Неудобь сказуемое

Алексей Ивин
 

 
     ИВИН А.Н., автор, 2008 г.
На фото - два кукиша (в редакции тотемской районной газеты)



                Алексей ИВИН


                 РАННИЕ  ПРОИЗВЕДЕНИЯ
                (неудобь  сказуемое)

      (Мой бедный стиль.
– Происхождение видов.
– В тюрьме культуры.
– Беседы. Беседа с Грином.
– Ощущение только что сделанного свинства.
- Преподавание в Америке.
– О том, как приятно конспектировать чужие мысли.
– Ощущение одиночества.
– О благочестивом поведении в праздник.
– Записки подростка.
– Мой родной край.
– Шекснинские будни.
– Отрывок романа.
– Поцелуй меня!
– Причина смеха.
– Ощущение от посещения танцплощадки.
– Ощущение от прогулки по городу)                      НЕУДОБЬ СКАЗУЕМОЕ
                    




                       1. МОЙ БЕДНЫЙ СТИЛЬ


       Мой бедный стиль! Как я жалею тебя: ты не соответствуешь тому стилю, которым излагается современная жизнь, запечатленная нашими писателями-оптимистами. Жаль мне тебя еще и потому, что ты несколько витиеват и двусмыслен, пародируя все стили всех писателей, которы е – царство им небесное! – жили до тебя. Очевидно, ты, вернее я, не имея ни ума, ни незаимствованной оригинальности, пишу в такой жалкой манере, что читатель, если он в полном здравии, обязательно бросит книгу, написанную таким многогнусным стилем. И поэтому завидую Бюффону, который, надевая кружевные перчатки, верил, что стиль – это человек. Бюффон теперь для меня идеал писателя, умеющего логически, без словесной мишуры, без сексуальных зарисовок и длинных монологов, одним только стилем, пластичным, гибким, ярким,завоевать неудобоусвояемое доверие читателя. А мой стиль, скверный, худой, понравился пока лишь Ф.Ф.Кузнецову, которого я весьма ценю и даже не пытаюсь сравнивать с тем французским литератором. Я осмелюсь предложить Ф.Ф.Кузнецову книгу О.Фокиной, моей землячки, где стиль гораздо приятнее и разнообразнее, где точка с запятой – признак умственных наклонностей, - фигурирует повсюду, - вот, скажу вам, прекрасная манера повествования:


       На полике плачем,
       на печке – заскачем!
       Вот как! Вот как!
       Шире дорогу
       прыгу-скоку
       до потолку!
       А окрепнет   л о б о к –
       прошибем и потолок! –

сколько эмоций, жизнеутверждающей силы, красок и смысла! Я восхищен.
       

      О мой жалкий стиль! Как ты бледен, нелеп по сравнению со стилем А.Абсалямова, где часто встречаются благословенные, красивые слова: встал, поехал, пошел, закурил, выпил, был и в котором мало всеми презренного слова чувствовал. Меня очень тревожит твоя судьба, о стиль мой! – и я думаю, не лучше ли нам ретироваться в дальний угол литературного поля брани, где можно начертать восьмитомный реферат об устройстве печных труб. А в противном случае надо экстренно тебя, мой дорогой, совершенствовать, исправлять, утилизировать, специализировать, лаконизировать и идиотизировать.





                    


                       2.ПРОИСХОЖДЕНИЕ ВИДОВ


       Гибер Мак-Интош с Затменной Двойной Новой Геркулеса выдвинул за пределы телесной ауры дешифровальное чувствилище-определитель и обратил его на странную машину из белого блестящего металла, обтянутого поверху мягким пористым материалом. Это было что-то новенькое по сравнению с уже знакомой органикой. От чувствилища в мозг тотчас начала поступать информация: «Аппарат для перемещения в пространстве обитателей планеты. Передвигается путем сцепления колес и почвы, требует ровной поверхности. Состав: металл, керамика, каучук, горючая жидкость. Ядовито».
 
       

                      


                       3. В ТЮРЬМЕ КУЛЬТУРЫ


       В пятницу 23 февраля в 12 часов в здании министерства культуры РФ на третьем этаже, где расположена приемная министра культуры Е.Ю.Сидорова, состоится акция протеста. Член Союза литераторов России, журналист Алексей ИВИН прикует себя наручниками к батарее парового отопления и объявит голодовку.
       

       Алексея Ивина в течение четырех лет не принимают на работу не только по специальности, но и куда бы то ни было. Если учесть, что все романы 42-летнего автора до сих пор не опубликованы, а в получении визы на выезд возникают многочисленные трудности, его акция становится понятной.
       

       Акция приурочена ко Дню защитника Отечества. Желающие могут ознакомиться с длинным списком учреждений, куда Ивин обращался в поисках работы, а также с фамилиями некоторых чиновников, предложивших увещевания вместо хлеба.
       

       Голодающий и безработный литератор намеревается продлить свою акцию вплоть до удовлетворения своих требований. Пока что единственным следствием справедливых требований автора был визит к Ивину участкового психиатра. Объявление человека сумасшедшим – не новый, а, как мы знаем, испытанный и хорошо работающий прием.

                       Анатолий Чудов





                      



                       4. БЕСЕДЫ. БЕСЕДА С ГРИНОМ



      - Здравствуйте!

      - Здравствуйте!

      - А вы почему один? Обычно у знаменитых писателей много поклонников.

      - Я люблю одиночество… Не полное одиночество, а такое, когда люди под рукой и к ним в любое время можно обратиться.

      - Я журналист, из газеты «Ленинское знамя». Прежде всего, автограф ваш разрешите – сделайте одолжение… Так… Пройдемте, сядем в беседку. Здесь у вас хорошо: море, чайки, волны лижут берег… Пожалуйста, скажите, что вас вдохновило написать «Бегущую по волнам»? Ведь это ж феерия, сказка и, извините, утопия… Ведь вы ж прожили более чем суровую жизнь… Не знаю, ей-богу, но на вашем месте я бы разразился какими-нибудь антигуманными идеями.
       
       -  Что вам сказать, журналист? Во-первых, я не люблю журналистов, и давать интервью для меня всякий раз подлинное мучение. Но вы мне нравитесь; я, пожалуй, расскажу вам, как мне пришла в голову мысль написать “Бегущую”.
       
      Помню, я сидел в этой же вот беседке и курил. В голове у меня была полнейшая неразбериха; вдобавок, такой неприятный конфуз с первой женой. Короче, я пришел отдохнуть сюда, хотя, по правде сказать, отдыхать в такую погоду мог разве что сумасшедший: хлестал дождь, море штормило, песок здесь, на пляже, был сырой и неприглядный; серые сумерки висели над морем. Я вышел из дому и, не встретив по пути никого, пришел сюда, чтобы отдохнуть, чтобы насладиться гармонией моей мрачной души с разбушевавшейся стихией; настроение мое соответствовало мыслям, а мысли вполне гармонировали с природой. Накануне я получил гонорар из «Нового мира», где поместил два своих рассказа; но, как вы знаете, иной раз приятнее выслушать чье-либо мнение о своем рассказе, чем получить гонорар за этот рассказ. Ну вот, Куприн, надо сказать, предоставил это свое мнение, где крыл меня едва ли не матом: мол, эпигонством занимаешься, то, что в твоих рассказах, мы, дескать, еще у Гофмана читали. Ну, это уничтожающее мнение, признаться, расстроило меня, даже более чем расстроило – привело в бешенство: как? Если я этого, черт побери, Гофмана в руки не брал, как я могу его повторять? Добро бы еще выпить нашлось, так нет: в этом проклятом городке один лишь квас, да пиво, да – прости господи – женское молозиво с наклейкой «Champagne». Кстати, раз уж разговор зашел о винах: вы где поместились? У вас есть что-нибудь выпить?

      - Найдется! Я остановился в гостинице «Солнечный соус»; довольно комфортабельный номер; там мы и поговорим. Хотя здесь…
       
      - Нет-нет, пойдемте… Я немножко завидую вашей журналистской братии: номера вам предоставляют комфортабельные, в ресторанах, куда вы ходите, имея в карманах солидную сумму, вас обслуживают красивые официантки, которым Венера Милосская в подметки не годится; однако все остальные преимущества вашей службы сомнительны. Если у вас, журналист, найдется доброе свежее виски, то я, пожалуй, совсем освоюсь с вами, тем более что пока освободился от супружеских уз.
     
       - Да, у меня есть хорошее канадское виски; я совсем недавно был в Канаде, в Оттаве на официальном приеме, так там один эмплуае подарил мне солидную порцию виски. Между прочем, уж если разговор переключился на выпивку, в полемике с Куприным вы могли бы пройтись разок-другой по его душе на этот счет: он здесь завяз, как в болоте; черт побери, я не упустил бы этой возможности! Око за око. Я все-таки больше симпатизирую вам. Нет, не бойтесь, это не комплимент; просто вы пишете таким особенным языком, что, прочтя ваш рассказ, вспоминаешь о нем в течение всей жизни. Знаете, иной раз хочется передать что-то неповторимое, яркое, единственное в своем роде, уникальное, а сядешь писать – и язык невыразителен, пресен; обидно до слез. Как подобрать вот те словесные мотивировки, посредством которых можно было бы передать уникальное? Чувствуешь, что беспомощен, злишься. В музыке – дело другое: там все можно передать; только вряд ли кто поймет тебя: может, ты хотел нарисовать музыкальный образ кораблей, стоящих у причалов в Лиссе, а какой-нибудь розовощекий юнец в своем чистом сознании представил розовенькую полногрудую девицу, бегающую в возбуждении по полям, а сам он, конечно, ловил ее, и, словивши… да… Ну вот, я и говорю, больно, когда тебя неправильно поймут, больно вдвойне: и от того, что неправильно поняли, и от того, что ущемлены твои авторские права. А вот вы, Александр Степанович, смогли передать что-то такое… что-то прекрасное…ну, словом, что-то такое, чего нет в жизни, и мне казалось, что вы постоянно жалеете об этом. После прочтения ваших книг я всегда чист и свеж и полон энергии и… наливал себе рюмку коньяку, потом еще, еще… Пил и смотрел на вашу фотографию и, вы уж извините за прямоту, говорил сквозь зубы: «Врешь, все врешь! Не бывает такого в жизни, не бывает! Только нервируешь людей, заставляешь их пожелать о чем-то несбывшемся, прекрасном. Словно смеешься над ними и издеваешься, утверждая, что единственное несбывшееся, которое наверняка сбудется, - это смерть». Понимаете? Вы заставили глубоко пожалеть самих себя и свое несбывшееся. Люди эксцентричные, безвольные и умные после ваших книг брали в руки бутылку, люди глупые, деловые, важные, беспокойные, суетливые и прочие называли ваши книги красочной мишурой, галлюцинацией, скверной фантазией, эпигонством. Конечно, Куприн имел полное право вас упрекнуть: вы отходили от действительности, заставляя людей только жалеть о чем-то несбывшемся, браться за бокал, опускать руки и снова жалеть. Тогда как Куприн видел жизнь почти что с коммерческой стороны, призывая к борьбе с капитализмом, буржуазией, мещанством, косностью, карьеризмом, шовинизмом, короче, со всем злом, со всем! Борьба… вечная борьба. Вы прекрасно знали, что она вечна, и поэтому она вам внушала отвращение; вы, может быть, чаще, чем Куприн, задумывались над этим вопросом, и поэтому он не понимал вас, а вы не понимали его. Не так ли?


      - Да, пожалуй, борьба эта, этот вечный хаос и смешение до бесконечности… это и должно было внушать ужас и отвращение. Естественно, тот, кто желает славы и всего, что ей предшествует, тот неминуемо должен участвовать в борьбе. Борьба – это все, что хотите. Но я принимаю и понимаю борьбу только до определенного момента, до какой-то намеченной цели.


      Вам когда-нибудь приходилось видеть борцов, ну, обыкновенных борцов, не за мир, а просто борцов? Вы, конечно, знаете, сколь малое время отведено им для борьбы. В этом есть свой резон: хорошо посмотреть на борьбу двух дюжих мужчин в течение пяти минут, потому что в столь короткое время накаляются страсти у зрителей, проявляется всеобщий интерес и подобные возбудительные явления. А вот если б один из этих борцов вдруг оказался Геркулесом, а второй – Циклопом, и драться бы они решили в течение многих тысячелетий, - я не думаю, чтобы кто-нибудь проявил к этой борьбе достаточный интерес, потому что это довольно-таки утомительно; понимаете, утомительно даже для наблюдающего, а каково для самих борцов?
     

       Я понимаю борьбу в коротких масштабах, а не такую, которой не предвидится конца. Когда ты молод, то всегда хочется вперед, в гущу событий, в борьбу, - и в особенности, когда выпьешь: такая страсть охватывает, такое желание делать, работать, строить, что, сгребя в охапку первого попавшегося гражданина, пробуешь на нем силу своих молодых рук. Однако, когла трезвый, смотришь на вещи трезвее, но в борьбу все-таки хочется – ищешь туда путь, тропку. Со временем семейный ил затягивает тебя по горло, становишься флегматичен и тяжеловат на подъем; горячность пропадает; в борьбе еще можно участвовать, если хорошо платят…


      - Ну, знаете ли!… Экие у вас, извините, странные рассуждения. Вы не примите это за нравоучение, но единственное, что надо усвоить, это тот факт, что борьба движет историю, а уж история – будьте уверены! – куда-нибудь да придет, достигнет какой-нибудь желаемой точки. Борьба выдвигает гениев, отбрасывая прочь слабых, к которым, протянув руку помощи, обращаются иной раз гении; борьба выявляет и закрепляет все лучшее в человеке; борьбой и только борьбой можно достигнуть всего, что есть в этом мире, включая даже мещанское благополучие. Человек не умеет жить...
     

      - Я думаю, этого достаточно для вашего интервью, молодой человек.




                    


                      5. ОЩУЩЕНИЕ ТОЛЬКО ЧТО СДЕЛАННОГО СВИНСТВА


       Я встретил девушку. Она была хороша собой, но и я был не урод. Черные ее глаза излучали таинственный свет, черные ее волосы колыхались на ветру, точно змеи; грациозная фигурка ее разжигала мою плоть, заставляя с неотразимым волнением подумать, как много хорошеньких девушек на свете; голые круглые руки ее были с мольбою сложены на стройной груди. Незнакомка молила указать ей дорогу: она заблудилась в чужом городе. Была полночь. Я вызвался проводить ее, плененный ее красотой. Мы шли по ночному городу, где царили безмолвие и полумрак. Одиноко и гулко стучали по асфальту ее каблуки.
       

