Что было, то было

Арсол
     Я, конечно, никакой не писатель. Более того, я и читатель–то не очень. Но подвигли меня это все написать два обстоятельства. Первое - моя приятельница, никогда не писавшая книг, вдруг взяла и написала книжку воспоминаний о своей семье, я ее прочитал, и мне она очень понравилась. И я вспомнил высказывание одного умного человека, что каждый грамотный может написать как минимум один роман- роман о своей жизни. Ну, а второе вытекает из первого: если мысль втемяшится, то колом ее, как известно, не вышибить. И вот стал замечать, что невольно вспоминаю некоторые эпизоды из детства, отрочества и юности и так мне захотелось снова хотя бы мысленно прожить в том полузабытом мире, что я сел за компьютер и попытался записать некоторые моменты, которые, возможно, будут интересны моим близким и друзьям. Приятельницу звали Вера Пилосян, она была очень грамотной, умной и доброй женщиной, и я хотел показать ей это свое «творение». Но она долго и тяжело болела, и пока я писал все это - она, к нашему большому горю, умерла. А я так и не успел…   
          
          Я родился до войны

     Для России  2-я Мировая Война началась 22 июня 1941 года и получила внутри страны название Великая Отечественная. В результате многие не подозревали о том, что война началась 1-го сентября 1939 года, тем более  что СССР подписал акт о ненападении с Германией, был с ней в друзьях и по-тихому разделил Польшу и присоединил Прибалтику и Западную Украину. Поэтому когда  у нас говорили «до войны» - имели в виду именно этот рубеж: июнь 41-го. А я родился в марте 41-го - значит «до войны». Вообще своим рождением я косвенным образом обязан этому Пакту между СССР и Германией. После подписания этого соглашения всякая антифашистская пропаганда в советской печати была прикрыта, населению щедро развешивали лапшу о мире и благоденствии, в кино крутили фильмы о непобедимой Советской Армии, о том, что воевать будем только на чужой территории и т.д.
 
     Как пел Высоцкий: « час зачатья я помню не точно» Но путем несложных арифметических подсчетов месяц этого важного для меня события я определил довольно точно. Это был июль 1940 года.
Родители мои отдыхали тогда в Мальте, есть такой поселок около Иркутска с домом отдыха, отдыхали весело, большой компанией, время установилось спокойное. И когда мама через некоторое время почувствовала, что отдохнули они вполне плодотворно, возник вопрос, что делать с этим плодом. Папа сказал:-  «Ну, что же, надо рожать. Время вроде хорошее, в магазинах  вот даже масло сливочное свободно. И сможешь годик-другой дома посидеть».

     Видимо, наличие в свободной продаже сливочного масла было ярким показателем возросшего благосостояния. Во всяком случае,  вспоминая это замечательное предвоенное время, мама неизменно особо отмечала это обстоятельство.
Много лет спустя мама как-то сказала мне:- «Если бы я знала, что через три месяца после твоего рождения начнется война – вряд ли бы рискнула рожать». Очень хорошо, что человек не может заглянуть в будущее. Во всяком случае, для меня точно.
 
          Сколько себя помню…

     А действительно. Вот эту фразу каждый человек произносит много раз, не очень вдаваясь, а с какого возраста он себя помнит. Я поспрашивал друзей - почти все остановились на 5 -6 - годах, а некоторые яркие моменты зацепились в голове лет с двух или трех. Особенно если потом домашние многократно вспоминали об этом событии.

     Вот и у меня в голове держатся воспоминания о некоторых ярких моментах. Первое событие, врезавшееся в память, связано с войной. Отцу моему к началу войны исполнился 31 год, в детстве он переболел какой-то инфекционной болезнью. В результате не слышал на одно ухо, да и другим не очень. У него было двое детей и на иждивении пожилые родители жены и её несовершеннолетняя сестра – словом, по совокупности всего этого он получил белый билет и на фронт его не взяли. Но в 43-м,  когда к тому времени оказались в плену чуть ли ни 3 миллиона красноармейцев, а еще огромное количество перебито в боях – стали подбирать всех, и моего отца призвали на фронт. Для мамы это было огромным ударом. К тому времени многие соседи и знакомые получили массу похоронок и извещений, что пропал без вести. Поэтому все понимали, что шансы выжить не очень высоки. Кроме того, на плечи мамы ложилась семья из двух детей, пожилых родителей и сестры, которой к тому времени было 16 лет.
 
     Отца увезли на сборный пункт где-то под Усолье ( есть такой город километров в ста от Иркутска). Потом все родные призывников узнали, где конкретно находится этот призывной пункт и вот мы поехали на свидание. Мама,  я и моя сестра Эмма, которой тогда шел десятый год. На территорию родных, естественно, не пустили. И вот с одной стороны решетчатого металлического забора сгрудились родные, а с другой - будущие солдаты. Мама держала меня на руках, сестра, которая уже все понимала, разревелась так сильно, что её не могли успокоить ни мать, ни отец. А я, до этого не видевший таких бурных слез сестры, стал её успокаивать, гладить по лицу и говорить: - « Эммочка, не пач, падем домой».

Это вызвало бурные рыдания у всех. Мама потом несколько раз описывала эту сцену, видимо, поэтому я так четко запомнил решетку, за которой стоял папа и атмосферу всеобщего горя, когда все вокруг плакали и кричали через забор.

      Второе четкое, до деталей, воспоминание держится в голове до сих пор. Это мой день рождения, мне исполнилось три года. Папа на фронте. Мама собрала что-то на стол, пришли родные и близкие. И как водится, меня поставили на стул. И я должен был продекламировать какое-то длинное стихотворение, дабы все убедились в моей выдающейся памяти и исключительной развитости. Но поскольку память была не столь выдающаяся, как хотелось, то за занавеской стояла моя сестра и должна была подсказать, если что-то забыл. Но в самый ответственный момент, когда началось это эпохальное выступление, сестра покинула свой пост и ушла на кухню, где что-то убежало или подгорело. А я забыл продолжение. До сих пор помню направленные на меня ожидающие взгляды гостей. Я с ужасом и надеждой прислушиваюсь, когда будет подсказка - а ее нет. Я заревел в голос и закричал: - «Ну, подскажи, засланка такая!»

     Вместо провала мое это выступление вызвало дикий восторг и хохот всех присутствующих, все бросились меня успокаивать, целовать и тискать.  Публика встретила Эмму, прибежавшую на шум и не понимающую, из- за чего все это, новым смехом и возгласами: - «Вот, явилась «засланка такая»- Ей потом все объяснили, она тоже успокаивала меня, а я, естественно, совершенно обалдел от всего этого. А потом, когда все успокоились, мама вдруг горько заплакала. И сквозь слезы сказала:- «Господи, хоть бы глазком отец взглянул бы на все это». И ее все успокаивали и говорили:- «Ничего, Буничка, все будет хорошо. Вернется твой Абраша».
     Интересно устроена память. Я до сих пор помню это ощущение тепла и защищенности, когда я сидел у мамы на коленях, она целовала меня в макушку и промакивала слезы…
 
     Отец действительно вернулся. Я его успел позабыть, поначалу дичился, когда он прижимал меня к себе. Мама и бабушка говорили мне: - «Да ты чего, дурачок, ведь это твой ПАПА!»

Отец был простым солдатом, с войны, насколько мне известно, ничего не привез, кроме привычки курить и несколько кусков  кожи. Для обуви. Тут надо пояснить, что отец мой был всю жизнь отличным сапожником, толк в коже понимал и знал, что, имея эти несколько кусков отличной кожи, сможет обуть всю семью. А с обувью, как впрочем, и со всем остальным, после войны был полный шванц.
И первый, кого он осчастливил замечательными  обувками, оказался я, четырехлетний пацан. Он сварганил мне сапожки из коричневой кожи, с каким- то рантом или кантом, совершенно немыслимые в то время и в том нищенском окружении. Я не понимал всей ценности этой обновки, но старшие подняли такой восторженный шум вокруг этих сапог, что даже я, похоже, возгордился и возжелал пойти погулять только в этих сапожках, не смотря на июльскую жару. Бабка сдалась и обула меня, строго наказав не испачкать такую красоту.

     Я сидел на краю канавы, что была прорыта вдоль нашей улицы для стока дождевой воды, и любовался своими сказочными сапогами. А тут вдруг появилась девочка лет, наверное, 15- ти и присела рядом. И запричитала:- «Ой, какие чудные сапожки! И какой ты красивый, и как они тебе подходят, слушай, дай примерить».- И достала замечательный свисток, самодельный, из жести консервной банки. В него вставлялась горошина, и свистел он точно как милицейский. И свистнула в него! Все, я попался.
Она спросила:- «Хочешь свисток? У тебя кто дома?»- Бабушка - ответил я.- «Ну, беги к бабушке, покажи, какой у тебя замечательный свисток, а я пока примерю твои сапоги и здесь тебя подожду».

     Я на всю жизнь запомнил ужас на лице моей бабки, когда подбежал к открытому окну в кухню и стал её звать, а потом хвастать, какой у меня свисток, и как она заметила, что я в носках и выдохнула:- «А где сапоги?»- И я махнул в сторону улицы:- «Да там девочка ждет».- Бабка бросилась на улицу, там было тихо и пусто. Девочка наверняка рванула на барахолку  продать эти сапоги или обменять на что- нибудь съестное.

     А когда вернулась с работы мама, бабка, плача и опасаясь скандала, рассказала эту историю, они с мамой накинулись на меня с упреками, какой я глупый, и что теперь скажет отец, и как я мог поверить этой воровке. В результате я понял, что случилось действительно нечто, и стал с ужасом ожидать прихода отца.
И вот пришел отец. Он с порога ощутил похоронное настроение, спросил:- «Что это с вами, что случилось?»- Я, подготовленный к ужасному возмездию, не выдержал и бросился к ногам, заревел белугой, размазывая  сопли и слезы. И мама под аккомпанемент моего рева рассказала отцу обо всем. А он, потемнев лицом, спросил:- «Ну, и на что выменял сапоги этот барыга?»- Мама торжественно передала ему злосчастную свистульку, он посмотрел, свистнул пару раз, потом погладил меня по голове, вдруг засмеялся и сказал сквозь смех: - «Вот уж действительно просвистел сапоги, коммерсант».

     Я понял, что гроза миновала. И заревел еще сильнее. И потом все уже успокаивали меня. А свистулька эта долго хранилась в коробке у мамы, она еще много раз рассказывала всем об этой истории, все смеялись, а мне было как-то стыдно и противно – я понимал своим примитивным еще мозгом, что сотворил изрядную глупость.

     И еще я помню ужас от бессилия. Мне было года три. Перед входной дверью в наш дом был сооружен тамбур, который назывался сени. Двери с улицы имели замечательную медную еще дореволюционную ручку, блестевшую от многих прикосновений, как начищенная бляха на армейском ремне. Наверное, взрослые предупреждали меня, что опасно лизать металлические предметы на морозе. Раз предупредили – надо проверить.  И вот зимой при морозе градусов в  тридцать мне приспичило лизнуть эту ручку. Язык мгновенно примерз, я с ужасом почувствовал это и попытался оторваться, но ручка держала мертво. И никого вокруг. Пытаясь оторваться, я прикоснулся еще и мокрыми губами, и они тоже благополучно прилипли. Я стал мычать. И ко всему дело усложнялось еще и тем, что стоял я на опрокинутом ведре, которое подставил, чтобы достать языком до этой несчастной ручки. Словом, кошмарное положение.

     Представьте себе несчастного примерзшего к дверной ручке мальчугана, стоящего на ведре, стонущего от страха и бессилия. И тут на мое счастье вышла соседка, тетя Аделя, сразу все поняла, сказала мне не двигаться и потерпеть немного. Принесла теплой воды, отмочила меня и отнесла домой. Кусочек языка я все же оторвал, некоторое время во рту кровило. Бабка ругала меня, говорила, какой я глупый. Но, похоже, я и сам это понял. И больше ни разу не лизал морозное железо. А вот это ощущение ужаса было настолько сильным, что я запомнил его на всю жизнь. Наверное, потому что это было впервые…
 
     Первые впечатления, если они сильные, впечатываются в мозг на всю жизнь. Недаром в старости бывает, что человек забывает вчерашнее, зато вспоминает детство ярко и подробно. Я, к счастью, пока еще не забываю вчерашние события, но оказалось, что помню также многое из детства. Вот, например, сильное потрясение или, как сейчас говорят, культурный шок от первого посещения театра. Мне было около четырех лет, мама повела меня в драмтеатр на детский спектакль “ Снежная королева “. А у нас была книга сказок Андерсена, сестра мне её читала, и я был в курсе событий.

     И вот я сижу на коленях у мамы, впереди темно- вишневый бархатный занавес, вдруг этот занавес осветился разноцветными лампами, он медленно пополз и на сцене я увидел справа огромную книгу. Книга стала раскрываться, из неё выскочил сказочник, что-то говорил, но я его не слушал. Я совершенно одурел от разноцветной сцены, от этой чудесной книги, от всего - и перевозбудился. И когда появилась Снежная королева, я стал орать на весь зал, что она плохая, и чтобы Кай не шел за ней. Подошла билетерша и попросила утихомирить активного театрала.
Через десять минут все повторилось. Я продолжал активно вмешиваться в ход постановки, билетерша подходила еще дважды и в результате мама, сердитая и смущенная вниманием зала, схватила меня в охапку и вынесла меня на улицу. Я активно протестовал и, наверное, ревел - но на этом мое первое знакомство с театром закончилось на первом акте. По дороге домой мама успокоилась, я тоже – дома все это было воспринято весело, и больше меня мама в театр не водила, я потом ходил в ТЮЗ уже школьником, самостоятельно. Но не поверите - эту сказочную книгу на яркой сцене я вижу и сейчас, даже в деталях...

      Жили мы в старом деревянном доме, типичном для Иркутска, удобств никаких не было, раз в неделю все ходили в баню. Баня была недалеко от дома, называлась Шварцевская, по имени старого хозяина, сгинувшего в революцию, там был большой помывочный зал, стояли старинные мраморные лавки, сохранились еще дореволюционные шайки, медные краны и парилка, обшитая лиственницей. В баню я, естественно, ходил с мамой. В силу нежного возраста я не интересовался различием в строении мужских и женских организмов, наличие вокруг свежевымытых молодых женских тел оставляло меня абсолютно равнодушным. Лет через десять моя реакция, думаю, изменилась бы значительно.

      У нас во дворе жила бабулька, баба Рая. Лет примерно семидесяти. Одинокая, высохшая, с темным беззубым ртом и запавшими глубоко глазами. Я её не очень замечал, думаю, вообще не замечал в том возрасте. И вот эта баба Рая вдруг склоняется надо мной в бане, находясь, естественно, без одежды, в клубах пара и делает мне козу. И шамкает что-то вроде:- «Тю-тю, ангелочек! Ой, какой красивенький! Улюлю, траляля».
 
     Видимо, я принял ее за бабу Ягу. Без одежды. Я здорово испугался и залился слезами. И побежал из бани, поскользнулся и больно ударился - ну, произошла трагедия, одним словом. Мама кое-как меня обтерла, рассердилась и мы, недомытые, пошли домой. А дома меня пожурили за некрасивое поведение, отец все это выслушал и что-то сказал, все засмеялись. И потом папа добавил:- «Ну, все. Парень действительно уже большой, нечего ему с женщинами мыться, будет со мной ходить».- А через несколько лет, когда мама вспоминала этот эпизод, я спросил, что же сказал тогда папа такое смешное, что все долго смеялись. Мама вспомнила:- «А, он сказал, если бы Рая внезапно склонилась над ним в бане, он бы вообще заикой стал».

     И мы стали ходить в баню с папой. Совсем другое дело. Он покупал березовый веник, распаривал его, мы после первой помывки шли в парную, он ложился на полку и я колотил веником по спине и ягодицам любимого отца. Отец тоже слегка поколачивал меня, потом мы окатывались холодной водой и сидели после, отдыхали. А потом папа покупал кедровые орешки - себе большой стакан, я мне маленький. И мы шли домой, солидно разговаривая, я успевал сгрызть свои орехи и начинал нырять в папин карман.
      Он неизменно удивлялся:- Ну и скорость у тебя, прямо как пулемет « Максим»- И я был чрезвычайно горд этой своей способностью.

     А вот мой любимый дедушка Моисей Наумович, именуемый в простонародье деда Миша, ходил в баню только один. Он был чистый иждивенец, пенсии не получал и деньги на баню ему выдавала мама. Но все знали, что после бани он обязательно зайдет в пивнушку, что стояла возле ворот бани и где кроме пива продавали водку в разлив. И ему для счастья нужно всего на кружку и «стопарь». А поскольку он всех знал в округе и его все знали и уважали, то его, естественно, начинали угощать, и дело заканчивалось потерей сознания. И через пару часов какая-то соседка стучалась в окно и сообщала, что ваш деда Миша лежит недалеко от бани. Мама и баба Роза брали большие грузовые сани, каким-то образом попавшие в наше хозяйство, грузили на них тяжелое тело и везли домой.

     Часто у них не хватало сил поднять его на кушетку, его оставляли на полу, что-то подстелив и чем-то укрыв, и он спал на полу, тихо и благостно. А утром он шел в сени, где стояла большая бочка с водой, брал большой алюминиевый ковш, пробивал ледовую корку и выпивал весь ковш этой ледяной воды. И все. Снова здоровый.
     Поэтому мама стремилась выдать необходимый минимум, дед изобретал дополнительные статьи расхода: на веник (хотя все знали, что он никогда не парится), на чаевые банщику за простыни, и на законную кружку пива. И еще отдать  кому-то несуществующий долг. Мама стояла насмерть. Дед выдавал трагические монологи в стиле короля Лира, сердобольная бабка говорила:- «Да дай ты ему уже, все равно не отстанет».- И все заканчивалось как обычно, все знали финал этой пьесы. А здоровье у деда было действительно отменное, он никогда не простывал и почти ничем не болел. О нем я потом расскажу подробно, он был очень оригинальным, умным и способным человеком, и любовь к выпивке у него, возможно, появилась и закрепилась от неудовлетворенности и невозможности  самореализации. Он, к примеру, в возрасте примерно пятьдесят самостоятельно выучился читать по газетам   по-русски, читал быстро и все подряд, но книг в его руках я никогда не видел. Однажды я спросил у него, почему он не читает книг? Он ответил:- «Да там все сочиняют, а в газетах настоящая жизнь, всё правда». Он действительно верил, что в газете «Правда» - настоящая правда.
 
          Двор и его обитатели

     Почему-то в Иркутске все говорили не «двор», а «ограда». Именно так:- в нашей ограде, в соседской ограде. Наверное, потому, что почти все дворы были ограждены глухими заборами с капитальными воротами и калитками рядом. Мой двор - моя крепость. И поэтому вся жизнь проходила в этом пространстве, где все знали обо всех, где создавался свой детский дворовый коллектив, куда редко заходили чужие ребята. А если и заходили, то чувствовали себя не совсем уютно.

     Двор наш располагался на углу между улицами Декабрьских Событий и Красногвардейской.  Мои дед и бабка жили в Иркутске с 29-го года, новые советские названия не усвоили до конца жизни и все улицы называли по- старому. Поэтому жили мы на углу Ланинской и Поплавской. Между прочим, посылая меня в магазин или еще куда, бабка неизменно указывала дореволюционные названия магазинов и улиц, так что в результате я хорошо знал старую топонимику. Ведь улицы называли в честь знаменитых в данном городе купцов-меценатов, или по важным учреждениям на этой улице, или по церкви, или по профессии людей, проживающих в этом месте. И как моим пожилым предкам было запомнить имена Софьи Перовской, Желябова или (еще чище) Фурье, не запутаться в четырех Красноармейских и в восьми Советских? Между прочим, изо всех Советских наиболее популярной стала со временем 8-я, потому как на ней был построен родильный дом и все последующие поколения появлялись на свет на 8-й Советской, включая и моего старшего сына.

     К слову сказать, будучи уже в институте, я спросил как-то нашего историка, в честь чего назвали бывшую Ланинскую улицей Декабрьских Событий. Не в честь ли Декабристов? - Нет,- сказал историк.- В 20-м или в 21-м годах здесь, в Иркутске, происходили в декабре какие-то революционные события, по свежим следам улицу переименовали, а сейчас за давностью никто не помнит, что это были за события.
Юмор в том, что на этой улице располагались теплицы Горзеленхоза, их снесли и на образовавшемся пустыре устроили сквер. И назвали Площадью Декабристов. И сейчас все уверены, что все это в честь тех самых, что вышли в 1825-м на Сенатскую Площадь.
А в Иркутске, между прочим, есть дома, где жили Трубецкие и Волконские, и эта улица по праву называется улицей Декабристов.

     Что-то меня занесло в сторону. Итак, наш двор. Слева от входа стоял одноэтажный дом с двумя входами, в нем были две квартиры. Далее вдоль двора располагался двухэтажный большой дом с восемью входными дверями, и в нем было соответственно восемь трехкомнатных квартир. Напротив длинный одноэтажный дом с четырьмя квартирами. И, наконец, наш дом, завершающий всю эту ограду.

      Весь этот двор со всеми строениями принадлежал то ли греку, то ли кавказцу по фамилии Сахоки. Он сам жил в одной из квартир «двухэтажки», остальные сдавал внаем добропорядочным гражданам с приличным достатком. Когда дед перебрался в Сибирь в 1929-м году, революционные порядки еще не очень придавили весь быт, многое еще сохранялось почти как в старые времена. В усадьбе был дворник, во дворе был устроен общественный погреб - ледник. Зимой привозили с Ангары напиленные блоки льда, складывали их в погребе, засыпали опилками. Погреб был глубокий, обшитый лиственницей, с тамбуром для теплоизоляции. Лед сохранялся все лето и осень. А ключ был у дворника и у домовладельца. И каждый сохранял там мясо, рыбу и все, что хотел. И что характерно - никто чужие продукты не воровал, хотя все лежало рядом. И еще. Около каждого дома были небольшие палисадники с цветами, которые высаживала и ухаживала за ними сама госпожа Сахоки…

      Тут самое время рассказать о моем дедушке, который в такое сложное время отважно ринулся в Сибирь из теплой и знакомой до мелочей Одессы.
Дед мой по матери, Моисей Наумович, носил довольно распространенную еврейскую фамилию Бурштейн, происходил из патриархальной семьи среднего достатка. Сохранилась старинная фотография 1880-го года, где запечлена вся его многочисленная семья, по центру сидит довольно пожилой бородатый еврей - мой прадед, рядом довольно полная круглолицая моя прабабка, держащая на коленях пацана примерно месяцев восьми. Этот малыш мой дед. Самый младший в семье. Фото снято в городе Лохвица Полтавской губернии, где в ноябре 1879 года мой будущий дед и родился благополучно.

     Как-то так получилось, что с годами дед растерял все связи с родственниками. Или были трения в семье, или он уезжал в Сибирь со скандалом, а может быть, просто отношения между родственниками были прохладными - не знаю. Но ни он, ни бабка никогда никого не вспоминали из дедовых, и я до сих пор не знаю, были ли у него братья-сестры, и сколько, и живы ли они были на тот момент.  Сейчас жалею, что не расспросил, как-то нам внушили, что все старое нужно отбросить, мы строим новое счастливое будущее, мы пионеры на Земле. Вот и получились мы Иваны, не помнящие родства. Хотя, как написал недавно поэт Игорь Губерман, звучит довольно странно: Иван, не помнящий своего предка Абрама.

     Правда, однажды в нашем доме появился высокий худой рыжий мужик, они с дедом засели на кухне и долго выпивали. Я где-то бегал, когда явился, они уже прощались. На мой вопрос, кто это, бабка махнула неопределенно и сказала:- «Да это брат дедов, в Братске живет».- И все.

     Странно все это. Тем более что дед был хорошим семьянином, имел довольно мирный нрав и любил всех домашних. Но сейчас уже никого не спросишь, все уже там…
Потом прадед с семьей из Лохвицы переехал в Одессу. Жили они там, похоже, неплохо. Не знаю, чем занимался прадед, но никогда дед не упоминал о тяжестях жизни и лишениях в детстве и юности. Иногда я интересовался их жизнью в Одессе, но дед обычно отмахивался и говорил:- «А, ерунда! Ничего интересного».

     Однажды, когда речь зашла почему-то о Каире, дед вдруг заявил, что был там и в Иерусалиме тоже. Тут я вцепился, и он рассказал мне интересную историю. Прадед был человек глубоко религиозным. Он даже был старостой в синагоге, где молилась их семья. Соответственно он воспитывал своих детей, и деда моего, своего последнего, тоже отдал в обучение  в Хедер - частную религиозную школу, после окончания  которой дед мог продолжить образование в иешиве. И дальше путь в религию.

     Но многие молодые люди ограничивались хедером, не желая дальше продолжать религиозное образование. Среди таких  и оказался мой дед. Он, конечно, посещал синагогу, следовал традициям, но уже тогда разочаровался в религии, серьезно засомневался, одним словом. Он одновременно выучился парикмахерскому искусству и на часового мастера, и даже начал уже трудиться, но тут прадед решил послать своего молодого холостого сына в Палестину, чтобы тот привез святой земли из Иерусалима, от Стены Плача.
 
     И вот в синагоге женщины сшили из черного бархата мешок, вышили белыми нитками подобающий текст и Звезду Давида, раввин прочел молитву, и этот освященный мешок был торжественно вручен моему деду, тогда молодому человеку двадцати лет от роду. Дед получил изрядную сумму и отправился в далекий и сложный по тем временам путь.

     Не знаю, какое сообщение было у Одессы с Палестиной, но дедов маршрут пролегал сначала через Польшу, потом Германию и, наконец, из Италии пароходом до
Александрии. Прокайфовав довольно длительное время в этом сказочном, по словам деда, городе, он отправился затем в Каир, где тоже пожил неплохо и, наконец, в Иерусалим. Между прочим, в Польше, Германии и Италии наш религиозный посланец тоже не особенно торопился, в результате все путешествие затянулось больше чем на год, и почти из каждого города дед слал телеграммы о том, что везде страшная дороговизна и деньги снова растаяли. К слову, почта работала на удивление быстро и слаженно, хотя было это в 1900-м году.

     В Иерусалиме посланник одесской синагоги получил гневное письмо от отца. Отец писал, что терпение его лопнуло, он в последний раз посылает деньги на обратную дорогу и если Моше не приедет, может там и оставаться. Тут я спросил:- «Слушай, а мешок был большой?»               
- Да пуда на три, если не больше,- вспомнил дед
-Как же ты допер его через все границы?- искренне удивился я.
Дед как-то сконфузился, почесался, покряхтел. А затем нехотя признался:- «Да не тащил я эту землю. Пригляделся, а земля там точно как в одном известном мне месте недалеко от Одессы. Ну, я вот сошел с поезда в том месте, набрал этой сухой рыжей земли - и привез отцу».

     Потом дед долго молчал, я тоже не знал, как к этому отнестись. Наконец дед продолжил:- «Знаешь, а отец потом родственникам  умерших  давал бумажный пакетик с этой землей, чтобы бросили в могилу. Все они верили, что это прямой путь к Господу. И хоть я в Бога совершенно не верил, каждый раз было  муторно  на душе. И когда отец умер, я высыпал ему на могилу все, что оставалось - почти пол мешка».
 
     Он долго еще молчал. И потом добавил с надеждой в голосе:- «А может, эта земля и впрямь стала святой? Столько лет пролежала в святом мешке, столько людей на неё молились. Неважно ведь,  где молиться, если Бог есть - все равно услышит. А?»
Что я мог ответить. Я еще меньше деда верил во все это…

     Это, конечно, удивительно, как дед, выросший в ортодоксальной семье, совершенно отошел от Бога. Видимо, начитавшись святых книг, он здорово засомневался в их достоверности, а где сомнения - там нет веры. И в результате дед выучился на дамского парикмахера и часового мастера, со временем заимел клиентуру и зажил веселой, достаточно обеспеченной жизнью. Сохранилась фотография, на которой он с двумя друзьями в 1904 году, в отлично сидящей на нем тройке, с золотой часовой цепочкой по жилетке, усатый и довольный. И таким свободным и довольным жизнью дед продержался до 1910 года. А потом выглядел мою будущую бабку, очень красивую молоденькую 18-ти летнюю, совершенно неграмотную девушку из довольно бедной семьи по имени Роза. Со смешной  фамилией Йохальчик. У девушки Розы была старшая сестра Ида, вышедшая замуж довольно успешно за, как сейчас говорят, предпринимателя Павлика. Это не имя, это фамилия – Павлик, а имени его я никогда не слышал. У них был шляпный салон, модный и процветающий. Несколько работниц создавали для одесских модниц шляпки по французским образцам, с цветами, овощами и фруктами, а также украшения для невест на голову, на грудь и на другие места. Среди этих шляпниц трудилась и моя будущая баба Роза.

      Дед был старше бабки на 12 лет, был уже пожившим процветающим мужчиной, завидным женихом, довольно интересным внешне. Естественно девушка Роза, не задумываясь, выскочила за парикмахера и часового мастера замуж. А воспитывались еврейские девочки с четкими представлениями, что главный добытчик и вообще главный в семье, естественно, муж, а жена должна содержать дом в порядке, кормить, обстирывать, следить за детьми и, конечно, не работать. И бабка потом уже всю жизнь не работала ни на каком производстве, ей хватало забот и без этого. Но впитанные девушкой Розой принципы семейной жизни она пронесла до конца дней.

     И стали они жить – поживать, да детей наживать. Всего произвели на свет шестерых ребятишек, старшая была девочка по имени Зина, затем моя мама появилась на свет в 14-м году, потом два брата и сестра. Про этих двух братьев и сестру мама никогда не вспоминала, потому как умерли они в малом возрасте от каких – то детских болезней. А вот старшую сестру Зину, которая была необыкновенной красавицей с огромными серо- голубыми лучистыми глазами, мама очень любила и вспоминала часто. И очень грустила при этом. В 25-м году Зина вдруг заснула летаргическим сном. Врач сказал, что это, вероятно, реакция организма на сильный стресс. А стрессов хватало. После революции в Одессе чего только не происходило, и кто только не захватывал  там власть. Как рассказывал дед, красные придут – сворачивай дело и сиди, не высовывайся. Или еще чище – банда, тут совсем дело швах. Белые вернутся – снова дед открывал свой салон. В Одессе перед окончательной победой красных скопилось огромное количество сбежавших на юг дворян, которые потом эмигрировали кто во Францию, кто в Турцию. Салон мужских и дамских причесок деда процветал.

     А потом окончательно утвердились большевики. И деда обвинили в пособничестве белому движению и в монархизме, потому что его салон активно посещали и офицеры, и дворянки, и прочие купцы первой гильдии. Деда замели в тюрьму. Бабка и дочери были в полном отчаянии, особенно уже повзрослевшая Зина, любившая отца бесконечно. ГПУ разбиралось быстро и круто, надежд на выход из тюрьмы было мало.         Но чекисты посчитали парикмахера не очень опасным  для советской власти, продержав его пару месяцев и поколотив несколько раз, отпустили.

     Похоже, стресс сильно повлиял на психику старшей дочери, и однажды они её не добудились. Потом её поместили в больницу, кормили через зонд, она пролежала живым трупом несколько месяцев. А однажды, когда дед пришел в больницу, ему сообщили, что Зина умерла. Дед с бабкой до конца жизни не верили, что их любимая девочка умерла сама. Время было ужасное, полная неразбериха и нехватка всего.
-Кормить прекратили, сволочи,- убежденно говорил дед. Горевали они все страшно. Из всех детей оставалась только Буня – моя будущая мать. И вдруг в 26-м бабка снова забеременела, и в январе 27-го родила девочку Нелю – мою будущую тетку. Разница в возрасте у них с мамой была 13 лет.

     В первые  годы советская власть вела себя по отношению к парикмахерам, сапожникам, рыбакам, биндюжникам и прочим мелким лавочникам вполне сносно. Но по мере укрепления она, эта власть, стала всю эту мелкобуржуазную пену искоренять. А метод был простой, но эффективный. На ресторанчик, магазинчик или парикмахерскую напускали пару инспекторов какого-либо надзора, те предписывали устранить замеченные недостатки, бедный частник бросался добывать необходимые стройматериалы. А тут полный облом – доски, гвозди и фанера только членам профсоюза. А затем в положенный срок являлись эти представители, констатировали невыполнение и в конечном итоге заведение реквизировали в пользу рабочее - крестьянской власти. Так у деда отобрали его салон. Затем посадили управляющего, кассира и наняли уборщицу, деду предложили работать в этом новом заведении парикмахером по найму, путем уплотнения (любимый термин большевиков) добавили еще пару кресел и торжественно открыли « Пролетарскую Парикмахерскую № 6» Что характерно, ничего из предписанного никто не собирался выполнять. Это был типичный, как сейчас говорят, рейдерский захват. Пролетело несколько десятилетий, развалился Советский Союз, но практика рейдерских захватов в России не изменилась…
 
          Двор и его обитатели (продолжение)
 
     Дед проработал наемником под гнетом советской власти пару лет, но его мелкобуржуазное нутро восставало против этой несправедливости. И когда ему кто-то сказал, что в Сибири практически сохранились старые порядки, он быстро собрался и, прихватив жену и девочек, рванул в Иркутск. И снял в аренду дом, в котором мы с сестрой родились и выросли. Дом был большой, на улицу выходила парадная дверь, в этой части дома был ранее магазин, а в задней части располагалась квартира хозяина этого магазина. Потом магазинщик прогорел, и дом стоял пустой, ждал деда.      Дед довольно быстро организовал в бывшем торговом зале парикмахерскую на два кресла, пригласил на второе кресло молодого парня по имени Юда (я его помню, он до конца жизни был ближайшим приятелем деда, они часто сидели на лавочке, курили и вспоминали – два пожилых осколка дореволюционных времен). И еще дед заказал вывеску: « Парикмахер и часовой мастер из Варшавы». В Одессе было твердое убеждение, что все самое модное и качественное непременно из Варшавы. Как ни странно, это помогло и в Сибири, где большинство вряд ли знало, где эта Варшава находится, но раз уж этот мастер прибыл  из самой Варшавы - значит это точно спец.
 
