Довлатов, по горячим следам

Анатолий Холоденко
Я никогда не был знаком с Сергеем Довлатовым и о его книгах впервые узнал, спросив у своего приятеля, доктора Саши Карпенко, что за книга у него на коленях, над которой он, далеко не пацан, только что легкомысленно смеялся и фыркал, несмотря на тесное присутствие  естественной общественности в общественном транспорте. Так в мою жизнь ворвался мудрый и остроумный автор, с которым я мог бы, как выяснилось позже, когда-то общаться и, кто знает, даже дружить.
В далекие теперь восьмидесятые я, лимитчик из далекой украинской провинции, чтобы получить необходимую для старта городскую прописку, работал на Адмиралтейском судостроительном заводе, куда меня, гостеприимно поселив в общагу, взяли машинистом крана и теперь всякий раз, проезжая мимо завода, вижу свой, уже кажущийся вечным, ржавый кран, сидя за контроллерами которого, я участвовал в сборке нескольких крупных   кораблей, в том числе  ледокола "Отто Юльевич Шмидт", в недра которого, с мокрой спиной, в свое время устанавливал жуткий атомный реактор.
Наверное, это и было самое счастливое время моей длинной и неправильной жизни, которая, помимо классной, но, к сожалению, сильно занимавшей мозги и ценное время работы, предельно насыщалась мною культурными и не очень культурными мероприятиями, вроде посещения кинопремьеры, модного вернисажа, громкой выставки, клубного театра и так далее, вплоть до популярной в массах пивной разливухи...  Отдельной строкой  присутствовало участие в разнообразных литературных группах. Тогда, в восьмидесятые, их было множество  - чуть ли не во всех клубах, дворцах культуры и в библиотеках, однако участие в литературном объединении никаким образом не способствовало литературной учебе, но давало единственную возможность заявить присутствующим, таким же как ты сам, начинающим авторам, свои тексты, получив на этих маленьких и злых ярмарках тщеславия дозированную похвалу и щедрую, от всей души, критику.  Лишь однажды, в каком-то безвестном лито, куда я из  всеядного любопытства как-то забрел, прозвучало внезапное, под занавес занятий, предложение - не хочет ли кто-нибудь поучаствовать своими рассказами в издании ежегодного альманаха "Молодой Ленинград"?
Я  копнул свою верную, всегда набитую книгами и тетрадями сумку и обнаружил единственный, напечатанный на машинке лист с дебильным, наперекор себе наспех состряпанным рассказом "Улыбка фортуны" и эта "улыбка", спустя пару месяцев абсолютно неожиданно засияла в этом толстом солидном сборнике твердого переплета, сразу дюжину экземпляров которого я, счастливый, приобрел  в книжном магазине на Невском, мгновенно удлинив крылья и сменив в этот день  свой крайне неуверенный жизненный статус.
Гораздо серьезней относились к делу в литературной студии при Доме писателей и я убедился в этом,      как-то приникнув ухом к дверной щели украшенного  резным деревом  роскошного помещения, где заседали блатные начинающие авторы, куда я, из за хронического отсутствия чувства предприимчивости, никак не вписывался. И как раз, вникая, о чем там трещит настоящий литературный базар  небожителей,  попал на момент разбора одобренных крепко стоящим на ногах ленинградской прозаиком Кутузовым рассказов - речь шла о реальных публикациях, от кого - кому и куда.
А однажды, из каких-то полуподпольных источников, мне стало известно об очередном заседании поэтического лито диссидентствующего поэта Виктора Кривулина, на которое, в одно из  дальних помещений Интерьерного театра, я, как всегда, с опозданием, и нагрянул, действительно обнаружив худющего, лохматого и бородатого мэтра андеграунда, расположившегося, упершись в свои знаменитые костыли, по центру противоположной от меня стены. А вокруг, сжимая его в дружественной кольцо, расположились его верные ученики.  Ценя величие минуты, я терпеливо выслушал вместе со всеми ассоциативный высокоталантливый бред нескольких участников и, махнув на свои холодящие сердце комплексы рукой, вышел на свет, на одном горячем дыхании прочитав свой  "Прокат", где , языком поэзии, как мог, отразил непростую работу питерского морга.
Зал по прочтению замер, а потом началась безобразная литературная свалка и поэтический мордобой.  Не называя конкретных ошибок, все это кодло мне дружно объявило, что так писать нельзя, навечно прилепив к моим  на раз  осунувшимся плечам  позорную печать графомана. Короче, мой выход освистали, не без злорадства смешав меня с грязью, на что не ожидавший такой разнузданной вакханалии честный  питерский поэт Кривулин, сам пораженный происходящим, робко сказал - "Ну, ребята, ну нельзя же так..."
