Потрепанный дневник

Виктория Даничкина
Предупреждение 1: это фанфикшн
Предупреждение 2: Это нетрадиционная история

Здесь спокойно и уютно, постоянно горят свечи. Каждый занят делом по вкусу. Только все чаще я замечаю, что движения большинства из нас стали механическими, Арман давно не выходит на охоту, как, впрочем, и Мариус. Дэвид похоронил себя в библиотеке. А, может, он там заблудился? Библиотека огромная.

Что делают остальные, я не знаю. Я сам слоняюсь по комнатам, как тень. Так же когда-то я искал крыс, убегая от Лестата. Я не понимал тогда, что он – наше солнце. Луч света, похищенный Магнусом у жизни и радости для мира крови и тьмы. Как же нам его не хватает…

Я вспоминаю об этом каждый раз, когда открываю глаза, чтобы начать грезить наяву. Когда-то я презирал себя за жажду крови. Теперь я был бы ей рад. Это то, что делало меня живым. Отвратительным, жестоким, не имеющим права на существование, но живым. Сегодня я пытался вспомнить, как давно не навещал Лестата. У меня вышло два года.

Внезапно я чувствую нечто, напоминающее волнение. Точнее, тень оживления. Мое тело с легкостью покидает ложе, и я бреду по освещенному круглыми мертвыми лампами коридору к Арману. Если осторожно расспросить его, он скажет, что сейчас делает Лестат. Арман всегда его видит, чувствует, но не раскрывает секрета: как у него это получается?

Вот и его комната. Но демона с лицом прекрасного мальчика здесь нет. На столе лежит нечто, напоминающее одну из моих жалких книг в бумажных обложках, которые я хранил в своем скромном домике, до того, как Лестат в гневе устроил там пожар. То есть я вижу нечто, состоящее из листов бумаги, сильно потрепанное, ветхое, пережившее и дожди, и холода. Дневник? Дневник Армана?

Я знаю, что не следует читать чужое откровение, то, что не предназначено для посторонних глаз. И все же я подхожу к столу заинтригованный. Я замечаю старинный стиль, французские слова – это то, что поражает меня до глубины души и заставляет забыть о морали. Кое-кто посмеялся бы надо мной. И я бы был этому рад… Но кое-кому теперь не до нас. Он проходит моральную трансформацию где-то в мире смертных, на ферме Блэквуд, как объясняла мне Маарет, отговаривая от очередного визита к моему старому другу. И любовнику, как он любит называть меня в своих книгах. Ах, Лестат. Это то, чего между нами никогда не было. Значит ли это, что ты мечтаешь, чтобы было? Не важно. Точнее очень важно, но не сейчас, потому что сейчас со мной происходит то, что не происходило очень давно – я чувствую, как бьется сердце, проясняется в глазах. Я ощущаю себя живым. Просто потому, что понимаю, кому может принадлежать дневник, исписанный изящным почерком, испещренный французскими закорючками, родом из восемнадцатого века.

Я беру дневник в руки и начинаю читать. Постепенно меня охватывает такое же ощущение, какое бывает, когда пьешь кровь несчастного, угодившего в смертельные объятия вампира. Я захлебываюсь образами, как всегда не в силах остановиться, но никогда еще мой пир не был настолько похож на гибельную отраву, сладкий яд, с каждым глотком которого чувствуешь приближение катастрофы, но все более желанный, чем отчетливее понимаешь, что у этой чаши нет дна.

«Сегодня я окончательно убедился в том, что я ошибка. Видимо Господь создавал меня с жестокой насмешкой над человеком и над его жалкими идеалами, желаниями, стремлениями. Мой Божественный учитель ничего не говорит о моей игре, но я знаю, что безнадежен. И добро бы я был бездарен, но все гораздо хуже. Я сказал Моцарту, что больше не приду. Он стал было уговаривать меня продолжить обучение, он так отчаянно нуждается в деньгах. Его светло-серые глаза смотрели на меня с невысказанной мольбой, но я поспешил успокоить его и заплатил ему вперед - за год запланированных занятий, которых больше не будет. Ирония судьбы – гений нуждается в хлебе насущном, а купеческий сын в искре божьей и отдал бы за нее все отцовское состояние. Отдал бы мой учитель свой великий талант за возможность жить, не зная нужды? Я сомневаюсь в этом. Нужда – плата Всевышнему, как и страдания. Плата за талант. За что же плачу я? За то, что одарен настолько, чтобы осознавать свое убожество?

