А звёзды в воде не тонут. Три эссе

Александр Белых
«А ЗВЁЗДЫ В ВОДЕ НЕ ТОНУТ»

   Александр Вилорович Новиков — это  поэтическое имя.
  Обычно поэты не величают себя по отчеству. Знаю я о нём немного. В декабре  2010 года проводил его творческую встречу в библиотеке Артём-ГРЭС,  общением своим оставил приятное впечатление на женскую  публику, был негромок, скромен, читал с листа,  рассказывал о себе, делился своей философией жизни, исполнял песни на свои стихи под гитару.  Он архитектор по образованию, рисует, сочиняет музыку, ведёт семейную жизнь,  где-то служит, воспитывает трёх дочерей, серьёзно погружён в древнюю историю —  но не  в ту, что происходит из Торы, а в ту, что из Вед.
   Лет двадцать о нём ничего не было слышно, а в конце восьмидесятых годов, говорят,  он был задирист и громок на поэтических выступлениях во Владивостоке, входил в какую-то шумную поэтическую группировку, название которой не могу вспомнить. Я познакомился с ним в галерее «Порт-Мэй» пару лет назад,  представил нас Александр Лобычев, литературный критик.   Возвращение к публике Александра Вилоровича Новикова началось с  города Артёма, заезживал в библиотеку имени Крупской.
   В конце 2011 года у него вышла  книга без названия,  «Стихотворения», куда вошли  произведения 2003— 2010 годов.  Не зная его прежних стихов, не могу провести генезис его  творческого пути за двадцать лет:  с чего начинал, от чего ушёл в своей поэтике… А  к чему пришёл мы найдём в его прекрасно изданной книге, включающей пять разделов: «Песни древнему чину», «Места, которые я здесь облюбовал», «Твой полуостров спит», «Два билета в кино», «Укромные бухты».
  Дыхание в его стихах широкое, просторное, длинное как осенний горизонт над заливом. Графический рисунок его стихов вычерчен отчётливо,  подробно прорисованы  детали южно-приморского  пейзажа. Но главное он рисует невозможное: воздух.  Слово его рождается где-то на грани рисунка и музыки, остаётся точным,  почти обнажённым, без метафорических украшений, без пышности и радужности. Голая мысль.
   «Едва касается бумаги карандаш /И белому листу не говорит, а шепчет./ Но если придавить его чуть-чуть покрепче,/ Становится густым и просто входит в раж. / Хоть наперёд оно ничего не обещает — / Легко вокруг оси рука его вращает: / И воздух появляется уже, / и ясные черты едва ли уловимы, / Но можно угадать и берега залива, / И лёгких облаков передвижение, / И мальчик на песке лозою буквы пишет, / И море пенное волною дышит, / И в полосе прибоя юркий краб / Старается укрыться — боком-боком! / И в глубине далёкой / Плывёт корабль».
  Поэтическое мышление Александра Вилоровича Новикова пространственное: есть высота, глубина, горизонт. Как  видим, здесь не обошлось без его архитектурных занятий. Всё это пространство наполнено любовью. И эросом, и семейным ладом, и мужской дружбой…   Не пафосная торжественность правит его медленным стихом. Так выводят в море лодки, яхты, корабли…  Кажется, этот стиль  порождён также присутствием моря.
   Однако обретение  стиля мышления  проходит не сразу.
   «Долгие годы исканий, находок, предчувствий, / Книг открыванье внезапно на нужной странице, / Тайны истории, связи науки с искусством, / Яви с невидимым, знания и интуиции.// Мира картина меняется дальше и выше, / Шире и глубже, вторые и первые планы. / И уже, кажется, можно услышать / Музыку  сфер и дыхание океана, // Можно почуять, откуда появится ветер, / И напрягать паруса, чтобы дул не напрасно./ Так собирают цветную мозаику дети. / Так постепенно в умах обретается ясность».
   Этот стиль ясного прозрачного мышления современной поэзией утрачен, ибо утрачен смысл всеобщей связи вещей и слова. И  потому книга Александра Вилоровича Новикова может показаться одинокой, как случайный человек на пустынном берегу моря.  Его слово  стремится восстановить связь   с «азбучными истинами»  древнего русского языка.  Ведь «музыку-то слов,  куда её зароешь?»  Стало быть, другой  гранью мышления его становится эзотерика русского слова,  заложенной в древнесловенской буквице.   