Пролетарская белая ворона, я взмахнул отяжелевшими от плевков  бойцов андеграунда крыльями, исчезая навсегда в никуда.  Меня, само собой, никто не удерживал.
Подобная же история повторилась в литературном объединении ныне действующего председателя петербургского союза писателей Валерия Попова в Пэн-клубе, где я с изумлением обнаружил абсолютно бездарный стиль ведения литературной учебы, в продолжении большей части которой живой классик Попов сбивчиво и косноязычно рассказывал нам о путях своего личного литературного успеха (особо  запомнилось, что с редактором журнала или издательства для пользы дела автору никогда не помешает выпить)
Когда же я, улучив момент, вклинился со своей порочной "Алфа Вита", меня все четверть часа прочтения сопровождала недобрая гробовая тишина, а потом, по уже известной мне схеме, на меня, треща крепкими клювами, набросились, найдя для автора соответствующие определения, "верные ученики".
"Вы этим своим текстом, - по итогу резюмировал заслуженно забуревший Попов, - очень хотели нагадить, но даже нагадить у вас не получилось!"
Увы, нагадить все же получилось, но не моими взрывными, предельно эмоциональными строчками,  самодостаточно и  крепко живущими уже вне меня, их создателя - здесь щедро нагадили автору, ни на кого из нормальных писателей, к их яростному сожалению, так непохожему. Однако, в этом печальном и нередко повторяющемся случае я всегда спасался  соображением о том, что всякая подлинная новизна, в силу обязательно присущей  ей оригинальности, неизбежно вызывает у ценителя первичный шок отторжения, а если этого с моими текстами не происходит, значит, у меня привычный для будничного восприятия "формат" в общем  радостном хоре литературного мейн-стрима.  Не потому ли это так, - подумывал я иногда, что нет, не было  и уже, видно, не будет у меня настоящих учителей, способных направить блуждающего в литературных потемках самодеятельного писаку вперед к успехам по верному руслу...
Однажды, когда волей случая я оказался в доме у весьма известного в свое время ленинградского писателя Глинки  и он, цепко схватив самую суть и рабочую идею одного из моих ранних сюжетов, беспощадно разгромил его, наверное, в самом деле не очень крепкие стены до самого основания, заменив сотни раз выверенные мною слова  и целые фразы своими. И именно тогда я подумал о том, что никогда и ни при каких обстоятельствах один автор не похвалит другого в силу собственной неповторимой индивидуальности, которая и является, быть может, основной составляющей таланта.
А потому, обращая к себе свои же слова, большой вопрос по поводу моего собственного литературного уровня и сравнительной самооценки - что же я сам преклоняю свое лысеющее колено перед так ценимыми мною текстами Довлатова? 
Ответ может лежать в личном, далеком от скромности ощущении общего с Сергеем литературного родства, в узкие пределы круга которого я, со своими отчаянно-безнадежными текстами, пока живой, пытаюсь войти если не младшим братом, то хотя бы "своим человеком", самонадеянным провинциальным родственником, честно пытающемся  "выбиться в люди".
 Кстати, возвращаясь к теме литературных объединений, нельзя не отразить момент истины в своеобразном эпизоде, много говорящем об учителях времен, предшествующих предрассветным восьмидесятым. Не так давно мой многолетний приятель из славного города Харькова, откуда растут мои узловатые корни, попросил меня организовать видеоинтервью с уже упоминавшимся монстром современной прозы Валерием Поповым, замкнув весь диалог на небезызвестной личности ленинградского писателя Израиля Моисеевича Меттера, в теплые шестидесятые бодро возглавлявшем ленинградский союз писателей, а также известное лито от крупнейшего издательства "Советский писатель" в Доме книги.
"Вы были из тех людей, благодаря которым я почувствовал себя несколько увереннее, чего по гроб жизни не забуду..."- именно эти искренние довлатовские слова в одном из писем уже из его вынужденной американской ссылки адресованы дорогому другу и наставнику Израилю Моисеевичу.
Валерий Георгиевич на предложенную мною встречу с готовностью согласился и мы в рабочем кабинете его аскетической квартиры под хищным прицелом видеокамеры больше часа слушали рассказ о блестящем литераторе и смелом писателе с незаурядным характером Меттере, умевшем  работать  и жить широко и красиво - в роскошной, заполненной антиквариатом квартире, всегда в стильной и дорогой одежде, с хорошей машиной у подъезда. Достаточно много было с восхищением сказано о свободолюбии руководителя лито, кажется, не боявшегося никого и ничего и всегда призывавшего его участников к искренности и предельной свободе в авторском самовыражении.