     Географически место было выбрано замечательно. Против нашей ограды на другой стороне Ланинской улицы располагался большой пустырь, где были построены деревянные прилавки с навесами – это был местный базар и вещевой рынок - барахолка. Буряты привозили с Байкала бочки с соленым омулем, целые возы свежих омулей, хариусов и ленков, баранину и реже говядину, а из ближних к Иркутску аймаков молоко, творог и сметану. А овощами торговали премудрые китайцы, которые образовали поселение в пойме реки Ушаковки и умудрялись выращивать в суровых сибирских условиях отличные огурцы, лук и капусту. И еще они прорыли в сопке туннель и большую пещеру в конце этого туннеля. И там при температуре +1 по Цельсию (средняя годовая для Иркутска) сохраняли все это до лета в чудном состоянии. Я пишу об этом со знанием дела, т.к. китайцы сохранились примерно до 1956 года, когда отношения между Мао и Хрущевым резко ухудшились, коммунисты расплевались на почве отношения к культу Великого Вождя и Учителя, и китайцев тихо – незаметно выдавили на родину.

     Тот, Ланинский рынок прикрыли в 37-м, когда на этом участке построили среднюю школу №9 им. Пушкина, где через много лет я тоже учился. Но об этом позже, а китайцев я видел всегда, когда оказывался на центральном базаре в овощных рядах. И до сих пор слышу, как худой сморщенный китаец кричит:- « Мадама! Капитана! Покупай луга, чеснога – тли рубли пучёга!»
     А после, как китаёзы уехали, все их хозяйство захирело, в их лачугах поселились всякие бомжи, поля покрылись сорняками, а затем и бомжей разогнали и всю эту «нахаловку» спалили. И пропали на рынке знаменитые китайские овощи, которые и в апреле были, как только сорванные.

     Но я, извините, опять уклонился. Поскольку народ крутился на рынке круглый год – и покупатели, и продавцы, то от желающих постричься, и освежиться в конце этой процедуры не было отбоя. Меня всегда смешила фраза, когда  в конце работы мастер смахивал  последние волоски и неизменно спрашивал полу утвердительно:-  «Вас освежить?»
Как будто клиент малость протух. И неизменный вопрос к матери:- «Дамочка, ребенка будем освежать?»- И неизменный ответ:- « Нет, он не любит душиться».- Мамаша неизменно краснела от ощущения, что её уличили в скупости. В качестве освежителя в наше время применяли исключительно « Тройной одеколон» и « Шипр» - ну это для особо продвинутых.

     Сельского населения было неизмеримо больше, чем городского. Поэтому цены на промтовары и городские услуги были значительно выше, чем на мясо, рыбу и прочую петрушку. Однажды деду один бурят с Байкала принес старинные часы, семейную реликвию, в серебряном корпусе, на цепочке. Они не ходили много лет, но бурят их неизменно нацеплял на штаны перед поездкой в город, для солидности. Может, во всем аймаке у него одного были часы. Вот эти часы он принес как-то деду и на плохом русском попросил наладить. Вечерами дед подрабатывал часовым мастером. У него, между прочим, был роскошный набор инструментов для часового мастера, сработанный в Германии. Это был огромный кожаный чемодан, внутри в красном бархате были выдавлены ячейки для всяких отверточек, молоточков, тисочков. Был там миниатюрный станок для выпиливания стекол из плексигласа, и тиски для выдавливания шестеренок и еще много чего непонятного. Все это напоминало огромную готовальню. Качество всего этого хромированного чуда было такое, что даже я, малолетний пацан, как зачарованный перебирал эти штуки, рассматривал  и вертел всякие ручки и нажимал кнопочки. Это было необычайно интересно и захватывающе. Но дед страшно ругался, когда видел, что я добрался до его инструмента, правда, к тому времени ему было под семьдесят, он плохо видел, и руки плохо слушались - но все равно к своему сказочному набору меня не подпускал. Видно, надеялся еще поработать. А набор этот частично постепенно с моей помощью разбазарился, и когда однажды дед обнаружил, что некоторые ячейки пустые – был большой скандал. И он продал  оставшееся  своему бывшему ученику по часовой части. Но я уже тогда, глядя на этот инструмент, интуитивно понял, как выглядит работа отличного качества.

     Дед успешно наладил часы этому буряту, он в следующий приезд получил их, долго крутил около уха, восхищенно округлял насколько возможно свои узкие глаза и потом пообещал расплатиться за работу рыбой. И исчез. Дед уже забыл о нем, решил, что обманул абориген. Но в ноябре, когда установились холода, вдруг появился этот рыбак и привез целый огромный мешок мороженой рыбы, первоклассные омули, ленок и хариус. И объяснил, что ждал холодов специально, чтобы рыба по теплу не протухла, потому как за такую работу надо рыбы много, однако. По нашему времени за такой мешок рыбы можно купить несколько хороших часов, наверное…

     Когда мои предки прибыли в Иркутск и поселились в этом дворе, там еще сохранилось вполне приличное общество. В « двухэтажке», в самом новом и современном по тем временам строении на втором этаже жил сам домовладелец с супругой. Под ними на первом этаже, можете себе представить, настоящие абхазские князья Шервашидзе, муж и жена, довольно крепкие еще в те годы. Потом я узнал, что это представители старинного княжеского рода, восходящего к временам царицы Тамар. Основателю их династии эта легендарная царица пожаловала в единоличное княжение всю Абхазию, вот эта фамилия и княжила там почти семь веков.
 
     Потом через много лет я прочитал о нашем князе Дмитрии Шервашидзе, и выяснилось, что он вращался в таких сферах и обладал такой родословной – мы даже нафантазировать не смогли бы в то время. Отец его Георгий был правнуком владетельного князя Абхазии по имени Келешбей. По завершении учебы во Франции и Москве он возвратился в свое родовое имение. Но к тому времени император
Александр II за всякие выступления и бунты объявил абхазцев «виновным народом», царские власти князю Георгию и всем потомкам династии не разрешили жить на родной земле, и он поселился в Тбилиси. Там много чего было, но для нашего повествования важно, что он  впоследствии был назначен губернатором Тифлисской губернии.

     В 1888 г. Александр III (папаша последнего царя Николая II) посетил Грузию. Губернатор Георгий преподнес императрице Марии Федоровне её любимые «аргентинские» розы и поцеловал ручку. Тут надо отметить, что в свои 41 год, в белой черкеске, с тонкими благородными чертами лица князь был неотразим. И, как выяснилось позже, Мария Федоровна не только положила на него глаз, но даже, говоря современным языком, капитально на него запала.

     Через 6 лет император Александр III скончался. И Мария Федоровна сразу же пригласила князя в Петербург, ко двору. Он оставил в Тбилиси сына Дмитрия с женой и уехал в столицу. Мария Федоровна назначает его главой своей канцелярии, и до смерти Георгия они живут как муж и жена. В 1905-м они узаконили свои взаимоотношения – оформили морганический брак (без права наследования потомками царского престола)

     В феврале 1917-го Николай отрекся от престола. Мария Федоровна со свитой приехала к нему в Могилев, сильно возмущалась и даже сделала попытку посадить на престол 35-ти летнего Дмитрия - сына своего любимого князя. Но эта попытка провалилась, и после смерти Георгия в 1918-м бывшая императрица уехала на родину. А Дмитрий отказался ехать с ней, вернулся в Абхазию в свое родовое имение Кяласур.

     Однако родина не приняла своего родовитого сына. Через несколько лет укрепившаяся Советская власть разобралась с князем Дмитрием, у него все отобрали и сослали на вечное поселение в сибирский город Иркутск. Для кавказцев Иркутск был тогда, да, наверное, и сейчас, где-то на краю света. Чтобы обезопасить сына Левана, он заставил его отречься официально и от родителей, и от титула, и от всякой собственности. И уехал с женой в Иркутск. А сын остался в Грузии простым советским инженером…

     Года через три « лафа» для моего деда закончилась. И для большинства частников тоже. Деду по проверенной методе предъявили требования выполнить несколько предписаний и установить кассу, заключить договор и превратиться в соцпредприятие.
     Возможно, если бы деду удалось выполнить противопожарные и санитарные предписания, он бы удержался на плаву, но повторилась одесская история, когда каждый гвоздь – только членам профсоюза или артели. И через некоторое время заведение дедово прикрыли, между квартирой и парикмахерской построили стену, в самом зале установили перегородки и превратили его в маленькую квартирку с кухонькой, комнатой метров 15 и еще малюсенькой комнаткой, наверное, метров шесть. И в эти «хоромы» переселили еврейскую семью Ойстрах -  отца, мать и двух дочерей. И мы прожили с этими соседями всю жизнь, пока все наши ограды не снесли в 60- х годах и не построили блочные дома знаменитой «хрущевской» серии. Старшая их дочь, Этя, дружила с моей теткой Нелей, они примерно одного возраста. А младшая их дочь, Аня, была одного возраста с моей сестрой Эммой, они тоже дружили с раннего детства. Вообще с годами мы превратились в одну семью, с общими заботами и радостями.

     Дядя Шура Ойстрах был спокойным, добрым и неконфликтным человеком, но главным в семье была, конечно, его жена тетя Аделя. Когда возникала проблема, даже маленькая, а её не оказывалось дома, дядя Шура выскакивал на крыльцо и звал свою ненаглядную Эйдл. Между прочим, тетя Аделя единственная в ограде высадила возле дома цветы и увлеченно за ними ухаживала. Когда я вырос и тоже стал ухаживать, но не за цветами, а  за своей будущей женой, я пару раз, каюсь, сорвал лучшие георгины с этого палисадника. Тетя Аделя сильно возмущалась и ругала неизвестных хулиганов. Я ей очень сочувствовал. Потом, когда мы поженились, и тетя Аделя познакомилась с моей женой, я как-то признался в своем безобразном поведении, но тетя Аделя очень полюбила мою жену и, выяснив, что цветы я воровал для неё, великодушно меня простила…

     Домовладельцу Сахоки тоже сделали грозные предписания, которые он, естественно, выполнить не смог. И все его строения реквизировали в пользу народа, ему оставили комнату в своей квартире, поселив в две других семью Василия Ивановича Баканова с женой и сыном и какую- то бабку неизвестного происхождения, сварливую и подозрительную. Живших под ними князей Шервашидзе тоже ужали до одной комнаты, поселив в одну из двух оставшихся молодых супругов Косовских, а в другую мать его, брата матери и бабку. Словом, все квартиры и квартирки превратили в мини коммуналки, переселив людей из таких подвалов и халуп, что даже эта теснота некоторым показалась раем. Не случайно одной из самых популярных пословиц в Советском Союзе была «в тесноте, да не в обиде». Хотя это не правда. В тесноте постоянно возникали трения, обиды и столкновения. И у многих укреплялась мечта завладеть комнатой соседа.

    Население ограды увеличилось раза в четыре. Публика была самая разнообразная. В основном из бедных. Некоторые с детьми. Порядок во дворе исчез почти мгновенно. Сразу же стали воровать продукты из ледника, потому как дворник пропал и замок сорвали как символ буржуйской жизни. И вскоре ледник засыпали и сравняли с землей. И цветы затоптали, и заборчики из штакетника вокруг этих цветников мигом сломали, и вскоре установились во дворе типичные отношения коммуналки. С завистью, сплетнями, скандалами и взаимными обидами. А потом еще примерно с 35-го года начались репрессии в стране, они коснулись и нашей ограды.

     Одними из первых были арестованы князь Шервашидзе и бывший хозяин усадьбы Сахоки. Как недорезанные буржуи и дворяне. И, наверное, вскоре были расстреляны, потому как никто больше о них ничего не слышал.  Мадам Сахоки  потемнела лицом, быстро превратилась в прямую суровую старуху, никогда не улыбалась и мало что замечала вокруг. Когда она, прямая и скорбная, проходила по двору, все невольно замолкали, вроде как это была ведьма, и на душе становилось тревожно. Иногда, когда мы с пацанами  устраивали во дворе шумные игры, она останавливалась около нас и смотрела строго и с недоумением. Видимо она до конца дней не понимала, откуда появились в её дворе все эти босяки и за что ей эти испытания. Она никогда и нигде не работала, пенсии не получала и на какие средства существовала, никто не знал. Было известно только, что визгливая и вздорная бабка, живущая в соседях с бывшей домовладелицей, чем-то торговавшая на рынке и вечно ходившая в темном платке и обносках, помогала и подкармливала соседку как могла. Помогал ей и другой сосед - Василий Иванович Баканов, спокойный, статный, похожий на артиста Тихонова, только с усами.
 
     Когда мы изучали в школе творчество Горького, я твердо связал для себя образ старухи Изергиль с нашей бабкой Сахоки.

     А Василий Иванович был весьма уважаемым в ограде человеком. Он служил в какой-то организации главным бухгалтером, но офицерская выправка, сдержанность и необычно грамотная речь выдавали в нем достаточно благородное происхождение. Он никогда не заговаривал с нами, редко появлялся во дворе, и мы видели его только вечером, когда он шел с работы прямой и невозмутимый, и нес впереди себя вертикально белый батон хлеба, обернув его бумажкой и держа тремя пальцами. Однажды, когда мы подстроили  шкоду против дяди Шуры Ойстраха и закрепили над калиткой большую банку с водой таким образом, чтобы она опрокинулась при открывании - произошел сбой. Дядя Шура замешкался, и вдруг мы с ужасом увидели, как его обошел дядя Вася, решительно толкнул калитку, и довольно грязная вода окатила его и знаменитый батон. Естественно, мы все испарились. И стали с ужасом ожидать возмездия. Но дядя Вася переоделся и спокойно пошел в булочную за новым батоном. А потом остановил Валерку Косовского и попросил собрать всех. И прочел нам небольшую лекцию. Естественно, лекцию я не запомнил, но нам было стыдно. Правда, не долго.

       Дядя Вася был очень интересным человеком и внешне, и внутренне. Поэтому женился он не просто на женщине, а на настоящей красавице, белокожей, блондинистой и статной. И как я сейчас понимаю, имевшую  чуждые нам дворянские корни. Где-то в начале 30-х они родили сына по имени Олег, он был замкнутым и высокомерным, со сверстниками во дворе почти не общался, соблюдая дистанцию.
А дядя Вася был прирожденный охотник и рыбак. На Ангаре на одном из островов у него было зимовье, а на причале моторная лодка - большая редкость в то время. Кроме того, у него были зарегистрированные ружья и всякое охотничье и рыболовное снаряжение. Он стал приучать молодую жену к охоте и рыбалке, она поначалу окунулась в эту экзотику, и ей это надоело. А она ощущала себя птицей высокого полета, рай с милым в шалаше – это была не её песня. В конце  концов,  она поехала погостить в Москву к родственникам, познакомилась с генералом из « органов» и написала мужу, что остается там по большой и настоящей любви. А сыны заберет позже.
 
      Дядя Вася еще больше замкнулся, Олег совсем перестал общаться со сверстниками, а бабы во дворе жалели Васю и ругали всякими словами вертихвостку, бросившую такого мужа и еще и сына.

      А потом вдруг она появилась. И во дворе женщины горячо обсуждали этот факт. Поскольку информации от  Бакановых  не поступало, то, естественно, версии гуляли самые фантастические. Что генерала посадили, или что эта фря надоела генералу, и он  дал ей поджопник, что Вася грозился не отдать ей сына. Словом, жизнь во дворе сильно оживилась. А потом выяснилось, что на самом деле все не так. Генерал обещал устроить Олега в закрытый ВУЗ и обеспечить в дальнейшем работу в почтовом ящике, а в этой дыре нормальному человеку хода нет.

      И дядя Вася смирился. Олег уехал надолго, все думали, что навсегда. Так оно почти и оказалось. Постепенно эту историю забыли, и Олега с его мамой тоже. Но однажды двор снова встрепенулся – вдруг появился Олег, да не один, а с молодой женой. Сам по себе этот факт вроде бы обычный, но некоторые детали очень всколыхнули общественность. Прежде всего, молодые не приехали на поезде, как нормальные советские люди, а ПРИЛЕТЕЛИ на самолете, что рассматривалось показателем близости к самым высоким кругам. Сразу стало известно, что молодые  живут в почтовом ящике, делают бомбу, от урана там лучи вредные страшно, и детей у Олега точно не будет. Поэтому и он, и его супружница  такие  худые и бледные.
Потом все узнали о том, что эти ребята купили специально на время отпуска велосипеды, да не просто велосипеды Молотовского завода, а «гончие» иностранные и что велики эти едут в грузовом вагоне.
 
                Когда Олег и его жена вышли впервые покататься на велосипедах, у многих соседей и, особенно, у соседок отпали челюсти – эти  фраера  оказались в коротеньких шортах. Впрочем, слово шорты тогда просто не знали, все убедились в натуральном хамстве  столичных штучек, поехавших по улице в трусах. И еще женщины обсуждали худые белые ноги этой «графини». - Вот позорница,- говорили наши дамы,- нашла чего показывать, срамотища одна!

      Вспоминая этот эпизод, я понимаю, в какой дремучей и закомплексованной атмосфере жили все мы. И так жили почти все в огромной и самой свободной, если судить по песням, стране. А ребята, молодые физики, поездили по окрестностям, отдохнули в нашем здоровом климате, оставили велосипеды отцу - делай с ними, что хочешь, катайся или продай. И УЛЕТЕЛИ. Их долго еще жалели. На кой такие деньги, если детей не будет, и в сорок коньки отбросишь? И дядю Васю жалели. Испортила эта стерва и ему, и сыну всю жизнь.

      Дядя Вася еще долго ездил каждую субботу то на охоту, то на рыбалку. И принимал заказы на рыбу, особенно если у людей намечается  гулянка по поводу семейного события. Мать моя тоже иногда заказывала перед праздником или днем рождения щуку для фаршированной рыбы, линка или хариуса для заливного. Почти всегда заказы были выполнены, Василий Иванович был очень умелым рыбаком. Когда вначале 60-х наши дома сломали  и на месте наших дворов построили блочные дома знаменитой «хрущевской серии», все соседи получили где-то квартиры, и связь между людьми, прожившими вместе много лет, разрушилась. И что дальше было с дядей Васей,   встречался ли он с сыном и родились ли у него внуки – мне не известно. 
 
            К национальному вопросу…

     Ограда наша была многонаселенная и многонациональная. Во время уплотнения власти переселяли людей из таких трущоб, что комнатки в нашей  « двухэтажке» многим казались замечательным жильем. Среди таких переселенцев были люди разных национальностей, и в результате в нашей ограде возник настоящий интернационал – русские, евреи, грузины, украинцы, возможно, и представители других наций и народностей, но мы мало интересовались такой ерундой, у кого какие корни.
 
      Как я уже сказал выше, в наш дом подселили семью по фамилии  Ойстрах. Дядя Шура, жена его Аделя, две дочери – Аня и Этя. Тетя Аделя торговала газированной водой, а дядя Шура был музыкант. Он играл на барабане в похоронном оркестре. Был он роста небольшого, с приличным пузом, поэтому барабан его, висевший на ремнях на животе, выдавался вперед метра на полтора. А надо сказать, что хоронили в то время на кладбище в Лисихе (пригород Иркутска) и все процессии проходили по нашей улице.
      Мы, заслышав звуки похоронного оркестра, высыпали на улицу, вскарабкивались на трамвайный столб, чтобы лучше видеть, и с высоты наблюдали эту скорбную процессию. Впереди несли венки, за ними ехала бортовая машина с опущенными бортами, в кузове на ковре гроб и вокруг близкие или кому трудно идти, за ними остальная группа и в завершении оркестр. И когда процессия проходила мимо нашего дома, оркестр всегда начинал греметь басами и плакать трубой, а дядя Шура самозабвенно бухал в барабан палкой с круглым набалдашником справа и шарахал медными тарелками сверху. И подмигивал нам. Мы были в полном восторге. Поскольку похороны происходили примерно дважды в день, то мы настолько к ним привыкли, что относились ко всему просто как к развлечению.

      Тут надо сказать, что в нашей ограде было примерно тридцать детей разного возраста, кто старше меня, кто младше, а наша компашка примерно одногодков состояла из шести довольно хулиганистых пацанов, все время изобретавших какую - то «шкоду».
      Дядя Шура каждый день приходил домой обедать. А дверь в наши сени была довольно узкой, барабан не входил, и дядя Шура оставлял его на крыльце. Мы мигом забирались на крышу дома напротив, прятались за трубами и ждали, пока наш бравый барабанщик усядется за стол. Как только он начинал есть, мы из рогатки пуляли по барабану, стараясь попасть в тарелку. Дядя Шура не догадывался, что мы воздействуем дистанционно, брал палку, прятался в сенях и при очередном ударе по барабану выскакивал во двор, ошалело озирался и, сотрясая палкой, страшно проклинал всех скопом. Мы в восторге тряслись за трубами.
 
       Вообще мы часто причиняли головную боль соседям своими «шкодами». И нам частенько за это перепадало от родителей. Потом, уже повзрослев, мы забросили наши дурацкие розыгрыши и забавы, но тогда нам необходим был адреналин и ощущение страха, когда в ужасе и в восторге убегаешь от взрослого разгневанного соседа или соседки...
 
      На первом этаже в одной квартире с княгиней Шервашидзе в двух комнатках жила семья Косовских. В одной комнатке ютились бабка с дочерью Хаей и сыном Исаком, а в другой Хаин сын Моисей Косовский с женой Лелей и сыном Валеркой, по прозвищу «Исусик», потому как своей худобой очень напоминал распятого Христа.

      Бабка была высохшей неимоверно, маленькой, сгорбленной и знаменитой тем, что нарожала и вырастила массу детей. Я мог вспомнить девять человек. Прежде всего, это наша соседка Аделя. Ну, и дальше пошли еврейские имена  - Фрида, Голда, Соня, Блюма, Бася, Хая, Исаак и Гриша - военврач, погибший в Отечественную Войну. Вроде были и еще дети, но о них я не знаю. Бабка именовалась звучно -  Броха Гедалиевна Аксман. Надо заметить, что еврейские бабки в нашем дворе называли друг дружку исключительно «мадамами». Так и говорили:- Мадам Аксман что-то очень плоха.- Или:- Мадам Бурштейн  (это моя баба Роза) вчера опять тащила Мишу из пивнушки. А мадам Штрудель снова выставила на просушку свой ночной горшок посреди двора, ни стыда, ни совести.

      Броха Гедалиевна была знаменита тем, что каждую осень или зиму умирала. Собирались её дети, дежурили возле, врачи говорили, что вот-вот – но проходило время, все как-то успокаивалось, бабка из дому не выходила и про неё все забывали. А по весне, как только пригревало, бабулька вновь появлялась на лавочке в валенках, закутанная в платок и с интересом разглядывавшая соседей.

      Валерка, её правнук, прилично ей досаждал. Мы часто слышали, как она, мешая русские, идишские и, возможно, польские слова, шлет страшные проклятия в его адрес. Однажды он и меня вовлек в очередную «шкоду». У бабки была маленькая кастрюлька, она кипятила в ней молоко и затем ставила охладиться на припечник. Пенка засыхала. Мы взяли стеклянную трубочку - рейсфедер, проткнули пенку и выпили все молоко. А пенка осталась. Потом мы с восторгом наблюдали, как бабулька осторожно несет кастрюльку, пытается перелить молоко в чашку, затем темным скрюченным пальцем протыкает пенку, убеждается, что молока нет, и кричит:- «Вилега, чтоб ты уже провалился!»- И мы, два подрастающих идиота, бьемся за печкой, зажав рты и боясь расхохотаться в голос.
 
       Наши еврейские «мадамы» прибыли когда-то в Сибирь по разным причинам из Одессы, Украины, Белоруссии, Молдавии и еще черт знает откуда, поэтому принесли с собой нравы и говор еврейских местечек. Мне моя бывшая соседка Этя рассказывала, как моя баба Роза выходила на крыльцо и кричала через весь двор: - « Мадам Лох, ви уже сегодня сделали базар?» А мадам Лох, жившая на втором этаже в конце нашей двухэтажки, высовывалась из окна и кричала в ответ: - « Мадам Бурштейн, ви что, ослепли - я уже чищу рибу!»
- Мадам Лох, как я могу знать, если ви изнутри? Я интересуюсь, почем сегодня хотят за говядину?
- Ой, ви только посмотрите на неё! Роза, я уже сто лет абсолютно не кушаю мясо. Зачем я должна интересоваться за говядину?- И оскорбленная бабка уходила в дом, бормоча:- Ну да, можно подумать! Сто лет она не кушает мясо. У неё что, с морковки такой тухес? (задница по- еврейски)

      Вообще как-то так получилось, что в нашей ограде скопилось много, как сейчас принято говорить, лиц еврейской национальности. Дальше Косовских на первом этаже в маленькой комнате проживал банщик дядя Зяма. Худой, неряшливо одетый, с большим вечно простуженным носом, сильно близорукий, поэтому его глаза за стеклами очков казались маленькими злыми точками. Он был вечный холостяк и вечный скандалист. Может быть, и не скандалист, но очень быстро поддавался на провокации и дразнилки. Ну, а для мальчишек – это просто находка. Его поддразнивали по поводу и без повода, он мигом возгорался и бегал за нами по двору, стараясь ухватить кого-нибудь за ухо. Мы в полном восторге носились по двору, в конце концов, он уставал и, погрозив нам пальцем, забавно и однообразно поматерившись, уходил к себе. В его комнате стоял стол у окна, железная узкая кровать, большой фикус в кадке, на стене висели какие-то шмотки и жил кот, такой же облезлый, как его хозяин.
 
      В 1952-м году было необычно дождливое лето, вода заполнила все подполья в квартирах на первых этажах, а потом, когда вода ушла, Валерка Косовский обнаружил, что из их подполья образовался лаз в подпол дяди Зямы. Ну, мы, естественно, полезли посмотреть. Дядя Зяма оказался беднее церковной мыши, в подполье мы ничего, кроме гнилой картошки, не обнаружили. Затем, открыв люк, проникли, движимые любопытством, в комнату. Там, что называется, было шаром покати. Осмотрев комнату, Толька Седых, по прозвищу « Старик», выдал идею. « Вы знаете, ребя, если вынуть фикус и накакать, а потом поставить на место, то после каждой поливки будет снова вонько» Идея понравилась, мы, шестеро полудурков, вытащили фикус, все в разных дозах заполнили кадушку, поставили фикус, вернулись назад и забыли про все.
 
      Через несколько дней, вечером, когда некоторые соседи мирно беседовали на завалинке, вдруг выскочил страшно возбужденный дядя Зяма, державший за шиворот своего кота. Он швырнул кота на землю и кричал:- « Чтоб я тебя, сволочь такой, больше за свою жизнь не увидел, сволочь такой!» Ну, соседи, естественно, спросили: - « Что такое, Зяма? Он скушал твой ужин?»- Да нет - отвечал Зяма – этот сволочь серет где-то в комнате, вонь, как в сортире, а не могу найти, где насрал, подлюга такой гад!
 
      Валерка «Исусик», оказавшийся рядом, вспомнил фикус и стал хохотать, Зяма схватил его за ухо и повел к отцу. И стал рассказывать про кота, вонь в квартире и что это наверняка дело этих мамзеров. Мося Косовский был мужик строгий, Валерку прижал, тот всех сдал. И вечером все мы получили от родителей по полной. Меня отец главным образом ругал за проникновение в чужое жилище. И, между прочим, я на всю жизнь запомнил, что незаконно проникать в чужую квартиру – не просто грех, а натуральное преступление. А назавтра, под улюлюканье соседей, мы вытащили фикус во двор, прочистили землю, вставили цветок на место и все прилюдно извинились перед Зямой. А кот, сволочь такой, был реабилитирован.
 
      В двух других комнатах этой квартиры проживала семья родного брата банщика Зямы – парикмахер дядя Муля, его жена Сара и дети, Миша и Марк. Миша был лет на десять старше нас, учился в мединституте, потом стал хорошим врачом и работал главным в одной из больниц города Усолье. А Марка был моим сверстником, мы вместе пошли в школу, сели за одну парту и просидели рядом до седьмого класса, пока они не переехали на другую квартиру. Марка был моим лучшим и самым близким другом. Забегая вперед, скажу, что он, как и его брат, закончил мединститут, стал отличным хирургом, женился и в возрасте чуть за тридцать был приглашен в Москву, работать в столичной клинике. Но вскоре у него обнаружили рак, спасти его не удалось. При воспоминании об этой трагедии до сих пор сердце мое сжимается.
 
      Фамилия Маркиной семьи была не обычная, даже странная – Пизовы. Когда в первом классе в первый день была перекличка, и когда прозвучало «Марк Пизов», восторгу ребят не было предела. Надо понимать, что росли мы в военное и послевоенное время, рядом с нами был район так называемых «Рабочих домов». Это были бараки, построенные для рабочих созданного на базе мелких мастерских завода Тяжмаш им. Куйбышева где-то в тридцатых годах. Почти все мужское население этих бараков ушло воевать, многие погибли, матери и старшие сестры работали на заводе. Ну, а пацанва была предоставлена самой себе. Поэтому стали образовываться группировки, промышлявшие мелким воровством, иногда и подграбить могли, ну, а курить и материться многие начинали лет с восьми. Ко всему мудрое руководство ввело в 1943-м году раздельное обучение в областных центрах и крупных городах. Нравы в мужских школах установились суровые.

      Практически на каждой перемене возникали разборки, а уж после уроков на заднем дворе проводились своеобразные дуэли – драки до первой крови. Все заинтересованные образовывали круг, дуэлянты становились друг против друга и постепенно раздували в себе ненависть к врагу. Боевой дух подогревали и зрители. Одни кричали:- « Ты чего телишься, Колян! Дай ему в глаз!» А другие:- « Не бзди, Витька! Врежь ему!» Конечно, все это сопровождалось огромным количеством таких слов и выражений, что привести их здесь нет никакой возможности.
Ко времени дуэли злость у ребят, как правило, затухала. Они иногда не очень и помнили, из-за чего возникла ссора. Но один уже сказал при свидетелях:- « Давай, выйдем!»,- а другой вызов принял. Надо было драться. И вот, поколебавшись, кто-то первый бросался в бой. Поскольку драка шла до первой крови, каждый старался врезать противнику по носу, « по сопатке», чтобы пошла эта вожделенная « юшка», и бой прекращался за явным преимуществом. А потом все довольные дружной компанией шли по домам.
 
                Самым крупным злом считалось ябедничество. Если становилось известно, что кто-то кого-то «заложил» - все, виновника ждала экзекуция, скорее всего «темная». Группа со стороны обиженного подкарауливала предателя, набрасывала на голову куртку или что-то похожее, чтобы он никого не видел и мутузили молча и сосредоточенно. Вообще случаев, чтобы кто-то «заложил» товарища учителю или завучу, было очень мало, все знали, что это невозможно. И на вопрос учителя, кто это сделал, весь класс преданно глядел в глаза и никто ничего не видел, не слышал и вообще был в другом месте. Поэтому педагоги даже не пытались проводить расследования, они привлекали отцов, если они были, или использовали принцип коллективной ответственности, снижая всему классу оценки за поведение или какие-то показатели во всяких вечных соревнованиях. Впрочем, я отвлекся и забежал несколько вперед…

               Ссыльные, пленные и чужеродные

      Мы, конечно, по малолетству мало разбирались в политике. Даже совсем не разбирались. Вот нам с первого вздоха планомерно и успешно вдалбливали несколько основных положений. Ну, что только в СССР есть справедливость, что вокруг в мире только враги, мечтающие захватить нашу страну, что все наше самое лучшее, что любой может оказаться шпионом, надо не терять бдительность с детства. А главное – в Кремле сидит и почти не спит, думая о нас, Великий Вождь и Учитель товарищ Сталин!