   «Попробуй говорить нормальными словами — /  Вельми, вельми богат чудесный наш язык! / И не пристало нам равняться головами / На тех, кто скудноват и думать не привык. // Давай с себя растить культуру речи / И чувства поверять потоком точных слов, / И музыку её, ни звуком не калеча, / Лелеять и беречь, как самою любовь!»
  Кстати, напомним одну из  двадцати восьми этих  азбучных истин, которые являются молитвой древних славян, славящих своих богов. «Ас живёт как слово цельное снизошло и повсеместно утвердилось».  Эти забытые истины интуитивно пытается  восполнить поэзия  Александра Вилоровича Новикова.
   Обозначив векторы поэтического мышления, мы обнаруживаем, что сходятся они на имени «человек».  «Всего интересней на свете природа и люди». Чин «человека» в нашей современной русской истории отвергнут постмодернистским стихотворчеством. Он также  не в чести у  государственных чинов,  намеренно оперирующих не категориями личности и  гражданина,   а безликим понятием «население»,  которое не осознаёт  ни  духовных  ценностей своих, ни  исторического места своего.   
    А что делать?
    «В роще заоконной/ У этих берегов / Я ходил влюблённый / В поисках богов. // Стройный и красивый / Тополь молодой / Набирался силы, / Стоя над водой. // Кончен век двадцатый, / И не счесть потерь. / Что же нам, ребята? / Что же нам теперь? // Пить чистую водицу, / Петь славу родникам. / А уж кому молиться, / Так своим богам».
    Фигура поэта, взывающего к образу человека, видится одинокой и неуместной в  широком  негуманистическом пространстве.  Поэт становится хранителем облюбованного им места, которое  согревает своим словом. Он оглядывает его вширь и вдаль, ввысь и вглубь. Это место-пространство держится на его честном  слове.
    «Всё тайное, о чём тебе мне не сказать, / Что помогает нам в  единое связать / Приметы прежних дней с событиями ныне…»  — вот с таким  поэтическое заданием берётся   поэт за грифельный   карандаш  и белую бумагу.  И в этом деле он не знаток, но всегда  ученик. «Природа она такая — / Лишь кажется, что проста! — / Не всех она допускает / К своим заповедным местам, // Не всем открывает душу/ Сурова порой на вид — / И надо научиться слушать / Всё, что она говорит. // Что говорит упрямым, / Пока ещё молодым, / Хотя бы голосом мамы, / Хотя бы ветром седым».
    До сих пор я говорил всего лишь об элементах конструкции, в которой осуществляется поэтическое мышление  Александра Вилоровича Новикова, об   архитектурных чертежах его поэтического мироздания.
   Удивительно,  как  необъятное холодное  пульсирующее пространство, которое сужается и расширяется в его стихах,  постепенно, слово за словом наполняется  задушевным говором, песней, запахом, вкусом, домашним уютом, теплом.
   Читатель  входит  в книгу, располагается в ней  удобно, по-свойски, и начинает собеседовать  с  хозяином.     Зачастую новомодные поэты в погоне за искрами  смысловых эффектов, сталкивая слова со словами,  к сожалению, не  высекают новых  смыслов, а теряют их целиком. Хочу  напомнить  ещё одну азбучную истину древнесловенской буквицы: «Жизнь обильная на земле гармонирует и с вселенной и с общиной, создавая древо мироздания». Разве другой может быть поэзия, являясь творением по природе своей?  Слово его остаётся всегда  в привычных границах своего смысла, зато  пространство этого  слова дышит, живёт,  ширится…
  «В стране заснеженной в холодном январе, / Свистя, гуляет ветер на дворе, / Трещит мороз. В домах тепло, уютно — пьют чай, ведут неспешный разговор, / Поют вполголоса и подпевают чудно./ Когда на стёклах ледяной узор, / Искуснику незримому подвластный, / Достигнет всех графических вершин / И сон туманит взор твой ясный — / На мягкую постельку поспешим, / Укроемся широким одеялом…»
 И начинает твориться целомудренный эрос...
14-16 января 2012

