это преступление! Но я понимал и другое: время сейчас суровое, и врагами интересоваться не следует.
Когда я начал восстанавливать образ отца, то удивлялся, почему память моя не сохранила простых, бытовых эпизодов нашей жизни, связанных с отцом. Отец виделся мне то на фо¬не странных для деревни увлечений, то в связи с очень ярки¬ми событиями моей жизни. Я не помню его в пассивном от¬дыхе, в праздности. Не помню отца, чтобы он занимался обычными домашними делами, не помню, чтобы он проверял школьные тетради своих учеников, как это делала моя мать на протяжении всей нашей совместной жизни. Мать такой и помнится мне: согнувшаяся над столом с высокой стопкой ученических тетрадей при слабеньком свете самодельной коп¬тилки.
А отца я помню всегда окруженного загадочными предме¬тами его увлечений. Конечно, он не мог не готовиться к уро¬кам, не мог не проверять домашние задания учеников. Конеч¬но, он носил воду, заготавливал дрова и сено, просто отды¬хал. Но я почему-то не помню этого. И я очень благодарен от¬цу и своей памяти. Отцу — за то, что он такой яркий, необыч¬ный человек, а памяти — за то, что она сохранила самые важные черты отцовского характера: увлеченность и настой¬чивость, неуспокоенность и упорство, любознательность и бескорыстие.
И еще одно воспоминание, связанное с отцом. Это Первое Мая, первый праздник Первомая, который я помню. Скорее всего, это Первое Мая сорок первого года. Отец и мать собирались на демонстрацию, оба веселились, шутили, тормошили нас. Радовался и я: они брали меня с со¬бой. Ведь это первый в моей жизни взрослый праздник. И вершиной моего счастья стал щедрый подарок родителей — кулек конфет из нашей кооперации, кулек круглых бело-розовых шариков, ко¬торые сейчас называют «Дунькина радость». Хотя жили мы безбедно, но сластями родители нас не баловали.
Увы, конфеты не принесли мне счастья. Я смутно помню разноцветную нарядную толпу, множество красных флагов, плакатов, лозунгов. Кажется, отец нес меня на плечах, как все отцы. Но я очень хорошо помню хмурое небо и невыно¬симую боль в животе. Не знаю, что оказалось тому причиной: то ли мои грязные руки, то ли «Дунькина радость», но я жесто¬ко и долго болел. Мать говорила, что у меня «воспаление ки¬шечника». Скорее всего, я подхватил дизентерию.
Это почти все, что я помню о своем отце, деревенском учителе, «интеллигенте». Вряд ли это можно назвать воспоми¬наниями, скорее, память сохранила мои впечатления о неко¬торых эпизодах детства, так или иначе связанных с отцом. Это почти все, что мне оставила от отца война.


Война
Мои родители всегда учились. Они учили деревенских де¬тей, и сами учились. До войны они оба учились в заочном педагогическом институте при Саратовском Государственном университете. Отец не закончил учебу. Мать закон¬чила — уже после войны она долго еще училась за¬очно в педагогическом институте, и закончила его, когда ей было за сорок.
В июне сорок первого года отец и мать поехали в Саратов на сессию. Я не знал, что это такое, но по своим родителям видел, что это трудное и немного озорное дело. Наверно, студен¬ты всех времен одинаковы, независимо от возраста и формы обучения.
В Саратове жила тетка моей матери, и мои родители оста¬навливались у нее. Я много слышал и о тетке, и о Саратове, но никогда не бывал «в городе» и ни разу не видел тетку. А в этот раз родители решили взять с собой и нас с сестрой. Младшего моего брата, которому было полтора года, они ос¬тавили на попечение бабушки.
Поездка в Саратов казалась деревенским мальчишкам событием такого же эпохального значения, как для рядового испанца пятнадцато¬го века - отплытие эскадры Колумба на поиски Индии. Целую неделю мои малолетние земляки обсуждали только это мое пред¬стоящее путешествие.
Каждый день перед отъездом для меня проходил одинако¬во. Стоило мне выйти на улицу, как вокруг собиралась толпа приятелей. Они стояли молча, потом кто-нибудь из них не вы¬держивал и спрашивал:
— Ты куда едешь?
— В Саратов, — небрежно отвечал я, едва не теряя созна¬ние от гордости.
Толпа долго переживала и обсуждала мой ответ. Наконец задавался следующий вопрос:
— А к кому?
— К тетке, — уже спокойнее отвечал я.
Снова начиналось обсуждение полученной важной инфор¬мации.
И, наконец, следовал последний вопрос:
— А где живет тетка?
Этот вопрос повергал меня в смущение. Тетка жила в частном домике на окраине Саратова, на Соколовой горе. Но это я понял уже потом. А тогда мои родители на вопрос, где живет тетка, от¬вечали: на окраине, имея в виду окраину Саратова. Я не знал, что такое окраина, но на вопрос приятелей надо отве¬чать. И я храбро говорил:
— Тетка живет на окраине.
Этот абсолютно непонятный ответ повергал моих собесед¬ников в глубокую задумчивость. После долгого трудного со¬пения кто-нибудь решался уточнить:
— На Украине?
В деревне жило немало выходцев с Украины, и Украину мы знали. Но я твердо отстаивал непонятную для меня самого вер¬сию родителей:
— Нет, не на Украине, а на окраине!
Это было выше понимания моих приятелей. Начиналось горячее обсуждение загадочной окраины.
Все мои друзья-приятели отчаянно завидовали мне. Одни запугивали меня городскими ужасами. Они уверяли, что в Саратове каждый второй мальчишка попадает под трамвай, и ему отрезает ноги, а уцелевшие гибнут под колесами волжских па¬роходов. Особенно изощрялся в запугиваниях Толька Жиров. Еще недавно он считался главным героем малолетней публики де¬ревни. Отец купил ему потрясающий подарок: большой оран¬жевый самолет на колесах. В самолете можно ездить, как в нынешних детских автомобильчиках. Этот самолет не давал спать по ночам всем пацанам, и Толька гордо нес сия¬ющий нимб славы. И вдруг он оказался оттесненным на вто¬рой план вместе со своим самолетом моей предстоящей поезд¬кой «на окраину».
Я прекрасно понимал причины его зависти, но все-таки мрачные Толькины пророчества порядком тревожили меня. Иногда ко мне даже приходила трусливая мысль: под каким-нибудь благовидным предлогом отказаться от столь рискован¬ной поездки.
Другие приятели завидовали мне бескорыстно и просто¬душно. Они подсчитывали, сколько мне предстоит съесть «яб-лук», «дуль» и прочих деликатесов — в нашей деревне не росло ни одного фруктового дерева. А один из приятелей востор¬женно, но непонятно описывал какую-то «мороженку» — не¬земное лакомство, которое в Саратове удается отведать только избранным. После недавнего «воспаления кишечника» я относился к сластям недоверчиво, но против «яблук», «дуль» и «мороженки» ничего не имел.
Многие из моих приятелей, четырех- и пятилетние кара¬пузы, философски давали мне ценные житейские советы. В Саратове — уверяли они — полно жуликов, и если я неосто¬рожно вытащу на улице гривенник из кармана, то его момен¬тально отберут лихие люди, а меня отлупят, вывернут у меня все карманы и даже могут убить. Поэтому я не должен никуда ходить без родителей, мне постоянно следует держать ушки на макушке и не хлопать ими.
От этих советов, пророчеств и прогнозов у меня голова шла кругом, и предстоящая поездка потеряла всякую привле¬кательность в моих глазах.
Добираться до Саратова от нашей деревни не просто. ближайшая железнодорожная станция Озинки находилась в семидесяти километрах. Я не помню, как мы добрались до нее. Единственным доступным для нас транспортом были ло¬шади, и, скорее всего, мы тряслись до станции на телеге.
Зато я хорошо помню свое знакомство с железной доро¬гой. Но потрясли меня не паровоз и не вагоны. Их я даже не помню. Мы ехали в общем вагоне, забитом до отказа — тесно¬ту в вагоне я помню. Поезд шел медленно, часто останавли¬вался — не только на станциях и полустанках, но и прямо в степи. На таких стоянках отец брал нас с сестрой, и мы вы¬ходили из вагона. Ступеньки вагона казались невероятно высокими, и отец поднимал нас на руках.
Меня очаровала насыпь. Таких красивых камушком я ни¬когда не видел. В нашей деревне не было ни гравия, ни ще¬бенки, ни валунов, только песок и глина, и камушки на насы¬пи оказались вообще первыми природными камнями, которые я увидел в своей жизни. Железнодорожные камушки заворожи¬ли меня богатством форм и цвета. Я набивал ими полные кар¬маны своих коротких штанишек, но тут же убеждался, что са¬мые красивые остались на насыпи. Приходилось освобождать карманы, чтобы набрать новые, и тут же опять убедиться в своей оплошности. И так продолжалось без конца.
А потом я впервые в жизни увидел большой город. Я пло¬хо помню свои первые впечатления от окраины и от тетки. Запомнился небольшой двор, густо заросший «кохом», высо¬кое деревянное крыльцо. Отец и мать целыми днями пропа¬дали на своей сессии, а мы с сестрой отчаянно скучали в тесном дворе. После привольной полудикой жизни в деревне нас угнетали бесконечные запреты и сложные условности городской жизни.
Лето стояло знойное. С синего саратовского неба нас щед¬ро заливало лучами солнце, заросли «коха» манили таинст¬венным прохладным полумраком. Мы приспособились к огра¬ниченному пространству маленького двора и проводили в иг¬рах целые дни. Вечером приходили родители, и мы все вмес¬те пили чай.
Чай тетка кипятила в небольшом самоваре на щепках. Его полагалось пить «по-городскому». Блюдечко полагалось дер¬жать на растопыренных  пальцах с обязательно отставленным мизинцем. Сахар следовало откусывать микроскопическими кусочками, культурно. Не знаю, где мы с сестрой набрались этих премудростей, но взрослые покатывались со смеху, гля¬дя на наши изысканные манеры. Чай пили долго и подшучивали друг над другом: саратов¬ские водохлебы.
Но однажды отец пришел днем. Пришел один. Он выглядел необычно озабоченно. Мы спросили его, почему он один, и где мать. Он коротко ответил:
— Война.
Нас с сестрой нисколько не огорчило это сообщение. Мы знали о войне по книжкам, по песням, по рисункам. Война  - это красиво, это героизм и подвиги. На войне наши всегда побежда¬ли. На войне скачут быстрые кони, всадники размахивают сверкающими саблями, строчат наши пулеметы, а трусливые враги убегают, как зайцы, только пятки сверкают.
 Отец хотел в этот же день ехать домой и идти в райвоен¬комат в Перелюб.
Через очень много лет я узнал, что отец не смог уехать 22 июня. У матери сохранилась пожелтевшая справка с печатью. Ко¬мендант саратовского вокзала подтверждал, что мой отец не смог уехать 22 июня «ввиду отсутствия билетов» и что ему за¬бронирован билет на 23 июня. Видимо, отцу еще раньше выдали  мобили¬зационное предписание на «день М», а дисциплина в стране тогда была железной.
Когда отец последний раз спускался с высокого деревян¬ного крыльца теткиного дома «на окраине», он держал меня на своем плече и громко пел:
Двадцать второго июня, Ровно в четыре часа, Киев бомбили, и нам объявили, Что началася война.
Я запомнил эту песню — на песни у меня уже тогда обнаружилась хорошая память. И с тех пор я всегда вспоминаю отца, когда слышу эту песню. Она появилась чуть не в первый день войны.
В деревне мужчины готовились к мобилизации. Их моби¬лизовали не сразу. Война уже шла, а они еще оставались в де¬ревне. По вечерам они строем ходили по замершим улицами и пели военные песни. Слаженный хор мужских голосов раз¬носился над нашим озером, над притихшей деревней, и наши мальчишеские сердца замирали от тревожной гордости за сво¬их отцов — храбрых и смелых солдат.
Мальчишки обсуждали события доступным для нас способом. Чаще всего ограничивались короткими вопросами и ответами:
— Кто победит?
— Наши победят.
— Твой отец красный?
— Красный. А твой?
— И мой — красный.
Я не знал, почему мой отец красный. У него крас¬ная загорелая шея, и я решил, что этого достаточно. Поэтому я уверенно отвечал:
— Мой отец — красный.
А мужчины все ходили строем и красиво пели военные песни. Матери наши песен не пели, моя мать стала грустной, почему-то частенько плакала. Она обнимала нас, троих сопли¬вых своих детей, говорила что-то непонятное. Она «собирала» отца.
И вдруг песни смолкли, и мой отец исчез вместе с многи¬ми другими отцами. Я не помню, как мы его провожали. Он просто исчез куда-то. Его у нас не стало.
Жизнь в деревне после этого почти не изменилась. Исчез мой отец, не стало отцов многих моих приятелей. Мужчин в деревне стало заметно меньше. Но многие мужчины остались. Они по-прежнему ходили по утрам в контору, а МТС, ездили на ло¬шадях, верблюдах и тракторах. В кооперации сидел все тот же толстый дядя Вася, все так же мимо нашей мазанки каж¬дое утро шел на работу хмурый «бухгалтер» с большой шиш¬кой на шее. Остался в деревне отец Тольки Жирова, отец Во¬вки Горобца. Деревня продолжала жить почти так же, как до войны. Только у нас не стало отца.
Вот теперь — это все, что я помню об отце. Он ушел из моего детства, чтобы никогда не вернуться. Он ушел от меня так, как я бы хотел уйти из жизни моих сыновей: в плотном строю друзей, с ружьем на плече, под гордую военную песню.
1 июня 1941-го года отцу исполнилось тридцать лет.
До войны мы жили безбедно. Зарплаты матери и отца, охотничьей и рыбацкой добычи отца хватало, чтобы мы не ис¬пытывали нужды. Родители держали корову Жданку. Сельским интеллигентам тогда не разрешалось иметь подсобное хозяй¬ство, но корова у нас была. Какое-то время мы не ощущали тягот военного времени. Во всяком случае, я не помню, что¬бы испытывал недовольство жизнью до осени.
Отец присылал нам письма-треугольники. Я помню штам¬пы на них: «Солдатское, бесплатное, проверено военной цензурой». Я уже неплохо умел читать печатные буквы и с удовольствием перечитывал эти штам¬пы. Солдатское — значит, мой отец настоящий солдат, крас¬ный боец, храбро воюет с врагами. Бесплатное — вот ведь, повезло отцу, можно писать сколько угодно писем, и все бес¬платно, а деньги можно тратить куда угодно, хотя бы на «мороженку». Проверено военной цензурой — я не знал, что такое цензура, объяснения матери не доходили до меня. Но раз письма отца проверены цензурой, да еще военной, значит, они настоящие военные, всам¬делишные, вроде газет, а не послание на деревню дедушке...
Письма отец писал коротенькие, на одной тетрадной страничке каж¬дое. Писал он их карандашом, часто химическим. Сейчас я не помню, даже приблизительно, содержание этих писем. А в начале октября от отца пришло последнее письмо. Потом мать говори¬ла, что отец написал его пятнадцатого сентября.
В одном письме отец прислал фотокарточку. С кусочка глянцевого картона размером 6x9 на нас сурово смотрел по¬худевший, остриженный, с большими ушами отец. На нем бы¬ла заметно выгоревшая солдатская гимнастерка с петлицами, на голове — красноармейская пилотка со звездой. Я страшно гордился этой фотокарточкой и часто показывал ее своим при¬ятелям. Она уцелела до сих пор — выцветший, пожелтевший любительский снимок, единственное свидетельство о том, что мой отец был солдатом в грозном сорок первом. Когда я на¬учился фотографировать, я увеличил этот снимок.
Отец успел прислать нам немного писем, не больше десятка. Мать часто перечитывала их нам. Мы не любили, когда она читала их одна, — после этого она становилась неразговор¬чивой, иногда плакала, настроение у нее после этого надолго портилось. Но зато нам нравилось, если она читала их вслух. Сам я не сумел прочитать ни одного отцовского пись¬ма: даже его четкий почерк мне, пятилетнему мальчишке, оказался еще не по силам.
Почему я не помню ни одной строчки из отцовских пи¬сем? Что тому причиной — причуды человеческой памяти или было в тех письмах нечто, что вынуждало серое вещество мо¬его мозга включать какие-то защитные механизмы, стираю¬щие из памяти непосильные впечатления? Не знаю. Остается только грустный факт: я не помню ни слова из писем отца.
А потом письма потерялись. Мы не раз перерывали свое нехитрое домашнее имущество. Мы по листочку просматрива¬ли все книги, — родители до войны собрали неплохую библиотеку, и мать сохранила большую часть ее, — но письма отца затерялись бесследно, как и он сам. Наверно, они затерялись при нашем переезде в другую деревню.
После того, как мы получили последнее письмо от отца, в жизни нашей семьи произошли два важных события, круто изменивших многое.
Наша Жданка заболела. Утром бабушка не смогла ее поднять, чтобы выпустить в стадо. Целый день бабушка хло¬потала возле коровы, пыталась ее чем-то поить, плакала, при¬нималась в сердцах ругать нас, путавшихся у нее под ногами. Вечером пришла мать и привела с собой ветеринара. Тот пер¬вым делом загнал нас, малышей, в избу. А потом он вошел к нам на кухню — чужой, черный мужчина, остро пахнущий на¬возом. Слабый огонек трехлинейной лампы не освещал его лица, и от этого он казался мне совсем зловещим.
— Резать надо, пока не сдохла, — хмуро сказал он.
Не помню, как вела себя мать, но бабушка заголосила. Она всю свою жизнь знала крестьянскую нужду, пережила японскую войну, германскую и хорошо понимала, что это та¬кое — остаться на зиму без единственной кормилицы большой семьи. Она долго причитала, кричала о родимой кормилице, о каких-то несчастных сиротах, о том, что теперь придется идти христарадничать у чужих людей.
Моя сестра тихо и серьезно подвывала ей, по-моему, из женской солидарности. А мне просто стало очень жалко Жданку, которую должен зарезать злой человек большим острым но¬жом. К этой жалости странным образом примешивалось постыдное и сладостное предвкушение сытости. Наверно, к тому времени мы уже начинали испытывать нужду и голод.
Жданку мы съели быстро. Морозы еще не настали, а хо¬лодильников тогда не было. Думаю, что хорошее мясо, скорее всего, матери пришлось сдать вместе со шкурой «на нужды фронта», потому что мы сами ели требуху во всех видах. До сих пор требуха представляется мне самым вкус¬ным блюдом, хотя за все эти годы я как-то не пробовал ее ни разу.
А через некоторое время после того, как мы остались без Жданки, у меня появилась маленькая сестра.
Отец и мать не посвящали нас в тайну рождения. Я ве¬рил, что мою старшую сестру бабушка сняла с месяца, меня отец нашел в ветвях большой ветлы, а моего младшего брата он выло¬вил зимой в проруби.
В тот день мать почему-то не пошла на работу. Нам она сказала, что немного заболела. Она лежала на кровати блед¬ная, какая-то чужая. Лежала она молча и лишь изредка ти¬хонько стонала. В такие минуты моя сестра принималась по-взрослому причитать. Она негромко голосила и сердито дер¬гала меня за руку, толкала в бок, возмущаясь моей бесчувст¬венностью. Я не понимал, что происходит, пытался вторить сестре, но у меня ничего не получалось.
Вечером бабушка привела повитуху, толстую пожилую и некрасивую бабу. Она пришла вместе с какой-то девчонкой, тощей и длинношеей, с противными нахальными глазами и бесцветными косичками. Я решил, что этой нахальной девчон¬ке нечего у нас делать, а то она еще останется у нас навсегда. А нам самим нечего есть. Я собирался принять решительные меры, но бабушка увела нас ночевать к соседям.
Когда мы утром пришли домой завтракать, то я увидал посреди горницы привязанную к зыбку, в которой лежало что-то маленькое, красное и писклявое. Бабушка сказала, что это моя младшая сестра. Она никогда в жизни не видела своего отца. А наш отец никогда не узнал, кого же родила ему наша мать — сына или дочь.
Мать по-прежнему лежала на кровати. Она вдруг похуде¬ла, стала некрасивой, бледно-желтой и остроносой. Но она улыбалась.
Бабушка усадила нас за стол. Вместе с нами села повиту¬ха. Ее противная девчонка тоже уселась за наш стол. Бабуш¬ка налила нам затируху — жидкую похлебку без мяса, в кото¬рой плавали кусочки крутого вареного теста из муки грубого помола с отрубями. Больше у нас нечего было есть. Я уже хо¬рошо знал, что каждому из нас положена скудная норма за-тирухи, и страшно огорчался, что чужая девчонка ест нашу нор¬му. А девчонка как нарочно широко разевала щербатый рот, громко чавкала и хлюпала носом.
Я не понимал, что эта нищенская еда, тарелка постной за-тирухи — единственная плата самодеятельной акушер¬ке за ее нелегкий добровольный труд.
Так мы встретили нашу первую военную зиму: мать, ба¬бушка и четверо детей. Моей старшей сестре в ту зиму исполнилось семь лет. Единственным источником нашего существования была учительская зарплата матери.
Не знаю, почему мы выжили в ту зиму. Зима 1941-1942-го года стояла суро¬вой, морозной и многоснежной. Сугробы поднимались выше нашей саманной мазанки. Я проводил целые дни у окна, по¬стоянно хотел есть и завидовал своим приятелям, которые бе¬гали по озеру на самодельных коньках, катались со снежных гор на ледянках. Мне не в чем выйти на улицу.
Потом бабушка сшила мне стеганый ватный «костюм».  Шила она на руках, без машинки, и одеяние получи¬лось довольно безобразным. Но оно защищало меня от холо¬да. Правда, мой первый выход на улицу в этом одеянии окон¬чился ревом. Мои приятели окружили меня, хохотали, тыкали пальцем, кричали что-то вроде «чучела». Проходившая жен¬щина пристыдила их, и они разбежались — веселые, нормаль¬но одетые. А я стоял в самодельном стеганом одеянии среди сугробов и ревел от обиды.
Наша семья без отца отчаянно бедствовала. Военные невзгоды за¬стали нас врасплох. Постоянно не хватало еды. Не хватало нормальной теплой одежды. Основной нашей пищей стала постная затируха и то по нищенской норме.
В ту зиму плохо пришлось не только нам. Но все-таки колхоз¬никам жилось полегче — они не получали денег, но им давали на трудодни зерно, они содержали домашнюю скотину, собирали урожай с до¬машних огородов. Мы жили только на зарплату матери, а деньги уже тогда, в первую военную зиму, потеряли всякую стоимость.
В ту же зиму я впервые столкнулся со смертью. Был у меня приятель Васька. Мать его работала в школе убор¬щицей и ночным сторожем. Его отец тоже ушел на фронт, он ос¬тавил  дома четверых детей, из которых старшим был мой ровесник Васька. Они жили еще хуже, чем мы, мать Васьки, уборщица,  получала  в два раза меньше моей матери- учительницы.
Однажды утром по селу прокатилась страшная весть: Васька и все его братья умерли. Они угорели. Их мать вече¬ром ушла, как всегда, на дежурство. Мокрые ребячьи вален¬ки она положила сушиться в печь — так делали все. Но в ту ночь, наверно, остались непотухшие угли.
Взрослые говорили, что Васька пытался спасти своих бра¬тьев. Самого маленького он накрыл подушкой. Брата постар¬ше затолкал под кровать. Сам Васька вместе с третьим братом дополз до порога. Детский разум не подсказал ему, что для спасения достаточно разбить окно. А может, Васька ду¬мал об этом, но он хорошо знал — новое стекло достать негде, да и купить не на что.
Утром вернулась с дежурства его мать и нашла всех сво¬их сыновей мертвыми в запертой избе. Мне до сих пор страшно представить, какие чувства испытала несчастная женщина в те дни.
В середине зимы мать и бабушка собрали всю «лишнюю» одежду, и мать поехала менять ее на продукты у нацменов — так тогда называли казахов. Казахстан находился совсем рядом, в нескольких километрах по степи. Вернулась она без вещей, с ведром верблюжьего мяса. Мясо оказалось жест¬ким, желтого цвета, с каким-то привкусом, но мы получили немного настоящей сытной еды.
Помню, к весне я начал опухать от голода. Я радовался, что толстею, но на руках и ногах долго оставались глубокие впадинки, если нажать пальцем. Мы с сестрой соревновались, у кого они продержатся дольше. Бабушка часто вспо¬минала «голодный год», когда вымерла чуть не половина их деревни. Потом я догадался, что она имела в виду тридцать третий год.
В один из предвесенних дней ко мне пришел мой закадыч¬ный друг Вовка Горобец с новостью: он с отцом идет ловить рыбу. В руках Вовка держал крепкую палку с надетым на нее синим от каления небольшим трезубцем вроде вилки,  изготовленным в колхозной кузне.
— Острога! — с гордостью сказал Вовка. — Буду рыбу ты¬кать. Раз — и все!
Я загорелся. Ведь я тоже могу сделать острогу и натыкать рыбу. Много рыбы! Все наши будут есть ее и хвалить меня, кор¬мильца.
На древко я пустил бабушкин батожок, — она постоянно ходила с ним. К батожку привязал нитками вилку. Получилась настоящая острога, не хуже, чем у Вовки. Я надел свои стеганые доспехи, взял синее с цветочками, из довоенного дет¬ства ведерко и помчался на озеро.
Лед был усеян людьми, в основном, мужчинами. Оказа¬лось, что мужчин в деревне осталось не так уж мало. Они си¬дели возле больших круглых ям, выдолбленных в толстом льду. Посреди каждой ямы зияло черное отверстие. Ямы заполняла голубоватая, студеная даже на вид вода. Полузадохшаяся от недостатка кислорода в воде рыба выплывала из глубины и оказывалась в ловушке. Мужики ловко подкалы¬вали ее острогой и стряхивали добычу на лед.
Меня отогнали от одной ямы, от другой. Я решил выдол¬бить свою яму. Но вилка только царапала лед. Я упорно дол¬бил. Зубцы вилки погнулись, а потом нитки не выдержали, и вилка со звоном заскользила по льду. Я заплакал. Я не хотел плакать, но горячие, обжигающие слезы жгучей обиды текли по моим щекам. Я подобрал вилку и побрел назад со своим игрушечным ве¬дерком.
Какой-то мужчина потянул меня за рукав. Он взял мое ведерко, набил его мелкой мерзлой рыбешкой.
— Это учителя сын, — пояснил он соседям.
Я не помню, что мы сделали с этой рыбешкой. Конечно, мы ее съели. Но я этого не помню. Меня глодала обида. У нас нечего есть, наш отец воюет на фронте с фашистами, а здоровые, сильные му¬жики спокойно «тыкают» рыбу, и им нет никакого дела до нас. Даже подарок незнакомца не радовал меня, я пони¬мал, что это — милостыня.
Ранней весной, когда на задах еще лежал снег, как-то ве¬чером в деревне поднялся переполох. Женщины бегали по дворам, кричали, собирались кучками. Мать пришла домой как всегда поздно. Она возбужден суетилась, что с ней случалось очень редко. Она не села, как обычно, за тетрадки, а стала то¬ропливо переодеваться. Из ее нетерпеливых и почему-то злых ответов я понял, что в деревне ловят какого-то дезертира. Кто такой дезертир и почему его надо ловить, я не понял.
Мать убежала ловить дезертира, а бабушка сбивчиво по¬яснила нам, что дезертир — это солдат, который убежал с фронта, не захотел воевать. Мне казалось странным, как это   что наш солдат мог убежать с фронта.
Я не знаю, кто этот дезертир, и поймали ли его деревенские женщины. Когда мать пришла домой, мы уже уснули, а утром она ушла на работу в школу, когда мы еще спали. Но я до сих пор помню, с каким озлобленным азартом женщины деревни собирались поймать этого несчастного труса.
Когда весной во дворе сошел снег, мы с бабушкой собрали всю прошлогоднюю лебеду возле нашей мазанки. Мать и бабушка толкли ее в ступке, а потом бабушка испекла две или три лепешки из этой муки, на большее сухой травы не хватило. Мы бережно жевали безвкусные, обдирающие рот лепешки и радовались хоть такой еде.
Когда зазеленела трава, мы целыми днями пропадали в степи. Мы паслись в буквальном смысле этого слова. Мы ели все, что пробивалось из земли. Ели щавель, ди¬кий лук, жевали сладкие корни солодки, горьковатые лукови¬цы тюльпанов — они почему-то назывались у нас бубликами.
Мой кишечник после «воспаления» так и не налаживался, и желудок отказы¬вался принимать такую пищу. Живот у меня постоянно болел, меня мучили рвота, понос, резь в животе. Но эта еда создавала ощущение наполненного желудка, хоть немного заглушала голод, постоянный, нестерпимый голод первого военного года.
Однажды на окраине деревни я встретил двух незнако¬мых женщин с мальчишкой. Мальчишка мне чем-то не понра¬вился, и я скорчил ему страшную рожу. Он в ответ швырнул в меня камешком. Камешек напомнил мне камушки с желез¬ной дороги. Я поднял камешек, он показался мне мягким. Не знаю по¬чему, я сунул его в рот, и радости моей не было предела. Это оказался огрызок «цыганского сахара» — так мы называли плавле¬ный сахар. До сих пор помню прекрасный вкус этого неожи¬данного подарка от злого сердца.
Летом 1942-го года через нашу заволжскую деревню потянулись эвакуированные. Эти бездомные люди направлялись на восток. Сейчас я понимаю, что их согнало с родных, насиженных мест немецкое наступление на Сталинград. Эвакуированные стучали в окна, просили «Христа ради». Ба¬бушка отвечала: «Бог подаст», — нам просто нечего было по¬дать этим несчастным людям.