      Я не знал, где та улица, которую спрашивала девушка, но сказал, что знаю, обманув ее, раскрывшуюся в надежде на помощь и сострадание. Обманув ее однажды, я уже не перест авал обманывать и тогда, когда рассказывал о себе, когда клялся, что не причиню ей зла, когда внимательно слушал ее рассказы, наивные и простые, чтобы вызвать о себе мнение гораздо лучшее, чем то, которого заслуживал.


      - Вот мы и пришли, - сказал я и опять обманул ее.
     

       Она испугалась и посмотрела настороженно.


       - Нет! Вы не сделаете этого! – воскликнула она жалобно и зарыдала.


        Моя раненная душа заметалась, ища себе извинения, и нашла в иудейской лживой фразе: но ведь я только поцелую ее и уйду, довольный.


       - Милая, - сказал я искренне, - мы найдем дорогу, мы найдем ее, но только прежде ты подаришь мне поцелуй... лишь один поцелуй, только один!
       

       - Нет! нет! – воскликнула она, сжавшись, будто в ожидании удара. – Нет! Вы не сделаете этого. Вы обманули меня!
       

       Я почувствовал облегчение, словно она, догадавшись о моих гадких намерениях, сняла половину их тяжести с плеч. Я видел лишь ее глаза, окаймленные длинными ресницами, ее губы, нежные и томные. Я приблизил свои жадные глаза к ее глазам, поцеловал их с алчностью, затем с пристрастием поцеловал ее дивные губы долго и вожделенно.
       

       Но неожиданно восстала совесть; страсть исчезла, разбившись морской волной о камень, оставив чувство стыда; пламень зажегся в груди, разрастаясь так, что нельзя было смотреть ни в глаза этой девушки, ни в землю, ибо отовсюду, как грозный иск, звучали немые бунтующие слова упрека. Грозной тучей нависло осуждение. Я содрогнулся от сознания только что содеянного, угнетенный и низвергнутый. Я готов был провалиться сквозь землю, чтобы не видеть и не слышать ничего о своем преступлении, мне хотелось бежать, бежать от этой девушки, ставшей живым упреком, бежать, чтобы не чувствовать ее гневного взгляда. Я был низок, жалок, как жалок был мой метнувшийся взор, метнувшийся по тротуарным плитам. Не в силах вынести молчаливого укора моего сознания, я с отчаянной решимостью, с собачьей надеждой на прощение и не надеясь быть прощенным, взглянул на девушку...
       

      Она улыбалась.

                     3 августа 1971 г.




                       Алексей ИВИН


                       6. ПРЕПОДАВАНИЕ В АМЕРИКЕ


  - По вопросу о том, что писал Ленин относительно причин, характера, особенностей и движущих сил революции в России 1905 года, попрошу ответить Джонатана Аквила, - сказал профессор, беря в руки карандаш и отмечая в журнале.
       

       Высокий студент встал с места и, прихватив объемистую папку, вышел перед аудиторией. Лицо юноши было прекрасно и благородно, как и фамилия, которую он носил. Обведя присутствуюших насмешливым взором, он начал:
       

       - Владимир Ильич Ленин в своей книге «Две тактики социал-демократии в демократической революции» писал, что революция 1905 года по своему характеру являлась буржуазно-демократической, ибо выдвигала соответствующие задачи. Впрочем, если не излагать ленинские формулировки в том виде, в каком они существуют, и не вдаваться в подробности книги, то можно сказать, что все написанное применимо лишь к тому славному времени, когда произошла революция. Теперь же все это в достаточной мере устарело, и я предлагаю новое учение...
       

       Профессор круглыми глазами посмотрел на выступавшего, дрожащей рукой снял очки и произнес звук, средний между мычанием коровы и блеянием козы.
       

       - Так как учение Ленина стало теперь догмой, - гремел распоясавшийся Аквил над притихшей аудиторией, - так как ни единой живой мысли, хотя бы немного актуально окрашенной и вызывающей интерес, нет, то я предлагаю новое учение, которое поможет превратить бедных студентов из истуканов догматизма в живых людей, увлеченных благостной сменой верования...
       

       - Молчите! – закричал профессор неожиданно звонким голосом и, размахивая руками, бросился к Аквилу: - Вон! вон отсюда..
       

         В гробовой тишине, последовавшей за выкриками профессора, реформатор и ревизионист Аквил произнес свои слова:


        - Спасибо за оказанное доверие. Я ухожу. Я не сомневался в том, что вы профессиональный балбес.


        А потом раздались и исчезли гулкие шаги.
                       1971 г.

       



                      


                   7.О ТОМ, КАК ПРИЯТНО КОНСПЕКТИРОВАТЬ ЧУЖИЕ МЫСЛИ


       Как приятно конспектировать чужие мысли! Сидишь, бывало, выписываешь цитатки и думаешь с умилением: «Боже правый, как приятно! Во времена крестовых походов бедняжка-школяр должен был знать назубок Пятикнижие, полное собрание сочинений царя Соломона, евангелия от четырех биографов Христа, «О граде Божием» св. Фомы, псалтырь, «Дево Мария, радуйся!», «Отче наш», записки небезызвестного Ионы, написанные в китовом чреве, различные жития святых и еще пропасть всяких мудрых книг. Христианин должен был выхрястать христианскую религию, мусульманин обязан был выкорить коран, а какой-нибудь талмудист – вытолмачить талмуд. И бедный школяр, обливаясь потом, подстегиваемый розгами, благословляя Христа, архангелов, святых и папу римского, толкал что было моченьки научный прогресс. А нынче совсем другое дело! Достаточно прочесть три-четыре тома, написанные языком богов, законспектировать их с ангельской улыбкой на лице, сдать конспекты преподавателю, как картина Бытия моментально проясняется, ибо это учение суть снятие бельма с глазу».
       

       И размышляя таким образом, переворачиваешь страничку, и со вниманием смотришь на буковки, и блаженное состояние, полученное от осмысления гениальных идей, охватывает тебя, и засыпаешь, в безмятежной позе раскинувшись на стуле, и храп твой разносится по читальному залу, и соседи шикают на тебя и смеются над тобой, но тебе все равно, ибо, вкусив гениальных идей, ты теперь витаешь на седьмом небе.







                      


                       8.ОЩУЩЕНИЕ ОДИНОЧЕСТВА


       Довольно! Я проклинаю эту жизнь, где нет счастья, где долгие годы не могу найти любовь! О, если бы я знал, как гадко будет без человека, которого люблю, я ни за что бы не отверг ту минувшую любовь, ни за что не стал бы корчить из себя аскета, отшельника, многомудрого, познавшего жизнь! Увы, все минуло; я остался один-одинешенек посреди мира, многообразного и пестрого, не имея в себе ни физических, ни духовных сил для передвижения по великому морю жизни. Я одинок, как перст; мне и скучно и холодно; я сижу на песчаной дюне и проливаю потоки горючих слез, но нет никого, кто бы тронул мою душу ласковым и нежным словом.

                       26 февраля 1971 г.
       



                      


                       9. О БЛАГОЧЕСТИВОМ ПОВЕДЕНИИ В ПРАЗДНИК



       «Ибо где двое или трое собраны во имя Мое, там и Я посреди них», - говорил страстотерпец наш Иисус Христос в назиданье нам (Еванг. от Матфея, 18, 20). Логично предположить, что ему чаще всего приходится спускаться на землю в праздники, когда люди, объединенные стремлением возвеселить душу, собираются вместе. Но, как известно, и сатана предпочитает многолюдные сборища. Поэтому весьма любопытно посмотреть, как противоборствуют они на городских площадях.
       

        Всякому понятно, что сатана имеет больше шансов на успех, ибо накануне праздника, закупоренный в сосуды, он попадает в каждый дом, бережно хранится и в день торжества благоговейно подается на стол, тогда как спаситель наш Иисус не обладает способностью столь искусно проникать в наши души. Сатана не теряет времени даром: если сосуды уже откупорены, то вне всякого сомнения не пройдет и часу, как все христолюбивые помыслы будут изгнаны из наших душ и сатана полностью воцарится там. Мало того, он принуждает нас покинуть тесные жилища и идти на улицы, где гораздо просторнее. Если еще вообразить, что и в каждом гуляющем вечером по праздничному городу таится дьявол, то легко себе представить, какие иногда случаются – по наущению дьявольскому – происшествия.
       

       Будучи кротким христианином,все силы положившим на борьбу с сатанинскими происками, автор настоятельно требует от студентов, чтобы они как можно реже заходили в магазины, ибо там – сатана!


                       6 ноября 1972 г.



                      

                       10. ЗАПИСКИ ПОДРОСТКА


       Однажды, когда я сидел на берегу нашей лесной речки, мне и пришла в голову эта мысль. Я понял, что слишком долго ждал и зря ждал: эти люди не изменятся. Что мне оставалось делать? Биться с этими людьми, которым нет конца? Но тогда мне придется биться с ними до смерти. Я принял решение: надо уйти от этих глупцов, потому что один в поле не воин...
     

        Я впечатлителен, и это плохо: в мире нужны люди черствые, фанатики. Еще всемогущий Боже ниспослал мне ум, и тоже, выходит, зря. Почему? Потому что в этом мире горе умному человеку, грибоедовские герои высоки и вечны. Я пользовался своим умом, перелагал его на музыку слов, высмеивал посредственность, но всякий раз был высмеян сам, жестоко бит. Хотя – нельзя назвать высмеиванием те мелкие избитые вульгарные шуточки, которые на меня обрушивались; это были оскорбления. У меня было предостаточно кличек, подмечающих мои уродства, - больше, чем анекдотов о Наполеоне. Каждая больно ранила мою душу, вызывала слезы. Это их радовало. Я бросался на них, как затравленный зверь, но я был хилым. Они избивали меня и уходили, важно засунув сильные руки в карманы, а я рыдал, прижавшись к земле, скрипел зубами от безвыходного отчаяния. Не было никого, кто бы меня пожалел, но было много таких, кто презирал. Презрение рождает презрение. Перед каждой новой дракой я презрительно кривился, дико ненавидя их. Находились защитники – наиболее трусливые. Они цедили мрачно: «Ну его... Пошли, ребята, что с ним связываться!» Но потом они приходили снова и снова били меня.
       

      Где мои родители? Они существовали фактически, но не существовали для меня. Это были те же люди, бессердечные, жестокие, мирно коптящие этот свет. Отец зло замечал, что частые драки хоть немного закалят меня физически, частая порка разовьет мышцы. Мать беспрестанно кашляла, ночью ходила в одной сорочке, каждый раз после пьянки блевала над треножником и по комнате разносился противный, мерзкий запах блевотины.
     

      Больше всего на свете я любил одиночество; когда мне мешали, я выходил из себя. Любил убегать на нашу речку с удочкой, сидеть там, купаясь в щедрых солнечных лучах. Но они находили меня, забирали рыбу, ломали удочку, а меня сбрасывали в речку. Ржали, закинув в небо голову, заполнив хрустальную тишину леса дикими нечленораздельными звуками. После их ухода я валился в густую сочную траву и плакал.
     

       Почему они меня не любят? Почему? Почему они не задевают кого-либо иного, а именно меня? Гады!
     

        Я задыхался. К горлу подкатывал комок. Выплакавшись, рисовал картины возмездия: их трупы, бессмысленные раскоряченные трупы целыми штабелями. Видел их ползающими у моих ног, умоляющими, скулящими... О, если бы мне дали волю – я истребил бы их всех до единого. Но теперь я понял, что все мои надежды пусты, потому что те люди – ядро общества. Я вставал и шел в лес, где бродил до сумерек, пока не успокаивалась душа, пока не возникало старое чувство опустошенности и одиночества. Так я полюбил природу и возненавидел людей.
     

       Я знаю смысл этих громких слов – этика, эстетика. Но зачем эти слова в этом мире? Лучше звучат вульгарности. Люди рождаются чистенькими, не запятнанными никакой грязью мира, но и не насладившиеся его прелестями. Что им предложит судьба? Отведать того и другого, и гораздо больше первого, чем второго?
     

       Человек формируется посредством воспитания – это ясно как дважды два. Мне мало уделяли времени на воспитание: минут десять, пока пороли. Подобное воспитание наилучшее: быстро, дешево, экономно, результативно. Что же еще могли воспитать во мне, кроме злобы, ожесточения, крайнего пессимизма? Поймите: я рад бы отдать этим людям душу, если бы они были чуточку внимательнее, если бы не имели таких низких душонок, грошовых идеек, а хоть немного ума, подлинного ума, не заимствованного анекдотного умишка.
     

       Я люблю фантастику, да это и не удивительно: человек, который не согласен с действительным «эстетическим» поведением людей, всегда любит фантастику. Уэллсовское обновление мира мне по душе: весьма маловероятно, что люди сами когда-нибудь избавятся от моральных недугов. Братство! – и тогда бы появилось и равенство, и счастье, и вдохновенный свободный труд на общее благо, и, разумеется, свобода! Но где оно, это Братство? Нет его... Звериные оскалы, низкопоклонничество перед сильными, похабные конопатые рожи, корявые блуждающие руки – руки так и жаждущие схватить, урвать, заграбастать, стереть в порошок.
     

        Впрочем, зачем эта дискуссия? Ведь я всего лишь фантом на безоблачном небе советского общества – фантом не страшный; и вдобавок, критика на советское общество совсем не в моде.
       

       Рождается все, в том числе и зависть. Рассмотрим. Представьте магазин и двоих первоклассников. Один с довольным видом достает пригоршню монет и покупает шоколад; второй надеется, что первый угостит его. Но первый знает, что деньги даны только ему, В ЛИЧНОЕ ПОЛЬЗОВАНИЕ; об этом сказала утром мать: «Это тебе на шоколад. Можешь зайти из школы и купить. И смотри, никому не давай, иначе тебе самому не хватит». Наказ матери – священный наказ, и мальчик в точности исполняет его. Так рождается зависть, потом жадность и обособление. Возможно, в будущем эти двое поменяются ролями, но это не важно. Важно, что у обоих выработалось мнение, что гораздо лучше съесть самому, чем поделиться с товарищем. Появился человек, который вырастет до размеров сказочного дракона.
       

