Ч. 1. Гл. 5. Благословление

Алексей Кулёв
Ч.I. ПОСВЯЩЕНИЕ. Гл.5. Благословление

1

Он мягко упал в бездонную высь Небес и, благословлённый её родительским теплом, вышел на уходящую в даль тропинку. Тропинка была до боли знакома. Наверное, это сегодняшняя утренняя стёжка, по которой он бережно ступал, боясь нарушить обаяние сверкающей в лучах разгорающегося солнца росы? Но сейчас роса не высыхала, в необъятном пространстве сна капли её разгорались ярче и ярче.

Он остановился около прекрасной голубенькой росинки и долго всматривался в неё, вспоминая и узнавая её – ту далёкую мерцающую звезду на пути, которым когда-то давно вела его мудра. Тогда он так же долго стоял, любуясь чистотой хрустального света.

– Мудра, она сияет так же, как твои глаза!

Чистая голубизна глаз мудры в окаймлении космических просторов казалась по родственному тёплой. Таким же родственно-тёплым светом прикасалась к нему эта звезда.

– Она дарит тебе своё сияние, – лаконично ответила всегда бесстрастная мудра.

– Как мне не потерять её в звёздных россыпях.

– Она будет ждать тебя, всегда будет светить тебе и для тебя. Ты не утратишь её. Когда свет наполнит тебя, вы соединитесь, и, слитые воедино, развеете тьму.

Своим длинным, незримым в космической беспредельности волосом мудра связала Славу с прекрасной звездой, взяла его руку в свою маленькую ладошку, и они пошли дальше…

 С тех пор Слава всегда чувствовал взгляд голубенькой звёздочки. А когда запутывался в дорогах, которыми плутал по жизни, разыскивая свой Путь, он шёл на её сияние и по её лучам выходил на дорогу, проторённую многими прежде прошедшими людьми. Он выходил на её нежный свет, заплутав в переплетениях снов. Её нежные лучи раскрывали для него окно в новый день.

Вероятно, и сейчас звёздочка предстала перед ним переливчатой росинкой, подтверждая, что он идёт в верном направлении.

Теперь Слава узнал и тропинку, которая переливалась утренней росой: по ней вела его мудра, когда в юности он проник за чародейную пелену сетей. В тот раз звёзды неодобрительно встретили вторгшегося в свои миры чужака, и он, израненный их ударами, не смог дойти до неведомой себе цели. Мудра остановилась перед озерцом густой звёздной россыпи, откуда во все стороны разбегались лучистые дорожки, Слава зачерпнул ладонями звёздное сияние, напился им, и они пошли обратно.

Ни тогда, ни потом он никому не рассказал о своём удивительном странствии. Не рассказал… ибо тому, кто вступал на исповедимый путь и выдерживал боль ударов сверкающих жал, был уготован безжалостный земной остракизм. Вдохновенному, который претерпел испытующие удары звёзд и не пал с узкой тропинки света в кромешную тьму, грозило изгнание из расчётливо-рассудочного мира… Его след на пройденном земном пути заступала грязными когтистыми лапами нежить.

А когда вдохновенный уходил из земных пределов в бесконечное сияние звёзд, нежить порошила спущенный им с Небес свет прахом небытия. Если свет всё же пробивался сквозь наносы праха, нежить начищала до зеркального блеска черепки с некогда начерканным на них именем изгоняемого и этими черепками отражала ниспадающее на неё сияние. Нежить вылизывала свет из следов земного пути вдохновенного, на котором она прежде копала ямы и ставила капканы... Но по этому пути уже шли другие!.. Нежить высасывала свет из имени изгнанника… Но оно всё ярче и ярче разгоралось на холодных черепках остракизма!.. Нежить сжигала свет в топках своих рассуждений о свете; холодом своих рассуждений она выхолащивала свет… Но посеянные вдохновенные искры снова и снова разгорались в огонь!.. Полчища лишённых света, страшась света, пожирали свет, но не напитывались им, ибо свет был чужероден праху, так же, как прах был чужероден свету.

Не всякий, кто прошёл в сияющие миры и выдержал бесстрастные удары звёзд, способен был вытерпеть безжалостные удары людского безразличия. Люди – когда равнодушно, но, чаще, злобно – топтали того, кто смог взлететь, прорваться за пелену тьмы и вернуть в мир свет, ибо глаза их, привыкнув к сумраку, не выносили яркого звёздного излучения…

 Слава не только никому не рассказал о своём странствии по Вселенским мирам, но и сам больше не ходил туда. Казалось, он покорился окружающей беспросветности. Но нет, в поисках света он отправился странствовать земными тропами: расчищать их от завалов, разыскивать и раздувать готовые было угаснуть искры. Незаметно для путника цветистый мир сам начал отдавать ему, словно трудолюбивой пчеле, свой свет, наполнять его, освещать Путь и ему, и тем, кто шёл ему вослед...

 В сегодняшнем сне по раскинутой среди звёзд тропе шагалось легко и полётно. Звёзды, помня его, смягчили свои удары, которые теперь казались всего лишь тонкими щекотливыми покалываниями. А, может быть, звёзды больше не принимали его за чужака, видя, как медовой солнечностью переливается в нём накопленный в странствиях свет?..

Без малейшей тени сомнения Слава вступил в знакомое озерцо звёздной россыпи, где закончил свой путь в первый раз, когда шёл по небесной тропинке с мудрой. Он остановился посередине озерца, покачиваясь на переплетении звёздных лучей и раздумывая, в каком направлении продолжить движение. Искристый космос, вливаясь в озерцо, истекал из него множеством зыбких сияющих дорог… Одна из них тихонечко позванивала, словно ветерок бережно касался натянутой струны и проводил по ней своим дыханием. Слава вступил на эту дорогу. Вероятно, он правильно выбрал предназначенную стезю: в то же мгновение звёзды, которые пристально наблюдали за ним, выжидая его решения, раскинули перед ним самые яркие свои лучи, переплелись с звенящей дорожкой. И прежде зыбкая, теперь она расстелилась в космических просторах ровным и твёрдым Путём.

