Этюды одного листа. Поговори со мною, Хомос

Виктория Кейль Колобова
                HOMOS@ray_com

On meurt pour cela dont on peut vivre.
Умираешь ради того, чем ты только и можешь жить. (фр.)

    
    Она привыкла к его бархатному, чуть насмешливому голосу в телефонной трубке, когда он хотел пригласить её на свидание: – Ну что, девочка, крепко держат тебя родительские цепи?.. И она срывалась – она летела к нему, к своему единственному во всём мире мужчине.

Напившись – что случалось всё чаще и чаще, по мере того как его заглатывала болезнь, – он дико хрипел, превращаясь в раненного зверя: – Семёныча не трогать!! – это была его дежурная реплика за любым застольем, но ей нравился этот пьяный его бред под песни Высоцкого и надрывные душевные терзания, когда чуть удивлённо приподняв бровь, он вполне серьёзно начинал объяснять, что дэбелизм не болезнь, но призвание идиотов и для большей убедительности мог стукнуть по столу кулаком так, что стаканы подпрыгивали, и окружающие торопились убраться подальше от чёрного юмора его безумной риторики.
Она понимала, что люди в большинстве своём любопытны и скучны оттого, что лишены воображения, и что так спокойнее жить, но спокойствие было не для него, и он умел заражать своим непримиримым бунтарством при том органическом сплаве джэнтельментства и ухарства, которые делали его неотразимым – по крайней мере для неё. В деньгах он обычно не нуждался, живя на щедрые гонорары от чужих диссертаций, которые с лёгкостью выдавал амбициозным тугодумам и с не меньшей лёгкостью просаживал со случайными собутыльниками в первом приглянувшемся ночном духане.
Залетев в тюрягу в одной из восточных стран содружества в пору беспечной молодости из-за проворовавшегося сержанта военно-полевой кухни и понабравшись святых истин, что унизительно иметь недостойных себе врагов и что любить и ненавидеть надо равных, – стал подвержен приступам садомазохизма и клаустрофобии, но зато щедро делился благоприобретёнными знаниями по части толкования не только Ветхого и Нового Заветов, но и отечественной Конституции со всеми статьями Уголовного кодекса.

Вернувшись после отсидки в оставленный ему покойной матерью загородный дом, он перестал пользоваться транспортом, предпочитая выхаживать любые расстояния пешком, и иногда подолгу исчезал, стараясь заполнить пугающую пустоту неизбывного одиночества. Случалось ему завалить на охоте с местными аборигенами кабана и даже медведя, но поздней осенью обычно пробирался по кручам в какую-нибудь поднебесную обитель, чтобы перезимовать там в окружении скорбных монахов, погрузившись в душеочищающие молитвы и просветляющую медитацию.

Современную цивилизацию он называл не иначе как «собачьей» и уверял, что человеческие голоса проецируются в а(у)страль собачьим лаем. Его непомерно разросшееся чувство социальной справедливости при ущемлённой гордости провоцировало на поступки неадекватные, особенно если встречался кто-нибудь, кого он неизменно обзывал «колбасниками» (у кого голова росла за отсутствием шеи прямо из плеч) или «арбузниками» (кто напоминал по виду беременную женщину). Но если среди «колбасников» или «арбузников» обнаруживал своё присутствие кто-нибудь из «бичей», мог проявить снисхождение к вдоволь понастрадавшимся – понимая, что существуют бездонные пропасти, от которых никто не застрахован: то ли международный терроризм, то ли межконфессиональные межпартийные идеологические конфликты, то ли духовное притеснение или просто война и даже не техногенные катастрофы, но нерукотворные катаклизмы и, как следствие выше перечисленного, так называемые «естественные социальные недуги» – наркомания, токсикомания, венерические заболевания, СПИД, рак и всевозможные психические отклонения, вызванные влиянием на подсознание средствами массовой информации, и прочее и прочее – как и нарушение обмена веществ при неправильном питании, что тоже не редкость в наши дни, когда не знаешь, куда податься ото всех существующих опасностей.