А благодарными слушателями, надо отметить, были молодые тогда Василий Аксенов, Андрей Битов, Иосиф Бродский, конечно же, Довлатов и, само собой, Попов... 
И когда мы практически исчерпали тему, наш харьковский гость Игорь Поддубный, верный своей журналистской профессии, под занавес пафоса повествования выложил ксерокс заявления харьковского гражданина  Меттера, в далекие шестидесятые выразившего свою готовность сотрудничать с местным филиалом комитета государственной безопасности. Надо отдать должное, старый литературный волк ничем не выдал своей реакции - кто знает, какой ценой... Я же, оценив остроту этого "момента истины", тихо  выпадал в осадок - очень многое в громких писательских биографиях названных выше лиц становилось понятным...
"А мой Вам совет - напишите замечательную книгу о чувстве чести... Вы, наверное, единственный ныне здравствующий господин, у которого есть внутреннее право на такую книгу."- добавляет в том же письме Довлатов, никогда не забывавший того факта, что именно Меттер, единственный во всем литературном бомонде того времени, выступил в защиту Михаила Зощенко, как известно, попавшего под Ждановский удар.
И сохранившего, и даже укрепившего после этого свои литературные и материальные позиции - добавил бы, в растерянности, я...
Пройдут годы, времена изменятся, да не очень -  "антисоветчик" Довлатов, выдавленный за свои заграничные публикации из страны, попытается организовать в Нью-Йорке русскоязычную газету "Новый американец", однако, это, достаточно громко заявившее о себе талантливое издание, на самом пике популярности ждет провал. Причина этого трагического, чреватого невосполнимыми кредитными долгами, фиаско - Меттер, но не Израиль, а Борис, "большой негодяй", как называет Сергей сына своего наставника, ведавшего в редакции финансами, однажды - по чьей, черт возьми, команде? - необъяснимо в никуда растворившимися.
Мы поблагодарили Попова, самой жизнью вписанного в завидное звездное окружение. За Валерием Георгиечем стояла добротная, качественная писательская школа, я же в восьмидесятых писал, как мог, счастливо не ведая, что творю  и все свои сюжеты, обращаясь за поддержкой,  с готовностью показывал  кому не попадя, ибо писалось все это не в стол, а для людей, но доставалось больше всех тогда художнику Коломенкову, с которым я менялся дежурствами на старой заводской барже под близким и символичным для меня названием "Харьков", куда я, в конце концов, перебрался в поисках посуточной, дарящей время а, значит, и свободу всему нашему беспокойному "поколению кочегаров и сторожей". Саша Коломенков от изолированной суточной безнадеги вынужденный прочитывать мои не вполне жизненные тогда литературные опыты, никогда меня не расстраивал , говоря, правда, и о том, что так, как я, никто не пишет.
"Ты лучше приходи-ка ко мне после моей смены, я тебя познакомлю с мужиком, который собаку съел на литературе -  строчит часами, почти не отрываясь от стола!
Я пожал неопределенно плечами - кому я там особо нужен с этим рукописным самопалом!  Чуваку тому, небось, свое кому бы сбагрить...
-А как зовут мужика-то?
-Довлатов. Серёга Довлатов.
Офигеть! Два начинающих графомана на одну ржавую баржу, притом  один из них самонадеянный провинциал, а другой, судя по фамилии, вообще какой-то неведомый хач... 
Это явный перебор, решил, дурак, я и к Довлатову  попал только через три долгих десятилетия, уже после трагического ухода моего так и не состоявшегося товарища. Болезненно констатируя неполноценность своей уже в основном свершившейся в этом городе жалкой жизни, где, к сожалению, в полной мере уже состоялись мои с Довлатовым невстречи, неспоры и непьянки,   однажды, привычно заворачивая во двор двадцать третьего по улице Рубинштейна  Троицкого дома , я, к своему изумлению, обнаружил новенькую мраморную мемориальную доску с надписью "Здесь родился и прожил 33 года писатель Сергей Довлатов", укрепленную на фасаде здания,  где в муках родился и в судорогах выживал мой сегодняшний, страшно далекий от современного литературного  процесса русско-китайский обувной бизнес.
Мы должны были встретиться и это произошло - пусть не во времени, так в пространстве и еще на фантастической, намекавшей на нашем возможном знакомстве строчке  "и этот вечно пьяный Холоденко", мелькнувшей  перед моими глазами на одной из страниц его книг, ни по краткой характеристике, ни по моей, еще далекой от Альцгеймера памяти не соответствующей объективным реалиям.