Однажды мы с сестрой сидели дома одни. Сестра готови¬лась к школе, в этом году она собиралась пойти в первый класс. Мы сидели за пустым столом и рассматривали картин¬ки в книжке. Хотелось есть, и мы то и дело поглядывали в угол за печкой, там бабушка спрятала горбушку хлеба — всю на¬шу еду на сегодня. Мы хотели есть, но знали, что, кроме этой горбушки, в доме нет никакой еды.
Дверь без стука отворилась, и в избу вошли три женщины из эвакуированных. Оборванные, покрытые пылью, из¬можденные, загорелые от безжалостного солнца до черноты, они выглядели жалко даже в наших глазах. Они стали креститься и попросили попить. Сестра дала им воды. Они
снова начали креститься и просить «Христа ради». На руках одной из женщин заплакал завернутый в тряпье ребенок.
Сестра моя метнулась в заветный угол, достала горбушку и половину ее отдала женщинам.
Вечером ей здорово влетело от бабушки. Но этот случай запомнился мне на всю жизнь, и с годами сделал мою сестру в моих глазах великой.
Следующие военные годы мы бедствовали не так отчаян¬но. Матери разрешили иметь огород, ей выделили участок под бахчу. На огороде мы посадили картошку, огурцы, поми¬доры. Бахчу бабушка засеяла просом. Огород и бахчу нам выдели небольшие, урожаи мы получали скромные, но для нас они стали спасением. Потом у нас появилась телка, она выросла и долгие годы давала нам молоко и все, что можно сделать из него в деревне. Досыта мы не ели еще много лет, но жить стало легче.


Мать солдатская
А война продолжалась, мужчин в деревне становилось все меньше. Как говорила бабушка, их «угоняли на войну».
Она была почти неграмотной и темной, моя бабушка, мать моего отца. Читать по слогам ее научили комсомольцы в годы ликбеза, а писать она так и не научилась. Она верила в конец света, в Страшный суд, в сатану и в таинственного анчутку. Этими темными силами она частенько грозила нам.  Она стращала нас адом на том свете, где таких неслухов и проказников, как мы,  черти жарят на сковородках, а на эти раскаленные сковородки сажают вилами. Нередко пугала нас она неведомым для нас, но гроз¬ным НКВД.
Она рассказывала, как в годы коллективизации бедствовала их деревня — увлеченные «охватом» энтузиасты забыли о самом главном — об урожае. Тогда-то и прокатился по стране и по саратовскому Заволжью страшный «голодный год». Бабушка вспоминала, как раскулачивали ни в чем неповинных людей. Рассказывала, как ее семья тоже чуть не загремела в места отдаленные, на великие стройки первой пятилетки.
Коллективизацию проводили свои же деревенские мужики, и почему-то проявляли при этом явно избыточную, непреклонную и злорадную суровость. У бабушки с мужем, моим дедом, подрастали шесть детей, они вели неплохое середняцкое хозяйство. При коллективизации у них отобрали все, вплоть до самовара и «лишних» валенок и одежды. В один день коллективизаторы не сумели забрать все, и отложили окончательное обобществление собственности на другой день, но тщательно переписали остаток имущества. И пригрозили, чтобы хозяева не вздумали что-нибудь припрятать.
У бабушки оставался отрез материи, и она за ночь сшила на руках дочерям платья, - уж мужики не посмеют стаскивать с девчонок одежду. Однако мужики посмели. Когда коллективизаторы явились утром, они обнаружили недостачу. Один из них увидел новое платье на средней дочери, и коварно спросил у нее, откуда взялось такое красивое платье. Девочка доверчиво рассказала. В итоге обеим дочерям пришлось снимать с себя платья и отдавать их в общественную собственность. Куда подевали эти платья организаторы колхоза – знает лишь Господь.
Как-то бабушка вспомнила  серьезное «вредительство» в их деревне. К ним прислали председателем колхоза городскую комсомолку в красной косынке, - из двадцатипятитысячников. Малограмотная комсомолка абсолютно ничего не знала о сельском хозяйстве, но горела энтузиазмом. В посевную кто-то из сельских мужиков подшутил над ней. Мол, смотри, товарищ председатель, мужики сеют просо, это ведь прямое вредительство, надо сеять очищенное пшено, ведь кашу варят из пшена, а не из проса. Энергичная энтузиастка тут же прекратила сев и заставила колхозников сеять очищенное пшено. Естественно, пшено не взошло.  Случился грандиозный скандал. Мужика-шутника и многих его односельчан обвинили во вредительстве и вместе с семьями сослали в Сибирь, на лесоповал, откуда никто из них, скорее всего, уже не вернулся.
Бабушка частенько вспоминала свою долгую и нелегкую жизнь. При этом она совершенно не стеснялась в выражениях. Как большинство деревенских баб, она нередко в сердцах употребляла выражения, совсем не предназначенные для детского слуха. Да простит ей Бог такое прегрешение, ибо грешила она по неведению простой души.
Она верила в Бога, но эта вера даже мне казалась какой-то странной. Каждое утро и каждый вечер бабушка стояла на коленях перед единственной в доме темной, засиженной мухами иконой и моли¬лась. Молитвы она читала одни и те же, чаще всего бормотала скороговоркой что-то вроде: «Господи, Исусе-Христе, Сыне Божий, помилуй нас грешных...» После этого она считала свой долг перед Богом исполненным и принималась, не поднимаясь с клен, честить Спасителя во все корки — за войну, за голод, за горемычных сирот, за Жданку. При этом из ее морщинистых уст вперемешку с церковными словами вылетали весьма непе¬чатные выражения.
Она верила в конец света, в сатану и леших, верила в та¬инственного анчутку. Этими силами она частенько пугала нас.
У нее угнали на войну четверых сыновей. Вернулся из них только один. Он служил на Дальнем Востоке, воевал с
японцами, дослужился до капитана. Кроме бесследно пропавшего где-то отца, погибли в первую военную зиму еще двое ее сыновей. Но моя политически неграмотная, тёмная бабушка не ропта¬ла, никого не кляла.
Мы все обязаны жизнью нашей бабушке, которая не уме¬ла писать и с трудом читала по слогам. Помню, что она иногда по воскресеньям откладывала на часок свои бесконечные дела и читала толстую старинную церковную книгу на витиеватой кириллице. При этом она шевелила губами и негромко бормотала. Я не раз рассматривал эту книгу бабушки, -  с твердым переплетом из деревянных дощечек, обтянутых тонкой черной кожей с золотым тиснением, с двумя медными замками, с прочными листами из плотной желтоватой бумаги, с красивыми красными заставками в начале каждой главы. Несколько раз я пытался читать эту книгу, но быстро начинал скучать и бросал это занятие.
Моя малограмотная бабушка хорошо умела принимать жизнь такой, какая она есть, не опускать руки ни перед ка¬кой бедой. Она приучала и нас справляться с любым делом.
Мать целыми днями пропадала в школе. Приходила она поздно вечером и тут же садилась проверять ученические те¬тради при свете убогой самодельной коптилки. Лампой мы уже давно не пользовались, керосин давно стал дефицитом, стекло разбилось, а новое купить не на что.
Мы засыпали, а мать все еще сидела над тетрадями. Мы просыпались, а она уже ушла на работу. Когда мать спала, что она ела — не знаю. Она продолжала ходить на свои кружки и в клуб — я уже не путал эти понятия. Она часто ездила на совещания в район за сорок километров на по¬путных подводах.
Осенью сорок второго года матери дали орден «Знак По¬чета». Мы всей семьей рассматривали тяжелый кусочек светлого металла с фигуркой рабочего и крестьянки. Этот орден стал для нас не только знаком отличия матери. К ордену прилагалась книжечка, по которой мать каждый месяц получала деньги, кажется, пятнадцать рублей. По этой книжечке мать могла один раз в год ездить бесплатно по железной дороге, и она ез¬дила на свои бесконечные, уже привычные для нас сессии. Мы редко видели мать, но я помню, как тепло становилось на сердце, когда она появлялась дома.
А бабушка вела наше нищенское хозяйство. Она умела де¬лать все. И она приучала к труду нас. Делала это она не из педагогических соображений, а просто потому, что нуждалась  в помощи наших слабых детских рук. Она всегда жила в нужде, разве что за исключением немногих предвоенных лет. Нужда была для нее такой же неотъемлемой частью жизни, как работа. Она считала, что так всегда было и так всегда будет. И она хоте¬ла, чтобы мы были готовы к любой нужде.
Меня она научила многому. Пришивать пуговицы и заши¬вать прорехи, шить рукавицы и ухаживать за коровой и овца¬ми, косить серпом траву на сено и резать чакан, чтобы покры¬вать крышу нашей мазанки. Мы вместе с ней месили глину и делали кирпичи, чтобы чинить печь. Вместе убирали просо и ловили сусликов, - после отца осталось несколько капканов. Мы с ней пытались ловить отцовски¬ми вентерями рыбу, делали кизяки из коровьего навоза и из него же — ледянки, чтобы зимой кататься с горки. Мы делали саманные кирпичи и ремонтировали сарай. Не перечислить всего, чему научила меня бабушка, научила потому, что эти дела сама суть трудного деревенского суще¬ствования.
Она же, неграмотная женщина, научила меня любить кни¬ги. Я рано научился читать, но особого прилежания к этому занятию у меня не проявлялось. Бабушка вечерами у печки изобре¬тала что-то вроде щей из топора или пряла шерсть, или вяза¬ла, или шила. Она всегда что-нибудь делала, ее корявые, заскорузлые ру¬ки не знали покоя и праздности. И однажды она попросила меня почитать ей вслух книжку. Она сама дала мне книжку и показала, откуда читать. Помню, это оказалась «Юнармия». Я стал читать ей каждый вечер. Сначала читал просто по обязанности, читал все подряд, в том числе, далеко не детские книги, вроде «Тихого Дона», читал часами. Незаметно для себя я стал получать удовольствие от этого чтения вслух.
А письма от отца так и не приходили. Мы не получили ни похо¬ронки, ни какого-нибудь другого извещения. Мать и бабушка часто обсуждали эту тему. Они обе не верили, что он погиб. Они убеждали друг друга, что отец или в окружении, или в партизанах. Мать написала куда-то запрос, ей пришел ответ, что наш отец «в списках убитых, умерших в госпиталях от ран, умерших от болезней, попавших в плен, находящихся в партизанских отрядах, пропавших без вести не числится». Она писала эти запросы много лет, но всякий раз получала все тот же стереотипный ответ.
Мы, дети и взрослые, знали, что война идет трудная, же¬стокая. Все мальчишки рвались на фронт. Шести-семилетние стратеги строили грандиозные замыслы по разгрому фашис¬тов. Мы хотели быть вместе со своими отцами. И мы очень серьезно относились ко всему, что касалось фронта. А фрон¬та тогда касалось все.
Объявлялись военные займы, и мать брала облигации на месячный, а то и на двухмесячный оклад. Когда производили сбор теплых вещей для фронта, люди отдавали последнее. У нас, «интеллигентов», не было ничего лишнего, ни нор¬мальной одежды, ни овчин, ни шерсти. Мать поку¬пала шерсть у соседей и вместе с бабушкой ночами вязала носки и рукавицы для бойцов. Покупала на деньги, которых катастрофически не хватало нам на еду, зная, что этим, воз¬можно, она обрекает кого-то из нас на голодную смерть.
Мы шили стеганые рукавицы для посылок на фронт. Я сам шил большие рука¬вицы с двумя пальцами, чтобы бойцы могли стрелять из винтовок, не снимая рукавиц. Мы вкладывали в носки и рукави¬цы записки для бойцов, просили их крепче бить фашистов.
Мы с сестрой ходили вме¬сте со своими сверстниками собирать колоски на убранных полях. Колосков набиралось много. Мы голодали, нам постоянно сильно хотелось есть, но нам никогда не приходи¬ла в голову мысль о том, что можно припрятать несколько ко¬лосков и съесть их потом. Мы знали, что хлеб из этих колос¬ков пойдет бойцам на фронт.
Мы тогда не думали о подвиге. Мы просто выполняли за¬дание старших. Нам сказано собирать колоски, потому что бойцы на фронте ждут хлеба, и мы собирали колоски. Точно так же однажды отец сказал мне: «Плыви», - и я поплыл. Наши животы сводило от голода, босые ноги в кровь разди¬рала жесткая стерня, горло пересыхало от жары и пыли. А мы ходили по бескрайнему полю и подбирали в стерне ко¬лоски с полновесными зернами, складывали их в сумки, меш¬ки, портфели. И никто из нас не съел ни одного зернышка.
Сейчас иногда пишут как о подвиге, что один ленинград¬ский селекционер умер от голода в блокаду, но не тронул фонда элитных пшеничных зерен. В военные и послевоенные годы много писали о моем земляке Ферапонте Головатом, ко¬торый отдал все свои сбережения на постройку самолета для фронта, — на его деньги построили два или три истребителя. Один из этих самолетов с дарственной надписью от Ферапон-та Головатого на борту я потом видел в саратовском музее.
Тогда это не считалось подвигом. Это стало нормой для большинства советских людей. От¬дай все, что имеешь, для фронта, для победы, - и люди отдавали. Сытый, добротно оде¬тый человек тогда вызывал подозрение. Чувство долга сидело в людях так глубоко, что даже мы, дошкольники, просто не думали о том, что можем утолить свой постоянный голод зернами из колосков, которые нам доверили собирать.
В школьной хрестоматии в первом классе мы читали  рассказ о колхознике, который стерег амбар с общественным зерном. Кулаки подо¬жгли ночью его избу, чтобы отвлечь его внимание и разгра¬бить зерно, но колхозник не помчался спасать свой дом. Он остался у амбара, а на его глазах горел его дом.
И Ферапонт Головатый, и ленинградский селекционер, и тот довоенный колхозник — все они, конечно, совершили по¬двиг. Не меньший подвиг совершила моя мать, отдавая последние день¬ги на государственные займы и на шерсть. Совершали подвиг и мы, собирая колоски. Совершила подвиг и моя сестра, когда отдала голодающим эвакуированным женщинам последнюю горбушку хлеба — наш дневной паек. И таких подвигов тогда совершалось множество каждый день, и никто не думал о подвиге. Потому наша страна и победила фашистов.
А потом мы почему-то принялись умиляться подобными случа¬ями и в своем умилении дошли до того, что стали считать подвигом поступок пионера, отдавшего хозяину потерянный кошелек с деньгами. Сейчас в таком смещении ценностей об¬виняют Сталина, Брежнева, но слишком просто  отнести такие нравственные издержки на одного человека. Не беда, а вина общества — уничтожение общечеловеческих мо¬ральных ценностей.
В те далекие уже годы это стало нормой, образом жизни всего народа. Сейчас можно осуждать суровые законы, по ко¬торым колхозника за горсть украденного зерна сажали в тюрьму, а рабочего отдавали под суд за двадцатиминутное опоздание на работу. Может быть, сталинские законы  слишком су¬ровы. Но шло суровое время. И тогда на страницах газет, журналов и книг не появлялось беспомощных вопросов: как бороться с прогульщиками, несунами, стяжателями. Тогда для этих «родимых пятен капитализма» не находилось места в нашей жизни. И не знали мы тогда людей, которые, как награду, открыто и гор¬до несут домой банку дефицитной красной икры, полученной от щедрот начальства. А если и жили такие, то они больше всего на свете боялись, что их темные делишки станут известными, и они не бравировали своим неправедным достатком.
Но зато тогда сторожа оставались на по¬сту, даже если на их глазах горел их дом. И мы тогда соби¬рали колоски и не думали ни о подвиге, ни о плате...
Летом и осенью сорок второго года произошли два собы¬тия, которые запомнились мне, и которые я сейчас связываю со своим отцом.
Первое из них закончилось трагикомически. Мы с приятелями как-то забрели в чужой двор. Не помню, что нам там понадобилось, но кто-то из нашей компании разорил ласточкино гнездо. Всем нам стало не по себе. Это считалось тяжким преступлением. В де¬ревне все поголовно твердо верили, что если мальчишка разорит гнездо ласточки, то в семью виновника отец не вернется с фронта. Подавленные, мы разошлись по домам.
Преступление моего приятеля стало известным. Соседки доложили матери, что я тоже каким-то образом замешан в этом злодеянии. Мать будто сошла с ума. Всегда спокойная, рассудительная, выдержанная, она в этот раз выпорола меня, как Сидорову козу. Я плакал от боли, но больше от обиды: ведь я ни в чем не виноват. Но я молчал. Я считал, что если я выдам виновника, то его отец не вернется с фронта.  Справед¬ливости ради надо сказать, что в этот вечер подобная экзеку¬ция проходила во многих домах — разъяренные матери от все¬го исстрадавшегося сердца лупцевали моих приятелей.
Второе событие оставило мрачный и тревожный след в мо¬ей душе на всю жизнь. Собственно, никакого события не произошло. Стоял холодный, дождливый октябрьский день. Сестра моя ушла в школу, она училась в первом классе. Младшего брата и сестренку с утра отвели в ясли. Мать была на работе. Бабушка вози¬лась на огороде. Я сидел один в избе. Бесконечный моросящий дождь наводил уныние. Привычно хотелось есть.
И вдруг что-то жуткое, непереносимо тоскливое навали¬лось на меня. Мне стало страшно, будто наступил тот самый конец света, которым стращала нас бабушка. Меня охватил неизъяснимый ужас. Я чуть не закричал от тяжелого, безыс¬ходного чувства. Меня будто сорвало с места, я вскочил, бес¬смысленно топтался по избе, тыкался в углы, как слепой.
Не помню, как я выбрался во двор. Увидел в огороде ба¬бушку, подбежал к ней, безуспешно пытаясь сдержать преры¬вистое, тяжелое дыхание. Сердце мое бешено колотилось, сердце разрывалось от лютой тоски. Мне хотелось выть, сто¬нать, кричать...
Бабушка наша не отличалась сентиментальностью, но в этот раз она за¬метила неладное.
— Что с тобой, внучек? — беспокойно спросила она.
А у меня от непонятных тяжелых чувств чуть не разрывалось сердце. Мне было очень плохо — страшно, тоскливо, тревожно. Но я почему-то сдержался.
— Что-то тошно мне, — ответил я, подражая матери.
Я на всю жизнь запомнил этот внезапный приступ необъ¬яснимой тоски, этот пароксизм отчаяния, которых вдруг, нивесть почему охватил всего меня.
Можно высмеивать антинаучность и метафизичность па¬рапсихологии и телепатии. Можно опровергать случаи, рас¬сказанные простодушными людьми. Но я в своей жизни не раз замечал совпадение внезапных приступов острой душев¬ной депрессии у меня с трагическими событиями в жизни дорогих мне людей. Я обычно в те моменты не знал, чем вы¬званы эти внезапные «черные ямы» моих чувств, тогда пере¬до мной не возникали образы этих людей, я не слышал никаких таинственных голосов. И лишь позже, через много времени я узнавал, что в тот час, когда меня грызла непонятная, беспричинная тос¬ка, с одним из близких мне людей происходила беда или трагедия. Но никогда в жизни я не испытывал такого сильнейшего душевного потрясения, такого взрыва отрицательных эмоций и чувств без всяких видимых причин, как в тот угрюмый октябрьский день сорок второго года.
Не в этот ли день погиб мой отец — почти через год после своего последнего письма? Я не знаю этого и не узнаю никог¬да. Но сейчас я уверен, что жизнь моего отца оборвалась именно в тот миг, когда я, бледный и перепуганный мальчишка-дошколенок, стоял перед встревоженной бабушкой.
Может быть, правы те, которые уверяют, что в момент смерти человека происходит «некротический взрыв» чувств, и умира¬ющий мозг излучает в пространство мощный импульс биото¬ков. Сейчас мне кажется, что в свой последний миг отец ду¬мал о своей семье, о своем родном доме, и предсмертная вспышка его смятенных чувств обрушилась на одного меня — уж слишком внезапным, необъяснимым и сильным оказалось тогда мое душевное потрясение.



Красный Яр

Время шло. Отец не давал о себе знать. Много лет мы ис¬пытывали самую острую нужду, и долгие годы с большим трудом, мучительно медленно вы¬бирались из нее.
Осенью сорок четвертого года мы переехали в другое село. Это большое село, районный центр на левом берегу Волги в двадцати километрах от Саратова. В этом селе все мы впервые познакомились с электричеством и радио. С электричеством я освоился быстро. После несколь¬ких попыток исследовать устройство розеток, патронов и про¬бок, я понял, что электричество надо уважать. До сих пор помню сокрушительные удары тока, от которых пальцы теряли чувствительность. А радио долго оставалось для меня загадкой. Я часами созерцал черную та¬релку репродуктора и не мог понять, где же прячется взрос¬лый человек с таким громким голосом. Не раз я пытался по¬говорить с ним, но он игнорировал мои попытки наладить контакт. Это меня ужасно раздражало, и я выражал свое недовольство громко и энергично, но и такие выпады не действовали на бесстрастного диктора.
В новом селе стояли непривычные для нас деревянные дома. Моему брату шел уже пятый год, он впервые увидел стены из лиственничных брусьев и гром¬ко, восторженно закричал:
— Смотрите, смотрите: палочные дома!
Тут росли большие сады, над речкой высились мо¬гучие осины. На горизонте темнела полоса пойменного леса у коренной Волги. В лесу шумели дубы. Позже я узнал, что до войны здесь располагалась Республи¬ка немцев Поволжья. В конце лета 1941 г. немцев отсюда выселили. 28 августа Верховный Совет принял Указ о выселении немцев Поволжья. Выселено 338 215 человек, - в Сибирь, в Казахстан, на Алтай.
Моя одноклассница Рая Юдина много позже писала мне: «В августе 41-го мы переехали сюда. Стояло много свободных домов. В доме, который мы облюбовали, еще не уехали немцы. Наутро их уже не было, их выселяли в 24 часа. Во дворе бегали куры, в гнездах лежали яйца, в сарае блеяли козы, под полом стояли бидоны с подсолнечным маслом, на подловке лежало зерно. В доме оставалась вся мебель...»
Это звучит жестоко. Но шла небывалая по жестокости война с немцами. И возможно, такое бесцеремонное выселе¬ние немцев вызвано не кровожадностью властей. Мно¬гие годы мы, мальчишки, находили в укромных местах быв¬ших немецких хозяйств обоймы и целые ящики боевых патро¬нов, поржавевшие винтовки. Один мой приятель нашел семи¬зарядный револьвер, другой – громадный однозарядный наган. Мой братишка с другом как-то выта¬щили из речки ржавую трехлинейку со штыком, а в другой раз - ржавый пулемет «Максим». Зачем все это мирным немецким колонистам?
В первый вечер по приезде мы с братом совершили реког¬носцировку по соседним, уже убранным огородам. Мы обна¬ружили немало брошенной мелкой картошки, забытых семен¬ных огурцов, забракованных хозяевами мелких тыкв. Увида¬ли мы и незнакомую нам кукурузу, даже нашли несколько початков с крупными желтыми зернами.
По нашим привычным понятиям, то, что оставалось на уб¬ранных огородах, становилось всеобщим достоянием. Мы приволокли свою добычу домой. Мать начала стыдить нас, за¬ставляла отнести все обратно, но за нас вступилась наша тем¬ная бабушка. Я понимаю ее: впереди нас ждала долгая зима, а у нас на новом месте нет ни крошки хлеба... Мать замолчала и ос¬тавила нас в покое.
Мы трудно выходили из нужды. Особенно страшным оказался сорок шестой год. В Заволжье выгорело все — и трава, и по¬севы. Рыночные цены сделали покупные продукты недоступ¬ными для нас. Помню, как бабушка плакала над мисочкой отрубей, за которую с нее взяли пятьдесят рублей. Запомни¬лись мне лепешки и «хлебы» из желудей, испеченные бабушкой в печи. Тяжелые, черные, с вызываю¬щим тошноту терпким запахом, эти лепешки мы ели целую зиму. С тех пор я не люблю дубовые леса.
Однажды мы чуть не отравились всей семьей. Мы с бабушкой набрали на полях прошлогодней картошки, она сварила ее в мундире, и всех нас потом выворачивало наиз¬нанку.
Нам никогда не хватало дров, их отпускали за деньги, но по норме, и для матери-учительницы эта норма оказалась очень небольшой. Мы берегли тепло в доме и рано закрывали заслонки. Головная боль от угара сопровождала нашу жизнь долгие годы.
Все это нелегкое время мать старательно берегла все отцовские ве¬щи, даже явно не нужные, вроде давно севших сухих батарей для конфискованного радиоприемника. При переезде она сохранила эти вещи. Что двигало ей? Па¬мять об отце? Страстная вера в его возвращение? Или просто бережливость, необходимая в нашем полунищенском сущест¬вовании?
Даже когда мы откровенно голодали, она не продала ни одной отцовской вещи, хотя ей часто предлагали это. Она продала почти все, что оставалось у нас, продала и обменяла на еду. Из всей мебели в доме сохранились только железные кровати, — по одной на человека, — кухонный и письменный столы да два сундука, бабушкино и материно приданое. Мы носили откровенное тря¬пье, бережно передавали обноски младшим. Но все вещи от¬ца мать сберегла.
Ею двигала никак не жадность. Отцовский велосипед мать часто да¬вала покататься своим ученикам, и те порядком разбили ред¬кую для деревни вещь. Отцовским «Фотокором» несколько лет безвозмездно пользовался деревенский фотограф-люби¬тель — один из учителей. Отдала она на время и отцовское ружье, отдала недобросовестному человеку — она верила лю¬дям, а верить может только бескорыстный человек. Она дава¬ла почитать всем желающим книги из своей домашней библи¬отеки, и их количество у нас заметно убавилось. Но она не хотела или не могла продать ни одной отцовской вещи.
Большинство из того, что осталось от отца, истребил я. Подросткам неведомо чувство благоговения перед вещами, ко¬му бы эти вещи ни принадлежали.
В пятом классе я занялся фотографией и быстро вывел из строя все порядком обветшавшие фотопринадлеж¬ности отца. Уцелел только надежный, как колун, «Фотокор». Он безропотно перенес все мои издевательства. Потом мы с братом добрались до охотничьего снаряжения, и оно тоже быстро исчезло.
Мать берегла шевиотовый выходной костюм отца. Я надел его в девятом классе и за пару лет истрепал до дыр. Такая же судьба постигла довоенные штиблеты отца. Мать хранила от¬цовскую шляпу с широкими полями. Я как-то попытался но¬сить ее, но критика одноклассников оказалась столь убийственной, что я сдал это «барахло» в наш школьный драмкружок, и отцовская шляпа верно служила нескольким поколениям школьных акте¬ров. Спохватился я поздно, когда  исчезло почти все, что напоминало нам об отце.
Я не знаю, что чувствовала моя мать, видя, как одна за другой исчезают отцовские вещи, которые она так берегла, и которые были для нее, пожалуй, ритуальными. Не знаю, но догадываюсь...
А мы все ждали отца. Мать продолжала писать запросы и получала все тот же ответ: отец наш в ни каких списках не значится... Мы даже никогда не получали пенсию за него. Уже в со¬рок шестом году бабушка преодолела извечную крестьянскую робость перед властью и написала Калинину. Сама она писать не умела, ей написала соседка, мать не поддерживала это же¬лание свекрови. Но письмо к всесоюзному старосте тоже не подействова¬ло, бабушке так и не назначили пенсию за пропавшего без вести сына, рядового красноармейца. Но ей стали выплачивать пенсию за второго сына, погибшего при бомбежке эшелона по дороге на фронт. Этот младший сын бабушка не успел завести семью, и пенсию получала его мать. Даже по тем временам, при разгуле инфляции, пенсия эта оказалась мизерной — сто сорок два рубля, но и такие деньги  стали подспорь¬ем для нашей семьи. Ни мать, ни мы, дети, так никогда и не получали пенсию за отца, ведь он не числился ни в каких списках. Его будто просто никогда не существовало на земле.
В то время — в последний год войны и сразу после войны — много говорили о власовцах, полицаях, других предателях. Каюсь, под влиянием этих разговоров я иногда допускал кощунственную мысль об отце. Я отвергал эту мысль, но толь¬ко потому, что мне не хотелось быть сыном предателя. Сейчас я тоже отвергаю эту мысль, но уже потому, что знаю, каким человеком был в жизни мой отец, и знаю, что он не мог стать предателем.
День Победы я помню хорошо. Мне уже шел девятый год, я вступил в пионеры, меня назначили барабанщиком пионерского отряда и школьной пионерской дружины. Горнистом безоговорочно выбрали Алика, моего одноклассника и друга.
 В тот день мы встали, как всегда, рано и собрались семьей у репродуктора послушать самые первые «последние известия». И мы услышали ликующий голос Левитана, громко объявив¬шего о Победе. Я тут же схватил барабан и помчался к Алику. Он бежал мне навстречу. Мы с ним собрали всех своих друзей, и наш маленький отряд торжественным маршем прошел по деревне.
Моросил назойливый холодный дождь, мы быстро промок¬ли. Но мы все ходили и ходили строем по всем улицам нашего села. Одни, без подсказки взрослых, без сопровождения учителей наш отряд маршировал парадным шагом. Алик трубил в горн, я колотил по раскисшей коже барабана, а перед нами шагала наша старшая пионервожатая, товарищ Аня, держа в вытянутых руках зна¬мя дружины.
Мы торжествовали, сердце мое ликовало. Мы счита¬ли, верили, знали, что завтра уже все чудесным образом изменится, начнет¬ся совсем новая, замечательная жизнь.