 Сгустком накопленного в скитаниях света Слава пошёл по нему. Он вышел на предназначенный ему исповедимый Путь! На свой Путь! Лучи, на которые он ступал, отзывались радостными звонами. Иногда в радость вплетались печальные нити – это угасали звёзды, излившие свой свет во Вселенную. Они тянулись к радости остатними лучами и молили сохранить себя в бесконечности сияющих переливов. Слава подхватывал угасающие нити и соединял мягкий старческий свет с рождающимися на Пути звёздами…

Устеленная лучами дорога начала сужаться и уплотняться. Лучи явно сходились в одно место. «Как же так? Ведь параллельные прямые не имеют точки пересечения…» – вертелась в голове давно забытая школьная фраза. И Путь, словно услышав её, неожиданно оборвался…

Перед путником, насколько хватал его глаз, расстелилась сплошная белая целина. Лишь вдали её, на самом рубеже целины и чёрной космической бескрайности выделялась сверкающая огранённым алмазом точка. Слава остановился и устремил взор в её середину, мысленно прорисовал на пути к точке видимую только ему линию. Сосредоточению, как называли люди соединение с серединой точки, его тоже обучила мудра: только так, по незримому тонкому мосточку, сотворённому сознанием ради единственного перехода, и можно было преодолевать зыбкие космические пространства.

Он ждал, пока горячий луч сосредоточения пронзит алмазную каплю и закрепится в ней… Но луч никак не мог прожечь далёкую точку, которая – Слава знал это точно – была не более чем огромной ледяной глыбой, каких немало носилось по космическим просторам. Луч лишь нежно оглаживал её своими прикосновениями. В ответ на его жаркие касания точка задышала и запульсировала… Вот она вздрогнула и испустила сияние. Сияние задрожало и начало шириться. Огромным крылом оно раскинулось над космической бескрайностью и заполнило собой всё пространство. Нетронутой сиянием осталась только непроходимая белая целина, в которой растворился и луч сосредоточения. Многоцветье то сливалось, переплетаясь между собой, то расходилось, изливаясь потоками света. Обертонами в нём вспыхивали ликующие искры и собирались в россыпи драгоценных камней; словно в каком-то вселенском калейдоскопе драгоценные камни распускались и переливались невиданными прекрасными цветами, рождая всё новые и новые чудесные картины…

Далёкая ледяная глыба ожила сверхвселенской, недоступной человеческому разумению жизнью. В этой космической жизни не было дум и чувств, потому что в ней были все думы и все чувства, которые рождались во Вселенной… Потоки света омывали и ласкали восхищённого пришельца, они нежно качали его на своих волнах и проникали в самое его сердце. Это был Сверхвселенский Свет – трудно было как-то иначе назвать то, что предстало перед Славой!

Сверхвселенский Свет источал Сверхвселенский Звук… Звенящая лучистая дорога вырвалась у него из-под ног путника и вплелась в этот светящийся звук, оставив Славу в ровном белом свете космической пустоты…


 2

 …Сердце замерло в падении, и он открыл глаза. Лицо шаловливо щекотал солнечный зайчик, неизвестно как забравшийся в подпотолочную полутьму. Слава решил его поймать и, выслеживая шалуна взглядом, свесил голову с печки. Внизу на широченной лавке, каковые ещё не изжили старинные деревенские избы, спал под цветистым лоскутным одеялом Василий Петрович. У его изголовья стояла тёмно-янтарная досочка, напоминающая своими очертаниями лебединое крыло. По крылу, словно перья, веером расходились лучи и обрезались острым углом, который пересекал досочку поперёк, оставляя лёгкий окрылок.

 «Ну, вот они и долгожданные гусли», – сообразил Слава, выследив зайчика. Зайчик прыгнул с того места, где в отрезанном от тела птицы крыле были привязаны струны – они-то спросонок и показались лучами. А, может быть, крыло и не было отрезано, просто птица выпустила его из того неведомого пространства сна? Додрёмывающее сознание нашёптывало, что так оно и есть. Там из далёкой ледяной точки расправилось и овеяло его переливами света точно такое же крыло. И как вселенское крыло не выглядело мёртвым, точно так же жили своей скрытой от человека жизнью и гусли. Может быть, потому, что вселенское крыло было лишь сном, а это, гусельное, оживлял солнечный зайчик, весело перекатывавшийся по лучам-струнам? Не видна была только сама таинственная птица, что распростёрла крылья над обоими мирами, в которых пребывает человек. В мире сновидений она сжалась в сияющую точку, а как она являет себя в мире жизни?..

 Слава стряхнул с себя остатки сна, погрозил пальцем озорному зайчику и по толстым, выглаженным временем ступенькам спустился вниз. Печка ещё держала ласковое тепло и заботливо хранила избу от ночной промозглости. Он умылся из рукомойника, что висел прямо напротив ступенек, и потихонечку, чтобы не разбудить Василия Петрович, вышел на улицу.

 Его обступила утренняя прохлада. Упругая тишина замерла, готовясь выдохнуть в новый день тайну прошедшей ночи. Рассвет окрасил серые деревенские избы розоватымым младенческим светом, и аккуратная деревенька проступила на нежно-голубом небесном фоне сказочным царством, в обычное время открытым только детскому незамутнённому взору. На кончиках травинок, в листве деревьев, на крышах домов, на лавочках, на надетых на штакетины заборов банках и горшках, похожих на тмаковки сказочных башенок, сверкала алмазами роса. Робко, пробуя голос, чирикнула птаха, пошевелился в траве жучок, издали донёсся речной говорок… Отзвуки жизни в предутреннем полусвете усиливали ощущение выходящего из ночного лона дня.