«Вы напрасно не хотите продолжить занятия, - убрав деньги в ящичек деревянного стола, печально говорит мой учитель, хрупкий и прекрасный, для тех, кто способен это видеть. Увы, я способен.
 
Неважно, что он невелик ростом, что его волосы редки, что кожа желта. Он прекрасен. Желанен. Еще одно несчастье, которое я открыл в себе не так и давно. Мне нравятся мужчины. Но не хочу сейчас об этом.

«Я не вижу смысла продолжать, - произнес я с горькой улыбкой и развернулся, чтобы уйти, но вслед мне раздался его звонкий птичий голос. Я не смог не обернуться. Я очарован им. И пусть я уйду, но я не могу отказаться от этой последней милости судьбы, брошенной мне под ноги – еще несколько слов выслушать из уст гения.

«Вы талантливы! Я не хочу прекращать занятия с вами, поверьте, дело не в деньгах! В вас что-то есть! Так давайте это раскроем, поможем этому расправить крылья! Вы сможете дарить радость людям! Небольшую, но истинную, поверьте же, это немало!»

Я не стал отвечать. Очень почтительно я поклонился ему и выбежал вон из его дома, на улицу, где в грязных лужах купались голуби и сладко-тошно несло паленым гнилым мясом. Человечьим ли, животным… Все равно. Я бежал прочь, пока передо мной не замаячила дверца кабака.

Я замираю на последних строчках, завороженный внутренней борьбой, внутренним конфликтом Николя. Я решаю, что будет развиваться эта тема, и с участием приготавливаюсь читать. Но дальше идет совсем не о том, что я ожидаю открыть, понять для себя, и я запутываюсь в странных для бессмертного ощущениях. У меня такое чувство, что я случайно ввалился в комнату, где меня не только не ждали, но и не догадываются о моем незримом присутствии. Я понимаю, что мои щеки горят, но не могу остановиться и читаю и читаю дальше.

«…Он стянул с себя рубашку таким изящным и естественным жестом, словно даже не догадывался, как прекрасно, как совершенно его белое тело.

Вязь мускулов, оплетавшая его руки, резкие плечи, странным образом только подчеркивали хрупкую утонченность фигуры. Это как если бы мастер и подмастерье выбивали бы из грубого камня усложненную мельчайшими деталями вещицу, только у одного она бы вышла легкой и готовой воспарить в воздухе, а у другого – тяжеловесной, несмотря на безупречность формы.

Мне нравились мужчины с хорошо развитой мускулатурой, но никогда еще я не видел, чтобы это было так восхитительно тонко. И все его тело с молочно-белой кожей и выпуклыми розовыми сосками жило и дышало и даже, кажется, дрожало, от прохладного ветерка, задувавшего в открытое окно или… от смеха? Сколько времени я, так глупо выдавая себя с головой, пожирал его глазами? Теперь уже мысленно проводя языком по, должно быть, одуряюще нежным для такого сильного создания соскам.

Я взглянул ему в лицо, сдерживая болезненную гримасу. Нет, эти насмешливые, совершенной формы губы не смеялись. Он чуть приоткрыл рот, как ребенок в невинном изумлении, но голубые продолговатые и красивые, как у женщин, глаза светились умом и пониманием, создавая тот волшебный контраст, из которого состоял он весь.

- Ники? – произнес он взволнованно.

Да, одно его прекрасное плечо уродовал лилово-фиолетовый синяк, как и его скулу. Наверное, мне следовало смотреть на это, но я избегал туда смотреть. Потому что было в этом нечто омерзительное – посметь обезобразить дивное тело. И еще – этот изъян поднимал в моей душе волну темных желаний, потому что клеймил моего господина печатью уязвимости, парии, которую до дрожи в коленках хотелось сбить с ног, прижать к полу и мять и терзать белоснежную кожу и грубо, жадно овладеть дразняще доступным телом.