Окончилась война. Возвращались отцы моих новых при¬ятелей и друзей. Вернулся отец Генки, вожака мальчишек нашего класса. Генкин отец вернулся с погонами майора и множеством чемоданов и тюков — с трофеями. Вернулся отец Витьки — без трофеев и без одной руки. Его избрали предсе¬дателем колхоза. Уже в пятидесятом году вернулся отец Али¬ка. Он тоже считался пропавшим без вести, но вернулся. Ока¬зывается, он провел несколько лет в плену, а потом — в совет¬ском лагере. Мое восхищение Аликом несколько померкло, ведь его отец сдался в плен немцам! К попавшим в плен тог¬да относились плохо.
Вернулся с фронта молодой парень Валентин Гладков. Молодой парень, всего на девять лет старше меня, он успел повоевать, летал, бил немцев на настоящем военном штурмовике Ил-2.
Не знаю, куда он устроился на работу, но почти все дни Валентин проводил с нами, мальчишками. Он стал нашим другом и кумиром. Он заразил нас любовью к футболу и во¬лейболу, и мы каждый вечер гоняли мяч — единственный на все село.
Валентин целыми днями купался вместе с нами на лени¬вой речке Березовке — старице Волги. Он загорал быстро, у него был красивый шоколадный загар. Мы с восхищением рассматривали его мускулистое тело и в душе ужасались. Все тело у Валентина покрывали страшные шрамы и руб¬цы. Вдоль  спины шла длинная глубокая впадина, куда свободно входил кулак.
Уже взрослым я читал удивительные рассказы Алексея Очкина и вспоминал Валентина Гладкова. Война изуродовала Валентина так же, как Очкина. Так же, как Очкин, Валентин никогда не говорил о своих боевых подвигах. Он просто на¬слаждался мирной жизнью, ее нехитрыми радостями. Он не принял сурового мира взрослых — ушел на фронт мальчиш¬кой — и теперь наверстывал то, что отняла у него война. Несмотря на разницу в возрасте, он стал нашим товарищем.
Валентин упорно тренировал свое изуродованное тело, и мы тянулись за ним. Он мог делать стойку на одной руке, мы — качались, как хворостинки под ветром на двух, только Алик мог немного тягаться с ним. Валентин переплывал Березовку со связанными руками и ногами. Я нахлебался грязной речной воды на всю жизнь, но целое лето ходил в героях, когда повторил заплыв нашего друга. В разлив мы прыгали в воду с высоких деревьев, и самые отчаянные и кра¬сивые прыжки делал Валентин.
Он крестился двухпудовой гирей, и мы надрывались в по¬тугах освоить искусство тяжелоатлета. Он мог висеть крестом на кольцах, мог подтягиваться на одной руке, крутил на тур¬нике «солнце».
Он где-то раздобыл балалайку и быстро научился брен¬чать все популярные мелодии. Мы срочно «заболели» музы¬кой и кинулись осваивать струнные инструменты. Валентин много читал и охотно рассказывал содержание книг. Мы ста¬ли самыми активными посетителями нашей районной библио¬теки, чтобы не отставать от старшего друга.
В нашем селе после войны редко случались серьезные  проказы и все¬возможные «нарушения». Спокойную жизнь селу обеспечил Валентин — он увлек нас за собой, мы занимались спортом, музыкой, читали книги, нам некогда было озоровать. Валентин не пил и не курил, и не один выпуск нашей сельской школы обязан ему тем же.
Где сейчас этот удивительный человек моего отрочества, не знаю, но очень хочу, чтобы судьба его сложилась счастливо.
А отец все не возвращался к нам. Однажды мы с бабуш¬кой были на кухне. Бабушка, как всегда, изобретала что-то съедобное, я читал ей вслух. Ко мне должны были прийти друзья, и я то и дело поглядывал в окно. И вдруг из-за угла появился высокий человек в шинели, с чемоданом в руках. У человека было отцовское лицо — узкое, в веснушках, заго¬релое до красноты. Человек огляделся и широкими шагами направился к нашему дому.
Наверное, я ахнул, потому что бабушка бросилась к окну.
— Иван! Господи, Иисусе-Христе! Иван!
Мешая друг другу, мы с ней бросились из избы. Увы... Высокий человек уже входил в соседний дом, и тут же из не¬го послышались громкие радостные возгласы. Этот похожий на моего отца человек был сыном соседки, доярки Дарьи. После войны он служил в Германии, почему и явился домой с таким запозданием.
После войны всю страну, Саратов и Энгельс, наше село заполни¬ли инвалиды. Мужчины без одной руки, без одной ноги стали заурядным явлением. На каждом углу попадались еще более страшно искалеченные люди. Много их в те годы ездило по саратовским улицам на самодельных гремящих колясках с подшипниками вместо колес, отталкиваясь руками от грязно¬го асфальта. Многие не могли обеспечить себя даже такими тележками, и они «хо¬дили», опираясь деревянными колодками в руках о землю, с трудом перебрасывая без¬ногий торс шаг за шагом. А сколько их бродило по поездам,выпрашивая «на пропитание» и расплачиваясь с пассажирами хриплым пением? Мне запомнился молодой чубатый парень без рук, с изуродованным слепым лицом, он пел в поезде о красных казаках:
Потеряю я в боях кубанку,
Со своей кудрявой головой...
Сейчас их почти не осталось, тех калек. Они ненадолго пережили погибших однополчан — в искалеченном теле душа держится слабо. Много позже многие говорили, что вскоре после войны всех таких калек собрали и отправили в специальные заведения, самое большое из которых располагалось на острове Валаам, - чтобы они своим уродством не отравляли жизнь советскому народу-победителю. До сих пор не знаю, правда ли это.
И я снова вспоминаю Валентина Гладкова и понимаю, что ему здорово повезло. Война изуродовала его тело, но остави¬ла все на месте — и руки, и ноги, и глаза, и все прочее. И еще у Валентина оказался железный характер.
Мы в семье обсуждали и такую версию: наш отец стал ин¬валидом. Сколько людей, ставших калеками, не захотели воз¬вращаться домой, чтобы не быть обузой для обнищавших во время войны семей? Сколько их годами лежало в госпиталях, а потом умирало в домах инвалидов? Мой отец вполне мог по¬ступить так, но почему же он не числился ни в каких спис¬ках? И чем тогда объяснить тот незабываемый хмурый ок¬тябрьский день?


Поиск
Когда я начал серьезно думать об отце, когда мне стало необходимо понять, каким человеком он был, я часто задавал себе вопрос: почему отец пошел на фронт с первым призывом, оставив дома нашу мать с тремя малолетними детьми, в ожидании четвертого ребенка, со старой бабушкой? Ведь многие сумели получить какие-то льготы, действовала, наконец, знаменитая «бронь».
Может, думал я, мой отец просто наивный деревенский романтик? Наверняка он верил нашим официальным дово¬енным лозунгам и доктринам. Он верил официальным завере¬ниям в том, что если завтра будет война, то она будет легкой, победа — быстрой. Он верил, что «на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом». И он по¬шел в числе первых на фронт, чтобы защитить Родину и к зиме вернуться домой сияющим победителем.
Но отец не мог быть наивным романтиком. Он обра¬зованный, культурный человек. Он умел читать не только газетные сообщения, но и то, что скрывалось между строк. Он вполне мог догадываться, что война будет долгой и труд¬ной, что враг силен и опытен. Не мог же он не анализировать причин молниеносных побед Гитлера в Европе. Но он пошел на фронт в числе первых. Пошел, потому что знал: война будет жестокой, война будет всенародной, и он хотел быть в трудный для народа час на самом трудном месте.
Он мог добиться отсрочки призыва. Ведь остались в де¬ревне отцы Вовки Горобца и Тольки Жирова, остались мно¬гие мужчины. А отец пошел. Он не стал просить ни брони, ни льгот, ни отсрочки.
Жизнь наша очень проста и в своей простоте оказывается неизмеримо сложнее самых хитроумных логических выкла¬док. Кто не наблюдал стремительный взлет явно недобросове¬стного человека? Все вокруг ломают голову над причинами этого странного явления, а дело оказывается проще пареной репы: у этого недостойного человека где-то наверху есть «рука», которая тянет его по служебной лестнице. Бывает и наоборот. Беззаветный и способный труженик пользуется большим уважением окружающих и вдруг лишается всего. Его снимают с работы, его доброе имя втоптано в грязь, мы ищем сложные причины и следствия, но оказывается, все дело в чьей-то мелкой зависти.
Долгие годы я недоумевал над некоторыми странными сторонами жизни моих родителей. Может быть, в биографии моего отца имелось нечто, что заставило его отвергнуть и льго¬ты, и бронь, оставить дома троих маленьких детей, жену на сносях, мать-старуху и идти на фронт в числе первых. Меня удивляло, почему мой отец, не самый заурядный человек, довольствовался скромной ролью сельского учителя в забро¬шенной степной деревне. Мне было непонятно, почему мои родители вдруг переехали из отличного деревянного дома, редкостного для тех мест, в саманную полуземлянку, почти сползшую в озеро Лапоть.
Наверное, думал я, мой отец просто добросовестно рабо¬тал и не лез в первые ряды, не думал о блатах и привилеги¬ях. В нашей обширной родне никогда не было «больших лю¬дей», не было карьеристов и выскочек. Все мои родственники — простые, скромные люди, довольствуются тем, что имеют.
Уже взрослым я не раз спрашивал мать об отце, выпытывал, не возникало ли у него осложнений с нашей бескомпромиссной властью? Мать категорически отвергала даже возможность подобного. Но я не унимался, меня больше всего интересовало, почему мы вдруг из хорошего деревянного дома, где по словам той же матери однажды останавливался Чапай, вдруг переселились в саманную мазанку с земляным полом. Странное дело, но мать вдруг стала меня уверять, что мы всегда жили в той мазанке и никуда не переезжали.
Это мне показалось весьма странным. Я прекрасно помню наш первый, деревянный дом, оштукатуренный глиной на дранке. Помню огороженный забором двор, где я с кружкой в руках ждал, когда бабушка нальет мне парного молока. Помню, что из того двора прекрасно виделась школа, где работали отец и мать, и куда они после обеда ходили вместе. Помню, что отец брал меня купаться , и мы прямо со двора по крутой тропинке спускались с обрыва к степному Камелику с чистой, прохладной водой и твердым песчаным дном.
А наша мазанка стояла на берегу пруда, который мать называла озером Лапоть, и двор наш полого спускался к самому озеру, и берег здесь был топкий и илистый, и в этом месте никто никогда не купался. Мы с приятелями ходили купаться чуть подальше, где с твердого берега деревенские женщины полоскали белье в озере или пруду. В последнюю предвоенную зиму отец катался на коньках именно на замерзшем озере, и выходил он на лед прямо со двора, а мы с матерью стояли тут же под развесистой ветлой и слушали гулкое потрескивание тонкое льда.
Я прекрасно помню, как при переезде в эту мазанку меня поразил земляной пол, как отец привинчивал к двери в горницу синюю стеклянную ручку, которую он забрал из нашего прежнего жилища. Школа от этой мазанки находилась далеко, на другом конце разбросанной деревни, и ее никак нельзя увидеть с голого двора у мазанки. Да и Чапай не стал бы останавливаться  в такой убогой саманной избенке.
И еще я нашел у матери фотокарточку, сделанную отцом. Наша молодая мать в красивом костюме, - темный жакет, белая юбка, -  сидит на  «венском» стуле из гнутого дерева у нашего прежнего дома, и за ее спиной хорошо видно окно с  прочными, тяжелыми деревянными ставнями. А на окнах мазанки  ставень вообще не было! Хорошо помню, как в годы войны мы на ночь занавешивали окна мазанки изнутри шалями и одеялами, - чтобы не нарушать светомаскировку.
Но мать стояла на своем. Никаких деревянных домов, никаких переездов, никаких осложнений в жизни отца. И вообще, – не раздражай меня своим глупым упрямством. Ты тогда был слишком мал и не можешь ничего помнить.
Матери я не мог не верить. Но и в своей памяти не сомневался. Так и жил я много лет в странном раздвоении чувств. То ли память меня подводит, то ли мать что-то скрывает неизвестно почему. Чтобы не свихнуться, я решил, что матери виднее. Но сомнения оставались.
И вот совсем недавно у меня произошел очень интересный разговор с моим дядькой, единственным уцелевшим братом отца. Мы с ним давно сдружились, и он охотно рассказывал все, что знал о своем старшем брате Иване.
В тот раз мы с дядькой разговорились о событиях трид¬цать седьмого года. Эта тема тогда опять считалась официально непопулярной, хру¬щевская «оттепель» давно закончилась, шел расцвет «пери¬ода застоя». Но мы с дядькой говорили на эту непопулярную тему. И вдруг я услышал:
- А ведь Иван тоже хлебнул тогда...
— Это как? — изумился я.
Удивлению моему не было предела. Значит, память моя меня не подводит. Отец все-таки пережил нечто, что резко изменило нашу жизнь. Но ведь мать никогда ни еди¬ным словом не обмолвилась об этом. Бабушка — тоже. Да и что мог натворить простой сельский учитель в забытой Богом деревне, чтобы «хлебнуть» в том недоброй памяти году?
— Целое дело раздули, — усмехнулся дядька. — Я тогда уже служил в армии, там же, в Саратовской области. Так нам перед стро¬ем читали письмо о деле группировки твоего отца. Меня по¬том столько таскали в особый отдел — из-за Ивана...
— Да говори ты, что было! — рассердился я. Ох, уж эти
старики. Болтают о чем угодно часами, а тут такая новость...
— Что было? — усмехнулся дядька. — Ты про Косарева
слыхал?
Я знал о Косареве, вожаке советского комсомола в пред¬военные годы, знал о его трагической судьбе — в период «от¬тепели» я успел собрать неплохую библиотечку о репрессиро¬ванных.
— Вот в этом и дело, — с мучительной неторопливо¬стью продолжал дядька. — Отец твой работал тогда в райкоме комсомола, каким-то начальником. А как пришел циркуляр по делу Косарева, он — на дыбы. «Не верю», — говорит.
Его и так, и сяк, а он уперся, хоть кол на голове теши. В на¬шем роду все такие ведь. Его и добром, и уговорами, пропа¬дешь, мол, дурак, ни за понюшку табаку... А Иван больно уп¬рямый был. Уперся и — хоть лопни. «Не верю, что Косарев
— враг народа. Это — вредительство». Ну, тут его и взяли в
оборот. На бюро комсомола вытащили. Что уж там  говорили, не знаю. Только он стоял на своем. Не верю, и все, могу комсомольский билет на стол положить! Ну, его выгнали из комсомола, из райкома. Хорошо, в учителя взяли. Он же грамотный, Иван-то, образованный.
Дядька надолго замолчал. Молчал и я. Такую новость на¬до переварить. Дядька снова заговорил, видно, тема раз¬волновала и его.
— Отца твоего в районе знали. Уважали. После этого мно¬гие зашумели. Защищали Ивана: как, мол, так, мы его знаем, за что его выгнали? Вот и появилось «дело» о группировке Ивана. Нам про это дело перед строем зачитывали.
Этот неожиданный разговор многое прояснил в моих представлениях об отце. Многое неясное встало на свои мес¬та. То, что я знал раньше об отце, давало довольно противо¬речивую картину. Особенно меня смущало брошенное как-то матерью вскользь замечание, что однажды отец начал здорово пить, но, к счастью, быстро бросил. Это всегда меня удивляло: я не видел отца в нетрезвом виде и не представлял его таким. Теперь и это стало объяснимым, — после такого несправедли¬вого крушения судьбы не мудрено попробовать искать утешения в вине. Но отец справился с собой и со своей бедой. Он нашел утешение в работе, в своих необычных для дерев¬ни увлечениях.
Стала понятной и другая странность: моя мать - «большевичка», а мой трудолюбивый, активный, старатель¬ный отец — беспартийным.
Когда проявляешь фотоснимок, сначала на бумаге появля¬ются отдельные разрозненные пятна, они постепенно разрас¬таются и, наконец, прорисовываются детали — фотокарточка готова. Так было и с образом отца в моем сознании.
Мой отец был честным, горячим, принципиальным чело¬веком. Из многодетной крестьянской семьи он вышел в люди, получил неплохое по тем временам образование, стал комсо¬мольским вожаком в районе. Он душой и сердцем верил при¬зывам и лозунгам. И грянул тридцать седьмой год. Многие известнейшие люди, герои гражданской войны вдруг стали врагами народа. Это горько сознавать, но отец вполне мог поверить, ведь те люди находились слишком далеко от не¬го. Но Косарева, своего старшего руководителя по комсомоль¬ской работе, он знал. И он усомнился в том, что такой чело¬век — враг. Отец не сделал ничего предосудительного. Он просто не поверил клевете. И этого оказалось достаточно, что¬бы сломалась его судьба, судьба всей нашей семьи.
Как знать, если бы не эта принципиальность, то вся наша жизнь могла бы сложиться иначе. Ему наверняка дали бы бронь. Отец, конечно, отказался бы от нее — это я теперь знаю точно — он все равно пошел бы на фронт. Но тогда бы он стал не рядовым красноармейцем, а политруком. Все мог¬ло быть совершенно иначе...
А требовалось от отца совсем немного — промолчать. По¬кривить душой и промолчать, как молчали тысячи и миллио¬ны людей вокруг. Он должен был задавить голос своей сове¬сти, поверить официальному «циркуляру». Никто бы не осу¬дил его за это. Ведь это не досужие вымыслы кумушек, а официальные сообщения. Но отец не поверил. Он не стал молчать. Он предпочел потерять почти все, но не пошел про¬тив голоса своего искреннего сердца. Его не судили, не объявили врагом народа. Его просто отстранили от всякой руково¬дящей работы, исключили из комсомола. Но на судьбу его легло темное тяжелое пятно.
И когда грянула война, он хотел смыть с себя несправед¬ливое обвинение, доказать, что он — верный сын народа. И он пошел на фронт.
Ни он, ни мать никогда не проявляли своей обиды. Они продолжали работать так, как работали всегда — искренне, увлеченно, от всей души.
Поэтому у меня сейчас нет позорных мыслей о том, что отец мог сдаться врагу — он не мог поднять руки перед вра¬гом, как не мог поверить клевете официальных инстанций о Косареве. И если он оказался в плену, то и там продолжал бо¬роться с врагом — почти год после последнего фронтового боя, до того хмурого октябрьского дня...
Я поздно начал искать отца. Слишком поздно. Фактичес¬кие результаты моего многолетнего поиска оказались более чем скромными. Это для нашей страны естественно. Без вести пропавших легко находят толь¬ко в плохих книгах. Найти их можно лишь случайно, на то они и пропавшие без вести. Я  поздно спохва¬тился, но это мало что меняет: последний свидетель последнего боя отца умер, когда мне исполнилось десять лет...
Искать отца я начал в зрелом возрасте. Я узнал у матери все, что она делала в этом направлении. Реальным результа¬том был только адрес Центрального архива Советской Армии в Подольске. Первый ответ на мой запрос туда был все тот же: в списках не числится. Я написал в райвоенкомат, где призывался отец. Ответ пришел быстро: мой отец при¬зван в июне 1941 года и зачислен рядовым в 746-й стрелко¬вый полк. Как благодарен я незнакомым мне работникам далекого заволжского райвоенкомата! Они сохранили в пол¬ном порядке архивы, дали мне в руки конец ниточки.
Я снова написал туда же, просил сообщить номер диви¬зии, в которую вошел 746-й стрелковый полк, фамилию ко¬мандира, боевой путь полка и дивизии. Мне снова быстро от¬ветили: таких сведений в райвоенкомате нет.
Тогда я написал в центральный архив. Ответа пришлось ждать долго. Я спокойно ждал, я понимал, что такие за¬просы идут туда тысячами. За это время я побывал летом в отпуске у матери и снова потревожил ее память. Она вспомнила, что в одном из писем отец, будто бы, смутно упоминал Смоленское направление. Мне стало страшновато: из мемуаров наших прославленных полководцев я уже знал кое-что о Смоленском сражении и понял, что отец побывал в самом пекле. Я снова перерыл доступную мне литературу, но нигде не нашел упоминания о 746-м стрел¬ковом полку, полководцы оперировали номерами армий, в крайнем случае — дивизий. А номера дивизии я не знал. Но зато я убедился, что Смоленское сражение по кровопролитности - настоящая мясорубка как для немцев, так и для Красной Армии.
Ответ из Подольска выбил почву из-под моих ног. Работ¬ники ЦАМО лаконично сообщали, что 746-й стрелковый полк входил в состав 103-й стрелковой дивизии. Дивизия формиро¬валась в прифронтовой полосе, и никаких сведений о ней не сохранилось...
Долго пребывал я в полной растерянности. Мне казалось, что я уже имею представление о Смоленском сражении, но чтобы целая дивизия... Это не укладывалось в сознании и не укладывается до сих пор. Что значит один человек, рядовой солдат там, где исчезает дивизия, будто ее корова языком слизнула?
Мне представляется, как было дело. В прифронтовой по¬лосе спешно сформировали штаб 103-й дивизии из оказавших¬ся под руками командиров. Штаб лихорадочно сколачивал во¬круг себя окруженцев и отбившихся от своих частей солдат. В новую дивизию вошел свежий, необстрелянный полк новобранцев из Саратовской области. А у дивизии уже стоя¬ла боевая задача — задержать продвижение немцев... Сумел ли штаб сформировать хотя бы половину штатного состава или дивизия пошла в бой в составе одного 746-го полка?
Я решил поездить по местам боев и расспросить жителей окрестных сел. Один из моих товарищей нашел та¬ким образом могилу своих родителей, погибших при эвакуа¬ции. И я в ближайший отпуск поехал по смоленской земле. Результатом этого наивного поступка стал печальный вывод: искать таким кустарным способом одного человека там, где стоят обелиски с надписью «Их было десять тысяч» — дело безнадежное. Мой отец на са¬мом деле пропал без всякой вести.
Однажды командировка задержала меня в Москве на весь май. Я решил сходить туда, где собирались ветераны войны. Я пошел на площадь Свердлова — судя по кинофильмам, ве¬тераны имели обыкновение собираться там, у фонтана, на фо¬не вздыбленных коней. Стояло холодное дождливое утро. Увы, книги и кинофильмы несколько преувеличивали: ветеранов у фонтана я нашел, но их тут оказалось мало — три-четыре десятка, и выглядели они как-то не очень натурально, а скорее, оперетточно. Я сто¬ял под назойливым дождем и не знал, что делать дальше. По¬том вспомнил мудрое правило: язык до Киева доведет. И вер¬но — первый же встречный штатский старичок дал мне исчерпывающий ответ:
— Езжайте в ЦПКО. А тут собираются только пижоны, для кино.
В сторону ЦПКО имени Горького по Крымскому мосту тянулся непрерывный поток людей, несмотря на холодный ветер и все усиливающийся дождь. Сразу же за воротами парка я натк¬нулся на самодельный щит-плакат. На плакате  - фотогра¬фия молодого мужчины в военной форме, крупно напи¬саны фамилия, имя и отчество, стояла дата — 1941 год — и нарисован большой знак вопроса.
Критически мыслящий старичок посоветовал правильно: ветераны вой¬ны собирались в ЦПКиО. И сюда приходили те, кто все еще надеялся узнать хоть что-то о судьбе своих отцов, не вернув¬шихся с войны.
Дождь моросил все назойливей, но парк постепенно на¬полнялся людьми. Я бродил по всему парку, стараясь услы¬шать как можно больше, чтобы уловить всего одну фразу: «746-й стрелковый полк». Найти следы отца я уже не надеял¬ся, но может быть, мне посчастливится хотя бы отыскать исчезнувший саратовский полк.
Повсюду я натыкался на самодельные плакаты, самые разные. Капитальные щиты, надежно стоящие на земле; листы фанеры, прислоненные к дере¬ву; просто листы ватмана, пришпиленные к стене или забору. Возле плакатов молча стояли люди, в основном, муж¬чины моего возраста. Давно повзрослевшие сыновья искали своих молодых отцов, пропавших бесследно в военные годы. Многие из них бродили по аллеям с навешанными на грудь и спину плакатами все того же содержания — фото, фамилия, имя, отчество, просьба сообщить...
В разных уголках парка я видел развешанные как попало  самодельные объявления: здесь собираются ветераны такой-то дивизии, ар¬мии, корпуса. До полков дело не доходило и здесь. Не встре¬тилась мне и 103-я стрелковая дивизия.
Я перебирал в уме все, что знал о Смоленском сражении, вспоминал номера армий, дивизий. Этих номеров на объявле¬ниях не попадалось. На объявлениях стояли номера соединений и объединений последнего периода войны. Последнего, а не начального. Здесь собирались победители, те, кто наступал и одерживал победы, а не те, кто отступал, попадал в окружение, оборо¬нялся... Я увидел красочное объявление о сборе ветера¬нов 2-й ударной армии генерала Горбатова. Горбатова, - из 1945-го года, а не Власова из 1942-го... А дождь все лил, ветер хлестал мокрыми крыльями по лицу.
Потом все потянулись к небольшой открытой эстраде. На ней стоял тонконогий микрофон, и к нему выстроилась длин¬ная молчаливая очередь ветеранов. Все стояли и слушали, а ветераны по одному подходили к микрофону и очень коротко говорили. Все они искали своих боевых друзей. Мне запом¬нилась полная пожилая женщина в военной гимнастерке, ту¬го обтянувшей ее рельефную фигуру.
— Товарищи, — сказала она, — кто служил в морской бри¬гаде... — она назвала номер ригады морской пехоты, — кто помнит санитарку Клавочку? Это я...
Всех насмешил один подвыпивший «ветеран». Он ухва¬тился за микрофон, чтобы не упасть, и громко заговорил:
— Боевые братья! Смотрите на меня! Я защищал Москву, Ленинград, Сталинград... — он запнулся.
— Севастополь и Одессу! — насмешливо подсказали из толпы.
— Севастополь и Одессу! — обрадовано продолжил «ве¬теран».
В толпе захохотали.
— Ты про Курскую дугу расскажи!
— Про Малую землю!
«Ветеран» радостно выкрикивал:
— Я кровь проливал на Малой земле! Мы с Брежневым...
Его оттаскивали от микрофона, а он все кричал о своих боевых подвигах и о пенсии, которую ему не дают.
Это дурацкое выступление неожиданно разрядило доволь¬но напряженную обстановку. Послышались громкие голоса, радостные возгласы, зазвучал смех.
Я снова метался по всему парку, слушал сбивчивые воз¬гласы, приветствия, серьезные разговоры. Я слушал генерала Горбатова: он извинялся перед своими бывшими солдатами за то, что их армия до сих пор не имеет своего совета ветеранов, и что он по ряду объективных причин не мог раньше лично заняться этим вопросом. Позже я узнал, какие объективные причины помешали генералу Горбатову. Он сидел, а после реабилитации долго лечился.
Я снова вернулся к эстраде. У микрофона стоял коренас¬тый, кряжистый старик с бородой веником. Я невнимательно слушал его и думал о том, что я напрасно пришел сюда. И вдруг услышал:
— 745-й полк...
Эти слова произнес тот самый кряжистый старик. Надежда вспыхнула во мне. Этот дед служил в 745-м полку! Наверня¬ка он воевал где-то рядом с 746-м полком, рядом с моим от¬цом! Возможно, в той самой злополучной 103-й дивизии...
Когда старик спустился с эстрады, я вцепился в него мерт¬вой хваткой. Он тоже обрадовался мне, как родному.
— Я уже десять лет хожу сюда, и ты, сынок, первый по¬дошел ко мне!
Мы с ним долго стояли под дождем. Да, этот могучий ста¬рик воевал в 745-м полку. Полк формировался не в Саратов¬ской области, но в том же Приволжском округе, в Горьков-ской области. Да, он, кажется, слышал о 746-м полку, пожа¬луй, он припоминает, что они воевали где-то рядом, возмож¬но, в одной дивизии, но точно он не может сказать. Номера своей дивизии он не знает, им не говорили, это военная тайна. Он воевал под Смоленском в армии Лукина, знаешь такого генерала, - он попал в плен. А самого старика тяжело ранило, он долго лежал в госпи¬тале, потом попал в нестроевые. Что стало с его полком, он не знает, но раз командующий армией, генерал Лукин, попал в плен, то уж от полка, наверно, не осталось ни рожек, ни ножек. Он тоже писал во все адреса, ходит сюда все время, но ни разу ни один однополчанин не отозвался.
Мы с ним обменялись адресами и пообещали, что если уз¬наем что-то о судьбе наших полков, то обязательно сообщим друг другу. Расстались мы, как близкие родственники.
С той встречи прошло много лет. Мне до сих пор нечего сообщить этому незнакомому, но почти родному человеку. Он тоже ничего не написал мне. Видно, за долгие годы к нему так больше никто и не подошел.
Из ЦПКиО я уходил одним из последних. Я шел и думал, что же делать дальше, как отыскать след отца на нашей мно¬гострадальной земле.
И вдруг ко мне пришла простая и ясная мысль. Настолько простая, что удивительно, как я не додумался до этого раньше.
Ведь я шел по ложному следу! Смоленское сражение за¬кончилось в начале сентября Ельнинской операцией. А мать говорила, что последнее письмо отец написал в середине сентября! Значит, он вышел живым из Смоленского сражения! Его даже не ра¬нило, иначе он попал бы в госпиталь. Значит, он остался в строю!
Я лихорадочно обдумывал эту новую мысль. Наверно, отец вместе со своими однополчанами из той погибшей диви¬зии прибился к своим. Его направили в другой полк, в дру¬гую дивизию. Тогда найти его след вообще невозможно... Но если отец погиб позже Смоленского сражения, то это могло случиться на ближних подступах к Москве. Тогда по¬лучается, что в Могиле неизвестного солдата может лежать его прах...