     Я подрастал. Ненависть к этим гнусным лицам укоренилась как привычка. Слишком немногие люди привлекали меня, а лишь те из них, кто был незаметнее, у кого в глазах сверкала мысль, кто не был столь глупо экстравагантен, кто не выделял себя, кто не был столь глупо претенциозен. Это – люди, а все остальное чепуха. Я сходился с этими людьми: они всегда были умными, у нас были общие взгляды, общие интересы; они были со мной на равной ноге; они имели свои смелые оригинальные суждения; с ними я увлекался, говорил много и жарко, спорил, а они всегда выслушивали открыто, прямо, поправляя где нужно, - слушали без той презрительной улыбки, которая бывает у этих глупцов, чтобы скрыть свою тупость. У меня тоже не сходит презрительная улыбка с губ, но она другого рода -–показывает мое отношение к ним, к их избитым заимствованным суждениям, которые они считают своим феноменальным достижением.
     

        Я такой же как все. Разве следует унижать тех, у кого на лице нет угодливой улыбки, кто не прилепил никому ни одной клички, кто не терпит пустых анекдотов (точнее, того, что ими выклянчиваются твой смех и одобрение, как поступают люди на эстраде).
 

         Вот она, эстетика. Всю жизнь им приходится притворятся, а это ужасно!
     

         Надо простых отношений, простых... но их нет...
       

        Быть может, где-то люди честны, трудолюбивы, приветливы. У них, у этих вымышленных людей, всегда хорошее настроение, потому что иначе и быть не может: им никто не посмотит с ненавистью в лицо, не обругает циник; у них нет ни дуэлей, ни поножовщины, ни войн, так как им нечего делить, кроме своих радостей. Счастливый мир... Нереальный мир... Не надо быть большим пессимистом, чтобы утверждать это.
       

       Я нигде не хочу пресмыкаться.
       

       (Мать: «А зря, Олеха! Без этого... как ты говоришь... э-э... пресмыкания нельзя прожить, понимаешь? Вот мы не пресмыкаемся, как ты говоришь, так горб и гнем в лесу, век свой крутимся у коровьих задов. В люди надо выбиваться, Олеха, у тебя здоровьишко-то, сам знаешь, какое... Тебе надо на этого... буст... булгахтера идти, а ты – пресмыкаться не буду»).
       

       Это у них называется – выбиться в люди.
       

       Не скажу, что они не касаются литературы. Касаются и досконально разбирают. Такие гениальные шедевры никем не замеченных авторов, как «Диалог Фауста и Маргариты» (их первая послесвадебная ночь со всеми подробностями), поэма «Проститутка», которую они приписывают Есенину. Они знают также биографии великих людей, вернее, ничего из их биографий, кроме амурных похождений. Очень много читают: 0.5 книги в месяц, формат 17х10 см, 100 страниц, тираж 1000000 экземпляров. Но они презирают классиков. Они ежедневно мажут свои конопатые физиономии кремом "Угрин", после чего те блестят, как помасленные испражнения. Носят великое множество поддевок и раздуваются, как мешки, наполненные требухой. Они дьявольски несуразны. Они ежемесячно однажды ходят в кино. Они очень любят потанцевать, почему и получили недвижение суставов. Они очень любят посмеяться, из-за чего и смахивают на ослиц.
       

       Это я уже о девчонках. Неужели же нет ни одной, юной и подлинно цветущей, романтичной и в совершенстве похожей на соблазнительный пол, а не на стельную корову? Но если даже такая найдется, буду ли я счастлив?
       

       Я не способен жить в этом мире, где каждый должен идти наперекор своим чувствам. Как много гадких людей, ничего не умеющих делать хорошо, добро, искренне. Зато умеют издеваться – это их назначение, назначение аскариды ползать в кишках человека. Люди кретины! Стадо кретинов! Они оставляют после себя запах крови, слезы, страдания, и этим – только этим! – отмечается факт их существования. Но Боже мой, как их много! Сотни, тысячи кривляющихся рож, изо рта разит необыкновенным смрадом, точно из глоток тысяч динозавров, рыгающих после сытного пиршества.
       

       Представьте пустыню, усеянную всевозможными гадами на каждом метре пути. Ступишь шаг – скорчишься от невыносимой боли... посмотришь с ненавистью в маленькие хищные глазки этих гадов, но в них – ничего! Делаешь следующий – снова нечеловеческие страдания. Превозмогая боль, идешь среди гадов. Везде зловещее шипение, солнце жарит в спину, впереди нет ничего, кроме тусклых желтых песков, дюн, усеянных гадами. Даже мысль о самоубийстве некак претворить: ходишь подобно горьковскому Ларре. Ненавидишь это посредническое ядро общества, но ничего не можешь сделать, разве что в воображении представляешь картины страшной мести.
       

       Люди словно несчастные электроны вынуждены болтаться около какого-то среднего уровня, который называется законом. В результате подогрева – не то водочного, не то пробочного – люди-электроны вылетают за рамки этого закона и немедленно попадают в надлежащие государственные заведения: исправительные колонии, выговоры, штрафы с нанесением легких телесных повреждений, тюрьма; в крайнем случае, когда человек явно в своем уме, но идет вразрез с законом, - сумасшедший дом.
       

       Помню, в каком-то юмористическом рассказе Джером Джером пророчил, что люди приноравливаются: брал пример с поездкой в гости и подробно раскрывал сей знаменательный закон. То же подтверждает и Стивен Ликок в рассказе «Злоключения дачного гостя». Подлинная искренность бывает только у влюбленных и настоящих друзей.

       
       Все розы лгут, утверждая, что они единственные. Ничего не стоит Маленькому Принцу впасть в заблуждение. Мир полон иллюзий. Так и наша жизнь в легком воздушном платьице появится ненадолго на мировом экране – и уйдет, вытесненная другими, пролив на земле реки слез и вкусив каплю счастья. Но есть и другой экран – экран дел человеческих. Вон тот хилый человек оставил миру гораздо больше, чем тот, с мощными бицепсами и низкопробными идейками: вон они, эти идейки, черные, гаденькие, перебегают в его мозгу. Ядро общества. Плевать мне на них – утешусь мыслью, что они недостойны, чтобы их имена были нанесены на бумагу.
       

        Надо отвлечься... ты понимаешь? – нужно уйти от действительности. Фантазируй, изображай будущее, каким его понимаешь, и тогда, быть может, к тебе придет слава фантаста; изображай историю до древних предзиджантропов и – если у тебя талант историка - к тебе, возможно, придет скромная слава писателя-историка; юмориста из тебя все равно не выйдет, так что я, твоя Жизнь, не предлагаю тебе этого пути.
       

       Если получишь признание, тебя уже никто не изобьет до потери чувств, над тобой никто не будет злорадствовать, никто не приклеит обидной клички, ибо не позволит «тактичность» людей (точнее, боязнь общепринятого мнения, ведь высокое лицо не критикуют). Ты станешь относительно счастлив, желчь выльется, ее не будет.
       

       Но я не хочу, не понимаете? Что? Нельзя ли быть поскромнее? Зачем так много говорить о прогрессе?
       

       Но вернемся к началу. Что же мне было делать, когда я понял, каковы люди, окружающие меня? Отчаяние владело мною. Отчаяние и тоска – по красивым, сильным, добрым людям. Где их искать? И с помощью какого средства?
       

       Именно на этом этапе я и нахожусь теперь, когда пишу эти строки. Но я мысленно продолжу свою жизнь.
       

       Возможно, в юности будет легче: любовь приходит ко всем людям, она придет и ко мне.
       

      Девушки... мое представление о них складывается отнюдь не в их пользу. Стоит процитировать отрывок из их примерного разговора, чтобы убедиться в этом:
     

       А: От кого письмо-то опять получила?
     

       В: От кавалера! Вот! Ихи-хи-хи! Скоро свадьбу будем играть. Вишь вот, так и есть! Уа-хах-хи-хи! Ой, не могу, вот змей-от, уж и кольцо заказал! Еще немного подождать осталось! Во как!
     

       А: Да-а. Я вот тоже, когда в лес ходила, чуть было жениха не подцепила. Я, знаешь, стою этак у костра, а этот хохол и подходит: «Вы, говорит, девушка, скучаете?» А я ему: «Нет!» А он эдак бочком-бочком пододвинулся да и спрашивает, знашь, эдак...
     

       В: Угу...
     

        А: Дак вот и говорит: «Тебе, девушка, скоко лет?» А я говорю: «Семнадцать!» А он: «А я бы дак вам дал только пятнадцать». А я и говорю: «Ну дак и що?» А он меня, знаешь, и спрашивает снова: «А ты бы мне скоко дала?» А я ему захохотала да и говорю: «Скоко есь – все твои». Вот мы так с ним, знаешь, болтаем, а бабы непрошлые, знаешь, все шушукаются и шушукаются меж собой-ту. А потом он ушел, дак они меня и спрашивают: «Это откуда у тебя такой ухажор-от?» А я им: «А вот...» – говорю. А сама в УМЕ-то и думаю: вот, думаю, ****ь, непрошлые-те суки: парень подошел, так они сразу это... знаешь... э...
       

       В: Угу.
       

       А: Во-от...
       

       Ты будешь доволен, когда увидишь, как тебе красавица-официантка в оригинальном платье предложит свои услуги, - о, не думайте чего, - она просто принесет заказ...



       - Эй, ты! Да-да, ты! Хватит философствовать! Подойди-ка сюда! У тебя найдется рубль, да, рубль для твоей же жизни? Мы ее посланники. Нет? Бей его, ребята!


       Удар в скулу. Голову аж завернуло. Ноги оторвались от земли. Во рту теплая до тошноты кровь.


        - Сволочь! Мы тебя воспитаем эстетически. Мы выбьем всю желчь из твоей головы! Удар в грудь, точный и рассчитанный. Сердце... Мое сердце...


        Черные удаляющиеся тени под желтыми фонарями.
 

        На черном небе – синяя звездочка, мигает ласково и мертво, словно говорит: зачем же ты... зря... Тщетно!.. Иди лучше сюда, здесь так прекрасно!..
       

        Тени пропадают, звезда гаснет.



                      


                       11. МОЙ РОДНОЙ КРАЙ

       Едва ли кто, гонимый самой большой нуждой, вознамерится ехать туда, где жил я вплоть до самых изрядных лет. Но там хорошо.
       

       Принимая во внимание тот факт, что писать надо так, чтобы всякому захотелось приехать в описанные места, я остановлюсь, пожалуй, на описании размеренности деревенской жизни, ибо это и есть самое лучшее. Я давно не был дома, но могу точно намалевать картину моей деревни в морозный декабрьский день.
       

       Утром, когда основная часть жителей уезжает на работу и дома остаются только малолетние и старики,в деревне скучно, тоскливо. За час иногда ни души не встретишь; только черные вороны важно гуляют по улице. Тишина и спокойствие, гнетущее, тяжкое спокойствие, постоянно однообразный ландшафт.
       

       Приятно, впрочем, в этот час выйти на лыжах в ближний лес; прогулка дает бодрое настроение, ибо, вдыхая смолистый воздух, блуждая между деревьев и созерцая красоту величественного, неподвижного, холодного леса, наполняешься веселостью, вмиг забываешь о суетном; это похоже на страсть, на привязанность к любимому человеку. Однако можно провести этот час иначе, а именно – лежа в теплой постели и перечитывая старые книги; хотя из такого времяпрепровождения возникает пагубное леностное настроение, которое к концу дня усиливается до того, что не хочется передвигаться.
       

       После полудня деревня мало-помалу заполняется людьми: возвращаются школьники, старухи решаются сделать поползновение и зайти к соседке, чтобы покалякать с ней. В шесть часов вечера возвращаются рабочие. На главной улице – заметное оживление: люди спешат в магазин, юное племя предпринимает энергичные игры, заканчивающиеся дракой и неистовым плачем; в девять часов молодежь идет в клуб; иногда пробредет мужичишко, пошатываясь и бормоча невнятные слова, - замечу мимоходом, что если проследить его путь до дома, то удастся наблюдать, как в провинции жена встречает подвыпившего мужа.
       

       И в этот вечерний час приятно выйти из дому, предварительно налопавшись, выйти и не спеша, благообразно размышляя, направиться в клуб, откуда, изведя пачку сигарет и получив немного ощущений, удалиться с мрачной мыслью о напрасно прожитом дне.
       

        Так течет жизнь в деревне. Для человека деятельного и предприимчивого она не представляет соблазна, тогда как флегматик и отчасти холерик могут ехать туда с целью успокоения нервной системы.

                       Сдано в качестве сочинения и получило
                       оценку «см».
 
       

                      


                       12.  ШЕКСНИНСКИЕ БУДНИ


           1. ДМИТРИЙ КУЗОВЛЕВ, ПЕРВЫЙ СЕКРЕТАРЬ РАЙКОМА КПСС


       Сейчас уже можно быть искренним – старуха-смерть того требует. С секретарского трона я полечу, это уж точно. Дрыгин меня и без того недолюбливал, а теперь, когда меня хватил этот проклятый инфаркт миокарда, он сможет легко избавиться от меня, списав на пенсию. Я в абсолютной зависимости от этого жирного борова. Врачи меня подбадривают, а за моей спиной распространяют слухи, что с сердечным клапаном шутки плохи, что, видно, не быть мне больше генсеком Шекснинского района. Да и черт с ним! Я свое сделал, я утомлен русской тупостью и инертностью, я ставлю крест на своей карьере, хотя еще очень молод и мог бы успешно работать в областном и даже союзном управленческом аппарате, не будь этого гермафродита Дрыгина, который ставит мне палки в колеса. Получив отставку, я еще смогу завоевать литературную популярность: я ведь дипломированный журналист, журнал «Наш современник» регулярно печатает мои статьи и очерки, а в издательстве «Советская Россия» вышла уже не одна книга. Районную прессу я презираю, в редакции нашей газеты «Звезда» не бывал уже семь лет. Чем мелочиться, как корреспонденты, целиком завися от меня, от райкомовских субсидий, лучше, как это сделал я по окончании университета, податься в отсталый колхоз и работать там так, чтобы тебя заметили. Колхоз «Заря» до меня был рахитичным хозяйством, люди ходили в отрепьях, в стеганых хламидах, пекли лепешки из фитофторного картофеля, а поля обрабатывали чуть ли не подсечным способом: мотыжили, бедняги, так, что не позавидуешь. Я как председатель поначалу только сострадал, глядя на эту нищету, - ну, это и понятно, ведь я был молод. Но и тогда я верил в прогресс больше, чем кто бы то ни было в районе. Перво-наперво я заручился поддержкой в райкоме, мне обещали ссуды для поддержки запущенного хозяйства. Заключил договора со всеми сильными колхозами, со многими организациями. Ведь деньги – навоз, нынче нет, завтра воз. В первые годы моего правления дефицит платежного баланса был ужасающий, на меня некоторые близорукие руководители начали косо посматривать, как на афериста, грозили исключением из партии. Я доказывал им с пеной у рта, что все затраты окупятся, что надо рисковать, что мы в сельском хозяйстве стремимся к концентрированному и специализированному производству – это я уже тогда понимал, в отличие от многих твердолобых. В этой схватке я приобретал бесстрашие и миокардит, меня обвиняли в том, что я сторонник конвергенции, да я плевал на тех, кто меня в этом обвинял, на приверженцев голой революционной фразы. Я понимал, что отовсюду надо перенимать все хорошее, и раз монополизация эффективна – тащи к нам в Союз и ее! Если народ требует жратвы, лучше, если мы накормим его пораньше, тогда он за нас проголосует на выборах. А сегодня это не все понимают. Простой факт: область экспортирует масло во все стороны света, а в своих магазинах масла нет – только маргарин, да и тот вонючий. Разве не смешно? Чем планируют снабжение – головой или задницей? Ко мне этот упрек не относится, потому что моя сфера – идеология, я измышляю, но подаю людям заряд бодрости и сил, чтобы они продолжали верить коммунистам. Но в промышленности и сельском хозяйстве нельзя извинить подобные промахи. Понятно, что из Намибии все алмазы идут на экспорт: африканцам сейчас нужно не в драгоценных камнях щеголять (это удел развращенной Европы), а наращивать свой экономический потенциал, трудиться в поте лица. Но ведь на масло-то и внутри нашей страны есть спрос, который надо удовлетворять. Нет ни макаронов, ни колбасы, не говоря уж о куриной грудинке, которую я так люблю. Старухи, провидящие армагеддон, уже начинают закупать соль и сахар, пшенную и перловую крупу целыми мешками, свечки, дабы замаливать грехи, и березовые поленья, чтобы щепать лучину (электричества-то ведь не будет): деятельно готовятся к тому, чтобы уцелеть при поединке Искупителя с Дьяволом. Это показательно: народ, переживший столько голодных лет, не хочет больше питаться лебедой и бульбой и, как хомяк, запасает впрок...
       

