Предатель Родины

Александр Иванович Бондаренко
        До конца века – два десятилетия. Кругом раздор и неопределенность: поганые янки размахивают нейтронной бомбой, дикие племена Афгана дружно маршируют в коммунизм под грозный лязг советских танков. Ураганы, наводнения, землетрясения опоясывают земную твердь. Кризис империализма рвет мир на части, и его обитатели медленно, но верно катятся в пучину сумасшествия.
        Зато в Иртышске, родном поселке моего дядьки Якова Федоровича, – тишь да благодать. Небеса явно благоволят к этому краю, оставляя его самобытно-сказочную обстановку прежней: все так же юркие стрекозы зависают над кустами, скачут радостно по веткам воробьи, пузом кверху  дремлет у порога веранды жирный кот Чапай. Мы сидим за колченогим столом, пьем водку. Закусываем упругой черешенкой из бабкиного сада – ягода сочная, наливная! Захватил жменьку спелых плодов из дуршлага, небрежно швырнул в рот: плюх! – и два глотка сладкого нектара с легкой кислинкой отправляются вслед за градусами. Хорош-шо! Порцию огнедышащего напитка дядька одолевает медленно, процеживая сквозь плотно сжатые зубы. Глаза прикрыты, седые брови на переносице сосредоточенно собраны в кучку. Наконец крякает, передергивая плечами, и просветленным взглядом упирается в засиженное мухами окошко.
        -Фу-х! Гадость какая! За что пили-то? – в ковш проворно ныряет рука, загребает несколько отполированных солнцем кругляшей и отправляет их по назначению. – Можно и за жизнь, – соглашается с  дежурным вариантом  тоста. –  Давай по второй!
        Мой родич – личность в поселке известная и в некотором роде легендарная. Пристроить ржавый металл, тряпье или макулатуру – это к нему. Зарплата не ахти, но вместе с пенсией и шальной копейкой, прилипающей порой к хватким рукам  – и вот уже неплохой капиталец выходит. «Левачок», впрочем, в кармане долго не залеживается – местная кафешка, словно осиный улей, гудит до утра: дармовые угощения старого кладовщика публика ценит. Хотя какой он старый – в свои шестьдесят-то! Цепкий взгляд из-под нависших зарослями бровей, четко очерченный волевой рот, широкая грудь с плечами былинного персонажа. Даже отмороженная на голову поселковая шпана, с ее выкидонами и фирменными ужимками, в его присутствии ведет себя чинно – уважает и побаивается. В лоб Федорыч не даст – солидность не позволяет, – а вот глазами, словно ножичками, легко прищучит да и словом зарвавшегося наглеца хлестанет так, что у того вмиг потроха  к пяткам липнут.
        По жизни Яков Федорович молчалив и местами мрачновато-угрюм, однако после  стаканчика – что,  кстати, нечасто бывает! –  поговорить по душам завсегда не прочь.
        -У старых пердунов из Политбюро совсем крышу перекосило! – он возбужденно промакивает рушником вспотевшую лысину. – Послать наших мальчишек в Афганистан – это ж каким идиотом надо быть! Ничему этих придурков история не учит! – в сердцах швыряет утиральником в Чапая: хитрый котяра, улучив момент, пытается стянуть со стола кружок колбасы, к которой мы так и не притронулись. Вместе с трофеем и полотенцем на спине ворюга шлепается на пол. – Плесни этому бандиту водяры, чтобы не подавился всухомятку, – следует  милостивый вердикт.
        От вонючего напитка Чапай напрочь воротит исцарапанную морду.
        «Ну, и черт с тобой!  Нам больше достанется». – Возвращаюсь на место.
        -Полмира кормим – сами же голым задом светим и дерьмо лаптем хлебаем. А теперь еще и  в войнушку решили поиграть. Идиоты безмозглые!  – басит родственник и заходится от волнения кашлем. – Вот скажи, какого хрена  нам там надо? – спрашивает он меня с таким видом, будто перед ним не студент-второкурсник, аполитичный недотепа, а сам лично Леонид Ильич с «Малой Землей» под мышкой.
        -Лагерь социализма расширяем, – невнятно мямлю я. – Чтоб америкосам жизнь сладкой не казалась…
        Дядька, явно прифигевший от моего ответа, давится, выпучив глаза, черешневой косточкой.