      Впервые я полюбил тов. Сталина после фильма «Падение Берлина». Там играл любимый Андреев, там вождь красивый, как и подобает исполнителю роли Геловани, добрый, мудрый и простой. Потом он весь в белом спускается с трапа самолета в поверженном Берлине и ему навстречу бегут благодарные народы Европы. А потом бежит Андреев и его почти потерявшаяся девушка, и Сам Сталин благословляет их – словом, я не спал, я любил Вождя всем своим детским сердцем. Или в книге Кассиля « Вратарь республики» в конце легендарный вратарь Кандидов идет 1-го Мая по Красной Площади. Кто-то рядом указывает Сталину на него, и Вождь ласково улыбается и приветливо машет именно этому герою-футболисту. Я представлял себя на месте Кандидова, и сладкое тепло растекалось по организму. А главный герой послевоенных ребятишек - Ваня Солнцев из книги Катаева «Сын полка». Его спасает от неминуемой гибели командир батареи, его направляют в Суворовское училище. И снится Ване вещий сон, как он поднимается по лестнице, а наверху Сталин, который ласково улыбается и говорит:- « Ты пришел, Ваня, я ждал тебя. Добрый тебе путь»

      К чему это я? А к тому, что всю эту чепуху вкладывали в свои произведения не самые плохие писатели, режиссеры и сценаристы. Так было надо. И так было во всем. Вот недавно я прочитал сборник песен о Сталине выпуска 1952-го года, за несколько месяцев до смерти Великого Учителя и Друга народов. Сейчас читать это невозможно. Но интересно, что в авторах там есть довольно хорошие и даже просто отличные поэты и композиторы, ну, например, Дунаевский, Шостакович, Лебедев - Кумач, Кабалевский и т. д. А песни были написаны главным образом ко дню 70-ти летия Гения всех народов в1949-м году.

      Этот год мне запомнился четко. Меня принимали в пионеры, не просто так, а в честь Дня Рождения Вождя в особо торжественной обстановке. Вообще-то мне в пионеры было рановато, но собрали всяких отличников из младших классов и сподобили таким особым подарком. Помню, как нас собрали в актовом зале, и старшая пионервожатая Лидия Степановна, девушка лет под тридцать, замотанная мать-одиночка, внушала нам, какой  это почет, но одновременно огромная ответственность быть принятым в пионеры в день рождения Вождя.

      Мы все очень волновались. Каждый должен был художественно оформить текст «Торжественной клятвы Юного пионера» Ну, там была обычная песня:- « Я, вступая в ряды…Перед лицом своих товарищей торжественно клянусь…Бороться за дело Ленина-Сталина» и прочая лабуда. Но это сейчас я так воспринимаю. А тогда все мы корпели над оформлением, рисовали  барабаны, горны и пионерские значки, я радовался, когда мое творение признали одним из лучших.

      А потом мои товарищи, которые еще или уже не были пионерами, стали посмеиваться над моим галстуком. Да и старшие товарищи часто кричали мне:- «Пионер, будь готов!» Сейчас молодые не знают, что в Пионерской организации существовал такой ритуал: на всяких слетах и собраниях в конце старшая пионервожатая провозглашала:- «Пионеры, будьте готовы!» А мы, Юные Пионеры, должны были вскидывать руку ко лбу в пионерском салюте и радостно кричать:- «Всегда готовы!» К чему всегда готовы, не уточнялось. Мне это не понравилось, я стал галстук прятать в карман и надевать только в школе. Так я впервые изменил делу коммунистической партии.

     Впрочем, я хотел рассказать о том, что в Иркутске было большое количество всякого пришлого и иностранного народа. Сибирь всегда была местом ссылки, еще с царских времен туда ссылали всяких врагов режима, а уж большевики со всеми чистками, раскулачиванием, индустриализацией, пленными своими и чужими, репрессированными - заполнили Иркутскую область, Забайкалье под завязку.  Мы, конечно, не задавались вопросом, откуда у нас поляки, литовцы и латыши, почему появились японцы в огромном количестве. Но они жили рядом, мы невольно приглядывались к ним, улавливали различия в одежде, обычаях, взаимоотношениях с соседями.

      Недалеко от нас в одной ограде жили польская семья Маркевичей и латышская семья, сосланная в Сибирь после присоединения Прибалтики в 1940-м. Поляки были сосланы уже давно, где-то в 20-х годах. Хозяин, типичный худой высокий поляк с длинными обвислыми усами был мастер на все руки. У него была мастерская во дворе, где он мастерил на всю округу ведра и детские ванночки из оцинкованного железа, да и любой инвентарь по заказу. Еще он был классным кровельщиком. А жена его, в вечном переднике, держала корову, выводила её пастись в пойму Ушаковки и снабжала молоком для новорожденных всех ближних и дальних соседей. Между прочим, детских кухонь и детского питания тогда не было и в помине, и было очень важно иметь для маленького свежее молоко от известной и чистой коровы. Поэтому за несколько недель до родов будущая мамаша шла к этой пани договариваться за свой литр в день. Между прочим, на этом молоке и я был вскормлен.

      У них было два сына. Старший был намного старше нас, мы его воспринимали как дяденьку, с ним не общались и я даже не помню, как его звали. А младший, Толя, был старше лет на пять, с ним мы общались и даже потом, когда я подрос, были дружны. Он был замечательный парень, блондин, высокий, стройный, очень мастеровитый в отца, справедливый и смешливый. В отличие от нас он не матерился и не курил.

      Ссыльные литовцы и латыши ( мы вечно путали, кто есть кто) жили замкнуто, общались только внутри своего землячества и, как я сейчас понимаю,  крепко ненавидели Советскую власть и заодно русских и всяких прочих.
А у литовцев, живших в соседях с Маркевичами, была дочь, примерно одного возраста с Толей, красавица необыкновенная, темноволосая, высокая, грудастая. В то время вышла картина «Мальва» с Дзидрой Ритенбергс в главной роли. Так эта молодая литовка, а может быть латышка, была здорово похожа на эту артистку. Ну, и между поляком и прибалтийкой возникла настоящая любовь. А потом родители Толи пошли свататься к соседям, те пришли в ужас, страшно возмутились, отказали в резкой форме и заперли девицу в доме. А вскоре пришел руководитель их землячества, привел с собой худого белесого парня в фуражке с наушниками немецкого образца, которого мы обозвали «шуцманом». А когда выяснилось, что это жених нашей Мальвы, мы его дружно возненавидели.

      Литовцы  обвенчали дочь с этим дохликом, и молодые срочно уехали куда-то. Толя почернел, страшно переживал и потом никогда не упоминал в разговоре эту свою девушку. А я интуитивно почувствовал, как выглядит настоящая любовь. В 1956-м прибалтийцы получили разрешение возвратиться на родину, они быстро собрались и тихо, не прощаясь, отбыли. Потом я узнал подробности, как жестоко раскулачивали этих зажиточных хуторян во время присоединения Прибалтики в 1940-м году. И понял, как невыносима была для них эта ссылка, абсолютно несправедливая и бесчеловечная.

      А в то время мы относились ко всяким иностранцам и вообще другим с опасением. И когда в нашем доме появилась вдруг литовская супружеская пара, я смотрел на них, как, наверное, смотрел бы на инопланетян.

      Дело было в том, что в нашем доме было два источника тепла: печь «голландка» и плита с духовкой, на которой готовили еду. Со временем внутри дымоходов обрушились кирпичи, печи дымили и плохо грели. А эти литовские  супруги были печниками. Отец пригласил их наладить нашу отопительную систему. Печники были крупными и молчаливыми людьми, говорили между собой по-литовски,  как потом выяснилось, жена его, примерно одного роста и одной силы с мужем, была подмастерьем: таскала кирпичи, месила и подавала раствор, и выполняла всякие указания, которые спокойно и тихо подавал мастер на своем странном языке.

      В том, что это настоящий мастер, мы потом убедились не раз. Он вначале протопил печи, посмотрел, пощупал и сказал:- «Натто плиттка совсем ламат и строит новая плиттка». Отец испугался насчет оплаты, но потом они сговорились на весьма сходной цене. А потом печники сломали плиту, выложили новую, установили более обширную духовку и соединили дымоход с «голландкой».
 
      Отец по традиции в первый день предложил отобедать и выставил бутылку. Печник грустно посмотрел на отца, отказался и от выпивки, и от обеда. Потом они достали свою снедь, сварили кофе, к которому мы относились весьма неодобрительно как к буржуазному напитку, расстелили чистую скатерку, аккуратно поели и все убрали. И так все дни, что они работали. Мне казалось, что и жевали они как-то по-особому.

      А печки наши потом грели замечательно, и духовка пекла великолепно. И отец долго вспоминал, как работали эти литовцы и говорил с горечью: - « Вот бы наша сапожня так работала! А только пьют каждый день, к концу дня даже по прямой на машинке прострочить не могут»...
 
      Где-то в 46-м или вначале 47-го в Иркутске появились японские военнопленные. История их появления в СССР темна и бесчеловечна.  Дело в том, что еще до войны между Японией и СССР был подписан Пакт о нейтралитете, который в течение всей войны японцами неукоснительно выполнялся. И когда в начале 42-го года для СССР сложилась очень тревожная ситуация на западном фронте, Гитлер потребовал от Японии разорвать этот Пакт и начать военные действия на Дальнем Востоке. Но император Хирохито отказался, и Сталин, узнав об этом, снял с Востока почти все боеспособные дивизии и перебросил их в самое пекло. А если бы японцы начали военные действия, то ситуация на западном фронте могла бы стать просто трагической.

      После подписания капитуляции немцами, в августе 45-го американцы начали войну с Японией. СССР, выполняя союзнические обязательства, вступил в эту войну  9 августа 45-го года. У японцев на территории Китая, Монголии, Кореи было около семи миллионов солдат, на территории Монголии стояла Квантунская Армия – более миллиона. С основными силами американцы расправились очень быстро, захватив и частично рассеяв почти шесть миллионов. Затем все они после подписания капитуляции Японией были возвращены домой, часть рванула на Тайвань.

      Император Хирохито, увидев, что война проиграна, издал рескрипт, по которому предписывалось Квантунской Армии добровольно сдать оружие. Правда, в некоторые районы этот приказ не дошел, и японцы продолжали там сопротивляться. Но это было весьма слабое сопротивление, и через две недели миллионная армия перестала воевать. А 2-го сентября была подписана капитуляция Японии, после чего СССР должен был, как и американцы, отпустить японцев домой.
Но еще 23-го августа, после «разгрома» Квантунской Армии  Сталин издал секретный, (как почти всё в Советском Союзе), приказ об интернировании 500 тыс. японцев в качестве военнопленных на территорию Союза для использования их на разных работах в народном хозяйстве. В результате по разным оценкам в СССР были переправлены от 600 тыс. до миллиона. Точно сейчас не знает никто, потому как одни архивы закрыты до сих пор, а большая часть других документов уничтожена. Как они, эти бедные японцы, жили в условиях Сибири, после войны, когда даже местное население пухло от голода - это другая история, но что характерно – даже до конца 47-го года на все запросы японцев о своих гражданах СССР неизменно отвечал, что никаких пленных на своей территории в глаза никто не видел.
 
      Но я, собственно, привел эту короткую справку только для того, чтобы объяснить, откуда в Иркутске в 47-м появились эти неведомые «япошки». Дело в том, что мудрые руководители страны Советов решили использовать этот совершенно дармовой труд с максимальной отдачей и начали строительство некоторых объектов на территории Сибири, которые без привлечения такого рабского труда выполнить было бы невозможно. Что касается Иркутска, то здесь затеяли строительство трамвая, Дома Офицеров на центральной улице Карла Маркса, а также жилого дома для офицеров вновь созданного военного округа.


    Трамвай должен был проходить по нашей улице, по Декабрьских Событий. Большинство наших соседей в крупных городах никогда не бывало, что такое трамвай слыхом не слыхивало - поэтому известие о строительстве трамвайной линии вызвало большое возбуждение и брожение в массах. Мой дед, например, живший много лет в Одессе, доказывал, что трамвай - это хорошо. А старик Подлеснов, плотник из какого-то рязанского села, попавший в Сибирь как бывший кулак, с жаром убеждал всех, что «эта железка» передавит пол Иркутска. Дед мой злился и называл Подлеснова темным валенком, а тот в ответ кричал в запале: - « Вам, явреям, отродясь всякая нерусская хреновина нравится! Слово-то какое - « трамбай», прости Господи!» …Вообще Подлеснов был сторонник одной живучей до сих пор среди националистов теории, что национальное сознание, характер и мировоззрение передаются по наследству и не зависят от воспитания и среды, в которой человек живет. Однажды он пристал к моему деду:- «Слушай, Миша! Вот вы все явреи сто лет, а мы русские, из-под Рязани. Как же так? У твоего Славки по русскому одни пятерки, а у моих колы да двойки. У них же русский родной, он в голове должОн сидеть». Дед смеялся и отвечал:- «Вот именно, что должОн. Успокойся, они же не в писатели пойдут»…

      
И вот они появились, эти неведомые «япошки». Все низкорослые, абсолютно одинаковые (как нам тогда казалось), в довольно исправном смешном обмундировании, и у всех квадратные ранцы за спиной, нами ранее ни разу не виданные. Эти ранцы нас удивили больше всего, сразу стало понятно, что это враги, хоть и бывшие. И многие были в очках, что нас тоже удивило - как же они стреляли, если плохо видят? Эти пленные начали укладывать рельсы, устанавливать столбы, натягивать провода – словом, строить трамвай. А в обед приезжала полковая кухня, японцы выстраивались в очередь, им кидали в котелки что-то горячее – и они направлялись в ближайшую ограду пообедать и немного отдохнуть.
 
      И вот дошла очередь и до нашей ограды. Бригада человек двадцать работала напротив наших ворот, мы все наблюдали, что делают эти странные люди. Это были действительно странные люди. Они работали тихо, слаженно, почти без перерывов, при этом изредка поглядывали на нас и приветливо улыбались. Иногда бригадир отдавал короткие указания на своем невозможном языке, что неизменно вызывало смех. Нам казалось, что издавать такие звуки нормальный человек не может. Словом, мы вели себя, как африканские аборигены, впервые увидевшие европейцев. Японцы никак не реагировали на наш смех, они, наверное, тоже воспринимали нас, как европейцы аборигенов.

      У нас в ограде лежало несколько бревен, привезенных плотником Подлесновым для каких-то строительных нужд, да так и оставленных. Эти бревна были нашим излюбленным местом, на них мы сидели и обсуждали всякие события. И вот вся эта японская бригада зашла к нам, неся свои котелки, расположилась на бревнах и все достали из ранцев завернутое в тряпочки что-то. Когда они развернули свои тряпочки, все увидели, что там лежали две палочки. Мы остолбенели. Они взяли палочки и стали ловко извлекать ими из котелков тушеную капусту и какие-то волокна, похожие на тушенку. И НИЧЕГО не упало ни у кого! Мы стояли, как после команды «замри» в известной игре. Видимо, это повторялось в каждом дворе, потому как японцы не реагировали на наше изумление.

      Вдруг один из них посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:- « Марчика, хы-ре-ба нада» И для верности показал на своего товарища, который откусывал от куска черного сухаря. Я рванул домой, схватил кусок со стола, бабка увидела и закричала: - « Ты куда это с хлебом?!» Я помялся и сказал, что японец, мол, просит. Баба Роза поглядела в окно, увидела пленных, отполовинила кусок и сказала: - «Ладно, отдай ему. Несчастные люди»
А хлеб, между прочим, был тогда по карточкам. Я побежал, передал этому японцу, который был уже для меня как бы и не враг, этот хлеб. Он стал что-то говорить по - японски, улыбаясь и кланяясь, потом вдруг погладил меня по голове и вынул из-за пазухи модель самолета, маленькую и ажурную, сделанную из дерева. У самолетика был пропеллер и резинка. Пропеллер можно было закрутить несколько раз, вместе с ним закручивалась и резинка. А потом пропеллер отпускался, и самолетик двигался по столу. Я забыл обо всем, схватил игрушку и побежал домой. И стал гонять этот самолетик по столу. И даже не заметил, как японцы ушли. А потом они передвинулись дальше и в нашу ограду больше не заходили. А я понял, что эти японцы никакие не враги.

      Другая группа пленных начала строить дом для офицеров, которые должны были приехать в Иркутск. Служить в новом Военном Округе. Дом был трехэтажный,   с большими окнами, с открытыми лоджиями, вокруг высадили деревья и разбили клумбы, поставили скамейки. Взрослые говорили, что в квартирах на полу паркет, есть ванная комната, будет холодная и горячая вода и электрические печки. Во все это поверить было невозможно. Особенно в наличие ванной комнаты и теплого сортира. Это как это, прямо в квартире какать? Так вонь же будет. Мы все дружно отмели сказки про теплый сортир и успокоились.

      Через несколько месяцев японцы уезжали из Иркутска. Их везли на вокзал на открытых платформах по построенным ими трамвайным путям, жители приветственно махали им, и они в ответ тоже что-то кричали и улыбались. Люди не воспринимали этих приветливых и тихих вояк из далекой и неведомой Японии врагами. И желали им скорейшего возвращения на их Родину. Потом я вычитал, что в этом плену погибло почти 300 тысяч японцев. От холода, от голода, от непосильного труда. А сколько точно - никто не знает, много документов было уничтожено.

                Генеральский дом

      Собственно говоря, этот дом, построенный японцами для офицеров Военного Округа, стали называть «генеральским» только из-за одного генерала, который поселился в  нем одним из первых. Остальные были полковники, подполковники и пара майоров. Генерал был после войны оставлен комендантом в каком-то южном немецком городе, пристрастился к французскому шампанскому, у него жил в квартире маленький медвежонок, непонятно как попавший к нему.

      Почти каждый день генерал, уже изрядно поддатый, опускал с балкона толстый канат и заставлял медвежонка подниматься по этому канату. Мы со всех ног бежали посмотреть на это представление, генерал в брюках с лампасами и белой форменной рубахе орал на зверя и довольно хохотал, когда тот добирался до балкона. Проделав это выступление пару раз, генерал утаскивал медвежонка в дом и продолжал пить свою кислятину, как говорил его денщик. Еще он рассказывал, что у его хозяина несколько ящиков этой бурды, вино пенится, как газировка, и стоит огромных денег. Этого наши обыватели понять не могли. Ну, не может человек пить водку, ну ладно. Но есть же портвейн, вот «три семерки», к примеру, отличная вещь. Но пить газированную кислятину. Как я сейчас понимаю, это было абсолютно сухое шампанское «брют», так же абсолютно неизвестное всему населению Иркутска.
 
      Генерал вскоре куда-то пропал. Поговаривали, что он окончательно спился и устроил стрельбу из пистолета, его тихо убрали, может в психушку. И медвежонка тоже увезли, в цирк, наверное. А дом постепенно наполнился этими полковниками с женами и детьми, почти все приехали из Германии, где оставались служить после победы.

      Почти месяц мы наблюдали, как к дому подъезжали большие крытые брезентом военные «Студобеккеры», несколько солдат разгружали огромные шкафы, зеркала, столы и ящики, мы крутились рядом, пытаясь все рассмотреть. Солдаты нас гоняли. Мы лезли снова. Это было грандиозное событие в нашей жизни.

      А потом приехали жены и дети. И начались классовые войны между нами - хулиганистой  и плохо одетой шпаной, и ухоженными  мальчиками в добротных костюмчиках. Тогда вышел на экраны фильм «Белеет парус одинокий» по повести Катаева, мы воспринимали  семейство одесского учителя по фамилии Бачей, как настоящих буржуев. И одежду его детей Пети и Павлика исключительно буржуйской. А себя отождествляли с Гавриком, бедным, но храбрым сиротой из рыбацкой слободы, который одевался примерно так же, как все мы. И еще он помогал революционерам! Словом, это был наш настоящий герой.

      И когда мы увидели этих девочек в светлых платьицах, в белых носочках и бантиках, а некоторых в «матросских» костюмчиках, как у Павлика Бачея, и чистеньких ухоженных мальчиков – наше пролетарское нутро сильно возмутилось. Мы стали задирать этих мальчуганов по поводу и без повода, их матери приходили разбираться в наши ограды, воспринимая всех нас как одну сплошную бандитскую массу. И, естественно, запретили своим детям общаться с «этим хулиганьем».

      А меня постигла первая любовь. Одна девочка в светлом голубом платьице, с большими бантами, блондинистая и миловидная, выходила в садик перед домом, садилась на скамейку и читала. Я стал крутиться рядом, прохаживаясь по тротуару, стремясь обратить на себя внимание. Но девочка меня не замечала. Или делала вид.
А тогда пределом мечтаний для каждого из нас был велосипед. Но в нашей ограде  велосипед был только у Пашки Грейсера, он давал нам покататься за что-то, ну, например, за ножичек, или цветное стекло, или старую кинопленку для дымовушки. Я кое-что спровадил Пашке из дедова набора часового мастера, зато научился кататься на велосипеде.

      И вот я упросил Пашку дать мне велосипед. Пашка оговорил, сколько кругов я могу проехать, встал у ворот и наблюдал за мной. А я летал на крыльях любви, туда-сюда и обратно. В какой-то момент я решил покорить эту мою любовь и проехать «без рук». Но поскольку навыков было мало, я загремел прямо перед ней, мордой об асфальт. Но тут еще Пашка рванул ко мне, называя меня всякими нехорошими словами, вытянул из-под меня  велосипед, увидел «восьмерку» на переднем колесе, и дальше был поток непечатных выражений. Опозоренный и с разбитым носом, я униженно побрел домой. И завяла моя первая любовь, так и не распустившись. А я даже не узнал, как звали эту девочку. Они вскоре уехали к новому месту службы её отца.

      В наш класс попал один из этих мальчиков, Юрка Бродский, сын полковника. Чернявый, миловидный, губки бантиком, напоминающий девочку. Мы тогда до шестого класса стриглись наголо, такое было распоряжение министерства образования во избежание вшивости. Голова у Юрки отдавала синевой. И мы стали пулять по этой голове из резинки, выражая наше пролетарское презрение к его костюмчику, отличному портфелю и правильному выговору. Школа была мужской, половина учеников были будущие уголовники, и ябедничать учителю было невозможное западло. А Юрка этого не знал, сразу стал жаловаться учительнице, указывая на конкретных стрелков.

      Это было возмутительно!  И мы с моим другом Марком решили морально придавить этого слюнтяя, состряпали пасквиль. С иллюстрациями. Я нарисовал скабрезные картинки, а Марка снабдил их соответствующими подписями. Подписи были сплошь нецензурными, как, впрочем, и рисунки. И что самое ужасное, на рисунках попадались изображения нашей учительницы Татьяны Васильевны, у которой Юрка лижет голый зад, ну и прочая похабень. И были угрозы, высказанные исключительно в народных выражениях. Это было во втором классе.Или в третьем. Как мы с Марком выросли в порядочных людей - загадка природы.

      Утром мы подсунули наше произведение в парту Бродскому, он прочитал и сразу понес его учительнице. Мы с Марком похолодели. Татьяна Васильевна прочитала, долго сидела безмолвно. Все в классе почувствовали, что дело серьезное. Учительница встала и спросила:- «Кто это сделал?»- Я покосился на Марка, на него страшно было смотреть. Дело в том, что отец  его, парикмахер дядя Муля, был страшно вспыльчивым человеком, когда сердился – постепенно разогревался до истерического состояния и мог даже покалечить под горячую руку. На выручку всегда спешила его мать, маленькая и хрупкая, но бесстрашная в деле защиты своего чада. И я понял, что надо признаваться одному. И шепнул ему, чтобы он не боялся, он не при делах. Марка выпучил глаза и никак не соглашался.

- Слушай, тебя батя прибьет,- шепнул я. Он помолчал и махнул головой. В классе было тихо и тревожно, никто ничего не понимал. Надо было вставать и признаваться. Это был один из самых трудных моментов моего детства, возможно, и всей жизни.
И я, наконец, встал. И сказал, что это моя работа. У учительницы на лице отразилось удивление и недоверие. Дело в том, что я очень хорошо учился, она всегда ставила меня в пример, при ней я никогда не выражался – она не могла поверить, что я мог написать и нарисовать всю эту непотребность. Но делать нечего, она с сожалением посмотрела на меня и велела после занятий привести родителей.

      Родителем моим был дед, Моисей Наумович. Мать с отцом были вечно заняты, а дед не работал, он привел меня в первый класс и потом всегда ходил на родительские собрания. Он был в курсе моих дел, знал моих друзей, разговаривал с нами, как с равными, его все любили и уважали. Но у него была известная слабость – тяга к выпивке. На этой слабости я решил сыграть.
С трудом я насобирал рубль тридцать, столько стоила бутылочка водки 250 граммов, четвертинка, которую любовно называли кто четушкой, кто чекушкой. И спрятал дедовы очки. После этих приготовлений я сказал деду, что его вызывают в школу.

 - Ну, и что ты уже успел натворить, мамзер?- спросил дед, изобразив суровость на лице.
- Да, ерунда,- стараясь быть спокойным, махнул я рукой, - Я сам не очень понял.               
И мы пошли. Дед спокойно, я на ватных ногах. Татьяна Васильевна взяла листики, еще раз просмотрела, потом протянула деду и произнесла трагически:- «Вот, полюбуйтесь, что ваш любимый внучек написал».
 
      Дед пошарил по карманам, очки не нашел и попросил учительницу прочитать, что там крамольного она обнаружила.
- Да вы что, Моисей Наумович! У меня язык не повернется это произнести, да еще при вашем внуке. Забирайте эту гадость и разбирайтесь с ним дома. И если еще раз подобное повториться – он может вылететь из школы!..
 
      Мы пошли домой. Дед озадаченно молчал. Я лихорадочно думал, как бы так расколоть деда, чтобы он вернул мне пасквиль. А по дороге стоял ларек «Пиво-Воды», в простонародье называемый пивнушкой. И я, набрав побольше воздуха, произнес как бы просто  никуда:- « А у меня есть рупь тридцать».  Дед остановился, как вкопанный.      
- Ты зачем, биндюжник, сказал за эти деньги?- Дед свирепо выкатил глаза и поджал губы.- Ты что, хочешь дедушку подкупить?!- У меня оборвалось и упало сердце, я залепетал что-то и готов был зареветь в голос. Тщательно спланированная операция срывалась…

      Но я все же хорошо знал своего любимого деда. Поравнявшись с ларьком, дед остановился в раздумье и спросил сурово: - « Ну, и что там такое, что она признала за кошмар и ужас?».  Я понял, что пришел мой час.
-Жопа,- потупившись, тихо прошептал я.
- Какая жопа? Причем здесь?
- Да я написал, что Бродский, ну, Юрка из Генеральского – полная жопа. Он ябеда, выхваляется, к учительнице подлизывается, - я частил, пытаясь убедить деда, какой Юрка мерзавец.            
- И что, это все? Одна только жопа?- дед изумленно уставился на меня.
- Ну, там жопа несколько раз,- горько признался я.
- Да хоть сто!- возмутился дед,- Обо что она думала? Из-за какой-то несчастной жопы поднимать такой шухер! – Дед постоял, поколебался,  и наконец протянул мне эти злосчастные листки.- И чтобы это был последний раз, понял, мамзер!?  И чтобы я не слышал больше никакой жопы!- Потом он как бы неохотно взял деньги и пошел в пивнушку. А я быстро порвал листки и бросил их в ближайшую урну. И полетел домой. В жизни снова засияло солнце…

      Дед вернулся поздно вечером, в прилично поддатом состоянии. До этого бабка рассказала родителям, что деда вызывали в школу. Они меня немного попытали, но я сказал, что это ерунда и дед все расскажет. Дед, гордый всеобщим вниманием, сообщил:- «Ну, вызывали. Учительница имела до меня разговор. Она так переживала, что сделала мне беременную голову. Ай, это такой пшик, что надо уже забыть. Подумаешь, ребенок написал на какого-то поца, что он настоящий  тухес. Большое дело!»
- Что, прямо так и написал по-еврейски?- удивился отец.
- Ну, тухес, жопа – какая разница.- И все успокоились. Я больше всех.

      Но возник вопрос, что делать с подлым предателем Юркой. Марик, остро переживавший, что как бы предал меня и избежал ответственности, сразу предложил  сделать «темную». Мы сколотили «бригаду» из наших и участь Юркина была решена. Но назавтра, когда я пришел в школу и не смотрел в сторону учительницы – мне было стыдно и довольно противно на душе – ко мне вдруг подошел Юрка и сказал на нормальном языке, без всяких приблатненных словечек:
- Ты меня извини, я поступил нехорошо. Надо было выяснить, кто это написал, и поговорить, выяснить, почему меня так не любят. Но я очень обиделся. – У меня отпала челюсть. Так спокойно и по взрослому в нашей среде никто не говорил. И он выбил у меня оружие из рук. Я сказал:- Да ладно, проехали.- Или что-то в этом духе. И сказал Марке, что все отменяется. Марк удивленно посмотрел и зашептал в ухо:- Ты что? Собздел? Да мы этого… Он, падла…Да мы… Да он.- Но мне расхотелось наказывать Этого, я сказал:- Все, Марик, забыли.

      А с Юркой мы подружились, он оказался начитанным, культурным и воспитанным парнишкой, значительно отличавшийся от нашей шантрапы. И бесстрашно говоривший в глаза, что он думает, даже неприятные вещи. Я сильно ему завидовал, потому как сам так не умел.

      Тут надо сказать, что ходили разные слухи об устройстве квартир в генеральском доме, об обстановке и питании, но никто там не был, поэтому слухи ширились и обрастали подробностями, часто выдуманными. И вот однажды Юрка пригласил меня в гости.

      Мы все жили в старых деревянных домах, значительно вросших в землю, оштукатуренных изнутри, с печками и окнами с двумя рамами, закрываемыми на ночь ставнями. Ремонта наши дома не видели от рождения. Во многих квартирах штукатурка отвалилась в некоторых местах, обнажив дранку. Деревянные полы были покрашены, наверное, в конце прошлого века, поэтому у многих краска сохранилась только у стен. И зимой квартиры за ночь промерзали до инея на стенах. Словом, это были перенаселенные, грязноватые и бедные жилища, украшенные клеенчатыми «коврами» с лебедями около кроватей, а у некоторых матерчатыми «гобеленами» с оленями, львами и графинями на охоте. И вот из такого мира я попал в совершенно нереальную обстановку.

      Все эти полковники после войны были оставлены служить в Германии кто комендантом городка, кто командиром гарнизона, а потом призваны в Иркутск в новый Округ. Естественно, они навезли реквизированную мебель, посуду, возможно, еще чего-нибудь, тем более что крупные землевладельцы и владельцы многих замков рванули на Запад и побросали все это богатство.
 
     Я почувствовал себя так же, как, наверное, чувствовал себя крепостной подпасок, впервые попавший в господский дом. Я впервые увидел паркетный пол, в прихожей стоял столик с резными гнутыми ножками. Покрытый мраморной плитой. А на стене висело огромное зеркало, обрамленное великолепной резной рамой, изображавшей немецких крестьян, мужчину и женщину, с двух сторон как бы поддерживающих раму. А по сторонам висели бронзовые канделябры. В гостиной тоже была фантастическая резная мебель, огромный полированный стол и высокие стулья, тоже с резными спинками и мягкими темной кожи сиденьями. И огромная картина в золотой раме, на которой была изображена почти голая! тетка, лежащая в какой-то пещере и еще две совсем голых, играющих для главной на каких-то инструментах со струнами.

      Дома кроме нас никого не было, и Юрка повел меня на экскурсию. На кухне меня поразил большой белый квадратный ящик с дверцей. И большой выпуклой надписью на немецком языке.
-А это что за ящик?- спросил я. Юрка небрежно махнул:- Да это холодильник, кюлшранк  по-немецки.
-Ну, и для чего этот, как его, кюлсранк?
-Как для чего? Продукты хранить, он внутри холод держит. Ты что, ни разу холодильник не видел?- удивился Юрка.
- Откуда? А что, там холодно и летом? Там что, лед внутри? Он же растает,- я забросал Юрку вопросами.
- Да он работает от электричества,- небрежно, как малому, сказал Юрка и открыл дверцу. На полках лежали всякие продукты, я потрогал – там действительно было холодно. Это было совсем странно, я привык, что от электричества только свет и тепло, но чтобы холод…Но шнур действительно был подключен к розетке, приходилось верить.

      У нас продукты хранились в подполье. На зиму отец покупал несколько мешков картошки, она засыпалась в ларь и довольно успешно сохранялась до апреля-мая. Капуста, свекла и прочее долго не хранились, в подполье было недостаточно холодно. Поэтому зимой все овощи покупали на рынке у китайцев, которые умудрялись сохранять их до весны в отличном состоянии. А все остальное: мясо, рыбу, ягоды, молоко хранили зимой в кладовке в сенях, где была температура как на улице. Ну, а  мороз начинался с ноября и держался до начала апреля, поэтому зимой проблем с хранением продуктов не было, а летом все покупалось на рынке на один раз.
 
     Перед Ноябрьскими праздниками и перед Новым Годом мама пекла «кислое», (как она говорила)-  разные шаньги, рогалики и треугольники, наполненные маком с изюмом, на базе сдобного теста. У одной из подруг была настоящая русская печка, все женщины из родительской компании записывались в очередь и ночами стряпали для своей семьи эту праздничную выпечку. Такое печенье можно было изготовить только в русской печке. Мне кажется, более вкусного и душистого печенья я больше никогда не ел.