       Так вот. Я пришел председательствовать в колхоз совсем молодым. Не говорю, что мне все улыбалось, но пока был молодым, удавалось хотя бы на время зажечь людей, увлечь их перспективами обеспеченной жизни. Раньше я был голословен, теперь подтверждаю свои слова простыми расчетами. Допустим, колхоз располагает тысячью гектаров земли. Наивысший доход в прошлом году получили от льна. Специализируйтесь на производстве льна и в этом году, черт вас дери! Возделывать лен тем более необходимо, что государство увеличило закупочные цены на льнотресту и льносемя. Засейте половину площади наиболее рентабельным сортом льна, создайте полеводческие звенья, в душу мать, подберите опытного агронома-льновода, закупите лучшие льнокомбайны, сейте и убирайте вовремя, чтобы урожай не гнил в снопах и на овинах, и, обмолотив коробочки, сдайте тресту, зелененькую, свеженькую и пахучую, как сено, а семена засыпьте в амбар. Неужели это так трудно, дурачье? Неужели нельзя уразуметь, что многоукладность вашего колхозишки бьет по вашему же карману, и хоть с вас, с дураков, не взимают ни холостяцкого, ни подоходного налогов, все равно вы одеваетесь во всякую рванину и не можете построить себе даже новый клуб. Вам приходится бросаться то туда, то сюда, вы сеете совершенно недоходную пшеницу (20 гектаров, на кой они вам ляд, ведь вы соберете по 10 центнеров с гектара, да еще с головней, да с блошкой, пополам с овсюгом, а возни с ней на два месяца), сеете ячмень, овес, рожь, сеете клевер, тимофеевку., сеете картошку, турнепс, свеклу, капусту, горох, люпин, морковь – а зачем, спрашивается? Эти тысячу гектаров у вас разбиты на тысячу секторов, поэтому вы не успеваете ни посеять как следует, ни собрать. Механизаторы у вас мечутся, как угорелые, переезжая с поля на поле, - какая уж тут экономия топлива, какая централизация! В затратах у вас перерасход, в сборах – недостача, а в результате – шиш да ни шиша; ни фондов, ни новостроек, ни мелиорированных земель, потому что и с этой тысячью гектаров вы бьетесь как рыба об лед. А все почему? Потому что вы головотяпы на чисто русский манер, вам хочется шалаша, идиллий, половить бы пескарей, подремать бы на завалинке да на бабе погарцевать – рустический раек в духе Ингвалла Свинсоса. Сдохнуть мне от сердечного приступа, но такой жизни я не признаю.
       

       Раз уж нельзя вам пока специализироваться только на льноводстве и вы вынуждены возиться еще и с животноводством, то нет ничего проще, чем разумно сочетать две эти отрасли. Пятьсот гектаров засейте льном, урожай которого не зависел бы от температурных колебаний, еще двести – картофелем, остальные – многолетними травами. Даже в случае недорода, засухи или увлажненности, ваш скот на фермах будет обеспечен на всю зиму отличными крахмалсодержащими клубнями и сенажом. Истощилась почва на льняных полях – засевайте их клубеньковыми растениями, овсом, викой и горохом. А на картофельных полях пусть растет лен. Неужто таким простым вещам, как севооборот, вас еще нужно учить? У вас будет навалом навоза, завезите побольше удобрений, калийных и фосфорных, и шабаш. У вас будет азот, калий, фосфор. Что еще нужно для земледельца?! Кустарник, этот расплодитель энцефалита, вам совершенно ни к чему, вырубайте его, расчищайте сенокосы. Если начнете сенокосить пораньше, пока питательные вещества из листьев и стеблей еще не удрали в корни, законно можете скосить и отаву. Коровы, получая зимой корнеплоды, горохо-овсяный силос, свежее сено (да не по килограмму, как вы сейчас практикуете, а по пять-десять килограммов на корову), микроэлементы – ваши коровы станут рекордсменками.. На зернотоках из головок льна можно приготовить превосходные жмыхи. Подсчитайте, сколько вам потребуется корма для животноводческих ферм, а излишки сохраните до весны, когда ваших соседей прижмет с кормами, - и вы продадите их так хорошо, что клеверинка или гороховый стручочек обернутся золотыми россыпями. А уж о том, сколько вы получите прибыли от молока, и говорить не приходится.
       

       Необходимо экспериментировать, иначе посконная, серьмяжная деревня такой и останется. Деньги – навоз, нынче нет, завтра воз. Вот вы все жалуетесь, что народ бежит из колхоза. Резонно. И правильно делает, что бежит. Ведь как вы распоряжаетесь деньгами, которые накопились на счету после уборки урожая? Эти деньги у вас лежат мертвым капиталом. А по-моему, чуть завелась тысчонка-две – в дело их! Не спускайте эти средства по мелочам – на строительство керосинок, конторок, на реконструкцию деревянной одноэтажной рухляди. Вам дозарезу нужны двадцать квартир – и вот вы пускаетесь строить двадцать деревянных домиков с приусадебными участками, но дальше сруба дело не идет, потому что нет плотников, да и деньги уже разошлись. Но ведь это же баранья смекалка! Вместо того чтобы, заручившись долгосрочными кредитами и поддержкой подрядных строительных организаций, начать строительство пятидесятиквартирного кирпичного дома, вы хотите этими деревяшками решить жилищную проблему. Не выйдет. Это все равно что верблюду влезть в игольное ушко. Тезис сближения города с деревней означает, что не город должен опуститься до уровня деревни, до вашей патриархальности, а вы должны подняться до уровня города. Остальные тридцать квартир будут заселены в мгновение ока молодыми специалистами, которых вы, конечно, не принимали в расчет, когда строили свои деревяшки. Пусть вам придется еще несколько лет выплачивать долг, но зато вы сохраните людей, это важно. При такой тактике исчезнут живописные, но бесполезные хуторки, крохотные фермы, карликовые стройки. Люди переедут в центральную усадьбу колхоза, где развита сфера услуг, забудут, что когда-то лавливали рыбку, вместо того чтобы зарабатывать деньги. Ведь как прекрасно, проснувшись в своей квартире, выйти на балкон в одних плавках, окинуть взором трубы кочегарок и грачей, примостившихся на телеантеннах; а то еще можно купить картину Шишкина, ту самую, с медвежатами, и проснувшись, смотреть, как они ползают по бурелому, забавные такие, рыженькие бестии...
     

        Не понимают они этого, не хотят понять. Хорошие вроде бы мужики, эти крестьяне, а вот не стремятся ни к чему, всегда в арьергарде, этакие слоники, а как выпустишь их в город, они там начинают куролесить, как бегемоты в посудной лавке, начинают про честность спрашивать, про смысл, норовят упрекнуть вас в черствости, а сами, того и гляди, сопьются с кругу –черт те что, не пришей кобыле хвост. Деревенские парни, сколько я их ни встречал, все сплошь идеалисты, редко отыщешь прагматика, волевого, ухватистого человека. Этих лодырей надо держать в ежовых рукавицах. Если бы не моя болезнь, я сумел бы выпестовать отличного себе преемника. Володька Бухонин, начальник районного управления сельского хозяйства, вот уж хват, каких мало, а ведь как молод, всего тридцать пять лет! Жаль, что нельзя его будет протолкнуть на секретарское место, назначат какого-нибудь пентюха из области. Бухонин горяч, он не сработается с новым секретарем, особенно если тот окажется реакционером и пустозвоном. Наш район сельскохозяйственный, а Бухонин просто загорелся мыслью о специализации и концентрации. В ЦК по сути дела выдвигают ту же мысль, но ведь это демагогия, осуществлять ее практически приходится нам, нам приходится воевать с председателями колхозов, науськивать их на эту идею. Председатели такой народ, что хотят получить сиюминутную выручку, на удочку внутрирайонного колхозного кооперирования не клюют. Сколько лет я секретарствую, а все не могу собрать их в единый кулак. У этих олухов-председателей развито частное предпринимательство, каждый за себя. Создан, правда, совет колхозов, но проку от него не видно: собирается вся эта шушера побалабонить. Я там у них в президиуме, и каждый раз, как только собираются, точно спаниелей, натаскиваю их, втемяшиваю, долблю: помните, товарищи председатели, товарищи зоотехники и агрономы, помните, что если мы не будем помогать друг другу, мы не сварим каши. К примеру, дорожное управление строит вам дорогу с гравийным покрытием; и ведь что интересно: каждый колхоз помогает управлению в прокладке этой дороги лишь до тех пор, пока она проходит по земле, принадлежащей этому колхозу. Чуть дальше – ни-ни, ни ногой. А почему бы не собраться всем заинтересованным колхозам и не помочь совокупно? Головотяпство, товарищи, лентяйство, и ничего больше. Когда я их ругаю, стыжу таким образом, они только молчат, понурив головы, или ссылаются на материальные расходы. А я им опять же говорю: деньги – навоз, нынче нет, завтра воз...




                       7. ГОРЛАН


       Ты вначале меня выслушай, очкарик. Жизнь моя телячья скоро оборвется. Я даже знаю, как это произойдет. Приедет на своем колесном тракторе чумазый Григорий, отцепит тележку, откроет задний борт и приделает сходни, чтобы мне легче было взойти на этот дурацкий помост. Потом два или три мужика с веревкой войдут во двор, наденут петлю на мою комолую голову и поведут, а один сзади с криком будет подгонять меня хворостиной: «Ну, Горлан, ну, животина, пшел на скотобойню! Вишь отъелся на колхозных-то харчах, сущий боров, а не теленок». Я обнюхаю снег у порога, взбрыкну и рванусь; мужик, который поведет меня, повалится в сугроб и я почну его таскать, пока другие с дрекольем, с несусветным матом и гоготаньем не остановят меня. Потом двое потащат меня на сходни, я упрусь, а сзади один будет толкать в ляжки: думает, дурак, что меня можно своротить с места, если я не захочу. Веревка будет резать шею, но я встану намертво, потому что мне все равно один конец. Потом этот, который сзади, сбегает за вицей, а уж я-то знаю, что это значит: ожжет раз-другой, в третий сам не захочешь упрямиться. Втолкают они меня на этот эшафот и, утирая пот рукавом, будут наставлять на тележку съемные борта, чтобы я не вывалился. Григорий заведет свой трактор, тележку прицепят, и, разъезжаясь ногами по железному полу ( даже подстилки пожадничали, стервецы!), я поеду на мясокомбинат. Вот так-то.
       

       Самосознание мое не велико еще, это я сам понимаю. Иногда в стойле соскучишься, жуя эту противную солому, и начнешь философствовать. И приходишь к выводу, что хоть ты и не автомедон, не буцефал и что из твоей породы по-настоящему-то лишь одна особь и была знаменита, та самая, на которой еще Ясон пахал, засевая землю драконьими зубами, но все-таки ты жил, чувствовал да и после смерти принесешь пользу, если снабженцы не сгноят тебя где-нибудь на складе. Пробовал небось азу или рагу или хоть плов с телятиной? Вкусно, не правда ли? А я вот все сижу на диете. Отвратительно здесь кормят, скажу тебе по совести. Я, как себя помню, не едал досыта: летом набегаешься, закружишься, не успеешь перехватить, как уже в телятник гонят, а зимой вообще из копыт вон плохо. Такому здоровенному бычище, как я, дают два килограмма сена, которым только небо все исколешь: сплошь метлица да тимофеевка – и ни одной клеверинки. Клевер я обожаю, если он зеленый, не перепревший. А то ведь бывает, что он есть, но такой черный, что годится лишь как рвотное. Ну, дают еще силос, гнилой и без витаминов, как мои экскременты. Бог им судья, конечно. Но какое я удовольствие получу, спрашивается, если наемся его? Никакого. Дают еще, правда, по полведра ячневой крупы: заваривают крутым кипятком и, если скотница не остудит, то кушанье это, ей-Богу, деликатесное, и такой уж от него запах знаменитый, густой да духмяный, что у меня слюна с губ течет. Ну, полведра – разве это еда: только разохотишься, уж и кончилось; вылижешь языком то место в кормушке, где эта кашка лежала, тем и сыт. Воды, той, правда, сколько угодно: нажмешь носом лопатку в лохани – и побежит, до того студеная, что зубы ломит. А то еще дают обрат, но это больше тем, которые помоложе; ну, и мне перепадает. Молоко, оно, конечно, лучше, питательнее, калорийнее, да мне что: я пью, что дают, куда тут брыкнешься.
       