- Ники, ты говорил, что твой бальзам легко справится с такими вещами, - напомнил он с насмешливой ноткой в голосе своим низким, но звонким бархатным баритоном. Когда-нибудь, - подумалось мне – лет через десять - у него будет бас.

А сейчас это еще был тигренок, способный скорее мурлыкать, чем рычать.

- Да, - как мог спокойно ответил я, глядя ему в глаза, в которых как солнечные блики на поверхности озера уже вспыхивали веселые искорки. – И ты можешь взять его и намазать себе свое плечо.

По его прекрасному изменчивому лицу словно бы пробежала волна потревоженного света, длинные брови удивленно изогнулись пшеничными дугами.

- Но я хочу, чтобы это сделал ты, - сказал он уверенно, без намека на смущение.

Я почувствовал, что его взгляд переменился. Да, он понял наконец, сопоставил мои слишком нежные для дружеских поцелуи на поляне ведьм с моим странным поведением.

Ах, Лестат, Лестат, ты всегда был умен и был бы еще умнее, если бы не был так фантастически наивен и легкомысленен.

- Хорошо, - сказал я.

Если он надеялся смутить меня, то напрасно.

Он не осознавал, я хочу сказать, не осознавал до конца, на какую шаткую он вступал почву. И пусть он необыкновенно силен, не столько физически (я не уступал ему в этом), сколько в целом, своими темными дьявольскими способностями, но в этой стихии – он был новичок, и я знал, что заставлю его подчиниться.

Я взял мазь со стола, подошел к нему, велев себе не слепнуть от запятнанной красоты и погрузил в теплую жидкость слегка дрожащие пальцы.

Я видел, что он дрожит, хотя было тепло, и испытывал злость на него за эту дрожь, вызывавшую во мне нежность и порождавшую откровенно животные желания. Схватить, затащить в кровать, а если будет противиться, связать ремнем его смелые руки. Я чувствовал себя великаном, и мне было плевать на его силу.

Я осторожно намазал ему кожу, едва ли не теряя рассудок от ее шелковистой упругости, и отдернул руку, будто испытал внезапную резкую боль.
Но когда я хотел отстраниться, он поймал меня за талию и притянул к себе.

Его волосы густой роскошной волной коснулись моего пылающего лба.

- Ты испачкаешься, - прошептал я, стараясь хладнокровно смотреть в его умоляющие о чем-то, обжигающие, как синие лепестки пламени, глаза.

Я поднял руки, обхватил водопад золотого шелка ладонями. Мне, как это ни глупо, действительно не хотелось, чтобы его чудная шевелюра запачкалась мазью, нанесенной на плечо.

- У меня есть лента, - я уже шептал, почти беспомощно. Он не собирался меня отпускать. И обжигал меня фиалковыми глазами

- Ники, умоляю, зачем нам лента? – спросил он. Его губы изогнулись в дразнящей улыбке.

- Чтобы связать тебя, например, - ляпнул я.

Мой голос, к моему удовлетворению, прозвучал очень уверенно, даже властно.

Он рассмеялся и разомкнул руки.

- Я плохо представляю, как бы ты связал меня, Николя, - произнес он беззаботно, продолжая меня изучать. – Но если это то, что ты хочешь, то давай свою ленту.

- Только перестань меня мучить, - тихо добавил он, и его взгляд снова принял растерянное детское выражение.

Он невыносим! Всегда таким был и остался! И всегда, все, абсолютно все переворачивает с ног на голову!

Кто кого мучил? Я умирал от страсти к нему, мои сны меня изводили, не проходило утра, чтобы мне не приходилось вытирать себя, потому что я ломал и терзал и обладал этим белым телом во сне, даже не представляя, что оно еще прекраснее, чем мог вообразить мой скудный бездарный ум. И вот, выяснилось, что я его мучил! И кто смотрел на меня, выглядывая из роскошного тела? Пятилетнее дитя? Барчонок, которого запутали, а потом обманули!

Видимо бешенство отразилось в моих глазах, он зябко поежился и больше всего мне тогда хотелось накинуть на него его ветхую рубашку, недостойную касаться этой совершенной кожи, а еще лучше закутать его в свои шмотки, более подходящие такому аристократическому ублюдку, как он. Но и тут Всевышний решил нанести удар моему здравомыслию и вкусу. Сын маркиза трясся в моей жалкой комнатенке, кажущейся ему, «ах, такой восхитительной и милой!» по сравнению с его огромной комнатой в замке и бросал быстрые неуверенные взгляды на свою убогую одежонку.