Владивосток. Типография «Полиграфия», 2011. Тираж 700 экз.  Стр. 115. Ответственный редактор Раиса Мороз.


«Гора небо» Евгения Обжарова

               

               
                «Drum, da gehaeuft sind rings
                Die Gipfel der Zeit, und die Liebsten
                Nah wohnen, ermattend auf
                Getrenntesten Berge…»

                «…Кругом громоздятся
                вершины времени
                и любимые живут поблизости,
                изнурённые  разлукой,
                на скалах…»

                Ф. Гёльдерлин «Патмос»

   …Физик по образованию, лирик по призванию Евгений Обжаров знает толк в противоречиях, антиномиях и парадоксах  мироздания.  Язык  поэзии    соединяет и сталкивает  противоположные понятия.  В его поэзии сопрягаются «далековатые  идеи» — числа и образы.
     Это  сопряжение несоединимого создаёт эффект напряжения как если бы  соединять магниты одинаковыми полюсами. Как физик он понимает, что это невозможно, а как поэт, предающийся весёлому  ребячеству,  увлечённо забавляется этим приёмом.
   Отталкивание и притяжение —  вот векторы его слова. На этом приёме строится его образ   мира. Физика,  поэзия и религия  —   три способа, три инструментария познания  законов бытия задействованы им равнозначно и равноценно.     Разум и  сердце соединяются  в любви и вере.  Он восходит на гору Небо, откуда пророк Моисей оглядывал — перед смертью — дарованные Богом земли, и  отпускает на волю рыбок —  чувство нежности и любви к миру, и созерцает их мерцающий свет, ускользающий в космосе. Свет — одно из важных слов в его словаре.
   Его лирическое сознание не вытеснено за круг мира, как бывает у романтических поэтов, оно является сокровенной частью этого мира, его неотъемлемой частицей.
  Две цитаты: «Жизнь разольется песней со всех сторон,/ которую звездная тишина/превращает в сон»,   и «Все зыбко. / Есть только морской водоем. / И все, что хранит отражение в нём».
  Прочность и зыбкость бытия —  параметры равновесия, как два крыла, как два весла  продвигают  человека-странника  в поэзии Евгения Обжарова не в мертвенную пустыню дурной бесконечности, куда упадает испуганный разум некоторых русских поэтов постмодернистского толка, а  в вечность бытия. Эта вечность каким-то образом сопрягается у него  с  забвением.
  Стих его порой  как сланец: крошится, слоится на стихотворные фрагменты или  отдельные  слова, которые становятся равнозначными стихотворной строке.  Ломкость стиха свидетельствует о хрупкости жизни. И  порой поэту  кажется, что жизнь куда-то проходит — как «сон»,  как «стон»,  как «боль», как «песня». Впрочем,  у жизни будет много синонимов.  «Соль» — один из них.   
   Мысль о том, куда же она проходит, точит сознание поэта, как «червячок». Всё-таки это мысль,   и она  становится внутренним двигателем его стихотворчества. Пока мысль делает свою незаметную  работу, его чувство порой  пребывает в растерянности.  Именно оно расслаивает его стих. В россыпи слов и строк, будто в  осыпи камней не всегда удаётся представить величественную  гору, по которой, возможно, восходили библейские  пророки. Теперь туристы и паломники.  Пусть имя этой горы  будет Бытие.
  Название книги «Гора Небо» восходит к эпизоду из Пятой книги Моисеева, из Второзакония: «И взошёл Моисей с равнин Моавитских на гору Нево, на вершину Фасги, что против Иерихона, и показал ему Господь всю землю Галаад до самого Дана, и всю землю Неффалимову, и всю землю Ефремову и Манасиину, и всю землю Иудину, даже до самого западного моря, и полуденную страну и равнину долины Иерихона, город Пальм, до Сигора».
  Нево — означает Гора на  иврите. Стала именоваться  «Небо». Как видим, горизонт души лирического героя Евгения Обжарова обнаруживается в небесах.  Этот вектор является стержневым в его мироустройстве. Он не позволяет разрушать разум и тело, расшатываться его лодке бытия в волнах физической  энтропии, «волнующейся в бесконечность» согласно   Второму закону термодинамики.
  В поэзии Евгения Обжарова соседствуют две стихии —  твердь  и вода. Твердь —  это и камень, и город, и гора… Вода —  это всегда море... Город у моря —  Владивосток. Не названный нигде по имени, образ этого ещё юного русского города, так непохожего ни на один русский город, как спасительный якорь, зацепленный за  берега Тихого океана уже  исчезавшей российской империи, всегда узнаваем. Этот  образ представлен как в приметах отдельных строф, так и  в  стихотворениях.

Этот город — как сонет
на странице белопенной,
где причальный парапет
дышит в темечко вселенной.
 