      Утром мама приносила пару ведер этой сказочно пахнувшей выпечки, перекладывала все в тазы и выставляла на мороз, в кладовку. А потом эти замороженные до каменного состояния шаньги и рогалики клали в духовку, они становились как только что испеченные. Это была сказка! Из всех этих печенюшек мне больше всего нравились треугольники с маком и изюмом внутри. И когда родители уходили на работу, я втихаря лез в кладовку, выбирал пару этих треугольников и разогревал в духовке. Их было вроде бы много, так мне казалось. Но когда приходило время накрывать праздничный стол, их оказывалось мало. – Ты что, опять таскал треугольники?- возмущалась мама,- Я спрячу ключ от кладовки!- Но это вскоре забывалось, до следующего праздника.
 
      И еще я любил снимать пенку с молока. Молоко зимой продавали на рынке в замороженном виде. Хозяйки наливали парное молоко в алюминиевые кастрюли, ставили на мороз, втыкали палочку, которая вмораживалась в молоко и за которую потом можно было это молоко брать и переносить, потом ставили кастрюлю в горячую воду и извлекали кружок молока. Мама покупала пару двух- трех литровых кружка. Молоко в таких кружках замораживалось слоями: внизу почти вода, потом все белее и белее, а на самом верху горочкой сливки, почти масло. Вкус у этих сливок был умопомрачительный.  По мере надобности меня посылали отколоть кусок молока. Я брал ножик, втыкал в молоко и бил сверху специально припасенной гирей. Потом долго боролся с искушением и, в конце концов, отрезал эту пенку и съедал, долго смакуя и растапливая её во рту.
Потом, помешивая и разогревая молоко, мама удивлялась, до чего оно жидкое. – Вы посмотрите, что они продают! Одна вода, где пенка?! Совести у них нет!- Через много лет я узнал, что очень жирное молоко вредно, повышает холестерин. Так что я, выходит, боролся за здоровье своих близких.

      И еще был грех молодости. К зиме мама покупала ягоды и варила варенье. Ягоды покупались на рынке стаканами, лесная земляника, малина, черника и голубика. Облепиху и бруснику покупали на рынке в замороженном состоянии, варили из них морс или кисель. У нас был большой дореволюционный медный таз, мама вытаскивала керосинку во двор, чтобы мухи не слетались в квартиру, и варила варенье, а я, как приклеенный, стоял радом и ждал пенку. Потом мама передавала мне блюдце со снятыми пенками, мне казалось, что вкуснее ничего в природе не бывает.

      Варенья получалось немного, несколько литровых банок. Малина только как лекарство, а все остальное для праздников или дней рождения, ну и для гостей. Мама накрывала банки белыми тряпицами, завязывала бечевками и ставила в подполье на полку. А я смертельно полюбил именно малиновое варенье, будь оно неладно! Которое только как лекарство, даже гостям нельзя подавать.

      Я долго боролся с искушением. Потом стащил чайную ложечку и спрятал на полках в подполье. И когда меня посылали туда за картошкой и овощами, я тихонько разматывал бечевку, доставал заветную ложечку и, тая от наслаждения, съедал пару ложечек, а может три или пять, этого невозможного малинового варенья. И вот однажды внезапно показалось дно банки. А через некоторое время я сильно простудился. Мама послала деда достать малину, чтобы я пропотел. Верное народное средство.

      Надо сказать, что дед мой был очень крупным мужчиной с большим животом, спускаться в узкий лаз по крутой лесенке ему было трудно, поэтому он всегда посылал в подполье меня. А тут полез, спасая любимого внука. Я, как услышал про малину, сразу заартачился:- Не хочу потеть! Не буду малину.- Ну, и еще что-то в таком духе. Мама стала уговаривать, какое это сильное средство, проверенное, и что я уже сто раз лечился малиной – в чем же дело, в конце концов!

      В чем дело – вскоре выяснилось. Дед, кряхтя и ругаясь, спустился в подпол и закричал:- «Буня, ты что, ставила гостям малину к чаю? Азохен вэй тут, а не малина! Тут если есть одна столовая ложка, так это будет счастье».
Все так же кряхтя и ругаясь, дед вылез на свет и появился в комнате, в одной руке банка, в другой злосчастная ложечка. – Интересно, кто туда положил эту ложку, ты не знаешь, Буня?- спросил дед. Мама сурово посмотрела на меня и сказала:- « Ну что, лечить его нечем. Сам виноват, если помрет».
 
      Мама взяла малину у соседки тети Адели, я пропотел и не умер. Но больше варенье не воровал. А потом подслушал случайно, как мама рассказывала соседке о том, как я каждый день спрашивал, не нужно ли что-то достать из подполья и все удивлялись, какой я активный помощник. И они весело смеялись…
               
      Ну вот, я опять увлекся и ушел в сторону от Юркиной квартиры. А он провел меня в спальню родителей, где стояла большая деревянная кровать с двумя позолоченными ангелами у изголовья, столик с зеркалом и странным круглым стулом рядом. А вдоль одной из стен от пола до потолка стояли три огромных зеркала.
- Слушай, Юрка, а зачем столько зеркал?- спросил я.
- Да это шифоньер, у него дверки зеркальные.- Он подошел, уцепился за одну раму и потянул вправо. Зеркало покатилось и за ним я увидел тесно висевшие платья и еще много всякой одежды. – Это шифоньер родителей, у меня и у сестры свои,- добавил он небрежно. И я представил наш шкаф фанерованный, узкий, с одной дверцей, в котором хранились вещи всей нашей семьи. И мне стало грустно. Потому что все зимние вещи лежали в большом и очень старом сундуке, их время от времени извлекали и просушивали во дворе, чтобы они не задохлись, как говорил дед.

      В комнату своей сестры Юрка меня не повел. Сестра его была старше нас лет на семь, была высокой и очень красивой девушкой по имени Ванда, строго-настрого запретила Юрке входить в свою комнату, Юрка её очень любил, уважал и побаивался. Училась она очень хорошо, по ней, наверное, страдали многие из нашей школы, но вид у неё был всегда строгий и несколько надменный. Нас, Юркиных одноклассников, она, похоже, вообще не замечала.

      А потом я попал в комнату самого Юрки. Там было все значительно скромнее: узкая кровать, шифоньер, небольшой письменный стол, книжный шкаф и полки с разными игрушками и разными интересными штуками. Был там катер, у которого был водометный двигатель. Внутри был небольшой бачок, к которому подходили две трубки - одна снизу, а другая выходила сзади катера на уровне воды. Под бачок ставилась маленькая свечка, вода закипала и порция пара выбрасывалась из верхней трубки и толкала катер, а холодная вода пополняла бачок из нижней трубки. И катер двигался и тарахтел как настоящий, пока горела свечка.

      Мы побежали в ванную запускать этот катер. И я убедился, что в доме и вправду есть ванна, и умывальник, и есть холодная и горячая вода, и рядом сортир, который Юрка назвал клозетом. Мы погоняли катер по ванной, потом вернулись, и тут я заметил на полке черный рояль, примерно полметра длины, совсем как настоящий. Юрка поставил его на стол, поднял крышку и стал нажимать на маленькие клавиши. Но звука не последовало. Тогда Юрка хитро улыбнулся, покрутил что-то внизу, нажал на одну из клавиш – и потекла сказочная музыка. Вид у меня был, вероятно, совершенно ошалелый, потому что Юрка спросил:- Ты что, не слышал ни разу музыкальную шкатулку? – Потом поднял крышку рояля, и я увидел там сложный механизм, вращающий большой диск с металлическими штырьками, задевающими звучащие пластинки – и получалась сказочная музыка.
- Там что, все время одна музыка? – спросил я.
-  Да нет, ты что!?- удивился Юрка, и снял с полки большую полированную деревянную коробку, где, разделенные тонкими фанерками, стояло вертикально с десяток дисков.
 
      И я готов был слушать все это без конца, но тут вернулась Юркина мамаша, такая же холодная и надменная, как Ванда, удивленно посмотрела на меня и спросила:- «Юрий, кто этот мальчик? И почему он в твоей комнате?»
Юрка, похоже, тоже смутился, как и я. И стал объяснять, что мы учимся в одном классе, и он решил показать мне свои игрушки и модели, и что я  хорошо учусь, и еще что-то. Мамаша отозвала Юрку в коридор и  стала выговаривать свистящим шепотом, слышным по всей квартире:- «А он что, живет во дворе напротив? Ты же знаешь, Юрий, что папа запрещает тебе водиться с этими мальчиками. Папа скоро придет с работы, и он будет очень сердиться».
               
      Я быстро выкатился из этой сказочной квартиры. И от огромного количества впечатлений сильно перевозбудился. И когда лег спать, перед глазами стали пробегать все картинки, и особенно поразивший меня рояль. Заснуть я не мог, и мама, вернувшаяся  с работы поздно, заметила румянец и нездоровый блеск в глазах, померила температуру, убедилась, что у меня жар и побежала к отставному врачу Протопопову, живущему на нашей улице, старому и сильно пьющему, но много лет врачующему всех в нашей семье. Он был старинным другом моего деда, собеседником и собутыльником, давно не работал, но оставался великолепным диагностом. Типичный дореволюционный врач с ридикюлем, в котором была неизменная самшитовая трубка. Он проверял язык, глаза, прощупывал живот и слушал сердце и легкие через эту трубочку – и все, диагноз был всегда абсолютно верным. Денег за визит он с нас никогда не брал, он садился с дедом Мишей на кухне, появлялась бутылка, и они долго сидели и что-то вспоминали.

      Мама позвала доктора Протопопова, он послушал, посмотрел и пощупал, засмеялся своим кашляющим смехом и сказал загадочную фразу:- «Знаешь, Буня, если бы он был старше лет на десять, я бы подумал, что он влюбился. Перенервничал чего-то. Вот, завари это, пусть успокоится. Ничего больше не давай, к утру будет как стеклышко».
Я, конечно, успокоился. А потом Юркина мамаша была избрана в родительский комитет, познакомилась с нашим классом и убедилась, что я хороший ученик, почти отличник. И примерно через год Юрка как-то сказал мне, что папа разрешает ему дружить со мной и я могу приходить к нему в гости. Мне было приятно, но больше к нему в гости я не ходил. А в пятом классе они уехали к новому месту службы отца, и больше я их не видел.
               
                Еще немного о князьях


      Я уже рассказывал, что в нашей ограде жила настоящая грузинская княжна Шервашидзе. А в Грузии, в городе Тбилиси, проживал её сын, простой советский инженер Левон. В начале 30-х, когда репрессировали его родителей – князей, он по совету отца официально через газету отрекся от родителей – кровопийц трудового народа и остался жить и работать. И родил двоих детей – Георгия и Светлану. От родителей он вроде бы отрекся, но связь с ними не терял, находил способы передать весточку. А отца его, князя Дмитрия, в 37-м году арестовали, и он сгинул где-то в лагерях. У матери появился тик, она беспрерывно облизывала нижнюю губу, заметно трясла головой и неё немного подрагивали руки.
 
      А когда началась война, бывший князь Левон пошел воевать, жена его умерла перед войной, и он написал сыну Георгию записку для бабушки, чтобы она приютила внуков. Георгию было в то время примерно десять лет, а сестре его Светлане два года.

      В это трудно поверить, но этот бесстрашный пацан отправился с маленькой сестрой через всю огромную воюющую страну по железной дороге. Ему пришлось менять поезда, ночевать на вокзалах – но им везде помогали незнакомые люди, подкармливали и одевали. И он добрался до Иркутска. И бабка чуть сознание не потеряла, когда увидела внука с маленькой сестрой на руках.

      Бабка – княгиня смотрела на нас, как на босяков. Да мы, в сущности, и были настоящими босяками. Носились по двору, одевались кое-как, во время игр матерились, рано стали курить, устраивали разные «шкоды» соседям – словом, княгиня Шервашидзиха, как её называли во дворе, всячески ограждала своих внуков от общения с нами. Георгий, которого стали звать Юрием, был старше лет на десять, поэтому с нами не общался. А вот Светка, наша ровесница, естественно, стремилась с нами поиграть, но бабка, завидев это, кричала в окно: - « Светлана, немедленно домой! Я запрещаю тебе водиться с этими мальчиками!» И Светка обреченно шла в дом.

      Юрий Шервашидзе, как я сейчас понимаю, был, что называется, юноша голубых кровей. Он чрезвычайно много читал, хорошо учился, был сдержан и вежлив, аккуратно одевался, пристрастился к кофе и читал по- французски. И в нем чувствовалась порода. Словом, от нас, беспородных, Юрка здорово отличался. А в одной из квартир нашей «двухэтажки» жила семья Уленицких, папа, мама и дочка Нина. Я подозреваю, что Уленицкие были тоже не из простых, а дочка их Нина была тоненькая, светлая, веселая и очень красивая. Когда я слышу выражение «тургеневская девушка» - я представляю Нину.
 
      Юрка и Нина полюбили друг друга. И поженились. А Нина была, вероятно, девушкой слабого здоровья, родила девочку, но сама при родах умерла. Эта трагедия чуть не убила родителей Нины. Через некоторое время они упросили Юрия отдать им внучку на воспитание, она осталась у них, а Юрий долгое время жил один, молчаливый и нелюдимый.

      Юрий Львович Шервашидзе закончил университет и преподавал русскую литературу в Пединституте. Каким он был преподавателем, я не знаю, но кроме того он был лектором – международником и на иркутском телевидении вел еженедельные обзорные передачи. Вот с этой стороной его деятельности мы были очень даже знакомы. Это было удивительное и захватывающее зрелище. Дело в том, что все пол - часа он говорил, прямо глядя в экран, в хорошем темпе, ни разу не сбившись, прекрасным литературным языком. Как там у Грибоедова:- «Говорит, как пишет». Дед мой  бил себя по ляжкам и восхищался: - « Это ж надо ж! Вроде как изучил наизусть!» Но на самом деле Юра ничего наизусть не запоминал. В институте, где я потом учился, он читал нам иногда лекции и отвечал потом на вопросы – и все было как на телевидении, было полное ощущение, что он читает видимый только ему текст. К тому времени он уже давно не жил в нашей ограде, получил где-то квартиру, женился на геологине, но мы все чрезвычайно им гордились и не пропускали ни одной его передачи. Дед, правда, сетовал: - « Что-то Юрка шибко быстро сегодня, у меня не успевает в голову зайти».
 
      Юра был настоящий трудоголик. И с детства пристрастился к кофе. И чтобы не уснуть, готовясь к лекции или к выступлению на телевидении, он поглощал этого кофе в запредельных количествах. И посадил сердце. А когда его жена уехала в очередную экспедицию, у него однажды сердце не выдержало и остановилось. Рядом никого не было, обнаружили его через несколько дней. Он был молод и полон сил, мы все очень жалели. И не знали, что на Юрии прервалась мужская линия славных князей Шервашидзе.   
Сестра его Светлана жила все в той же комнате, а когда все дома снесли и всех расквартировали по разным районам, связь с соседями прервалась, где сейчас княгиня Светлана и жива ли – не знаю. Всех давно разбросало по свету.
   
            Грустная глава   

     Дети жестоки. Они не очень понимают чужую боль, тем более не чувствуют чужое горе. Сколь часто мы наблюдаем в детском саду, как мальчик или девочка горько плачет от боли или обиды, а их одногруппники спокойно играют и даже как будто не замечают слез своего товарища по садику. К чему это я? А к тому, что ежедневные похоронные процессии, проходившие по нашей улице, воспринимались нами как развлечение. Еще бы – во главе процессии несли красивые венки, за ними бортовая машина со спущенными бортами, в кузове ковры, гроб с очередным «жмуриком» (так непочтительно мы называли усопшего), за машиной толпа родственников, и самое главное – оркестр в конце. Если шел оркестр, в котором барабанил наш дядя Шура, то около нашей ограды оркестр гремел особенно впечатляюще, и дядя Шура весело подмигивал нам, висевшим гроздьями на трамвайном столбе.

      Совсем другое дело, когда смерть коснулась близкого или хорошо знакомого человека. Первый такой случай произошел сразу после войны. В нашем дворе жила тетя Женя по фамилии Самсонович. И был у неё муж. Было им лет по пятьдесят. Тетя Женя продавала пиво и газировку в городском саду им. Парижской Коммуны, а муж её пробавлялся случайным заработком.

      После войны в город вернулись уцелевшие солдаты и офицеры. Большинство с оружием трофейным, привыкшие убивать, потерявшие в войну друзей, видевшие такое, что нельзя видеть мальчишкам в начале жизни. И считавшие всех переживших войну в тылу крысами и сволочами. И не знавшими, что делать дальше в мирной жизни.
 
      В городе участились случаи скандалов с применением оружия. Муж тети Жени,  опасаясь за её жизнь, стал каждый вечер встречать её после работы. Однажды подвыпившая компания лейтенантов пила пиво у тети Жени, и когда она стала закрывать свой «павильон», стали орать и требовать продолжать работать хоть всю ночь, пока фронтовики, защищавшие эту старую тварь и проливавшие кровь за всех этих сволочей, не отпустят её домой. Муж тети Жени вступился за неё, защитники рассвирепели, и один из них застрелил его, спокойно и не вдаваясь в дискуссию. Потом они быстро разбежались, их не нашли.
 
      Поскольку стрельба стала набирать обороты, в конце 45-го года появился указ, предписывавший сдать оружие в соответствующие органы. Тогда я узнал, что мой отец тоже принес с войны трофейный пистолет с патронами к нему. И я подслушал, как мама и папа обсуждали, что делать с оружием. Обращаться в органы папа справедливо опасался, поэтому просто выкинул все в уборную. А мне так хотелось подержать в руках этот пистолет.

      Смерть этого неприметного мужчины, имени которого я не помню, здорово потрясла меня. Я не мог понять, как это: каждый день я видел во дворе и тетю Женю, и её мужа, и вдруг он лежит в гробу, вокруг вся наша ограда, многие плачут, тетя Женя и её сестра кричат и почти падают на руки соседям. Словом, для маленького мальчика зрелище страшное и непонятное. Но я впервые понял, что смерть – это не интересная процессия с оркестром, а что-то ужасное. И потом, когда я вновь влезал на столб и наблюдал очередную  процессию – перед глазами вставала картина тех страшных похорон.
 
       В самом конце двора в одной из комнат одноэтажного дома, где когда-то жили прислуга и гувернантки обитателей нашего « доходного дома» господина Сахоки, во время войны поселилась одинокая, худая и вечно грустная женщина с дочкой, тихой и белобрысой. Девочка была старше нас, к ней никто не приходил, с нами она почти не общалась и была нам мало интересна. Но однажды мы узнали, что муж этой женщины был до войны каким-то большим военным начальником в Ленинграде и оказался врагом народа. Он исчез в тюрьме, а жена с девочкой уехала, всё бросив, из города подальше от органов и добралась до Иркутска. И нам стало понятно, почему они стремятся жить незаметно и проскальзывают по двору, ни с кем не заговаривая. Мы тогда свято верили, что славные органы просто так не арестовывают. Дочку врага народа мы просто игнорировали. А вот со Светкой она сдружилась. И когда мы сказали Светке, зачем она водится с врагами народа, Светка грустно посмотрела на нас и сказала: - «Дураки вы все. Она отличная девчонка! И у неё все родственники умерли в блокаду». Но нас это как-то не убедило. А Светка, наверное, уже тогда что-то знала или понимала больше нас.

       А однажды эта девочка, то ли Люда, то ли Лида – забыл за давностью её имя – пошла на каток. Там она упала, плашмя спиной об лед, сильно ушиблась. Врач сказал, что ничего страшного, через недельку все пройдет. А через недельку поднялась температура, девочка промучилась несколько дней, а когда, наконец, её увезли в больницу, оказалось, что она отбила почки и легкое, начался воспалительный процесс, быстрый и беспощадный. И через несколько дней она умерла. 
Вот я думал, что напрочь забыл эту историю. А сейчас, вспоминая, оказалось, что все сидит в голове. И я как наяву вижу эту тоненькую белую девочку в цветах, промакивающих глаза наших соседок и совершенно окаменевшую от горя мать, которая молча стояла и не отрываясь смотрела на свою единственную дочь. Потом мать впала в сильнейшую депрессию, почти перестала есть и спать, вскоре попала в больницу и умерла. Видимо, дочка была единственной ниточкой, связывающей её с этой невозможной жизнью. Соседи, как водится, заняли её комнату и выбросили на помойку какие-то ненужные вещи, а что получше – оставили себе. Во всем городе у этой женщины не оказалось ни родных, ни близких. В то время часто повторялась поговорка «Лес рубят – щепки летят». В том смысле, что в борьбе с врагами народа могут попадать под раздачу и случайные или невиновные, но это допустимые издержки. Главное – очистка народа от врагов. Вот такой щепкой и оказалась эта несчастная женщина и её совсем юная дочка. Впрочем, мы все были тогда щепками…

                Игры наши

      Это здорово, что в нашем детстве не было телевидения и компьютеров. Вся наша жизнь проходила на улице, на свежем воздухе, в бесконечных играх и беготне. Школа была мужская, игры соответственно мужские. Чем занимались девочки, мы не знали и даже не интересовались. Правда, иногда во дворе мы играли вместе с нашими знакомыми девчонками в разные игры с мячом, например, в «выжигалы» - это когда одна команда с двух сторон площадки, а внутри члены другой команды. Те, что снаружи, пытаются попасть в кого-либо из противников и выбить его из зоны. Если враг поймает мяч, команды меняются местами. Это была подвижная и веселая игра.

       Но были чисто «мужские» игры. Например, «зоска». Брался кусочек свинца, расплющивался до размеров небольшой монеты, в нем проделывались две дырочки, и свинчатка пришивалась к «медвежатинке» - кусочку медвежьей шкуры с длинными жесткими волосами. Получался, по существу, волан. И вот на школьных дворах на переменках возникали группы соревнующихся. Кто-то начинал подбрасывать эту зоску ногой и все вокруг хором считали, пока зоска не упадет. У кого больший счет – тот и победил. Были виртуозы. Они подбрасывали зоску и внутренней стороной ботинка, и наружной, и перебрасывали этот воланчик с одной ноги на другую. Восхищенные зрители орали хором счет, чем больше – тем громче.

      Свинец достать было не проблема. Сложно было с «медвежатиной». Эти маленькие кусочки медвежьей шкуры были настоящей валютой в нашем детском мире. Через две ограды от нас жил мальчишка по имени Альберт. К слову сказать, это имя ему здорово вредило. Все звали его «Берта», он обижался. Но у него был отец, заядлый охотник. И однажды он убил медведя, мясо употребили в пищу, а шкуру постелили на полу. Берта однажды понял, что обладает большим богатством и рычагом воздействия в виде шкуры медведя. И начал помаленьку отстригать с боков кусочки шкуры, и бизнес пошел. А чтобы не было видно, он отстригал с боков полоски по два сантиметра, а потом резал их на квадратики. В нашей округе Альберт был известным поставщиком медвежатины, монополист. Он ходил важно, обменивал на свой продукт все, что хотел, я тоже пару раз обменял что-то из дедова набора часовых инструментов на абсолютно необходимый кусочек медвежатины.
 
      Но всему приходит конец. Со временем талия у медвежьей шкуры приблизилась к балетной, и задние лапы тоже значительно усохли, и однажды родители Берты вытащили шкуру во двор проветриться. И посмотрели на неё свежим глазом. Берта сильно орал и размазывал сопли. Странно, но мы ему не сочувствовали. Люди не любят торгашей, даже в детском возрасте…

      Самой распространенной и азартной игрой была игра под названием «пожар». Почему пожар – никто не знал. В других краях эта игра или её разновидности могли называться, например, «чика» или ещё как, но у нас только «пожар». Как только по весне сходил снег и образовывались сухие участки земли – сразу начиналась игра, на деньги, поэтому азартная и иногда опасная в смысле драки при конфликтах и спорах. На земле чертили три линии. На средней устанавливался столбик монет «решкой» вверх, от каждого участника по монетке. Метра за полтора впереди и сзади от этой линии чертили еще две. Отмеряли метров десять и отмечали точку, с которой метать шайбу. И начиналась игра. У кого шайба оказывалась ближе к дальней черте, тот разбивал кон первым, а далее по мере удаления от этой черты. Если пролетел за черту, вообще вылетал из этого розыгрыша. Если не долетал до ближней черты - докладывал монетку на кон и кидал шайбу ещё раз. Лучше всего было тому, кто умудрялся попасть в кон и перевернуть хотя бы одну монетку. Он торжественно забирал все.
Дальняя линия называлась «залупа». В русском языке есть глагол лупить, в смысле обдирать, шелушить, загибать. Например, все знают, что краска облупилась, или кожа на ботиночном носке залупилась, ну и так далее. Но слово «залупа» означало головку полового члена, поэтому было однозначно нецензурным. Но это название очень соответствовало перелету шайбы за пределы игрового поля. Игрок вел себя неосторожно, как говорили тогда про таких:- «Ну, этот опять в залупу полез!» А ближняя черта, за которую не долетала шайба очень осторожного игрока, показывала степень этой его осторожности, то есть он как бы обкакался. И эта черта носила обидное, но меткое название «засеря».

       Потом первый разбивал шайбой кон, забирал перевернутые монеты, а потом бил по оставшимся так, чтобы они тоже перевернулись. Затем другой, третий и так до конца, пока все монеты не разберут. Господи, сколько же было споров, скандалов и даже драк! И все это сопровождалось огромным количеством таких слов и выражений, которые никак нельзя привести в этом скромном повествовании. Между прочим, излюбленным местом игры  была площадка с южной стороны деревянного барака, стоявшего недалеко от школы. И учительницы, которые шли домой после работы, нервно вздрагивали, услышав самозабвенные крики своих учеников:- «Залупа!!»- или ехидное:- «Засеря!!» Или еще чего-нибудь покрепче. Но они делали вид, что не слышали. Мат, надо признать, имел в школе повсеместное хождение, но что удивительно – когда в седьмом классе возобновили смешанное обучение и к нам пришли девочки – мат в школе прекратился. Нам было стыдно материться при девчонках. И я с удивлением наблюдаю сейчас, как иногда современные девочки матерятся открыто, привычно и спокойно, и даже при мальчишках. Неужели мы, послевоенные хулиганистые пацаны, относились к девочкам более уважительно, чем современные продвинутые и информированные молодые люди? И девочки были скромными, стеснительными и наивными? Может быть. А может это просто прогресс, ведь прошло более шестидесяти лет с тех пор, три поколения.

      Ну, было еще много всяких игр: и «выжигалы», когда одна команда выбивает другую мячиком, и «замери», когда от каменной стены отбиваешь монетку и замеряешь расстояние от одной до другой растопыренной ладошкой и забираешь себе другую, если дотянулся. И, конечно, прятки. С этими прятками периодически возникали проблемы с соседями. Как известно, когда тебя заметили – нужно бежать во весь опор, чтобы не застукали. А на пути обязательно развешенное стираное белье кого-то из соседей. И чьи-то кальсоны или простыни летят на землю. Если хозяин не заметил, тогда порядок. Простынь быстро прополаскивали и развешивали на место. И все как было. Но если хозяйка увидела этот факт вандализма – начинался скандал, который вовлекал все большее число людей, участники забывали первопричину и на сцену выползали старые обиды.

- Тоже мне, барыни! Пианины у них, на пианинах они играют. Вот забирай белье и перестирывай, – Это если дело касалось меня. Необходимо пояснить, причем здесь пианино. Дело в том, что в нашей ограде пианино было только у нас и у наших соседей Острахов. Не помню, какой фирмы было пианино у соседей, но у нас был превосходный старинный инструмент братьев Штингель из Вены. Как он у нас оказался, я не знаю, но выглядел он великолепно, черный, с резными вставками и двумя бронзовыми канделябрами. Единственная ценная вещь в нашем доме. Ну, и как водится в еврейских семьях, мою сестру и соседскую Аню родители стали учить музыке. Мою сестру Эмму учила музыке суровая, засушенная женщина благородных кровей. Сестра её побаивалась, всячески старалась отлынить от занятий, но все же училась несколько лет. Когда занятия закончились, она больше ни разу за пианино не села. Но тогда все эти музицирования вызывали у соседей изжогу. Тоже мне, графья задрипанные, не хрен делать, как только на пьянинах играть!..

- Надька, я в милицию пойду, на Тольку твоего заявление напишу! В колонии ему место. Опять веревку с бельем сорвал, засранец!- Это про Тольку. Мать его, тихая замотанная вдова, молча забирала белье, перестирывала и так же молча вывешивала во дворе. Хозяйка этого злополучного белья жалела Надю, говорила, извиняясь:- « Ты это, Надя, ты не сердись на меня.. Обидно, целый день стирала, руки болят и спина вот не разогнуть. Ты бы с ним построже, с Толькой-то».- Надя в ответ молча кивала.
      
       И только Изольда Павловна, мать Пашки Грейсера, отважно защищала своего дорогого любимчика. У Пашки был старший брат Миша и старшая сестра Геля, росли они во дворе тихо, обыкновенно. Но Пашка, её последний, сильно моложе брата с сестрой, был её любимчиком. Она по любому поводу бросалась на его защиту, как тигрица, обвиняя всех кого угодно во всех грехах – только Паша был всегда прав. Между прочим, она здорово попортила Пашке детство. Он рано сообразил, что можно чуть что – бежать к маме, мама всегда защитит и даст прикурить обидчику. И ребята во дворе его за это тихо ненавидели. И, конечно, издевались немного. И с удовольствием наблюдали, как Пашка бежит к маме. Тетя Иза выскакивает на улицу, страшно орет на всех, угрожает жестокой расправой и бежит к кому-нибудь из соседей, на кого Пашка указал.  Соседка давно знает Изольду Павловну, она холодно выслушивает угрозы в адрес своего сына, затем говорит:- «Ладно, Иза, хватит. Успокойся уже. Я твоего Пашку тоже хорошо знаю, тоже говно хорошее. Что ты его вылизываешь, как кошка котенка? Пусть сами разбираются».- После этого скандал разгорается и ширится, все вспоминают старые и новые обиды, в диспут вовлекаются другие соседи и спектакль продолжается примерно час. Мы забираемся на крышу «двухэтажки» - наш наблюдательный пункт - и с наслаждением смотрим это бесплатное представление.

      В ограде, по моим приблизительным подсчетам, проживало примерно 130 человек, из них 30 детей разных возрастов, поэтому проблем хватало. Изредка возникали вопросы, так сказать, общественного характера. Короче, надо было скидываться на общие нужды: ремонт и пополнение противопожарного инвентаря, ремонт и чистка общественного туалета типа сортир, иногда ремонт дверей или крыши кладовок, которые были сооружены неизвестно когда и к которым всемогущий ЖЭК относился, как Ленин к буржуазии. Наиболее затратным мероприятием была чистка туалета. Это великолепное сооружение представляло собой сарай, под которым была вырыта большая яма, пол сарая был выложен толстыми досками, в досках были проделаны круглые отверстия, а с двух сторон каждого отверстия были сделаны перегородки и навешены двери. Шесть индивидуальных кабинок. Все было выполнено из бросовых досок типа «горбыль», везде были щели и проделанные любопытными пацанами дырки, вечно затыкаемые газетой. На ветру это замечательное сооружение продувалось насквозь, было впечатление, что ты в чистом поле.
 
       Как известно, зимы в Сибири морозные. Поэтому продукты жизнедеятельности мигом замерзали, со временем из этих отверстий вырастали сталагмиты, и прижатые необходимостью соседи разбрасывали свои произведения вокруг. Когда становилось невмоготу, старик Подлеснов, который проживал в непосредственной близости от этого шедевра архитектуры, выходил во двор и орал: - «Опять засрали  все, войти нельзя, сволочи «антилигенты» говенные! Опять Подлеснов чистить должОн?!»- Народ безмолвствовал. Поматерившись минут пять, Подлеснов звал на помощь младшего сына, они, кряхтя, поднимали крышку выгребной ямы, лопатами сваливали «сталагмиты», подчищали доски – и санитария на какое-то время восстанавливалась. А потом, когда уже все переполнялось, заказывали специалистов «золотарей», они кололи окаменелые остатки обедов, завтраков и ужинов, грузили на телегу с высокими глухими бортами и увозили куда-то.

       А вот летом эта туалетная проблема вырастала в крупное неудобство. Там со страшной силой плодились огромные зеленые мухи, периодически все засыпалось хлоркой, которая разъедала глаза, если ветер дул в сторону ограды, то вонь распространялась повсеместно. И когда снова заполнялся весь «бассейн», наступал самый восхитительный акт – летняя чистка. Во двор приезжала бригада «золотарей»: пять-шесть лошадей с телегами, на которых были уложены большие бочки с вырезанными сверху квадратными отверстиями. Золотари открывали крышку ямы, поочередно подводили очередную телегу к этой яме и, орудуя большими шестами с закрепленными на конце ведрами, черпали плоды коллективного труда и ловко, не глядя, забрасывали содержимое ведер в бочку. Вонь была такая, что даже воробьи исчезали в диаметре полкилометра.
 
