Жизнь невпопад

Gaze
       Есть люди, живущие невпопад. Скажем, собирается компания – погулять. Руки-ноги и прочие достопримечательности организма у членов собирающегося коллектива в предвкушении замечательных минут мелко подрагивают, лица примеривают к себе улыбки размером с Панамский канал, настроение – лучше не бывает. Вдруг все замечают, что один из них с трагическим видом, какой бывает у огурца, получившего повестку явиться в салат, облюбовав дальний угол, ведет вялую перепалку с газетой. И заметно, кстати, как глаза его, заблудившиеся в лабиринте слов, растеряны – в них нет огня. Нет желания поддержать общее веселье.
       – Вася, – кричит мужская половина коллектива, мысленно и вслух не прекращающая подсчет предстоящих трат на бутылочную олимпиаду, – ты с нами или – о-го-го, где-то там?
       – Василий, – в умеренном темпе и не разжимая губ, чтобы не затоптать невзначай помадный покров, утробно вторит женская часть, – очнись, праздник на дворе тебя ждет. Сделай же к нему шаг навстречу, шебутяка!
       От прежнего шебутяки ничего не осталось. Он грустит, он, откладывая в сторону газету, укрывается от ликующего народа за приспущенными кулисами век. Ему хочется одиночества. Понимания, наконец. Все прежние гулянки, как прокисший винегрет, при воспоминании вызывают желудочные спазмы и онемение чувств – любое прошлое недоразумение, увеличенное в сотни раз, представляется ему катастрофой. Что дает Васе основание отвечать отказом на все уговоры прекратить пропаганду хандры.
       Оказывается – вот какая напасть. Нелепость, мешающая Василию хлебать радость из групповой плошки. Сгорел родной завод. Дотла. Вместе с рабочим местом Василия, его запланированной зарплатой, будкой мастера и директорским столом. Нет чтобы туристическое агентство или какой-нибудь в предбанкротном состоянии банк, которому сам бог велел гореть синим пламенем. Именно завод Василия судьба позвала за собой. И именно вчера.
       Собирающиеся фестивалить – особый народ. Им бы Василию утешительные сказки о живительной силе пожара рассказывать, рассуждать о справедливом характере огня, прибравшем антиэкологический рассадник, что мешал полноценно вздымать грудь и полоскать рот в улыбке. А они непробиваемы. У них доводы железные, логика убойная – для них чужое горе, как для белки иллюстрации к сказке Пушкина. Нарисованный буйной мыслью шашлык на фоне предлагающего себя в помощники леса, – эта штука, пожалуй, похоронные струны в душе не стронет. Обязательно обнаружится и супервесельчак, что постарается ветхозаветной рифмой встряхнуть горемыку:
       «Гудит, как улей,
       родной завод.
       А нам-то – хули:
       Ебись он в рот!»
       Лучше живущего невпопад, оставить в покое. В отличие от обычного человека, рассматривающего прямую речь, адресованную ему, как некое уравнение, в котором он и главный член, и само решение, живущий невпопад добровольно взваливает на себя роль второстепенную. Такого Василия каждое существительное, всякий отписанный ему глагол ведут за собой, под себя приноравливают – обижают и унижают.
Жизнь одну маску иронии с лихостью меняет на другую. Не успели еще остыть разговоры о преданности Василия трудовому делу, как он посещал неоднократно пепелище, выискивая в головешках свои достижения, тут же новая тема для раздумий обнаруживается. Причем обязательно орнаментированная не бытовой гилью, а чем-то высоким. Любовью, положим.