Он мастер создавать неловкие, нелепые ситуации!

- Тебе нравятся мужчины? – спросил он вдруг, внимательно вглядываясь в мое мрачное лицо.

Ну надо же! Он, кажется, был смущен? Он умеет смущаться?!

- Да, - сказал я холодно и спокойно. Иногда случается, что уже нечего терять и не о чем беспокоиться.

Я думал о том, что если ему придет в голову уйти, то - поздно. Хватит! Я достаточно терпел его капризы, в которых он, якобы, не отдает себе отчета.

- Я слышал о таком, - неуверенно сказал он, продолжая просительно-вопросительно смотреть на меня.

Еще немного, и я просто сделаю то, что давно хочу с ним сделать, а, скорее всего, деликатно объясню ему, что не в брюкве рождаются дети.

- Но у меня были только женщины.

«Прелестно, мне не придется объяснять ему про брюкву», - подумал я с раздражением.

- У меня тоже была, одна. Потом были только мужчины, - сказал я.

Я вспомнил своего однокашника. Он был меня старше на три года и вытворял со мной такое, что я никогда не сделаю с ним, со своим господином. Не потому что он не позволит, он ведь сейчас возведет все в благодетель, а потому что я благоговею перед этим телом и буду обладать им бережно, - так думал я, спокойно продолжая разговор, принявший угодное мне направление, если отринуть мою злость на белокурого дьяволенка, своей наивностью сводившего меня с ума.

- Мне приятно, когда ты меня целуешь, - прошептал он вдруг удивленно и снова доверчиво воззрился на меня.

Скажу в скобках тем, кому взбредет в голову прочитать мой дневник – бойтесь доверчивости дьявола.

- Значит, ты так же грешен, как и я, - сказал я безжалостно.

- Этого не может быть. Мне кажется, мы могли бы…

Он снова посмотрел на меня просительно, явно смутился и дернулся за рубашкой, по-прежнему свисающей со стула.

Я рванул к нему, - ничего не мог с собой поделать - и схватил его за руку, не позволяя ему дотянуться до рубашки. Он жарко посмотрел на меня.

- Я бы хотел, чтобы ты понимал, что это грех.

- Нет. Грех – это боль и страдание. Наслаждение не может быть грехом. Августин всегда порет чушь.

- Августин? Так вот за что тебя избили братья.

Изображать, что я поверил ему, что он упал с лестницы по пьяни, после того, как мы действительно, еле держась на ногах, вернулись с поляны ведьм, не имело больше смысла.

- Им тоже досталось, - заявил он надменно, не пытаясь высвободить руку. Я понял, что ему приятно, что я держу его. «Ему нравится быть в чьей-то власти», - промелькнуло у меня в голове. Это у него вроде игры – дать мыши почувствовать себя хозяйкой положения. Что ж… Если ему так хочется…

- Тебе будет больно. Очень. И страдание неизбежно, когда две души сливаются в одну.

Он улыбнулся. Так, как умеет только он. Весь заискрился, как пламя, в которое попал пепел, уголки красивых губ задорно и вызывающе задрожали. Розовые соски стали темнее, как и вся его кожа, налившаяся кровью. У меня кружилась голова, и сил противиться больше не было.

- Так сделай то, что ты умеешь. Я хочу, чтобы мне было больно.

Невозможно было выразиться более откровенно. Я потянул его к кровати.

Он простер ко мне руки, свои красивые руки, с белыми тонкими пальцами, но я схватил его за запястья и повалил на спину. Он не сопротивлялся, только улыбался мне, ожидая от меня дальнейших действий. Я же не хотел, чтобы он раздевал меня, что он и хотел сделать. Кому-то из нас двоих не следовало терять голову. А кому-то полагалось подчиниться, отдаться во власть другого, и меня порадовало, что он легко позволил стянуть с себя штаны, даже выгнувшись, чтобы мне был удобнее.