        -Ну, и остолоп же ты, племянник! – его стальные буравчики, ехидно щурясь, казалось, вот-вот высверлят дырку в моем пустом котелке. – Война – будь она малая или большая – это не культпоход в театр. Это всегда драма! Вон, моя война как в сорок первом началась, так по сей день и утюжит катком душу… Ты знаешь, Сашка, что я – предатель Родины? – его вопрос буквально вдавливает меня в спинку стула.
        «Ничего себе заявочка! – мой растерянный мозг истерично мечется в тесной черепушке. – Прикалывается?!  Или  от спиртного мозги набекрень съехали?!».
        -Почти всю войну я в немецких лагерях кантовался. Из окружения выходили –  хорошо, если одна на двоих винтовка, да и то без патронов. Грязные, вшивые, голодные… Повязали нас немцы как цуциков. А что я должен был, горло себе перегрызть? Предлагали Власову присягнуть. Да уж лучше сдохнуть от голода, дизентерии или от пули поддатого конвоира, чем таким способом продлевать свою жизнь. Думал, сбегу. Первый раз неудачно. Отметелили нещадно – еле оклемался. Потом еще два побега – с тем же успехом. Удивительно, что не расстреляли – отправили в Германию в лагерь смертников. Дохли как мухи: от болезней, голода, от каторжной работы в каменоломнях. Знали: из лагеря один путь – на тот свет. До победы оставались считанные дни. Правда, мы об этом еще не ведали, но чуяли, что немцам кранты скоро. Но прежде они нас в расход пустят – ясно, как божий день. Решили бежать – наобум, скопом, расчет на везение! Шансы вырваться – один на миллион: колючка, сторожевые псы, пулеметы на вышках. Как стемнело, сотнями бросились на проволоку! Выжили единицы… Вчетвером пробирались ночами на запад – на шум далекого боя, днем отсиживались в перелеске. В одной немецкой деревушке двух полицаев разоружили, переоделись в гражданскую одежду, продуктами разжились. В ту же ночь удачно перешли линию фронта, оказались  у американцев. Невероятно повезло…
        Дядька неожиданно замолкает: лицо напряженное, взгляд отсутствующий – по всему видно, что Яков Федорович находится где-то на безумной недосягаемой глубине воспоминаний. Я смотрю на него и силюсь понять, что за океаны бушуют у него в душе. После услышанного как-то странно ощущать себя сидящим на веранде, залитой солнцем и утопающей в звуках июльского лета, – какой-то сумасшедший контраст.
        -Да-а, не хотел бы оказаться на вашем месте, – осторожно окликаю  его и едва узнаю свой сиплый голос. – И какой же вы предатель, дядь  Яш? По мне – так герой!
        -Скажешь тоже! – смущается Яков Федорович и, оживляясь, целится бутылочным горлышком в кружок приунывшей рюмки. Жидкость булькает и едва не проливается через край. – Подвиг – когда с гранатой под танк или грудью на амбразуру. А в плен взяли – трус и изменник. Так Родина постановила – вернее, те выродки, что от ее имени честных людей позором клеймили. Мне тогда при проверке у чекистов один капитан с издевкой в лицо бросил: «Не застрелился, не повесился – значит, предатель!» Сразу видно: эта свинья на поле боя и не была – тыл от «врагов народа» зачищала. Так хотелось плюнуть в его жирную лощеную морду, но сдержался – иначе бы лясы с тобой сейчас не точили. В общем, помурыжили  меня и отпустили – не нашли грехов. А осадок-то остался – на всю жизнь… Ладно, будь здоров!
        Лязгает в калитке щеколда, и мы слышим знакомое шарканье по зеленому ковру из шпарыша. На пороге уже стоит баба Маня: пустое ведерко в руках, на дне носовой платочек узелком – с выручкой от продажи черешни и всякой зелени с приусадебного участка. Маленькая, росточком с подростка, щупленькая, с колкими глазками – как у Якова Федоровича, ее сына. К бабке я приезжаю на все лето: пляж, рыбалка, подкидной дурак по вечерам. А главное, помогаю по огороду – с картофельной плантацией, помидорными грядками и большим вишнево-черешневым садом. Мои руки в этом буйном фруктово-овощном царстве – ох, как кстати.
        -Ты мне внука не спаивай! – грозно дрожит у дядькиного носа бабкин кулачок. – Не погляжу, что плешь на тыкве, отхожу хворостиной – чай, мало не покажется. Ты меня, Яшка, знаешь.