       Мне скоро год стукнет, а рога все не отрастают, потому, видно, что кальция в пойле мало. Иногда думаешь, соли бы где полизать, а соли-то и нет: телятница его домой растаскала, своему теленку скармливает. Выдумали одно время хвойный отвар давать; другие пьют, а я в рот не беру, потому что медведем пахнет. А я медведей боюсь. Да и зачем мне этот отвар? Вон у телки Ревуньи несваренье желудка, ей полезно, а мне-то зачем?
       

      Жизнь худая и скучная. Хоть бы телевизор посмотреть или радио послушать. Стоишь, стоишь целыми сутками, холодно, тоскливо, слышно, как волки около фермы бродят, и воют, и воют, и хоть знаешь, что им сюда не попасть, а все-таки страшно. На полу сыро, я весь оброс дерьмом и паршой покрылся, а телятнице хоть бы хны: лень взять скребницу и поскоблить. За что им только деньги платят. Я научился от скуки сам за собой ухаживать: навытаскиваю из кормушки недоеденной соломы, разбросаю под себя и лягу. А пол-то холодный, снизу дует, лежишь так вот и думаешь, что недолго легочное заболевание схватить и умереть. Я газет не читаю, что верно, то верно, не грамотен я, но слышал, что в других хозяйствах очень холят телят, и на скотных дворах там есть сточные желобки для мочи и транспортер для уборки навоза: положим, помочился ты или облегчился, а отбросы твои уже уплывают и на полу снова сухо. А в стенах, говорят, вмонтированы калориферы, но это, наверно, неправда. А наш двор старый и дырявый, щелеватый и никакой механизации, все работы вручную. Нас тут шестьдесят телят, а ухаживает за нами одна старая яга (ничего, что я обругал ее: она ведь по-телячьи не понимает). Если бы не был я прикован к стояку, забодал бы ее, честное слово: так она мне не нравится. У нее свои расчеты, ей хочется, чтобы у меня был побольше сдаточный вес, тогда ей хорошо заплатят, но и кормить-то меня ей лень. Она меня так и зовет: обжора ненасытный. Нечего сказать, обжора: я в прошлую весну, как кончилась зимовка и началась пастьба, чуть на лугу оказался да налетел ветер, так я и упал, не удержался, до того ослабел. Вот как она меня кормила, бесстыдница. Я сейчас все выскажу. Она ведь те корма, которые получше, домой своему мазурику таскает. Разве это положено так делать? Бык у нее растет вон какой жлоб, выше матицы, а я тощой как комар, а ведь мы одногодки. Она его продаст высшей упитанности, а я пойду ниже средней, да если вычесть из меня кости да голову, так что останется-то? Очень я на нее в обиде. Мне так хочется ей досадить, что я бы даже согласился сейчас умереть, лишь бы с нее за падеж высчитали. Я существо незлобивое, но мне жалко моих товарищей. Вон, смотри, в углу какой хлюст стоит, бока провалились, один хлипкий костяк торчит, а из заду парок курится, как из самоварной конфорки, потому что у бедняги уже вторую неделю понос. Ветеринар приходил, делал укол и давал льняной настой, да что проку-то. Ему сейчас хоть пшеничную муку давай, он все равно не будет переваривать. Хоть бы не умер от слабости и истощения. А неприятное это чувство, когда у тебя понос: голова кружится, ноги подгибаются, в животе громы перекатываются, а есть охота невмоготу. Я, когда был маленький, все это на себе испытал. Родился-то я зимой, в лютую стужу, в самую полночь, и до утра лежал, никто меня не видел. Мать меня облизала досуха, а то бы я ледяной коркой покрылся: такой был страшенный мороз в коровнике. А потом пришел сторож, пьяный сиволапый оборотень, увидел меня и захохотал. Ах ты, говорит, звереныш, ах ты, чучело гороховое! Ты когда успел родиться, овен разнесчастный, телица валаамова? Ты бы, говорит, протянул ноги, если бы не я. И пошел, и пошел, целую речь произнес, дословно-то я уж и не помню: маленький еще был. Ну, а потом сходил за ветеринаром, и они вместе отнесли меня в ясли и накормили молоком. В яслях, в узкой такой клетке, я и прожил первые двадцать дней, пока меня сюда не перевели. Так-то вот.
       



                      


                       13. ОТРЫВОК РОМАНА. ГЛ. 1


       - Скажите, эта дорога на Бобровицу?

       - Чево?

       - На Бобровицу, говорю, дорога эта?

       - Да-да, как есть на Бобровицу. До нее, милой, осьмнадцать километров ишо.

       - Спасибо.

       И молодой человек, который расспрашивал дорогу, двинулся дальше.

       Стоял полдень. Низкое зимнее солнце блистало над горизонтом. Черные легкие тени
деревьев пересекали дорогу, которая невдалеке со скучной однообразностью делала поворот. Темно-зеленые ели и серенькие скелеты берез со странной молчаливостью расположились по обеим ее сторонам. Не слышно птиц. Тишина; и от того явственнее, сильнее и суровее жестокое дыхание мороза, сковывающее тело. Холодный купол неба будто слабо улыбается над путником, так улыбается, что тупое озлобление на скучную и длинную дорогу выливается наружу:

       - Тьфу ты, черт бы побрал эту бабку! Успокоила: «осьмнадцать километров, милой»!

       Зимняя дорога наводит много грустных размышлений и дум: бог весть о чем ни передумаешь, пока идешь по ней. Ни с того ни с сего вдруг всплывут четкие образы забытых приятелей и первые любовные утехи, заставив вновь слегка поволноваться душу; то проползет в сознании стереотипная мысль без границ и очертаний, медленная, как улитка; то вспомнится детство, а уж где воспоминания, там радужные и стремительные в своем блеске планы на будущее, в которых конечно же преимущественное положение занимает юное и милое, обольстительное создание, именуемое девушкой. О боже, чего только не наплетет воображение вокруг этого милого создания! Тут и дуэли, и ночные свидания, и бешеная скачка на конях по свежему лесу, и современная мотивировка похищения, и самоубийства, и феерические сны, и страсти, сильнейшие страсти, страстные объяснения и страстные поцелуи под шелест травы в саду. А когда воображение устанет, можно подумать о жизни обыденной; и сразу почувствуешь, что устал, что дорога бесконечна, ибо в жизни обыденной негде развернуться фантазии и воображению, они здесь беспомощны. Усталость и апатия овладевает всяким человеком, мысль не работает, каждый шаг пути дается с превеликим трудом, чувствуешь себя одиноким и покинутым и более чем несчастным.

       В подобном настроении пребывал молодой человек, шагавший в одиночестве по дороге, когда его потускневшему взору представилась вдали фигурка, которую он, по всей вероятности, догонял. Настроение у юноши явно и моментально поднялось, в серых глазах появилась острая заинтересованность и уже почти симпатия к незнакомке. Он поспешил ускорить шаг.

       Когда он был на расстоянии полсотни метров от девушки, она грациозно обернулась. Он испытал большое смущение, однакож пустился даже бегом со смутной целью и вскоре был рядом.

       Несмотря на сильный мороз, девушка была в болониевой куртке голубого цвета, в наутюженных брюках-клеш, что заставило нашего героя основательно задуматься о ее образе жизни; огромнейшая шаль – дань моде – прикрывала голову, лежала на плечах и дале опускалась почти до пояса. Лицо девушки было слегка розово от мороза и представляло отменный образчик красоты: приятно-каштановая прядь, выбившаяся из-под шали, закрывала часть лба; искусно вырезанные губы, правильный нос, изящный и нежный подбородок, улыбчивые щеки, - все было замечательно и красиво. Быстрый и остро вопросительный взгляд карих глах встретил парня, когда он очутился рядом.

       Он все же нашел в себе достаточные силы, чтобы не только устоять против всего вышеописанного, но и спросить непринужденным тоном, давая девушке понять, что все хорошо и что это знакомство не повредит ни ей, ни ему:

       - А вы куда путь держите?

       Она, как показалось парню, довольно долго молчала, а потом сказала, что направляется в Бобровицу. Он бурно обрадовался, заявив, что им определенно по пути и что он тоже идет туда. Девушку это как будто не особенно обрадовало, она старалась держаться холодно, что очень его обескураживало. После многих мученических и бесплодных попыток узнать ее имя он наконец рассердился и закурил. Так они и шли некоторое время: она – помахивая сумочкой, а он – пуская клубы сигаретного дыма, и каждый из них думал, что такое обоюдное молчание страшно неловко и что как-то надо прервать его. Он заговорил первым.

      - Ну, а все- таки как вас зовут? – спросил он деланно свирепым голосом.

      - Ну, Надей зовут... а что?

      - О боже! Наконец-то! Слава тебе, великий боже! – шумно начал благодарить он бога.
– До чего ж гордые иные девушки. Вот и вы...

       - Да, не отрицаю, я гордая! Девушке необходимо быть гордой, понимаешь? – Она весьма неожиданно перешла на «ты». – Иначе ваш брат нас перестанет уважать.

       - Ну, знаешь ли! Иные экземпляры из вашей среды попросту недостойны никакого уважения: вино пьют, ругаются как извозчики, размалеваны как черт знает какие-нибудь там папуасы! На что это похоже?

       - Верно, верно, но и вы тоже хороши!..

       Общий разговор чрезвычайно странного содержания наконец завязался; по окончании
его оба чувствовали себя уже почти друзьями, хотя интимного, собственно, ничего не было произнесено.

       Слово за слово, дорога промчалась быстро и к трем часам пополудни они уже подходили к Бобровице: он шагал широкими шагами и нес ее сумочку, она же, размахивая клешами, шла рядом и, жестикулируя, за каждым словом обнаруживала чрезвычайно экспансивный характер, что-то доказывала ему.

       Солнце садилось. Бледные краски заката подернулись морозной сизой пеленой. Над крышами Бобровицы поднимались высокие столбы дыма.

        Громадный, внешне не проявившийся восторг овладел нашим героем, когда он узнал, что девушка тоже едет в город, в котором она, собственно, и живет. Широкие перспективы открывались перед ним: с ней он мог быть по меньшей мере еще два часа – время, за которое проходил автобус от Бобровиц до города, - и за эти два часа мог еще блеснуть, выявиться в ее глазах бог весть с какой чудесной стороны, быть может, узнать ее адрес и, на худой конец, пригласить в кино, если в том возникнет острая необходимость. Замечательно! И он был весел, и шутки сыпались с его языка.

       Через четверть часа подошел автобус по маршруту «В. – Бобровица». Толстая тетка со множеством узлов и мешков долго торчала в дверях, однако никто не пытался ей помочь.

       Наконец двинулись.

       Дорога шла полями, покрытыми белым саваном снега; тут и там виднелись занесенные снегом копны сена, стояли одинокие заиндевелые ольховые кусты. Средка на дороге появлялись цыганские сани, в которых, развалясь на соломе, лежал угрюмый цыган в шубе; хорошая его лошадь лениво трусила по морозцу. Когда автобус поднимался на очередной холм, открывался величественный вид: в низине и дальше, до самого горизонта, стоял лес, окутанный морозной дымкой; лишь где-то далеко, уединившись в лесу на крохотном безлесом участке, были разбросаны несколько дворов и изб – деревня.

      - А, что там! Город как город, даже очень шаблонный. Церкви, правда, там отличные; некоторые реконструируются; но все это, знаешь ли, в историю отошло, - рассказывала она ему о своем городе В. – У меня дома на фотографиях почти все эти церквушки есть. В солнечный день они довольно красивы: купола такие замечательные, стены белокаменные, узкие окна с решетками; а когда сыро, то, ей-богу, не до церквей: отовсюду каплет, асфальт мокрый, голуби мокрые, жители нахохленные, у церквей штукатурка обсыпалась, все облезло, - неприглядная, в общем, картина. Повеселиться тоже негде: одно какое-то стародавнее кафе «Молодежный» в центре: стулья там шаткие, столы нечистые, официантки высокомерные, - придешь с парнем, они обязательно с ним шуры-муры разведут, - словом, только настроение испортишь.

       «Ба! – подумал он с горечью. – Да у нее дружки есть... и опыт, стало быть, есть. А у меня никакого опыта... Я, впрочем, так и знал, что это вульгарная особа: нынче все девушки подобны ей». И сделав такой пагубный вывод, он посмотрел на нее с легким пренебрежением, давая понять, что с девушками столь легкого поведения он всегда на короткой ноге.

       Она тотчас же подметила перемену в его взгляде, но отнесла ее на счет дороги и своего малоинтересного рассказа и поэтому поспешила переменить разговор.

       - Расскажи ты что-нибудь, - попросила она. – А то, я смотрю, мой рассказ скучен.

       - Что рассказывать-то? Анекдот разве...

       Она горячо одобрила, сказав, что всегда любила слушать анекдоты, и он приступил.

       - Выиграла, значит, лиса мотоцикл с коляской. Вывела его на дорогу. Глядь – заяц. «Косой, подь сюда! Хочешь прокатиться?» Заяц бочком-бочком подходит и голосом робким говорит: «Если можно, Лизавета Ивановна, я бы...» – «Садись в люльку! Какой может быть разговор: если хочешь – садись!»

       Сел заяц. Тронулись. Дорога хорошая. Лиса под сорок выжимает. Заяц: «У-у-у-у, у...» Лиса думает: понравилось зайцу – и под восемьдесят газанула. Заяц: «У-у-у, у-у...» Лиса – на всю железку – сто двадцать километров в час. Заяц: «У-у, у-у-у-у!..» Пот с него градом сыплется, шкура намокла, уши повисли. Остановилась лиса. «Что?» – спрашивает. «У-у... у люльки дно вывалилось...»

       Она долго хохотала, даже, как ему показалось, слишком долго, но он не был доволен ни собой, ни всем происшедшим, и так, в молчании, они доехали до города.