Надо узнать, откуда отец послал последнее письмо. И опять я не видел выхода. Как узнать место отправления письма, если самого письма не существует уже четверть века? Летом я из своей Сибири приехал к матери в отпуск и снова принялся бередить ее душу. Все напрас¬но. Она, конечно же, не помнила даже номера полевой почты отца...
Мы сидели и печально смотрели друг на друга. И мать спросила:
— Ты помнишь дядю Петю?
Я помнил дядю Петю. Это самый близкий друг отца в нашей Нижней Покровке. Веселый и шумный человек, он часто приходил к нам в дом. Он тоже работал в на¬шей деревенской школе учителем. Он вместе с отцом ушел на фронт. Но мать от кого-то слышала, что дядя Петя вернулся домой после Победы. Он мог что-то сказать об отце.
Мать продолжала вспоминать. Она вспомнила какого-то Василия Давиденко, который тоже ушел на фронт вместе с моим от¬цом и вернулся в сорок пятом году, вернулся без обеих ног. Больше мать ничего не могла вспомнить.
Я написал дяде Пете и  Василию Давиденко в Нижнюю Покровку. Дядя Петя ответил первым. Его письмо показалось мне настолько необычным, что я привожу его полностью.
«Уважаемый Валерий!
Отвечает Вам товарищ…(указана фамилия дяди Пети, которую я не хочу приводить – В.Ф.) Ваш отец числится в списках убитых на монументе. А откуда он попал в этот список – этого я вам не сообщу. Советую обратиться в Перелюбский райвоенкомат.
С уважением, (подпись).
Постскриптум.
Здесь Вашего отца знают многие, но как он погиб, этого никто не знает.»
Вот и все. Письмо дяди Пети, лучшего друга моего отца, разительно отличается по духу от всего множества полученных мной писем, и я согласен признать, что дядя Петя в этот день просто встал не с той ноги. 
Зато Василий Давиденко прислал мне длинное подробное письмо. Ветеран явно обрадовался, что кто-то вспомнил о нем. Читать его письмо оказалось нелегкой работой, оно написано дрожащей рукой пожилого человека, привычной к труду, но редко имеющей дело с пером и бумагой. Кроме того, Василий Давиденко,  скорее всего, закончил не больше четырех классов. Я привожу отрывки из его письма без строгого сохранения авторской редакции.
« Письмо от Давиденко Василия Ефимовича. Вашу открытку получил спасибо что не забываете нас я вас прошу описать как вы могли знать что Василий Давиденко был с вашим отцом. Это мой сын его звать Василий Васильевич он попал в плен был ранен жил в деревне. Его жители деревни скрыли вроде он свой украинец он женился на украинке. А как наши освободили он прибыл домой его отпустила Красная Армия. И он в сорок восьмом году помер. Был бы жив он бы рассказал про вашего отца. (Дальше буду расставлять знаки препинания – В.Ф.)
«Вот вы писали, не встречал ли я (вашего) отца. Я был взят в сорок втором и на фронт попал осенью, в октябре, под Ленинград. Уже холодно было, с голоду мерли, сырую картошку ели и ту невдосыта, сотнями помирали в день с голоду, и по степи везде лежат убитые, если свой, то выроют ямку и схоронят…
«Под Курской дугой я был в батарее 45 противотанковых, 916 батарея. Федина со мной не было. Я был один перелюбский, и меня не ранило, а контузило, пушкой наехали... С Курской дуги мы дошли до Гомеля, нас осталось 7 человек, и в ротах осталось 7–8 человек. Тут меня откомандировали в дорожно-комендантский участок, тут работа моя была регулировать машины…
«С Варшавы пошли на Берлин, нас прикрепили – два корпуса прорывных. У немцев придешь в деревню – все пусто, все жители убежали, и в городах улицы перегорожены цементными столбами. Мы брали 12 городов. 12 благодарностей Сталина имею, 9 раз награжден орденами… В Берлине был три месяца, оттуда демобилизовался… Инвалид войны, контужен в голову, но ранен не был, пенсию получаю 75 рублей (зарплата рядового инженера в то время – 120 руб. – В.Ф.)
«Если б был со мной Федин на фронте – вместе это было бы большое счастье. В Покровке (таких) как я осталось три человека: Гусев Григорий, Ткалин Семен, да я. Старых (старожилов) тут мало, новоселов много, все разошлись, кто куда…
«У нас сейчас засуха, урожая не было, корму - прошлогодняя солома и то внатяжку…Я вяжу сети, летом рыбачу… Рыбы в Камелике мало, подохла с пересыху…»
Так оборвался этот след. С моим отцом служил другой Василий Давиденко - сын моего адресата. Тот Василий Давиденко попал в плен в сорок первом году, какое-то время пробыл там,  потом жил в оккупированной украинской деревне, вернулся домой в сорок пятом без ног. Умер он в сорок шестом...
Я не смог прекратить переписку с явно обездоленным ветераном, мы некоторое время обменивались письмами. Василий Ефимович Давиденко в письмах описал деревню моего детства, он хорошо помнил моего отца - учителя, даже смутно помнил меня, но в это плохо верится. И еще Василий Ефимович написал мне, что из отцовского призыва в деревне не осталось ни одного человека.
После раздумий я написал в Перелюбский райвоенкомат. Пусть из отцовского призыва в нашей деревне не осталось никого. Но, может быть, уцелел кто-то из других сел и деревень Перелюбского района?  Райвоенком майор Лян ответил очень быстро и сообщил адреса двух ветеранов района, призванных вместе с отцом: И.Г.Клопов из Перелюба и А.А.Мамаев из совхоза «Красноармеец». Я написал обоим.   
Иван Григорьевич Клопов не ответил. Я написал второе письмо и опять не получил ответа. Возможно, ветеран уже умер. Ответил Алексей Архипович Мамаев. Его письмо тоже свидетельствовало о трудной жизни, о солидном возрасте ветерана и редком его общении с пером. Приведу отредактированные отрывки из него.
«Здравствуй, сынок Валера. Отвечает Вам участник Великой войны на вашу просьбу Мамаев А.А. Валера, к великому сожалению, я ничего не могу сообщить про Вашего папу. Я (его) не знаю и никогда не видал. Причем, как Вы пишете, у вас связь прервалась с ним в конце сентября, начале октября 1941 года. Я в это время был еще дома, меня взяли 26 декабря 1941 года. Поэтому мы никак не могли вместе воевать.
« И еще Вы пишете, что Ваш отец был зачислен в 746 стр. полк, а я служил в 30 стр. дивизии при штабе дивизии шофером. Наша дивизия в большинстве участвовала на Южном фронте, Кавказ защищали, потом в Карпатах, - Чехословакия. Окончили войну в Праге.
«Так что, Валера, это какая-то ошибка. Вот что я могу Вам сообщить. Мне 76 лет, и поэтому я Вас называю сынок.»
С Алексеем Архиповичем я тоже некоторое время переписывался, и он написал мне немало интересного. 
«Дорогой Валера! Я сочувствую Вашему горю, что Вы потеряли отца прежде времени. Да, Валера, мы в те годы были молодые, как жить хотелось. Расставались с женой, детьми и уходили защищать свою Родину и детей. Как тяжело было расставаться и уходить на верную смерть. Эта война была очень и очень жестокая, таких войн, мне кажется, сроду не было…
«Нас было два брата, мы близнецы, 1904 года рождения. Братишку взяли 13 августа 1941 года. Брат погиб, пропавший без вести. Извещения не было никакого. Последнее письмо прислал, что был в разведке, воевал под Сталинградом. Это было в 1942 году, и после этого никакого слуху и поныне нет.
«Я уходил, у меня оставалось пятеро детей и у него трое, сейчас все выросли, поженились, дочки вышли замуж. И все поразлетелись, и остались мы со старухой вдвоем. У нас есть внуки и правнуки. Дочки хоть письма пишут, а вот сыны ленятся… Знай, как обидно, Валера, когда дети позабывают при старости. А ведь на наши молодые годы самая тяжелая жизнь упала. Гражданская война, разруха, голод 1921 года. Нас в семье было 10 человек, а после этого осталось 5, остальные все умерли голодной смертью.
«Я был совсем неграмотный, только когда взяли в действительную армию в 1930 году, там с нами занимались грамотой, и я научился хоть письма писать. А когда отслужил и в 1932 году пришел домой  - тут опять голод. Я начал работать рабочим в совхозе, мне дали карточку хлебную – 700 граммов. Я научился работать на тракторе, хотя тогда их у нас не было, на весь совхоз – один «фордзон».    
«В 1934 году женился, в 36-м получил права шофера, а в 1941-м ушел шофером в автороту. Наша отдельная бригада формировалась в Пензенской области, город Кузнецк, всю зиму, с декабря 1941. Весной 1942 вступила в бой под Воронежем, за три дня бригаду разбил немец. Остатки отвели на переформирование, сделали 30 стр. дивизию. Я попал шофером в штаб, возил начальника особого отдела и поэтому, может, остался жив. Потом нашу 30 дивизию перебросили на Кавказ.
«Вот, дорогой Валера, какая жизнь упала на наши молодые годы. Сейчас хорошая жизнь, только бы жить, но уже отжили, годы свое берут. Сядешь – потом не встанешь, встанешь – не разогнешься… Извини, Валера, что так откровенно, мне твое письмо понравилось, вот я тоже написал…» 
Жизнь шла, уходили лучшие годы, а я так ничего и не смог узнать ни об отце, ни о его 746-м полку, ни о 103-й стрел¬ковой дивизии. Дело немного сдвинулось с мертвой точки в 1983 году, когда я получил почти одновременно два ответа на свои очередные запросы — из ЦАМО и из Саратовского обла¬стного военкомата. Сначала пришел ответ из ЦАМО.
«Других сведений в документах учета безвозвратных по¬терь сержантов и солдат СА и Вашем отце, кроме высланных Вам ранее, нет. Документов 103-й с.д. 24-й армии за 1941 го¬да на хранении в ЦАМО СССР нет. По вопросу о совете ве¬теранов 103-й с.д. обратитесь в Советский Комитет ветеранов войны (г. Москва, Гоголевский бульвар)».
Для меня номер армии, в которую входила 103-я дивизия, оказался буквально путеводной нитью. Я уже неплохо ориентиро¬вался в событиях трагического сорок первого года и знал, что 24-я армия участвовала в Смоленском сражении на его завер¬шающем этапе, брала Ельню, а потом попала в окружение за¬паднее Вязьмы. Теперь я знал район боевых действий дивизии.
Ответ Саратовского облвоенкомата добавил уверенности.
«По перечню Генерального штаба ВС СССР 746-й с.п. входил в состав 103-й стрелковой дивизии, которая формиро¬валась при фронтовой полосе и участвовала в боевых дейст¬виях с 28 августа по 27 декабря 1941 г.
Другими данными облвоенкомат не располагает».
Этот ответ косвенно подтверждал, что 103-я дивизия вхо¬дила в состав 24-й армии. Ельнинская операция началась в конце августа 1941 года, и это по времени совпадало с началом боевых действий 103-й дивизии.
Я снова засел за мемуары и историю. 103-я дивизия мне не встретилась и на этот раз, но я изучил путь 24-й армии. Этой армии здорово не повезло. Она входила в состав Резерв¬ного фронта, успешно провела первую нашу наступательную операцию 1941 года — ликвидировала опасный Ельнинский выступ, но на этом ее успехи кончились. В октябре 1941 года она попала в окружение и не вышла из него. В конце 1941 го¬да была сформирована новая 24-я армия. Она находилась в резерве Московской зоны обороны. В мае 42-го года из-за больших потерь она была расформирована. В третий раз 24-я армия была создана на Южном фронте, сдерживала немец¬кое наступление на Сталинград, истекла кровью на Дону и снова была расформирована. В августе 42-го 24-я армия была создана в четвертый раз, участвовала в Сталинградской битве и в январе 43-го года опять была расформирована. В марте то¬го же года 24-я армия была создана в пятый раз в Воронеже, но в апреле она была преобразована в 4-ю гвардейскую ар¬мию. 4-я гвардейская армия тоже не могла пожаловаться на спокойную судьбу...
Насколько я к тому времени знал историю войны, 24-я армия поставила своеобразный рекорд — пять переформиро¬ваний мне больше не попадались. Голова моя пухла от ин¬формации, но 103-ю дивизию я нигде не встретил. В этом же году я на 9 мая снова попал в ЦПКиО им. Горького. За несколько лет здесь все изменилось. Сейчас в парке был строгий казенный порядок. Никаких самодельных объявле¬ний, никаких плакатов. У входа — столик, за столиком — ветеран, весь в сверкающих наградах, над ветераном — спи¬сок армий, дивизий, бригад. В этом списке за 102-й дивизи¬ей сразу шла 106-я... Я спросил ветерана о 103-й дивизии. Он пожал плечами.
— Значит, ее нет в списках.
— А где я могу узнать о ней? — поинтересовался я с наив¬ным видом.
— Сейчас посмотрю...
Ветеран раскрыл толстый журнал, принялся листать его. Увы, в журнале он не нашел ничего нового: за 102-й дивизией шла 106-я. 103-й с.д. в журнале тоже не оказалось.
— Наверно, ее переименовали в гвардейскую, — предполо¬жил ветеран. — Ищите у гвардейцев.
Гвардейцы занимали набережную Москвы-реки. Строгими шпалерами стояли указатели с номерами гвардейских армий и дивизий. Я разыскал столик с фанерным штандартом 4-й гвардейской армии. Вокруг столика скучали несколько ве¬теранов.
— 103-я стрелковая? — задумчиво поднял брови один из
них, по-видимому, главный. — Не механизированная?
— Нет, 103-я стрелковая, — настаивал я.
— Не помню стрелковой... Михал Иваныч, иди-ка сюда.
Подошел Михал Иваныч, еще несколько ветеранов. После
небольшого обмена мнениями выяснилось, что о 103-й стрел¬ковой дивизии никто никогда ничего не слышал.
— Сынок, — участливо сказал главный ветеран, — мы ведь четвертого гвардейского формирования. Мы из третьего гвардейского никого не знаем, а
ты ищешь первое стрелковое...
В разговор вмешался еще один ветеран.
— Молодой человек, — сказал он мне, — вы езжайте в
Сокольники.    Тут   ведь   только   гвардейцы   собираются.
А в Сокольниках — пехота. Может, там узнаете про 103-ю
стрелковую.
Но в Сокольники я попал только через год.
Весь этот год я продолжал изучать мемуары, писал запро¬сы. Приближалось сорокалетие Победы, и военная тематика начала заполнять газеты и журналы. Однажды я прочитал в «Известиях» об участнике войны Мокане, председателе Кишиневского совета ветеранов. Мокан воевал в 41-м под Ельней, попал в плен, пробыл там до конца войны. Это был первый живой участник Ельнинской операции, который встретился мне, хо¬тя бы заочно, за долгие годы. А вдруг он из той самой 103-й стрелковой, подумал я и написал Мокану письмо. Адреса у меня не было, и я поступил, как чеховский Ванька Жуков: «Кишинев, председателю совета ветеранов тов. Мокану».
Как ни странно, но письмо дошло до адресата, и я полу¬чил от него ответ.
«Я воевал в составе 282-го стр. полка 19-й стрелковой ди¬визии. Дважды в составе этих подразделений оставлял Ельню и один раз, в начале сентября 1941 года, брал ее. До войны служил в этом полку и дивизии в Воронеже. О 103-й стрелковой дивизии ничего не знаю. У нас спра¬ва была 100-я стр. дивизия, впоследствии 1-я гвардейская, слева — 147-я стр. дивизия, тоже стала гвардейской за ликви¬дацию Ельнинского выступа.
Что касается Вашего отца, то, о всей вероятности, он по¬гиб под Ельней или был замучен в фашистских лагерях. Во¬обще под Ельней были такие бои, что некогда было хоронить погибших как следует. Там погибло много нашего брата...»
За этот год я составил примерную схему Ельнинской опе¬рации, которую проводила 24-я армия, нанес на схему номе¬ра дивизий. Письмо Мокана дало мне еще один номер — 19-я стрелковая дивизия. А 103-й так и не было.
Снова настал День Победы. Я к этой дате взял командировку в Москву. 9 мая с утра я побывал в ЦПКиО. Там ничего не изменилось по сравнению с прошлым годом. Тот же столик, та же таблица, те же шпалеры указателей на набережной.
Я поехал в Сокольники. У входа в парк толпились пионе¬ры с табличками — номерами дивизий. И опять за 102-м но¬мером шел 106-й. В комнате оргбюро женщина полистала журнал:
— 103-й у нас в списках нет.
— А откуда у вас эти списки?
— Из   Комитета  ветеранов.   По  данным Генерального
штаба.
В Сокольниках я напал, наконец, на след 103-й дивизии. Правда, не стрелковой, а моторизованной, но и это я считал успехом. Наконец-то пропавший номер стал реальностью.
Как раз в этот день ветераны 19-й стрелковой дивизии вы¬весили красочную схему ее боевого пути. Я разговорился с ними. Один из них оказался председателем президиума сове¬та ветеранов дивизии. Он сразу уверенно заявил:
— Справа от нас была 103-я моторизованная. Стрелковой 103-й не было.
— Механизированная? — уточнил другой ветеран.
— Нет, моторизованная. В сорок первом были моторизованные.
Я еще не придавал особого значения этим тонкостям: стрелковая, моторизованная, механизированная, — не все ли равно? Главное, но¬мер совпадает, армия та же, значит, это отцовская дивизия! А председатель разговорился.
— У меня есть приказ по 24-й армии о начале Ельнинской
операции. Там все дивизии перечисляются. Вот мой телефон, как-нибудь позвоните.
На радостях я вспомнил о Мокане, он ведь служил как раз в этой 19-й с.д.  Ветераны страшно об¬радовались.
— Мы своих по одному собираем. А тут — с сорок перво¬го года!
— А вы с какого года в дивизии? — поинтересовался я.
— Самый древний — вот он, — председатель показал на представительного полковника в парадной форме. — Он с со¬рок третьего.
Я дал председателю адрес Мокана. В тот же вечер я по¬звонил ему домой. К сожалению, разговор получился скомканный. Воз¬можно, у председателя были гости, возможно, он просто ус¬тал, но голос у него звучал весьма недовольно, и он все время поры¬вался закончить разговор. Но все-таки он зачитал мне приказ, вернее, отрывки из него. Я торопливо записывал его невнят¬ное бормотание на случайном листочке бумаги.
«Боевой приказ №23/сп. 21-00. Карта 50.000.
1. В районе Ельни фронтом Батаево, Садки, Быков, Устиново, Ольски, Чужеумово, левее Гречаны, высота запад¬нее Климатино, Пронино, высоты 251,4, 270,2, р. Липня, Страна, Скоково, Лесково обороняются полуокруженные ча¬сти 15, 137, 268, 252 п.д. и части 10 т.д. противника. Его ре¬зервы предположительно в Полбутино...»
До сих пор удивляюсь, как я ухитрился записать хоть что-то, а потом расшифровать свои каракули. Листок был малень¬кий, я в неудобной телефонной будке исписал его вдоль, поперек и наискось. Когда предсе¬датель понял, что я записываю, он вдруг рассердился.
— Что я, диктовать должен? Прослушайте и все. Тут пе¬речисляются все дивизии, ну, это не надо, я сразу про 103-ю...
«103-я механизированная дивизия одним полком блокиру¬ет Ушаково, не допуская прорыва противника от Кармина и далее на с.-з. и с.-в...»
Тут председатель насмешливо спросил:
— Хоть знаете, что такое с.-з.?
— Знаю, — вежливо ответил я. — Это северо-запад?
Председатель хмыкнул и продолжал:
«Основными силами наступает с рубежа Чужеумово, Ушаково, в общем направлении Ольски, Семешина, уничто¬жает противника, овладевает Ольски, Семешино и в дальней¬шем к исходу дня захватывает лес сев. Чеканы, Лушнево. Подпись: Ракутин, Иванов, Кондратов».
И председатель снова ехидно спросил:
— Чьи это подписи, знаете?
— Знаю, — сказал я. — Командующий  армией, член воен¬ного совета и начальник штаба.
Председатель снова невнятно хмыкнул. Тогда я спросил его:
— Вы говорили, что 103-я моторизованная. А тут — меха¬низированная...
— Она и есть моторизованная. Тут ошибка, — буркнул председатель.
— Вы хоть скажите, какие номера дивизий там перечисля¬ются. Я составил схему Ельнинской операции, у меня не все номера...
— Вы лучше достаньте мне десятиверстку Ельнинского района. Или лучше — Смоленской области, — нелюбезно от¬ветил председатель.
Я знал, что эта просьба неисполнима — такие карты поче¬му-то считались в стране секретными, хотя, по словам моих знакомых, за рубежом они продаются в каждом киоске.
— Достану, — лихо пообещал я. — Так несколько номеров назовите...
— Ну, тут есть сотая, сто седьмая, сто вторая... В общем, достаньте карту, потом поговорим...
Я был зол на ветерана: человек мог сделать очень большое для меня дело — что ему стоило перечислить десяток номеров, но он не захотел. Просто не захотел. Но в то же время я был ему благодарен. Ведь он дал мне в руки номер дивизии, ко¬торый я долгие годы нигде не мог найти. Я считал, что если и Генштаб, и ЦАМО ссылаются на один и тот же номер, на одни и те же даты, то не так уж важна эта разница — меха¬низированная, моторизованная или стрелковая. Главное — 103-я и в 24-й армии.
К счастью, мне не пришлось добывать карту председате¬лю. Вскоре вышла энциклопедия «Великая Отечественная война 1941-1945 г.г.», и в ней я нашел ту самую схему Ельнинской операции, которую я не мог составить. И там, на схеме, неведомые мне авторы указали 103-ю м.д. Не с.д., а м.д. Справа от нее наступала сотая дивизия Руссиянова, слева — 19-я с.д.
В той же энциклопедии говорилось относительно мотори¬зованных дивизий: «...в июле-сентябре 1941 г. из-за острого дефицита танков и автомашин и в связи с расформированием механизированных корпусов моторизированные дивизии бы¬ли преобразованы в стрелковые». Механизированных же ди¬визий в Красной Армии не было.
Я воспрянул духом. Получалось, что 103-я моторизован¬ная дивизия в конце лета 1941-м году вполне могла стать стрелковой. И она входила в состав 24-й армии. А в состав 103-й стрелковой дивизии входил неуловимый 746-й стрелковый полк, в котором служил мой отец. Все встало на свои места.
Но я по-прежнему не приблизился ни на шаг к решению своей задачи. По-прежнему я ничего не знал ни о судьбе 746-го полка, ни об отце.
Я написал в Ельнинский райвоенкомат. Ответ пришел из Ельнинского музея.
«Отвечает Вам сотрудник Ельнинского музея Паршинцева Галина Антоновна. К сожалению, сведений о 103-й мехди-визии у нас в документах нет. Но в книге «Ельня. Рождение гвардии» есть такие сведения о 103-й мехдивизии. «103-й мо¬торизованной дивизии (командир — генерал-майор И.И.Бири-чев, комиссар — батальонный комиссар Ф.Ф.Малинин)... предстояло сковать противника в своей полосе (10 километ¬ров)...» 103-я мехдивизия одна из первых прибыла и вступи¬ла в бой за Ельню 24 июля 1941 года, имела в своем составе 583-1 и 688-й мотополки, 147-й танковый полк, 271-й артполк (гаубицы), 256-й зенитный дивизион, 155-й дивизион ПВО, 98-й разведывательный батальон и саперный батальон...» Дальнейшая судьба 103-мехдивизии нам неизвестна. Вот и все, что я могу Вам  написать. С уважением…»
Это был удар. В 103-ю м.д. не входил 746-й стрелковый полк. Значит, я опять шел по ложному следу? Поразмыслив, я пришел к такому выводу. В прежнем ответе ЦАМО говорит¬ся, что 103-я с.д. начала боевые действия 28 августа. В пись¬ме Ельнинского музея указана другая дата для 103-й м.д. — 24 июля. Значит, думал я, 28 августа 1942 года 103-я м.д. ста¬ла 103-й с.д. В 103-й м.д. не было 746-го с.п., но в 103-ю с.д. его могли включить позднее.
Такой вывод будто бы подтверждался еще одним очеред¬ным ответом из ЦАМО: «Сообщаем Вам, что в составе 103-й моторизованной дивизии 746-го стрелкового полка не было. Документов 746-го стрелкового полка 103-й стрелковой диви¬зии в ЦАМО нет, поэтому подтвердить судьбу Вашего отца не имеем возможности...»
И тогда я принял отчаянное решение. Я засел за письма, написал запросы во все райвоенкоматы, где проходила линия фронта в сентябре-октябре 1941 года — от Выборга до Пере¬копа. Я просил сообщить имеющиеся сведения о 103-й с.д. и о 746-м стрелковом полку за 1941 год.
Целую зиму я рассылал эти письма. Целую зиму мне шли ответы.
«Брянский историко-революционный музей не располага¬ет данными о 103-й с.д. Можем сообщить, что с 25.08.41 г. по 1.09.41 г. в составе Брянского фронта действовала 21-я ар¬мия. Эта армия была сформирована в июле 1941 г. в При¬волжском военном округе, в частности, 63-й с.к. — в районе Саратова...»
«Гагаринский краеведческий музей не располагает, к со¬жалению, данными о боевых действиях частей и соединений на территории района в 1941 г.»
«Курский областной краеведческий музей не располагает сведениями о 103-й с.д. В имеющихся списках воинов, погиб¬ших и захороненных на территории Курской области, Ваш отец не значится...»
«К сожалению, Калининский объединенный государствен¬ный музей об указанной Вами дивизии и полку не располага¬ет никакими сведениями. Примите наши искренние пожела¬ния...»
«Полтавский краеведческий музей сообщает, что сведениями об участии в боях на территории Полтавской области 746-го стр. полка и 103-й стр. дивизии музей не располагает...» «Харьковский исторический музей не располагает матери¬алами 746-го стр. полка и 103-й стр. дивизии. В имеющихся в музее списках погибших воинов фамилия Вашего отца отсут¬ствует...»
«Данными об участии в боевых действиях 746-го стрелко¬вого полка и 103-й стрелковой дивизии Калужский областной военкомат не располагает. Ваш отец в списках погибших и за¬хороненных на территории Калужской области не значится...»
Ответы я получал почти стереотипные. Но даже в таких коротких и довольно однообразных сообщениях можно разглядеть душу человека, ко¬торый составлял их. Одни просто сообщали официальные све¬дения. Другие старались хоть чем-то помочь мне.
«Ржевский краеведческий музей получил Ваше письмо. В годы Великой Отечественной войны под Ржевом погибло около 120 тысяч человек. Поименно найдено 72 тысячи. К сожалению, в картотеке горвоенкомата нет фамилии Ваше¬го отца. Сведений об участии в боях на территории нашего района 746-й с.п. или 103-й с.д. в материалах музея нет. Со¬ветуем Вам обратиться в Калининский музей. Адрес музея...»
«К сожалению, Калининский объединенный государственный музей об указанной Вами дивизии и полку не располагает никакими сведениями. Примите наши искренние пожелания…»
«К сожалению, Сумский краеведческий музей не распола¬гает сведениями, которые помогли бы Вам в поисках пропав¬шего без вести отца. По имеющимся в музее источникам, 746-й стр. полк и 103-я стр. дивизия не принимала участия в боевых действиях на территории края.
Мы обращались в областной архив и областной военкомат за справками. Среди воинов, погибших на территории края, Ваш отец не значится.
Советуем Вам обратиться в военкомат по месту призыва Вашего отца...»
Я уже догадывался, что делаю что-то не то, но других конструктивных вариантов придумать не и продолжал писать. Пусть не найдется отец. Но вдруг кто-то где-то обнаружит сведения об этих будто заколдованных полку и дивизии. Мои иллюзии развеял обстоятельный ответ из Курского военкомата.
«На Ваше письмо, поступившее в Курский военкомат, со¬общаю, что в списках воинов, погибших и захороненных на территории Курской области настоящего административного деления, Ваш отец не числится. Списки на захороненных со¬ставлялись на основании сообщений военкоматов, где имелись сведения на военнослужащих, погибших или умерших от ран в период Великой Отечественной войны, в которых было ука¬зано место их захоронения. На Вашего отца такое сообщение не поступало...
О ведении боевых действий в 1941 году на территории Курской области 746-го с.п. 103-й с.д. в Курском облвоенкомате сведений нет».
Этот ответ Курского облвоенкома генерал-майора Овсян¬никова, по-военному лаконичный и четкий, а по-человечески далеко выходящий за казенные рамки, показал мне, что ничего у меня с этими письмами не получится. Официальным путем я отца не найду. Ведь на него в перелюбский райвоенкомат не приходило ни «похоронки», ни извещения. А значит, этот военко¬мат, где он призывался, не мог сообщить о гибели моего отца в военкомат по месту захоронения. Значит, ни в одном из военкоматов, ку¬да я писал, сведений о моем отце нет и быть не может.
Ответы пришли на все мои запросы. Ни один запрос не потерялся. И ни в одном ответе не нашлось ничего обнадежива¬ющего. Ни отец, ни его полк, ни дивизия не оставили о себе никаких следов, как будто их не существовало на свете.
В эту зиму я побывал в Советском комитете ветеранов на Гоголевском бульваре. В вестибюле за столиком сидел вете¬ран. Мы разговорились.
— 103-я стрелковая? — бодро уточнил он. — Не может быть, чтобы не было в списках. Я читал о такой. Я сам из 103-й гвардейской, поэтому номер запомнил.