Какое-то время я разглядывал его, не в силах отвести взгляда.
Все в нем было бесподобно, соразмерно, даже то, что теперь открылось моему взору. Безупречно белый, чистый член с нежно-розовой головкой и с запахом, показавшимся мне нежным настолько, что я вдыхал его, будто нюхал цветок. Его это, разумеется, рассмешило, он было затрясся от тихого смеха, но я не собирался выпускать ситуацию из-под контроля. Я лизнул головку и вобрал в себя его упругую и душистую плоть. Он вскрикнул и затих. Я вбирал его все глубже и глубже, щекотя его венки и чувствительную нежную кожу, и с готовностью вновь ловя его руки, норовившие заставить меня подчиниться его ритму. Ну уж нет!

Впрочем, он не противился. Когда я держал его за руки, он не делал и попытки высвободиться и только громко вскрикивал, когда я делал ему особенно приятно. Но я был не намерен давать ему разрядки, и снова его руки обхватили мой затылок. Я резко дернулся назад, отпуская его блестящий член.

- Ники… - жалобно произнес он, пытаясь приподняться на локтях, но я, предугадав маневр, жестко повалил его на спину и заглянул в глаза.

- Ты уверен, что хочешь этого? – наверное, в моем голосе прозвучала надежда. На то, что он откажется и мне не придется делать ему больно, на то, что он останется для меня желанным лакомством, но навсегда недоступным. Хотя… Куда уже было доступнее? Он уже был мой.

- Да. – Он улыбнулся. – Ники, пожалуйста, продолжай, зачем ты прекратил?

- Тссс… - я прижал палец к его дергающимся губам, которые пытались сложиться в усмешку, но у него не выходило и что-то тревожно-горькое танцевало на поверхности незамутненных доселе чистых озер его глаз. - Я уже предупреждал, что будет очень больно? Нет?

- Да, - кровь ударила ему в лицо, но по невинно-жаждущему взгляду я понимал, что к стыду эта краска не имеет отношения.

Я стал целовать его шею, грудь, потом посасывать соски. Они оказались очень чувствительными, никогда раньше мне не удавалось так просто доводить кого-то до потери контроля. Он издавал пронзительные стонущие звуки, непроизвольно вскидывал руки, позволяя мне прижимать их к постели, и совершенно потерялся в ощущениях. Все его тело умоляло взять его.

- Перевернись на живот, - скомандовал я.

Он несколько секунд изумленно смотрел на меня, что-то соображая своим наивным затуманенным новыми ощущениями мозгом, потом подчинился, представив моему взору такую задницу, о которой можно только мечтать.

О Господи! Зачем ты так жестоко искушал меня? Я ли не знал, что грешен, что гореть мне в аду! И вот, подтянутая и упругая, с белоснежными половинками, маленькая, что, казалось, уместится в ладони, передо мной показалась та его часть, о которой я грезил во снах, и доверчиво выпятилась мне навстречу. Ему невозможно сделать больно! Даже если бы он был связанный, я бы не смог причинить ему боль…

Я не стал вонзаться в него пальцами, мне хотелось войти в него без подготовки, но все же, расстегнув и сбросив штаны, я смазал свой член той самой мазью, которой лечил ему плечо и скулу. Я нежно провел пальцами по впадинке. Он застонал. Какой же он чувственный…

Что ж… Я не мог не воспользоваться этим. Быстро, то лаская и дразня его, то погружая палец в дырочку, то тиская его ягодицы, я довел его до состояния, когда он стал задирать задницу кверху, умоляя сделать с ним именно то, что мне хотелось. Я не стал продолжать агонию и вонзился в него довольно грубо, стирая напрочь все границы и условности нас разделявшие. Он закричал.
И что? Я не мог остановиться.

Я должен был. Я замер, опускаясь на него всем телом, придавливая его.

- Расслабься. Я предупреждал, что будет больно. Расслабь все тело, каждую клеточку.

- Да, - прошептал он почти покорно.

Я дышал ему в потемневшие от пота роскошные волосы, ни попытки вырваться, прекратить удовольствие для него превратившееся в пытку, я не чувствовал с его стороны. Он только хотел… Чтобы прекратилась боль. И она утихла в конце концов, только для того, чтобы не удержавшись, я резко вошел глубже. Он даже не кричал. Я только видел, как тонкие белые пальцы вцепились в бархат покрывала.