Я по городу пройду.
Облечу я пешеходом
эту родинку-звезду
на сырой щеке восхода.

И нельзя любить чуть-чуть.
Как на Троицу в соборе —
только по уши нырнуть
в это каменное море.

   Здесь, в этом городе, Евгений Обжаров начинался как поэт.  Он был одним из  зачинателей  дальневосточного поэтического движения «Серая Лошадь» в начале девяностых годов, которая вошла в помещение  местного  Союз советских писателей как дар хитрых данайцев, обманувших троянцев.   Их музой, однако,  была  не прекрасная Елена,  а муза иронии.
   Евгений Обжаров   успел войти в антологию «Сто лет Приморской поэзии» одним стихотворением: «Не гуашь, не акварели…». Мне жаль, что автор убрал в нынешней публикации эпиграф из стихотворения приморской поэтессы Валентины Андриуц: «…Дай мне чистый лист!/ Дай мне карандаш простой!».
    В биобиблиографических сведениях этой антологии об авторе сказано: «… родился 10 декабря 1966 года во Владивостоке. Стихи пишет с 1984 года. В 1990 году окончил Московский физико-математический  институт по специальности «прикладная математика» и т.д.»
    Весёлый человек с трагической судьбой  Николай Олейников иронически живописал в «Самовосхвалении математика» русский феномен, когда в поэзию  приходят люди абстрактного мышления. «Таракан, и звезда, и другие предметы — / Все они знаменуют идею числа. / Свечи, яблоки, гвозди, портреты — / Всё, что выразить в знаках нельзя».
Прежде поэты говорили о неизречённом слове, Николай Олейников  высказался о «числе неизречённого»  во «Фрагментах». Мне кажется, Евгению Обжарову более чем кому-либо из поэтов  даровано размышлять в будущих стихах о  неизречённости и образа,  и числа. «Мои числа — не цифры, не буквы, / Интегрировать я их не стал: / Отыскавшему функцию клюквы / Не способен помочь интеграл».  И кстати,    в аристотелевской поэтике   поэзия и математика в  равной  мере отражают законы бытия.
   С тех пор  как Евгений Обжаров перебрался в литературную метрополию,  в стихах его чаще стали звучать иронические и пародийные интонации и мотивы.  Иногда кажется, что это дань поэтической моде или манере поэтов одного круга. Поэты, конечно, отбрасывают друг на друга тень, как деревья в лесу, но у каждого,  разумеется, своя жизненная энергия тянуться к свету.
   Книга стихотворений «Гора Небо» для поэта является итоговой его творческих устремлений за последние три  десятилетия.  Строгий авторский отбор и  композиционная расстановка стихотворений действительно  работают на  очень-очень трудный жанр «поэтической книги».  В ней звучит музыка —  и стиха, и души, и самой жизни.  Гармония же не означает отсутствие царапающих  наши чувства нот. Я жалею  о том, что книга, зародившись во Владивостоке,  выходит в столице. Не будем забывать, откуда родом эта книга. Она выходит  в то время, когда ей настал срок.
    Пожалуй,  скажу напоследок: по моим наблюдениям  его мироощущению жизни соответствовала бы скорей всего  классическая форма стихотворения. В ней он чувствует себя органичней, нежели в современном ухабистом стихотворчестве. Мы видим, что Евгений Обжаров ходит разными  тропами. Дорогой свободного стиха ходят бесстрашные люди.
   Не знаю, пойдёт ли он дорогой поэтического релятивизма — подъёмов и спусков, обвалов и скольжений, обнаруживая разные ракурсы зрения, или он выберет прямой проторенный другими паломниками путь к  известным вершинам.
   Однако напомним слова одного современного поэтического мыслителя, не устававшего говорить, что самая высокая вершина в горной цепи Бытия — это гора Забвения.  Иначе говоря, в связи с выходом этой книги, я хотел бы задать читателю  ещё один  вектор  прочтения —  в ту  сторону, где поэзия встречается с мышлением, где поэзия становится самим мышлением.
   Каждый выбирает свою вершину. Высота этой вершины измеряется силой духа. Дух же может возвыситься и в пустыне, где глазу не за что зацепиться.    Книга «Гора Небо»  стала восхождением автора на свою гору. У Сартра, размышляющего о бытии и ничто, я  прочитал: «Это гора, по которой я взбираюсь, является мной в той степени, в какой я её покоряю. И, когда я нахожусь на её вершине, которую я ’приобрёл’ ценой этих самых усилий, этот обширный  вид на долину и окружающие высоты — всем этим являюсь я; панорама — это я, расширенный до горизонта, так как она существует только посредством меня, только для меня…»
   Цитата эта приведена не для  комплимента, а чтобы вызвать сомнение. Если для романтического поэта сказать так  в некоторой степени  оправдано, то для   мыслителя было бы, вероятно, сомнительно, ибо хвастливо.
    Исконная нужда, исконная забота поэта в том, чтобы мыслить.   Мыслить то, что скрывается, в тени  забвения, значит совершать своё  восхождение. Не будем же  терять доброго юмора на этом коварном пути, ведь любимые живут поблизости.
 Ноябрь 2011
СПб.: Любавич, 2012. - 102 с. Тираж 300.  Оформление Вячеслава Крыжановского. Корректура Лидии Чередеевой.