 Слава достал мобильный телефон, чтобы посмотреть время – почти четыре часа утра. Батарея телефона жила явно последними вздохами. «Надо же было за разговорами забыть с вечера поставить телефон на зарядку!?» – посетовал он, вернулся в дом и поискал глазами розетку. Розетки не было… Как не было и наверченных на серые от времени изоляторы, оплетающих стены любой деревенской избы проводов. Не свисала одиноким удавленником на завитом в спираль проводе лампочка Ильича, болезненный, засиженный мухами свет которой давно уже перестал пугать деревенских жителей. Её не чурались даже стогодовые старушки; они лишь изредка крестились, поднося руку к выключателю, да перед грозой, кряхтя, вскарабкивались на скамейку и выкручивали из электрического щитка пробки, чтобы Илья Громовник не ударил молнией в приютившую бесей избу..

 Вчера пыхтение самовара, блики заходящего солнца и радушие хозяина рассеяли внимание, и Слава не обратил внимания на эту, давно забытую особенность старинных изб, хозяева которых предпочли отойти в сторону с пути тяжёлого катка цивилизации. «Вот попался!» – расстроился он, снова выйдя на улицу. К избе Василия Петровича не тянулись провода. Не только малополезный, а, нередко, и вредный в экспедиции телефон, но, главным образом, магнитофон, видеокамера и цифровой фотоаппарат требовали зарядки… «Неужели целый день вёрсты считал ради часа записи?»

 Не были привязаны к электроносным артериям, без каковых городской житель пропал бы в считанные дни и даже часы, и другие источающие жизненное тепло дома. Столбы выстроились серыми деревянными солдатами по всей длине деревенской улицы, но провода, облепленные додрёмывающими воронами, подходили всего к трём домам из десятка. И именно эти три дома производили впечатление какой-то потерянности и безысходности. Вот оно что! На их окнах не было занавесок, к ним не подходили натоптанные тропиночки… В них не живут люди! Слава прошёлся по коротенькой улочке. На всех трёх домах висели покрытые коричневатой ржавчиной замки, и к ним уже подтягивались непуганные острой косой травины…

 Он попытался вспомнить предыдущую деревню: можно будет сбегать туда, чтобы подкормить своё электрохозяйство. Но воспоминания не принесли желаемого успокоения. Его цепкий взгляд вспомнил бы заветные ниточки, что обеспечивают работу фольклорной экспедиции… Взгляд упорно не хотел вспоминать. Да, столбы там тоже стояли, но провода тянулись только к нескольким домам с заколоченными окнами.

 «Да и зачем в деревне электричество? – пытался успокоить себя собиратель, для которого фиксация фактов уходящей жизни без технических средств утрачивала всякий смысл. – Холодильник – изо льда: ледник любой продукт сохранит от зимы до зимы, стиральных машин здесь и вовек не знали,  без телевизора и радио можно обойтись, спать ложатся с солнышком, встают – тоже с ним». По всему выходило, что электричество в деревне – никчёмная роскошь…

 Он вернулся в дом. Василий Петрович уже умылся и занимался хозяйством.

 – Жена-то у меня померла пятый год как, – словно оправдываясь, поведал он. – Сын в городе счастье сыскал. Дочка в село взамуж вышла. Вот один и хлопочу по хозяйству. Нинка, соседка, помогает. И одёжу простирнёт, и пирогами накормит. И я ей тоже по мужскому делу когда подмогну. Зову к себе жить, вместе обряжаться, да у неё мужик помер – трёх годов ещё не минуло. Брательник мне. Жалеет Нинка его. «Пока, – говорит, – подержу сама хозяйство. А опосля – как Бог даст».

 Потрескивала печка, выбрасывая радостные блики. Блики перекликались и играли в догонялки с такими же радостными солнечными лучами, которые нетерпеливо прошмыгивали за занавесь в кухню – в куть, по-деревенски. В бликах огня лучам чудились пышные пироги – они манили лучи пышными боками и разнообразной начинкой. Но огонь в печке Василия Петровича полыхал впусте и лишь поддразнивал лучи… Пироги творила и пекла женщина, а её-то и не было в этой аккуратно, но, всё же, по мужицки прибранной избе; без женщины мужчина не мог ни сотворить жизнь, ни испечь пироги, ни насытить избу теплом.

 Солнечные лучи, обиженные отсутствием хозяйки, перебегали на самовар и слушали, о чём он мягко гудит в изогнутую трубу печке. А он, как обычно, рассказывал печке, кто вчера отведывал её яств, как едоки накопили спорины и сытости, как, насытившись, они отдувались и отпыхивались, а потом в красный угол воздали благодарение за трапезу. Печка не обижалась: такова была её женская доля – выпекать в своём чреве то, что принёс в избу мужчина и беспокоиться за выпущенное на волю творение, незаметно храня его ласковым теплом.

 Хозяин с гостем попили чаю, перекусили, чем Бог послал… Бог в лице хозяина, то есть, того же Василия Петровича, послал им рассыпчатой гречневой каши и желтоглазой яичницы – она сердито фырчала на них за недорощенных до возраста цыплят и всё никак не могла успокоиться. А воплотившись в ту самую бабульку, к которой зашёл Слава, разыскивая гусляра – в бабушку Нину – Бог послал им свежего мягкого творогу, молока и пухлых пирогов. Их принесла внучка бабы Нины – Светлинка.