        Шестидесятилетний сын втягивает голову в плечи и прикрывает лицо скрещенными ладонями.
        -Знаю, мамо, знаю! – примирительно соглашается он с выговором бабки. – Только вы зря сердитесь. Ну, выпили чуток за встречу, закусили, поболтали…
        -Чтоб через пять минут свернулись! – перебивает баба Маня. – И никаких гулянок! – Шоркает чулками и, бескомпромиссно хлопнув дверью,  исчезает в комнате.
        -У самого внуков – целый выводок, а до сих пор, Сашка, родительницу побаиваюсь, – сам себе удивляется дядька. – Крутого нрава женщина – с ней шутки плохи. – И торопливо машет рукой:
        -Не будем гневить – давай на посошок!
        Вместе с Чапаем провожаем сродственника до калитки. «До скорого! Бывай – не хворай!» – приподнимает он над лысиной фуражку-восьмиклинку, и, лихо подмигнув,  споро шагает по улице, собирая широкой штаниной серую перхоть с жухлых придорожных сорняков…
        Время срывается в бездну и лишь через семнадцать лет притормаживает наконец у ворот дядькиного дома, разметав сонную пыль шинами старенького «Мерседеса». В предутренних сумерках исходит желчью зловредная шавка на длинной цепи, голосисто поют гимн наступающему дню соседские петухи.
        Протирая заспанные глаза, меня встречает Яков Федорович – в семейниках по колено и неизменной, заломленной набок фуражке. Проходим в летнюю кухню. Достаю из пакета литровую бутылку спирта «Роял», минералку, колбасу.
        -Эко утро доброе, а! – потягивается довольный Яков Федорович. Только сейчас замечаю: похудел и осунулся родственник, нет прежней выпуклости в плечах, скукожилась в размерах былинная грудь.
        Смешиваем спирт с водой, чокаемся.
        На шум подтягиваются домочадцы: супруга дядькина, Анна Сергеевна, – для меня просто тетя Нюся, – женщина крепкая, властная, – и средний сын, сорокапятилетний Виктор, после развода с женой удобно устроившийся под родительским крылом.
        -Тебе ж пить нельзя, дуралей старый! – шумит Сергеевна и замахивается на дядьку поварешкой. Тот, смеясь, опрокидывается спиной на тахту и весело сучит ногами в воздухе .
        -Не жена – полицейский! – ерничает он, прытко вскакивает на ноги  – я щас! – и семенит в дом.
        -Мальчишка, ей-богу! Штаны надень, не срамись! – кричит ему вслед тетя Нюся и поворачивается ко мне. – Рак желудка у твоего дядьки. Врачи говорят – и полгода не протянет.
        Дядя  Яша возвращается  с коробочкой в руке. Открывает крышечку:
        -Глянь!
        На бархатном донце какой-то значок.
        -Орден Отечественной войны второй степени! – торжественно поясняет Яков Федорович. – Перед майскими праздниками в военкомате вручили. Извинились за задержку. А и не важно, что только сейчас разобрались… На сердце, Сашк, знаешь, так легко теперь. Давеча в школе выступал перед детишками. Всю правду о своей войне рассказал, все выложил. Хлопали! – его глаза сияют, взятые в плен добродушными морщинками.
        Беру ордешок в руки, рассматриваю: красная звезда в обрамлении разметавшихся серебряных лучей,  золоченые серп и молот посередине – тяжеленький.
        -Смотри, не урони  – эмаль покарябаешь, – беспокоится дядя Яша.
        -Носится с цацкой, как дурень со ступой, – непрошено встревает вдруг Виктор. – Все деньги на книжке – в труху. А ведь машину можно было  купить – предлагал же! И пенсия с гулькин нос. А он от побрякушек тащится.
        -Молчи, лоботряс! – цыкает на сына старый вояка. – Тебе и жизни не хватит понять меня!  Племяш, наливай – шваркнем за Победу!
        Через час поднимаюсь – дела зовут. Водитель заводит движок. Прощаемся. Я понимаю: навсегда.
        Спустя три месяца Якова Федоровича не стало. Он умирал так же, как и жил: молча, стиснув зубы от боли, без стонов и всхлипов. Сиротливо лежал в постели  – маленький, вполовину от прежнего богатыря, обросший седой щетиной, с  посиневшим кулачком на  впалой груди. Когда его разжали – из ладони выскользнул кусочек металла.
        Орден!