                      ГЛАВА ВТОРАЯ


       Город, куда приехал Николай Оверин, стоял на берегу большой реки, на месте ее крутого поворота. Занесенные снегом и вмерзшие в лед, стояли баржи и катера и угрюмые вороны гуляли по их палубам. Чтобы почувствовать себя одиноким и униженным, достаточно было выйти на берег этой реки вечером и постоять некоторое время не шевелясь, и тогда ветер мог показаться сколь угодно черным и злым, люди – сколь угодно подлыми; что-то одинокое и подлое, шакалье было во всем. По воскресеньям и в дни ясные на реке можно было видеть фигурку лыжника в пестром свитере; лыжник шел иноходью, выпуская горячий пар из разверстых ноздрей, или же шел степенно, наслаждаясь природой и морозным воздухом, мерно покачивая бедрами и лениво гоняя желваки мускулов по спине. Тогда же случалось видеть на берегу одного либо нескольких зевак в теплых зимних пальто и нашвабренных ботиночках; и презрение к человеку, так глупо посвятившему свой отдых единственно лишь созерцанию голубых небес и лыжни, лежало на лицах этих людей: они-то в достаточной степени благоразумно распределили свободное время, решив, что приятнее потолкаться несколько божественно предоставленных часов в центре города среди улыбок и лиц, показать себя и посмотреть других. В среде этих людей были преимущественно молодые, ибо только молодых в воскресный день гонит из дому какое-то любопытство и не вполне определенное желание показаться на люди, порисоваться, щегольнуть оригинальностью исполнения кепи или стройностью жирафоподобных ног, облаченных в клеши с застежками из сыромятной кожи. Эти два типа людей, ареной столкновения которых являлась река, были чрезвычайно противоположны друг другу; для того чтобы проаргументировать этот весьма сомнительный довод, достаточно поставить их рядом, как становился непреложным тот факт, что они так же похожи, как старая химера с Notre Dame de Paris на уссурийского тигра. Розовый, как йоркширский поросенок, лыжник так и дышал энергией, молодостью, бодростью и благовониями; лицо его озаряла безмерная белозубая улыбка, яркая как солнце, привлекательная как апельсин; на воротнике свитера, на груди и на усах висел мягкий иней; рубашка его взмокла и прилипла к телу, каждая пора которого вспотела и выделила пот; от тела исходил едва уловимый пар, и пахло русской баней, и ей-богу, ощущался аромат высушенного березового веника. В противовес ему пижон имел весьма плачевный вид; стоял обычно, склоня обильноволосую голову на впалую грудь, уподобившись знаку вопроса; в углу рта торчала сигарета плохо сваренной макарониной, кончик носа приобрел оттенок спелой и совершенно готовой к употреблению сливы; красные уши беспомощно алели сзади двумя лепестками роз, ропща на своего хозяина, который не удосужился их прикрыть; все в целом лицо было разных оттенков и нехороших полутонов и напоминало чем-то хвост павлина, окропленный жидкими отходами с нефтекомбината. Однако, как бы там ни было, каждый из сравниваемых оставался при своем мнении, считая его единственно верным; противники ухитрялись даже не испортить себе настроения, ибо в разговоры меж собой не вступали, отделывались взглядами и мыслью: лыжник, чувствуя на себе неприязненный взгляд стоящего на берегу, думал про него, что он-де скотина и не мыслит, какое это наслаждение – прогуляться по просторам реки, а стоявший на берегу думал про лыжника, что тот лентяй.

       Солнце сияло, рассыпаясь в мелких снежных кристаллах на мириады брызг. От широкой полыньи, ближе к правому берегу, поднимался легкий пар; несколько женщин деловито суетились там, бия колотушками мокрое белье, устремив зады к берегу. Шустрые пацанята, оседлав санки, стремглав неслись с высокого берега, оглашая окрестность дикими воплями. Одинокая лохматая собака в серых яблоках, оттянув хвост, пробегала по берегу и спускалась вниз, отыскивая что-то весьма лакомое в сваленных там отходах.

       Едва ли кто, выйдя на берег, не задерживаясь шел дальше по своим делам; почти все останавливались невольно, завороженные столь прозаической картиной.

       Основная часть города находилась на правом берегу реки, на левом была лишь нефтебаза и несколько строений, принадлежащих совхозу; учреждений государственных и общественных там не имелось; ко всему, на том берегу, примыкая к домам, стоял великолепный, замечательно утоптанный и исхоженный бор, в котором летом иногда находили сморчки и мертвых птиц и в котором было приятно побродить в полдень, если ветер не дул с запада, со стороны городской свалки. Правая же часть города заслуживает более досконального и тщательного описания, ибо, кроме того что там находились все учреждения и все памятники архитектуры, большая часть населения и девять десятых всех магазинов, там было еще единственное в районе трехэтажное здание, являвшееся столовой, гостиницей и рестораном в совокупности и, сверх того, именно здесь случалось подавляющее количество всех происшествий и образовывалось максимальное число местных анекдотов.

       Город расположился в виде полумесяца, повторяя изгиб реки; поперечное сечение равнялось полутора километрам, продольное – трем километрам; а если же ехать рекой, то протяженность могла быть еще большей. Чтобы не ограничиваться теми схематическими данными, которые приведены выше и которые последуют и ниже, углубимся в историю города. Надо отдать должное: город был древен как сама история; он образовался из маленького поселения близ старорусской церкви, выстроенной каким-то богатым купцом с целью насаждения христианства в этих глухих местах: первое о нем упоминание содержится в мемуарах отца Иоакинфия, - или Ионакинфия, - проживавшего где-то около 1175 года в В. И правда, иные дома так древны, что едва держатся, однако никто не думает их реставрировать, разве что какой-нибудь начальник когда-нибудь внесет рационалистическое предложение реставрировать их как отопительный материал. А вот церкви, которых в столь маленьком городке великое множество, основательно реставрируются: прошлым летом сюда приезжала группа ученых людей в белых рубашках и галстучках и они что-то оживленно обсуждали, стоя под белыми стенами одной церкви, в которой, нимало не страшась гнева господня, расположился винзавод; эти ученые мужи по всей вероятности решили перенести винзавод, а внутренность церкви, испорченную винодельческой аппаратурой, восстановить в прежнем великолепии. Однако они скоро уехали и дело заглохло. И раз уж разговор зашел о церквях, скажу, что было еще две-три церкви, в одной из которых расположилась довольно обширная районная библиотека, где, вопреки монашеской воле, лежали рядом на полках вероотступник пастор Стерн и великий богохульник Рабле, так что, возвратись монахи снова в свою обитель, они бы, прежде Маркса, сожгли этих двух проповедников, опозоривших свое благородное пасторское дело; была также еще одна церквушка, меньше всех прочих, ныне пустовавшая по той простой причине, что учение Христа, даже потворствованное властью, успеха у населения не имело. Помимо церквей, в городе были достаточное количество магазинов, призванных удовлетворять нужды горожан: «московский» магазин, маленький и тесный, но зато все в нем было московское или косвенно относящееся к столице – шикарные вина, как то: коньяк «три звездочки», шампанское, лучшие сорта болгарских вин, портвейн, вермут; кроме вин, были конфеты, служившие деликатесом на любом праздничном столе, кондитерские изделия; импортные сигареты и сигары Погарского комбината; великолепное вологодское масло, о божественном вкусе которого слагались легенды; и еще много всякой всячины. Ткани и галантерейные изделия были в Универмаге – современном двухэтажном здании, не претендующем на затейливость архитектурной планировки: там были красочные материи всевозможных сортов, так что даже разбегались глаза, различные пальто новейшего покроя, болониевые куртки с замечательным шуршанием и чрезвычайно теплые, платки, яркие как цыганские шали, головные уборы, за исключением меховых шапок, на которые гигантски увеличился спрос; прекрасный женский манекен – образец манекеноконструкции - был облачен, насколько помнится, в легкое летнее платьице; быстрые руки красивых продавщиц весело жонглировали рулонами вельвета; пахло легкими дешевыми духами; аромат жизнедеятельности и яркие колоритные речи разливались в приятном воздухе магазина; лилась дальняя музыка, и покупатели, внимая ей, меланхолично бродили от прилавка к прилавку. Так как, я думаю, некоторое представление о главном магазине города дано, то быстренько и мимоходом скажу несколько слов о всех остальных, после чего со спокойной душой можно будет разобрать по тарелочкам все столовые, которых в городе было три. Итак, еще один магазин, вернее, комплект магазинов находился в длинном одноэтажном каменном здании. Начнем ab ovo, как говорил Гораций: дверь у оного магазина была настолько туга, что дети и старики не в силах были отворить ее, пока на помощь не приходили люди покрепче. Иной раз парень по-джентльменски распахивал дверь перед понравившейся ему девушкой и, если удавалось продержать дверь несколько мгновений, бывал награжден долгим и ласковым взглядом девичьих глаз: подобная услуга ценилась как проявление чрезвычайного мужества; иногда перед дверью создавалась пробка... А если вам удалось бы все-таки проникнуть внутрь магазина, то вы были б вполне довольны, что зашли сюда, ибо продавщицами здесь являлись, прямо скажем, гурии. Всевозможные яства были выставлены на полках: пряники, торты, привезенные издалека, кексы, на редкость жирный кефир, вина всяких марок и стоимостей, колонны резные из шоколадных плиток, консервы из налима, курицы, единорога и прочей водоплавающей и сухопутной дичи; шербет и халва лежали в чистых аккуратных ящиках подобно кускам 72-% процентного хозяйственного мыла; покупатели то и дело уносили в своих сумках метровых сельдей и обольстительные куски говяжьего мяса; на полках грандиозной кучей лежала колбаса, возле, алчно пожирая ее глазами, толпились покупатели; на мелкую монету можно было купить стакан лимонаду, яблочного либо вишневого сока. Следующий отдел представлял собой хозяйственные товары, которые, будучи несъедобными, я думаю, не имели особенного интереса. Выйдя из этого магазина, можно было еще зайти в обувной, комиссионный и прочие мелкие магазинчики, но, пребывая в достаточном изумлении и в высшей степени опьянения перед виденным, никто бы, мне кажется, не пошел туда, а счел бы за лучшее погулять по городу или, в противном случае, если в этот день не Содом, - в противном случае, повторяю, он, этот некий человек, гомункул моего ума, мог отправиться в кинотеатр, предвкушая посмотреть что-нибудь новое и яркое, созданное нашими добросовестными кинорежиссерами. Гомункул наш – будем так условно называть нашего подопытного человека, избранного нами для проведения ряда психологических опытов, - направился по волнообразной дороге к кинотеатру, высящемуся на берегу, и, пока он идет, я - чуть и внешне обрисую оное здание, имеюшее своим назначением воспитывать стойкость морального духа и жажду деятельности у людей. Кинотеатр, как я уже говорил, находился на берегу реки, точнее, довольно далеко от берега, так что между зданием кинотеатра и рекой еще разместилась городская баня внушительных размеров, о которой я отдельно говорить не буду и поэтому упомянул мимоходом. Кинотеатр, скорее большая двухэтажная прямоугольная белокаменная церковь, только без купола, с совершенно гладкой горизонтальной крышей, с дорическими колоннами; окна были совершенно церковными – узкие и зарешеченные; стены покрыты штукатуркой, но кое-где для разнообразия маляр-живописец смело нанес кистью несколько ярко-зеленых штрихов на белом фоне, решив, что так оно будет лучше; дикий контраст с общей гармонической окраской здания составляла длинная рыжая труба, торчащая на крыше и прицепленная для большей устойчивости к ней тросами. По обе стороны дороги, ведущей к кинотеатру, стояли деревья; правда, те из них, что стояли по левой стороне, росли глубоко в овраге, параллельно которому шла дорога. Пройдя добрую сотню метров, гомункул наш остановился у развилки, где дорога разветвлялась и две, вновь образовавшиеся, шли в сторону, а одна, прямая, возле самого входа в кинотеатр выложенная асфальтными плитами, подводила прямехонько к нему. По вечерам у входа толпился разношерстный народ, количество которого находилось в прямо пропорциональном отношении к занимательности фильмов. Гомункул двинулся туда и, увидев большую толпу народа, - фильм интересный! -–на мгновение замешкался, потом смело пошел вперед, усиленно работая руками, открыл дверь, вошел в вестибюль, вернее, не вошел, а втиснулся, рискуя быть раздавленным, подул на ладошки, так как было холодно, и устремил взгляд в дальнее окошечко кассы, возле которого стояли, плотно пригнанные друг к другу, мужчины и женщины; и во взоре гомункула отразилась тоска, граничащая с унынием, и уныние, граничащее с явной очевидностью того, что в кино ему сегодня не бывать, пусть даже весьма хотелось бы. Простите меня за ложность и недостоверность этого, но я сделаю, чтобы гомункул все же попал в кино, - хотя практически подобное дело провернуть трудно, - ибо надо ж удовлетворить маленькую надежду читателя на то, чтобы гомункул всеми правдами и неправдами проник в кинотеатр, потому что нужно же описать его внутренность, а следуя за нашим гомункулом, по ходу его движения, я могу, по возможности не торопясь, описать все, что открывается его зрению, слуху, обонянию, осязанию и другим органам чувств. Итак, мрачные мысли гомункула тотчас же развеялись, когда к нему обратился стоявший рядом белобрысый молодой человек, предлагая свой билет. Конечно же, гомункул купил его у него, - каково сказано? – искренне поблагодарил за услугу и, вручив контролеру, вступил в помещение... не знаю, как оно называется, однако могу сказать, что в нем зрители дожидаются конца предыдущего сеанса и, благо здесь есть буфет, многие из них транжирят деньги с легкостью повес. Чтобы зрители не скучали, на стенах развешены знаменитые и поражающие своей прелестью киноартистки и флегматичные киноартисты, естественно, кадры из фильмов, которые в скором времени должны демонстрироваться на экранах, стенды, рекламирующие развитие советского киноискусства, и прочие мелкие развлечения; мужчины могли сходить покурить, так как была отдельная комната для курения, довольно просторная; женщины могли поговорить; дети имели возможность полистать иллюстрированные журналы...

       По той причине, что описание лиц, нарядов и внутренности кинотеатра, насколько б это необходимо ни было, для писателя занятие довольно скучное, по этой причине я прекращаю всякие описания и перехожу к описанию внешности, характера, образа мыслей, знакомств и впечатлений, - короче, перехожу к хронологическому описанию всей жизни нашего бедного гомункула, который, как можно было догадаться, является еще одним героем этого... э-э-э-э... сравнительно правдивого описания.