 Босоногая девушка в лёгком светлом платьице с чёрными, как смоль волосами, заплетёнными в косу и оттеняющими нежное безоблачное личико, вошла, когда они уже сидели за столом. Одной рукой Светлинка крепко обнимала литровую склянку молока, а другой удерживала глиняную кринку с громоздящимися на ней огромными кусками пирога.

 – Дядь Вась, здрасьте, баушка вам молоко послала. Куда поставить? И творог ещё тёплый – из печки только что вынула. Наказала, чтобы ваш городской гость отведал деревенских лакомств, – мелькнула девушка голубыми озерцами-глазами из-под пушистых ресниц в сторону Славы, будто только что заметила его, бросила и ему своё короткое «здрасьте» и сразу же отвела взгляд.

 – Светлинка, здравствуй. Ставь на стол деревенскую благость, – улыбнулся ей Василий Петрович. – Завтракать сели. Присаживайся-ко к нам.

 – Не-е. У нас тоже самовар вскипел, баушка завтракать ждёт.

 – Когда прибыла?

 – Вчера вечером ещё приехала, – облегченно вздохнула Светлинка, избавившись от «благости», трепетно удерживаемой, чтобы не всплеснулось молоко и не сползли с кринки пироги.

 – То-то мы тебя не видели быстроногую да востроглазую, – просветлел Василий Петрович.

 – Не стала вечером заходить. Баушка сказала, что гость у вас. Подумала, что помешаю тёплой мужской компании. Баушка сказала, что гость сурьё-ё-ёзный, и разговоры, наверное, мужики ведут важные. – Она уже не любопытством, а озорнинкой стрельнула в Славу голубыми глазами и снова мгновенно перевела их на Василия Петровича.

 – Ох и пересмешница ты, Светлинка. Школу закончила, а серьёзности ни на тройку даже не набралась, – притворно рассердился Василий Петрович. – В мужицкой компании девке одной и никогда не след быть. А то до греха недалече – перессорит мужиков между собой евина внучонка… Как школу-то закончила? – перевёл он разговор.

 – С серебряной медалью, – гордо вздёрнула аккуратный носик Светлинка. С золотой никто не закончил, а с серебряными – я и ещё одна девочка.

 – Ну, и умница! Вот уж умница-то ты какая! – непритворно обрадовался Светлинкиным успехам Василий Петрович. – Дальше-то куда надумала? Замуж али в институт? А лучше оставайся-ко, девонька, тут.

 – Не-е. Я же тут зимой с тоски помру. В универ буду поступать, – гордо заявила девушка. – На программистку. Это над компьютерами бог такой есть – программист. Папка согласился. Сейчас уже весь мир в компьютерах живёт. А скоро и в людей компьютеры научатся вживлять.

 – Так ты и над людьми богом будешь, когда в них компьютеры-то вживят? – усмехнулся Василий Петрович.

 – Богом не богом, а настраивать и компьютерных людей тогда придётся. И программы для них писать. Да и вирусы всякие быстро размножаются. Знаете сколько каждый день новых вирусов появляется? – с чувствовам глубокого превосходства посмотрела она на не умеющую догнать стремительные молодые ноги старость. 

 – Это компьютеры али люди чихают от вирусов-то? – изумился Василий Петрович.

 – Пока компьютеры болеют. А когда в людей чипы вставят – и их лечить придётся. Да и оптимизировать тоже… Сейчас, дядь Вась, больше половины времени тратится людьми нерационально. Можно будет оптимизировать программу в человеке и все его действия будут целе-со-об-раз-ными, – по слогам выговорила трудное слово Светлинка.

 Василий Петрович несколько опешил от такого напора новой жизни в веками устоявшийся деревенский мирок, но тут же нашёлся:

 – Целесообразно – это, как на заводском конвейере – все действия математически выверенными будут? Шаг налево, руку поднять, деталь захватить, нажать с такой-то силой, повернуться на столько-то градусов… 

 – Да. Так и будет, – торжествуя от возможности оптимизации несовершенной человеческой природы ответила девушка.

 – А вот ежели влюбишься, слова ласковые в тебя тоже программисты вкладывать будут и силу поцелуя рассчитывать, дабы любимый не удрал после первого же свидания? – прикинулся простачком деревенский житель.

 – Ну, дядь Вась, ничего вы не понимаете. Любовь – это же совсем другое… – не нашлась, что ответить будущая программистка.

 – Да где уж мне понять, старому? В наше время люди всю свою жизнь тратили на любовь друг к другу, к другим людям, к миру. Ну, конечно, кто и на злость мог распылиться… Ты же и это собираешься оптимизировать – чувства человеческие? – сердито проворчал Василий Петрович. – Бабушка тебе пироги печёт – с любовью. Корова молоко даёт – с любовью. Пчёлки нектар собирают и нас мёдом потчуют – с любовью, земля хлеб родит – с любовью. Вот ужо сама рожать будешь, подумаешь – стоит ли робёночка своего махонького оптимизировать да компьютер в него вживлять…

 – Да ну вас, дядь Вась. Всё вы по-своему, по-деревенски перевернёте, – отмахнулась Светлинка и ещё раз стрельнула в Славу глазами, будто ища у него поддержки; наверное, она надеялась, что по её уходу молодой гость переубедит замшелую в дремучей темноте жизнь, которая отстала от молодой поросли, радостно вдыхающей свои первые самостоятельные денёчки. – Пойду я, а то пироги простынут. На речку хочу сходить, на родничок, в лес сбегать… Вечерком забегу ещё…

 – Беги, беги, востроглазая. Спасибо за угощение. И бабушке от нас поклон низкий передай, – вернул свою первоначальную просветлённость Василий Петрович.