Я двигался и двигался и двигался. О нет! Я не забыл о нем. В затмении собственных ощущений я искал ту точку, которая заставит его перестать приглушенно вскрикивать, заставит стонать, но не от боли. Мне кажется, он тоже старался, старался получить удовольствие уже не ради себя, а ради меня. Что все это, если не страдание? Почему я, а не он, понимал это, хотя мне было хорошо? Хотя никогда еще так откровенно я не смаковал наслаждение. Я менял угол, хотя мне хотелось забыть об этом, о такой мелочи, как его довольное урчание, пригрезившееся мне во сне, вместе откровенно мучительных стонов. Мое божество отдало себя мне руки, доверилось мне, как умеет доверяться только он… И сладострастные ощущения, как ни были они оглушительно приятны, и мне самому стали приносить только муку. Я пробовал и так и эдак, пока… Он вдруг не застонал и не выгнулся мне навстречу. Для того чтобы я окончательно обезумел, ему нужно было сделать только это. Я уже не помнил себя, я кричал еще громче, чем он, я вонзался в него, как жаждущий крови изголодавшийся волк клыки в трепещущее теплое тело жертвы. Я выл от восторга! А он кричал, но уже не только от боли.

И тогда я, уже угасая и понимая, что взрываюсь, уже выплескивая в его внутренности сперму и мечтая затопить его до основания, обхватил рукой его все еще упругий изнывающий член. Я провел по нему ладонью, Лестат задрожал крупной дрожью и, протяжно застонав, кончил, когда я уже обмяк на нем.

Когда все закончилось, я ощутил странную пустоту. Нет, речь не о том, что я насытился им и потерял интерес. К несчастью, все было еще драматичнее. Мне не хотелось разлепляться с ним. Мне глупо хотелось влиться в него полностью, без остатка. Он сам, зашевелившись подо мной, буквально стряхнул меня с себя. И я увидел его лицо, очень близко от собственного.

Даже капли пота придавали ему вид мученика, а не человека только что свершившего смертный грех. Он нежно мне улыбался. Уверенно, будто бы это не я им обладал минуту назад, а он мной. Он прижал меня к себе, видимо, стремясь… Успокоить?!

На какое-то сладкое мгновение мы, кажется, задремали оба. На столе осталась недопитая бутылка вина, лучи дневного солнца безжалостно елозили по комнате, но до нас им было не дотянуться – моя кровать стояла в естественной тени, а Лестат мерно дышал мне в плечо. С ужасом и мукой я вдруг понял, что потерял больше, чем приобрел. Моя страсть к нему уже стала одержимостью. Тогда, в нашей комнатке. И я прекрасно понимал, что я для него не значу так же много, как для меня он.

Ненавидя его, спящего, презирая его за то, что он позволил с собой сделать, со щемящей нежностью я закутал его в бархатное покрывало, выловив конец, свисающий с кровати, и уснул, понимая, что обречен. Мы обречены. Запятнаны. Прокляты.

Я нервно вздрагиваю. Мне показалось или действительно я слышал чьи-то шаги? Вампиры читают быстро, но эти строчки буквально парализовали меня, оставив бесчувственным к реальности. Я ощущаю, как пылают мои щеки. Но почему? Я же не поохотился только что. И что это за странные ощущения внизу живота, будто бы там само собой разгорается пламя и щекочет мою мертвую ледяную плоть? Чуть кружится голова.

Лестат… Я хочу увидеть его. Сейчас же! Нет… Зачем?
Он будет сидеть, холодный и равнодушный, полуприкрыв глаза, не замечая меня, пришедшего его навестить, опустившегося перед ним на колени и, - забыв о всякой гордости, о том, что это последнее, о чем при нем можно забывать, - положившего подбородок на грубую ткань его джинсов. Или во что он сейчас одет? Его пугало все новое. Не так и давно по нашим меркам. Теперь же он пытается это компенсировать, наряжаясь в самые современные шмотки. Впрочем, возможно, джинсы не так и современны?