       Вот уже можно, отгоревав, и гульнуть – в том же, неизменном лесу. Гитарный перебор настраивает Василия на возвышенную волну. Ему подавай романсы – обязательно такие, в которых чувства плещутся через край, где у сердца, не поспевающего за ними, нет иного выбора, как только учащенно колотиться о грудную клетку, страдать и горестно сжиматься. Рыдающая нотами лирика по соседству с дымком от костра, нагоняющим аппетит, не ложится на струны, хоть тресни! Она просится в камерный зал – к бархату кулис поближе, куда на излете мотива, постепенно утихая, и устремляется. Но Вася – тот именно почитатель романса, особенный, скулы которого сводит в миноре вид осинового сучка. Музыкальные предпочтения ему навевает треск отдираемой от ствола коры. Дятел, ставящий диагноз больному дереву, понуждает его блестеть слезой в глазах.
       Не все так просто. После выступления какого-нибудь самопального барда, выблеявшего с показным энтузиазмом песню о настоящей дружбе, Вася чувствует потребность выговориться. Оказывается, именно сегодня прибежала к нему по опавшей листве знаменательная дата, окрашенная в розовый цвет: сто лет прошло со дня его первого поцелуя, пришедшегося из-за чрезмерного дрожания губ на оставленный девичьей ногой след на песке. Сопровождал эту сцену загоравший на пляже сам композитор Алябьев. Кто же еще.
      – Вася, – восклицает обеспокоенная мужская половина, пытающаяся угадать, куда сноровит повернуть сюжет, судя по всему, бесконечный и напичканный тоской по прошлому, – мы пришли отдохнуть, вкусно пожрать и повеселиться, а не теребить уныние за ухо.
       – Васятка, – углубившись в шашлык, рассуждают всезнающие женщины, – если бы у тебя галерея воспоминаний не была такой скудной, где лишь одна подошва, приправленная «Соловьем», и фигурирует, ты бы вел себя, как все члены приличного общества, комильфо, – щебеча и чирикая.
       Напрасны будут уговоры «встряхнуться», «забыться» и «начать отращивать на лице вместо усов улыбку». Живущий невпопад непоколебим. В этот отмеченный лесом день товарищи отходят на второй план. Есть только – Он, Нога Любимой и Алябьев. Любовный треугольник. Вечная тема.
       Но на чьих-либо похоронах Василий вспомнит, как щерить в ухмылке рот, рассказывая в сторонке похабный анекдотец. Обязательно.

       Однажды «теплой компанией» мы отмечали Новый год у Бахмантерсов. Знаете, такой окраинный праздник, – без нормативной галантности рыцарского состава и заученной щепетильности дам, – где водка, влекомая закусочным беспределом, становится неотличимой по вкусу от салата, и разогревает не столько язык, сколько – добрые чувства. К окружающим.
       Так мы и сделали: напели друг другу дифирамбы, предварительно пролистав не одну стопку. Ведь каждая из них, влитая в горло, была – своего рода страницей из прошлого, куда все, обзаведшиеся воспоминаниями, спешат заглянуть. Общий разговор дипломатично поддерживал Гарик. Милый че, что неторопливо вел речь – с блюзовой интонацией – из своего угла, одолженного музыке. “So long. It was so long ago. But I’ve still got the blues for you”. Ну, молодость хороша – кто спорит, но она на движения размашиста, так что можно в танце и опрокинуться, мимо вожделенной талии проскочив. Зрелость на вызовы организма реагирует слегка с запозданием, зато всегда есть время, прислушавшись к шуму поднимающихся соков, на отточку плана действий.
       Гарик Мур двадцатилетней давности неназойливо советовал нам оторваться от исторических экскурсов, дружеских эпопей, зачитанных в супружеских постелях книг и, как и полагается солидным людям, чей возраст мечтаниями не обременен, переплести не тела, а всего лишь ноги в сладко-тягучем мотиве.
       «Белый танец!» – старорежимно объявил механик Эполетов, когда-то мне друг, а сегодня – конструктор неприличных сюжетов с незаконченным финалом. Моя объявившаяся партнерша, его жена, ко мне была неравнодушна. Я это знал. Я это видел.