 Когда девушка убежала, помаячив за окном белым платьицем и помахав с улицы в окно рукой, он укоризненно покачал головой:

 – Чем головушки молодятине пачкают? Жили себе испокон веку люди людьми, а теперь в машину человека хотят переделать. Производство увеличится… Чего производство?.. Для кого производство?.. Машин для машин? И ведь верит молодятина бреду сумасшедшему, пододвигается к нему и его вперёд двигает.

 – Василий Петрович, в городах это уже и не совсем бред, – разорвал путы своих мыслей Слава. – Многое так и есть. У человека весь день бывает по минутам расписан, и все дни на одно лицо… Как машина работает… Даром, что вхолостую мотор крутится. Зато и человеку не даёт на месте стоять.

 – Да-а-а. Безобразием это называется. От нечистого безобразие идет. Образ только у благости имеется. Николин день – и образ Николы Милостливого, – перекрестился Василий Петрович на икону, – Егорьев день – батюшки Егория образ, Божьей Матери образы есть. А беси образа не имеют – без образа они, нечистики-то…

 ***

 – Что сказал Светозарный? – поинтересовался Василий Петрович, когда завтрак подходил к завершению.

 – Честно говоря, не знаю, сказал или не сказал, Светозарный это был или не Светозарный. Сон вот красивый приснился.

 – О чём сон-от? – насторожился собеседник.

 Славе не хотелось облекать виденное в слова, ибо никакие слова не могли передать прекрасные сонные грёзы, что раскрылись перед ним вселенским светом. Он неуклюже попытался избежать разговора:

 – Так то же только сон. В нём никто ничего не сказал. Тишина у вас такая! Так хорошо и спокойно спал. Наверное, потому и сон красивый приснился…

 Но Василий Петрович проигнорировал его нежелание открыться и зацепил смотанную в клубок ниточку сна:

 – Ты, Славик, напрасно сну веры не даёшь. В снах много потребного мелькает. Мы вот с бабкой как-то спать легли. Вдруг – во сне – тесть идёт. И руку-то к ней тянет и тянет.  Через меня… Как меня-то коснулся – холо-о-одная рука. Я и вскричал, что: «Бабка, проснись, не то уволочёт батько». Он руку-то обрал, да со злости как пнул… – бутыль четвертная у нас под кроватью лежала с мочёной брусникой – … прям по бутыли. Утром встали – брусника вся на полу, а в бутыли дыра ровнёхонько от батькова сапога. Вот так вот и не верь снам-то. И бабке ведь то же самое приснилось, что батько за ней пришёл, с собой зовёт. Она только-только не успела руки ему подать – я окликнул.

 – Зачем он приходил-то?

 – Так за бабкой и приходил. Хотел её к себе уволочь, на тот свет.

 – Зачем же он дочку-то свою так? – притворно удивился фольклорист, слышавший неисчислимое множество подобных этому рассказов.

 – Соскучился видно. Так ведь не батько бы-ы-ыл-то! – протянул Василий Петрович, возмущённый Славиной непонятливостью. – Бес приходил! Вечером дотемна подзасиделись да входы в избу не закрестили, вот он и пролез… А в руку сон-от оказался – того же году бабка померла.

 Руки собирателя самостоятельно, независимо от него достали и включили диктофон. Глазами он старался не потерять взгляд Василия Петровича, размотать дальше ниточку, за которую зацепилась память собеседника, не сознавая, что как раз наоборот – его, Славину, ниточку цепляет интригующим крючком Василий Петрович. Однако разговор обещал быть интересным…

 – А на поминках душу зовут – тоже приходит на самом деле?

 – Бывает… Свои-то родители тоже приходят. – Память хозяина запустила цепкие руки в сундук прожитой жизни, чтобы отыскать в нём ту, где-то завалявшуюся историю, должную раскрыть высказанное утверждение. – Но это когда их специально созывают на поминальные дни. Новопреставленному дорожка с того света ельничком-березничком ещё не заросла, частым осинничком не затянулась, вот он родителей по ней и приводит… Я вот махонький был – тётка померла, – отыскала память на самом дне сундука требуемую историю. – Пошли мы с мамкой к ней на сорочины. Народу-то много набралось. Кто где спать улёгся. А я постелю разложил посреди избы да и уснул эдак-то. Вот и снится: дверь открывается – старенький старичишко седенький заходит, прямо ко столу идёт – там поминок разложен был родителям. Тётка откуда ни на есть взялась – которая померла-то, чей поминок-то… шасть за стол – хозяйка, гостей встречает. Старичишко за меня запнулся, осерчал: «Приглашают, – говорит, – а дорогу перегородили»… За ним другой старик волочётся – рыжебородый, взлохмаченный. Тоже запнулся, заругался. Ещё раз дверь открывается – бабка заходит: сарафан по низу весь намок, за ней тащится, – по осени дело-то было, сыро уже на улице, дождливо. Эта аж замахнулась на меня: «Разлёгся пошто, пострелец, осередь дороги?». И тётка на меня зыкнула не по-доброму. Испугался я, к мамке убежал на кровать. Утром и рассказываю: так, мол, и так… приснилось, что вот этакой старичок, да вот этакой за ним пришёл, да старуха сзади притащилась – сарафан мокрым хвостом по полу елозит. Мамка и говорит: «Родители это, – говорит, – приходили. Ты-то не зазнал их уже. Старенький старичишко седенький – это пра-прадедушка твой; я ещё маленькая была, как он помер, седой весь был, как лунь. Рыжебородый – прадед, мой дед. Крепкий был старичина. Хозяйство да батьку моего до самой своей смерти в кулаке держал. Попробуй с первого слова не исполни его указ – палка всегда наготове была. А старуха – жена евонная Матрёна, бабушка моя – тоже строгая бабка была… Схоронили её в дочерином сарафане, да длинноват он ей оказался, вот топерича хвостом и волочится». Вот, Славик, так-то и не верь снам. Они ведь вьяве всё показывают, даром, что запредел это.