       Самое удивительное, эти специалисты устраивали перерыв на обед. Они отставляли в сторону свои багры с ведрами, садились на бревна, доставали из сумок какую-то еду и с аппетитом ели, находясь внутри этого зловонного облака. Смотреть на это было невозможно, мы смывались со двора. А взрослые, например моя бабка Роза, вынужденные оставаться дома, закрывали все окна и ждали окончания этого эпохального события. А потом вся эта кавалькада весело громыхала по мощеной улице, распространяя стойкое амбре. Да простят нас родственники прославленного маршала, но этот кавалерийский десант назывался «конница Буденного». И летом каждый день по нашей улице вечером неслась эта конница, а происходило это в конце сороковых годов 20-го века, точно как с века 18-го, наверное. А потом, где-то в пятидесятых, появились машины, действующие как пылесосы, и «кавалеристы» лишились работы…

                Воспоминания вокруг собрания

      Поскольку наша ограда, по существу, представляла собой большое общежитие, нам было предписано избрать домовый комитет. Что это за комитет, кто в него избирался и чем занимался – никто не помнил, потому как никакой деятельности и не наблюдалось. Но во главе этого комитета избирался Председатель, который и был этим комитетом и которого все звали Домком. Так и спрашивали:- Кто у вас Домком?

       Долгие годы нашим Домкомом была тихая, скромная и интеллигентная женщина, главный бухгалтер чего-то, по фамилии Михалевич. Она всякий раз отказывалась избираться на эту высокую и почетную должность, но главный орган нашего общежития – Общее Собрание Жильцов  неизменно уговаривало её согласиться еще на годик. Она была грамотной и ответственной женщиной, и упорно добивалась от всесильного ЖЭКа необходимого ремонта или какой-то помощи, но вести собрание с нашими самобытными жильцами она не могла и даже побаивалась. И поэтому всякий раз, когда нужно было проводить очередное собрание, она неизменно обращалась к моему деду.
 
- Моисей Наумович, я опять к Вам. Выручайте, дорогой, надо опять собрание проводить. Вы же знаете, ну не могу я кричать и разбираться.- Деду очень нравилась эта роль-Председателя Собрания. Он делал недовольное лицо, выдерживал паузу и неизменно отказывался.
- Я что, рыжий! Там молодые есть. Вон Мося Косовский.
- Да вы что, Моисей Наумович? Мося через пять минут всех обматерит и все собрание пошлет, Вы что, Мосю не знаете?
- А Вася Баканов? Он спокойный, а меня-то точно грамотней в сто раз.
- Ну, деда Миша! Как будто первый год в ограде живете. Не знаете, что Баканов на собрания принципиально не ходит. Сколько надо, говорит, заплачу, но выслушивать эту ругань не желаю.- Дед еще артачится и, наконец, неохотно соглашается:
- Ну ладно, в последний раз. И прОтокол пусть Лидка пишет.- Домком Михалевич с облегчением вздыхает и говорит быстро и весело:- «Конечно-конечно, Моисей Наумович, я её уговорю. Непременно Лидка будет секретарем. Спасибо Вам, выручили, я скажу, когда собрание проводить будем»…

      Дня за два до собрания дед доставал из нашего шкафа, похожего на увеличенный школьный пенал и гордо именуемого шифоньером, свой выходной костюм – тройку. Для проветривания. Дело в том, что внутрь «шифоньера» помещалось изрядное количества нафталина, чей резкий запах отпугивал зловредных мотыльков моли и не давал им возможности нагло размножаться в складках нашей одежды. Но возникала другая проблема – эта одежда так пропитывалась резким и противным нафталиновым духом, что невозможно было находиться рядом.

      С этим нафталином была связана одна печальная история. Во время Войны, перед новым 44-м годом, отец был на фронте, а дядя Яша, старший брат отца, майор медицинской службы, служил начальником военного госпиталя  в Монголии. И вот перед Новым Годом он раздобыл шоколадные конфеты «Ромашка». Это была не просто редкость, это смахивало на чудо. И мама, получив посылку и обнаружив в ней кулек с этими конфетами, решила повесить их на ёлку. И спрятала их в шифоньер, между бельем. Чтобы мы с сестрой не обнаружили такое чудо раньше времени.
 
      Сколько себя помню, под Новый Год у нас всегда была ёлка. И были игрушки. Старые, возможно еще дореволюционные. И новые, советские: всякие пионеры, краснозвездные самолетики, танки, красные кавалеристы. Вот среди игрушек и шаров мама повесила на ниточках эти замечательные конфеты. У них были яркие фантики с белыми ромашками по зеленому фону. Утром первого января мама торжественно открыла дверь в «залу», одновременно служившей родительской спальной, мы рванули к ёлке и остолбенели, увидев эти конфеты на ниточках. Я вообще, наверное, не понял, что это, а сестра помнила довоенное время. И мигом сорвала две конфеты, одну мне, одну себе. И быстро сунула в рот себе и мне. Мама, гордая и счастливая, стояла рядом.

       Я выплюнул эту гадость первым и заревел, мне показалось, что Эмма специально сунула мне в рот такую противную штуку. Через мгновение Эмма тоже выплюнула свою конфету. Мама, ничего не понимая, дрожащими руками извлекла следующую конфету из фантика, откусила и с ужасом посмотрела на нас. И заголосила:- «Господи, какая же я дура! Затолкать конфеты  в шкаф с нафталином!» И заплакала, горько и безутешно. Конфеты превратились в совершенно несъедобный продукт. Мама сделала несколько попыток выветрить зловредный дух, но все было напрасно, и конфеты выбросили. Мне кажется, мама убивалась по этому поводу несколько лет…
 
       Дед вывешивал костюм на шкафу, постепенно во всей квартире устанавливался стойкий антимолевый дух, настолько сильный, что даже соседская кошка убегала во двор. Мама, возвратясь с работы, с порога кричала: - « Папа, что случилось, что за праздник?! Ты опять весь дом провонял!»
- Послезавтра будет собрание, меня Михалевичиха опять уговорила,- дед делал скорбное лицо.
- Ну да, конечно, уговорила! Когда это кончится, а, папа!? Что, а без твоего пасхального костюма нельзя?
- Это Собрание, Буня. Я что, шлепер? (в смысле, разгильдяй) Сидеть за Председателя как биндюжник?- Мама безнадежно махала рукой: - Да ломайте себе голову. Но ты же травишь всех.- Дед возмущенно бормотал: - «Как это травишь? Кого травишь? Нафталин только против моли, всем известно. Подумаешь, запах ей не нравится»,- и уходил. Мы принюхивались и не замечали ничего.
 
В день собрания дед надевал этот исторический костюм, пошитый, возможно, еще до революции неизвестным мастером из неизвестного материала. Он неизменно мял рукава и обшлага и говорил:- « Вот это да! Вот это материал, я понимаю! Сейчас такой близко не делают. Смотри, пиджак как новый». Я соглашался, хотя костюм был основательно затаскан. Сносно выглядела только жилетка, которую дед надевал раза три в год.
 
У нас сохранилось большое до потолка зеркало с маленьким столиком на резных ножках, в резной раме, толстое и шлифованное. Оно, вероятно, стояло еще в парикмахерской деда, которая когда-то находилась в  нашем доме. Каждое утро дед тщательно брился и укладывал спереди свои довольно густые белые волосы в затейливую волну. Трусов дед не признавал, поэтому всю красоту он наводил, стоя перед этим старинным зеркалом в белых полотняных кальсонах со штрипками. Потом доходила очередь до штанов. Пузо у деда было весьма значительным, поэтому штаны держались исключительно на подтяжках. Тут возникала техническая сложность.

      Подтяжки крепились к пуговицам, пришитым к брюкам, а кальсоны сползали вниз. Дед брал четыре английские булавки, которые называл «пинками», пристегивал ими эти злополучные кальсоны к брюкам – и порядок. Две спереди по бокам, две сзади. А вот с задними возникала проблема. Деду не удавалась эта процедура, он, помучившись, кричал мне:- «Ты дома? Иди, пристегни мне пинки!» Я был мал, силы и ловкости явно не хватало. И еще я боялся сделать деду больно. И почти всякий раз пинка проскакивала мимо и я втыкал её в бок любимого дедушки. Любимый  дедушка страшно выкатывал глаза, кричал, что у меня нет рук, что я его инвалидом сделаю, и « что, трудно воткнуть эту паршивую пинку как следует, ты это что, специально каждый раз, а?!» Потом дед успокаивался, говорил мне:- «Ну, ладно. Давай еще раз, только не торопись, спокойно чтобы было». А потом гладил меня по голове и чмокал в макушку. Так происходило почти каждое утро. Я бы многое отдал, чтобы вернуть хотя бы одно из них.

Кстати, я долго не мог понять, почему английскую булавку все называли смешным словом «пинка». А потом узнал, что английское слово «пин» и означает булавка, так что дед разговаривал со мной, оказывается, по- английски.
 
В день собрания дед надевал этот пасхальный костюм, единственную особую рубашку с запонками и пристегивающимся воротником, повязывал галстук, надевал очки и становился похожим на дореволюционного учителя. Потом он обрызгивал себя одеколоном, подзывал меня и говорил:- « Ну-ка, проверь, я имею аромат?»

Во дворе устанавливали стол, каждый квартиросъемщик нес с собой свой стул, дед неизменно усаживался впереди. Принаряженная Домком Михалевич, заметно волнуясь, пересчитывала в уме соседей, громко шепча при этом цифры. Затем она произносила загадочную фразу:- «Ну, слава Богу, кворум есть!»  Мы, мальчишки, сидели на бревнах, как в театре.

Потом быстро голосовали за повестку дня, выбирали председателя и секретаря, дед мой, Лида и Домком Михалевич усаживались в «президиум». Дед вставал и говорил свою дежурную шутку:- « Ну, что, граждАне, поехали по расписанию». Первым номером в этом расписании значился отчет Домкома. Михалевич начинала читать по бумажке, что было выполнено, что не выполнено, сколько удалось собрать денег, и сколько куда потрачено. Вскоре кто-нибудь кричал нетерпеливо:- « Да ладно, мы тебе, Фима, и так верим, кончай читать эту грамоту! Пиши, Лидка, оценку работы «хорошо». Правильно я говорю?» Все хором радостно кричали в ответ:- « Правильно! Чего размусоливать! Деда Миша, давай дальше».
 
      Деда Миша вставал и давал дальше. Опираясь на свой опыт, он знал, что до того, как возникнут споры и возможные скандалы, надо решить финансовые вопросы. Пока собрание благодушно настроено. В качестве председателя дед ко всем обращался исключительно « на ВЫ». Обернувшись к секретарю, он произносил медленно и важно:- « Запишите, Лидия Васильевна, оценку работы Домкома как оценку «хорошо». И еще, я Вас умоляю, не пишите в прОтокол всякую ерунду, как в прошлый раз, а только исключительно, что ИМ надо».- И он указывал пальцем куда-то в сторону всесильного Домоуправления. Лидка от такого уважительного к себе обращения вздрагивала, покрывалась румянцем и быстро-быстро говорила:- « Конечно-конечно, Моисей Наумович! Я знаю, что писать, мне товарищ Михалевич все разъяснили».

      Лидию Васильевну, девушку простоватую, но довольно миловидную, все в ограде за глаза звали исключительно «Лидка – Проститутка». Было ей где-то под тридцать, мужики после войны были в большом дефиците. Найти ей мужа, пусть и нерасписанного, было весьма проблематично, но Лидка находилась в постоянном упорном поиске. Иногда ей удавалось заманить очередного ходока на пару недель, а то и на месяц. Тогда наши мадамы говорили, что вроде этот зацепился, наконец. Но и этот исчезал, и тогда  все жалели Лидку и проклинали очередного «козла». Но чаще всего появлялись мужики на ночь, ну, на две. Лида жила вдвоем с бабкой, до того незаметной, что облика её я не помню. В сенях квартиры, где они занимали одну малюсенькую комнатку, были сделаны полати, на которых было постелено что-то. При появлении очередного жениха Лидка спроваживала бабульку в сени, на полати, чтобы не отсвечивала.

      В соседней с Лидкой комнате проживала семья Крюковых: папа, мама и сын их Юрка по прозвищу «Пятак». Папа появлялся в их семье редко и не надолго, недели на две с перерывом лет в  пять. Основное время своей жизни он проводил в очередных отсидках по причине бурной воровской деятельности. Мать, тетя Надя Крюкова, работала щипальщицей на слюдяной фабрике, работе очень вредной из-за пылинок слюды, оседающих в легких. Одним словом, «мордовалась», как говорила сама тетя Надя. Юрка был предоставлен самому себе, рос хулиганистым, злым и жадным. И мог удавиться за пятак, отсюда и кличка его.

      Юрка прибегал к нам, говорил жарко и возбужденно:- « Ребя, Лидка очередного хахаля привела, айда позырим!» И мы неслись на наш наблюдательный пункт, на крышу двухэтажки, ложились на краю и начинали смотреть на Лидкино окно, до слез напрягая зрение.
Окно было до половины закрыто белыми полотняными шторками, но сверху оставалось открытым, поэтому стол у окна и главное – кровать у противоположной стены просматривались очень хорошо. Очередной ухажер важно выставлял на стол бутылку («пузырь» по той терминологии), Лидка что-то собирала «на закусь», голуби тесно усаживались и быстро уговаривали этот пузырь. По мере убывания огненной жидкости жених тоже воспламенялся. Лидка, видимо, казалась ему все более привлекательной. Они  начинали целоваться, хахаль начинал давать волю рукам.
 
- Во! Мацать начал, щас в койку потянет, - шептал многоопытный Юрка - Пятак. И действительно, влюбленные перебирались на кровать. Лидка скидывала кофту, ухажер погружал свой нос в лифчик. У нас останавливалось дыхание. Валерка Исусик недоумевал:- « А чего он там нюхает?» Но тут Лидка, черт бы её побрал, поднималась и тушила свет!
- Опять бзукнулись, ребя,- с сожалением вздыхал Юрка. Он был старше нас лет на пять, интерес его был более материален, чем наш. У нас же был в ту пору чисто теоретический интерес…
 
      …Я опять уклонился, извините. А собрание катилось дальше.
- Ну, что теперь? – продолжал решительным тоном Председатель, - Вот они требуют ящик пожарный наладить и багор новый, и песок заполнить, после взрыва. – И дед неодобрительно посмотрел в нашу сторону.
- А чего это все-то? Пусть кто взорвал, тот и платит!
- Так никто же не признался,- возражал дед, - И у меня спрашивается вопрос, извиняюсь – и кто это будет платить? Или мы что уже, пытать их будем. И потом, зачем нам иметь эту чахотку с милицией, я вас спрашиваю? - и все снова посмотрели в нашу сторону.

       После некоторого препирательства и выяснения, по-скольку скидываться на противопожарный инвентарь, собрание неохотно согласилось разбить эту сумму на всех, у кого дети примерно нашего возраста. И мы удовлетворенно вздохнули. С этим взрывом мы здорово перетрухали. Толька Седых, по прозвищу Старик, был организатор и вдохновитель всех наших проделок. Был он мал ростом, тщедушен и сутулился, как приблатненный, но в голове у него всегда кипели мысли, где бы что бы сотворить. А тут надо сказать, что солдаты нашего Военного Округа в пойме речки Ушаковки часто проводили учения, и там было стрельбище. И там можно было иногда найти что-то интересное. Может быть там, а может быть и не там поживился Толька, но однажды он принес большую банку из-под американской тушенки, полную порохом. А в большой ларь в нашем пожарном уголке завезли песок, до краев. Вот он и предложил сделать маленький взрыв. Мы закопали банку с порохом на дне, скрутили кусок кинопленки в длинную трубочку, подвели один конец к пороху, а другой высунули наружу. Потом утрамбовали песок ладонями,  подожгли видимый край пленки, засыпали песком и стали ждать. Известно, что целлулоидная пленка без воздуха начинает тлеть, выделяя большое количество едкого дыма. На этой основе мы и делали «дымовушки», отравляя жизнь нашим соседям из Генеральского дома.

      Ящик с песком стоял у стены сарая, на крыше залегли Валерка и Толька - Паровоз, второй Толька в нашей ограде. Мать его, тоже тетя Надя, работала проводницей в поезде дальнего следования. Неделя до Москвы, пару дней там, затем неделя назад. Через два – три дня снова в Москву. Словом, мать свою он почти не видел, бабку, которая оставалась с ним, он вообще игнорировал, поэтому соседи от него стонали и набрасывались на бедную его мать по возвращении. Тетя Надя затравленно озиралась, вяло отругивалась и обещала Тольке «наподдать». Все знали, что это бесполезный разговор.

       Толька с Валеркой лежали на крыше, свесив головы в сторону ларя, мы все остальные сгрудились вокруг, ожидая, что же будет. Ничего не было. Только дымок от пленки начал клубиться над песком.
- А, обосрался ты с бомбой, Старик! – засмеялся Толька с крыши. И тут шарахнуло. Почти весь песок вышвырнуло наружу. Все выглядело точно как взрывы в кино про войну. Толька скатился с крыши и больно грохнулся о землю. Нас обсыпало песком, а из ларя появилось вонючее дымное пороховое облако. Мы мигом разбежались, подальше от места преступления. А потом, когда нас изловили соседи, мы молчали как партизаны и никто ни в чем не признался. Потом позвали дядю Васю, нашего легендарного охотника, но он сказал, что порох у него не пропадал, что им еще повезло. Хорошо, что песок был свежим и рыхлым, а если бы слежался – мог бы ларь разлететься и поранить кого-нибудь…
 
      Наиболее сложным вопросом в повестке дня была чистка нашего общественного сортира. Между прочим, слово это пришло из французского языка, на котором sortir означает «выйти». Ну, как в известной одесской песенке:- « Я имею выйти, вы мне заменити».  Сложным вопрос был не в смысле исполнения, « Конница Буденного» знала свое дело, а исключительно в смысле финансирования. Это была одна из основных статей дворового бюджета.
- Опять же вопрос за туалет, -  дед скорбно поджимал губы, - Тут такая гешихта (история), эти сволочи хочут больше на двадцать рублей. Если кто не понял, так я говорю за говночистов.
- Вот это да, такие деньги! – взвивался старик Подлеснов. Был он из раскулаченных крестьян из-под Рязани, имел трех сыновей и молчаливую вечную труженицу жену. Все они, кроме матери, трудились плотниками на стройке, были безотказными и трудолюбивыми. А звали старика чудно, Феофаном. Дед называл его ФофАном, так ему было удобней, - Я вон зимой скоко раз ваше говно срубал задарма, хоть бы рупь заплатили? Не дам ни копейки! Вон в следующий раз сами чистите с Шурой Острахом, антилигенты, мать вашу! На пьянинах они играют, дворяне говенные! Ишь ты как!?
- Послушайте сюда! ФофАн! Только пожалуйста не надо делать нам бардак. И не делайте нас счастливыми. Ну, махнули пару раз лопатой, большое дело.
- Пару раз, пару раз!- Феофан от возмущения багровел и начинал слегка заикаться, - Да чтобы я хоть бы когда подошел, да засритесь вы все! – Дед понимал, что надо срочно давать задний ход.
- Ну, ФофАн, успокойтесь уже. Вы уже немного всех устали. Ну, извините, я  был больше не прав, чем да. Вас вся ограда, наоборот, очень хорошо оценивает и уважает за вашу вот эту вот. Давайте дадим товарищу ФофАну аплодисмент.
Публика радостно аплодировала, хлопала Феофана по плечу и говорила:- « Ну что ты, в самом деле? Ты в следующий раз только скажи, сразу поможем!» Все знали -  сколько Подлеснов ни ори, никто на его призыв не откликнется. Как ни странно, сам Феофан прекрасно знал это, но, тем не менее, успокаивался и миролюбиво немного ворчал.

      В конце концов, собрание с большим скрипом разрешало экономические вопросы. И начиналось самое интересное. Разное. Дед тоскливо произносил:- «Ну, и что есть у кого сказать?»  У многих было «есть что сказать». Накопились всякие обиды и обоюдные претензии. Одной из первых, как всегда, воспалялась Изольда Павловна, мать Пашки Грейсера. Она сходу, без разогрева, набрасывалась на Надю – Проводницу, обвиняя её Тольку в зверском хулиганстве. Он, этот говнюк, поставил Пашке фингал, порвал ему рубаху, почти новую, и разбил у Острахов окно, и у Краснопольских тоже, а свалил на Пашку, гад. Если Надька не повлияет, то надо будет сдать этого засранца в колонию, вон сидит лыбится, прямо зла не хватает!
 
      Надя, замотанная до предела, тихо и обреченно оправдывалась, что она одна, без мужа, дома почти не бывает, а Толька бабку не слушает, и её тоже, вон какой уже вымахал, и что делать, не знаю, ну и так далее. Потом, постепенно, Надя в процессе оправдывания начинала себя жалеть. Жалость эта росла и ширилась, постепенно перерождалась в ненависть к Изольде, у которой муж, и дети старшие работают, и вообще все в порядке, и нехрен ей грозить Тольке лагерем. Постепенно голос её крепчал, речь обогащалась матерными словами, тут вмешивался дед:
- Ну, ша уже! Заткнитесь, Надя! Я Вас умоляю, наконец! Никто же не думает об дать ему срок. А ты, Толька, смотри уже, хватит мать позорить, хватит уже! - И он грозил пальцем в нашу сторону. Толька смиренно кивал, и все успокаивались ненадолго.

      Мадам Грейсер, глубоко неудовлетворенная исходом демарша против Тольки - Паровоза, переключалась на свою главную врагиню – нашу соседку Аделю Острах. Корни этой обоюдной неприязни терялись в глубине веков, но не любили они друг друга стойко и непримеримо. Тетя Аделя торговала газировкой, была довольно бойкой на язык и могла за себя постоять, поэтому на собраниях от её семьи всегда присутствовала она. А муж дядя Шура, наоборот, был тихим, спорить и ругаться не любил и не умел, поэтому садился у открытого окна, лузгал семечки и внимательно следил за событиями.

- А я вот хочу сказать про Аделю!- начинала второй акт Изольда Павловна,- Она все время гадит у дверей моего сарая, я в следующий раз вывалю им на крыльцо весь свой горшок, клянусь вам!
      Тут надо пояснить, что наш общественный туалет располагался в самом темном участке ограды, освещения там, естественно, не было, поэтому женщины опасались ночью или провалиться, или во что-нибудь вступить. И бежали, если припрет, за сараи, на природу, так сказать. Что касается тети Адели, так это был чистейший поклеп. Она боялась темноты, и её под ружьем нельзя было выгнать ночью во двор. Тетя Аделя багровела, возмущенно выдыхала:
- Ты что, совсем с ума сошла?! Ты видела, мерзавка, меня у твоего задрипанного сарая, а?
- Видела-видела! И сколько раз. Да у тебя правды не добьешься. Вон она делает гешефт на своей газировке, сироп не доливает. Я все знаю, вот заявлю, куда следует,- Иза плавно перешла с дерьма на сладкий сироп.

      Дед игнорировал сиропную тему и сосредоточивался на дерьмовой. Ему явно не нравилась угроза вылить горшок на крыльцо Острахов, ведь оно было общим с нами. Он долго и внимательно смотрел на Изу, пауза затягивалась, и мадам Грейсер начинала несколько ёрзать на стуле. 
- Очень интересно, я с Вас просто удивляюсь, Изольда Павловна! Чтобы такое заявить на люди, нужно иметь два момента. Или прямо сцапать на месте, или хотя бы еще один, кто бы  видел своим глазом. У Вас есть, кто еще видел за всё это? Нет? Ну, тогда замолчите свой рот! И перестаньте делать фантазии за этот некрасивый момент. И надо извиниться перед Аделей, нельзя на собрании всякое это, оскорблять. Я правильно говорю?
- Правильно - правильно, деда Миша! Чего это ты, Иза, всякую хреновину несешь всегда? Что ты вечно к Аделе вяжешься?- Мадам Грейсер, почуяв, что собрание её не поддержало и даже наоборот, тихо бурчит,- Ну ладно, Аделя, ты того, может я обозналась.

      Дядя Шура, почуяв поддержку, выскакивает на крыльцо и, потрясая руками, возмущенно кричит:- « Выгоните её из собрания, это невозможно слышать, как она говорит! Я ей целое помойное ведро вылью под дверь. Это я вам говорю!»
Дед понимал, что инцидент исчерпан, миролюбиво говорил дяде Шуре:- « Успокойтесь уже, Шура. Или займите уже свое место, если хочите, или идите со своими семечками». Все облегченно смеялись, Изольду Павловну никто в ограде не любил за исключительную склочность и скандализм. Иногда она так разогревала себя при очередном скандале, что становилось страшновато за её здоровье. И люди говорили, что место ей в психушке. К моему огорчению, психика её и в самом деле оказалась крайне неустойчивой, и дни свои она действительно закончила в психбольнице.

       А сын её, Пашка, оказался в итоге очень приличным человеком, окончил Иркутское художественное училище и художественный институт в Москве, много и плодотворно работал, давно живет в Феодосии и является Народным художником Украины. Я вспоминаю, как Пашка приносил из училища свои ученические работы – рисунки натурщиц углем на ватмане, парни и молодые мужики вырывали у него эти картинки с корнем и он неплохо подрабатывал на этом эротическом искусстве. Вот было пуританское время: ни тебе телевидения, ни тебе интернета…

       Собрание катилось к закату. Надо было переизбирать Домовый Комитет. Публика в большинстве своем не хотела никуда избираться, поэтому все дружно начинали предлагать:- « А чего там избирать, деда Миша? Все хорошо работали, оставить всех и дело с концом!» Все смутно представляли прежний состав комитета, даже те, кто числился активными членами этого славного коллектива. Дед смотрел список и говорил:- « Таки да! Изберем Галю Седых, которая с января в психушке и не выйдет, врачи говорят. Или Бормашенку, которая уже там, Царство ей небесное». И люди долго,  препираясь и объявляя самоотводы, перепихивали друг на друга почетные должности, пока, наконец, со скрипом комитет был сформирован. Потом домкомша тетя Фима, заикаясь и краснея, тоже объявляла самоотвод. Но её уже не слушали, все устали и всем все надоело. – Да брось ты, Фима, ты самая грамотная и честная, кого еще? Поработай еще годик!- И тетя Фима обреченно махала рукой. Дед говорил Лиде:-  « Ну, все, наконец! Пишите Фиму в Домкомши. И мы все Вас поздравляем, товарищ Михалевич! И, если нет кому больше сказать, я закончил собрание. А?» Собрание вскакивало, забирало свои стулья и быстро расходилось по домам.

      Дома, заслышав шаги возвращающейся с работы мамы, дед в изнеможении падал на диван и прикрывал глаза. Мама тоже знала своего отца не первый год. Она подходила к нему, спрашивала тихо и заботливо:- « Ты что это, папа, заболел? Или это от собрания?»
- Да они у меня все соки выпили, это собрание! Чтобы я еще раз имел такое счастье согласиться!
- Ну, ладно, вот возьми и купи себе четушку. Может, снимет усталость? – Сразу становилось заметно, что усталость уже начинала стремительно покидать дедовый организм.  Он, все еще находясь в образе, медленно брал деньги, вздыхал и нехотя брел по направлению к пивнушке. Вечером, когда он возвращался, усталости  и грусти в глазах как ни бывало.
 
      На собрании дед упомянул мать Тольки Старика, щуплую и странную тетю Галю, похожую на боярыню Морозову с картины Сурикова. У неё были огромные темные глаза, и когда она смотрела на нас, было тревожно и муторно на душе. А муж её, Толькин отчим, такой же щуплый и незаметный слесарь дядя Костя, в ней души не чаял, никогда не ругал и, когда случалось воспитывать Тольку, тихо и медленно ему выговаривал:- « Ну, зачем ты, Толик, опять. Мама переживает, болеет она, ей нельзя это. Ты уж её не огорчай больше, ладно». Толик обещал, но деятельная натура брала вверх, и через некоторое время все повторялось.

      А однажды Толькина соседка Феня под большим секретом рассказала кому-то, что Галя, похоже, чокнулась, кричит, что в подполье кто-то сидит, шпионы или еще кто, и хотят её заколоть. И боится оставаться дома одна. И что она сама боится с Галей оставаться в доме, с чокнутой. Конечно, все стало сразу известно всем. Взрослые деликатно помалкивали. А мы, молодые, дурные и по- детски жестокие, стали приставать к Тольке с расспросами, как это шпионы в подполье. Толька разозлился, послал всех и перестал с нами вообще разговаривать. Как говорится – полностью замкнулся в себе. Мы не могли себе представить весь трагизм ситуации и вместо сочувствия обиделись на Тольку. Нам казалось все это просто забавным.

      Но однажды тетя Галя выскочила в одной нижней рубахе во двор, дико крича и размахивая кухонным ножом. Следом бросился дядя Костя, схватил жену, она ловко вырывалась, пытаясь нанести мужу удар этим ножом. Откуда только силы брались у такой исхудавшей женщины. Сбежавшиеся на шум соседи боялись вмешаться. Мы стояли как вкопанные. Выбежавший Толька стоял у двери, с ужасом наблюдая за происходящим, со слезами на несчастном лице.
Наконец дяде Косте удалось вырвать нож, он отбросил его за забор, обхватил жену сзади за руки и стал шептать что-то на ухо. Тетя Галя вдруг сникла, стала озираться вокруг и дала увести себя в дом. Оказалось, что у неё давно уже повторяются подобные приступы, но дядя Костя с Толькой старались скрыть это, надеясь на временный характер помешательства. В момент просветления тетя Галя становилась абсолютно нормальной. Но после того события кто-то из соседей сообщил в психушку, Галя становилась опасной для общества. Приехали санитары вместе с врачом, тетя Галя при виде их снова впала в безумие, стала вырываться и кричать. Они надели на неё смирительную рубашку и потащили к машине. Дядя Костя был на работе, а Толька стоял, на лице его был ужас, стыд и остановившиеся слезы в глазах.

      Врачи сказали, что она никого не узнаёт и, вероятно, никогда не выйдет из больницы. Толька сник, перестал выходить на улицу, в школе все стало известно. На Тольку стали смотреть как-то по- особому и несколько сторониться его. Мы, оградские, пытались вернуть все, как было, но ничего вернуть оказалось невозможно. Толька сам сторонился нас, во двор не выходил и в играх наших участия не принимал. А вскоре они с дядей Костей переехали, и больше я никогда Тольку-Старика не видел.

      Одно из самых сильных и мрачных воспоминаний связаны с семьей моего друга Валерки Косовского. Родители его были красивой парой. Отец, Мося Косовский, высокий и худощавый, с большой копной черных кудрявых волос, с греческим профилем и волевым подбородком напоминал жителя южной Италии. Кроме того, у него был твердый и холодноватый взгляд, я его всегда немного побаивался. Когда он возвращался с работы, мы с Валеркой всегда выкатывались во двор, на всякий случай. Был у него друг, тоже Мося, со сложной фамилией Гезунгейт, прекрасный гитарист, тоже высокий, стройный и красивый. Он участвовал в концертах, иногда мы слышали его выступление по радио, он даже переделывал для гитары классические фортепьянные и скрипичные произведения. Иногда он приходил в гости к другу, садился с гитарой у открытого окна и играл новые вещи. Мы сбегались послушать этот бесплатный концерт. Я до сих пор слабо разбираюсь в музыке, но четко помню, как меня завораживала его виртуозная игра.

      Мать Валерки, тетя Лёля, была настоящей русской красавицей. Высокая, стройная, с длинными светлыми волосами, белым и чистым лицом, добрая и улыбчивая. Вспоминая сейчас нашу ограду, думаю, что это была самая красивая пара. Однажды мы сидели с Валеркой в нашем излюбленном закутке за печкой и что-то обсуждали, нам было лет по девять, нам было о чем поговорить. Валерка высунулся на шум из-за печки и застыл. Я высунулся посмотреть, что там увидел Валерка, и тоже застыл. На фоне залитого солнцем окна в одной черной шелковой комбинации, под которой не было ничего, стояла тетя Лёля. Она подняла руки и поправляла волосы. Комбинация просвечивала, и было полное ощущение наготы. Мы с Валеркой, несмотря на наш малый возраст, совершенно инстинктивно залюбовались этим совершенным творением природы. И боялись дышать. Тетя Лёля оглянулась, увидела четыре немигающих глаза и замороженные лица, засмеялась и пошла в комнату. По дороге она наклонилась, потрепала нас по головам и сказала:- «Надо же, мужички подрастают!» И снова весело и громко засмеялась. Тете Леле не было тогда и тридцати.

      Валеркин отец работал электриком на Протезном заводе, чрезвычайно гордился своей рабочей профессией и презирал всяких служащих и гнилую интеллигенцию. Он, как и все мы, с детства впитал, что главный в стране – Рабочий класс, гегемон, а все остальные – неустойчивые прослойки общества, которые нужно воспитывать и перевоспитывать. Однажды он спросил меня, кто мой отец, рабочий или служащий. Я гордо ответил, что мой отец сапожник, значит рабочий.
- Ха! Какой, к черту, рабочий! Папахен твой на своей фабрике Индпошива обуви что делает? Туфли шьет всяким начальницам. Значит, обслуживает. Вот он и служащий, понял? И ты тоже из служащих, а Валерка мой из рабочих! – и он снисходительно хлопнул меня по заду.
 