       В сорок семь лет онанировать в туалете, фантазируя, как в твою жену без стука входит посторонний, неприлично. Вдвойне неприлично – принюхиваться к буйству запахов ее нижнего белья. И втройне – пересказывать миру о своих возрастных находках в области ощущений. В литературе и на сцене подобное прощается, и даже, кажется, приветствуется, а в жизни – увольте, кому судьбой велено ладони тратить на составление чертежей, пусть тем и занимается. Эполетов, присматриваясь к старости, черт знает до какого состояния себя довел – весь, истомившийся, высох. В горящие глаза его было страшно смотреть.
       Выгодная работа подавальщицы снеди в затрюханном ресторане «Ко мне, гурман!» наложила отпечаток на ход мыслей его подруги. Давно отделив меня в уме от собрания залетной клиентуры и нужного контингента, открыто официанствуя – там, где следовало бы отказаться от необузданных стремлений, – Эполетова преподнесла мне поднос-декольте, приглашая щекой упасть на андооборазно вздымающиеся груди. В подобном медленном танце, не имеющем четкого рисунка, проще и честнее всей плоскостью лица вымерять глубины и вершины женской местности.
       Моя супруга, не в ритм музыке, одиноко и печально приплясывала в стороне, наверное, просчитывая в уме варианты – с чего начать. Дома. Ее ведь никто не пригласил. «Твоя Эполетова – конченая ****ь, я это давно знала» или «Из-за таких как ты в мире полыхают войны и голодают несчастные африканские дети». Насчет вооруженных конфликтов, упоминавшихся постоянно в супружеских обвинениях, я был в корне не согласен. А за детей – конечно, да, – в ответе. Каждый, кто хотя бы однажды скользнул сытым взором по Черному континенту на карте, должен был взволноваться.
       Музыкально-танцевальная тема имела продолжение: Сизокрылов, стыдливо предваривший свое приглашение в круг Абамцева заявлением, что если есть куплет, то должен быть и, собственно, припев (каковым он себя и считает), нам на удивление, широко и – я бы сказал – уютно предложил свою грудь. Пара состоялась.
       Раскоков расширил полет мысли: ввел в сложившийся с его женой дуэт Танечку Пойменко. Эдаким сэндвичем, где третий не лишний, они все и кружились. И были, кажется, довольны.
       В общем, страна привычно расписывала для нас новогодний сюжет – со всеми полагающимися у елочки страстями и переживаниями, когда вдруг, задвигая голос Гарика куда-то вдаль, раздался вызывающий рык некоего Собакина, приятеля Бахмантерса, с которым я был шапочно знаком. Он глядел на колеблющуюся массу – явно желал привлечь к себе внимание.
       Опираясь на нацеленную на нас вилку, Собакин вполне держал равновесие.
       – Какая подлость, – воскликнул он невнятно, перекатывая между зубами куски непережеванного мяса. – Загнать беспомощного, с недоразвитым воображением бычка на качающуюся доску и после всего – заставить его лицемерить будто бы сейчас он упадет. Да не будь этого дурацкого сюжета, бычок превратился бы, как и положено, в быка, жил бы себе поживал, крыл коров, травку щипал, с пастухом о возвышенном мык вел.
       Это было что-то новенькое, как говорят в Катманду. Ну вот, представьте: актуальный на данную минуту белый танец под управлением Гари Мура сменяют жгучие вопросы психологии в животноводстве. Посреди фонтана эмоций.
       Быстрее всех допер до сути происходящего сам Бахмантерс, когда-то пописывавший на пару с Сизокрыловым для четырех -пятилетних карапузов – тут и там. Всякие сказки, басни. И какие-то даже очень смелые стишочки: «Я спросил товарища: “где твое влагалище?”»
       – Это ты про Барто, Собакин? – Осторожно поинтересовался хозяин.
       – А про кого еще? – С обидой переспросил гость, пытаясь расстаться с вилкой. Не тут-то было. Мерзавка крепко въелась в ладонь.
