Четвертый универсальный

Алексей Казак Козлов
                Г р и б
                Г р а б
                Г р а б ь
                Г р о б ь

                Маяковский

Я сидел за столом, спускаясь по ломаным лестницам большой красной книги. Рядом был неизменный собеседник - Роман Якобсон. Следуя его советам, я искал тонические пиррихии - эти страшные, беззубые провалы в монолитной челюсти поэта. Анатомируя его стих, я прислушивался к еле различимому шуму - улицы или революции - разливающемуся по ночным улицам города. Зеленая тетрадка была наполовину заполнена сломанными стопами и ампутированными иктами - историей поэтической болезни. Диагностируя текст, я всецело погружался в его ткань и где-то рядом с воспаленными губами ощущал каждую потерю, каждый досадный случай творческой аритмии. Этот мир, незыблемый, как формалистская поэтика, составлял мое всегда, безотносительное ко времени.

В остальном мире кипела напряженная работа. Шли аресты. Эти аресты затрагивали знакомых и незнакомых людей. Пришлось отказаться от телефона: звонить было практически некому. Одни уехали на Енисей, других увезли на Сахалин, третьи вместе со срочной эстафетой отправились в среднее Поволжье. Уже тогда для многих эти имена собственные были синонимами чего-то страшного и страстного. А вот об истории все забывали, и на мои вопросы о Колчаке, Кончаке и Камчатке хранили недоуменное молчание.

Гибли аббревиатуры, запрещались книги. В реестр запрещенных попали недавно реабилитированные Брюсов, Блок, Маяковский и Пастернак. Спрашивал: зачем. Отвечали: по неблагонадежности.

Когда я работал, слушая пульсацию прошлого, я хорошо понимал, что скоро время закончится.

Я сам пошел открывать дверь званым гостям, и даже не сетовал, когда меня не слишком-то вежливо проводили. Сначала до автомобиля, потом до следственного изолятора, наконец, до скоро поезда "Н9 - Красноярск-27".   

* * *

Времени больше нет. Его нет не потому, что я гоголевский сумасшедший - его отменили, запретили, уничтожили. Об этом мне сказали на допросе, когда я, сжимая свою зеленую тетрадку, дрожа от гнева и страха, пытался отстоять свое мнение:

"Можно запретить время и историю, но культуру - нельзя. Нельзя перечеркнуть путь, пройденный упрямой человекоподобной обезьяной, верующей в божий промысел и ведущей свой род от Гильгамеша до Ленина. В наши дни - дни девальвации человечности..."

Потом последовал ряд ударов. У начальника была небольшая металлическая палочка, при помощи которой он приводил в движение весь свой лагерный оркестр. Эта палочка - как я понял секундою позже - была из цельного чугуна. Он размахнулся и нанёс удар наотмашь, так что мой глубокомысленный мозг замолчал, отказавшись от сопротивления. Мне только показалось, что рука начальника перекрестила меня своей палкой, и я, не споря, пал перед ним бесформенным человеческим комом.

Я больше не спорил. Действительно, времени - нет.

Работа и сон; работа и сон; работа и сон. Страшно сказать: ещё недавно я был знаком с работой только по рассказам Шаламова и Солженицына. Оказывается, мои опыты по структуральной поэтике и деконструкции художественного текста - блажь буржуазного мира. Поленья, молотки, камни - это материя, а наша задача - это труд и установление деспотического режима абсолютного материализма. 

* * *
                Я ломаю слоистые скалы
                В час отлива на илистом дне
               
                Блок*

Я свыкся, обтерпелся и принял всё, как есть, ежедневно поднимаясь по крутой насыпи с инструментами и камнями. Каждое восхождение меня сопровождает какой-нибудь товарищ с серым, замаранным лицом. Слушая его неторопливые рассказы о нормах и пайках, я размышляю о том, как бы отвоевать лишний трудодень - эту основу жизни каждого честного человека, являющего свидетелем строительства нового мира**. Снова и снова выполняя работу, я прислушиваюсь к еле различимым звукам пробуждающегося мира - природы или города - заглушаемому симфонией коллективного труда. Моя книжка наполовину заполнена стройными палочками и хитрыми крестами - свидетелями моей новой жизни. Принимая новый распорядок и новый уклад, я отрёкся от всего наносного и преходящего, ощущая, как желудок и мозг вершат свою вечную работу, подготавливая организм к новым трудовым свершениям, новым подвигам во имя добра и любви. Этот мир, вечный и точный, как высший закон, составляет мое счастье и веру.
 
Временами, когда прошлое врывается в ритмический ход моей жизни, мне становится страшно оставаться с самим собой, и я, подыхая от голода и задыхаясь на морозе, поднимаю голову, и думаю: "Чего стоит жизнь с ее структурально-формальными методами, для чего нам дано чувствовать эту аритмию искусства, к чему бог позволил прямоходящей обезьяне творить музыку и поэзию - когда самым верным и правильным было бы создать титана с железными бицепсами и каменными трицепсами, наделив его бесконечной силой и любовью к труду. Я смотрю на величественные дома и каменные сооружения, воздвигнутые мной и моими соратниками. Как глупы эти художники, поэты, режиссеры, как страшно обмануты эти исследователи, текстологи комментаторы: вечным памятником коллективного труда останется бесконечно прекрасный, тридцатидвухпролётный четвертый универсальный мост через реку Енисей. Именно по этому мосту пройдут новые гунны, именно по этому пути последуют бесчисленные беженцы с западных и восточных земель и, глядя на неведанное чудо, и вдохновившись тяжелым силуэтом нового моста, начнут новое, еще неведомое искусство. Оставьте слова и песни; я знаю, что в моей жизни и мире нет ничего полезнее и прекраснее, чем этот плод коллективного труда и общей работы - этого анонимного памятника великих мастеров - четвертого универсального моста через реку Енисей****.


* Этот эпиграф добавлен мной в настоящей редакции.
** Самым бесполезным объектом, который мы возводили, был лагерь. Задыхаясь от голода и холода, мы носили по периметру черные, мокрые камни, ползали на четвереньках; как ослы, тягали бетонные глыбы. Мы умывались собственным потом и засыпали на земле. Об этом много и талантливо сказано в других книгах, аналогичных моей. 
*** Впервые опубликовано в журнале "Лагерный вестник" в рубрике "Творчество трудящихся и сочувствующих". Этот рассказ принес мне амнистию.
**** Помня печальную судьбу четвертого енисейского моста, я не могу без иронии воспринимать этот утопический финал. Свои рассуждения о искусстве и структуральной поэтике я думаю продолжить в другом месте, поскольку написанный ранее текст хранит слишком явные черты моего недавнего пребывания в лагере, где меня научили думать и говорить иначе. Тогда я думал, что это - навсегда.