       Итак, что собой представляет современный танец? Настройте свое воображение на фантазию и представьте рыжебородого мужика, нечесаного и небритого, с копной огненно-медных волос на голове, с широким носом и с широкими скулами; представьте также, что он в лаптях и что в руках у него решето, в котором насыпано достаточно крупы, - для дальнейшего представления, однако, лучше иметь решето с крупным горохом, - и кроме того, пусть ваше воображение также нарисует радиолу, патефон, электрофон – что угодно! Вот чья-то невидимая рука ставит пластинку и – па! - -- ------------ трах!..дзин!..и...и...тры...ры...ры...и...! Рыжебородый мужик, сорвавшись с места, легко и чудеснейшим образом подпрыгнул на десять с четвертью метров, барабаня при этом по решету с такой силой, что горошины в нем уподоблялись пулям и летели во все стороны с ужасным жужжанием и дзеньканьем, выли, словно стаи голодных шакалов, ревели, будто тысячи пароходных сирен. Приземлясь, рыжебородый стал со свирепостью выбрасывать горох из решета, сопровождая это восклицаниями: «Па! Трр-ра-х! Иэх!» Глаза его при этом горели зловещим и радостным огнем, руки работали с такой быстротой, что за ними невозможно было уследить. То усмехаясь недоброй и поразительно кровожадной усмешкой, он с гримасой отвращения бросал решето наземь и, бия себя кулаками по голове, вырывая свои волосы, мчался с завидной скоростью куда-то по пыльной дороге, взрывая ногами песок и выделывая умопомрачительные тазодвижения, как начинающая балерина. То возвращался обратно и, упав ниц возле решета, бился в судорогах, изредка бросая горох в разинутый рот. Когда же, наконец, он поднимался, на лице его сияло блаженство и острое умиление; он в совершенннейшем экстазе хватал решето с остатками гороха и, крича: «Па-а-трр!» – вываливал горох на землю. Чистые и мелодичные звуки падения горошин действовали облагораживающе; посему кто-то смеялся на пределе искренности; и поверх всего этого как финал раздавался приятный и длинно-однообразный тоненький звук, подобный тому, который иногда издает сытно покушавший человек, - звук, не особенно соответствующий правилам этикета, однакож приятный и облегчающий.

       Условно и примерно такая картина представляется нашему воображению, когда мы слушаем современную инструментальную пьесу. Однако надо оговориться, что действие этой музыки на слушателя прямо противоположно, если он перед тем осушил полштофа «жизненной влаги», как говорят французы, любители бонмо.

       А если отложить в сторону мелкую декоративную инструментальщину и перейти, скажем, к песням, то единственное, что можно выудить, слушая их, это тот факт, что в современном песенном творчестве, исключая патриотические песни, заметна тенденция к оригинальности постановки, веселой истеричности ритма и обилию резких согласованных звуков, напоминаюших карканье вороны по приближении зимних оттепелей. С появлением электрогитар оные мгновенно приобрели прогрессирующее значение, благо из них можно было извлекать звуки лиричной чистоты и неподдельной свежести и экстравагантности. Множество самобытных ансамблей, поощряемых Ак. Ис. (академией искусств?), вооружась гитарами, приобщаются таким образом к музыкальному творчеству, много и кропотливо работая; и чтобы убедиться, действительно ли сильно влияние музыки на их нежные души, достаточно видеть их с гитарами в вечерний час на площадях любого города. Песня помогает им жить, и экзальтационное слияние их сердец с песней есть не что иное, как планированное решение одной очень важной задачи, изложенной в не менее важном документе.

       И если же отложить в сторону песни и наконец перейти к мягкому анализированию творений плеяды маститых композиторов, то можно сказать, не затрагивая вопросов чести, что эти произведения – чрезвычайные явления нашей эпохи: в них сочетается умение высоко чтить Чайковского и Глинку, внося при этом дух своего времени и светлую веру в будущее. Большая многотональность и проникновенная чувственность характеризует труды наших композиторов, в которых вложена радость и жизнь нашего народа. Чуждая всякой какофонии и додекафонной музыке, эта музыка растет и процветает, и композиторы, слушая в часы досуга, например, «Болеро» Равеля, с полным правом и основанием могут упрекнуть этого музыканта в монотональности и серости лейтмотива.



 г.

                      


                       14. ПОЦЕЛУЙ МЕНЯ!
                (рассказ)



       Огромный костер, разбрасывая искры, горел близ дороги. Стояла лунная ночь; бледным пятном в разрыв облаков смотрела ущербная луна, разливая на дорогу и на придорожные кусты чахоточный, колеблющийся свет. Было довольно холодно, наступал уже сентябрь и с ним приходили первые легкие заморозки.

       У костра, ярко вырисовываясь в языках пламени, стояли шесть человек; все молчали, глядя в огонь.

       - Ну, что? Начнем, что ли? – прервал молчание высокий юноша, которого звали Виктором. обращаясь к остальным.

       - Давайте – в самом деле! – согласилась стройная девушка, поправляя кудри тонкою рукою. – Что ж мы будем тут стоять? А выпьем – и дело с концом.

       Эту девушку звали Натальей. Ей не было и семнадцати лет, но, судя по тому, как оживленно засияли ее глаза при виде красного, как кровь, вина, она уже привыкла проводить время в содружестве с чаркою.

       - Что ж, извлекайте, - улыбнулся Александр, коренастый блондин лет двадцати трех, - извлекайте и начнем, а то я чувствую, что ночь дьявольски холодна. Послушай, Надя! -–обратился он к полнотелой девушке, одетой в матросскую тельняшку. – Прежде чем ты выпьешь хоть грамм этого зелья, учти, что до тебя его пили и Сафо, и г-жа Помпадур, и Дульсинея, царство ей небесное, и Диана Дорс и... Господи! кто только не пил этой отравы! Так вот, настоятельно рекомендую тебе, дорогая, не пить, а то тебя постигнет участь, перед лицом которой ты содрогнешься, да будет поздно. Запомни: вино никогда не приносило пользы, мнимую разве что. Тебе станет весело, да не потому, что тебе нравится жить, а потому что мозжечок твой раскоординирован. Но дабы создать иллюзию легкой жизни, пейте, друзья мои! – восклицал он, передавая Наде искрящийся бокал.

       Когда все с благоговейным трепетом сдвинули бокалы, послышался хрустальный тонкий звон; несколько янтарных капель упало на землю, мелкими рубинами затерявшись в траве.

       - Я думаю, - произнес юноша в праздничной одежде, - я думаю, что, не видя друг друга так долго, мы все успели немного согрешить, разделяя любовь и дружбу с другими людьми. Но мы встретились, и все забыто. Я пью за дружбу и за свободную любовь, дети мои! Пусть мой желудок согласится с этим тостом, - добавил он, опрокидывая бокал.

       Все засмеялись и выпили.

       - Наполняйте, наполняйте снова! – продолжал оратор. – Надобно из жизни извлечь поболее счастливых минут. Верно ведь? Верно? А? Елена, Леночка, скажи, верно ли, что из жизни надо извлекать квинтэссенцию? – говорил он, обращаясь к красивой русоволосой девушке с гитарой.

       - Все верно, Алеша. Только ты эгоист, - отвечала красавица. – Ты эгоист, Алешенька. Признайся, что тебе лишь для себя хочется счастья, а как же другие? А как же я, например? Подумал ли ты об этом?

       - О Господи! Да я осыплю тебя изумрудами, залью тебя вином и миррой, приправлю лавровым венком, все, что хочешь! Но потом мне ничего не останется, как съесть тебя, cara Леночка!

       - Ты далеко зайдешь, - слушая их разговор, сказал Александр, - ей-богу, далеко, если после первого стопаря стал изъясняться на итальянском. Я думаю, - черт вас побери, друзья мои! – надо выпить вторично, ибо ничто так не опустошает душу, как сознание, что выпил мало...

       Предложение это было поддержано. Ударили в струны. Ореолом вокруг костра вознеслась песня; шесть фигур начали вакхический танец; на смеющихся нежных лицах, на округлых девичьих руках играли зловещие отблески.

       - Наташа, о Наташа, как ты хороша! – восклицал Виктор, беря под руку Наталью. – Я бы всю жизнь согласился прошагать с тобою рядом, лишь бы видеть твои локоны, только бы глядеть в твои черные глаза. Как это я, безумец, не видел прежде, что ты великолепна!? За один твой поцелуй, Наташа, я отдам всю свою жизнь! Тебе мало этого, коварная? Идем со мной, идем, а то я боюсь сойти с ума из любви к тебе. Я искренне говорю, искренне... Ты не веришь? О Господи! Как же мне быть? Ну, Наташа, пожалуйста, идем; держи вино, выпьем и идем, хорошо?

       - Нет, Витя, нет, - говорила она, принимая бокал. – Я никуда не пойду; мне и здесь хорошо. Куда ж идти? И кстати, помнишь, Витя, два года назад я была влюблена в тебя, но, видно, тебе не было дела до пятнадцатилетней девчонки. А ведь я и тогда умела чувствовать... Ты позабыл об этом... Выпьем за то, что было и прошло, оставив след в наших душах. Я все сказала, Виктор.

       - Плохо ты говорила, Наташа. Мы должны прощать друг другу ошибки. Ты слышала, как говорил Алеша? Он очень хорошо говорил, удивительно хорошо; мне бы так не сказать. Любовь должна быть свободна от предрассудков. Когда мы любим, мы наслаждаемся друг другом; в словах, произнесенных обыденно, находим тайную и сладкую для нас музыку. Ты мне нравишься, и я люблю тебя, Наташа!

       - Но если я не люблю тебя?.. – с безмятежной улыбкой воскликнула Наташа, раскинув по плечам роскошные кудри и любуясь собой.

       - Как так? Неужели я тебе не нравлюсь, Наташенька? Неужели ты попросту находишь меня скучным, не способным на... Что ж, пей, и тебя скоро охватит вожделение.

       - О нет, никогда, мой хороший! – патетически восклицала она.

       Все выпили уже достаточно, все перестали ощущать ночную свежесть, красоту лунной
ночи, прелестную игру теней. Все шестеро были умиротворены.



                       УЕДИНЕНИЕ ПЕРВОЙ ПАРЫ


       Вот, обнявшись, отделилась от компании первая пара и направилась бесцельно по дороге.

       Они шли молча; лишь иногда Надежда говорила мечтательным голосом, что пьяна, что почему-то кружится голова, но Александр успокаивал ее, говоря, что и сам, кажется, пьян, что это все пройдет.

       - Пойдем домой, - заплетавшимся языком проговорила Надежда и рассмеялась: до такой степени странным показался ей свой голос.


       - Нет, не домой, а найти бы такое место, где было бы тепло... и удобно... а главное, чтобы тепло было, а то я совсем замерз...

       - Поцелуй меня, - предложила Надежда вместо ответа, останавливаясь и обвивая его шею руками. – Ведь любовь свободна... И ты согреешься... – продолжала она, не в силах связать мысли.

       Он видел, как она закрыла глаза и настроилась чувствовать поцелуй; как трепетно вздымалась ее грудь под тельняшкою; как щеки побледнели и как раскрылись губы, обнажив ряд изумрудных зубов. Бессознательно взял он своими губами эти жаждущие полудетские губы, замер, затрепетал; мысли вылетели из головы. Он не замечал, как раскрыла она свои большие серые глаза, взор которых отражал умиление, прочувствованное наполовину с опьянением. Ее глаза жили бесконечной радостью. А когда их трепетные губы расстались, она заплакала, расчувствовавшись, и спрятала свою головку на его груди; он с должным мужским достоинством успокаивал ее.

       Они не отошли от костра и сотни метров и их поцелуй был замечен, потому что послышалось троекратное «ура!» и возгласы: «Пьем за ваше здоровье!» Встрепенувшись и улыбнувшись, они направились дальше.

       Но скоро их мысли потекли по старому руслу. Понадобилось время, чтобы он снова почувствовал, как печально вдвоем посреди тихой и неуютной ночи, и спросил, где провести время так, чтобы было тепло и уютно.

       - В бане, - шутливо предложила она. – Там и тепло и уютно. Мы закроем ставни, включим свет и будем сидеть среди тазиков.

       Он рассмеялся, но, подумав, согласился; тогда в его глазах появилось желание.

       Крадучись, открыли они двери; в лицо пахнуло сыростью и теплом; изнутри они закрыли дверь на засов. Трепет охватил обоих. Раскрыв объятия, они долго целовались.

       Первым ее движением было убежать, но каждый новый поцелуй возвращал ее к мысли остаться и быть с любимым.

       Так как молоды они были и первобытны, то нельзя было сдержать ревущий поток сладострастия, в котором они плыли, как две прекраснотелые форели. Ибо для чего же дана нам жизнь, если в конце ее, будучи сморщенными и дряхлыми, как маковая головка, мы не вспомним о днях молодости, принесенных в жертву наслаждениям? Мы все рано или поздно вступаем в преддверие могилы, и тысячу раз пусть будет проклят, кто жил отшельником в райских кущах. Анахореты, юродивые, эпилептики, прокаженные, сводники, все, кому не дано любить, и те, кто не достоин любви, пусть исчезнут с лица земли, на которой и ныне и присно воскурилось благоденствие... Любвеобильный не замечает бедственного своего положения, упоенный любовью, а посему пусть любят все, кто страдает, влача рубище долгов и обязанностей. Цветущая наша, мимолетная и блаженная жизнь только через любовь станет свободной и прекрасной, ибо всякий, кто не любит, непременно сутяжничает, лжет, лицемерит, убивает. Изгнанная праотцами священноликая чета прародителей наших взирает на вас, влюбленные.
       



                       УЕДИНЕНИЕ ВТОРОЙ ПАРЫ


       - Подумай, Леночка, ведь все мы – короли, убогие, мудрые, как Соломон, и обладающие бараньей глупостью, красивые и уродливые, - все мы как пыль на ветру; мы можем повелевать другими людьми, утоляя наше властолюбие, но не можем сказать времени: остановись! Пусть пустынножители умерщвляют плоть, пусть тираны потворствуют своим прихотям, ибо и те и другие желают прославиться в веках, но умирают, проклятые и не понятые поколениями, а мы – мы будем жить просто, наслаждаясь земными плодами, и нам воспоют хвалебную песнь.

       - Ах, Алеша, ты удивительно красноречив, чуть выпьешь. После твоих зажигательных речей хочется бросить в водосточную канаву все, что приобретено долгим трудом для поддержания телесной жизни. Потому что и без того я живу только тобою и хочу, чтобы ты никогда не умирал.

       - Но, дорогая, заверения в любви должны подкрепляться...

       - Ну да. Ты знаешь, что девушки легкомысленнее, чем юноши, но если тебе, представителю храброго и стойкого пола, пришла в голову столь незатейливая мысль, мне остается покориться.

       Они с удовольствием поцеловались и, умиленные, обуздав свою неистовость, направились по лунной тропинке, бряцая гитарой.