Он порылся в журналах и несколько озадаченно промол¬вил:
— Н-да...
Некоторое время он энергично тер затылок. Потом с прежней бодростью сказал:
— Не может того быть.  Сейчас.  Они могли просто не встать у нас на учет. В наших списках только те, кто сообща¬ет нам о совете ветеранов.  Может,  они сами собираются
где-нибудь в другом городе. Сейчас. Есть тут у нас одна жен¬щина. Ходячая энциклопедия. Она все знает.
Он позвонил куда-то, объяснил мою просьбу. Потом дол¬го ждал ответа. Наконец, в трубке послышался женский го¬лос. У ветерана медленно вытягивалось лицо.
— Да нет же, — с досадой сказал он в трубку. — Не гвар¬дейская.  Стрелковая.  Я сам из  103-й гвардейской.  А тут 103-я стрелковая...
Ветеран положил трубку и задумчиво
посмотрел на меня.
— Ну, уж если она ничего не знает... —
вздохнул он, — то...
Однако бодрость и природный оптимизм взяли верх в его душе.
— Я читал про 103-ю стрелковую. Я не мог ошибиться, но¬ мер-то родной. Сейчас не помню, где читал. Но я вспомню, читал совсем недавно.   Вы позвоните сюда.   Как я только
вспомню или что узнаю, я скажу. Это даже интересно: нет ди¬визии. Я такого не знаю. Я не забуду, я же сам из 103-й, толь¬ко гвардейской...
Я несколько лет регулярно звонил в Комитет, но ветеран так и не вспом¬нил, где он читал о 103-й стрелковой. Скорее всего, нигде не читал. Причуды человеческой памяти весьма разнообразны.
И сейчас мне остается только верить, что 746-й стрелко¬вый полк входил в состав 103-й стрелковой дивизии, а та — в состав 24-й армии, которая сражалась под Ельней. Дальней¬шая судьба этой армии мне известна достаточно хорошо...
Те немногие факты, которые мне удалось собрать за дол¬гие годы, убеждали меня, что мой отец «пропал без вести» в октябре 1941 года где-то между Ельней и Вязьмой — пропал вместе со всей 24-й армией, вместе со своим командармом, генерал-майором К.И.Ракутиным, бывшим комбригом погра¬ничных войск. О Ракутине в энциклопедии «Великая Отече¬ственная война» сказано: «Погиб в октябре 1941 года запад¬нее Вязьмы...» Могила его неизвестна до сих пор. А ведь ее, могилу командарма–24, генерала,  искали профессионалы. Мог ли я, одиночка, найти могилу рядового красноармейца этой армии?
Так или иначе, но я почти уверен, что след отца оборвал¬ся в октябре 41-го «западнее Вязьмы». Почти, почти уверен. Почти...
Потому что есть некоторые сомнения, которые мне не удалось рассеять.
Хотя и 103-я м.д., и 103-я с.д. по полученным мной официальным ответам из ЦАМО входили в состав 24-й ар¬мии, но ставить твердый знак равенства между этими соеди¬нениями я не могу. В книге А.И. Еременко «В начале войны» есть схема приграничных сражений начала войны. И там, сре¬ди соединений, окруженных врагом западнее Минска, я раз¬глядел микроскопический значок — 103-я с.д.
На войне бывало всякое. Я даже нашел две дивизии с одним и тем же номером, которые действовали в 1941 году в одно и то же время: две 160-е с.д. Ви¬димо, 103-я с.д. первоначального, довоенного формирования, погибла в окружении западнее Минска в первые дни войны. Там произошла самая чудовищная в истории всего человечества военная катастрофа.
Сейчас вышло множество исследований по начальному периоду войны. Большинство из них повторяет старую, ортодоксальную  версию. Советский Союз жил мирной, созидательной  жизнью, а на него вероломно, без объявления войны напала фашистская Германии. Поэтому, мол, начало войны оказалось для нас неудачным. Но существует и иная точка зрения.
По настоятельным просьбам, требованиям и мольбам лидеров западных стран, и в первую очередь Черчилля, Сталин готовил открытие второго, восточного фронта против фашистской Германии. У западных границ СССР сосредоточились небывалые по мощи и количеству силы красной армии. Но Гитлер ударил первым, и этот внезапный удар застал Красную Армию врасплох, в «полуразобранном» состоянии.
За долгие годы поиска следов отца я перечитал сотни, если не тысячи мемуаров и прочих исторических материалов о начальном периоде войны от 22 июня до конца 1941-го года. У меня составилось определенное представление о том, как это происходило. И одновременно возник большой, мучительный вопрос: почему  это происходило так трагически для нашей страны? Мы готовились к войне с Германией. Нас об этом просили, нашу армию-освободительницу с надеждой и нетерпением ждали народы всех европейских стран, оккупированных фашистами. Когда, когда же товарищ Сталин откроет «второй фронт»? Т если бы это произошло, наших солдат засыпали бы цветами.
Красная Армия готовилась к своей великой освободительной миссии. Из множества мемуаров наших маршалов, генералов и офицеров я с изумлением узнал, что к 22 июня 2941-го года на нашей западной границе собрались неисчислимые силы Красной Армии. По численности «живой силы», количеству военной техники, вооружения и боеприпасов мы многократно превышали фашистскую Германию и ее союзников, вместе взятых. Качество же наших танков, самолетов, артиллерии, стрелкового оружия недосягаемо  превосходило все, известное в мире к тому времени.
Это – общеизвестный факт, официально подтвержденный сотнями и тысячами участников войны, и людей, которые готовили нашу армию к боевым действиям. Красная Армия делала последние приготовления к вторжению в порабощенную фашистами Европу и ждала только приказа Сталина.
И вдруг – нападение Гитлера на СССР оказалось для нас полной неожиданностью, внезапным, вероломным. Гром среди ясного неба, снег на голову в разгаре лета.
Вот этот вопрос и стал для меня самым мучительным и важным, не менее важным, чем поиски следов отца. Почему при такой небывалой по масштабам подготовке к войне с Германией, мы оказались не готовы к войне с Германией? Я не сумел найти ответа на этот вопрос. Все объяснения наших историков, полководцев и политиков сводились к одному: катастрофа начального периода войны – результат просчета Сталина.
Но ведь Сталин не один готовил страну и Красную Армию к войне. Он давал указания: общие, принципиальные. Детали прорабатывали и реализовывали тысячи людей, наделенных широчайшими полномочиями и высочайшей ответственностью. Всю эту огромную работу возглавлял «мозг» Красной армии, ее Генштаб. В самый ответственный, последний момент подготовки Генштаб возглавил непобедимый полководец всех времен и народов, не знающий поражений Г.К.Жуков. В его подчинении находилось множество талантливейших генералов рангом пониже. Этим генералам, по общему мнению, к которому присоединяюсь и я, не годились в подметки никакие Боки, Рунштедты, Паулюсы, Леебы, Манштейны и прочие Гудерианы.
И все же начало войны обернулось для нас неслыханным, чудовищным разгромом Красной Армии. Почему? Почему при такой подготовке к войне с Германией мы допустили немцев до Москвы, Кавказа и Сталинграда, а потом целых три года выгоняли фашистов с территории СССР. Почему великая Победа обошлась нам в десятки миллионов жертв, по сравнению с которыми потери Германии кажутся несерьезными? Почему я четверть века не смог найти даже следы своего отца, пропавшего без вести в этой гигантской кровавой каше? Почему?
Единственный логически непротиворечивый ответ на этот вопрос я получил через множество лет у Виктора Суворова в его исследованиях «Ледокол», «День М», «Последняя республика». В.Суворов – единственный, кто разрешил все мои сомнения по начальному периоду войны. И результат его исследований подтверждается тысячами официальных источников.
Да, мы готовились к войне с Германией. Готовились к великому освободительному походу в порабощенную Европу. Сопливым мальцом я пел в детском садике героическую песню:
И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом.
Да, Генштаб по команде Сталина продумал все до мелочей. Утвердил дату начала этого великого события. Учел полную неготовность Гитлера воевать в России с ее бездорожьем и морозами. Учел известный любому немцу факт гибельности для Германии войны на два фронта.
Генштаб во главе с гениальным стратегом Г.К.Жуковым забыл об одной-единственной мелочи. Забыл, даже не допускал возможности самоубийственного для Гитлера опережающего удара по не ожидающей этого Красной Армии.
Но Гитлер, встревоженный колоссальной концентрацией Красной Армии на восточной границе Германии, нанес такой удар. И этот удар оказался абсолютно неожиданным для Красной Армии, Генштаба, Жукова и Сталина. К обороне Красную Армию Генштаб и его начальник Г.К. Жуков не готовили, наоборот, они жесточайше пресекали тех, кто поднимал вопрос об обороне. Вплоть до пыток и расстрела.
Авантюрный, обреченный на провал удар Гитлера чуть не оказался для нас смертельным. Военных разгромов такого масштаба человечество не знало и, дай Бог, никогда больше не узнает.
Удар гитлеровской армии чуть не стал смертельным для СССР, для Красной армии, для Жукова, для Сталина. Спасли страну не прославленные полководцы, не мудрое руководство Жукова и ЦК ВКП(б). Спас страну советский народ. Простые советские люди ценой миллионов своих жизней остановили врага. Но понадобилось четыре страшных года нечеловеческих усилий, чтобы изгнать фашистов с родной земли и водрузить знамя Победы над рейхстагом.
Немыслимое по масштабам поражение Красной Армии в первые дни войны наши историки скромно именуют «приграничными сражениями» и описывают их крайне неохотно. В ходе этих «приграничных сражений» немцы разгромили весь Первый стратегический эшелон Красной армии, в том числе, пять армий Западного фронта. В состав одной из этих армий входила 103-я с. д. Она бесследно исчезла в первые дни войны в гигантском котле западнее Минска.
А в августе 41-го года 103-я с.д. была организована заново или на базе расформированной 103-й м.д. в составе 24-й армии Ре¬зервного фронта. Предполагать можно все, но червячок со¬мнения остается. И усиливает мое сомнение небольшая разни¬ца в датах начала боевых действий 103-й м.д. и 103-й с.д.
Однако мне не остается ничего другого, как отбросить все сомнения. Если отец служил в 103 дивизии, неважно, моторизованной или стрелковой, то его следы надо искать где-то  западнее Вязьмы.




Вяземский котел
Что же произошло в октябре 1941 года западнее Вязьмы, где, скорее всего, исчез мой отец? Чтобы не быть голословным, приведу сведения из официаль¬ных документов.
Вот что говорится в «Большой Советской энциклопедии» в статье «Московская битва».
«В начале сентября немецко-фашистское командование отдало приказ... о подготовке операции по захвату Москвы под кодовым названием «Тайфун». Замысел операции предусмат¬ривал мощным ударом крупных группировок, сосредоточен¬ных в районах Духовщины, Рославля и Шостки, окружить основные силы Красной Армии, прикрывавших Москву, и уничтожить их в районах Брянска и Вязьмы, а затем стреми¬тельно обойти Москву с севера и юга с целью ее захвата...»
Это излюбленные немецкие «клещи» — мощный удар по центру и два еще более мощных удара по флангам. Такие стратегические операции известны со времени победы Ганнибала под Каннами. Только на этот раз немецкие генералы спланировали клещи гигантских размеров: рассто¬яние между фланговыми ударными группировками составля¬ло по фронту 730 километров, от Осташкова (неподалеку от Селигера) до Шостки на Украине. Никогда больше ни немцы, ни мы, ни союзники не планировали ничего подобного этим чудовищным по размаху «клещам».
Силы здесь с обеих собрались неоглядные. Настолько неоглядные, что историки до сих пор уточняют их. Одним из первых решился назвать численность наших сил Г.К. Жуков — 800 тысяч активных бойцов. Это очень далеко от жестокой правды, но с тех пор эта цифра долго бродила по мемуарам и официальным источни¬кам. Вот выдержка из БСЭ:
«Всего в конце сентября было сосредоточено 77 дивизий, в том числе, 14 танковых, 8 моторизованных, в которых на¬считывалось свыше 1 миллиона человек, свыше 1700 танков, 950 самолетов, свыше 14 тысяч орудий и минометов. (Речь идет о немецкой группе армий «Центр» — В.Ф).
«Против группы армий «Центр» оборонялись войска За¬падного (командующий генерал-полковник Конев И.С), Брянского (командующий генерал-полковник Еременко А.И.) и Резервного (командующий Маршал Советского Союза Бу¬денный СМ.) фронтов. Всего в советских войсках насчиты¬валось около 800 тысяч человек, 6800 орудий и минометов, 780 танков и 545 самолетов...»
В книге «Артиллерия» В.А.Надина уточняется количество артиллерии к началу Московской битвы: против наших 9150 орудий и минометов действовало 19450 немецких.
В немецких источниках уточняется количество наших тан¬ков — вместо 780 указывается 782 танка.
Г. К. Жуков указал число активных бойцов, но историки превратили эти цифры в общее количество наших войск.
В энциклопедии «Великая Отечественная война» (1984 г.) численность войск существенно уточнена.
«Всего в группу ар¬мий «Центр» — до 1.800 тысяч человек, 1700 танков, свыше 14 тысяч орудий и минометов, 1390 самолетов...
«Всего на западном направлении войска трех фронтов (советских – В.Ф.) име¬ли 1.250 тысяч человек, 990 танков, 7600 орудий и миноме¬тов, 667 самолетов...»
Если считать последние данные наиболее достоверными, то к началу Московской битвы, то есть, к началу операции «Тайфун» на фронте протяженностью 730 километров с обе¬их сторон было сосредоточено свыше трех миллионов человек и небывалое количество военной техники.
В это время Г.К.Жуков оставался начальником Генштаба. Сталин снял его с этого поста позже, когда разразился гибельный для Красной Армии «Тайфун»
В Западный фронт входили б армий — 16-я, 19-я, 20-я, 22-я, 29-я и 30-я.
В Резервный фронт входили тоже б армий: 24-я, 31-я, 32-я, 33-я, 43-я, 49-я.
Брянский фронт состоял из 3 армий (3-я, 13-я, 50-я) и из двух армейские групп — генерала Рейтера и генерала Ершакова.
Для немцев «Тайфун» поначалу развивался весьма успеш¬но. Этому способствовало многое:  и малая глубина нашей обороны (два на¬ших фронта, Западный и Резервный, по мудрому замыслу Жукова, стояли в затылок друг другу и не обеспечивали большой глубины обороны), и отсутст¬вие войск непосредственного прикрытия Москвы. Но главной причиной успешного начала «Тайфуна» стал крупный просчет нашего Генштаба и его начальника Г.К.Жукова, который оказался неспособен определить направление главного удара врага. Вот как начинался «Тайфун» по БСЭ:
«Наступление началось 30 сентября ударом 2-й танковой группы (Гудериана — В.Ф.) по левому крылу Брянского фронта...»
Не надо забывать, что немцы очень удачно выбрали мо¬мент удара. Три недели назад, 6  сентября, закончилось кро¬вопролитное Смоленское сражение. Через три дня немцы вы¬шли на окраины Ленинграда. Через две недели, 26 сентября, погиб в окружении вместе со своим штабом наш Юго-Западный фронт, численностью по разным источникам от 800 тысяч до миллиона с лишним человек.
Сентябрь 41-го стал трагическим для нас, почти таким же трагическим, как катастрофическое начало войны. Но октябрь оказал¬ся страшнее. Не давая нам передышки, немцы обруши¬ли еще более мощный удар по центру нашего фронта. Вернем¬ся к БСЭ:
«2 октября перешли в наступление основные силы из рай¬онов Ярцево и Рославля против войск Западного и Резервно¬го фронтов... Противник в первый же день прорвал оборону, а его подвижные соединения продвинулись на 40-50 километ¬ров в направлении Орла, Юхнова и Вязьмы. 3 октября пере¬довые части 2-й танковой группы вышли на пути отхода 3-й и 13-й армий Брянского фронта и к исходу дня ворвались в Орел». Заметим, что Орел находился в 250 километрах от ли¬нии фронта. Как пишет А.И.Еременко, немецкие танки ворвались в центр Орла, когда там ходили трамваи, а обкомовские работники спокойно грузили свои партийные архивы на грузовики.
«Прорыв обороны войск Западного и Резервного фронтов на Ярцевском и Рославльском направлениях... создал опасную обстановку на Вязьменском направлении. 4 октября враг за¬хватил Спас-Деменск, Киров, 5 октября — Юхнов и вышел в район Вязьмы, 6 октября противник овладел Брянском... В районе Вязьмы оказались в окружении соединения 19-й, 20-й, 24-й и 32-й армий...»
В таких случаях кинорежиссеры говорят: «Стоп!» Несмотря на все уважение к БСЭ и ее составителям — стоп!
Как присягнувший свидетель, БСЭ говорит правду, толь¬ко правду, ничего, кроме правды. Но — не всю правду...
В октябре 1941 года в районе западнее Вязьмы и Брянска нас постигла еще одна военная катастрофа, равной которой тоже не знала и не знает до сих пор история. Она по числу жертв  уступает только печальным событиям первых дней войны, которые наши историки скромно называют «приграничными сражениями». Тогда, в те считанные первые дни войны погибла, по меньшей мере, половина нашей многомилли¬онной кадровой армии. Историки молчат об этом, они ограничиваются описанием героического сопротивления наших пограничников.
Но в приграничных сражениях погибла армия, застигнутая врасплох, подготовленная нашими горе-стратегами лишь к наступлению. А под Вязьмой и Брянском наши три фронта ЖДАЛИ со дня на день нового немецкого наступления на Москву. И все-таки удар в очередной раз оказался неожиданным. Вот тут-то терпение Сталина лопнуло, и он снял Жукова с поста начальника Генштаба. Почему Сталин тогда не расстрелял Жукова, - для меня неразрешимая загадка. Еще один большой вопрос нашей истории.
Как же на самом деле начинался «Тайфун»? Утром 30 сентября 1941 го¬да 500 танков Гудериана раздавили левое крыло Брянского фронта и ринулись на Орел, Тулу, Москву. БСЭ правдиво от¬мечает, что 3 октября передовые немецкие части вышли на пу¬ти отхода 3-й и 13-й армий Брянского фронта. Но БСЭ поче¬му-то стыдливо умалчивает о том, что в окружении оказался целиком и полностью Брянский фронт во главе со своим ко¬мандующим А. И. Еременко, который совсем недавно давал слово Сталину, что уж он-то разгромит Гудериана.
Это - «Трубчевский котел». Часть сил Брянского фрон¬та, как пишет БСЭ, вышла из окружения. А. И. Еременко по¬дробно описывает, как это происходило на самом деле. Он лишь 7 октября сумел издать приказ о выходе из окружения.
«1. Противник мотомеханизированными частями ударом в направлении Севск, Киров, Жидра, Льгов перервал ком¬муникации фронтов и создал явное окружение. (Заметим, еще раз: явное окружение фронта, а не выход на пути отхо¬да двух армий)...
3. 5-й армии... отходить... Не менее 1 пехотной дивизии иметь уступом назад для обеспечения отхода с севера.
4. 3-й армии... отходить... Иметь уступом назад одну диви¬зию для обеспечения отхода в направлении Поныри...
5. 13-й армии... отходить... Иметь уступом назад одну ди¬визию для обеспечении отхода с юга...
6. Группе Ершакова, удерживая занимаемый рубеж, не допускать наступления противника северо-восточнее Льгова...
7. Группе Рейтера, удерживая рубеж..., до 10.10 в даль¬нейшем отходить в направлении Орел... (Отдавая приказ,
А.И. Еременко не предполагал, что фашисты захватили Орел еще 3 октября)...
13. ВВС. Сведений о действиях ВВС нет.
14. Соседи. Сведений о действиях соседей нет.
15. Связь. У штаба фронта... связи с Генштабом, армиями и группами генералов Рейтера и Ершакова нет...»
А. И. Еременко не пишет, удалось ли войскам Брянского фронта вырваться из Трубчевского котла. Об этом пишет наш враг Гудериан.
«13 октября русские продолжали свои попытки прорвать оборону между Новлей и Борщево... Ввиду потери подвижно¬сти наших частей, группе русских численностью до 5 тысяч человек удалось прорваться и достичь Дмитриевки...»
О наших потерях я скажу позже, но пока отметим — вы¬рвалось 5 тысяч. Пусть Гудериан прихвастнул. Ведь ему, как всем битым генералам, очень хочется приукрасить свои победы и увеличить наши потери. Пусть не пять, пусть десять, двадцать, даже тридцать тысяч наших солдат вырвалось из Трубчевского котла. Но ведь в состав Брянского фронта входило 300 тысяч человек... И это не са¬мое страшное из октябрьских событий. Брянскому фронту еще относительно повезло. Из окружения вышли штабы ар¬мий, они сохранили знамена, армии Брянского фронта уцелели, как учетные единицы, они просто понесли тяжелые, до 90%   численности потери, включая ранение и эвакуацию на самолете команду¬ющего фронтом.
Несравнимо трагичнее оказалась судьба войск Западного и Резервного фронтов.
2 октября немцы начали наступление здесь, а 5 октября они захватили Вязьму. В тот же день восточнее Вязьмы соедини¬лись, как и было запланировано, клешни Рославльской и Ярцевской группировок немецких войск. До сих пор никто не решается описать то, что произошло западнее Вязьмы. Вот не¬сколько примеров.
БСЭ: «Упорно сопротивляясь, окруженные войска скова¬ли до 28 дивизий противника, уничтожили тысячи вражеских солдат и офицеров, вывели из строя массу техники... Части сил к середине октября удалось прорваться из окружения...»
A.M. Василевский: «Неудача, постигшая нас под Вязь¬мой, в значительной мере была следствием не только превос¬ходства противника в силах и средствах, но и неправильного определения направления главного удара противника — Став¬кой и Генштабом — а следовательно, и неправильного постро¬ения обороны...
Оказавшись в окружении, советские войска своей упор¬ной борьбой в районе Вязьмы сковали до трех десятков вра¬жеских дивизий. В тот необычайно тяжелый для нас момент борьба в окружении имела исключительное значение, так как давала нашему командованию возможность, выиграв некото¬рое время, срочно приступить к организации обороны на Мо¬жайском рубеже...»
Г.К. Жуков: «Оказавшись в тылу противника, войска не сложили оружия, а продолжали мужественно драться, сковы¬вая крупные силы врага, не позволяя ему развивать наступле¬ние на Москву..., пытаясь прорваться на соединение с частя¬ми Красной Армии. Но их попытки прорыва оказались безу¬спешными. Командование фронта и Ставка помогали окру¬женным войскам. Осуществлялась бомбардировка с воздуха немецких боевых порядков, сбрасывались с самолетов продо¬вольствие и боеприпасы. Но большего... для окруженных войск сделать не могли, так как не располагали ни силами, ни средствами...
Благодаря упорству и стойкости, которые проявили наши войска, дравшиеся в окружении в районе Вязьмы, мы выиг¬рали драгоценное время для организации обороны на Можай¬ской линии...
Кровь и жертвы, понесенные войсками окруженной груп¬пировки, оказались не напрасными. Подвиг героически сра¬жавшихся под Вязьмой советских воинов, внесших великий вклад в великое дело защиты Москвы, еще ждет своего опи¬сания...»
Ах, как высоко и патетически оценивает роль окруженных войск человек, который лично сделал все мыслимое и немыслимое, чтобы эти войска Красной Армии попали в окружение западнее Вязьмы и потерпели сокрушительное поражение!
М. Брагин («Москва — Берлин»): «Героически сражалась против ударной группировки противника, обходившей наши позиции севернее Вязьмы, 19-я армия генерала Лукина. Вой¬ска этой армии вместе с 32-й армией генерала С.В. Вишнев¬ского десять дней и ночей вели контратаки фронтом на запад и восток. Об этих боях мало осталось документов. Немного о них  рассказывали  участники  героического   сопротивления. Крупицу за крупицей восстанавливают историки картину сра¬жения под Вязьмой.
Из окружения пробивались части, подразделения, груп¬пы, отряды, одиночки. Это был «железный поток» 1941 года... Еще полностью не подсчитано, сколько воинов вышло из ок¬ружения...»
И совсем лаконично описывает эти события энциклопедия «Великая Отечественная война»:
«Окруженные советские войска под командованием гене¬рал-лейтенанта М.Ф. Лукина активными действиями сковали 28 немецких дивизий, 14 из которых не могли высвободиться для дальнейшего наступления на Москву. Борьба в районе Вязьмы способствовала восстановлению нарушенного фронта, позволила советскому командованию выиграть время для ор¬ганизации Можайской линии обороны».
«Что есть истина?» — спрашивал еще Пилат у Иисуса Христа. Что есть истина? — этот вопрос мучил философов с незапа¬мятных, пещерных времен. Что есть истина? Свидетельства отдельных, конкрет¬ных людей или скупые сведения официальных источников?
Пером наших историков двигает гипноз официальных подписей и печатей. Их подвигает искажать историю похвальное стремление отличиться при выполнении руководящий команды. Историки утверждают, что в окружении западнее Вязьмы оказались 4 наши армии. Они утверждают, что борьбой этих войск руководил генерал Лукин, герой Смо¬ленского сражения. Историки считают, что сопротивление ок¬руженных войск дало нашему командованию время организо¬вать Можайскую линию обороны.
Пусть историков судит история. Я искал конкретного че¬ловека, я собирал конкретные факты. И эти факты не согласуются с выводами  наших официальных отечественных историков. Что же все-таки произошло в октябре 1941 года западнее Вязьмы, там, где безнадежно теряется след моего отца? Пожалуй, этого мы ни¬когда уже не восстановим полностью. Можно только прибли¬зительно представить общую картину.
Два немецких полчища, каждое из которых превышало по численности всю армию Наполеона, по 600 танков и по 5 ты¬сяч артиллерийских стволов в каждом, прорезали оборону на¬ших войск, соединились 5 октября восточнее Вязьмы. Основ¬ные силы наших двух фронтов оказались в окружении. Это печально известный Вяземский котел, о котором не хотят знать историки.
БСЭ, Г.К. Жуков, энциклопедия «Великая Отечественная война» утверждают, что в окружении оказались «части 19-й, 20-й, 24-й и 32-й армий». Это правда. Но не вся правда. В ок¬ружении оказались не «части», а все эти армии целиком. И не только они. Ярцевское направление прикрывала 16-я армия К.К.Рокоссовского. 5 октября Рокоссовский получил приказ передать войска 16-й армии в соседнюю 20-ю армию, а само¬му срочно выехать в Вязьму для формирования новой армии. Рокоссовский со штабом вырвался из окружения. А его 16-я армия осталась там. Об этом историки почему-то молчат. Позже Рокоссовский командовал на Волоколамском направ¬лении новой 16-й армией.
Об этом пишет К. К. Рокоссовский. Об этом же пишет Г.К.Жуков:
«На Волоколамское направление мы направили штаб и командование 16-й армии во главе с К.К.Рокоссовским... В со¬став 16-й армии включались новые соединения, так как ее ди¬визии, переданные 20-й армии, остались в окружении запад¬нее Вязьмы...»
Значит, в Вяземском котле остались не 4, а 5 наших ар¬мий. В котле оказалась как минимум одна дивизия 22 армии, в окружении восточнее Ельни, в районе Волочка, оказались две дивизии 34 армии. Выходит в Вяземском котле немцы окружили «части» на четырех, а минимум 7 армий. Кроме того в Вяземском котле остались практически все тыловые части и подразделения всех 12 армий и двух фронтов, Западного и Резервного. Из их состава за линию фронта не вышел почти ни¬кто.
Не намного легче сложилась судьба остальных 7 армий двух фрон¬тов. Обескровленные и полураздавленные, они откатывались в общем направлении на восток, устилая трупами путь отхо¬да. Будет ли когда-нибудь правдиво описан этот поистине скорбный путь 22-й, 29-й, 30-й, 43-й, 33-й, 49-й и 31-й армий?
Официальные докумен¬ты лаконичны. «Н-ская армия участвовала в боях на Н-ском направлении. Затем она участвовала в боевых действиях на N-ском направлении». Что произошло с армией в период окончания боевых действий на Н-ском и началом их на N-ском направ¬лении? Что осталось от армии за считанные дни? Сколько во¬инов Н-ской армии вышло к N-скому направлению — об этом официальные источники молчат. Правду знают лишь участники этих событий, те, кто уцелел. По¬ка они жили, это их знание считалось запретным. Сейчас остались из них только единицы — привыкшие молчать, при¬ученные верить не своим глазам, а официальным версиям.
Кому и зачем нужно налагать запрет на горькую страницу нашей истории, пожалуй, самую горькую из гор¬чайших? Искоренять память народа могут только преступ¬ники, ибо трагедии, ломая судьбу слабых людей и народов, выковывают характер сильных. Лютая боль трагедий, а не ликующая радость побед формирует душу народа и каждого человека.
Некоторое представление о наших потерях в Вяземском и Трубчевском котлах дает A.M. Василевский. Он пишет: «За пять дней (октября — В.Ф.) удалось направить на Можайскую линию обороны из состава войск, отходивших с ржевского, сычевского и вяземского направлений, до пяти стрелковых дивизий... К се¬редине октября в четырех армиях, прикрывавших основные на¬правления на Москву, насчитывалось уже 90 тысяч человек...»
Красноречивые цифры. Убийственные цифры. К началу Московской битвы наши три фронта на центральном направлении насчитывали, даже по лживым официальным данным, 1 миллион 250 тысяч человек. К середине октября Москву прикрывали лишь 90 тысяч человек.