      Я сдуру стал спорить, слово за слово, дядя Мося страшно возбудился. И у него стали бешеные глаза. А я еще имел глупость добавить аргумент:- « Нам училка говорила, что отец у Сталина тоже был сапожником. Сталин что, из служащих, что ли?» Дядя Мося поперхнулся, побелел и заорал:- «Вон отсюда, говнюк! Про Сталина тут еще. Сопляк всякий спорить со мной будет!» - Я мгновенно испарился и больше при Валеркином отце к ним не заходил. Но я тогда еще удивился, что вел он себя не как все, когда ругаются. Ну, орут и орут, обычное дело. А тут глаза белые, губы трясутся – вроде как крыша поехала.

      Когда Валерке было лет шесть, у них родилась девочка, Лилька. Валерка унаследовал от предков со стороны отца типичные семитские черты, у него был тонкий удлиненный нос, большие грустные темные глаза и вообще, как шутили тогда, он был на еврея не похож, только все евреи на него. А вот Лилька получилась в мать, белокожая, белокурая, с ангельским личиком. Обещала стать настоящей красавицей. Тетя Леля уходила на свою Почту, отец на свой завод, баба Хая тоже на рынок – и Валерка вытаскивал Лильку, усаживал на крыльцо нашего дома, давал ей сухарь, и она сидела, посасывала и смотрела, как мы носимся по двору. Тетя Хая возвращалась с рынка, убеждалась, что Лилька мокрая и выговаривала:- «Ну, на минуту нельзя оставить! Ты что, не видишь, Лилька мокрая вся». Валерка, сам мокрый от беготни, быстро отвечал:- «Ну, подумаешь, надудонила. Чо, первый раз, чо ли? Не прокиснет. Она же молчит, значит ей нормально». Тетя Хая сокрушенно качает головой, берет Лильку и несет её в дом. А Лилька превратилась потом в высокую, красивую и умную девушку, уехала учиться в Москву, там познакомилась с летчиком из отряда космонавтов, вышла за него замуж и поселилась в Звездном городке. Интересно было бы сейчас встретиться, тем более, что видел я её в последний раз в возрасте где-то лет семи.

      Валерка иногда проговаривался, что отец бывает странным каким-то. То сидит и смотрит в угол, думает, думает, и никого не замечает. А то вдруг раздухарится по пустяку, и злится на весь мир, все у него плохие, злые, все у него враги. Однажды его странности коснулись и нашей семьи. Сестра моя Эмма поступила в Пединститут, сразу познакомилась с одним из студентов – старшекурсников, у них вспыхнули чувства, и вскорости решили сыграть свадьбу. Ну, как обычно: столы в нашей половине дома, прием гостей и танцы - шманцы на половине соседей. И вот как только гости уселись и приготовились к пиршеству – в доме погас свет. Публика выскочила во двор и  убедилась, что света нет только в нашем доме. Вскоре кто-то заметил, что фазный провод на ближайшем столбе отсоединен. Бросились за помощью к Косовскому – единственному монтеру в нашей ограде.
- Так нету его, ушел с час назад,- сказала Леля.
- А может когти есть, на столб забраться?
Когтей не нашли. Тут один из гостей вспомнил, что по нашей улице проживает его приятель, тоже электромонтер. Побежал за ним, тот пришел с когтями, инструментом, перчатками резиновыми. Уже со столба оповестил:- «Тут спец поработал, аккуратно провод отсоединил. И кому это надо было?» Потом электричество было восстановлено, монтера позвали на свадьбу, как почетного гостя. А когда все направились в дом, проходивший мимо сосед удивился:- «А чего это вы около столба крутитесь? Тут недавно и Мося Косовский на этот столб лазал. С полчаса как».
Свадьба покатилась, как положено. По мере разогрева некоторые мужики стали призывать пойти разобраться с Косовским, но их уговорили не портить праздник. Соседка наша тетя Аделя, родная Мосина тетка, все не могла понять причину его подрывных действий. Вроде никакой вражды между нами никогда не было.

      Через несколько дней тетя Аделя все разузнала. Причиной явилась кровная обида Косовского, что его не пригласили на свадьбу. Он ходил по своей квартире и бубнил:- « Свадьба у них! А Мося никто, не человек, значит. Ничего, устрою я им свадьбу, запомнят». Дед мой, услышав все это, сказал, как отрезал:- « Моська «мешугене»(сумасшедший). И кончен разговор». К сожалению, он оказался прав.

      Прошло месяца два. Вдруг все засуетились - Мося пропал. Нигде нет, ни на работе, ни у друзей. На Протезном заводе у Косовского был свой сарай с инструментами и инвентарем. На дверях сарая висел большой амбарный замок. Но через несколько дней стали замечать, что собаки трутся вокруг сарая и скулят у дверей. Взломали замок, а там Мося повесился. И чтобы сразу не нашли, дверь прикрыл, а гайки болтов крепления петель закрутил изнутри. Долго и тщательно готовился, как объяснил следователь. Тетя Леля сразу почернела и постарела, на бабу Хаю страшно было смотреть. Валерка был какой-то пришибленный, на лице застыло растерянное и виноватое выражение. Врач – психиатр «успокоил» тетю Лелю:- «Ну что же, типичная форма шизофрении. Вам надо было давно бить в набат. Ваше счастье, что он домашних не тронул. А то бывает такой бред, когда больной сначала всех близких как бы освобождает, а потом уж себя. Лечить его надо было, а вы все ждали чего-то…» Врач огорченно махнул рукой и ушел. Мы с Валеркой стояли за дверью и слушали все это. Когда врач ушел, Валерка заревел, размазывая сопли и слезы. Моисей Косовский пробыл в своем сарае несколько дней, поэтому хоронили его в закрытом гробу.   

                Финансы поют романсы

      Вот так говорили, когда в кармане пусто и надолго. У нас, пацанов военного и послевоенного времени, финансы пели романсы всегда. С первых дней войны с полок магазинов стали стремительно исчезать продукты, соль, спички, крупы, консервы, словом, все. Народ помнил годы гражданской войны, и потом всякие коллективизации, индустриализации, займы и тотальный дефицит. Никто не знал, как обернется дело, но все были уверены – надо запасаться. Отец вспоминал, что дольше всего продержались консервы «Крабы», которые никто в Сибири не знал и опасался пробовать, и которые потом, в 70-е годы, превратились в элитарную и редкую еду. Писк любого праздничного стола был салат из крабов, достать которые без блата было невозможно.  И когда пропали с полок даже крабы, народ понял, что дело действительно плохо. Люди, имевшие деньги и доступ к продуктам, скупили все мешками, и эти спекулянты мигом взвинтили цены. Рубль упал, на деньги ничего невозможно было купить, и вскоре в стране была введена карточная система. Все люди были разделены на категории, и каждый получал соответственно своей категории белки, жиры и углеводы, научно подсчитанные, чтобы не помереть. Но если питаться только по карточкам, вполне можно было, несмотря на научно подсчитанные калории, отбросить коньки. Поэтому весь город занялся огородничеством – стали высаживать картошку.

      Мои баба Роза и мама получили где-то за городом участок земли, три или четыре года выращивали картошку, и она здорово помогла продержаться. Я это к тому вспомнил, что во время войны денег по существу не было, да и возраст мой был далек от всяких дензнаков. А в 47-м году была денежная реформа. Денег за войну напечатали столько, что они перестали соответствовать чему-либо. Вот и выпустили новые деньги, в десять раз уменьшив масштаб. И прикрыли карточную систему. Но зарплаты остались маленькими, дефицит на все товары остался огромным, и, что интересно, продержался всю нашу советскую жизнь.

       Но зато появились деньги в обиходе. И у нас было два соблазна: сходить в кино и купить мороженое. Мороженое – это была страсть! Почти каждый день на углу возле нашего дома появлялась тетя Фая со своей будкой. Будка была деревянная, выкрашена в голубой цвет, на двух колесах. Утром тетя Фая где-то затоваривалась мороженым, её муж подвозил будку к нашему дому и уходил, а тетя Фая начинала торговлю. У неё стояли во льду два цилиндра, похожих на обыкновенные ведра. В одном было белое, прекрасное, ванильно пахнущее молочное (или сливочное иногда, но разницу мы не различали). А в другом ведре красное фруктовое, представляющее собой, по существу, замороженную воду с сиропом. Разница была не только во вкусе, основное различие было в цене. Молочное стоило 15 копеек, а фруктовое 5. Вот и приходилось выбирать. Или три по пять, или один за пятнадцать. Часто количество побеждало качество. Тетя Фая брала в руки квадратную жестяную формочку, клала на дно квадратную вафельку, специальной лопаточкой наполняла форму, прижимала сверху другой вафелькой, выдавливала получившийся брикетик и протягивала мне. Я хватал этот брикетик большим и указательным пальцами и начинал быстро вращать и слизывать сладкий холод, торопясь, потому что мороженое стремительно таяло. Потом между вафельками ничего не оставалось, они размокали и превращались в сладкое тесто, но все равно с удовольствием проглатывались.

      Недалеко от нашей ограды, на улице Ямской, стоял деревянный кинотеатр, по- моему «Заря», или что - то в этом роде. Поскольку он был рядом, как бы наш родной, то родители отпускали меня с ребятами без разговоров. Все опять упиралось в деньги, хоть и не большие, но каждый раз приходилось клянчить. Эта проблема касалась всех, и мы изобретали всякие способы относительно честного заработка. Прежде всего, азартные игры на деньги – «пожар» и «замери». Тут можно было поживиться, но и пролететь. Я, к сожалению, чаще пролетал.

      После войны расплодилось огромное количество всяких старьевщиков. Во дворе появлялся странный тип, настоящий оборванец, с тележкой, и истошно кричал:- « Тряпки! Кости! Пластинки ломаные! Железы всякие и медные!» И мы тащили, кто что сумел раздобыть. А старьевщик брал вещь, назначал цену, которую никогда не менял, отсчитывал несколько монеток и бросал вещь небрежно в кучу. Его бизнес заключался в том, что он сдавал собранное в казенном пункте «Вторсырье» и приличную разницу клал себе в карман. Мы тогда вообще не знали о существовании такой конторы, и нам казалось, что мы делали удачные сделки.

       В нашей ограде жил парень, старше нас лет на пять, Юрка Крюков по прозвищу «Пятяк». Вот уж кто был жаден до денег, так это Юрка. Кто-то сказал однажды, что Юрка за пятак удавится. Вот кличка и прилипла. И его иначе, как Юрка – Пятяк и не называли, а он и не обижался. Мать его, тетя Надя, вкалывала на слюдяной фабрике, а папаша основное время своей жизни проводил в тюрьме или в лагерях по причине активной воровской деятельности. Я запомнил его вечно сидящим на корточках у дверей своего дома, хотя рядом была лавка, и курящим в кулак. Но по многолетней привычке ему было удобней сидеть на корточках. И еще он любил Сталина. Причина этой любви была не известной. Но у него был набор пластинок с речами Великого Вождя, десять штук в специальном обитом дерматином футляре красного цвета. Большая редкость по тем временам. Возвратясь на месяц - другой после очередной отсидки перед следующей, Юркин отец серьезно загуливал, для профилактики поколачивал Юрку и жену, поддав с друзьями, доставал патефон, ставил речь Сталина, и все сосредоточенно слушали. А Юркин отец временами ударял кулаком по столу и восхищался:- « Вот, мать вашу!…Вот это голова…Без него сдохли бы все в говне. Давай за него!»

      Юркин отец загремел в очередной раз и надолго. А тут старьевщик. А лом грампластинок ценился очень здорово. Ну, Юрка утащил эти десять пластинок, сломал их (целые не принимались), содрал этикетки, чтобы Сталина не было видно, и заработал на этом какую-то хорошую, по его мнению, сумму. Он не знал, что чуть не заработал на этой акции инвалидность на всю жизнь. После смерти Сталина, в1953-м, была большая амнистия, Юркиного отца выпустили досрочно, он перво - наперво  напился и достал патефон, потом открыл футляр с пластинками, а там пусто. Мать, между прочим, была не в курсе, ей Сталин с его речами был до фонаря. Батя Юркин, этот верный сталинец, задохнулся от гнева, схватил что придется потяжелее и стал дубасить Юрку. И серьезно разбил ему голову. Но не учел папаша, что сыну уже почти 17 лет и что сынуля уже давно в какой-то темной компании промышляет то ли воровством, то ли мелким разбоем. Ну, Юрка очухался и врезал папаше тем же предметом, но еще сильнее. Когда папашу увозила скорая, Юрка, перевязанный и злой, орал вслед:- « Вернешься, зарежу, ссука!». Папаша и впрямь не вернулся. Говорили, что снова попался на чем-то, сел и на этот раз сгинул в лагерях.

      С дальней стороны наша ограда имела мощный забор из лиственничных досок толщиной примерно сантиметров пятнадцать. Дело в том, что тот за забором соседский двор принадлежал когда-то довольно богатому купцу. Слева от ворот, тяжелых и резных, стоял солидный дом купца. Первый этаж был каменный, в нем был магазин. Купец этот торговал крупами, зерном, мукой и всякими ягодами и кедровыми орешками. И еще, дед рассказывал, у него были бочки превосходных соленых груздей, маслят и опят. И целые бочонки мороженой брусники и облепихи. И снабжал он всем этим, наверное, пол Иркутска. А на втором этаже, деревянном, жил он и вся его семья. А во дворе разные хозяйственные постройки. К нашему двору примыкал большой лиственничный лабаз, где хранились зерно, мука и крупы. Наш мощный забор был как раз задней стенкой этого лабаза. Советская власть, в конце концов, купца этого репрессировала, семью его, как водится, рассеяла по белу свету, а в дом его поселили несколько семей. Жил там и мой друг детства, Вовка Островский, длинноносый заикающийся смирный паренек, по кличке «Заика». Потом, когда многие познакомились с книгой Николая Островского « Как закалялась сталь», Вовку иногда называли в шутку Корчагиным, по фамилии главного героя этой повести, пламенного комсомольца. Особенно когда нужно было куда-то сбегать или что-то принести, говорили:- « Давай, Корчагин, дуй в магазин. Как самый сознательный комсомолец». Вовка, в комсомоле никогда не состоящий, здорово обижался, заикаясь, отругивался, но в магазин бежал. Он вырос очень добрым, ответственным и верным в дружбе человеком. Не дожив до шестидесяти, он серьезно заболел и умер. Вот уж действительно светлая о нем память у всех, кто его знал.

      В хозяйственных постройках жильцы соорудили всякие кладовки, лабаз со временем превратился в ничейный сарай со всяким хламом. Но где-то в 47-м разбухшая контора «Вторсырье» подремонтировала лабаз, повесила красивую вывеску и, самое главное, прейскурант цен на всякое вторсырье. И мы поняли, как нас обманывали старьевщики.

      Между нашей «двухэтажкой» и купеческим забором было свободное пространство примерно с метр, может, полтора. Толька «Старик», комната которого была последней в доме, а окно рядом с забором, соорудил в том пространстве подобие крыши, что-то постелил на землю и объявил этот «шалаш» личным пространством. Иногда кого-то приглашал в свой «дом», иногда отлеживался там один. И однажды он обнаружил, что земля в одном месте сильно просела под забором. Он покопался немного и пролез в образовавшуюся пустоту. И оказался под полом этого лабаза, который уже приемный пункт «Вторсырья». Толька никому про это не сказал, но Юрке Пятяку сообщил под большим секретом, что есть возможность проникнуть в пещеру Али - Бабы. Эти два кладоискателя втихую, пока никто не видит, углубили и расширили лаз и приподняли крайнюю половую доску. И проникли в это царство роскоши и богатства. Юрка, опытный и старший, нахапал лом грампластинок и бронзы, как наиболее ценный товар. Потом они сдвинули половую доску на место, вылезли наружу и завалили лаз старыми досками и тряпьем. Назавтра хитрый Юрка переломал грампластинки еще на более мелкие кусочки, бронзовый лом тоже позагнул и поплющил, чтобы приемщик не узнал, и они пошли все сдавать. Как потом рассказывал Толька, « очко у меня здорово играло. А Пятак все успокаивал. Не ссы, Старик. Чуть чего, оторвемся». У них все получилось. Они, по сравнению с нами, разбогатели.
 
      Мы удивлялись, откуда у Тольки и у Юрки появились деньги. Хоть за мороженым, хоть в кино, или в «пожар» поиграть – всегда у них что-то звенит в карманах. Но безнаказанность притупляет осторожность. Им бы пореже проникать в этот лабаз, да «жадность фраера сгубила», как говорится. Приемщик вторсырья, здоровенный татарин Фарид, живший недалеко на улице со странным названием Пестерёвская, запомнил этих двух, почти каждый день притаскивающих богатый улов. И они в конце концов прокололись. Кто-то сдал красивый бронзовый канделябр, Юрка немного его покурочил, но основную часть не смог, больно крепкая оказалась. Фарид, наверное, давно их подозревал, а тут увидел канделябр, пошел вроде как положить на полку, а там старого канделябра и нет. Ну, все ясно. Схватил Тольку, а Юрка рванул и бросил подельника. Потом была милиция, Тольку по малолетству отругали, а Юрку поставили на учет в детской комнате милиции. И родителям назначили штраф на покрытие убытков. Тетя Надя орала на Юрку, произнося при этом сплошь непечатные выражения. И пророчила ему такое же будущее, как у его «сволочного отца» Между прочим, пророчество её оказалось верным, вскоре Юрка связался с какой-то темной компанией, забросил школу и у него стали водится деньги. И стал он одеваться и выглядеть, как блатной. Руки вечно в карманах запахнутой снизу телогрейки без пуговиц, штаны нависают над сапогами гармошкой, кепка на лоб, белый шелковый шарфик и золотая фикса (коронка) слева. И походка слегка сутулая и вихляющая. И курил, спрятав папиросу в кулак. Ну, блатной, одним словом. Иногда мы пытались узнать, как он и откуда что, но Юрка отводил глаза и загадочно усмехался, показывая при этом свою фиксу.
 
      Когда я учился в шестом классе, Юрка вернулся после первой отсидки, и научил меня курить. Он сказал мне:- « Ты что, до сих пор не куришь? Папу-маму боишься, что ли, сосунок?». Ну, как я мог признаться, что в самом деле побаивался родителей. А курить мне давно хотелось, это так выглядит по взрослому, особенно перед девчонками. Я взял у Юрки папиросу «Беломор-Канал», отважно затянулся, зашелся кашлем до слез. Но Юрка не смеялся, он объяснил мне, как надо вдыхать дым, сначала осторожно и понемногу, потом после перерыва еще. Ну, змей -искуситель. Мне было очень плохо в тот день, меня мутило. Но назавтра я снова попробовал – ничего, полегче. Словом, через неделю я уже курил, как заправский куряка. И потом пытался бросить эту вредную привычку почти тридцать лет. В конце концов, все- таки  бросил, поздновато, но лучше поздно, чем никогда.
 
      А тогда встал вопрос, где брать деньги на папиросы. И как скрываться от родителей. Дед мой тоже курил, но курил как-то по-особому. Не затягиваясь. Он держал дым во рту, никотин всасывался сквозь слизистую оболочку в кровь, такой вид курения характерен для курильщиков сигар. Между прочим, страшно вредный способ, сильно повышающий опасность заболевания раком языка или губы. Но отец мой считал это курение «не в затяжку» сплошным баловством, и денег деду на курево категорически не давал. Сам он пристрастился к курению на фронте, выкуривал примерно пачку папирос в день. В день получки он покупал тридцать пачек своих любимых папирос «Беломор – Канал» и каждый день брал утром пачку на работу. Ему хватало на месяц.

      Дед поймал меня за курением почти сразу. Он сделал грозное лицо и спросил:- «Ты знаешь, сколько тебе лет? Или ты не знаешь, сколько тебе лет? Или ты уже большой? А?! Я тебя спрашиваю!». Я залепетал, что курю недавно, и все курят, а я помаленьку, пару папирос в день, и так, балуюсь. И стал умолять, чтобы отцу не говорил, и матери тоже. Дед подумал и согласился меня не продавать.
- Только чтоб не больше двух папирос в день, понял? Я тоже выкуриваю две - три в день, после как поем. Ты у отца возьми в шкафу одну пачку, мы поделим. Он не заметит, там много.
И я стал утаскивать немного папирос из отцова шкафчика. В конце месяца отец удивлялся:- «Слушай, Буня, что-то папирос на месяц не хватает, больше курить стал, что ли? Надо вообще бросать эту гадость».

      А однажды завуч, Валентин Николаевич, делая очередную облаву, поймал меня в туалете с папиросой. И велел привести родителей. Ну, я, естественно, за дедом. Валентин Николаевич стал выговаривать ему, что плохо следите за внуком, организм молодой, а они трявят себя всякими дешевыми папиросами. Надо прекратить это дело немедленно!

      Дед привычно поджал губы, выкатил свирепо глаза и стал уверять завуча:- «Да Валентин Николаевич! Да разве мы знали? Да я ему, тока домой придет, да я ему не знаю что сделаю! Он у меня вспомнить забудет про папиросы!»- Дед здорово вошел в роль, я сам почти поверил, что и впрямь «вспомнить забуду» про папиросы. Завуч миролюбиво стал успокаивать деда:- «Ну, вы уж не так строго, Моисей Наумович. Просто объясните, он мальчик умный, способный, должен понять. Хорошо?»
Но тут, как в настоящем романе, вдруг открылась дверь и в кабинет вошла моя классная Мария Серафимовна по прозвищу «Царапуня». Почему, я за давностью не помню, но прозвище как-то очень соответствовало ей и кем-то данное -прилипло навсегда. Она пришла к нам в школу недавно, никого из родителей не знала, деда моего тоже.
-Это что здесь происходит, Валентин Николаевич?
- Да вот, полюбуйтесь, Мария Серафимовна, поймал вашего лучшего ученика в туалете за курением. Но ничего, вот вызвал его дедушку, он с первого класса в школе, обещал повлиять и покончить с этим, - дед согласно закивал.
-Так это его дедушка? Ну, поздравляю, Валентин Николаевич! Остановка трамвая как раз напротив их двора. Так я, ожидая трамвая, почти каждый раз вижу, как они с дедом сидят на лавочке и оба дымят, как паровоз. Хороший воспитатель, нечего сказать! Чтобы я вас, дедушка, больше в школе не видела. И пусть придут настоящие родители.

      Образовалась немая сцена. Завуч застыл с открытым ртом, я растерялся и не знал, что делать. Мне было стыдно за деда и жалко его - вот попал, так попал. Дед сделал несколько неопределенных движений руками, плечами и головой, промычал как-то неразборчиво, схватил меня за руку, и мы выкатились из кабинета.

      Дед очень обиделся. Всю дорогу он громко возмущался:- « Ну, ты видел, как она сказала? И как это тебе нравится, такая  гешихта? Так испортить мое лицо перед Валентином, завучем вашим. Он меня с первого класса знает, а эта старая дева: «пусть придут настоящие родители!» Я что, не настоящий? Да кроме меня никто в школе за шесть лет и не был». И это была правда. Отец был вечно занят, каждый вечер после ужина он садился за свою сапожную швейную машинку «Зингер» и колымил, шил заготовки обуви для частных сапожников. Зарплаты их с мамой явно не хватало на семью из шести человек, из которых четверо были иждивенцами. А мама работала кассиршей в магазине, закрывала все двери, ставила магазин на сигнализацию – тоже возвращалась поздно, не до школы тут. Только успевала поужинать, и спать. Дед привел меня в первый класс, и в школе только его и знали как моего родителя. А «Царапуня» только пришла, никого не знала, вот и нанесла деду большую душевную травму.

- Все, больше ни разу хрен когда в школу зайду!
- Да ладно, деда! Ну, подловила «Царапуня», не усек я её на остановке, что теперь, удавиться? 
- Удавиться, не удавится, не в этом дело. Придется отцу с матерью рассказать про курение. И про меня тоже. Или что? - Я понял, что дед опасается гнева моих родителей больше меня.
- Не, деда. Ты - то причем тут. Я один курил и папиросы тырил, и все дела,- Было видно, как напряжение спадает с дедова лица. Он вяло возражал, говорил, что это плохо и не честно, но, в конце концов, нехотя согласился.- Ну, может ты и прав. Иди знай, может шухер будет помягчее, если один.

      Шухер действительно был «помягчее», его вообще почти не было. Отец расстроился, конечно, спросил, давно ли я курю и по сколько папирос в день. И догадался, почему папирос ему стало не хватать.
- Слушай, Буня! Помнишь, я удивлялся, чего это папирос не хватает на месяц. Так это наш наследник любимый ворует у родного отца! Как тебе это нравится?! Ладно, сделаем так. Я буду покупать тебе, дураку, конфетки, монпансье (были тогда такие маленькие леденцы в круглых жестяных коробочках). А ты, когда потянет курить, бери конфетку. Говорят, очень помогает бросить.
- Что же ты, отец, себе эти конфетки не покупаешь?- скептически усомнилась мама в действенности этого конфетного способа бросить курить.
- Ну, я уже давно курю, просмолился, а этот только начал. Вполне еще может бросить эту гадость.
Отец исправно начал покупать мне эти монпансье. Я с удовольствием их поглощал, но курить, к сожалению, не бросил. А через несколько недель он обнаружил у меня в куртке папиросы, страшно возбудился, долго и громко воспитывал, а потом устало сказал:- «Ты, я вижу, меня не слышишь. Когда - нибудь пожалеешь, да поздно». И монпансье больше не покупал. Я еще долго, до окончания школы, стеснялся курить при родителях, и, только поступив в институт, как-то открыто закурил дома. Отец удивленно посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:- «Что, уже взрослый стал? Ладно, кури, чего там». Я потом сколько раз сожалел, что не бросил тогда это курево и не заменил папиросы леденцами, но молодость глупа и самонадеянна, и каждое поколение вновь наступает на те же грабли…

      После первой отсидки Юрка стал настоящим вором. Он пропадал по ночам, у него появлялись деньги, которые он с шумом тратил, напиваясь и скандаля дома. Дело в том, что Лидка - Проститутка, его соседка, уже серьезно перевалила за тридцать, мужики появлялись у неё все реже и реже, она скучала и злилась. А тут фартовый сосед, который превратился из « Пятака» в рослого, сильного и довольно интересного парня, наглого и с деньгами. Ну, и естественно, что они пересеклись. Бабка у Лидки к тому времени умерла, Лидка была совершенно свободной. Юрка стал приносить водку, закусь из кооперативного магазина, и оставался у неё до утра. Между прочим, нам об этой связи Юрка не говорил, в глубине души, вероятно, стеснялся и победой это не считал. Все стало известно, когда их впервые накрыла тетя Надя, Юркина мать. Было утро, окна были открыты, и мы услышали визгливый крик тети Нади:- « Ты что, селедка ржавая! Совсем обнаглела, падла! Мужиков всяких латрыг ей мало, за пацана взялясь, сука немытая! А я тебя еще защищала, дура!» И еще много всего в том же духе. Лидка вяло и спокойно отбивалась:- « Ты чего это, Надька, завелась? Он что, хрусталик невинный, я его силком утянула? Он уже сам,  кого хошь, утянет. Юрка, ты чего заткнулся, скажи ей». Юрка встал, как был в одних трусах, выглянул в окно, увидел там заинтересованных соседей и с гневом набросился на мать:- « Ты чего разбазлалась! Вон всю ограду собрала. Все, иди к себе, не возникай! Не маленький, сам знаю, что делать!» И пришибленная тетя Надя ушла к себе, ворча и проклиная эту проститутку Лидку.
Скандалы не прекратились. Почти каждый вечер из Юркиного дома раздавались вопли и звон разбитой посуды. Соседи понимающе переглядывались и ухмылялись.
 
      Но однажды Юрка напился сверх меры, очень разозлился на мать и откусил у неё кончик носа. Тетя Надя выскочила во двор, все лицо в крови, Юрка следом, с безумными глазами, растерянный и протрезвевший. Соседки бросились на помощь, убедились, что кончик носа болтается на коже, кто-то прижал его на место и прибинтовал. И вызвали скорую. Юрка бегал кругами возле, кричал с надрывом, как зэк, что он не хотел, что это случайно получилось, что он гад, в натуре, прости, мать. Мужики шуганули его:- «Иди проспись, говнюк! Это надо, на мать напал. Совсем башку снесло!»

      Надю увезли, нос зашили, она долго ходила в повязке, как сифилитичка, потом сняла повязку, и все увидели, что кончик носа прирос немного криво и сохранился заметный шрам. Все жалели Надю и желали Юрке поскорее снова загреметь на нары. Вскоре эти пожелания исполнились, Юрка снова попался, и его снова осудили на три года.

      Вскоре в ограде появилась девушка, лет примерно 18, до того необычная для нашего окружения, что мы поначалу не знали, как и реагировать. Поселилась она у своей то ли тетки, то ли другой какой родственницы, жившей в одной из комнат нашей «двухэтажки», тихой, незаметной и довольно высохшей. А девушку эту звали необычным именем Руфина, была она круглолица, белокура, с чудесными яркими голубыми глазами и отличной фигурой, как у Натальи Варлей из «Кавказской пленницы». У нас в ограде стоял огромный тополь, под ним большая лавочка для сплетен. Вот эта Руфина в первый же день вышла с книжкой и уселась на эту лавочку. Ну, мы, естественно, кругами, кругами, вроде как она нам не очень интересна. Вдруг она говорит смело и весело:- « Ну, вы чего, парни? Идите сюда, давайте знакомиться». Ну, мы подскочили. Нам было лет по 12 – 13, а она была в наших глазах девушка очень взрослая, такие на нас вообще внимания не обращали. А она оказалась веселая, открытая и общительная, и сразу стала рассказывать, кто она, почему здесь и что собирается делать. И попросила называть её Руфь, так ей больше нравилось. Правда, между собой мы называли её непочтительно Руфка.

      Руфка оказалась цирковой. Родители её были цирковыми акробатами, она, как и все дети цирковых, с рождения крутилась на манеже, постепенно, играя, научалась разным цирковым штучкам, путешествовала с родителями по разным городам, поэтому сменила массу школ. Цирковые ребята с детства видят, каким упорным трудом достается успех, сами начинают трудиться со своими родителями с малых лет, поэтому дружны, общительны и смелы. Наша новая соседка тоже вошла в группу своих родителей с десяти лет, в их акробатических номерах она заняла достойное место. Но её очень тянула воздушная гимнастика. И вот однажды она подговорила друга её родителей, воздушного гимнаста с мировым именем, упросить их отпустить её в гимнастику. Они долго сопротивлялись: воздушная гимнастика – опасное дело. Но потом отпустили. И так получилось, что тем самым, возможно, спасли ей жизнь.

      Руфина стала выступать в номере воздушных акробатов, а родители вернулись в парную акробатику, пути их разошлись, и часто они работали в разных цирках и городах. И через несколько лет, когда Руфине исполнилось пятнадцать, родители, переезжая в какой-то город, попали в железнодорожную аварию. И погибли. Отец сразу, а мать через несколько дней скончалась в больнице. И успела написать дочери адрес той самой родственницы, которая жила в нашей ограде.

      Руфка проработала еще пару лет, но с ней тоже случилось несчастье. В своем номере она исполняла роль вольтижёра. Гимнаст – ловитор висел вниз головой на перекладине (ловиторке), а гимнастка раскачивалась на трапеции, летела к ловитору, делая при этом сальто и пируэты. Ловитор ловил гимнастку за руки или за ноги, раскачивал и отправлял назад на трапецию. Чтобы гимнастка не разбилась, внизу натягивалась сетка.
 
      Однажды что-то не сработало. Ловитор поймал Руфину только одной рукой, да и то плохо. Рука сорвалась, и гимнастка полетела дальше, её развернуло, и она сильно стукнулась головой и спиной о железную стойку конструкции. Потом её вылечили, но появился страх высоты. Руководитель номера, тот самый знаменитый гимнаст, посмотрел на репетиции и сказал:- «Все, Руфь, завязывай с цирком. Что-то судьба к вам не с добром. А иди-ка ты в артистки. Все при тебе: и лицо, и фигура, и двигаешься - дай Бог каждому». И Руфина вспомнила про иркутскую родню, списалась с ней, и вот приехала поступать в Театральное училище при Драмтеатре. А если поступит – сразу перейдет жить в их общежитие. Уж больно тетка показалась строгой и неприветливой.