       – Он пьян, – шепнули из народной гущи, прикипевшей к месту. Танец, разумеется, сам собой умер.
       Абамцева, по-моему, хватил столбняк от утраты греющей уши груди. Раскоков маялся: все членил образовавшуюся тишину судорожными вздохами, еще не зная как уговорить руки напарниц вернуться в исходное положение. У других свои проблемы нарастали.
       Эполетова, между тем, витая в эмпиреях, продолжала цепко меня удерживать в объятиях, так что и я вынужденно – под разгорающийся спор – все еще перебирал ногами. «Музыка кончилась, – шепнул я ей. – Стоять!» Мы одни, оказывается, поддерживали теплящийся праздничный огонек.
       – Да уж, – возразил Собакин, – чуть что, на водку кивают.
       И, выражая негодование, обиду, опустился на четвереньки, все так же цепко держась за орудие еды.
       Впечатление создалось такое, будто какой-то несчастный случай потревожил извилины Собакина, перемешал в его головке неизжитые детские комплексы с текущими огорчениями.
       Весельчаки в подобных ситуациях охотно преображаются в любителей выверенных, точных фраз. Напрасно все, глядя вниз, кинулись убеждать Собакина, что стихи Агнии Львовны рассчитаны не на него, с изъязвленной совестью борца за историческую истину, а малых детей. Для которых смысл, конечно, важен, но еще важнее – мелодия слова, сопряженная с работой незрелой памяти, ее установлением.
      Прелюдия о загубленной жизни бычка благополучно завершилась взаимным недопониманием сторон. Во второй части Собакин вообще перешел в наступление: во всем он видел интригу, дворцовые перевороты, подковерное копошение. Своим проклятым бычком в образе страны, шагающей, в действительности, по белопущинской доске, Барто напророчила беду. Более чем за пятьдесят лет до события. Собакин поэтически – и как раз не по-детски – был подкован. Он приводил пример за примером, доказывая, что поэтесса вела антигосударственную линию. Давно и последовательно. Сволочь. Которой не место в русской литературе. А вот. «Зайку бросила хозяйка…». Зайка – все та же обреченная на муки страна. Хозяйка в ставропольском исполнении – Горбачев. У которого все дела фактически были, – прыг-скок. «Была такая великая страна…» – вынюнил горестно Собакин под конец, уронив в рот рюмку, подсунутую ему кем-то услужливо – вовремя. Признаться, в приземленности прижимающегося к нашим ногам правдоискателя был какой-то шарм.
       Спустя годы, через эпохи, – когда многие фамилии переместились или на мемориальные доски или на задворки памяти, – оторвавшись от соски, в своем умственном багажце, переполненном всякой всячиной, он отыскал и причины, и следствия «враждебной сути поэзии Барто».
       Делил пространство с подъелочными Дедом Морозом и Снегурочкой Собакин все же лучше, чем убеждал.
       Водка изрядно горчила. Салат на столе не вызывал добрых прежних чувств.      Настроение испортилось.
       Эполетова, видя развал отношений, с отчаянием, совсем не по-женски, воскликнула в сторону Собакина:
       – ****ый ты по голове со своим бычком!
       Что-то такое. Наверное, так она кричала клиенту, зажилившему чаевые.
       Абамцев, перепуганный ее выкриком, запутавшись в направлении своих предпочтений, неожиданно спрятал лицо в широкую спину Танечки Пойменко. Сизокрылов, оказавшийся не у дел, завел волынку «а-ля Одесса-мама» – дурацкую, надо сказать: «поезд дальше не идет, пассажиров не берет…»
       У извращенца Эполетова штаны, опав с обидой, затаились до лучших времен, притихли.
       И лишь моя жена, довольная тем, что ее, казалось бы, налаженная жизнь не дала трещину, с благодарностью глядела на неожиданного спасителя-бартофоба.