Старик

Эл Тэ
Старик.

Мужчина был стар. Хотя, если считать мерилом возраста прожитые года, то он, едва перевалив через рубеж своих семидесяти, был ещё достаточно крепок и телом, и разумом.
Он давно уже звал сам себя стариком. Ведь голова его поседела лет тридцать назад, а глубокие морщины, словно вехи прожитого, избороздили лицо, превращая его в каменную маску, не отражающую эмоций. Он был высок и даже сутулясь казался выше среднего роста. Движение его все ещё были быстры и казалось бы наполнены энергией. Но на всем облике его лежала печать отрешения, неимоверной усталости и проигрыша. Он проиграл, сдался и стал безразличен к происходящему вокруг него и с ним, поддавшись последнему удару судьбы, окончательно остыв и словно бы замерев в стазисе. Старик полностью отстранился от жизни, не вмешиваясь в события и поступая так, словно ничего из окружающего не касается лично его.
Будучи индивером по складу характера или став таковым, после смерти любимой женщины, сдаваясь накатывающим на него волнам обстоятельств, старик замкнулся полностью, закуклившись в себе. И лишь иногда, прорываясь сквозь стены отрешенности, боль и горечь, упрятанные на самое дно его души, выливались в стон. Глухой стон этот, отражаясь от стен бетонной коробки, называемой им домом, долго звучал в ночи, неслышимый никем, кроме старика, в такие минуты стоявшего на пороге сумасшествия, короткой тропкой ведущего к самому простому решению проблем – суициду. Но такое решение, как бы не противно оно было человеческой сущности и всем накопленным знаниям и жизненному опыту, слишком трудный шаг для любого, часто совершаемый именно в момент пика пережваний, чрезвычайного подъема или напротив, полностью утративших желания. К тому же, старик слишком любил себя. Не эгоистически, самолюбуясь, а себя в этом безумном мире, свою жизнь, так часто осуждаемую им самим, себя в проекции на когда-то произошедшие с ним события и ещё, он трепетно любил свою дочь, которая была на тот момент единственным якорем удерживающим его от кардинальных решений.
К тому же он был слаб и безразличен ко всему, окружающему его и не чувствуя вкуса летящих дней, не пытался остановить время, просто проживая день, не здороваясь и не прощаясь с переменой суток.
Часто он, закрыв глаза, старался отрешиться от жизни, пытаясь наяву вызвать состояние сна, в чем-то подобное трансу. В такие моменты, спускаясь по лестнице памяти в прошлое, казалось, вся его жизнь пробегала перед беспокойным сознанием, всколыхивая память и вознося на поверхность события, вспоминать о которых ему было больно и неприятно, удивительным образом не напоминая о редких моментах счастья, словно мстя ему за что-то. Морщась, он открывал глаза и вернувшись в реальность, подходил к окну, через серые, давно немытые стекла, всматриваясь полуслепым взглядом в мир заоконья.
Изредка, в призме пережитого, он видел там силуэты людей, давно ушедших или потерянных им. Он видел там друзей, с которыми поток жизни разлучил его. Он видел там образ женщины, так горячо любимой им, той женщины, чувство к которой давало ему силы жить последние четверть века. Она тоже покинула его, уйдя в лучший мир раньше его, а он проклинал себя за то, что не смог уйти вслед за ней. И последние несколько лет жил в ожидании той, обещанной церковью встречей, истово веря, что она ждет его там, так же сильно скучая.
Мужчина устал. Устал доживать. Какое страшное понятие – доживать! Как горько осознавать, что единственными твоими спутниками, уже давно шедшими с тобою одной дорогой, стали одиночество и безразличие ко всему. Давно уже ничего в жизни не радовало старика и только редкие звонки дочери, словно исполняемый ею еженедельный ритуал, привносили радость в его жизнь.