Творчество он признавал как единственно возможный и эффективный способ борьбы с больным интеллектом и уверял в покаянном порыве, что ненавидит водку, но не может отказаться от переживаемого им в час утреннего похмелья ни с чем несравнимого чувства неподдельной нежности и страха. Он не боялся смерти и любил повторять, что злые и тупые живут дольше, но не был ни злым – ни тупым… Просто отчаялся застолбить своё место в окружающем хаосе и поэтому старался не привязываться к кому бы то ни было – повторяя, что по большому счету никому ничего в этой жизни не должен, и что если и существуют долги, – то лишь перед самим собой. Так он старательно наживал себе не друзей, но врагов – ведь с врагами всегда можно разобраться полюбовно, что нельзя сказать о друзьях, потому что самое большое зло всегда от правды и искренности, – и надо остерегался попасть в эту западню…

Но себя он странно недолюбливал и был уверен, что обязан своей жизненной стойкостью отчиму, который истязал маленького упрямца в детстве мокрым скрученным полотенцем. То ли он действительно не помнил своих родителей, то ли не хотел говорить о них, – но от незваных родственников (и откуда они только берутся, слетаясь как мухи на чужое добро?) открестился раз и навсегда, поскольку от них никогда никому не бывает ни покоя ни пользы, и могут они кого угодно довести до полной невменяемости навязыванием своих добродетелей «с чужого плеча».

С годами он облысел и обрюзг, и ему всё больше стала нравиться голая перспектива городских улиц, хотя раньше она его раздражала или, возможно, он просто не замечал её красоты. Но Она... Она оставалась его недосягаемым чудом и даром небес, и это волновало и бесило его одновременно. Она же в шутку окрестила его «чёрным ангелом» своей судьбы, потому что он умел как никто другой доставать её своей пугающей ревностью, экстравагантными выходками и звонками в любое время дня и ночи. Но он умел также быть неожиданно предупредительным и очень милым, и он умел привязывать...
Он называл это пробуждением чувственности и пробуждением женственности и безумно ревновал: к книгам – которые она любила перечитывать, к музыке – которую она любила слушать, к креслу – на котором любила сидеть, и – ритуально – ко всей её многочисленной родне, которая дружно держала круговую оборону.

Впервые она отчётливо осознала, что с ним не всё в порядке, когда он перерезал шнур у себя в коридоре, на котором был подвешен патрон с горящей лампочкой, и в третий раз вскрыл себе вены. Но прошло несколько недель и, бессвязно путая слова, необычными для него замедленными движениями, протянул ей с порога иссохшие сучковатые ветки – попросил поставить в вазу. Он напугал своей отрешённо потусторонней улыбкой, так что пришлось вызвать и милицию и скорую (никто не ожидал его появления на враждебной территории семейной обители). Но через несколько месяцев – то ли его выпустили, подлечив, то ли ему удалось сбежать из психушки – он подкараулил её у входа в метро, когда она возвращалась домой с работы, и устроил оскорбительно непристойную сцену выяснения отношений.

Но она больше не испытывала ни чувства сострадания, ни жалости –она вообще не понимала, как могла столько лет уничижительно любить уродливое ничтожество, стоящее перед ней на коленях. Слёзы градом катились по её лицу: – Ты просто старый козел, – сказала она ему, – ты старый, плешивый, вонючий старый козёл.
– Может, ты и права. Но ты посмотри, оглянись вокруг: ведь я лучшее из того, что тебя окружает в этом мире. Даже если ты права и я старый плешивый козел, но я твой, твой по жизни, и я всё ещё могу скакать по горам и даже биться за тебя с молодыми и ещё более вонючими козлами, чем я... Может быть, они не такие плешивые, но ты только посмотри внимательно: вот я стою перед тобой, и я вполне ещё годен к употреблению и даже всё ещё по-своему остроумен и умён, у меня столько...

Она не дослушала и успела заскочить в вагон – поезд в метро взревел как бешеный слон и сорвался с места. Она знала, что её навсегда уносит из его жизни, что она никогда не вернётся в тот безумный мир любви и ненависти, где они оба были обречены. С того самого дня для неё ничего больше не имело значения: ни завораживающее внешнее очарование и обезоруживающий шарм в обращении, ни аристократичность манер, ни даже с ног сшибающий флёр благополучия и импозантности. И где бы она ни находилась – на улице, в такси, в автобусе, в самолёте, на концерте или на дружеской тусовке – она безошибочно вылавливала взглядом именно его, своего ЗОДИАКА, и никто другой её не интересовал и не был нужен, и это становилось болезненной манией новообретённого мира, где реальность приобретала расплывчивость сновидения и где единственным непреходящим чувством была щемящее чувство тоски по одушевляющему недостатку утраченной свободы. И она продолжала мысленно свой бесконечный диалог – монолог в хороводе явственно только ей одной слышимых голосов, так что боялась сойти с ума и просиживала ночи напролёт за компьютером, рассылая письма по несуществующим адресам: ...где ты? отзовись... поговори со мною, Хомос...