 Пора было выяснить, что же понимает Василий Петрович под запределом, в котором находятся и святые, и родители, и сны, и беси, и пока ещё неясный бог хозяина Светозарный.

 – Что такое запредел, Василий Петрович? – щёлкнул диктофонной кнопкой собиратель.

 – А вот что привиделось тебе во сне, то и есть запредел. То и спрашиваю тебя, что сказал Светозарный? – зацепил-таки Славину ниточку Василий Петрович и осторожно потянул её наружу.

 – Не знаю, Светозарный это был или нет. Сказать – ничего не сказал, – раскрылся его молодой гость. – Показал только. Как будто в снегах ледяная гора вдалеке. И из неё сияние лучами расходится. Точно как на ваших гуслях струны. Я когда проснулся и гусли увидел, спросонок подумал, что это сияние всё ещё снится. А до горы дойти не смог – целина белая, ступить некуда.

 – Узрел гусли пострел, да взыграть на них не посмел, – улыбнулся Василий Петрович. И одобрительно добавил: – Ну, парень, значит ничего мы с тобой не перепутали – ни ты, ни я. Верно звёзды друг с другом сцепились. Светозарный одобрил твоё вдохновение.

 – Это что, Светозарный был?

 – Так ты ещё-то раз взгляни в свой сон. Свет сияющий тебе гуслями привиделся…

 Слава, убеждённый отсутствием у Василия Петровича даже тени сомнения, невольно по-новому взглянул на свой яркий сон. Действительно, это был Светозарный. Трудно было как-то иначе определить распространяемое ледяной точкой сияние. И солнечным зайчиком переметнулись на гусли и заиграли на их струнах виденные во сне светозарные переливы. Похоже на правду!

 – Наверное, Светозарный, Василий Петрович, –  почти согласился он. – А целина белая – это что?

 – Дорожку к свету ты ещё не проторил, Славик. Ужо проторишь когда, тогда и сможешь эту целину преодолеть.

 – Василий Петрович, вы говорили, что Светозарный меня благословить должен. Это как? – попытался вернуть инициативу в свои руки собиратель.

 – Благословил он тебя, Славик – свет над тобой раскинул. И меня благословил, чтобы тебя на гусельных звонах научил летать. То-то и ждал тебя. А ты меня путать начал, в сомненье вгонять. Да уж ладно, что было, то былью уплыло, а что бывало, то быльём улетало… Василием Петровичем ты меня кличешь – как-то по чужому. Дедом – вроде бы и рановато тебе меня называть – дочка чуть постарше твоего. Зови меня дядей Васей, коли так… Давай со стола приберём, да в гусли мысли запустим.

 3

 Они прибрали посуду, дядя Вася достал с полки-полавошника гусли. По всей видимости, он убрал гусли туда, когда проснулся.

 – Ты, Славик, магнитофон-то свой убери. Не надо живые звоны в мертвяцкую домовину запечатывать. Я живой живому играть буду, и ты живой у живого учиться. Мало пользы от того, что в магнитофон звоны спишешь.

 Слава послушно убрал диктофон. Зарядка аккумулятора была на исходе.

 – Все равно у вас электричества нет, у меня батарея скоро сядет, – утешил он скорее себя, чем Василия Петровича.

 – Ну и добро, – улыбнулся тот в ответ.

 – А почему вы свет не провели себе? По деревне провода вроде есть…

 – Я ведь, Славик, председателем колхоза был. Сам электричество в деревни проводил по приказанию проклятьем заклеймённых. Слыхал, поди, песню эту? Всё тёмное будущее голодные и рабы хотели роскошью бесовского света осветить. Снаружи-то осветили, а в глубину души человеческой, где святость хранится, им хода нет. А свет-то там светит, внутри нас. Снаружи лишь кажимость одна, фантики блестючие. Добром свет в нас светит, Славик. Добром. Из одного человека его вытопчут, в тысяче других останется. Из тысячи вытопчут – кто-то один его сохранит. Все, кто хотел, подключились к электричеству. Прошёл ли по деревне-то, посмотрел? – вскинул на молодого гостя глаза Василий Петрович, продолжая подкручивать деревянные колки.

 – Видел. Три дома с проводами стоят. Нежилые, кажется.

 – То-то и есть, что нежилые. И в соседней деревне – тоже к нашему колхозу относилась – дома с проводами не больно жилые. Крысы разве что на зиму заселяются. А кто не провёл электричество – все здесь остались. Так век свой и доживаем – проклятьем не заклеймённые, живой свет не растерявшие. В электросвете-то кто искупался – немного радости нажил. Мёртвый тот свет, Славик, что по проводам гоняют. Может и был живым когда-то, да в рабство попал – потерял душу свою. И дома рабской мёртвостью своей осветил, как батько бабкин – потянул живых за собой раньше срока. Оклика жизни они не послушались. Своего света в душе не достало, чужим поживиться хотели. А чужое – оно всё не своё, мертвяцкое.

 – Дядя Вася, что значит свет в рабство попал? – восхитился Слава смелым образным сравнением.

 – Так продают же его. Как раба работорговцы продают… Знаешь, поди, из истории-то? Учёный. Ныне все учёные, да не умные, – сокрушённо вздохнул Василий Петрович. – Рабы – они же проклятьем заклеймённые. Продают их, ровно ненужную вещь или скотину, какая не ко двору пришлась. И свет тоже продают… и он раб, стало быть.  Ты одно с другим-то складывай, не бойся, что они далеко друг от друга отстоят. Математик какой-то был – сказал, что две точки на разных краях листа рядышком стоят. Не поверили ему. А он лист-от сложил – ан! они и в самом деле друг с другом соприкоснулись. Вот и ты так – не бойся одно с другим соединять, так мир да согласие в себе сохранишь и в учёных дураках никогда не останешься.