Он радовался этим редким звонкам по детски искренне, впитывая каждое её слово и не замечая, что может быть звонки эти ей уже давно в тягость, что собственные заботы отягощают дочь, давно живущею собственной жизнью, не переплетающейся с жизнью старика. Лишь иногда, подсознательно почувствовав пропасть между ними, старик ссылался на усталость, свертывая разговор, лишая себя короткого счастья, которым являлись эти такие ожидаемые им минуты общения и скрипя зубами, остро переживал свое бессилие что-либо изменить. В такие моменты ему отчетливо не хватало поддержки его женщины, её слов, её присутствия, её любви.
Старик привык быть один. Он умел заботиться о себе, не нарушая цикл своего нехитрого быта. Он был нетребователен, неприхотлив и наверное просто равнодушен к тем мелким радостям жизни, привычка к которым накапливается у каждого за прожитое время. Если бы он мог, он наверное никогда бы не покидал своего дома, словно птица в клетке, не замечая более ограничивающих его стен. Он словно бы сжился с заштукатуренной обнаженностью их, не осознавая, что живет в собственноручно возведенной камере, заключив себя, словно в наказание в рукотворной коробке. Это нельзя было бы назвать добровольной тюрьмой, ведь когда старику был нужен воздух, он просто, не спрашивая ни у кого разрешения, выходил на улицу, в мир остальных людей, лишь самым уголком сознания понимая, что это всегда происходит ночью, когда жизнь замирает и нет вокруг никого, кто смог бы нарушить его замкнутость и уединение даже посреди улиц огромного города.
Мужчина привык к подобному состоянию, принимая его за обычное, свойственное каждому человеку поведение. Он настолько свыкся со своим одиночеством, что даже не замечал его. А единственным событием, которое наполняло смыслом его уже угасшее сознание были звонки его дочери, усталым и бесцветным голосом спрашивавшим о его здоровье. Он по прежнему ждал этих звонков. Он жил этим ожиданием, жил воспоминаниями о них, повторяя каждое её слово и еще и еще раз переживая заново то ощущение неимоверного счастья, которое он испытывал от коротких разговоров с самым дорогим на свете человеком, дочерью. Он тянулся к ней всей душой, пытаясь хоть как-то заполнить пропасть, разделяющею их и найти дорогу к самому дорогому для него сердцу. Но слишком многое разделяло их, а он так и не сумел найти ту дорогу, которая могла привести его к ней, и он жил воспоминаниями, раз за разом вызывая в сознании образ той маленькой девочки, которая уже давно превратилась во взрослую и чрезвычайно красивую женщину, забрав из генов родителей лучшее. Но старик все еще помнил тот ласковый комочек розового света, олицетворявший для него весь мир. Он помнил каждую минуту, когда они были вместе, а когда жизнь, следуя принятым им решениям разлучила их, он ни на единственный вздох не забывал про дочь, навсегда ставшую воплощением счастья для него. И часто, засыпая, он молил Бога подарить ему встречу с ней во сне, хотя сны приходили к нему все реже и реже, а ночное забытье было скорее похоже на бесконечную борьбу с бессонницей.
Старик умер во сне, перед самым рассветом. Ему приснилась дочка и в этом счастливом сне, он обнимал её за хрупкие плечики и целовал в смешной курносый носик. И был этот сон настолько реален и физически осязаем, что переполнявшая старика волна нежности и счастья, прорвала плотину безразличия и разрушила тонкую преграду, которая закрывала сердце старика от переживаний, взорвав этот почти заканемевший кусок его плоти. Он умер с улыбкой счастья на сжатых губах и душа его, заполнившись давно забытыми чуствами, отлетела и направляясь в мир иной, оглянулась и поразилась маске просветления, застывшей навеки на челе старика.
И лишь ночной ветер сильными порывами, стучался в слепое окно, заставляя плохо закрепленные стекла мелко дрожать, словно исполняя траурный гимн счастливому навеки Старику...