Предположим невероятное: эти 90 тысяч — вырвались из окружения, отошли с боями. Это не так, мы знаем, что новые армии на ближайших подступах к Москве формировались, в основном, из свежих дивизий пополнения. Но допустим, что эти 90 тысяч человек — из старого  состав трех фронтов. Любой школьник сумеет вычислить разницу — один миллион двести пятьдесят тысяч минус девяносто тысяч. Разница — это итог Вяземского и Трубчевского котлов. И основная доля прихо¬дится на Вяземский котел.
Леденящая кровь арифметика. Какой оценки заслуживает командование, хладнокровно списавшее в безвозвратные поте¬ри одним махом больше миллиона человек? Ведь это — две с лишним армии Наполеона.
Эту жуткую арифметику хладнокровно подтверждает Г.К. Жуков: «Еще в ночь на 7 октября началась переброска войск из резерва Ставки и с соседних фронтов на можайскую оборонительную линию... Заново формировались 16-я, 5-я, 43-я, 49-я армии... В середине октября в их составе насчитывалось 90 тысяч человек...»
Гениальный полководец не уверяет читателей, что эти 90 тысяч человек вырвались из Вяземского котла. Нет, он по-солдатски  незатейливо пишет, что войска можайской линии обороны формировались заново из частей и соединений резерва Ставки, перебрасывались с соседних фронтов. Тем самым он подтверждает,  что из Вяземского котла не вышел почти никто.
Немногие решались говорить и писать правду. Не побоя¬лись запретов и осложнений ветераны московского ополче¬ния, 12 дивизий которого навсегда бесследно исчезли в Вяземском котле. И в воспоминаниях ополченцев далеко не все совпадает с официальными версиями. Не совпадают факты и даже некоторые даты. История рассудит эти противоре¬чия и несовпадения. Но это — воспоминания тех, кто вырвал¬ся из ада, и им можно верить.
Н.М. Алещенко, К.И.Буков, А.Д.Колесник, А.М. Синицын подготовили и сумели издать достаточно полные воспоминания о судьбе Московского ополчения. Это их книга  «Московское ополчение», Воениздат, 1969г. Говорят, что за деревьями часто не видят леса. Когда читаешь о миллионах погибших, то теряется острота восприятия трагедии. Но эту книгу я читал с такой же болью, с какой переживал безвестную гибель одного-единственного человека – моего отца.   
...В окружении оказались пять наших полнокровных ар¬мий, готовых к длительной, упорной обороне. По приказам командиров они заняли круговую оборону. А немецкие войска далеко за их тылом готовились идти дальше на восток - к беззащитной Москве.
К окруженным пробился сброшенный на парашюте офицер связи нового командую¬щего объединенным Западным фронтом Г. К. Жукова. Он передал командирам  при¬каз Жукова на обрывке бумаги — с боями пробиваться на восток, непрерывно атаковать с тыла немецкие войска.
В истории нередко случались такие ситуации, когда перед полководцем вставал вопрос: отдавать врагу территорию или губить армию. И полководцы всех времен принимали лишь одно решение дилем¬мы. Отдавай тер¬риторию, но сохраняй армию. Так поступали все великие пол¬ководцы всех времен и народов. Так поступил Кутузов в 1812 году после Бородинской битвы.
К большой трагедии моего народа, Жуков не обладал полководческим талантом Кутузова. Он опять, уже на посту командующего Западным фронтом, оказался не способным трезво оценить сложную стратегическую обстановку. Да, печально, но факт, что огромные смлы Красной Армии оказались в окружении западнее Вязьмы. Решились бы немцы идти дальше на Москву, имея в своем ближнем тылу более сорока советских дивизий? Хотя немецкие генералы и фельдмаршалы не отмечены печатью мудрости, как это доказал общий итог войны, но они в октябре 1941 года крепко бы задумались, если бы Жуков не отдал убийственного для окруженных войск приказа. Идти на Москву, где Ставка Верховного Главнокомандования Красной Армии спешно стягивала свежие сибирские дивизии на Можайскую линию обороны? Или сначала ликвидировать окруженные советские войска западнее Вязьмы? Тут есть, над чем поломать голову. Ведь окруженные советские армии могли получить более конструктивный приказ от своего командования.
Но командующий Западным фронтом Г.К.Жуков  не привык рассуждать. Он получил категорический приказ Сталина: не пропустить врага к Москве. И в своем рвении Жуков с упорством, достойным гораздо лучшего применения, гнал за линию фронта офицеров-смертников с категорическим приказом на обрывках бумаги. Сниматься с позиций! Бросать все! Срочно идти к Москве! Немедленно! Бегом!
Окруженные войска выполнили приказ непобедимого полководца. Они бросили позиции, подготовленные к круговой обороне. Они оставили всю боевую технику и транспорт  из-за отсутствия горючего. Они оставили всю артиллерию из-за отсутствия тяги. Они оставили немцам свои склады со всеми запасами – не на чем вывозить. И налегке пошли выполнять приказ Жукова. С винтовками против немецких танков, самолетов, артиллерии и пулеметов. Командиры очень хорошо знали, что сделает с ними нерассуждающий и не терпящий иных мнений Жуков за невыполнение его приказа.   
Официально неизвестно, отдавал ли Жуков такие приказы окруженным войскам. Историки мол¬чат об этом. Официальные факты не совпадают с воспомина¬ниями ополченцев, оказавшихся в Вяземском котле. Уцелевшие москвичи-ополченцы уве¬ряют, что такой приказ Жукова  они получили. И я больше верю ополченцам.
...Наши армии оставили подготовленные позиции и пошли к Москве. Спасли ли они Москву, как утверждают в мемуарах наши полководцы и как вторят полководцам офи¬циальные сообщения? Может быть, именно окруженные вой¬ска спасли Москву, дали две-три недели на подготовку Можайской линии обороны. Но даже энциклопедия «Великая Отечествен¬ная война» признает, что только 14 немецких дивизий не смогли продолжить наступление на Москву. А всего у немцев было на Московском направлении 77 дивизий.
Почему немцы не ворвались в незащищенную Москву? Что задержало их? Кто остановил их победоносное шествие по 50 километров в день? Историки разводят руками.  Историки спорят. Одни говорят, что Москву спасли окруженные под Вязьмой войска. Другие уверяют, что нем¬цев остановили танковые бригады, как это сделала под Тулой 1-я гвардейская танковая бригада Катукова. Третьи считают спасителями Москвы свежие сибирские дивизии Полосухина, Панфилова, Белобородова на Можайско-Волоколамской линии обороны. А мы можем только гадать. Факт остается фактом — немцы обошли три наших фронта и перед ними в двухстах километрах лежала Москва — без всякого прикрытия. Но немцы до Москвы не дошли.
Наверно, Москву спасли все — и окруженные войска, и танковые бригады, и свежие дивизии. И все они достойны самой высокой чести.
...Окруженные армии с боями шли на восток, выполняя приказ. Не только генералы,— солдаты понимали, что они об¬речены на смерть приказом Жукова. Командиры дивизий формировали взводы знаменосцев из самых надежных. Снятые с древков знамена укладывали в противогазные сумки. Знаменосцам — строжайший приказ: не ввязываться ни в какие схватки, беречь знамена пуще жизни. Уцелеет знамя — значит, дивизия, полк, армия не разби¬ты, живы, пусть даже от них останется только знаменосец со знаменем. Знаменосцы старались выполнять приказ. И все-таки в каждой атаке на очередную деревню они вынужденно втягивались в бой, в рукопашные схватки: впереди них уже никого не оставалось, все полегли под немецкими пулеметами... А деревень от Вязьмы до Москвы очень много.
Однажды я заговорил на эту тему с одним ветераном, который в 1943 году осво¬бождал Смоленск. Я не упускал ни одной возможности хоть что-то узнать о событиях осени 1941-го года. Ветеран не отступал от Смоленска, а  освобождал Смоленскую область от фашистов после двух лет оккупации. Но он проходил по тем же местам, где, возможно, принял свой последний бой мой отец. Он рассказывал:
— Мы шли на Смоленск лесом. Где-то между Вязьмой и Смоленском вышли на поляну. Поляна большая, метров триста. Смотрю — ничего не понимаю. Вроде, поляна войлоком устелена. Войлок и войлок, серый такой. Подо¬шли ближе — а это шинели, красноармейские. А в шинелях — кости...
Ветеран, седоголовый человек с широким русским лицом, чем-то похожий на Шукшина, говорил спо¬койно и неторопливо, без каких-либо эмоций. А у меня на спине ерошились мурашки.
Я верю этому ветерану. Московские ополченцы говорят о том же. Не одна поляна в Вяземских, Смоленских и Брян¬ских лесах покрыта сплошным ковром из красноармейских шинелей с останками их владельцев внутри. Люди плотной толпой, в рост шли на немецкие пулеметы. Всю технику оста¬вили на старых позициях — не хватало горючего на дальнюю до¬рогу. Склады боеприпасов на старых позициях  пришлось уничто¬жить — их не на чем вывозить. Солдатские запасы в вещмешках и подсумках быстро кончились. А беспощадный приказ Жукова гнал их вперед и впе¬ред. И люди шли. Шли, не прячась от пуль: все равно поги¬бать, если не от немецких пуль, так от пули особиста. И у за¬падных околиц деревень вяземщины и дальнего Подмосковья расстилались ковры цвета шинельного сукна - из убитых крас¬ноармейцев, которых гнал на смерть приказ Жукова.
Из великого множества мемуаров лишь в одной книге, кроме воспоминаний московских ополченцев, я прочитал правдивое, беспристрастное описание того, что происходило с советскими войсками в Вяземском котле в октябре 1941-го года. В.А. Белявский, бывший начальник оперативного отдела штаба, а затем начальник штаба 45-й кавалерийской дивизии в своих воспоминаниях «Стрелы скрестились на Шпрее» пи¬шет о скорбном пути из Вяземского котла — он был одним из тех, кому удалось вырваться из смертельных объятий. 45-я кавдивизия за два месяца побывала в составе 30-й, 16-й, 22-й и 19-армий. Ставка тасовала соединения, чтобы выправить по¬ложение, по методу Тришки, который известным способом чи¬нил свой кафтан.
Из всех известных мне военных мемуаристов только Бе¬лявский правдиво описать то, что он испытал. К сожалению, он редко указывал даты, ограничиваясь замечанием вроде: «прошло несколько дней...» Для тех, кто не знаком с масштабами Вяземского котла, его воспоминания могут показаться скучными. Ни подвигов, ни лозунгов, голая констатация фак¬тов. Но если представить, что то же самое испытал миллион человек одновременно, что это происходило не с одной 45-й кавдивизией, а со всеми девяносто пятью дивизиями трех фронтов, картина получится достаточно полная.
«Я прилег отдохнуть лишь часа в три утра 2 октября... Нас было всего полторы тысячи человек...
...Хотя от нас до переднего края было не менее 30 киломе¬тров, отчетливо доносился гул канонады... Немцы начали на¬ступление на Москву...
...Атаки фашистов следовали одна за другой... Между на¬шими кавполками просачивались немцы... 58-й полк фактиче¬ски ведет бой в окружении.
...На левый фланг 52-го кавполка выходят немецкие мото¬циклисты. Они... продвигаются к НП дивизии.
...В дивизии со всеми тылами теперь насчитывается не бо¬лее 1200 человек.
...Восточнее города Вязьма уже находятся немецкие танки. Мы же были в 30 километрах северо-западнее его...
...Ночью поступил приказ: «...89-я стрелковая дивизия со 127-й танковой бригадой под командованием генерал-майора Ремизова прорывает кольцо окружения севернее Вязьмы. 45-я кавдивизия, действуя... во втором эшелоне, обеспечивает расширение прорыва...»
...В дивизии теперь насчитывалось около 600 человек. У нас было несколько сорокапяточек, восемь тачанок со стан¬ковыми пулеметами... Мы формировали подразделения из вы¬ходивших в наш район бойцов, сержантов, командиров других частей и соединений...
...Возле Жилино мы встретили майора с бойцами.
— Мы — пятидесятая стрелковая дивизия, — сказал майор. — Нас около двухсот, есть два орудия...
Здесь же находился генерал-майор Ремизов со своими тре¬мя танками и полковник Корчагин, командир другой танко¬вой бригады, у которого было несколько десятков танкистов, но ни одного танка...
...До немцев было два километра. Это расстояние цепи прошли во весь рост... Снарядом был подбит танк, который вел генерал-майор Ремизов...
...К вечеру остатки дивизии были в сборе: всего 97 чело¬век. К нам присоединились танкисты и еще две сотни бойцов из различных частей. В лесу оказались Ремизов, Корчагин, несколько бойцов и командиров... Нас набралось около 300 человек...
...Ночью наша колонна напоролась на немцев... Нам уда¬лось оторваться... В строю  осталось не более 50 человек. С нами был генерал-майор Ремизов и полковой комиссар Соловьев...»
Этот небольшой отряд в ночь на 7 ноября вышел из окружения к своим в районе Наро-Фоминска. 50 человек — это все, что осталось от 45-й кавдивизии, вместе с 50-й стрелковой дивизией (по¬мните майора с двумя сотнями бойцов?), вместе с танковой бригадой полковника Корчагина, вместе с со 127-й танковой бригадой генерала Ремизова... А было еще множество прибивших¬ся к ним групп, отрядов и одиночек из других, оставшихся неизвестными дивизий и полков.
Реальность может быть кошмарней любых вымыслов фан¬тастов. Короткая, спокойная фраза: «До немцев было 2 кило¬метра... Это расстояние цепи прошли в полный рост...» В ре¬зультате от 600 человек осталось 97. В одном только этом бою за одну только эту деревню Жилино уцелел один человек из шести, пятеро его товарищей погибли.


Цена Победы

Сколько же людей потеряла вся Красная Армия в той войне, прежде чем  наступил день великой Победы?
Считать убитых на войне – не самое веселое занятие, но сделать это необходимо, чтобы люди, - и современники, и особенно потомки, - знали цену нашей Победы в величайшей из войн человечества. Это тем более необходимо, что сейчас с чьей-то легкой, но недоброй руки наша Победа выдается за ликующий, радостный праздник, а о потерях, о цене этой Победы рекомендуется не упоминать.  И многие из уцелевших ветеранов, в основном из тыловых армейских служб пищевого и вещевого довольствия, с бессмысленно выпученными глазами и с брызгами слюны из разверстых ртов орут: «Это праздник!!».
Сталин оценивал потери Советского Союза в войне в 7 миллионов человек, - и военнослужащих, и мирных жителей. Хрущев разоблачил Сталина, развенчал его культ и назвал другое общее число наших жертв – 20 миллионов человек. Демократ Горбачев пошел дальше по пути разоблачений и гласности.
В 1988-89 г.г. в СССР работала комиссия генштаба по анализу и подсчету потерь личного состава Вооруженных сил в Великой Отечественной войне 1941-45г.г., включая и кампанию против Японии. По данным этой комиссии в годы ВОВ Вооруженные силы СССР потеряли убитыми, пропавшими без вести, умершими от ран и болезней, попавшими в плен и не вернувшимися оттуда – 8.668.400 человек. А общие людские потери в ВОВ вместе с мирными жителями эта комиссия оценила в 27 миллионов человек.
Потери чудовищные. 27 миллионов человек – это население немалой страны. Но при всем уважении к членам комиссии, которым пришлось перелопатить огромное количество кубометров архивных материалов, - я не могу верить выводу комиссии. Результат работы комиссии утвердил Генштаб, а над Генштабом нависали могучие инстанции: министр обороны. Совет министров СССР и самый строгий и непререкаемый цензор – Политбюро ЦК КПСС. Всем этим высшим в стране инстанциям невыгодно увеличивать наши потери, особенно в сравнении с 9,6 миллионами немцев, погибших в той же войне, - и военнослужащих, и мирных жителей. Причем Германия воевала на два стратегических фронта и вела бои от Норвегии до Египта, от Британии до Сталинграда.
Не сомневаюсь, что истинный результат работы комиссии Генштаба чья-то высокая руководящая рука безжалостно откорректировала. Думаю, что прозвучало «мнение»: просуммируйте сталинские потери с хрущевскими. Сколько там получается? 27 миллионов? Вот вам 27 миллионов, - и хватит. Мы перещеголяли в гласности Хрущева, этого достаточно! И так на каждого убитого немца получается три погибших советских человека. Иначе выйдет просто несолидно.
И вряд ли когда наши правители захотят назвать истинную цену великой Победы нашего народа.  - им это невыгодно, какими бы демократами и народолюбами они себя не выставляли. Но такой подсчет можно сделать довольно точно без всяких официальных комиссий.
Как известно, статистика знает все. Особенно отечественная, будь она советской или демократической. Сколько молока надоила орденоносная доярка тетя Мотя. Сколько стали выплавил знатный сталевар, у которого, как говорят, вся сила в плавках. Сколько миллионов рублей зарабатывает в месяц наш простой демократический министр. Сколько заплатил за очередную яхту небывалых размеров наш родной олигарх. Сколько избирателей готовы наплевать на Конституцию и избрать любимого президента на третий срок. Сколько миллиардеров скромно и незаметно живут среди нас, и какой процент они составляют от мирового уровня. Все знает статистика, она знает даже, сколько стульев в нашей стране. Не знает она лишь одного: какой крови стоила нашему народу великая Победа. Не знает, ибо знать не хочет.
А я хочу знать. И это хотят знать миллионы людей, выросших в такой же странной, противоестественной государственной безотцовщине. У всех нас наша власть отняла право гордиться своими отцами, и даже не позволяет нам узнать их судьбу. Она просто наплевала всем нам в душу.
Пироги должен печь пирожник, а сапоги тачать – сапожник. Это – постулат, но это лукавый постулат. Он выгоден тем, кто дорожит своим местом и своей карьерой больше, чем истиной. И этот постулат, как любой другой,  вполне можно оспаривать, ибо даже сапожники бывают разными. Есть сапожники от Бога, по призванию, а есть люди, которые стали сапожниками лишь потому, что суровая жизнь не дала им другой возможности, или они просто ни на что больше не годны.
Марк Твен в «Письмах с земли» говорит, что на том свете, в царстве высшей справедливости, люди оцениваются не по их официальным успехам в земной жизни, не по достигнутому ими служебному положению, чинам и наградам, а по их истинным способностям. В Царстве Небесном, по словам Марка Твена, величайшим полководцем всех времен и народов считался совсем не Наполеон, не Александр Македонский, не Чингизхан, а простой портной, который ни одного дня не служил в армии. Да и в реальной земной жизни каждый знает множество подобных примеров.      
Великий физиолог Сеченов, основатель физиологии как науки, по своей официальной профессии – военный инженер, сапер. Трудно представить, что получилось бы с физиологией, если бы на пути молодого поручика-сапера Сеченова встали стеной несгибаемые приверженцы этого постулата: ты сапер, вот и занимайся своим саперным делом, а не лезь туда, где ты ничего не понимаешь. Великий русской композитор Бородин по образованию – химик, и он сумел проявить себя очень неплохим химиком. Но он же создал «Князя Игоря». Великий Эйнштейн, перед которым преклоняются западным ученые, тот самый Эйнштейн, который разработал теорию относительности, - в отрочестве и юности считался бездарью и с трудом получил место мелкого клерка в патентном бюро. Как развивалась бы современная физика, если бы нашлись на его пути твердолобые ученые мужи, которые забраковали бы его работы, потому что эти работы написаны не профессионалом? Сиди, Эйнштейн, в своем патентном бюро, разбирайся с изобретателями вечного двигателя, а в наши дела не суйся, ты в них ничего не смыслишь. Таких примеров каждый может привести не один десяток. 
Заняться непрофессиональным делом, - подсчетом наших потерь в Великой войне, - меня побудила не только трагическая судьба моего отца. Мною двигал сыновний долг перед моей матерью, которая в страшные военные и послевоенные годы одна поднимала четверых малолетних детей. Она потеряла на войне мужа, нашего отца, но Родина ей никогда ничем не помогала, ни материально, ни хотя бы морально, потому что для наших правителей мой отец будто не существовал на свете. Мою совесть подстегивала нелегкая судьба моих сестер и моего брата, из которых никто не дожил до старости.
Мое сердце сжимала боль многого множества моих сверстников, отцы которых точно так же пропали без вести,  сгинули без следа на бескрайних просторах нашей страны и в ухоженной земле Европы. За долгие годы поиска я видел тысячи таких сыновей и дочерей, моих братьев и сестер по общей нашей кровавой трагедии. Все они выросли без своих отцов, хлебнули немало лиха, а на вопрос об отце опускали глаза долу и смущенно пожимали плечами: пропал без вести. И правителям нашей страны нет никакого дела до наших без вести пропавших отцов.
Я получал на свои запросы ответы из ЦАМО, написанные на заранее заготовленных бланках. И на этих бланках типографским способом отпечатано нечто вроде примечания.
«Сложная обстановка на фронтах Великой Отечественной войны 1941 – 1945 г.г. не позволила установить судьбу некоторых военнослужащих, поэтому они были учтены пропавшими без вести».
Я по многу раз перечитывал полученные  из ЦАМО ответы, надеялся увидеть или понять нечто важное, что сразу не бросилось в глаза. И именно эта фраза о «некоторых» пропавщих без вести, отпечатанная типографским способом, - на века, на все случаи жизни, - оказалась для меня последней каплей. «Судьба некоторых военнослужащих»… Более фальшивой, да что там, более наглой фразы трудно найти даже среди творений наших родных отечественных бюрократов. Хорошо сказано: «некоторые», - когда счет этих некоторых, по моим представлениям, идет на десятки миллионов человек!
Потому я считаю определение наших потерь в той войне святым делом, великим моим долгом перед десятками миллионов  таких отцов, их детей и внуков. Потому же я считаю результаты своих подсчетов гораздо более объективными, чем хитроумные выкладки и лицемерные манипуляции официальных лиц, - профессионалов с соответствующими дипломами и полномочиями.
Подсчитывать наши жертвы в войне можно различными методами. Итог в любом случае окажется лишь приблизительным, но он будет более близким к горькой правде, чем официальные данные. Точный подсчет невозможен. Никто никогда не определит точное число наших дорогих пропавших без вести. Ведь они не числятся ни в каких списках. Точно так же никто никогда уже не сумеет подсчитать число красноармейцев, командиров и генералов, которые погибли в ужасающей катастрофе «приграничных сражений» за первые две-три недели войны.
Вряд ли когда наши официальные инстанции назовут реальную  численность частей, соединений и объединений Красной Армии, сосредоточенных на нашей западной границе к 22 июня 1941-го года, - без всякого прикрытия, в состоянии «пришивания последней пуговицы». Все они попали под внезапный удар гитлеровской армии, и в «приграничных сражениях» мало кто уцелел из этих кадровых военных.
По официальным данным, которым я имею все основания не верить, Первый стратегический эшелон Красной Армии в июне 1941-го года насчитывал 5,5 миллиона человек. За долгие годы поиска отца я многократно убеждался в том, что нашим официальным данным верить нельзя. Наша история врет всегда и во всем. Врет по указаниям наших очередных правителей, врет по тысячелетней государственной традиции, врет просто из спортивного интереса. Численность Красной Армии в официальных данных занижена, и занижена она не на проценты, а в разы.
До 1 сентября 1939-го года призывным возрастом считался 21 год. Причем, в армию брали не всех, а выборочно, лишь часть призывников.  1 сентября 1939-го года Верховный Совет принял закон о всеобщей воинской обязанности – впервые во всей известной истории России. Этим же законом призывной возраст снизился до 18 лет. За два года до начала войны в Красную Армию забрали всех призывников: четыре новых призывных возраста и всех мужчин, кто еще не служил. Эта небывалая в истории поголовная мобилизация проводилась этапами, под прикрытием местных, локальных военных конфликтов: воссоединение Западной Белоруссии и Западной Украины, присоединение Бессарабии, освобождение Литвы, Латвии и Эстонии, финская кампания. Основная часть такого сверхгигантского набора попала на западную границу.
Каждый желающий может самостоятельно подсчитать это невероятное количество солдат, призванных за два года в Красную Армию. Четыре призывных возраста плюс все, ранее не служившие – это не 5,5 миллионов. Это гораздо больше. Подозреваю, мы уже никогда не узнаем действительной численности Красной Армии на 22 июня 1941 года. 10 миллионов? 15 миллионов? 20 миллионов? Я не знаю. Но любое из этих чисел ближе к реальности, чем пресловутые официальные 5,5 миллионов.  И почти все эти люди остались там, на границе. За две-три недели войны они погибли, пропали без вести, попали в фашистский плен и не вернулись из него, умерли от болезней и ран.
Уверен, что ни Генштаб, ни министр обороны, ни, тем более, высшая инстанция в стране - Политбюро никогда бы не разрешили никакой комиссии публиковать эти реальные убийственные данные. А без них весь анализ и учет потерь личного состава Красной Армии теряет всякий смысл.
За годы своего поиска я с карандашом в руках изучил великое множество мемуаров и официальных общедоступных источников, И я твердо знаю, что к 22 июня 1941-го года у западной границы СССР, от моря до моря, сосредоточились в соответствии с детальнейшими планами Генштаба невиданные в истории человечества вооруженные силы. Оценивать эти силы в 5,5 миллионов человек, - это просто несерьезно. Это напоминает сделку Ходжи Насреддина, который обменял доходное озеро с усадьбой на ишака по имени Кумыш - Серебро весом в четыре пуда. Но Ходжа действовал из благородного стремления облегчить жизнь забитых крестьян. А во имя чего врут наши историки и политики?
Официальным путем мы никогда не узнаем наши истинные потери в войне, точно так же, как я по ответам официальных инстанций за много лет не узнал о судьбе моего отца почти ничего нового. Но мир не без добрых людей. В моем родном Саратове тоже нашлись люди, которые выполнили огромную работу. Они сделали почти невозможное: собрали сведения обо всех наших земляках из Саратова и области, которые не вернулись с войны.
Рабочая группа патриотов–энтузиастов в составе Г.В.Фролова, Б.П.Дорохова, Ю.Е.Левинсона, Н.Ф.Пономарева, Н.А.Хохлова и Д.Д.Ченакана  подготовила к издания 11 огромных томов Книги Памяти Саратовской области. А в 1994-95 г.г. Приволжское издательство «Детская книга» издала эти 11 томов. Интересная деталь – не Воениздат, не какое-нибудь солидное государственное издательство, но - «Детская книга».  Видно, авторы испытывали трудности не только со сбором и обработкой скорбных материалов и финансированием их публикации.
11 огромных томов по 600-700 страниц, плотно заполненных списками погибших и пропавших без вести. На каждой странице – от 45 до 59 фамилий.
Вечная им благодарность от всех нас, живущих ныне, и от тех, кто будет жить после нас. Я не знаю, нашлись ли такие люди в других областях и краях. Но результаты работы этих трудолюбивых, упорных и бесстрашных людей не могут не впечатлять. И я верю их подсчетам. Верю по простому и убедительному факту.
В первом томе авторы пишут, что на фронтах войны сражались с оружием в руках более 530 тысяч саратовцев. Из них не вернулись с войны 300 тысяч человек, среди которых десятки тысяч пропавших без вести. Когда я прочитал это, то разочарованно вздохнул. Опять лакировка страшной действительности. Из 300 тысяч не вернувшихся с фронта – всего 20-30 тысяч пропавших без вести.
К этому времени я еще не знал, но уже имел достаточные основания предполагать, что пропало без вести примерно столько же, сколько официально погибло. Наши полководцы  считали свои потери спустя рукава. Похоронки оформляли только на тех, чьи трупы сумели подобрать и опознать по документам. Если из очередной, десятой или пятнадцатой за день безуспешной атаки на безымянную, никому не нужную высоту или на небольшой город вроде Сычевки из роты вернулся всего десяток израненных солдат, и они принесли с собой тела троих погибших товарищей, - командиры и замполиты оформляли похоронки и извещения только на этих троих. Остальных девяносто не вернувшихся считали пропавшими без вести и не включали их фамилии ни в какие списки. Как их учитывать, если по господствующей тогда официальной морали эти 90 человек могли просто сдаться врагу или дезертировать?
Авторы Саратовской Книги Памяти писали в 1 томе, что списки составлены на основании первичных списков, подготовленных по данным похоронок и извещений, полученных из Действующей армии и госпиталей, документов генштаба и ЦАМО, а также сведений, собранных редколлегией, и заявлений родных и близких погибших. Это тоже не прибавило мне оптимизма. На пропавших без вести не приходили ни похоронки, ни извещения, они не числятся ни в каких списках Генштаба.
Что касается заявлений родных и близких, то к концу ХХ-го века большинство родных и близких тоже ушли в мир иной или разъехались по бескрайним просторам нашей родины в поисках лучшей доли. Они просто не могли знать о Книге Памяти и никаких заявлений в редколлегию не отправляли. Из живых же три четверти жили в селах и деревнях, и мало кто из них знал, что в Саратове редколлегия ждет их заявлений и сообщений. Вот и насчитали на 300 тысяч погибших всего несколько десятков тысяч пропавших без вести, - 10 или 15% от убитых.
Но когда я раскрыл 9 том, то мое мнение о рабочей группе и работе резко улучшилось. В 1 томе на каждой из 580 страниц перечислены больше 50 фамилий не вернувшихся с войны и среди них 10-20 пропавших без вести. А в 9 томе на 50 фамилий каждой страницы – от 40 до 50 пропавших без вести. Видимо, 9 том авторы составляли по письмам и заявлениям родных и близких. В этом томе есть и фамилия моего отца. «Федин Иван Федорович, род. 1911, с. Березово, Чапаевский район. Красноармеец. Пропал без вести».
Это моя мать узнала из областной газеты о Книге Памяти и написала в редакцию о нашем отце.   