«СЕРЕДИНА САДА»  ТАМАРЫ КУЗЬМИНОЙ


   Тамара Кузьмина влюбляется, а потом пишет стихи.     И, пожалуй, любовь — это единственный источник её стихотворчества.  Для написания cонетов требуется много вещей, сообщает она в ироническом послании, но главное —  «много-много любви». Она посвящает стихи друзьям, книгам, поэтам, странам, миру, травам, птицам,  мужу, детям и даже собакам…
 
Открою дверь — пускай  заходят псы,
Их мокрые холодные носы,
Их мягкие потрёпанные уши.
И тёмные печальные глаза,
Утраченные много лет назад,
Разбередят задумчивую душу…

   Вот из этих нежных  посвящений сложилась её  третья книга «Середина сада», которую издала к своему юбилею скромным тиражом на деньги, заработанные трудом художника.
   Я  думал: с чем бы сравнить её стихи...
   Её стихи — это и карандашный набросок,  и живопись по шёлку — если говорить  об   изобразительной стороне; но по существу  стих её  есть речь —  как прямое высказывание и как диалог. Граница  между стихом и речью, конечно, зыбкая, и я бы сказал, прозрачная. Её  речь избегает твёрдых форм стиха, заключённых в каркас рифмы. Рифма в  её стихах свободно гуляющая дама. Речь  становится возможной  в присутствии другого человека.
   К кому она обращается, это важно для понимания героини стихов.    Из поэтов она любит Марину Цветаеву, Анну Ахматову, Гарсия Лорку,  Хуана Рамона Хименеса, Бориса Пастернака,  Андрея Вознесенского, Иосифа Бродского, а ещё Уильяма  Карлоса Уильямса. Они её собеседники. Среди них есть  также и рок-музыканты с их композициями, и Орфей, и Пётр Мамонов, стоящий в углу в виде портрета, исполненный её рукой…
   Вы спросите:  как можно  столь разнородных  поэтов, порой непримиримых друг к другу,   поместить в один круг, в середину сада?    В том и мужество бескорыстной любви.  Она обращается к ним, к их поэзии, с мольбой: «Помоги, Поэт, дай выжить/ В тёмном запахе веков».
    Нисколько не смущаясь их величием, их громким именем,  она водит хоровод из всех своих любимых, и каждый держит за руку близкого ему  человека или своего читателя.
  Мой непроизвольный взгляд на поэзию Тамары Кузьминой улавливает тяготение её поэтики к двум именам. Это Гарсия Лорка и Ульям Карлос Уильямс.  Это касается технических приёмов. От музыкальности первого она взяла самые простые аккорды, от  образности второго самую тонкую  карандашную линию рисунка.   Её слово весомо, ибо  взятое в отдельности оно уже целостный образ. Весомость же определяется не тяжестью, но зримостью (образ) созвучностью (музыка)…
    И тот, и другой поэты знакомы были с японской поэзией хайку, к которой восходит поэтика имажизма с её  поисками новой образности.  Не случайно героиня одного её стихотворения читает японских поэтов. Собственно, в границах этой поэтики необходимо прочитывать стихи Тамары Кузминой. Карандашный набросок, или графика,  или  рисунок на шёлке, раскрашенный яркими красками — вот то впечатление, которые оставляют её стихи.
   Когда мы говорим о  русском имажинизме, сразу вспоминаем Сергея Есенина.  Его всегда сопровождал Анатолий Мариенгоф, стихами которого русский читатель не избалован. Я бы обратил внимание Тамары Кузьминой на это имя, на его поэтическую практику, правда, изобилующую вычурными надуманными броскими образами.
    «Выжить» для неё означает проследить  не только путь любимого поэта, но путь невзрачных, незаметных  вещей. Это и след слезы на щеке, и  «след ладони на стекле», и «след сентября», и «след любви», и «след безудержного счастья». Идти  «след во след» с любимым, с любимыми означает также идти по следу Харона, который «уже окунул весло, и оно оставляет чёрный след». Чтобы делать такой шаг, нужно быть живым. Она верит, что «и взгляд оставит еле видимый след»,  что «его заметит через тыщу лет какой-то археолог бородатый».   Как художник она  призвана создавать образ внутри  пространства поэтического письма, но проявляющееся на поверхности бумаги  стихотворение есть след автора, след его невольной мысли. Чтобы оставить след, необходимо выйти наружу, открыть дверь, открыть душу, открыть глаза,  покинуть дом. Каждое её стихотворение есть такой шаг.