       - Алеша, - продолжала Елена, рассыпая по плечам русые волосы, - я предупреждаю тебя. Ты недавно изволил разглагольствовать, что-де немного погрешил на стороне. Выходит, что и я по сути дела временное твое увлечение. Так вот, Алеша, прошу тебя об одном: будь умереннее, не развратничай, иначе по твоему, ныне гладкому, челу разбегутся морщины преждевременной старости.

       - Нет, Леночка, обольстительная моя! Я слишком себялюбив, чтобы мириться со старостью. Как только я замечу морщины или седину, я взберусь на высокий пик, откуда откроется ширь земли, и низринусь вниз, в пропасть, на дне которой вьется, точно белая ниточка, горный ручей. Ибо для меня было бы слишком большим испытанием видеть, что другие молоды, а я увядаю.

       - Неужели этот милый мужественный подбородок, этот совершенный нос, эти бледные ланиты когда-нибудь увянут? – смеясь спрашивала Елена. – Этого не может быть1

       - Клянусь кораном, так оно и случится, если я не запечатлею еще один поцелуй на твоих сахароносных устах...

       - Алеша! – отвечала девушка, притворно нахмурившись. – У тебя дар рассыпать комплименты, чтобы получить желаемое.

       - Неужели я преследую какие-то далеко идущие цели? Наоборот, самые ближние – один поцелуй.

       - Алешенька, я боюсь тебя потерять. Сперва поцелуй, потом больше, а потом ты ко мне охладеешь.

       - Но ведь и от холодности любовь так же погибает, как от пресыщения.

       - Как раз наоборот, Алеша. Если ты говоришь правду и любишь меня, то никакие упорствования с моей стороны не разочаруют тебя, а лишь подольют масла в огонь. Так?

       - Так-то так, но я вынужден действовать силой! – воскликнул Алексей, обнимая девушку и привлекая ее к себе. – Дорогая моя, ты знаешь, что хороша, и артачишься, - продолжал он шепотом. – Но взгляни на меня: чем я плох? Возьми тело и душу. Ну, я не убедил тебя? Что ж, попробую иначе. Ведь ты скоро умрешь; ты, обворожительная, будешь через пятьдесят лет корчиться в агонии. Ты представь эту минуту! Милая Елена, еще поэт спрашивал:

       Для кого ж ты сберегла
       Нежность юного чела,
       Жар нетронутого тела?
       Чтоб женой Гефеста стать,
       Чтоб Харону их отдать
       У стигийского предела?

       С этими словами обольститель хотел поцеловать мраморное холодное плечико обольщаемой, но тотчас же получил пощечину. Опешивший, он выглядел забавно: красавица громко рассмеялась. Ее смех, словно одинокий колокольчик, звенел в тишине, витая среди призрачных кустов. Виктор и Наташа, стоявшие у костра, обернулись на смех и стали что-то кричать, но слова, снедаемые листвой, не долетали. Было видно только, как они потрясают двумя опорожненными бутылками.

       Елена, казалось, перестала замечать Алексея. Раздосадованный, он на цыпочках подкрался сзади, крепко обнял и поцеловал в плечо, в шею. Серия огнедышащих любвеобильных поцелуев подействовала: Елена смирилась и нежно посмотрела на него. Они направились к костру: там кричали и бросали в воздух пустые бутылки.

       Когда они подошли, им поднесли бокалы, налитые наполовину. Все четверо выпили еще раз и разбили бокалы о большой серый валун. Беседа оживилась, прерывистая, как бред больного: говорили о любви, пытались петь, вспоминали об Александре и Надежде.

       Вот что они говорил, перебивая друг друга:

       - Мы живем мало, Всевышний не наделил нас долголетием. Ясно поэтому, что нужно жить в наслаждении, не так ли? – спрашивал Алексей.

       - Алеша, - отвечала Наталья, - зачем ты спрашиваешь, если наперед уверен, что мы согласимся с тобой? Не будь Лены, я бы поцеловала тебя хоть бы хны.

       - Душечка Наташа! – сказала Елена, пытаясь обратить в шутку дерзость соперницы. – Я сделаю это лучше, чем ты! – И тут же поцеловала расцветшего юношу, как если бы целовала краешек знамени.

       Тем двоим, что вынуждены были наблюдать, открылись две обольстительные женские ножки, оголенные до половины бедра, вызвавшие похоть у одного и зависть у другой. Обуреваемые пагубными чувствами, те двое тоже перешли границы пристойности и вскоре все четверо только и делали, что лобызались.

       Очаг посреди торжища любви угасал, головни тлели и дымились, розовые угли покрывались тонким слоем пепла; жар, исходящий от углей, ослабевал.



                       УЕДИНЕНИЕ ТРЕТЬЕЙ ПАРЫ


       Изящная, как статуэтка мастерской работы, невысокая, но стройная, с гордой осанкой, Наталья обладала не только великолепием раскрывшейся розы, но и большой темпераментностью. Она кокетничала, восхищала, обольщала и пьянила, как канатная плясунья над бездной. Растление коснулось ее души. Погоня за наслаждениями стала единственным смыслом ее жизни. Ей нельзя было отказать в уме, но ум ее был слишком поверхностный. Дерзкая ветреница, она способна была на любую выходку, лишь бы добиться своего.

       - Итак, Витя, я вернусь к тому, о чем мы спорили. Год тому назад я любила тебя, причем так самозабвенно, как может лишь переходный возраст. Ты же тогда был увлечен другими. Почему же, позволь полюбопытствовать, раньше ты меня не замечал, а теперь вдруг понял, что я достойна твоего внимания?

       - Видишь ли, Наташа, я никогда не был ловеласом; мне казалось, что девушка – это самое таинственное создание, об обладании которым и думать нечего. Я краснел и смущался, как только видел хорошенькие икры: ты напраслину возводишь на меня, говоря, что я увлекался другими девушками; нет, я был чист и невинен, как и подобает ребенку...

       - Был? Стало быть, теперь ты уже не ребенок?

       - Ты предполагала, - сказал Виктор с сатанинской ухмылкой, привлекая Наталью, - что я до сих пор, как реликвию, храню свою девственность? Но ведь и ты уже распрощалась с нею!

       - Нет! Пусти меня, наглец, франт! Пусти, или я разорву твою гадкую рубашку!

       - Наташа! Чрезмерная вспыльчивость не к лицу такой красавице, как ты. Даже если я тебе ненавистен, то все равно, Бога ради, умоляю: подари мне эту ночь!.. Ради тебя, дорогая, я готов на все... О, уверяю тебя, во мне таится нежный любовник... Поверь, я никогда не пренебрегу тобой... с тех пор... О дьявольщина! Я пьян, как последний сапожник! – так говорил он, и решимость его угасала. Он неожиданно застыдился, ибо в голове, как залог любви, промелькнула мысль: «Достоин ли я этой красоты, я, погрязший в дерьме? Ведь я сорву этот цветок только для того, чтобы присоединить его к букету и выбросить, когда он завянет». Побуждаемый такими мыслями, он отвел глаза и, понурившись, побрел по дороге, оставив девушку одну. Странно был видеть его согбенную фигуру.

       - Виктор! – прошептала Наталья, и ее шепот был услышан.

       - Да неужели мы должны придерживаться каких-то норм? – донеслось из мрака, как со дна глубокого ущелья. – Наташа! Иди сюда, иди, блаженненькая, иди, слабая, иди, беспомощная, иди! Ты не можешь продираться через заросли жизни, так иди же ко мне, - я спасу тебя, исцелю, разделю твои страдания...

       И Наташа пошла, полетела, как на крыльях.

       - Милый, хороший мой! – рыдала она – и ее рыдания были слезливыми жалобами старушки, оставленной, обреченной на смерть в холодном, пустом доме. – Поцелуй меня! Я никогда не забуду тебя! Я потеряю все, если ты уйдешь; я буду как травинка, скошенная могучим косарем. Поцелуй меня, унеси меня, раздень меня! Я не вижу в себе сил. Моя сила – быть твоею, навсегда, на всю жизнь! Я больная, жалкая; я не могу без счастья... А счастье – лежать на твоей груди, счастье – перебирать твои волосы, счастье – целовать твои глаза, глаза совершенного из людей!

       - Наташа! Ночь холодна и безучастна... Ты посмотри, как все враждебно в этом мире, враждебно нам, обессиленным, словно те, кто долго боролся с волнами и был выброшен на песчаный низменный берег. Идем ко мне, в мой дом, открытый для всех, в мою душу, - входи, не бойся... Я люблю тебя, как и всех, кто живет; я не охладею к тебе, не прогоню, потому что отныне я люблю тебя вечно, страдаю и люблю...

       Они вошли в дом по шатким ступеням, блуждая впотьмах, нашли кровать и раздели друг друга. Они легли и согрелись.

       

               


                       15. ПРИЧИНА СМЕХА


       - Ха-ха-ха! ха-ха-ха-ха! - неслось по березовым свежим рощам, витало в голубых небесах, забиралось в душу, наполняя ее безудержным весельем и радостью, вечной и незыблемой, происходящей единственно из того, что светит жаркое июльское солнце, в небе звенит невидимый жаворонок, стоит чистый, умытый недавно прошедшей грозой березовый лес, наполненный тысячью разных шорохов и милых сердцу звуков. – Ха-ха-ха! О! Валентина! Как счастлив я! Ого-го-го! – восклицал гибкий как тростник красивый юноша, кружася в возбуждении среди лесной поляны, обняв за талию миловидную статную девушку, чьи каштановые волосы, подобно водорослям, колыхались, волнуемые легким и бодрым ветерком. – Поцелуемся же, Валя! И не омрачай моего безмерного счастья отказом.
       

     Прекрасно было видеть эту счастливую пару, впитавшую в себя удивительные свойством земные соки, молодую и прекрасную чету, наслаждающуюся одиночеством и природой. Легко становилось на душе и свободно при виде их гордого человеческого счастья, не многим доступного и вызванного экзальтацией их душ, которые не подвергались действию ни одной пошлой и мелкой мысли. Да будет счастлив мир тот, в котором высокое эстетическое чувство, понятие сильного и страстного укрепится твердо и заполнит собою все человеческие сердца; а от того да будет счастлив мир тот, в котором не господствует власть зла и насилие власти!
     

       Шумят стройные березы, торжественно вознеся главы свои к небу; старые ели думают свою думу и улыбаются, глядя на человеческое счастье, большое и им недоступное; птичьи трели разносятся по лесу; чьи-то тени мелькают в вершинах деревьев; лес заполняется нестройным, но легким и чарующим гомоном; и беспристрастность и таинственность ночи, загнанные в уголок, дремлют, а на смену им пришли бодрость и красочная свежесть июльского великолепного дня, пришедшего для счастья людского. О! поняли бы то сами люди, что каждый день несомненно принесет им счастье, если отшвырнут они прочь меланхолию, тоску и мрачность черных дум, станут людьми и возомнят, что ничто подозрительное, мелкое и скверное их не касалось – и был бы при том условии счастливый день, радужный и благородный. Тогда бы упало язвительное перо из рук сатирика и наполнилась бы туманом голова пессимиста; тогда же был стал слышен повсюду тот счастливый и искренний смех, что пронесся сейчас, сверкая и рассыпаясь на осколки, по упоенному ароматами воздуху…


     - Ну, Витя, хватит веселиться, ты ж не пьян, - молвила девушка, и тотчас же смех замер на устах юноши, чистый лоб его нахмурился, а в голове пронеслась мысль, скучная и правдивая, что и действительно по большей части он бывал весел лишь после водки, а тут вдруг ни с того ни с сего развеселился, только ударило в нос терпким здоровым запахом леса.
     

       Молча шагали они домой, и каждый из них думал о своем вечном деле и не мог совместить долг с радостью.
                      5.5.1971 г.




                       Алексей ИВИН


                      16. ОЩУЩЕНИЯ ОТ ТАНЦПЛОЩАДКИ



       Я шел длинною дорогою. Вечер был мягкий; теплый ветер освежал душу, вызывая грусть; было почти тихо. Только где-то в десятиэтажном здании, с верхнего этажа, как заржавевшая дверь, скрипела песня, и что-то хрипело, словно умирало, но никак не могло покинуть земную юдоль, биясь в бесконечной агонии. Но вот потянул слабый ветерок, и я уловил звуки иной песни.
       

      Я направился туда, виляя в кустах по асфальтовым дорожкам. Парные люди разных расцветок, лирически настроенные, воссоединенные душевно, встречались мне, и я отворачивался, чтобы не видеть этой слитности, ибо боялся взалкать. Одноцветные люди шли шеренгами и колоннами, в зависимости от степени опьянения; они говорили друг другу братские слова, подкрепленные шлепками, и останавливали меня, дабы и мне выразить свою привязанность, однако я боялся яркого огня, горевшего в их мутных глазах, а поэтому уклонялся от изъявления любезности. Я добрался до места, откуда доносились звуки, и мне открылся блистательный вид, какого не знали никто из наших предков и не увидит никто из потомков наших.
     

       Зеленое здание с деревянными резными колоннами, а перед ним на площади пятисот метров – танцплощадка, гладко отполированная; теснясь и давя друг друга, парни и девушки выделывали странные телодвижения, словно исторгая из внутренностей в ужасных корчах инородный предмет. Деревянная площадка была обнесена высокою оградою, близ которой толпились люди, просовывая носы в щели. Подойдя ближе, я остановился в нерешительности, тщетно пытаясь объяснить себе свое местонахождение.
     

       В глубине эстрады стояли люди в свитерах, в клетчатых панталонах, держа гитары, гремушки, барабаны, тарелки, трубы и издавая звуки, которые не оставляли человека в покое, а принуждали подергивать левым плечом, верещать заблудшим козлом, строить крокодилову рожу, агонизировать, выделывать ногами несусветные кренделя, закатывать глаза по-наркоманьи, выставлять задницу, щелкать пальцами, высовывать язык, раздавать тумаки, трясти волосами, махать руками, подобно ветряной мельнице, плеваться жвачкой, как верблюд, кривляться, как при коликах в животе, и строить такие добрые глаза, что сам черт не мог бы постичь их доброту.
     

      «Полусумасшедшие! – думал я. – Что они нашли в этой бессмысленной оргии? Какая цель? Какое блаженство? О похоть! Ты взыграешь при виде растрепанных фурий в штанах, их волосы гирляндами свешиваются со лба и с затылка, их станы напряжены, как у Лаокоона и его отпрысков в борьбе с чудовищными змеями. О будущее, лучезарное и прекрасное! О прошлое, воплощенное в античности и в дантовском аду! Не испугаетесь ли вы настоящего?"
       
 
     О, не надо, не надо! – ибо это жизнь…И я понял ее, и я вкусил ее…