Обнаружив на фасаде вещественные доказательства следов Сергея, я задался целью хоть в какой-то степени благоустроить проходной двор, своей трущобностью поражавшем восприятие любого цивилизованного человека, куда выглядывало навсегда погасшее однажды окно довлатовской комнаты.
В то еще недавнее время хозяйкой города была небезызвестная  Валентина Ивановна Матвиенко, к которой я, повязав единственный приличный галстук, и обратился через запись в одной из передач "Час губернатора", где, в общей очереди полоумных ходоков  едва ли не единственный говорил о петербургской культуре и о нашей благодарной памяти, а не о наболевших шкурно-квартирных претензиях и интересах.
Изучив вопрос, старательная Валентина Ивановна, присутствовавшая в свое время с речью на открытии той самой мемориальной доски, со свойственной ей эмоциональностью заявила о том, что нам, петербуржцам, в преддверии  70-летнего юбилея выдающегося современного писателя стыдно иметь такую память и она лично берет благоустройство указанных злосчастных фасадов под губернаторский контроль.
И действительно, вскоре завертелись некие не совсем заржавевшие рычаги и шестерни городской исполнительской машины и через несколько месяцев после  нашествия муравьиных орд гастарбайтеров
двор празднично засиял, но, к сожалению, в связи с тем, что где-то на верхах что-то перемкнуло, это оказался не левый, примыкающий к окну и памятной доске двор, а правый, ведущий местных аборигенов прямо на мусоросборник-помойку, что, впрочем, выглядело вполне  в стиле довлатовских сюжетов.
"Черт с ним, с этим губернаторским фасадным контролем!"- решил я и однажды, в продолжении идеи, отправился посмотреть состояние квартиры, где, согласно митьковской мемориальной доске, Довлатов прожил свои махрово цветущие молодые годы.
Барьер закрываемого на кодовый замок подъезда удалось преодолеть тупым ожиданием и при появлении в дверном проеме первого же подъездного обывателя оставалось только ужом проскользнуть под его локоть.
О писателе Довлатове, который жил когда-то где-то на верхнем этаже, нынешнее коммунальное племя не слышало и слышать особо не желало. Однако, зная окно, однажды показанное мне старым театральным профессором, еще помнящем  Сергея мальчишкой, я, в конце концов, вычислил  искомую квартиру на третьем этаже, куда и стал беспощадно звонить во все четыре звонка убитой ногами и временем двери. Не дождавшись реакции, в досаде ее толкнул  и она, к моему удивлению, открылась, потому что раскуроченный замок не закрывался вообще. Я нагло продвинулся вперед, призывая откликнуться всех живых. На мой голос из дебрей заросшей бытом коммуналки вышел, покачиваясь, бледный юноша, с пониманием отнесшийся к моему появлению.
- Тут всякие разные ходят, - поведал он мне, - мы даже хотели организовать что-то типа музея с буфетом, - юноша, понимая, что именно мне нужно, уверенно вел меня к высокой двери, оказавшейся крайней у входа.
- Короче - продолжал он, - идея такая - посетитель заходит, опрокидывает стакан портвейна, платит и - пожалуйста - смотрит комнату.
На этих словах он картинно приоткрыл створку долатовского  гнезда и я во мгновение оценил немыслимый предел его сегодняшнего запустения. Скупой петербургский свет из нависающего над аркой проходного дворика окна блеснул на старой глазури высокой печи, тридцать три зимы, может быть, составлявшую лучшую часть неброского интерьера дома семьи Довлатовых. Все свободное, кроме центра, пространство было заполнено самым заурядным коммунальным хламом, состоящего из того самого барахла, которое не очень хочется иметь, но жалко бросить - старое детское корыто, лишние бесхозные табуреты и битые полки, доски, хранящиеся на случай грядущего когда-нибудь ремонта, бельевой бак, доверху заполненный невыразимым мусором...
Глядя на весь этот нелицеприятный бардак, я нелитературно вспоминал обещание губернаторского контроля и недавнюю праздничную шумиху петербургских газет в честь семидесятилетия "замечательного писателя".
- Мы, если надо, все здесь приберем, - заметив мой взгляд, пообещал не совсем тверезый довлатовский сосед.
Вздохнув, я снял куртку и повесил ее на торчавший из бледной бумажной кожи распятого тела комнаты Сергея ржавый гнутый гвоздь.
- А что тянуть с хорошим делом, давай прямо сейчас! - Я засучил рукава белой, надетой для встречи с Сергеем рубахи. - Где тут у вас, мать вашу, нормальный веник, тряпка и большое ведро?