 – Молнии – это тоже электричество, – предпринял ещё одну осторожную попытку свернуть Василия Петровича в нужную себе сторону собиратель. – И не очень-то они, кажется, любят электричество, что по проводам бежит, бьют по столбам да по щиткам? А сейчас и молнии учатся ловить, чтобы электричество давали…

 Но гусляр, понимая, каких рассказов добивается от него гость, тем не менее не хотел уходить с торимого русла.

 – Молнии – это оружие Светозарного. Он тьму ими сокрушает. Можно и их пленить да в рабство взять, – согласился дядя Вася. – Только непослушные те рабы будут. В гладиаторы только их и можно определить да друг другом умертвить. Так ведь и Спартак гладиатором был. Пусть-ко попробуют треклятики перунов пленить. Те, однако, порешительнее Спартака будут. Для малого атома бетонные застенки сделали, а он эвоно каких дел натворил…

  – Дядя Вася, если Светозарный добро несёт, зачем же он людей-то убивает? – с другой стороны подступился Слава.

 Но, казалось, у деревенского мыслителя на любой вопрос был готовый, давно обдуманный ответ.

 – В старину Светозарный выборочно бил в бесей да в величие с гордыней. То-то и остерегался народишко бесей привечать. А уж коли довелось их в избу запустить, так тщательно от него прятали: окна позавешивают, трубы у печек, двери позакрывают. И величаться шибко тогда побаивались… Да и чем величаться-то? Трудом своим? Все трудились, не воровали сами у себя левой рукой из правой… Трудились, сколько Бог сил давал. А кто повыше нос задерёт – на-а, получи по носу! Изба вознеслась, а светозарным узорочьем не одела себя – не миновать ей Светозарного перуна. Остерегались… Или человек, допустим, в сторону от мира отошёл, словно дерево одинокое встал, гордыней своей выпятился – как раз его к земле Светозарный прищепит. А сейчас лупит боженька почём зря. Вишь, беси-то хитрые, обманывать его научились: громоотводом величие прикроют – в него перун и попадёт. Вот и гвоздит Светозарный куда ни попадя… А куда ни садани – в беса как есть попадёшь, не промахнёшься…

 Только сейчас Слава заметил, что гусли на коленях Василия Петровича тихонько названивают под его пальцами. Гусляр не просто произносил слова, он вплетал их в звоны. Неспешный говорок его, перевитый звонами, входил не в сознание, а проникала куда-то дальше, в какие-то доселе неведомые, но всегда бывшие в нём, Славе, жившие с ним, направлявшие его, только ранее не освещённые и не тронутые его взглядом глубины.

 Негромкая игра вступала в лад с биением сердца, и Слава вдруг отчётливо осознал, что захоти сейчас гусляр заставить его заплакать, засмеяться, пуститься в пляс, упасть подкошенной травой с остановившимся сердцем, он мог бы это сделать – достаточно вплести в игру нужные слова. Слушатель был в плену звонов, но не противился им. Звоны были родными и добрыми, в них были все человеческие чувства, кроме зла и отрыгнутых им отростков; Слава слышал и сам неоднократно звенел ими в переливах гармони, в бренчании балалайки, в топоте пляса, в посыле голоса, в плавании по нелёгким экспедиционным дорогам…

 Он встряхнулся и сбросил с себя оцепенение:

 – Дядя Вася, это такая игра на гуслях? А другая бывает?

 – Люди разные бывают, настроение у них разное, занятия разные. Пальцами-то всегда одинаково переступаешь, – показал гусляр, – а когда игру сладишь с тем, для кого играешь, она сама уж иначе расцвечивается. Только поначалу надо с собой её сладить… Научишься с собой ладить, научишься и к другим подлаживаться. И они к тебе подладятся… На согласии, Славик, мир держится. Гусли это согласие и строят.

 Играть на гуслях, на первый взгляд, было несложно. Василий Петрович вставил пальцы левой руки между шестью струнами и поочередно заглушал ими то один, то другой их ряды. Правая рука бряцала почти так же, как на балалайке. Слава моментально ухватил и игру, и гусельные приемы:

 – Можно я попробую?

 – Так попробуй. За этим же ко мне и шёл.

 Василий Петрович погладил гусли:

 – Потерпите, хорошие мои. Это ученик мой.

 Ученику попритчилось, что гусли посмотрели на хозяина тоскливым взглядом и совсем не хотели от него уходить. Но всё же взял их в руки. Они и в самом деле не хотели, всем своим возмущённым видом говорили: «Ты чужой! Чужой! Мы же не твои. Ну-ко, верни нас сейчас же обратно!»

 Он повертел гусли – обычная доска, скошенная, полая внутри. Даже отверстия не было.

 – Дядя Вася, а как звук из них выходит? На гитаре, балалайке понятно – там резонаторное отверстие есть, а здесь как звук-то выходит?

 – Там не звук, а дребедень из обрезанных пупков пялится, – презрительно махнул рукой Василий Петрович. – Ведь где пуповина волочится, всегда туда вернуться хочется, – так в старину-то говорили. Им и зацепиться нечем и не знают за что зацепиться, вот и лацкают звонами из брюха в разные стороны – ищут, где у них родина. Бабы. Как есть бабы.