      Между прочим, я однажды побывал в этом общежитии. Я уже учился в Горно–Металлургическом Институте, и однажды мой друг Левка, который закрутил очередной романчик, на это раз со студенткой Театрального училища, познакомил меня с её подругой по имени Нелли. Фамилия у неё была самая что ни на есть сценическая: то ли Подбельская, то ли Раздольская, ну, забыл за давностью. И у нас тоже закрутился романчик, скорее, задружили. Правда, находясь на втором курсе, она, как многие начинающие актрисы, еще не наигралась, и иногда вдруг без предупреждения могла произнести томно что-то вроде:- « Дорогой, ты сегодня определенно не в ударе. Не разочаровывай меня, милый!» Хотя в нормальной жизни она была родом из Выдрина на Байкале, и говор её был самый сибирский. Похоже, она прорабатывала в голове очередной этюд, а я выступал в роли партнера. Но в целом все было нормально.
Как-то мы собрались в кино. Она сказала, что нужно заскочить в общагу переодеться. Я, с неясными целями, запросился зайти посмотреть, как они живут, тем более, что соседки где – то отсутствовали.
- О, нет, нет, нет! Там у нас на входе такая злая вахтерша! Даже с паспортом не пустит. Ты внизу подожди.
Ну, она побежала наверх, а я стою у окна внизу, рядом с вахтершей, жду.
- Ты чего, милый, маешься? Ты ведь с Нелькой пришел? Ну, так дуй до неё, чего здесь торчишь?
- Так, может, это? Паспорт оставить?
- А на кой он мне, паспорт твой? С Нелькой пришел, с Нелькой и уйдешь.
Ну, я и рванул. Пару раз стукнул в двери, не дождался ответа и вошел в комнату. И понял, почему Нелли не хотела, чтобы я заходил. Такого бардака не наблюдалось даже в нашей мужской общаге в день стипендии. Ну, конечно, у нас в общаге на столах после обмытия очередной стипендии оставался живописный натюрморт: ошметки от присланного родителями сала, размазанный и растаявший холодец, селедочные кости, кильки в томате и бутылки «Перцовки» - нашего студенческого коньяка. Но в целом было вполне сносно. А тут – сплошная богема! У окна стол, наверное, обеденный, на котором тарелки, остатки еды, книжки и какие-то предметы. Справа у стены столик с большим зеркалом и две лампы без абажуров, на котором тоже театральное барахло и коробочки с гримом, мазями, кремами и духами. На трех кроватях  и на спинках платья, кофточки и что-то от сценических костюмов. А по стенам старые и новые афиши, платья на гвоздях и фото известных любимых артистов. Нелли что-то жевала и рылась в небольшом переполненном шкафу, явно малом для трех девиц. Увидев меня, она стушевалась и стала объяснять, что вчера была репетиция допоздна, не успели убраться и что-то еще в том же духе. Я не большой любитель порядка, мне вообще-то до лампочки, помыт пол или в раковине посуда. Поэтому я сказал ей, чтобы не парилась и не переживала. Но некоторые неясные надежды на что-то -  в такой обстановке испарились сами собой. И я удивился, как она умудряется всегда выглядеть ухоженной, наглаженной, причесанной – выйдя из такой комнаты в общаге с ржавой раковиной у входа и помойным ведром под ней.
 
      Мы с ней подружили месяца два или три, а потом их послали в колхоз. И она взяла с меня торжественное обещание проводить её на вокзале, и желательно с цветами. А я забыл, или что-то помешало. И все. Любовь кончилась. Когда они вернулись из колхоза, Левка встретил свою пассию. Подругу этой Нелли. И подруга ему рассказала, что Нелька разболтала всем, какой у неё парень, горняк, кудрявый, с голубыми глазами, и что придет, вот увидите, на вокзал с цветами проводить. А он, сволочь, не пришел. И все над Нелькой подсмеивались. И Нелька велела передать, чтобы твой этот близко не подходил. Я, конечно, попереживал, но недолго.

      А потом я её встретил случайно в сквере им. Кирова, сидела, читала, довольная и счастливая. И радостно сообщила, что у неё все отлично, в училище замечательно, а в личной жизни вообще сплошной мед. Она сейчас близкая подруга нападающего из «Авангарда» (была тогда популярная футбольная команда в Иркутске), живет у него в шикарной квартире, скоро поженятся, а она останется служить в иркутской Драме. Я порадовался за неё, может не очень искренне, и пожелал дальнейшего счастья. И сказал в шутку, что удачно я не пришел тогда на вокзал. Она шутку не приняла и серьезно так подтвердила, что да, хорошо, все делается к лучшему.

      Через какое-то время я случайно узнал, что она забеременела от этого футболиста, тот вынудил сделать аборт, а потом выгнал, и вернулась Нелли в свою общагу. Правда, она обратилась в клуб, там было крупное разбирательство, и этого местного Пеле из команды поперли. Но ей от этого не полегчало.
 
      Мы еще раз увиделись на Большой улице, она окончила свое училище, получила диплом актрисы драматических театров и направление куда-то в глубинку. На мой вопрос, едет одна или с кем, она с горечью ответила:- «С кем тут? Какой дурак со мной поедет в эту дыру? Ну, ничего, отработаю три года, стану свободной, поеду в Москву, на биржу, возьмут в приличный театр, я уверена». Больше я её не видел, и нигде в прессе не встречал. Вот, я опять уклонился, пора возвращаться к нашей циркачке…
 
     Назавтра, утром, Руфка вынесла во двор коврик, разложила его под нашим деревом и начала по многолетней цирковой привычке разминаться. Ну, физкультура – хорошее дело, все бы ничего, но циркачка наша вышла в светло – салатном цирковом трико, в котором выглядела более раздетой, чем одетой. Мы замерли вокруг, стараясь изобразить на лицах полнейшее равнодушие. А Руфка делала немыслимые вещи: шпагаты разные, стойки на руках, изгибы-перегибы, упершись одной ногой в дерево, а другой в землю, вытягивала ноги по прямой линии, и еще много чего. Мы основательно одурели и сильно Руфину зауважали. Никто из нас не смог бы сделать ничего из Руфкиного репертуара.

      Мы не заметили, как собралась приличная группа наших «мадам». А потом увидели на их лицах возмущение и враждебность. Тогда девочки ходили на уроки физкультуры в черных сатиновых трусах до колен, просторных и стянутых около колен резинкой, чтобы в этом колоколе вообще никаких форм не угадывалось. Ну, и майка тоже просторная. Никто не должен был прелюбодействовать даже в сердце своем. Известное библейское ограничение. Сейчас, когда обсуждают наряд или облик современных красавиц, непременно отмечают, как большой плюс, сексуальность. А тогда… « Мадамы» смотрели, пыхтели и постепенно начали комментировать. 
- Это что же такое, а?! Срамотня одна! Тут парни молодые, а она выголилась, как Прости-Господи. Иди в дом, там хоть голышом выгибайся! А тут в ограде это хулиганство! Мы тетке твоей скажем, чтобы прекратила это безобразие.

      Руфка остановилась, удивилась этой реакции и, вытирая лицо полотенцем, улыбаясь миролюбиво, сказала:- « Вы что, бабушки, никогда в цирке не бывали, что ли? Я с детства так разминаюсь, да и все остальные тоже. Что тут такого?»
 
      Бабушки, похоже, действительно в цирке не бывали. Они хором заголосили:- «Вот в цирке и крути этой своей, а здесь не моги парней смущать, да и мужчин. Вот свалилась циркачка на нашу голову!» Мы, которые и в цирке уже бывали, и не возражали смущаться от созерцания Руфкиной разминки, стали её горячо защищать. Постепенно морально-этический спор приобрел характер привычного скандала. Руфина грустно посмотрела на все это, махнула рукой и сказала грустно и тихо:- «Да бросьте вы ругаться, в конце-то концов. Дурдом какой-то, честное слово. Ладно, буду разминаться в квартире». И действительно, больше во дворе она разминки не устраивала. Правда, однажды мы упросили её показать что-нибудь из цирковых навыков, ну, сделать вроде представления. Она прорепетировала дома, вынесла все тот же коврик, в том же трико, с мячиками, кольцами и начала свое выступление.

      Собралась почти вся ограда. Руфка выполнила несколько гимнастических упражнений, затем жонглировала мячами и кольцами, показывала фокусы с сигаретами, картами, монетами – мы все были в восторге, «мадамы» тоже. И обтягивающее трико их, похоже, больше не смущало.

      А потом Руфина поступила в Театральное Училище, пропадала там с утра до вечера, мы тоже учились, поэтому встречались редко и вскользь. Привет! Привет! Как жизнь?.. Общежитие ей не дали, узнали, что живет у родственницы, а тут полно иногородних. Пусть подождет.

      Через года полтора вернулся Юрка - Пятак. Совсем взрослый. Высокий, худощавый, с узким хищным лицом. И взгляд какой-то презрительный, как будто он знал что-то такое, чего мы не знали вовсе. Мать его стала бояться. Все Юрочка да Юрочка. А Лидка сразу утянула его к себе, у них начались привычные пьянки – гулянки. Однажды Юрка вышел во двор с гитарой, слегка вроде как под мухой. Оказалось, что в лагере он научился немного играть, так, несколько аккордов. Но для блатных песен вполне достаточно. Мы сгрудились вокруг, и он запел известные  и неизвестные нам тоскливые песни про маму, сестру, погибшую от горя, любовь, предавшую тебя, горькую лагерную жизнь и стерву – судьбу. Ну, обычный лагерный набор. И в окне напротив Юрка вдруг увидел Руфину, внимательно слушающую этот концерт. Увидев, что её заметили, она отошла от окна.

- Это что за шмара? Ну, давайте, рассказывайте.
Мы рассказали. Кто она. Что она. Почему здесь и где учится.
- Так, артистка, значит. А есть у неё фраерок?
- Да нет, не замечали.
- Тогда порядок. Пошел знакомиться.
И Юрка, прихватив гитару, пошел в Руфкину квартиру, знакомиться. Она, похоже, как творческая личность, увидела в Юрке что-то навеянное мечтами, романтический ореол мученика, черт знает, что она увидела – но она серьезно влюбилась. Впервые и всем сердцем. И, надо быть справедливым, Юрка тоже запал на эту будущую артистку. И стала Руфка вечером тайно сбегать к Юрке на полати в сенях, куда когда – то  Лидка сбагривала свою бабку.
 
      Лидка быстро разоблачила влюбленных, однажды ночью, когда все спали, вышла в сени, подняла шум и стала выгонять Руфку. Естественно, выражаясь при этом. Руфка в слезах возвратилась к себе, стараясь не разбудить тетку, а Юрка побелел и сказал Лидке, что если она еще дернется, он её прирежет или отдаст дружкам, что, может, еще хуже.




 

      Похоже, Лидка не успокоилась и втихую болтанула Руфкиной тетке про грехопадение её родственницы, да ещё с этим уголовником. Тетка страшно возмутилась, пошла к Наде Крюковой и предупредила, что если он не отстанет от Руфины, она заявит в милицию, и Юрку непременно посадят еще раз. А Руфку она, от греха подальше, из своей квартиры выгнала, и та ушла в общежитие.
Юрка здорово переживал. Мы стали замечать, что он часто сидит на лавочке, задумчивый или наоборот веселый, вроде как пьяный, но водкой не пахло. Однажды мы сидели вдвоем, он достал из кармана завернутый в фольгу от шоколада какой-то шарик, отщипнул немного, покрошил в махорку, скрутил самокрутку и закурил. И прикрыл глаза, спокойный и довольный на вид.
- Юрка, что это?- спросил я.
- План. ( Одно из названий марихуаны) Ты что, никогда не видел? Кайф, лучше всякой водки. Попробуй,- И он скрутил мне такую же цигарку. Я закурил, мне скоро стало плохо, тошно и тоскливо.
- Ну, что? Забирает? – медленно и тихо произнес Юрка, - я балдею, паря,- Но мне было просто плохо.
- Что-то на меня не действует этот план. Никакого кайфа. Тошнит только.
- Ничего, это с непривычки, первый раз. Вот завтра еще раз попробуешь, точно кайф словишь.

      Я вспомнил, что точно так же Юрка приучил меня когда-то к курению. Наркоманов тогда было мало, мы плохо представляли, к чему это может привести. Но мне настолько не понравилось это зелье, что я твердо отказался от продолжения опытов. Как оказалось, во время. Юрка от любовной тоски, или просто от склада характера быстро превратился в настоящего наркомана. Как всякому наркоману, ему постоянно нужны были деньги, он снова попался на краже, на этот раз крупной. Его, как рецидивиста, осудили на большой срок, больше я о нем ничего не слышал.

      А Руфина в нашей ограде не показывалась. Отношения у них с теткой и так были не очень, а после скандала они, похоже, обе вычеркнули друг друга из своих жизней. Как- то я узнал, что она успешно окончила училище, и забрали её в какой-то приличный театр, не в столицах, конечно, но вполне на уровне. Фамилии её я не знал, поэтому как сложилась у неё творческая и просто жизнь – ничего не знаю. А жаль…
 
     До Юрки- Пятака к Руфине подбивал клинья парень из соседнего двора, Петька Федькин, одного с Юркой возраста, здоровый, наглый и малограмотный, по кличке Пеца. Книг он никогда не читал, школу бросил класса с шестого, работал в трампарке кем-то вроде подручного электрика. Набор цензурных слов в его лексиконе был крайне мал, поэтому для плавности речи эти слова щедро пересыпались нецензурными. Для жизни этого набора ему вполне хватало.

      Улица Декабрьских событий поднималась на возвышенную часть города, которая называлась «горой». Наша часть называлась подгорной, а дальше шла нагорная. В самом начале этой нагорной части стояла летняя дача архиерея: большой красивый деревянный дом с хозяйственными постройками и огромным садом. Советская власть архиерея со всеми прислужниками упразднила, куда дела – не известно. Дом заселила пролетариатом, отделила от парка глухим забором, а парк превратила в Сад им. Парижской Коммуны. Там построили танцплощадку, большой деревянный павильон – пивнушку и на воротах повесили фанерную надпись, что это центр народного досуга и культуры. Поскольку никаких работ в этом старом парке не проводилось, аллеи заросли, в саду образовалось большое количество глухих мест, вполне пригодных для интимных свиданий. Парни и молодые мужики выпивали пиво, подмешивая в кружки водку, потом шли на танцы, где по углам жались стайки девчонок и молодух. Эти подвыпившие ухажеры подходили к понравившейся девице, или к давно знакомой, изображая галантность, говорили что-то вроде:- «Давай прошвырнемся», и уводили новую подругу в центр, потоптаться под такт оркестра. Через некоторое время парочка удалялась в павильон, ну, а после пива в одно из глухих мест. Этот Парк культуры и отдыха получил стойкое название «Дунькин Сад» Нас, пацанов, в это парк не пускали, но все знали место, где можно было перелезть через забор. И мы стояли, прилипнув к решетке танцплощадки и вдыхали эту шикарную взрослую жизнь. Среди парней крутился там и Пеца.

      Впервые увидев нашу Руфину, Петька сделал стойку, подкатил к Руфке, применив все навыки «Дунькиного Сада», но получился серьезный облом. Она вырвала руку, посмотрела зло и презрительно и сказала:- «Умойся сначала, ухажер». И пошла в дом. Мы ожидали грозы, но Петька как-то стушевался, сник и молча направился к себе, в соседнюю ограду. По величине эта ограда была точно как наша, но вся принадлежала только семье этих самых Федькиных…

                Федькины

 
      Федькины были чувашами. Кто такие чуваши, мы не знали и не интересовались, просто все знали, что жили они в каком-то чувашском селе, имели сильное и богатое хозяйство, их, как водится, раскулачили и сослали в Сибирь, в город Иркутск. Как им удалось приобрести целую ограду в свое пользование, загадка природы, но факт остается фактом. Вероятно, они успели трансформировать в деньги часть своего имущества, а может, скопил и утаил от властей. Они построили настоящий деревенский дом, несколько построек для лошади, коровы, стайку для свиней, курятник, а позади дома посадили настоящий огород. Все росло на этом чудесном огороде: и картошка, и морковка, и лук, горох и свекла, капуста и еще были несколько кустов смородины, крыжовник и малина.
 
      Вдоль нашей двухэтажки был глухой забор, чтобы мы не могли проникнуть в этот замечательный огород по мере вызревания овощей и ягод. Мы, конечно, могли оторвать пару досок, не проблема, но дед Федькин построил посреди огорода сторожку, там с вечера дежурили то старший сын Миша, то Петька, то сам старик. Все знали, что у них есть ружье, заряженное солью. Старик Федькин, увидев нас на крыше двухэтажки, любующихся посадками, кричал, размахивая лопатой:- «Вот только залезьте, я вам сразу соль в жопу!»

      Их было шестеро, Федькиных. Сам старик, жена его, сухая, высокая и молчаливая, старший сын Михаил, средний Петька, за ними дочка Машка, и последний Тимка, наш сверстник и одноклассник. Мишка был много старше нас, высокий в мать, занимался академической греблей, был какой-то мастер спорта, часто ездил на сборы и соревнования, нас не замечал, но мы его очень уважали. Петька был разгильдяем. Машка, которая выросла в условиях сельской усадьбы, вечно помогала матери, поэтому после школы пошла учиться в сельхозинститут, на агронома. Ну, а Тимка был в нашей команде. Он по мере созревания срывал некоторое количество морковки, гороха или капусты, чтобы не было слишком заметно, и приносил нам. Вот это были овощи! Потом, через много лет, у нас в семье появилась дачка, ну, там домик, огородик, то-сё. Вот там морковка с грядки была похожа на ту, из детства. Потом мы узнали, что никакого ружья с солью у Федькиных не было. Но это было уже потом.
 
      Слева от ворот Федькинской усадьбы окнами на улицу стоял довольно длинный приземистый дом, построенный кем-то еще до Федькиных. Когда они приехали, кроме этого дома ничего не было, за домом был пустырь. Вот этот пустырь они и обжили, а дом стал принадлежать Домоуправлению. В нем селились разные люди, иногда они покупали у старухи молоко, овощи или свинину. Каждую осень Федькины забивали двух свиней – одну на продажу, одну для себя, на зиму. Для себя они солили сало в большой бочке, а мясо на продажу раскупали соседи из ближних дворов. Мама покупала иногда у них мясо попостнее для пельменей или котлет, сало никто у нас не ел. Тимка иногда зимой приносил кусок сала с хлебом, предлагал, но я не мог есть, мне все слышался страшный визг этих свиней, когда их резали. Слышно было за километр, наверное. Правда, потом, уже в институте, за дружескими посиделками, когда ребята из села доставали присланное родителями сало, я очень полюбил эту классическую закусь, особенно с Украины, особенно с мясными прожилками и подкопченное на вишневых ветках. Наверное, то Федькинское сало было не хуже.

      У старика Федькина была лошадь, и телега соответственно. Он промышлял извозом, но главная статья дохода - это сбор всяких более - менее подходящих для Вторсырья вещей на свалке. Люди тогда были не очень любопытными, главное – выжить. И когда умирала какая-то старушка из бывших, соседи слегка просматривали вещи в затхлых сундуках и комодах, брали что-то интересное или ценное на их взгляд, а остальное безжалостно выбрасывали. Потом городская служба все это свозила на свалку. А соседи торопились занять освободившуюся жилплощадь. Такова жизнь.
 
      Между прочим, когда умерла наша бывшая домовладелица мадам Сахоки, повторилась та же история. Во двор выставили пару сундуков и комод, что-то соседи растащили, но в этих сундуках оставалось много чего. Я помню несколько платьев, старинных, с кружевами, шляпки с цветами, еще что-то. Но взрослые, заметив, что мы роемся в старых вещах, стали нас отгонять, «чтобы мы не подхватили всякую заразу». А мы нашли старую жестяную коробку, разрисованную как елочное украшение, в которой оказались плотно упакованные царские деньги. Видимо, Сахоки сохранили свои сбережения в царских ассигнациях, надеясь, что вернутся старые времена. А деньги были немалые. Мы разделили эти бумаги между собой, мне досталось две сотенные с изображением Екатерины II, которые в народе называли «Катеньки», несколько Кредитных билетов Госбанка России по 3000 рублей и одна пятисотенная купюра с изображением Петра, редкостная бумага, выпущенная в 1912-м году ограниченным тиражом, самая крупная купюра в мире в то время. Принимая во внимание общее количество денег, которые мы нашли в коробке – Сахоки обладали серьезным капиталом. Но у всех моих друзей эти красивые бумажки расползлись со временем, а у меня хранились под стеклом на моем письменном столе до института. А в институте в нашей группе был студент, Сергей, страстный нумизмат. И однажды он упросил меня отдать ему эти бумажные деньги. Для обмена с собирателями купюр – бонистами – на монеты. Ну, я отдал. А потом, уже после института, узнал, что Сергей продал свою очень ценную коллекцию монет и купил «Жигули». И мне стало жалко своих старинных денег, особенно «Петра».

      К чему это я? А к тому, что, возможно, мне надо было стать историком или археологом, и я прожил не свою жизнь. Из моих друзей никто не интересовался ни старыми вещами, ни фотографиями, ни историей вообще. Мы с малолетства усвоили аксиому, что старая история до Революции – это кровавый безжалостный царизм, народ изредка восставал, царь жестоко подавлял, и только сейчас самый прекрасный строй. Да здравствует Партия, Правительство и Великий Сталин! Ура! И все старое – труха и пыль, забыть и растереть. Но меня тянуло к старым вещам. И я стал дожидаться старика Федькина, он сбрасывал свою добычу во дворе и шел обедать, а я начинал рыться в этой куче. Поначалу он гонял меня, но потом понял, что я ничего ценного не хочу украсть, и позволял мне искать интересные вещи. Однажды старик привез личные вещи бывшей дворянки, выпускницы Смольного института, там был диплом об окончании этого института в большом кожаном  футляре. Я вынул его, диплом был большой, с разными золочеными вензелями, с портретом Великого князя – попечителя, с большой красной сургучной печатью внизу – я остолбенел от такой красоты. И еще там были два альбома в красном бархатном переплете, полные фотографий разных дам, офицеров и красивых домов. И альбом поменьше, похожий на дневник, половина латинскими буквами, со стихами и подписями авторов. Тогда вернулся старик Федькин, погнал меня домой, я схватил диплом и убежал. Потом этот диплом пролежал у меня несколько лет и куда-то затерялся. Может, выбросили во время генеральной уборки перед 1-м Маем. А я жалею о дневнике со стихами, может там были автографы известных людей и поэтов, кто знает.
 
      Я долго, наверное, в течение года, рылся в старых вещах. Мне было интересно. А потом об этом узнали родители. - Ты что, рехнулся,- сказала мне мама,- хочешь заразу подцепить? Чтобы я больше не слышала про этот мусор!- И запретила старику Федькину подпускать меня к этим историческим ценностям. А вскорости этот его бизнес скукожился, и Федькин завязал с Вторсырьем.  И угас мой исследовательский талант, так и не разгоревшись. Но будучи уже взрослым, я испытывал какой-то неясный трепет перед старинной вещью. Точно, я прожил не свою жизнь. Одно успокаивает, что, по возможности, достойно.

      Как я уже говорил, мама с дедом и бабкой приехали в Сибирь из славного города Одесса. Конечно, они привыкли к сибирской пище, но часто я слышал, как они вспоминали ту, южную еду. Разные там "синенькие" фаршированные, бычки с привоза, маслины, соленые арбузы и вареную кукурузу. Кукурузу дед называл почему-то пшенкой. На мой вопрос, почему пшенка, дед помолчал, подумал и возмутился:- "Ты чего прицепился, а? Ну, пшенка и пшенка, так у нас в Одессе говорят. Тебе какая разница? Все равно ни кукурузу, ни пшенку в глаза не видел".  Дед страшно не любил признавать, что в чем-то не в курсе.

     Однажды я застал этих бывших одесситов сидящими за столом и увлеченно поедавших какие-то черные блестящие ягоды из большой стеклянной банки. – О, иди сюда! – позвал дед, - смотри, что мать достала. Настоящие греческие маслины! Попробуй, это я тебе скажу вкус!
Мне было лет девять, маслины я ни разу не видел. Я откусил половинку и стал жевать. Более противной пищи мне еще пробовать не приходилось. Я скривился и выплюнул все на пол. Дед изумленно посмотрел на меня и спросил:- "Тебе что, НЕ ПОНРАВИЛОСЬ? Вы посмотрите на этого идиёта. Выплюнуть греческую маслину!" Мама сказала миролюбиво:- "Ладно, папа, отцепись от него. Маленький еще, потом распробует". Она оказалась права, лет через пятнадцать я действительно распробовал маслины, отличная оказалась закусь.

      Я вспомнил про одесскую пищу в связи с Федькиными. Машка, их дочь, училась в Сельхозинституте на агронома. Она с детства пропадала на огороде, любила все эти травки, рассаду и прочую редиску, ходила в вечном ватнике, резиновых сапогах и платке, внешне была типичной сельской жительницей – словом, путь ей был точно в агрономы. И вот на каком-то курсе она в качестве курсовой работы решила вырастить до молочно-восковой спелости кукурузу, которую в Иркутске никто отродясь не видел. Она посадила в доме несколько семян, затем по теплу высадила подросшие саженцы в грунт и носилась с этими саженцами, как несушка с цыплятами. А однажды дед заметил эту кукурузу на огороде. – Надо же, Буня, Машка на огороде кукурузу посадила, -  удивился дед. – Если созреет, так я буду очень удивляться.

      Где-то в конце 50-х или в начале 60-х тогдашний руководитель Советского Союза тов. Хрущев посетил Америку. И побывал на ферме Гарста, знаменитого кукурузовода. И так этот мудрый советский руководитель восхитился этой культурой, что по возвращении повелел высаживать кукурузу повсеместно. Ну, Партия сказала "Надо", коммунисты ответили "Есть!" И стали высаживать эту житницу полей даже у нас, в Сибири. Ну, она, естественно, вырастала только на метр – полтора и годилась только на силос скоту. Зато в отчетах фигурировала, как настоящая кукуруза. Потом Хрущева за все подобные художества сняли, а он получил почетное прозвище Никита – Кукурузник.

      Получается, что Машка Федькина опередила решение политбюро по кукурузе на целые десять лет. Но у неё, в отличие от будущих последователей, все получилось. В конце августа на высоких стеблях висели зеленые коконы с метелками. И мы с Валеркой Косовским решили сорвать несколько, попробовать, что это за фрукт – вареная пшенка. И порадовать деда, пусть тоже поест, вспомнит молодость. Мы проникли в огород, сорвали шесть початков (примерно половину из всех), очистили, разделили поровну, и я торжественно принес их домой.

      Дед очень удивился. – Это что, с Машкиного огорода? Вот девка! Точно агроном будет, это я вам говорю! А откуда это у тебя? Машка дала, или как? – Пришлось сознаться, что "или как". Дед разошелся серьезно, закричал, что это для института, она дневник ведет, должна показать эти початки, а вы, два идиёта. Ну, и так далее. Потом пошел к Валерке, забрал и его початки, и мы пошли к Машке. Она уже обнаружила потраву, сидела злая и черная. Увидев нас и початки, она задохнулась и заревела в голос. Потом дед её успокаивал, щипал нас, чтобы мы тоже извинялись. А потом все успокоились, и Машка сказала, что початки сорвали рано, еще бы пол месяца.
- Слушайте, а для чего вы кукурузу сорвали, это же не морковка или горох? – спросила Машка.- И я рассказал о дедовой одесской пище, о желании дать деду и самому попробовать.- Ну, забирайте тогда, все равно рановато сорвали. Но больше не трогать, что я на кафедре покажу?
 
      Мы подождали маму с работы, сварили эту научную кукурузу, посолили и съели. В отличие от маслин, эта одесская пища мне понравилась. Но второй раз в жизни я попробовал вареную кукурузу уже лет в девятнадцать, на Юге, в Сочи. И сразу вспомнил свое детство, когда мы с Валеркой чуть не угробили научный эксперимент Марии Федькиной. А она, кстати, очень успешно окончила свой институт, получила направление в один из колхозов Куйтунского района, там вышла замуж, нарожала детей и много лет поднимала урожайность  на благо Социалистической Родины...

      Мы, малолетние ребята, ничего не знали о мутных и страшных процессах, почти беспрерывно затевавшихся в нашей великой, свободной и счастливой стране. Не знали ни об убийстве Кирова и репрессиях в связи с этим, ни об уничтожении многих и арестах в 37-38-м годах, ни даже о том, что почти все, побывавшие в плену прямиком отправились в советские лагеря. Сталин заподозрил, что некоторые могли быть завербованы в плену немецкой разведкой. Поэтому решил посадить почти всех. В домах старшие вообще не касались подобных тем, боялись, что политические разговоры выплывут наружу, а "стукачей" развелось огромное количество, даже среди близких  друзей – товарищей.
 
      Через много лет, будучи студентом, я работал на практике в монтажной бригаде в Черемхово, монтировали мы уникальный экскаватор для угольного карьера. И был там начальник этого участка, большой, горбоносый, вечно курящий трубку, громогласный и резкий. И вот после окончания одного важного и сложного этапа монтажа он притащил два ящика водки, закупил столовку, которая вечером превращалась в ресторан "Белый лебедь", и устроил в качестве премии банкет, или корпоратив в современной терминологии. Мы, студенты, были полноправными членами этого корпоратива. А когда начальник прилично подпил, он подсел к нам и рассказал свою историю. Он, оказывается, учился в нашем институте и на нашей кафедре, дошел до диплома, и однажды в дружеской компании однокурсников рассказал анекдот с политическим душком. Все были свои, все весело смеялись. А он только зашел в дверь своей квартиры, как прибыли эти, из органов, и забрали на десять лет. Александр, так звали начальника, не мог догадаться, кто же "стукнул" властям. А потом, через много лет, когда его реабилитировали, он прочитал свое дело. Стукачом оказался его ближайший друг, который был еще и провокатором – он всегда первым начинал политические разговоры и рассказывал всякие вредные анекдоты. Редкая сволочь оказался. Я это вспомнил к тому, что в стране установилась и поддерживалась тухлая и разлагающая атмосфера страха и доносительства.

      А потом, в 48-м году, органы убили руководителя Еврейского антифашистского комитета Михоэлса, представив дело как случайный наезд автомобиля. Его похоронили с почестями. Но через несколько месяцев в газетах появились сообщения, что этот антифашистский комитет, оказывается, имел связь с подлыми сионистами и разными иностранными разведками. И ставил своей целью развал Советского Союза, разрушение его экономики и возрождение капитализма. И вскоре все руководители этого подлого гнезда сионизма были арестованы. А в стране началась кампания против "безродных космополитов". В числе этих космополитов чаще всего оказывались, почему-то, лица еврейской национальности. И, поскольку эти лица были среди художественной и технической интеллигенции, в искусстве и науке, в стране разгорелась настоящая шпиономания.

      Сейчас трудно представить, но тогда было все возможно. В газете "Правда" было напечатано обращение к гражданам об усилении бдительности, враг может быть везде. И однажды пришла к нам, в третий класс, завуч по воспитательной работе, злая и подозрительная, с большой прической конусом на голове, прочла нам это обращение и призвала помогать Советской Власти в изобличении скрытых врагов. – Вы, пионеры, должны внимательно смотреть за соседями и даже близкими, если увидите что-нибудь подозрительное – можете сообщить мне. Мы разберемся, ошибка это или действительно скрытый враг. Или просто человек запутался и ему надо помочь. И в этом ничего плохого нет, вы должны помогать Партии в наведении порядка. Мы надеемся на вас, Юные Пионеры.- Вы представляете, это было сказано девятилетним пацанам!
 
      Мы выслушали и забыли. Но оказалось, что не все. Тимка Федькин воспринял этот призыв буквально и стал пристально наблюдать за соседями. И однажды он прибежал к нам в ограду и возбужденно доложил, что, похоже, обнаружил вражеское гнездо.- В доме, где соседи, есть один мужик, молчаливый и мало с кем разговаривает. А пару раз в неделю или чаще к нему приходят три мужика, они запираются в комнате, тихо разговаривают, непонятно о чем. А потом расходятся, тоже тихо и не глядя на соседей. Точно, шпионы!- И мы стали наблюдать. Но шторки на окне были задернуты, разговаривали тихо – трудно было что-то разведать. Но Тимка проник однажды в подозрительную комнату, опросил соседскую бабку и выяснил, что мужик этот работает на дрожжевом заводе, подворовывает дрожжи, в углу комнаты кадушка ведра на два, он ставит в ней брагу, когда созреет – приходят друзья, играют в карты и эту брагу пьют. Шпионская версия тихо умерла. Но мы здорово погорели на этой нашей бдительности.

      Тимка, когда был в комнате этого соседа, утащил два брикета дрожжей. Да не маленьких, по сто граммов, что продавали в магазине, а больших, килограммовых, для столовых и пекарен. И что делать с этими дрожжами – мы не знали. Ну, отщипнули, пожевали малость – и все.
- Слушай, Тимка, и на хрена ты эти дрожжи упер?
- Да не знаю, само как-то.
- Ну, и выкидывай в сортир, только упаковку сними, а то кто-нибудь заметит, что дрожжи спертые. 
Тимка упаковку снял, разорвал на мелкие кусочки, дрожжи поломал на куски и выбросил в сортир. И мы успокоились. Больше вражеских гнезд в округе не наблюдалось. Но успокоились мы рано.