В 9 томе авторы уже иначе пишут о пропавших без вести. «Судьба более 40% погибших воинов-саратовцев неизвестна, они числятся в списках пропавших без вести». Эта фраза полностью отвечала и моим представлениям о соотношении погибших, - тех, на кого приходили похоронки и извещения, - и пропавших без вести. Хотя я убежден, что пропавших без вести не меньше, чем официально погибших, но «более 40%» - вполне реальное число, чем «некоторые военнослужащие», как отпечатано на бланках ЦАМО.
То, что авторам Книги Памяти удалось восстановить только фамилии этих «более 40%»  - не их вина. Ведь даже из тех родных и близких, кто дожил до наших дней, далеко не все знали о Книге и не все они могли сообщить о своих пропавших близких. А кто скажет, у скольких пропавших без вести уже не осталось на свете ни родных, ни близких? Жизнь в нашей стране не располагала к долголетию и рождению детей.
А ведь для Генштаба, для Министерства обороны, для нашего уважаемого правительства, для наших уважаемых депутатов Госдумы, которые день и ночь пекутся о собственном благополучии, подсчет наших реальных потерь – проще пареной репы. Собрать списки всех призванных в Красную Армию с 1 сентября 1939 по сентябрь 1945 года, когда окончилась война с Японией.  Вычесть из этого количества всех «официально погибших», пусть даже это будут горбачевские 8.668.400 человек. Вычесть всех, умерших от ран и болезней, - это число тоже известно по сводкам военных госпиталей и лазаретов. Вычесть численность Красной Армии на май 1941 года, она тоже известна, это 11,5 миллионов человек. Вычесть всех, вернувшихся с войны до мая 1941 года, - райвоенкоматы вели такие списки. Разница – точное число пропавших без вести. А их сумма с «официально погибшими» и умершими от ран и болезней покажет истинные потери личного состава Красной Армии в Великой Отечественной войне.
В число этих потерь войдут и погибшие в локальных конфликтах 1939-1940 г.г., и это справедливо. Какая разница, - погиб красноармеец в 1939 году на линии Маннергейма в Финляндии или в 1940 году в Латвии или Литве, или же – в 1945 году в Берлине? Все они – ветераны Второй мировой войны, ее жертвы. Со всеми социальными последствиями.
Но до сих пор, уже больше 60 лет, ни Генштаб, ни Госдума, ни Кабинет министров не собираются сообщать народу настоящую цену нашей великой Победы. То ли они экономят для себя деньги, которые придется выплачивать всем жертвам войны, то ли они заняты более важным делом личного стяжательства, и им наплевать на народ.
И кажется мне, что наши родные правители никогда не захотят делать то, что любое правительство любой страны обязано сделать в первые же годы после победы: подсчитать реальные потери и покаяться перед народом за то, что погубили столько граждан, не сумели обойтись малой кровью. А родным и близким всех не вернувшихся с войны: и погибших, и умерших от болезней и ран, и попавших в плен и не вернувшихся оттуда, и без вести пропавших, - все этим людям, потерявшим на войне близких, платить достойную компенсацию до конца их дней.
Бисмарк сказал: война не окончена, пока не похоронен последний погибший солдат. За одни эти слова Бисмарку следует поставить огромный памятник на Красной площади, а на постаменте самыми крупными буквами написать это изречение. Ведь совесть наших правителей, начиная со Сталина и послевоенного министра обороны Г.К.Жукова, никогда не тревожила ответственность перед своими гражданами, чьих родных и близких они гнали на убой, не считаясь ни с какими потерями. Мы за ценой не постоим!
Для нашего народа война не закончена, ибо и поныне в лесах и болотах, в полях и на дне бесчисленных рек лежат непогребенные останки миллионов безымянных воинов этой войны. А в городах и селах нашей страны доживают свои безрадостные дни их вдовы. И десятки миллионов детей и внуков этих воинов до сих пор не знают ничего о судьбе своих отцов, дедов и прадедов,  и не могут с гордостью сказать: мой отец, мой дед, мой прадед геройски погиб в боях с фашистами за свободу и независимость нашей родины.
Но наши жертвы в войне можно подсчитать без Генштаба, без депутатов Госдумы. Даже по официальным, завиральным данным, которые никогда не стыкуются между собой.
Если говорить о потерях, то наша официальная цифра — 27 миллионов военнослужащих и мирных граждан — представляется мне, да и не только мне, весь¬ма заниженной. Вот один из методов подсчета потерь без комиссии Генштаба. По энциклопедическим данным, с июня 1941 года по 18 ноября 1942 года только в сухопутных войсках бы¬ло сформировано 1200 стрелковых, танковых, механизиро¬ванных, артиллерийских соединений и частей, в том числе, 367 стрелковых дивизий. Считая по 10 тысяч человек на со¬единение (по штату в стрелковой дивизии должно быть 14,5 тысяч человек), получаем около 12 миллионов за полтора го¬да войны. До конца войны, при сохранении темпов призыва, в армию взяли не менее 25 миллионов человек.
К началу войны у нас в армии официально насчитывалось около пяти с половиной миллионов человек, в конце войны —11 с половиной. То есть, почти все стратегические резервы пошли на списание. Несложная арифметика показывает, что война перемоло¬ла у нас огромную армию в 25-30 миллионов человек. И это еще заниженные данные, потому что мы не можем учесть гигантские призывы 1939-40 г.г и потери в локальных конфликтах за эти годы.
Если есть сомнения в правильности такого  расчета, то можно подсчитать наши потери другим путем, используя саратовскую Книгу Памяти. Саратовская область одна из самых средних по многим показателям в СССР. По размерам, по численности и плотности населения, по соотношению между городом и деревней, между промышленностью и сельским хозяйством. В годы войны фашисты не вступали на ее землю, но ее нельзя считать глубоким тылом, почти год она находилась в прифронтовой полосе. Во всех отношениях она – средняя из средних.
В 1941-м году в Саратовской области проживало 2 миллиона  268 тысяч человек. Из них в 1941-45 г.г. сражались с оружием в руках в рядах Красной Армии 530 тысяч. От общего населения области, включая младенцев и дряхлых старушек, это составляет  23,5%. В это число, скорее всего, не входят мобилизованные в 1939-40 г.г. Поэтому если пересчитать даже это, скорее всего,  заниженное количество воевавших саратовцев на жителей области «мужескаго полу», включая грудничков и скрипучих старцев, то получится, что в 1941-45 г.г в Красную Армию ушел каждый второй мужчина-саратовец. Но не будем увлекаться и возьмем за основу сведения из Книги Памяти. И вспомним еще, что младенцев и ветхих стариков в армию не брали. Война уничтожила в средней по всем показателям Саратовской области почти всех здоровых мужчин всех призывных возрастов.
Итак, в 1941-1945 г.г. на фронтах воевали 530 тысяч саратовцев, 23,5 % от общего населения области. В СССР по переписи 1939 года проживало 180 миллионов человек.  23,5 % от 180 миллионов составляет 32 миллиона 300 тысяч человек. Это и составляет примерное число советских граждан, призванных в Красную Армию в 1941-45 г.г. Опять же, в это число не входят призванные во время огромных наборов за два предвоенных года, но с этим придется смириться.
Из 530 тысяч воевавших саратовцев не вернулись с войны 300 тысяч человек. Это составляет 14 % от всего населения саратовской области. 14 % от 180 миллионов составит 25 миллионов 200 тысяч человек. Вот и еще один результат подсчета потерь Красной Армии. Этот результат полностью совпадает с данными, полученными по сведениям о резервных формированиях Красной Армии.
Можно вести подсчет потерь Красной Армии в войне и другими методами, благо, открытых публикаций о войне хватает, надо только уметь читать то, что там написано. Я провел еще несколько расчетов, и результат всегда получался одним и тем же: 25-30 миллионов погибших военнослужащих всех рангов и чинов, включая пропавших без вести. Это не сталинские 7 миллионов военнослужащих и мирных жителей. Это даже не горбачевские 8.668.400 военнослужащих и 27 миллионов вместе с гражданским населением.
Вот самая минимальная цена нашей Великой Победы. Красная Армия потеряла убитыми и пропавшими без вести не менее 25 миллионов солдат, сержантов, офицеров и генералов.
А есть еще погибшие от ран и умершие от болезней в госпиталях и лазаретах. Точное число их мы тоже вряд ли узнаем. По данным комиссии Генштаба их вместе со списанными из Красной Армии инвалидами насчитывается больше 18 миллионов человек.
Но бы¬ли еще партизаны и гражданское население. Был Бабий Яр и Ленинград, были бесчисленные Хатыни. Был Сталинград, где во избежание паники наша власть запретила эвакуацию гражданских лиц, в результате чего практически все довоенные жители Сталинграда погибли.
Я не очень ошибусь, если оценю наши общие потери за войну в 45-50 миллионов человек.
Эти чудовищные, немыслимые жертвы соответствуют военным доктринам и моральным убеждениям наших правителей и высших военачальников. К сожалению, наши полководцы не умели или не хотели воевать малой кровью. Они давили немцев лавиной человеческих тел — даже в по¬следний, победный период войны.
Классической в советском военном искусстве считается Ясско-Кишиневская операция. В этой операции дивизия на¬ступала на фронте в километр. Это трудно представить — дивизия на километровом фронте. Ближайшая аналогия — овечий гурт у ворот мясоком¬бината... А ведь в Ясско-Кишиневской операции речь шла всего о ликвидации 70-тысячной группировки немцев. Это не Вяземский котел с миллионом окруженных.
Районный город Ржев с населением в 54 тысячи человек немцы захватили с ходу в октябре 1941 года, не заметив, что это — центр укрепрайона. А потом мы два года брали его обратно и уложили под Ржевом 120 тысяч человек — целую полнокровную армию штатного состава. «Я убит подо Рже¬вом» — эти стихи знал после войны почти каждый. Наступательными операциями под Ржевом руководил ко¬мандующий Западным фронтом непобедимый полководец Г.К.Жуков.
Для сравнения — немного о немецких потерях. Неизвест¬но, сколько уничтожено немцев в первый период «Тай¬фуна», до начала второго генерального наступления немцев на Москву, до 15 ноя¬бря. О втором наступлении немцев энциклопедия «Великая Отечественная война» сообщает: «Ценой огромных потерь в конце ноября — начале декабря противнику удалось выйти к каналу Москва-Волга...»
Какие же это огромные потери? БСЭ уточняет: «За пери¬од середина ноября — начало декабря противник потерял уби¬тыми и ранеными 155 тысяч человек...». За 2,5 недели второго стратегического наступления на Москву даже по нашим, конечно же, завышенным данным, немцы потеряли убитыми и ранеными 155 тысяч человек. По военной статистике среднее соотношение между убитыми и ранеными – 1:7. Своих раненых немцы подбирали, лечили и снова отправляли на фронт, а инвалидов – в тыл. Таким образом, убитых за это время у немцев наберется всего 20 тысяч человек. Мы считаем это огромными потерями.
Та же военная статистика говорит, что потери обороняющихся и наступающих относятся как 1:3. Немцы наступали, мы оборонялись. По этой статистике наши потери за те же 2,5 недели должны составить убитыми и ранеными 51-52 тысячи человек. Пусть читатель сам прикинет наши реальные потери за это короткое время. Как говорится, ком¬ментарии излишни... Ни в БСЭ, ни в мемуарах полководцев, ни в каком официальном документе вы не найдете данных о потерях Красной Армии за тот же период, - как обо всех наших потерях в войне. Но можете поверить мне, что картина окажется гораздо страшнее, чем вы думаете.
Потери немцев убитыми и ранеными в 155 тысяч человек мы называем огромными. Наши же потери в Вяземском и Трубчевском котлах в начале операции «Тайфун» даже нигде не упоминаются. А ведь это – больше миллиона человек убитыми и пленными. Причем наши пленные в немецких лагерях долго не жили.
Но что для наших правителей, полководцев и политиков потери больше миллиона человек. Об этих погибших никто никогда не вспоминает. Подумаешь, потеряли за пару недель миллион человек. Как сказала Зоя Космодемьянская: «Нас 200 миллионов, всех не перевешаете». Но Зоя сказала это, стоя на эшафоте с петлей на шее, перед мучительной казнью, после нечеловеческих пыток. А наши правители и историки говорят то же самое, сидя в комфортабельных кабинетах, при полной личной безопасности. И мы все с этим молчаливо, по-рабски соглашаемся. Никто из всех нас никогда не потребовал ответа у виновников таких чудовищных катастроф, и у тех, кто лишает нас права знать правду о своих родных, о цене великой Победы нашего народа.
Мы создали скорбный мемориал в Хатыни, и это справедливо. Но в Вяземском и Трубчевском котлах погибло в десять тысяч раз больше людей, чем в Хатыни. Здесь погибли почти полностью три наших фронта, 95 дивизий Красной Армии, почти все 1.250 тысяч человек, - по нашим же официальным, явно заниженным данным. Жителей Хатыни мы знаем всех поименно. Фамилии большинства погибших под Вязьмой солдат, сержантов и офицеров забыты. Никто не знает, где тлеют их кости. Никто не знает даже, где и как погиб командарм-24, генерал-майор Ракутин, - что же говорить о рядовых? И никто никогда не ставил вопроса о создании мемориала на месте этой страшной катастрофы.
Боль всего народа не смягчает боли каждого отдельного человека. Скорее, наоборот, личная боль только усиливается от сознания безмерной малости ее в стихии общего горя.
Одинокий след моего отца затерялся в Вяземском котле. И мне нисколько не легче сейчас, когда я знаю, что вместе с отцом там погибло около миллиона человек. Не легче.
В Вяземском котле погиб цвет московского ополчения. От 12 дивизий народного ополчения из окружения знаменосцы сумели выне¬сти знамена только четырех. Об остальных восьми дивизиях московского ополчения в воспоминаниях уцелевших жертв трагедии сказано коротко: дивизия расформирована. Знаменосцы этих восьми дивизий погибли вместе со своими знаменами в противогазных сумках. Там же, в Вяземском котле, погибли первые наши ра¬кетчики, знаменитая батарея капитана Флерова. Там погибла 24-я армия вместе со своим командармом, генерал-майором Ракутиным.
И где-то там остался мой отец — рядовой красноармеец Иван...



Жизнь продолжается

Чем больше прояснялась для меня трагедия Вяземского котла, тем чаще мои мысли обращались к тому, с чьим име¬нем связывают теперь неудачное начало войны — к Сталину.
Люди моего поколения, родившиеся незадолго до войны, пережили то, что редко выпадает на долю человека. Воспи¬танные с младенческих лет в строго очерченных стереотипах массового мышления, мы трижды за короткую человеческую жизнь выдержали гибель своих богов.
Эта трижды повторенная духовная трагедия — иначе не могу назвать, — искалечила множество судеб. Сейчас, когда эти три круга мучительных раздумий пройдены, очень труд¬но отделить исходное восприятие событий от поздних наслое¬ний. Так уж устроен наш мозг, что ретроспективный анализ редко бывает искренним и никогда — объективным. Настоящее заслоняет собой прошлое, и мы считаем преж¬них себя мудрее и чище, чем были на самом деле.
Для меня имя Сталина с самого раннего детства, с первых сознательных мыслей было символом всего светлого, мудрого, непогрешимого. Есть в Кремле Сталин, и мы можем быть спокойны за свою жизнь, за свое будущее. Сталин думает обо всех нас, и великие думы его — о том, что¬бы сделать нашу жизнь еще краше, еще счастливее. В том, что наша жизнь счастливая, я не сомневался. Наше детство — зо¬лотое, радостное, безоблачное. Нам открыты все дороги.
Я знал, что на свете есть другие страны, что жизнь лю¬дей в тех странах тяжела, полна тревог и неуверенности в будущем. Там простые люди угнетены буржуями, умирают от голода, над ними издеваются полицейские и жандармы, капиталисты выкачивают из них все соки. Там линчуют не¬гров, бросают в тюрьмы рабочих, пытают их, убивают. Дети простых людей обречены там на нищету, безграмотность, тя¬желый труд.
У нас этого нет и быть не может, потому что у нас есть вождь, отец и учитель — Сталин. Я жил в саманной полузем¬лянке, считал лакомством сухой просяной хлеб и гордо пел: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!»
До войны мы с сестрой носили испанские шапочки с кис¬точками и гордились этой своей причастностью к великому де¬лу защиты «нашей» Испанской республики. Мы с энтузиазмом пели популярную тогда песенку о спасении испанских детей, о вы¬возе их в СССР.
Солнце пылало раннее,
Дул штормовой ветерок,
Шел пароход из Испании,
С запада шел на восток...
Возможно, по художественным качествам эти вирши близки к знаменитой «Гаврилиаде». Но в том-то и бе¬да, что нам внушили, что это — вершина поэзии. И торжест¬венно щемило сердце, слезы наворачивались на глаза от гор¬дости, когда я пел эту и им подобные песни.
Когда в обществе главными становятся политика и полити¬ки, общество начинает деградировать. Падает уровень культу¬ры, рушится нравственность, действительные общечеловечес¬кие ценности в сознании людей подменяются конъюнктурны¬ми подделками. И если говорить о гениальности Сталина, то в одном он поистине гениален — он и его окружение сумели убедить нищий, обездоленный народ в том, что наш образ жизни — идеальный. Убедить в том, что любое достижение че¬ловечества должно оцениваться с единственной позиции — на¬ше оно или не наше по месту и духу создания.
Нас, по край¬ней мере, меня сумели убедить в том, что советское искусст¬во, советская литература, советская наука и техника, совет¬ские законы, советский образ жизни — неизмеримо выше все¬го, что создано человечеством за всю историю. Я верил, что только у нас возможен расцвет всех способностей человека. Я считал, что Алексей Толстой на голову выше Льва Толсто¬го, потому что Лев имел какие-то идейные заблуждения вро¬де непротивления злу, а Алексей никаких заблуждений не имел. И Лев Толстой для меня был не наш, очень не наш, а потому он не мог создать ничего очень гениального.
Что же касается других стран, то они всегда и во всем отставали от нас, и в науке, и в технике, и в искусстве, и в литературе. Если за рубежом появлялось что-то стоящее, то это был или плагиат, или кража наших достижений. Я знал, что и за рубежом бывают гениальные писатели, например, Анри Барбюс, но их гений не мог расцвести в полной мере в той ужасающей обстановке. Вот если бы они жили у нас — о, тогда...
Нас в школе приучали говорить: закон Ломоносова-Лаву¬азье, закон Менделеева-Клапейрона, паровоз Черепановых, лампочка Ладыгина, электрическая дуга Петрова... К Эдисо¬ну, я, например, испытывал личную неприязнь — этот делец попросту скупил за бесценок все изобретения и выдавал их за свои, и воровал он, в основном, изобретения русских ученых и инженеров. Но, наверное, не все благополучно было в этой тотальной промывке мозгов, если я, школьник, тогда позво¬лял себе ехидничать: «великие русские ученые — Гесс, Гаусс и Гельмгольц...», — но случаи такого ехидства были хоть и редки, но как всякое исключение, только подтверждали общее правило.
Войну, вернее, ход военных действий, я почти не помню. Газеты и радио сообщали, как героически громят немецко-фа¬шистских оккупантов наша славная Красная Армия, партиза¬ны, весь народ. Все эти победы нам обеспечивал Сталин. «Где Сталин — там победа». Это я знал твердо. Помню, с каким благоговением мы ждали традиционных выступлений Стали¬на по радио по праздникам. Я помню его негромкий, с прият¬ным кавказским акцентом голос, спокойную интонацию. Его слова были мудры, паузы — многозначительны. Мы собира¬лись у черной тарелки репродуктора всей семьей — мать, ба¬бушка и мы, четверо детей. Впрочем, я всегда, сколько помню себя, не считал себя ребенком, мне было неудобно за то, что я, здоровый долговязый парень в свои семь, восемь или де¬сять лет занимаюсь таким несерьезным делом, как учеба в школе, а не сражаюсь на фронте или, на худой конец, не тру¬жусь героически на победу.
Мы собирались у репродуктора за пустым столом и жда¬ли, когда сквозь потрескивание помех раздастся знакомый нам голос вождя, создателя партии Ленина-Сталина, вдохно¬вителя всех наших побед. Мысль о том, что он — обыкновен¬ный человек, что он мог ошибаться, как каждый из нас — та¬кая мысль даже не считалась крамольной, потому что просто не приходила мне в голову. И в нашей семье никто никогда не сомневался в непогрешимости Сталина.
Бабушка иногда вспоминала «германскую», даже «япон¬скую» войну, вспоминала, как мужиков «гнали на фронт». По привычке она и сейчас так говорила: «Вон у Анциферовых вчера сына угнали на фронт». И я, юный сопляк, сурово поправлял ее: «Не угнали, а мобилизовали в действующую армию!»
Но однажды, когда я смастерил из газеты стельку для раз¬валивающегося тапка, бабушка буквально выхватила у меня газету и с каким-то ужасом упрекнула меня:
— Аи не видишь — тут Сталин! Рази можно Сталина — в тапку?!
Я полностью согласился с ее упреком. Сейчас я думаю, что у бабушки для такого испуга были другие причины, чем я предполагал, но это я думаю сейчас, когда бабушки уже давно нет на свете. А тогда мне стало стыдно, что моя необра¬зованная, темная бабушка оказалась политически грамотнее, чем я, юный пионер.
Бабушка и соседки постарше иногда вспоминали «голод¬ный год», раскулачивание, тяготы жизни довоенной деревни. Я слушал и не понимал, как это в нашей счастливой стране могла быть плохая жизнь. Я допускал в своих полудетских-полурабских размышлениях, что это могло быть до того, как Сталин победил всех своих, а значит, наших врагов. От школьной истории у меня сложилось убеждение, что Сталин много боролся с различными врагами народа, которые всяче¬ски вредили ему — с Троцким, Зиновьевым, Каменевым, Бу¬хариным. Но когда Сталин с помощью всего народа победил этих врагов, для всех наступила счастливая, радостная жизнь.
И я не понимал бабушку, — у меня просто не сходились концы с концами, и, как бывает в таких случаях, я не особен¬но считался с логикой.
Мы с детского сада пели песни о сталинских соколах, о сталинских танкистах. Мы пели: «В бой за Родину, в бой за Сталина!» Мы знали, что наши бойцы идут в бой с возгласом «За Родину, за Сталина!» Когда наш класс «приняли» в пио¬неры, я даже немного обиделся в душе: почему нас называют юными ленинцами, а не сталинцами. Утешало меня только то, что «Сталин — это Ленин сегодня». О Ленине я знал немного и не понимал, почему Сталин, который создал нашу партию, организовал революцию, победил в гражданской войне, раз¬громил всех врагов народа, почему Сталин так хладнокровно отдает часть своей славы Ленину.
Я искренне не понимал, по¬чему ВКП (б) называется партией Ленина-Сталина, а не про¬сто Сталина, почему мы говорим «За дело Ленина-Сталина будь готов!», почему на гвардейских знаменах изображен Ленин, почему на лозунгах пишут «Под знаменем Ленина, под водительством Сталина — вперед...» Вперед — к победе над фашизмом, к победе коммунизма мы шли, я верил в это, только волей и мудростью Сталина.
Кроме победных реляций и лозунгов до нас доходили и менее радостные сведения. Враг занял половину страны, мы голодали, ходили в откровенном тряпье, наши овдовевшие ма¬тери работали, как каторжные, ради куска хлеба, одного ку¬ска хлеба на всю семью. Мы слышали и читали о полицаях, предателях, власовцах. Для меня все было просто, как на чер¬но-белой фотографии. Вероломный враг застал нас врасплох — в наших мальчишеских играх это считалось смертным гре¬хом — и наша славная Красная Армия немного отступила, чтобы заманить врага в бескрайние просторы нашей страны и разгромить.
Почему так далеко заманили врага, и почему так долго его громим — я не думал. Мы живем «ничего себе», как мы писали в письмах. Правда, бывает голодновато и холоднова¬то, но ведь мы должны отдать Красной Армии все, чтобы она скорее разгромила врага. «Все — для фронта, все — для побе¬ды!» — мы принимали этот лозунг буквально, не задумываясь над его страшным смыслом.
У нас есть предатели — полицаи, старосты, власовцы, но это недобитые кулаки, и их немного. Наши солдаты иногда попадают в плен, но только когда теряют сознание от ран. Живыми наши не сдаются врагу, последнюю пулю или грана¬ту берегут для себя. Я не раз в мальчишеских мечтах обдумы¬вал, как бросить гранату, чтобы вместе с собой уничтожить как можно больше врагов...
А пленные вызывали у меня чувство, близкое к брезгли¬вости. Человек сдался в плен фашистам — что может быть омерзительнее?! Пусть он потерял сознание от ран, но он дол¬жен был успеть застрелиться, только бы не сдаться в плен. Нет, что касается меня, я живым в плен не сдамся, это я знал точно.
Самое удивительное, как многого можно достичь самыми простыми средствами. Если человека с рождения убеждать, что он счастлив, он будет считать себя счастливым даже в раб¬стве. Из нас сознательно растили, и растили успешно, не рас¬суждающих фанатиков, рабов Сталина.
Я помню свой первый учебник истории. историю мы учили чуть ли не с первого клас¬са. В этом учебнике довоенного издания были еще портреты «врагов народа» — Блюхера, Егорова. Тухачевского уже не было, — учебник был издан после 37-го года. И помню, с какой старательностью я, семилетний октябренок, юный ленинец, вымарывал эти портреты в своем учебнике. Никто не заставлял меня делать это. Моей рукой двигало уже прочно вошедшее в мою кровь сознание преданного раба. Капля рабской крови имеет¬ся в каждом человеке, и если ее вовремя не выдавить, она отравит весь организм и тем скорее, чем питательнее для нее внешняя среда.
В общем, к приему в пионеры я был полностью сформи¬рованным рабом сталинского режима и считал себя счастли¬вым в своих стеганых «доспехах».
Сейчас мне кажутся смешными изощренные выдумки фантастов, описывающих сложнейшие проблемы превраще¬ния сознательных существ в бездумных исполнителей воли правителей. С нами поступили просто. Для нас не понадоби¬лось ни хитроумных нейро- и биовоздействий, не понадоби¬лись изощренные приемы генной инженерии. С нами посту¬пили проще, грубее и надежнее. Нам сохранили сознание пол¬ностью. Мы были людьми с точки зрения психологии и физи¬ологии.
Чтобы воспитать из нас послушных рабов, нам про¬сто с самого раннего детства твердили с утра до вечера, изо дня в день о том, что мы — самые свободные в мире люди, что мы — самые счастливые в мире люди, о том, что мы — самые сознательные, самые умные, самые передовые в мире люди. Нас убеждали в этом песнями, стихами, книгами, газетами, об этом нам твердили по радио. А для закрепления у нас этой ве¬ры до нас время от времени доводили строго дозированную информацию о том, что где-то еще раз разоблачили группу врагов народа, которые хотели разрушить наше счастье, и только благодаря мудрости и твердости Сталина и бдительно¬сти НКВД это им не удалось.
Не думаю, чтобы я был исключением, скорее я был «се¬редняком». Я был с раннего детства подготовлен к роли без¬ликого винтика в бездушной и не рассуждающей машине на¬шего государства. Я был жестко запрограммирован на бездум¬ное выполнение указаний власти, в чьем бы лице эта власть не выступала. И я гордился выпавшей мне счастливой долей сменной детали чудовищной по назначению машины.
В истории человечества есть много примеров тотального и беспросветного рабства целых народов, но примеров государ¬ства счастливых и довольных своей участью рабов история до сих пор не знала.
Когда в годы перестройки вспыхнули дебаты по поводу «Зубра» Даниила Гранина, они всколыхнули во мне отстоявшуюся горечь. Если бы мне в мои пионерские годы встретился этот Зубр, то я бы без малейших колебаний и угрызений совести пристрелил бы этого предателя, по¬собника фашистов, отказавшегося вернуться на Родину. Тем более, что примеров у нас хватало.  Мы изучали в школе «Радугу» Ванды Василевской и всей душой одобряли одного из ее ге¬роев, пристрелившего свою жену без суда и следствия лишь за то, что она изменила ему и спала с немцем.
Я не думал и не знал о масштабах репрессий. Я искренне считал, да и все вокруг тоже так думали, что весь народ, как и я, предан «делу Ленина-Сталина», предан лично Сталину и только отдельные подонки, выродки, как их тогда называли официально, пытаются навредить нашему вождю, а значит, и всему народу. Я с большим удовлетворением читал речь Ста¬лина на XVIII съезде ВКЩб), где он спокойно сказал, что «изверги разоблачены и физически уничтожены (Бурные ап¬лодисменты)».
В таком состоянии законченного советского фанатика я собирал ко¬лоски и железный лом, собирал семена деревьев и сажал ста¬линские полезащитные лесные полосы, вносил посильный вклад в Великий Сталинский план преобразования природы. В таком состоянии я, начиная с пятого класса, каждое лето работал в колхозе. За целое лето каторжного, грязного руч¬ного труда в пыли, под палящим солнцем или проливным дождем я зарабатывал мешок, иногда два мешка зерна. Но материальные блага меня не интересовали. Я привык к полу¬нищенской жизни и лишний кусок хлеба не давал мне счас¬тья. Я гордился своим прямым участием в строительстве ком¬мунизма за тарелку постной колхозной затирухи.
В таком состоянии я учился только на «отлично» — наш великий вождь надеялся на мои школьные успехи, ведь он обеспечивал мне возможность бесплатно учиться в лучшей в мире советской школе, и я не мог не оправдать его великого доверия.