 – Как это бабы? Опять я чего-то не понял…

 – Ну, какие вы умные-тугодумные, – засмеялся гусляр. – Ты посмотри на них. Голова есть? Есть. Шея есть? Тоже есть. Телеса у гитары обнажённые – привыкла в тепле нежиться. А балалайка – та в русский сарафан обрядилась. И дырка – это пупок, значит, отрезанный. Они нутром-то чуют, что пупок со звёздами должен сцепиться, да нет его, пупка. И в запредел им не выйти, только вкруг себя шарятся бестолковые, языками набрякивают. Отрезана пуповина от запредела, вот они, раззявы, и тренькают, куда ни попадя.

 Это было похоже на правду. Завоевавшая мир гитара давно забыла, где её родина, как стала забывать и музыку, которая на ней некогда звучала. А на покорившей всю Россию балалайке давно уже играли отнюдь не приспособленную к ней музыку. Да никто, впрочем, и не знал, в каких местах нашел её Василий Васильевич Андреев. Он сделал из стройной крестьянской девушки в сарафане с широким подолом европейскую принцессу, и балайка заблистала на сценических подмостках надуманной озорной нежностью.

 – А гусли как? – спросил озадаченный Слава.

 – А у гуслей пуповина в запредел уходит, не отрезана. И звук у них внутри рождается… гусли его с человеческой думкой переплетают и в запредел выносят. Как в сказке гуси-лебеди парнишку уволокли – так; неразумен ещё Ванюшка был, чтобы от дома-то далече отходить, – объяснил гусляр.

 Слава попробовал вставить пальцы между струн и попереступать между их рядами, как это делал Василий Петрович, но каждое прикосновение к струнам отзывалось насмешливым крапивным жжением. Гусли, словно живые, совершенно явно противились чужаку.

 – Дядя Вася, мне, наверное, надо свои гусли сделать? Ваши как-то не к рукам, – не заметил Слава глубоко спрятанную добрую улыбку всё понимающего учителя.

 – Да уж что верно, то верно. И в магазине-то гусли не купишь – сам должен сделать. И мастерам гусли не заказывают – нет такого заведения. Даже баба, коя сама гусли выстрогать не может, на батьковых али на мужниных бряцать будет, а на денежный поклон ни к кому не пойдёт. Деньги-то только за рабов платят… – вот опять мы с тобой на начало вернулись, никак соступить с него не можем, – раздосадованно заметил Василий Петрович. И продолжил:

 – Гусли тобой самим должны быть – твоим продолжением. В этих-то гуслях – я, батько мой, дед… Одинаковых гуслей, почитай, и не бывало – всё вроде бы одинаково состроят, а гусли разные получаются. Как сарафаны у ранешних баб – по одной моде скроены, даже цвет один, а стежок какой ни на есть пропустится, и другой сарафан получился – Машка уж от Дашки отличается.

 – Почувствовал, что не свои гусли. Как будто отталкивают меня. Потому и подумал, что свои не мешало бы сделать, – признался Слава. – У вас ухвачу основные приёмы игры, у гуслей размеры сниму, дома сделаю, поднаучусь играть и приеду обратно к вам экзамен сдавать.

 – Ой-ой, Славик, не скачи с печи, пока в печи калачи. Пальцами переступать на гуслях не хитро, да игра не каждому в нутро. Доску вытесать да проволочины на неё натянуть легко – деревях эвоно сколько валяется. Только гусли – это ведь не деревяха… Давно бы уже, коли так, все в гусли бряцали. А и забряцают – игровее волк зубами заклацает, – выскочили из Василия Петровича какие-то скоморошьи обрывки. Вероятно, в роду у него были скоморохи – люди веселые, так наукой до конца и не раскрытые: нанесённый им во времена царя Алексея Михайловича удар разметал и вырвал из людской памяти и из отечественной истории само имя их, людей веселых. И если бы не редкие хуления летописцев да не сборник безвестного весельчака и сказителя Кирши Данилова, который реабилитировал отечественную историю почти одновременно со Словом о полку Игореве, так бы и скрылись скоморохи за каким-нибудь поворотом извилистой дорожки истории.

 – Не научиться самому? И не сделать гусли? – запереживал Слава.

 – Сам и сделаешь. Сам и научишься, – утвердил Василий Петрович и оборвал вновь заструившиеся из-под его пальцев звоны – Слава предпочёл вернуть инструмент, что так недружелюбно лёг в его руки. – Ребёнок сам и ходить и говорить научается. Только если от людей его в лес отправить, маугли вырастет, не человек. Даже опыты такие научные проводили – и из лесу выволакивали, когда ребёнок со зверями уже приспособился жить, от людей в сторону отошёл, и со зверьём младеня жить поселяли. И где они ребёнка-то такого нашли, чтобы искалечить всю жизнь ему? – сокрушённо покачал он головой. – Да ить найдут экспериментаторы, никаких жизней не пожалеют, чтобы учёностью своей мудрость дедову потеснить. Всё бесы их подначивают умнее Бога себя выставить. Довыставлялись… Всю землю-матушку, что вспоила-вскормила, извели подчистую, остатки подъедают. Знаниями ожирели – ровно свиньи в хлеву под нож нагуливаются. Лопнут скоро, а умишки прожорливые всё никак толку не дадут.

 В словах гусляра звучала выстраданная им боль за разрушенную землю, под которой он понимал не только бывшие владения своего колхоза «Лучистый Свет», а всю планету Земля, ибо мысль его простиралась до космических пределов человеческого бытия…

 – Ты среди людей вырос. Сегодня и начнёшь гусли сам себе делать, – продолжил он. – Без тебя я даже и доску не стал искать. Сам ты должен почувствовать материал для гуслей, душой с ним слиться. Тебя Светозарный благословил, значит и дерево тебе он уже приготовил. Надо только найти эту досочку,  сама-то в руки не прыгнет поди…