Дверь, открыта в никуда
Порождает в душе покой.
Вот раздавленная звезда
Трепыхается под рукой.
Голый ветер среди песка —
Он разносит приветов пыль,
Где гортанно поёт тоска
Песню вечную, как ковыль.
Что же хочешь ты от меня —
Смутный шорох  вещего сна?
Запах брошенного огня?
Вкус не выпитого вина?
Бог с тобой, одинокий раб.
У тебя впереди вода,
Тень без тела среди двора,
Дверь, открытая в никуда…

  Этот решительный  шаг «в никуда»  на самом деле есть шаг в Открытое. Это  не есть  шаг в Небытие, у которого не обнаруживается  линии горизонта. За деталями в её стихах мы предчувствуем горизонт. Там, только в нашем присутствии являются вещи.  Вот почему тревожное чувство сменяется покоем, созерцанием.  В её созерцательности находится место и  время  не только чувственному переживанию момента, но и  рефлексии над ним. Эта рефлексия не состоит из риторических фраз. Только из нюансов, из  слов-штрихов. Иногда незримых, иногда неслышных. Этот шаг «в никуда»  есть  также момент падения и страха.
     В  любовном разговоре двоих    не случайно  появляется не только томик Шекспира, но и Цицерона.  Уже не кажется странным, когда узнаём, что  «Платон мечтает о тебе»,  то есть о каждом из нас.   Оказывается, что без них «отныне уже не пережить»  время,  невозможно «просуществовать» жизнь. За словесным штрихом  таится  невероятно огромный мир. Вы слышали, как распускается цветок? Тамара Кузьмина слышит…  В этом звуке ей открывается мир.
  Незаметно, шаг за шагом, мы становимся вовлеченными в то, что называется мышлением,  или «поэйзисом», как говорили  древние греки, которые предавали простому глаголу «быть» больше значения, чем мы сегодня.  Мы как бы невзначай набредаем  на след  едва уловимой мысли, которая рождается не в нашей голове, а странствует вне нас. «Последних астр таинственные знаки» —  тоже есть следы иного бытия, выдвинутого «в никуда», следы, которые оставляет логос вещей, их язык.  Следую  логосу этих знаков, мы можем удалиться от того, на что он указывает, от  иного или приблизиться к чему-то иному. Знак  указывает  на  распутье между мыслью и не-мыслью.
  Вот с этого момента начинается, собственно, само  мышление — «мышление о бытие в его отношении к ничто»,  как говорят метафизики. Непостижимость этого наполняет  стихи Тамары Кузьминой и печалью, и болью.  Отчаяния нет, ибо  «два мудрых человека принесут слова, приобретённые за время молчания».  Сентябрь-Де Сент влепит кленовым листом прямо в сердце и вспыхивает Свет и Слово!
  За видимой безыскусностью чувствуется  рука художницы,   рисующей одним движением, одной линией. Этой рукой что-то повелевает, какая-то воля к творчеству. Мне простодушие это нравится, в её неброском  поэтическом образе я узнаю необычную скромность художника, не стремящегося перещеголять природную красоту, тем более другого мастера. «Так рождаются стихи/ С природою не слишком споря». Может быть, это тот случай, чтобы посвятить Тамаре Кузьминой вот эти  стихи.

Провинциальные поэты…
Их имена останутся безвестны.
Они, как семена, рассеянные по свету,
Не знают ни  хулы, ни лести.