Он может не заметить моего прихода. Или сделать вид, что не заметил. А потом, в очередной своей книжке в мягкой обложке будет плакаться в жилетку всему миру, что его никто не любит. Все предают его. И он так одинок…

И это будет неправдой. Но может ли быть правдой то, что рассматривается с одной точки зрения? С моей стороны, с его стороны. Впрочем, должен признать, его книги четче, вернее отражают реальность и то, что между нами происходило. Не совсем, но лучше чем у меня, наверное.

Но когда я писал, точнее, надиктовывал «Интервью с вампиром», мое зрение затуманивало отчаяние. Я не чаял увидеть его снова, ненавидел за то, что не могу забыть, за то, что хотел наказать его тогда, в той сцене, где он умолял и плакал, и которой, как он заявляет в своих Хрониках «никогда и не было!»

Я там жалко молчу. Я в его книгах вообще очень жалок, а позже меня в них и вовсе нет. Причина мне хорошо известна – он ответил мне на «Интервью» «Вампиром Лестатом», заставил меня окончательно потерять голову, потому что моя единственная защита от него была уничтожена. А потом окончательно потерял интерес, уверив себя, что больше мне не нужен. Очень удобно.
В чем состояла моя защита, которую мне следует помянуть? Так просто, что скучно говорить об этом.

Хотя… Я сам по себе вполне скучен, поэтому признаюсь: я верил, что он чудовище, негодяй, мерзавец, лишенный души и чувств. Он затащил меня в ад. Я сам туда хотел? Да. Но не становиться при этом дьяволом. Он не предупредил меня о последствиях, пока я не стал «его Луи». А потом… О, я прекрасно помню обжигающий восторг его глаз, когда он уже понял, что вот он я, в его власти.
В памяти всплывает нелепая история с гробом…
Я чувствую, что улыбаюсь.
И опять шаги.
Я поворачиваю голову, тревожно всматриваясь в мерцающий блекло-голубоватым светом коридор. Дверь следовало закрыть. Но это нехорошо. Она была открыта, поэтому я забрел в комнату Армана. И случайно увидел старинный дневник. Да, случайно ли… Нет?

«Ах, Луи, Луи!» - Лестат в моей голове смеется. Но не обычное раздражение и ярость испытываю я, представляя его сгибающимся пополам, держащимся за бока, сотрясающимся от неудержимого хохота. Внезапно мне становится так пронзительно больно, что на шаги мне уже наплевать. Я снова беру дневник.

«Он спит. Спит крепко, как младенец, а у меня сна ни в одном глазу. Да и с чего бы спать мне? В Оверни ясное утро, я неплохо выспался за ночь. Отца нет дома, некому было осыпать меня упреками за то, что я приплелся домой за полночь. А вот у него были проблемы, как стало понятно еще с утра по синяку на скуле и его победной улыбке.

Думаю, они набросились на него, как встарь, потеряв осторожность, а он выиграл небольшой бой за еще один клочок свободы в их волчьей стае.
«Я упал, Николя. Эти лестницы… Как у тебя мило. И никаких закручивающихся лестниц». За что? Его браться ошиблись – бить его еще было не за что.

Там, на поляне, я велел ему танцевать, потому что он плакал. Он танцевал и смеялся, позабыв о своих печалях, абсолютно мне недоступных. Наверное, как человек тонко чувствующий, он понимает, что мир вот-вот провалится в преисподнюю. Он рвется в Париж, чтобы напоследок взглянуть на огромный, погрязший в разврате город, который лично мне представляется отвратительным вертепом.

Что-то ощущается в самом его смрадном воздухе. Миазмы разложения. Скорее бы все кончилось. И в этот раз расплата не минует и чванливых аристократов.

Один из них мирно сопит в моей постели, покрывало сползло, обнажая стройный торс. Он вроде жертвенного ягненка. И да, я принесу эту жертву миру. Бери же его, рви когтями белую изнеженную плоть того, кого вскормило его бесстыжее племя, возомнившее, что все ему позволено и нет для них законов ни земных, ни небесных! Класс тех, кто от рождения наделен привилегией властвовать и вытворять любые непотребства, потому что, казалось, этот мир создан для них.

Барчонок, рыдающий на поляне ведьм. О да, малыш, славную я в твою честь исполню сонату!