В таком состоянии меня врасплох застала смерть моего бо¬жества. Три мартовских дня, наполненные траурной музы¬кой, звучавшей по радио, краткими сообщениями о состоянии здоровья товарища Сталина стали для меня самыми страшны¬ми в жизни. Я, десятиклассник, хорошо понимал, что даже наш вождь смертен, как любой человек, что такая тяжелая бо¬лезнь в 75 лет означает верную смерть. Но это я понимал рас¬судком, чувства же мои отказывались воспринимать реаль¬ность. Смерть Сталина означала крах всего. Без Сталина мы жить не сможем — в этом я был уверен. И мысли о смерти бо¬жества казались мне кощунственными.
Время от смерти Сталина до ХХ-го съезда тянулось для меня серым и безрадостным. Мои чувства можно сравнить с чувст¬вами щенка, брошенного хозяином на даче. Мое божество умерло, и в сердце моем кровоточила бездонная пугающая ра¬на. Маленков, Берия, Хрущев, дело врачей-вредителей — все эти события промелькнули, не вызвав чувства глубже, чем некоторое любопытство и смутная надежда. Потеря божества была невосполнимой.
Немного встряхнул меня ХХ-й съезд. Нас, студентов, собрали в актовом зале и зачитали «закрытое письмо» ЦК ВКП(б). Сейчас мне трудно восстановить все нюансы моих чувств в тот момент, но помню, что главным был скепсис. Я иронически хмыкал, слушая письмо. Сталин ни разу не выезжал на фронт, ограничившись одной стремительной вы¬лазкой на Волоколамское направление? Как бы не так! Ведь Сталина часто видели на передовой в самые трудные момен¬ты войны — об этом столько писали в книгах, столько говори¬ли. Сталин узурпировал власть и уничтожил всех своих возможных противников? Ерунда, власть ему передал лично Ленин, а уничтожал он врагов народа, мешающих нам твер¬дой поступью идти к коммунизму.
Помню, что смутные намеки в «закрытом письме» о воз¬можной невиновности лидеров оппозиции Бухарина, Зиновь¬ева, Каменева и других вызвало у меня чувство, близкое к от¬вращению. Пусть простаки верят всему этому, думал я, но что касается меня — не на того напали. Это просто дипломатиче¬ский ход — унизить Сталина, чтобы возвысить себя. Кто та¬кой Хрущев по сравнению со Сталиным? Мелкая фигура. Вот он и стремится унизить великого вождя, чтобы заработать политический авторитет. Я никогда не поверю, что Бухарин, Зиновьев, Каменев и компания были за коммунизм. Ведь и Ленин отзывался о них только плохо, называл проститутка¬ми, штрейкбрехерами, предателями. Бухарин, к тому же, никогда не знал диалектики — я-то диалектику знал! Нет, ме¬ня так просто за нос не проведешь!
С такой или примерно такой политической платформой я вступил в десятилетнюю эпоху Хрущева или, как начали говорить после его свержения, в период волюнтаризма.
Я не верил Хрущеву и не любил его. Он сверг мое боже¬ство со сверкающего пьедестала и пытался оправдать его вра¬гов. Из фанатика я превращался в нигилиста. Я внимательно следил за речами и делами Хрущева и злорадствовал его про¬махам. А промахов хватало.
Однако рабская капля крови надежно отравила мое сознание. Я бравировал своим нигилизмом, но...
Однажды мы с другом целый месяц пробыли в Москве — сдавали кандидатский минимум. Мы занимались в Ленинской библиотеке, а в обед на часок ходили в Кремль. Кремль толь¬ко что открыли для широкой публики, и там все казалось нам диковинкой. Как-то мы увидели Хрущева. Он провожал вы¬сокого гостя. Хрущев довел гостя до лимузина, они о чем-то поговорили, высокий гость уехал, а Хрущев пошел в глубь Кремля. Вокруг уже собралась толпа. Все было просто, демо¬кратично. Когда Хрущев остался один, толпа разразилась приветственными криками. Кричали что-то вроде «Да здрав¬ствует Никита Сергеевич!» К моему изумлению, мой друг, еще больший нигилист, чем я, тоже самозабвенно выкрикивал что-то восторженное.
Когда толпа разошлась, мой друг вдруг с усмешкой ска¬зал мне:
— Ну, ты даешь! Не ожидал.
— А что я? — удивился я.
— Громче всех кричал. И в глазах — обер-ефрейторское
что-то такое...
Я разобиделся на друга. Он всегда бахвалился передо мной своим нигилизмом, а сейчас на моих глазах публично де¬монстрировал свою преданность Хрущеву. И теперь неспра¬ведливо обвинял меня в рабском восхвалении власть имуще¬го! Но я ничего не сказал ему. Я вдруг вспомнил. Я вспом¬нил, что меня и в самом деле охватило чувство патриотической преданности в тот момент, когда толпа разразилась криками. Я вспомнил,  что в тот момент совсем забыл о своем нигилизме и, кажется, в самом деле вместе с толпой кричал что-то бессвязное, но весь¬ма патриотическое. Все это делалось помимо моего сознания и желания.
Видимо, у моего друга склонность к самоанализу развита меньше — он так и не вспомнил свое поведение в мо¬мент лицезрения впервые в жизни живого «вождя».
Этот случай почти инстинктивного подчинения чувству раболепия не дает мне покоя и сегодня. Может ли человек, чье подсознание пропитано рабской идеологией, быть объек¬тивным в оценке событий? Можно ли обвинять народ, сознание которого долгие десятилетия интенсивно деформи¬ровалось в сторону бездумного преклонения перед власть имущими, в том, что он «имеет то правительство, которого заслуживает», как сказал Маркс? Это не вина народа, а его трагедия.
В тот период я собирал все книги, воспоминания и мему¬ары о репрессированных при Сталине. Книги тогда еще не считались дефицитом, в любой лавчонке можно приобрести любое произведение — от «Саги о Форсайтах» до «Командарма Уборевича». Я собирал эти книги, потому что хотел разобраться, привести в систему свои смятенные мысли и чувства. И по¬следнюю точку в моих раздумьях поставил Симонов своим романом «Живые и мертвые». Его отношение к Сталину пол¬ностью совпадало с моим. Сталин - глубокая, сложная и противоречивая  натура. Он сделал немало тяжелых для страны ошибок, но всегда оставался великим. И я с огромным удовлетворением прочитал у Симонова слова о том, что толь¬ко Сталин мог провести Октябрьский парад в сорок первом, имея под Москвой семьдесят немецких дивизий...
В тот период люди, которым я верю, говорили мне еще об одном явлении сталинских послевоенных времен, о ко¬тором до сих пор официальные органы молчат. Я сам хорошо по¬мнил, как после войны прошла волна внезапных смертей тех, кто за ратные подвиги получил большую или меньшую изве¬стность. Я сам знал людей, героев войны, молодых, здоро¬вых, прошедших без единой царапины от Москвы до Берли¬на или Праги. И вдруг после войны эти люди скоропостижно умирали в расцвете сил. Случалось это с ними почему-то, в основном, в санаториях. Так вот, люди, которым я верю, ут¬верждали, что они умирали не своей смертью — так наша власть избавля¬лась от тех, кто выдвинулся «внепланово», кто нарушал кем-то запланированную качественную структуру верхних слоев нашей армии.
Но и эти разговоры не могли изменить мое отношение к Сталину. Капля рабской крови, массированная промывка мозгов с раннего детства безнадежно отравили меня, и потре¬бовались долгие годы и многие события в нашей жизни, что¬бы сознание мое немного очистилось. И самое печальное, что обычный человек сам никогда не сможет отделить зерна правды от плевел лжи.
Мой отец
Много лет я пытался найти своего отца, пропавшего без вести рядового красноармейца Ивана, обнаружить его след, поклониться его могиле. За много лет поисков я узнал очень немногое, узнал всего два официальных факта — что отец был зачислен в 746-й стрелковый полк, и что от дивизии, в кото¬рую входил этот полк, не осталось никаких сведений. Но мой поиск не был напрасным. Из разрозненных, ма¬лозначащих фактов, из обрывочных воспоминаний я сумел восстановить образ человека, давшего мне жизнь, сумел зано¬во обрести своего отца, пусть посмертно.
Теперь я знаю о нем многое. Мой отец - увлекающийся, упорный, щедрый человек. В его груди билось верное, горячее серд¬це. Он любил людей и не помнил обид. Он любил свою малую родину, засушливую степь саратовского Заволжья, постоянно сжигаемую горячими суховеями из близких Кара-Кум, и он хотел, чтобы его земляки-хлеборобы поскорее уви¬дели новую, счастливую  жизнь.
Мать сохранила часть отцовских документов, несмотря на все тяготы военной и послевоенной жизни. Среди этих немногих документов есть характеристики на него.
«11 июня 1933г. Березовский сельский совет Пугачевского района, Пугачевского окр. Нижневолжского края.
СПРАВКА. Выдана гр. С. Березова, Пугач. Р-на, Н.-Волжского края Федину Ивану Федоровичу в том, что он по соц. происх. Крестьянин середняк, в настоящее время служащий, избирательных прав не лишен, что и удостоверяется. Председатель сельсовета, секретарь.» 
«15 июня 1933-го года. Головищенский сельсовет Дергачевского района Нижнее-Волжского края. № 86. СПРАВКА. Дана Федину Ивану Федоровичу в том. Что он действительно работал учителем Головищенской Ш.К.М. (школы колхозной молодежи – В.Ф.) в 1932-33 учебном году по дисциплинам обществоведения, истории, географии, литературы, естествознания, а также работал председателем кустового комитета Рабпрос  Председатель сельсовета, секретарь.»
«17 июня 1933 года. ОТЗЫВ. Выдан настоящий президиумом Головищенского сельсовета учителю Ш.К.М. Федину Ивану Федоровичу в том, что по линии своей основной работы в школе т. Федин И.Ф. проявил максимум энергии и внимания к возложенной на него культмассовой работе на селе. А именно: член редколлегии колхозной стенгазеты, культурник в производственной бригаде колхоза во время сева, прорабатывал в бригадах решения партии и правительства, боролся за выполнение плана мобилизации средств, по засыпке семян, за трудовую дисциплину в колхозе. А также вел непримиримую борьбу с вылазками классового врага. Все возложенные на него работы выполнял аккуратно».
К сожалению, я не знаю, для чего отцу потребовались эти характеристики. Я вообще почти ничего не знаю, как жил мой отец до встречи с моей матерью. Впрочем о жизни матери до этой встречи я тоже не знаю почти ничего.
Мать сохранила удостоверение о том, что отец в 1931году окончил Пугачевский педагогический техникум. Удостоверение на гербовой бумаге, по форме и размеру похоже на мой аттестат зрелости. Там перечислены все дисциплины, которые отец изучил в техникуме, и заключение:
«На основании существующего положения о педтехникумах о квалификации оканчивающих студентов квалифицируется работником массовых полит-просвет учреждений».
Уцелело еще несколько справок, выданных отцу.
«17 марта 1933-го года. СПРАВКА. Выдана настоящая гр-ну Федину Ивану Федоровичу в том, что у него действительно отец умер Федин Федор Максимович  в племхозе «Октябрьский», каковой зарегистрирован в записи актов о смерти при Смоленском сельсовете. Председатель рабочкома племхоза «Октябрьский».
Вот так и узнаешь историю своей семьи, своей фамилии. Оказывается, мой дед, от которого пошла наша фамилия, умер весной страшного  1933-го года –того самого «голодного года», который частенько вспоминала бабушка, жена того самого моего деда Федора Максимовича, в голодные военные и послевоенные годы. Умер мой дед, скорее всего, от голода.
О судьбе моего деда мне никто не говорил. Бабушка как-то упомянула, что ее муж в Первую мировую войну на фронте попал под немецкую газовую атаку, надышался отравляющих газов. Его списали из армии «вчистую», и он так никогда не оправился от тяжелой болезни. Видимо, его ослабленный организм не справился с лишениями «голодного года».
«23 июля 1935-го года. Березовский сельсовет Пугачевского района Саратовского края. СПРАВКА. Выдана гр-ну села Березова Чапаевского района Федину Ивану Федоровичу в том, что он рожден в 1911 г. 1 июня месяца. Настоящая выдана за неимением свидетельства о рождении. Председатель и секретарь  Березовского сельсовета Пугачевского района Саратовской области».
«5 февраля 1941-го года. СПРАВКА. Дана настоящая Федину Ивану Федоровичу в том, что он действительно работает учителем при Н. Покровской С.Ш. Справка дана для получения паспорта». Справка подписана директором и счетоводом Нижнепокровской средней школы Перелюбского района Саратовской области.
Из этой справки я понял, что до войны паспорта не выдавали не только колхозникам, но и сельским учителям.
Я не знал, как и когда встретились мои родители. Немного сглаживает стыд за небрежение к их памяти только то, что среди моих читателей вряд ли многие знают это о своих родителях. Сам я никогда не расспрашивал мать на эту тему. Но она сама однажды рассказала немного о своей первой встрече с моим отцом. Рассказала не мне. Рассказала моей жене Валентине Николаевне, которую полюбила, как родную дочь.
Они встретились в 1933-м году, когда вместе учились в Перелюбе на районных курсах повышения квалификации учителей. Отцу исполнилось 22 года, у матери эта дата натупала через   пять месяцев. Вспыхнула любовь с первого взгляда. Отец привел свою избранницу в общежитие, где жил с товарищами, и объявил:
- Вот моя жена.
Сокурскники выгородили молодым угол в комнате. Через некоторое время влюбленные оформили брак. В положенный  срок родилась моя старшая сестра.
11 июня 1933 г. « СПРАВКА. Выдана гр. С. Березова, Пугачевского р-на, Н.-Волжского рая Федину Ивану Федоровичу в том, что он по социальному происхождению крестьянин середняк, в настоящее время служащий, избирательных прав не лишен, что и подтверждается. Председетель Березовского с/ совета.
Секретарь с/ совета».
Отец стал первым и, по-моему, единственным фотогра¬фом в довоенной Нижней Покровке и печатал карточки при свете керосиновой лампы. Он первым принес землякам голос Москвы в тяжелом черном ящике трехлампового приемника. Он хотел привить своим ученикам чувство прекрасного и занялся рисованием, не имея ни подготовки, ни способностей. Он хотел приобщить деревенских ребят к спорту и на тридцатом году жизни на¬учился кататься на коньках — отец троих детей. На одной из его уцелевших фотографий он снялся со всеми своими дово¬енными значками на цепочках. Я разглядел значок Осоавиахима, Ворошиловского стрелка.
« Общество друзей авиации, армии и химических войск
(осоавиахим) . Перелюбский районный совет. 24 августа 1939 года.
Удостоверение.
Выдано настоящее тов. Федину И. Ф. в том, что действительно он сдал все нормы на Ворошиловского стрелка 1-й ступени при Перелюбском Райсовете ОДХ и выдан значок за №4136287.
Председатель Райсовета ОДХ. Нач. ВУСа»
Его увлечения не приносили нашей семье ни малейшей ма¬териальной пользы, за исключением рыбалки и охоты, боль¬шинство из них отнимало у нас немалую часть нашего скром¬ного бюджета. Но все его увлечения были направлены на то, чтобы хоть немного изменить беспросветную жизнь деревни, показать землякам, что жизнь прекрасна, что она не замыка¬ется кругом забот о хлебе насущном.
Он верил людям и не верил клеветникам. Он не мог при¬мириться с несправедливостью, когда другие стыдливо молча¬ли или делали вид, что верят. Если бы они все были такими, то в нашей жизни не могло бы произойти многого из того, в чем мы сейчас обвиняем Сталина, Берия, Вышинского, Лы¬сенко — кого угодно, только не самих себя.
Если война — продолжение политики другими средствами, то солдат — это тот же человек, только в другой обстановке. Героями или трусами не рождаются, ими становятся, шаг за шагом. Когда человек бросается под танк, это не пароксизм отчаяния. Когда человек поднимает руки перед врагом — это не минутная слабость. Подвиг, как и предательство, — итог и следствие всей предыдущей жизни человека. И мой отец мог воевать только так, как жил — увлеченно, смело, до конца.
Когда началась война, он пошел на фронт с первым при¬зывом Перелюбского райвоенкомата.
« Р.С.Ф.С.Р. Наркомпрос. Сектор заочного обучения Сар. Гос. Университета.
2 июня 1941 г.  № 13.  г. Саратов.
СПРАВКА. Выдана студенту-заочнику 2 курса Саратовского Государственного педагогического института тов. Федину Ивану Федоровичу в том, что он, согласно объявленной мобилизации, освобожден от занятий на летней экзаменационной сессии и направляется к месту работы для явки в Райвоенкомат.
Зам. Директора по заочному обучению. Секретарь»
На обороте этой справки – рукописная пометка со штампом коменданта железнодорожного вокзала г. Саратова.
«С поездом 74  23.6.41 мест не было. 24.6. 41г. Подпись».
Он оставил дома троих малолетних детей, беременную жену, мать-старуху. Он не стал выпрашивать льгот и «бро¬ни», как делал кое-кто. Эти кое-кто живы до сих пор и до¬вольны собой. А отца нет. Он погиб, защищая и тех, кто за¬бился в теплые углы и с усмешкой слушал сводки Совинформбюро. Отец знал, что такие люди есть, как встречаются паразиты на теле человека в укромных местах. Он знал, что эти люди — не народ, а он защищал народ.
Слишком поздно я начал искать отца. Слишком неопыт¬ным следопытом оказался я — искал не то, не так и не там. Разные мысли приходили ко мне за долгие годы — мысли о власовцах, о предателях, о полицаях. Что поделаешь — мой отец пропал без вести, а среди пропавших без вести были и такие. Приходили мысли о тех, кто после войны не захотел возвращаться в свою семью, а завел новую. Я отверг все эти мысли, отверг не потому, что мне не хотелось так думать. Мой отец просто не мог сделать так.
Я хотел узнать, где и когда погиб мой отец. Этого я так и не узнал, если говорить об официальных сведениях. Но те¬перь я знаю, где воевал мой отец, знаю, как он погиб — вме¬сте с миллионом других...
Их саратовский 746-й полк спешно отправили на фронт, на Смоленское направление. Там в прифронтовой полосе формировалась новая 103-я стрелковая дивизия, —  то ли вместо погибшей в «приграничных сражениях» западнее Минска 103-й стрелковой дивизии, то ли на базе бывшей 103-й моторизованной, от которой после героического усердия Г.К.Жукова в Ельнин¬ской операции мало что осталось. Неукомплектованная до конца стрелковая дивизия вместе со всей 24-й армией генерал-майора Ракутина приня¬ла на себя тяжелый удар центральной немецкой группировки на Рославльском направлении. Вся армия была вмята в зем¬лю гусеницами немецких танков. Но она продержалась 5 дней: Ельня была занята немцами только 6 октября, когда немцы вышли к Можайску и Наро-Фоминску. 103-я стрелко¬вая погибла. Погиб ее 746-й стрелковый полк. От дивизии и от полка не сохранилось никаких сведений.
Как это происходило, можно представить. Сохранились скупые воспоминания участников — их уцеле¬ло очень немного, всего несколько тысяч из милли¬она с четвертью человек.
Наверное, командир взвода дал приказ солдатам окопать¬ся и держаться до подхода основных сил. Тогда все ждали подхода основных сил, никто не верил, не хотел думать, что он и его това¬рищи с трехлинейками — это и есть основные силы, а за ни¬ми беззащитная Москва.
Отец лежал в мелкой одиночной ячейке с трехлинейной вин¬товкой в руках. Он лежал в ячейке, а не в траншее, потому что умные военные головы считали тогда, что советскому красноармейцу, сыну трудового народа не нужно буржуазное стадное чувство локтя. Он лежал в мелкой ячейке, потому что на одиночный окоп полного профиля у них не хватило времени. Мать говорила, что отец в письмах  сообщал, что их постоянно перебрасывают с места на место, и все время приходится копать, копать и копать.
А на него и его товарищей двигалось около 600 танков, на них пикировало 500 фашистских самолетов, их прижимал к земле огонь пяти тысяч немецких орудий.
О чем думал в те минуты отец? Может, он думал о том, кто родится у него через месяц — сын или дочь. Может быть, он думал, что позади него Москва. Но, скорее всего, он думал, как пулей из трехлинейки остановить немецкий танк. Он учил детей математике и физике, он знал, что такое траектория и упреждение, он был охотником и метко стрелял. Наверное, он выискивал уязвимое место в грохочущей броне.
Мой отец - упорный и упрямый человек. И сейчас он верил, что сумеет пулей остановить фашистский танк, точно так же он недавно верил, что освоит фотографию — без водопровода и электричества — и освоил, точно так же, как он верил, что на¬учится рисовать, и научился, точно так же, как он верил, что научится кататься на коньках, и научился.
И сейчас он верил, что сумеет остановить фашистский танк. И еще он думал, что он обязан остановить танк, потому что на него смотрят его бывшие ученики, его не очень грамотные земляки-хлеборобы, они смотрят на него, на интел¬лигента. И он должен показать им, как показывал в де¬ревне, что человек может все, надо только поставить цель и твердо добиваться ее. И еще он думал, что если каждый крас¬ноармеец остановит хотя бы один танк, то война закончится, потому что у немцев просто нечем будет воевать.
Так или примерно так думал мой отец в октябре сорок первого года. По-другому думать он не мог.
Когда горит дом, никому не придет в голову вешать меда¬ли на грудь пожарникам. Медали им дадут потом, когда огонь будет погашен. Так и в сорок первом награды были редкос¬тью. Тогда было не до наград. Гибли полки, дивизии. Гибли целые армии и фронты. Гибли, пробиваясь к своим по прика¬зу Жукова части и соединения Западного, Резервного и Брян¬ского фронтов. Отец не получил награды. Не получили награ¬ды и те сотни тысяч солдат и командиров, которые остались в Вяземском котле. Большинство из них до сих пор считают¬ся пропавшими без вести.
Наши прославленные полководцы в один голос утвержда¬ют, что они погибли не напрасно. Я не могу так говорить. И не хочу. Говорить так — значит оправдывать, а это — фа¬рисейство. Оправдывать нечеловеческое упрямство и бездарность Жукова, бездарность других многозвездных генералов, обрекших на гибель бездумными приказами одним махом больше миллиона солдат — это не вели¬кодушие, а соучастие в массовом убийстве.
Я не знаю и никогда не узнаю, где отец упал на землю в последний раз. Может, это случилось в лесах западнее Вязьмы, где растилась ковры из тысяч убитых красноармейцев. , А может, он умер в немецком концлагере, куда его бросили победители, как бросили они его земляка Василия Васильевича Давиденко. Но я знаю, что умер он че¬стным человеком, солдатом. Я знаю, что упал он на землю, за свободу которой воевал, будь то наша, или немецкая, или польская земля.
Я не знаю, когда погиб мой отец, но сердце подсказывает мне дату: скорее всего, его жизнь оборвалась в тот памятный мне пасмурный день осени сорок второго года.
Мы не получили на него «похоронку». Мы не получали за него пенсию. Он «пропал без вести на фронтах Великой Оте¬чественной войны» — так нам разрешалось указывать в анке¬тах и справках долгие годы.
Нам было бы легче, если бы мы знали официально, что отец погиб смертью храбрых, погиб на глазах боевых друзей и похоронен их руками. Нам было бы легче, если бы мы зна¬ли, где его могила, могли приходить к ней. Еще лучше было бы, если бы он вернулся к нам живым...
Моя боль не уменьшается от того, что мы не одни такие. Миллионы моих сверстников до сих пор ищут след своих отцов, ищут и не могут найти. Где все они? Неизвестно. Они не числятся ни в каких списках. Они еще долго могли сражаться, страдать от ран, пробиваться к своим, воевать в тылу врага, умирать в фашистском плену, но об этом никто никогда не узнает. Они пропали без вести.
Иногда их имена выплывают из мрака безвестности, как выплыли имена защитников Брестской крепости, каменоло¬мен Аджимушкая, имена советских людей - героев Сопротивления в странах Европы. И тогда мы оказываем им безмерные почести, которые им уже не нужны. А миллионы без вести пропавших лежат в земле, и у их близких нет надежды узнать, где они лежат. Со временем нам разрешили официально считать своего отца погибшим, это же разрешили миллионам других семей, но в самом таком РАЗРЕШЕНИИ — оскорбление памяти наших отцов.
Снова немного моих самодеятельных расчетов. То, что они не относятся к профессиональной статистике, - это даже хорошо. Недаром говорят, что есть ложь, есть ложь наглая, а есть еще статистика.
Можем ли мы хотя бы приблизительно оценить, сколько пропало без вести наших отцов и дедов в той неоконченной поныне войне? Они не числятся ни в каких списках. О них наша власть полностью забыла. На наши вопросы об их судьбе представители власти бесстыдно пожимают плечами: не знаем таких.
Их тоже можно подсчитать довольно точно. Снова обратимся к саратовской Книге Памяти в 11 томах. Из 300 тысяч саратовцев, не вернувшихся с войны, судьба более 40% неизвестна до сих пор. Они считаются пропавшими без вести. Вот, собственно,  и весь расчет. Из 530 тысяч воевавших саратовцев не вернулось с войны 300 тысяч. А 40% от 300 тысяч – это 120 тысяч пропавших без вести. От 2.268 тысяч жителей Саратовской области 120 тысяч составляют 5,3%. Если считать Саратовскую область средней по основным показателям, то из 180 миллионов советских граждан только в рядах Красной Армии пропало без вести не меньше 9 миллионов человек. Еще раз повторяю, это – самая минимальная оценка, ибо учет пропавших без вести никто никогда не вел. Эти 9 миллионов – результат расчета по саратовской Книге Памяти. Но ведь огромное количество родных и близких пропавших без вести просто не смогло прислать письмо авторам Книги. Не смогло по самым разным причинам: от неосведомленности и до смерти.
9 миллионов – это население мегаполиса. Когда счет жертв идет на миллионы, чувства оказываются бессильными. Разум тоже отказывается осознать всю глубину подобной трагедии. Все это просто трудно представить. 9 миллионов вдов, которых наша власть не признает вдовами. Десятки миллионов голодных ребятишек, на которых власть смотрит косо, как на детей возможных изменников Родины.
Те семьи, в которые пришли похоронки, получали пенсию за погибших защитников родины. Постыдно мизерную, нищенскую пенсию, но получали.  В другие семьи вернулись уцелевшие победители. И их мужские руки наладили разрушенное домашнее хозяйство, вывели семьи из военной нищеты. А миллионы не признаваемых государством вдов и десятки миллионов их полусирот продолжали бедствовать.
Прошли годы, официально погибшие на войне и  вернувшиеся с войны власть, наконец-то, признала ветеранами войны, участниками и инвалидами ее. Их стали чествовать, с годами все более шумно и казенно. Государство стало им помогать материально. А жены и дети пропавших без вести оставались вне закона.
Прошли десятки лет. Участники войны умирали, чем дальше, тем больше. Правительство делало все, чтобы наша жизнь не стала слишком легкой и благополучной. Сейчас настоящих фронтовиков, окопников, остались единицы. Участниками войны стали считать всех, кто имел хотя бы косвенное отношение к Действующей армии, работников всевозможных тыловых служб. Знаю случаи, когда участниками войны признавали бывших полицаев, власовцев и бандеровцев.
В их честь гремят фанфары в день Победы, они купаются в лучах славы. И, самое главное, - у их детей и внуков есть заслуженные отцы и деды, героические защитники Родины.
А миллионы семей пропавших без вести так и влачили безрадостное существование. Непризнанные солдатские вдовы надрывались в непосильном, неженском труде, чтобы в одиночку выкормить детей, поднять их, спасти от голода и болезней.  Они быстро старились от бесконечного, незаживающего горя одиночества. Когда они обращались за помощью к властям, то получали высокомерную отповедь. Ваш муж не числится ни в каких списках. Может, он перешел на сторону врага, а сейчас скрывается от справедливого возмездия где-нибудь в Аргентине вместе с недобитыми фашистами. Скажите спасибо, что мы вас не привлекаем за его делишки
И подрастали десятки миллионов то ли сирот, то ли детей и внуков изменников Родины. Они  шли работать в 10-11 лет, писали в графе  анкеты «Родители»: отец пропал без вести. На праздниках они поздравляли тех, кто вернулся с войны. Смотрели салюты в честь великой Победы. И думали о своих отцах и дедах.
Советская власть о них забыла. Тоталитарная Советская власть ликвидирована, ее сменила власть демократическая. Но и демократическая власть не желает вспоминать о несчитанных никем миллионах или десятках миллионов пропавших без вести. А ведь они ценой своих жизней приближали нашу великую Победу. 
США и Англия платили своим попавшим в немецкий плен военнослужащим двойной оклад за все время пребыва¬ния в плену. А миллионы наших пленных, миллионы безвест¬но погибших государство в лице бездушных чиновников хлад¬нокровно списало в безвозвратные потери, и на этом с ними было покончено. Тем из них, кто дожил до Победы, еще пред¬стояли годы страданий в сталинских концлагерях, им пред¬стояли унизительные допросы и чудовищные обвинения, им еще предстояло «искупать вину». Чью вину они искупали — до сих пор на этот вопрос правдивого ответа нет.
США платили своим солдатам во Вьетнаме по пятьдесят долларов за каждый день. Такие солдаты не мог¬ли победить. Наемники идут в бой с оглядкой на свой банков¬ский счет, им надо остаться в живых, чтобы реализовать на¬копления. У захватчиков нет неизвестных солдат. Неизвестные сол¬даты бывают только у народа, который борется за свою сво¬боду.
Мой отец навсегда останется неизвестным солдатом. Он жил среди людей и среди людей погиб. Он был каплей в люд¬ском океане, и его смерть растаяла одинокой слезинкой в мо¬ре людского горя.
И это — высокая честь: быть неизвестным солдатом своего народа.