Провинциальные поэты…
Они  упрямы, как трава.
Их песенки ещё  не спеты,
Их радуют затёртые слова.

Провинциальные поэты —
Ни золото, ни серебро, ни медь…
Не стоит ни копейки, ни другой  монеты
Всё то, что можно даром спеть.

   Одна читательница на моей интернет-странице, это Рита Марфи, в связи с этими  простенькими строками напомнила мне  стихотворение    из раннего Райнейра Мария Рильке, жившего когда-то  на окраине австрийской империи, в Чехии.

Люблю слова, что истрепались в буднях,
слова, что незаметны и бедны.
Я краски им верну, и станут людям
как прежде, их достоинства видны...

Подавленная сущность их воскреснет,
недолго — и её уж признают...
Доселе не востребованы в песнях,
дрожащие, они войдут в мою...

   В этом немецком стихотворении «Die armen Worte, die im Alltag darben, /die unscheinbaren Worte, lieb ich so…» два ключевых  слова «люблю» и «краски» по праву принадлежат Тамаре  Кузьминой.  Я вовсе не ставлю её в один ряд со всеми этими поэтами. Нет нужды. Она сама признаётся, что  теряет своё имя в их присутствии, когда отдаётся  слову другого поэта.    Я говорю о её ценностных  ориентирах.
   По большому счёту, её полотно не шёлк,  не бумага, не картон — а сам  воздух. Она отпускает  слова, как дыхание.  Ритм зависит от того, чем она занимается, то есть от движения. А род её занятий очевиден: мать пятерых детей…
   Её ритмы  под стать крутым своенравным владивостокским улицам, сродни приморскому гористому ландшафту. «Лениво меняет изгиб кривой тротуар./ Я еду в трамвае,/ Он катастрофически   стар. В дрожащее утро/ Вползает усталый, как мул,/ В тумане потуже/ Поводья свои натянул…»    Свободный стих, рождающийся из-под её пера, сложен тем, что  всякий раз автор должен найти ритм той вещи, с которым соприкасается слово. Этот ритм  вещей не укладывается в традиционные стихотворные размеры.
    Порой у неё встречаются нервные экспрессионистические образы, подобные  картине  «Крик» Эдмунда  Мунка. «Фиолетовый, как слива,/ Возникает и сразу гаснет/ Твой крик».
 Этот крик также подлежит трактовке. Он как бы взрывает замкнутый круг судьбы, в котором существует  другая женщина, альтер-эго автора. И  зовут  её не «Марина Ивановна», но «Тамара Владимировна».
   Иногда она «эмигрирует» в мир своей героини — этой «женщине во мне»,  как она её называет, иногда «эмигрирует»  в мир любимых поэтов, иногда «эмигрирует» в древние страны. Возможно, отчасти поэтому, судьба её воспринимается то как «сон», то как «случай».
   Как возникает её круг судьбы?   
  Сначала «из замкнутости жестов» той «женщины во мне»,  а потом  она говорит: «соединим несовершенства в единый круг», «из замкнутого мира соорудим отдельную квартиру».  Она понимает, что вот таким образом «круг смыкается над моей судьбой».  Что получается далее? Неужели  в этом мире  воображения нет личной  воли автора? На первых порах так и получается. «Я не задаю  вопросов, я просто падаю на землю», но  одновременно  она « повинуется Божьей воле» и «зову осени внимает» — то есть природе.
   Так чем же  определяется   её мир? Вот этими двумя волями.
   В  её мире   «отменяется время»,  в нём   «вечность и пустота». И судьба, и сон, и случай, и Божья воля, и зов осени — вот что этот мир… Огромный смысл всего этого созерцательного существования в том, чтобы познать падение   на землю, познать «ощущение пустого места»,  «дыры в пространстве», познать «ощущение падающего страха»,   и уж затем  «прикоснуться к неземному». Так рождается внезапный крик.  «Вдруг — крик! Рук — блик. Глаз — бал. Власть лба. Но сквозь — Снов гроздь» (1987).
    «Ах, эта женщина во мне. / Она когда-нибудь очнётся./ И, удивлённо обойдёт прошедшие года/ И к неземному прикоснётся».    В этом контексте выражение «зов осени» прочитывается уже не столько поэтически или метафорически, сколько философски: как зов вещей, как зов бытия…