- Ники?

В его глазах, пьяных от вина, потускневших от слез, вспыхивает удивление, как луч солнца, разгоняющий дождливый сумрак. Он лишь теперь заметил, не только то, что я его целую, но и как я целую его. Я сцеловывал слезы с его щек, я нежно сжал губами мочку его уха, моя рука на его талии скользнула ему на бедро и непроизвольно стиснула.

Не целовал ли я тебя раньше, Лестат? Сначала как бы невзначай, потом откровеннее. Я потерял от тебя голову, едва увидел в твоем замке. Убийцу волков. Того, кому позволено все, даже разрыдаться на поляне ведьм, но не быть наказанным, как произошло бы с другими мальчиками, а быть уведенным домой роскошной красавицей маркизой. Твоей матерью, на которую ты так похож.

Я терял осторожность, я пытался избавиться от наваждения, решив, после нашей первой встречи, никогда больше с тобой не видеться. Но ты решил иначе. И пришел ко мне сам, сияющий и чистый, потому что грязь, сочащаяся из всех щелей разлагающегося мира, к тебе не липнет.

В твоих глазах, там, на поляне, обозначилось понимание. Конечно же, у тебя не было опыта, но ведь и правил для тебя не существовало, так? Ах да, были ваши правила, для вашей, отдельно взятой волчьей стати, веками сосущей из простонародья кровь. Были они и Вы. Вы были полубоги, а все остальные даже людьми то не были в ваших глазах. Тебе пришлось нелегко – самый младший волчонок в жестоком семействе, но ты так и не понял, что это само по себе – привилегия, и стоит того, чтобы терпеть убийственное неудобство – скуку...
Богатство моего отца, его блеск ни на кого из твоей семьи не произвели впечатления. Вот только ты легко купился на сияние шикарного меха плаща, пошитого для тебя из других, диких волков, которых ты убил.

Я отстранился от тебя и велел тебе танцевать. И наша бешеная, исполненная безумного веселья пляска была лучшим, что мы могли сделать, и стоила того, чтобы ею заменить тысячи признаний и горячих объятий, к которым ты, по моему мнению, был не готов.

Я не торопился приносить тебя в жертву.

Но теперь поздно, ты запятнан. И мне не спасти тебя… И это только добавляет мне боли, итак переполняющей душу. Быть может, ты проснешься, и я снова смогу позабыть обо всем? Быть может, мои предчувствия – безумие, и это ты из нас двоих самый мудрый? Да, так и должно быть.

Я вырву тебя отсюда, никуда не отпущу тебя от себя, и мы вместе вознесемся в рай, в который ты с легкостью найдешь дорогу. А если проклятый мир потребует тебя в жертву… Я крепко обниму тебя, и мы сгорим в аду вместе…

Я не отдам тебя. Никому и ничему.

Я буду обнимать тебя так же крепко, как вчера, когда мы шли к твоему замку. Ты тоже меня обнимал, и я чувствовал, что твоя рука с особым значением касается моей талии.

Потом, когда мы уже были у ворот, ты обернулся ко мне, прекрасное видение в сиянии звезд, весело и жарко вспыхнули твои светлые глаза, и ты поцеловал меня в губы. Вполне откровенно. Я не ответил. Я отшатнулся, но тут же поймал тебя за руку и потянул к воротам. Они уже открывались. На нас с каменным выражением лица смотрел твой старший брат.

Но ты уже все понял. Вчера. Поэтому сегодня пришел ко мне, с синяками, но довольный собой, душистый, будто бы выкупался в сене… И заставил меня намазать «твоей, где она, Ники? чудодейственной мазью» сначала свою лиловую скулу, а потом плечо. Ты знал, что если твое предположение верно – я не смогу устоять перед восхитительным телом, которое ты не замедлил мне продемонстрировать.

Ты оказался прав, Лестат, но как же многого ты не понимаешь…
Спи… Я тоже лягу рядом… На самом деле ничего не имеет значения, кроме этого солнечного дня и тебя, который и есть само солнце. А тьма с поляны ведьм сюда не проникнет до тех пор, пока моя скрипка не заплачет о ней. Чтобы заставить плакать тебя, когда я играю».