    На последней странице «Метафизики» Аристотеля  (почему бы нам не вспомнить учёного грека,  автора «Поэтики», если его учитель  «Платон мечтает о тебе» в стихах Тамары Кузьминой?) есть незаконченное высказывание, набросок, в котором   исследуется  вопрос  об отношении к простому,  чей логос  является уже не предложением, а только речью. Аристотель поясняет, что всякое предложение — это речь, но не всякая речь есть предложение. И далее,  в этом месте я отсылаю читателя к самостоятельному размышлению об истинном и ложном в речах.   Стихи  Тамары Кузьминой — это начало какой-то  речи, которая течёт в глубине. Её речь есть отклик на зов бытия, когда речь является не предложением, а речью, для которой уже нет  иной возможности, кроме как  «прикасаться и говорить».
  Акварельную зыбкость формы её стихотворения легко выдать за неумение. Она чувствует характер  вещей, с которыми соприкасается.  Кто-то работает с гранитом, кто-то с песком.   Её мышлению свойственно «действовать согласно  природе», как  призывал  Гераклит из Эфеса. Только этот образ действия, иначе говоря, мышления —  «Так рождаются стихи/ С природою не слишком споря» —  позволяет ей «оказаться вблизи с предметом», как  говорит   Платон в одном письме, продолжая мысль Гераклита; именно в этой близости возникает симпатия, а симпатизировать — значить философствовать, замечает Аристотель.      
   Здесь нужно сказать, что образ в её  стихах, это не картинка, это платоновский эйдос вещей, являющийся нам  в просвете бытия.  Надеюсь, что  её  речь  не закончится  одними «беседами  о религии»,  стиранием пыли с реликвий,  теологией или философией.  Ведь «беспечные жители Эллады»   поют божественные песни. Художник обращается к вещам непосредственно, а философ  через понятия.
   Здесь тоже кое-что следует сказать. Вещь в стихах Тамары Кузьминой еще не становится объектом под прицелом  насильственной рефлексии, эта вещь  ещё равна самой себе, а потому личность художника не возвышается до субъекта, носителя власти, из чего следует, что воля, о  нехватке  которой  говорилось выше, не распространяется на вещи, на мир, на судьбу. При  современном  положении дел в искусстве это считается недостатком.  Её художественное мышление далеко от  выражения «я мыслю» в значении «я повелеваю».
   В какой-то качественный момент, который мы не успеваем уловить,  время в её стихах уже  перестаёт быть замкнутым, а круг судьбы превращается в «спираль». «Дорога падала в жёлтые сны/ Беззвучной музыке в такт, / Где белый холм, как голос  волны, / Где вечность и пустота. / Где над тобой замыкался круг, / А я крутила спираль, / Но мы оба играли в одну игру, / Которая как мир стара…»
    Кстати,  ритмы и вибрации  вещей в поэзии Тамары Кузьминой удачно  освоил  молодой двадцатичетырёхлетний музыкант Александр Донченко,  который продемонстрировал  ритмическую актуальность её стихов, сочинив  песню «Перехожу на птичий язык».  А стихотворение  далёкого 1987 года «Голубой, синий, фиолетовый…» звучит ритмах модного  сегодня рэпа. Я уверен в будущем успехе этих песен. Ирина Безрукова также нашла тёплые ноты к  стихам Тамары Кузьминой. Марина Савченко исполняет её блюзы.
   Цвет — один из существенных мотивов в её поэзии. «Белым листом пролетит зима», «Ни чёрным, ни красным тебя не обижу», «Зелёным зноем удручён, / Скучал уныло лес./ И миллионы жёлтых пчёл/ Носили свет с небес». Где-то, где-то между красками её палитры пульсирует невысказанная, невыраженная «очень правильная мысль».  И какая бы краска не упала с её кисти,  она всего лишь  спектр  небесного света, освещающего середину сада  цветущего бытия Тамары Кузьминой.
   Этот свет отворяет  порой метафизические окна.  И она говорит: «Здравствуй, свет потусторонний!» В  этом свете она замечает огромное количество деталей, неприметных вещей,  таких как «обёртки конфет» и  т. д.  И более того, отблеск потустороннего света видит  и в наших  простодушных лицах.  Отсюда начинается созидание в её живописи, графике, поэзии. Иначе говоря — волшебство Простого (die Pracht des Schlichten).

   
13 — 16 ноября 2011

Хабаровск. Пантакрин. 2011. Стр.60.  Тираж 100 экз. Иллюстрации Тамары Кузьминой.  Послесловие Ирины Безруковой.