      Среда, в которую Тимка выбросил эти злополучные дрожжи, оказалась для них не просто подходящей, а подходящей чрезвычайно. Через пару дней соседи стали замечать, что содержимое клозета увеличилось кардинально, уже подбирается к доскам, пенится и бурлит, а запах даже вонью назвать слабо. Когда возникла угроза затопления, позвонили в "Конницу Буденного", пришел  мужичок из их конторы, сказал:- "Да… Кто-то дрожжи подбросил в сортир. Надо чистить сразу, а то все потонете. За скорость – дороже, само собой". Все это привело соседей в невиданное ранее раздражение. Они придавили всю нашу компашку, быстро выяснили, что дрожжи упер Тимка, и он же выбросил в сортир – ну, виновник есть. Пошли к Федькиным, требовать оплату за очистные работы.
Старик Федькин опросил Тимку с пристрастием, пришел в нашу ограду и произнес твердо и спокойно:- " Пошлите вы все на…! Тимка сказал, что он и все эти ваши вместе дрожжи выбрасывали, просто не знали, что будет. Я, конечно, приму участие, но только со всеми вместе. Тоже, нашли говночиста для вашей ограды". Ну, конечно, все скинулись. Но нам всем здорово досталось. Так мы пострадали от благородной бдительности, и больше никого из соседей не подозревали.               

                Родные и близкие

     С робостью я приступаю к этой последней главе моего скромного повествования. Почти все из той жизни уже давно ушли в мир иной, и у меня сжимается сердце при воспоминании о них. Как-то так получилось, что большая часть моих воспоминаний крутилась вокруг моего деда Миши. Это потому, что он не работал, из всех родных рядом всегда был дед, и общались мы главным образом с ним. Но у меня были еще мама и папа, сестра Эмма и тетка Неля, и баба Роза, и баба Таня – отцова мать, и тетя Клара, отцова сестра, и у всех дети, и даже тетя Лиза – сестра бабы Тани. Большая дружная семья.
 
      Если моя мама приехала в Сибирь из Одессы, то отец приехал в Иркутск из Хабаровска в 20-м году. Мой дед по отцу, Соломон, давший мне и моим детям нашу фамилию Арбитман, переехал с молодой женой Эстер - Тубой Калмановной из - под Кишинева еще до революции в 1905-м году, после известных еврейских погромов. Тубу Калмановну народ быстро переименовал в Татьяну Николаевну, для меня она всегда была баба Таня. Её непривычное имя - отчество я узнал только по надписи на памятнике.
 
      В Хабаровске дед Соломон открыл шляпную мастерскую. Он был отличный шляпник и шапочник, кроме того, в Хабаровске квартировал военный гарнизон. А офицеры царской армии шили себе мундиры и фуражки в индивидуальном порядке. Вот у моего деда и было всегда полно заказов и от мирного, и от военного населения города. Дед с бабкой произвели на свет троих детей: старшего Якова 1908-го года, моего отца в 10-м году и дочку Клару в 12-м. А жили они, по рассказам бабы Тани, просто замечательно. Дед зарабатывал приличные деньги, баба Таня брала три-четыре рубля, шла на рынок и покупала столько на эти деньги, что увозил все домой возчик на тележке.
 
      Дед был суровым и очень вспыльчивым человеком. Сыновей он воспитывал в строгости, иногда выхватывал ремень и так воспалялся, что становилось страшно, и баба Таня отважно бросалась на защиту. А вот дочку, Кларочку, он полюбил безмерно, всячески баловал и сдувал с неё пылинки, она быстро это поняла и чуть что - бежала жаловаться отцу на братьев. Естественно, братья её заревновали к отцу и старались как-то ей напакостить. А отец был тот ещё воспитатель. После очередного скандала он протягивал Кларе пять копеек и говорил: - " Вот тебе деньги, сходи в лавку и купи свои любимые ириски. А этим не давай". Клара возвращалась с ирисками, демонстративно их жевала и довольно улыбалась. И это повторялось несколько раз.
 
      Однажды старший, Яша, придумал, как поживиться этими ирисками. Ему было лет десять, а Кларе шесть. Естественно, он был хитрее. Он подкатил к сестре, посмотрел на ириски и сказал:- "А хочешь, чтобы ирисок стало больше? Я отрежу четыре уголка от каждой, и получится из одной пять, четыре тебе, а одну нам с Абрашкой. Идет? Вот, смотри". И он продемонстрировал этот фокус. Клара убедилась, что действительно ирисок стало больше, в восторге согласилась, и Яша отрезал от каждой по четыре маленьких уголка, торжественно вручил сестре, а середины они с братом, убежав подальше и покатываясь от смеха, с удовольствием мигом сжевали. И повторили этот фокус несколько раз, Кларе так это понравилось, что она сама предлагала умножить ириски. А потом она как-то сказала отцу, что Яшка умножает ириски, это здорово и интересно. Отец разобрался, что к чему, и капитально повоспитывал двух сыновей. После этого ребята крепко невзлюбили сестру, и, мне кажется, некоторая холодность в отношениях между ними сохранилась навсегда.
 
      Самую серьезную порку отец заработал из любви к искусству. В нем рано проснулась тяга к лицедейству, и он в возрасте примерно лет восьми затеял нечто вроде театра. Он сагитировал несколько соседских ребят, они придумали что-то вроде пьесы – сказки, сварганили костюмы и, порепетировав, позвали взрослых на спектакль. Все бы ничего, но для костюмов потребовались украшения, отец залез в дедов ящик и взял метра два золотых шнуров, которые на офицерские фуражки и на аксельбанты. И налепил на некоторые костюмы. Дед возвращался с работы, увидел артистов с его галунами и аксельбантами,   представление прервал и утянул главного режиссера и исполнителя главной роли домой. И дома он серьезно побил отца, баба Таня еле его отняла. Потом я несколько раз наблюдал, как Тетя Клара, вспоминая детство, восторженно говорила об отце, какой он был добрый, ласковый, как её любил. Отец в этих воспоминаниях участия не принимал, лицо его становилось скучным и напряженным. Было похоже, что его воспоминания не совпадали с Клариными.
 
      Тетя Клара пронесла свою любовь к отцу через всю жизнь. И когда я родился, оказалось, что у всех только девочки, а я единственный продолжатель рода Арбитманов. Мама хотела назвать меня Вячеславом, в честь Молотова, то есть Славкой. Но тут вмешалась тетя Клара:- "Нет, он один продолжатель рода, надо назвать его в честь нашего любимого отца Соломоном". Мать упорно сопротивлялась:- " Ну, что это за патриархальное имя, ну, кто так называет сейчас?" Решили, что в жизни я буду Славкой, а по бумагам Соломон. Мне об этих переговорах было, естественно, ничего неизвестно, поэтому в семье, во дворе и вообще в жизни я оставался Славкой, не подозревая, какое у меня библейское имя. Между прочим, эта двойственность мне прилично попортила нервы, особенно в молодости.
 
       Я окончил первый класс на одни пятерки, меня в числе лучших наградили почетной грамотой. И вот все мы, младшеклассники, выстроились вдоль коридора, а директор выкликает награжденных, каждый идет к столу, получает эту грамоту и жмет руку директору и учителям. Вдруг я слышу:- "Первый "А", Арбитман Соломон!" Все ребята, половину из которых я знаю с рождения, смотрят на меня и хихикают: это что за Соломон?
 
      Дома я закатил скандал. И потребовал переделать метрику, или что там надо переписать. Что не хочу быть Соломоном. Если я Славка. Оказалось, что переписать имя в Советском Союзе - легче родиться повторно. Потом мама шептала вечером отцу: - "Я же вас предупреждала, я же говорила, что не надо этих библейских имен. А ты все Кларку свою слушаешь. В честь папы, в честь папы. Даже я этого папу в глаза не видела, не то, что он". Но дело было сделано, имя мое было вписано во все документы, и я с гордостью ношу его уже 70 лет. А что, вполне звучное и древнее имя.
 
      Дед Соломон умер от инфаркта или внезапной остановки сердца в 1920-м году. Как тогда говорили – от разрыва сердца. Бабе Тане было тогда сорок лет, она была неграмотной, никогда не работала, и на руках у неё остались трое детей 12-ти, 10-ти и 8 лет. Положение - врагу не пожелаешь! А в Иркутске жила её сестра, Лиза, с мужем сапожником. И она отправилась со всем скарбом к сестре, все-таки помощь. В багаже было 19 мест – сундуки, чемоданы, узлы, все крупное и тяжелое. Баба Таня упросила проводника разместить весь скарб по вагону, его растолкали даже не в одном, а в двух соседних вагонах. Как поезд тронулся, молодая вдова пошла по вагонам и рассказала людям о своем бедственном положении. И попросила в Иркутске вынести все эти вещи на перрон. А по приезду все вещи люди вынесли и сложили в кучу. Поезд стоял в Иркутске 20 минут, баба Таня и проверить ничего не успела. А потом оказалось, что ничего не пропало, ни ложечки, ни вилочки. А было это, заметьте, в 20-м году. Правда, на Дальнем Востоке и в Сибири. Думаю, что на Юге или в Центральной России баба Таня многого бы лишилась, если бы не всего. За четверо суток езды.
 
      Ну, бабе Тане пришлось туго. Поначалу их приютила сестра Лиза, потом баба Таня как-то устроилась в двух малюсеньких комнатках в доме на 4-й Советской, работала и прачкой, и полы мыла и убиралась у людей, и еще кем-то, а все ребята, между прочим, учились в школе. Потом Яша подрос и стал подрабатывать, по мере сил, в магазинах или на овощной базе, а отца после семилетки баба Таня определила к мужу тети Лизы, в ученики. Было ему 14 лет. Он поселился у них в доме, стал учиться сапожному ремеслу, помогать дядьке за харчи. Бабе Тане было трудно прокормить троих, вот она и уговорила взять Абрашку в ученики.
 
      Отец оказался очень способным учеником. Уже через год он делал почти все, причем быстрее дядьки и лучше. Дядька был уже пожилой, руки слушались плохо, да и глаза не те, а отец молодой, сноровистый, очень аккуратный. Верхняя часть ботинка или туфли называется заготовка, это, собственно, и есть изделие, только без подошвы. А потом другой сапожник, специалист по этой самой подошве, натягивает заготовку на деревянную колодку, прибивает гвоздиками снизу, и заготовка приобретает форму ботинка. А потом через пару дней сапожник снимает заготовку, пришивает подметку – и все, ботинок готов. Понятно, что главный в процессе – заготовщик, он делает видимую часть, а подошва – она и есть подошва. Вот носочная часть любой заготовки – это «союзка». Ну, такая фигурная штука, похожая на луну в первой четверти или на бумеранг.

       Дядька быстро сообразил, что парень смышленый, может сам начать работать. Вот он и придумал, как отца моего попридержать подольше. Все ему доверял, а пришить эту самую «союзку» категорически запрещал. Рано, говорил, можешь всю заготовку запороть. И так продолжалось еще целый год. И у отца выработался настоящий страх перед этой «союзкой».
 
      А потом Лиза с мужем укатили в Кисловодск, подлечить желудок. Вскоре пришел один постоянный клиент, заказать ботинки. Отец говорит:- « Да не могу я, союзку пришить не умею. Боюсь, испорчу кожу». Тот клиент засмеялся:- «Кто это тебе сказал, дядька твой? Да не бойся, испортишь – испортишь, я не вычту. Тоже хохма, два года работаешь, а паршивую союзку пришить не умеешь. Вот на картонке попробуй».
 
      Отец действительно вырезал из плотной бумаги детали, потренировался, и приступил к работе. – Вот психология,- рассказывал отец, - смотрю на эту союзку, а руки потные и боюсь начать. Так мне дядька голову задурил, что тормоз в голове образовался. А потом начал, и оказалось проще простого. Ну, я все сделал, мужик тот пришел, работу принял. Разыграл ты меня насчет союзки, говорит, хохмач.- Тот сапожник сообщил всем, что молодой работает лучше старого, пожалуй, и быстрее. И народ повалил. Отец за месяц умудрился сделать раза в полтора больше, чем дядька за это время. И когда он вернулся, отец поблагодарил за учебу, за хлеб – соль и ушел в свободное плавание.

      Это трудно сейчас представить, но парень в 16 лет стал хорошим и успешным заготовщиком, купил с рук промышленную машинку «Зингер», которая могла шить и тонкий батист, и толстую свиную кожу. Он проработал на этой машинке всю жизнь, и ей ничего не делалось. Потом, уже после смерти отца, машинка эта долго стояла у матери, к ней приходили друзья отца, тоже сапожники, просили продать этого «Зингера». Мать все не решалась, она смотрела на машинку, и ей виделся склоненный над ней профиль любимого Абраши. Но потом все же продала кому-то.

      Я иногда думаю о немецком качестве. За сто лет у этой машинки ничего не поломалось, только рвался кожаный ремень ножного привода. Отец каждый вечер строчил на этой машинке, калымил, потому как прожить на его и мамину зарплату было невозможно.
 
      А тогда, в 26-м отец стал работать индивидуально, прилично зарабатывал, часть отдавал матери, часть тратил, не задумываясь. Главным его увлечением в то время была игра на бильярде. После работы он надевал костюм, шел в бильярдную на Большой улице, увлеченно играл и, как правило, просаживал все деньги. Странно, но к алкоголю он оставался равнодушным всю жизнь, да и не курил в те годы. Курить он начал на Войне, потом долго, многократно и мучительно бросал...
 
      Счастье было недолгим. Вскоре бдительная рабочее – крестьянская власть прижала всех индивидуалов. Впрочем, она милостиво разрешила работать по лицензии, но налог был такой, что пропадал всякий интерес. И пошел мой будущий отец работать в артель «Восточная Сибирь», в которую собрали сапожников с пол Иркутска. Люди, лишенные экономического интереса и конкуренции, сколоченные в артель, стали отбывать номер на работе. Главное было сэкономить кусок кожи, сколотить пару туфель дома и продать на барахолке. Это было рискованное предприятие: вполне можно было схлопотать лет пять заключения. Недаром в народе ходили определения « пьет как сапожник», или «матерится как сапожник», а когда в кинотеатре рвалась пленка, возмущенные люди свистели и орали «сапожник!!!» Но отец мой выпадал из общего строя: он не пил вообще, не матерился, и работал очень качественно. Это позволило ему через много лет вырасти до очень хорошего и уважаемого специалиста в своей области.
 
      А мама моя стала работать тоже лет с шестнадцати. Бабка не работала, сестра Неля была совсем маленькой, дед был человеком малоответственным, мог пропить пол зарплаты. Трудился, трудился, а в день получки зайдет в пивнушку – и все. И чувствует себя молодым, красивым и успешным одесситом, у которого нет ни семьи, ни забот. Поэтому мама должна была тоже зарабатывать, что поделать. И пошла она работать на эту фабрику «Восточная Сибирь», шить чувяки – такие кожаные тапочки. С подошвой без каблуков. И это оказалось судьбоносным событием, там она познакомилась с моим будущим отцом. Отец был веселым, общительным, щедрым и непьющим парнем, спортивным и хорошо физически развитым. Прекрасно танцевал и отлично катался на коньках. И, естественно, вокруг него крутилось значительное количество девиц.
 
      Но он познакомился с Буней. И все. Мать была высокой девятнадцатилетней девушкой, красивой, с большими серо-голубыми глазами, стройная, скромная и наивная. И до отца у неё никого не было. Они подружили совсем немного, месяца два. И решили пожениться. Вот такую любовь, как у них, я почти не встречал в жизни. Они никогда не ссорились, ну, поругивались иногда, как без этого. Но мать, надувшись, уходила на кухню, отец терпел минут сорок, потом шел, подлизывался, начинал смешить. Мать минут через пять прыскала, отвернувшись, потом смеялась в голос и говорила:- « Ну, отстань уже от меня, я тебя все равно не прощу!» Отец успокаивался и спрашивал серьезно:- «Навсегда или до вечера?» Однажды, делая уроки, я наблюдал эту картину, и когда отец ушел, я сказал:- «Слушай, мама, мне кажется, ты была не права». Она удивленно посмотрела в мою сторону, потом ответила:- «Да знаю я. И отец знает. Ну, не могу я сразу признаться, что поделать, держу фасон. А вообще успокойся, это у нас игра такая, сколько живем».
 
      Отцу было 23 года, тетя Клара к тому времени вышла замуж и ушла от матери, училась в Экономическом институте, дядя Яша заканчивал Мединститут и тоже женился и ушел, а отец был холостым и остался с матерью один. Ко времени его женитьбы тетя Клара родила дочку, и баба Таня бросилась к ней нянчить внучку. Вот в эту комнату на улице Бабушкина отец и привел свою молодую жену. Было это в 33-м году. Они расписались, родная «Восточная Сибирь» выделила им пуд муки и большую трехлитровую бутылку подсолнечного масла. Мать настряпала лепешек, они сварили картошку, выпили портвейна и стали жить. А потом сообщили маминым родителям о своей женитьбе. Ну, расписались и расписались, обычное дело. Время было очень тяжелое, голодали Поволжье и Украина, в магазинах было пусто – не до свадьбы здесь. Дед, правда, настоял на семейном ужине, что-то сварганили на стол, он серьезно набрался и благословил молодых.
 
      А в январе 34-го у них родилась моя единственная сестра Эмма. Куда деваться, надо работать, а ребенка деть некуда. Ну, перебрались мои молодые родители к деду с бабкой, думали на время, а получилось навсегда.

      У соседки Адели была родная сестра, Фрида. Она часто прибегала к своей сестре, познакомилась с моей мамой еще до женитьбы и была её лучшей подругой. А потом она вышла замуж, друзья её мужа и родственники перезнакомились между собой, и так образовалась компания друзей моих родителей, друзей на всю жизнь.
 
      Дед мой, как известно, не отличался большой ответственностью. А тут появился молодой крепкий парень, не пьет, не курит, все в семью тащит, добрый и веселый – ну, образцово-показательный. И постепенно дед сложил с себя полномочия главы семейства. А тут бабка на иждивении, Нелька бегает семилетняя, дочка только родилась, дед со своим нестабильным заработком – впряглись мои родители по полной. Когда я «познакомился» с дедом, ему было уже за шестьдесят, он не работал, читал газеты, любил посидеть на лавочке с соседом и поговорить о международном положении. Главным источником информации были для него «Последние известия» по радио. Каждое утро он шел к тарелке на стене, подкручивал винт громкости до предела и вытягивал ухо. Слышал он уже слабовато.

      Радио на стене под названием «Рекорд» представляло собой большую черную фибровую тарелку, в центре цилиндр, в котором помещалась катушка электромагнита, железный сердечник колебался и передавал эти звуковые колебания фибре. Для регулировки громкости был винт, который уменьшал колебания этого сердечника. Это чудо техники было наштамповано до войны, висело в каждом доме, через него мудрое руководство развешивало лапшу на каждое ухо, через него, кстати, люди, затаив дыхание, слушали сводки с фронтов.
 
      Это я сейчас знаю, как устроена эта тарелка. А в возрасте лет пяти я был твердо уверен, что там, внутри, маленькие человечки. При радиокомитете был хор. Почти каждый день передачи начинались или заканчивались выступлением этого хора, они пели разные советские песни, любимую песню тов. Сталина «Сулико», кантату о Сталине и прочую патриотическую лабуду. Дед подходил и завинчивал винтик, уменьшая звук до предела. Мне было жалко этих маленьких человечков, мне казалось, что дед прижимает их и придавливает к земле. Однажды я полез их освобождать, забрался на стол швейной машинки, потянулся и свалил эту тарелку. Она грохнулась и порвалась. Прибежавший на шум дед увидел порванный диффузор, окаменел от горя и даже не мог ругаться, настолько его поразило это горе. Купить новый громкоговоритель было нереально, в первые годы после войны почти ничего для населения не выпускали. Но отец пришел, заклеил фибру, и все снова заговорило.

      Вот я вижу, как дед тихо крадется утром к радио, чтобы не разбудить меня, я со второй смены в школу, потом подворачивает винт, и радио гремит на всю комнату. Я уже не сплю, но, чтобы не огорчать деда, закрываю глаза. А дед придерживает ухо и напряженно слушает, что опять давят негров в Америке, что на западе утопили в море сотни тонн пшеницы, чтобы цену не снижать, что в СССР пустили новую домну и академик Лысенко вывел новый сорт ветвистой пшеницы, на каждой ветке несколько колосьев, урожай повысится раза в три.
На кухне баба Роза что-то готовит и кричит в открытое окно:- «Доброе утро, мадам Лох! Ви уже слышали, что Исак собирается перейти к Надьке чтобы жить? Как вам это нравится?»
- А что такое? Он что, инвалид? Есть, слава Богу, руки, ноги, голова. Ну, голова, конечно, не профессор, а что делать, какая есть. Да, он забывает, что со вчера, но это даже хорошо.
- Так ви послушайте в мою сторону, его же никто с женщиной не видел.
- Ну, так уже увидим наконец. Правда, Надька такая же женщина, как я балерина Уланова, честное слово. А что ви , Роза, так за них волнуетесь?
- Кто вам сказал, что я волнуюсь? Просто спросить ваше мнение, это значит волнуюсь? Ай, идите уже, мадам Лох, куда шли! С вами вообще невозможно разговаривать!
 
      Дед вдруг орет во весь голос:- «Роза, ша, я сказал, когда последние новости! Я ничего не слышу, ты что, не можешь помолчать?» Бабка, расстроенная разговором с соседкой, огрызается:- «Подумать только, он не может прожить без этих новостей. Где Америка, и где ты? И что орешь, как сумасшедший, ребенка разбудишь». Дед смотрит на меня, убеждается, что я не сплю, виновато разводит руками и уходит. Я долго смеюсь, это кажется мне забавным. Как давно это было, как давно их уже нет…
 
      В Иркутске было в то время два главных предприятия: завод Тяжмаш им. Куйбышева и Восточно – Сибирское управление железной дороги. Железная дорога была богатой и почетной организацией, в городе был открыт Железнодорожный техникум, где готовили машинистов паровозов и диспетчеров. Не знаю, кто надоумил отца, или он сам решил, но в 35-м году он поступил в этот техникум на вечернее отделение. Конечно, для отца наступили трудные времена. День работы, после покушать и бегом в техникум, до вечера. А тут еще проснулась тяга к лицедейству, с детства сидящая внутри. У дорожников был свой клуб, большой и самый богатый в области. И там был драмкружок, серьезный, ставивший классические пьесы. И руководили этим народным театром настоящие артисты из Драмтеатра. Они каждый год ходили по группам, проверяли новых студентов на артистичность – ну, там всякие тесты, просьбы прочитать, показать кого-нибудь. И подходящих агитировали в драмкружок. Отец оказался прирожденным артистом. Он, естественно, всяко отказывался, но на него насели, и он решил попробовать.
 
      Через год отец мой, народный артист народного театра, блистал на своей клубной сцене в комических ролях. Его коронкой были роли Яичницы в «Женитьбе» Гоголя и Шмаги в «Без вины виноватые» Островского. И, что интересно, успевал хорошо учиться. Но дома он почти не появлялся, только поспать. И баба Роза, натерпевшаяся от дедовых загулов, испугалась, что относительное благополучие их жизни под угрозой. И она стала напевать моей матери:- «Ой, Буня, смотри. Там, в театре девок всяких, артисток, сама знаешь. И зачем ему это? Да и вообще техникум зачем, глупость это одна. Есть профессия нормальная, зачем ему этот паровоз?» Похоже, мама сломалась и стала уговаривать отца бросить и техникум, и театр. И давить на то, что дома почти не бывает и дочку почти не видит, и сама его видит только спящим. Отец долго сопротивлялся, но, в конце концов, ушел из техникума и бросил сцену.
 
      Похоже, мама всю жизнь чувствовала вину перед отцом. Она, послушав свою мать, изменила ему судьбу, возвратила в привычный быт и сознавала, вероятно, что совершила насилие. Поэтому ни мать, ни отец никогда не вспоминали о техникуме и сцене, я даже не подозревал об этой странице в жизни моих родителей. А рассказал мне об этом один из друзей отца. Через много лет.
 
     После женитьбы у родителей образовалась компания друзей, вместе с ними семь пар. Монолитная компания. На всю жизнь. Они собирались вместе у кого-нибудь каждую пятницу, на день рождения хозяина дома, или ребенка, или в праздники. И только в Новый Год каждый оставался в семье. Если впереди не проглядывал день рождения или праздник, то они просто договаривались, у кого давно не были – к тому в следующую пятницу. Они гуляли здорово и вкусно. Никто особенно не напивался, они прекрасно знали друг друга, подшучивали друг над другом, пели советские и еврейские песни, танцевали, хохотали над шутками, и расходились часам к двум. Отец был настоящей душой этой компании. У него как-то так была устроена голова, что он мог мгновенно среагировать на ситуацию и выдать фразу, вызывающую радостный хохот. И все это выдавалось с удивительной пластичностью и мимикой. И еще у него был коронный номер. Обязательно кто-то из друзей начинал просить:- «Ребята, ну станцуйте танго!»
 
     Тетя Фрида, первая и самая старинная мамина подруга, была всю жизнь стройная и подвижная. Даже худая, если точно. А отец был невысокий, толстоватый, с буйной растительностью на груди, но удивительно подвижный, артистичный в движении, и прекрасный танцор. И вот они, два давних партнера, убегали, где-то переодевались в немыслимые костюмы и под звуки знойного аргентинского танго появлялись на публике. К тому времени стол сдвигали, все рассаживались по стенам, и начинался эстрадный номер. Конечно, многое было построено на контрасте. Ну, отец, к примеру, в старых мешковатых штанах, пояс обмотан длинным вязаным шарфом, голая волосатая грудь, приличный животик, на голой шее галстук – бабочка, шляпа на глаза, темные очки и в зубах толстый карандаш «Геркулес», изображавший сигару. Гангстер, одним словом.
 
      Тетя Фрида вся в тюле, с огромной шляпой, яркие губы, темные веки – знойная подруга гангстера. И начинался танец. Это был настоящий танец, утрированный, со страстями, лицо у отца становилось другим, серьезным и страстным до невозможности, он совершенно не реагировал на публику, что вызывало дополнительный хохот. А потом отец доставал из шарфа столовый нож, чтобы зарезать неверную, неожиданно ронял тетю Фриду, падал при этом на нож и умирал в страшных судорогах. А тетя Фрида кричала, как Маслова в «Воскресенье» Толстого:- «Не виноватая я! Это он сам!»
 
      Однажды во время такого выступления я сказал дяде Ароше, другу отца:- «Ну, батя как настоящий артист!» Арон вдруг серьезно посмотрел на меня и как-то грустно сказал:- «Так он и есть настоящий артист. Знаешь, как он играл Яичницу и Шмагу? Мы все ходили на каждый спектакль, публика ему хлопала, как Райкину. Жалко, что бросил это дело. Но что поделаешь, семья». И я впервые узнал и про техникум, и про театр. Обидно мне стало за отца. А, с другой стороны, пойди он по этой дороге – меня бы точно не было. Так что если смотреть с этой стороны – мама поступила правильно.
 
      Со временем отец здорово продвинулся по работе. Он стал главным модельером в своей «Восточной Сибири». Модельер обуви – это как кутюрье в одежде. Он разрабатывает новую модель, конструирует детали и запускает её в производство. После войны всякие руководители стали получать льготы, дачи государственные, ателье закрытые, магазины – распределители – словом, почувствовали вкус к жизни. И жены их захотели иметь модную обувь, такую, как в заграничных журналах. Вот и надумали построить в городе фабрику Индивидуального пошива обуви. Фабрика эта выпускала небольшие серии обуви, более-менее отличающиеся от стандартной продукции фирмы «Скороход», ну, конечно, подороже. Но главное, для чего создавалось это предприятие – снабжение партийный, хозяйственных руководителей, их жен и даже детей обувью по особому заказу. Это было, как соревнование Эллочки – людоедки в миллионершей Вандербильдихой из «12-ти стульев». Тут нужен был модельер высокой квалификации. И вот обратились к отцу. Заманили добавкой к зарплате. Посулили 120 рублей в месяц.
 
      Вот как это было. Для всех великих: секретарей обкома партии, первых секретарей горкома и райкомов, всяких председателей исполкомов, директоров самых крупных предприятий и их благородных жен заготовили индивидуальные колодки. Точно по ноге. На колодках так и было написано: секр. Обк. Щербина, предс. Исп. Щетинин, жена Щетинина и т. д. Вот, к примеру, жену Щетинина привозили, она приносила с собой американский журнал, вызывали отца. Мадам тыкала пальцем в фотографию, на которой актриса Марлен Дитрих на приеме у принца Монако, и говорила строго:- «Вот у меня скоро день рождения, хочу такие же туфли, как у Дитрих». И отец колдовал, пытаясь по мелкой фотографии сделать эту модель. Как правило, ему это удавалось, а потом заготовки натягивали на личные колодки, и туфли сидели, как влитые.
 
      В 1952-м году отца, как головного специалиста послали на четырехмесячные Курсы повышения квалификации в Москву. Это были весьма солидные курсы. По окончании отец делал дипломную работу – несколько самостоятельных моделей туфель и ботинок. Я видел этот диплом, там было десять предметов, и по всем отличные оценки. И еще он привез целый альбом, где цветными карандашами нарисовал более пятидесяти своих моделей. Превосходно выполненный. Главное, что давал этот диплом – это высшую квалификацию модельера обуви. И, как насмешка, двадцать рублей к зарплате.
 
      Но радость была недолгой. Дело в том, что там, в Москве, на какой-то ярмарке, отец увидел столовый сервиз – мечту моей мамы, ринулся в толпу, и у него сперли бумажник с документами. Деньги были в другом кармане, они уцелели. Ну, подумаешь, паспорт и военный билет. Отец по приезду пошел в милицию, заявил, написал объяснительную и стал ждать. В Москве он тоже написал, что требовалось. И вот через несколько дней на работу к нему явились два человека черном, увели на виду у всех, и привезли в печально известный дом по ул. Литвинова. Дом КГБ.
 
      Шел печально известный 52-й год. В самом разгаре «дело врачей». Это было серьезней, чем шум о «безродных космополитах». Тут под подозрение попали все, кого угораздило родиться неправильной национальности. И отца заподозрили в том, что он продал паспорт и военный билет агенту иностранной разведки или махровому сионисту. И устроили ему допрос по всем правилам, с лампой в глаза, перекрестными внезапными вопросами. Довели отца до ручки. Когда он вечером возвратился домой, на него было страшно смотреть. И это мерзостное безобразие повторялось несколько раз в течение трех месяцев. Наконец отца оставили в покое. Убедились, что он не шпион, не сионист и не пособник. Стресс и страх перед органами сделали свое дело. У отца, который до этого ничем не болел, появилась гипертония и заболело сердце. И эти грозные болезни стали быстро прогрессировать.
 
      Мама моя в 36-м ушла с фабрики, выучилась на курсах машинописи и устроилась работать секретарем – машинисткой в контору Золотопродснаб. Контора эта занималась снабжением старательских артелей, накладные, заявки, отчеты, сметы – всякая такая бухгалтерия. Мама быстро вошла в курс дела, работала хорошо, и с начальством у неё установились нормальные уважительные отношения. И проработала она там двенадцать лет. Но в 48-м началась кампания борьбы с «безродными космополитами». А поскольку добыча золота была в ведении Берии, то контора моей мамы принадлежала НКВД. И начальник получил секретный приказ уволить всех этих космополитов, то есть евреев.
 
      Мать пришла на работу как обычно, её вызвал начальник по фамилии Четверяков, с которым она проработала все эти годы, всю войну, который очень уважал и ценил мою маму. Он долго мялся, пыхтел и кряхтел и, наконец, объявил, что вынужден уволить её по собственному желанию. - Какое собственное желание,- остолбенела мама,- я ничего не понимаю. Ну, начальник объяснил ситуацию. И обещал помочь с трудоустройством.
 
      Дома у мамы случилась истерика. Рыдая, она причитала:- «Ну, как же так! Я понимаю, если бы за дело, но за национальность?! Разве это возможно?» Умудренный жизнью дед помолчал, потом подошел и сказал, погладив дочь по голове:- «Ладно, хватит реветь. Не посадили – уже хорошо. Все наладится».
 
      Начальник Четверяков действительно помог маме с трудоустройством. Директором магазина «Гастроном №4» была его знакомая, фронтовичка, женщина резкая, строгая, но справедливая. Вот он и направил маму к ней, чтобы приняла на работу. И характеристику дал – сразу на орден. Мама устроилась в этот магазин кассиршей, как всегда, быстро освоилась и проработала там до конца, до пенсии. А с этой директрисой они стали лучшими подругами.
 
      Вся родительская компания медленно старела, мы быстро взрослели. И с какого-то момента эта веселая дружная компания стала редеть. Весельчак и лучший певец Миша Мейерович ушел первым. Он стал хрипеть, у него пропал голос, а когда обратился к врачу – было уже поздно. Он сгорел за год. Жена его, Бронислава, шумливая, заводная сникла и замкнулась. И перестала ходить на всякие посиделки. Эта неожиданная смерть как-то потрясла всех. И друзья снова собирались на дни рождения, по праздникам, но был вынут какой-то стержень. Градус веселья сильно упал. Да и стали появляться всякие болезни. И постепенно друзей становилось все меньше, разговоры за столом стали спокойными и все больше о детях и болезнях. И мне не хотелось больше принимать участия в этих застольях.
 
      Болезни отца с тех разборок в НКВД прогрессировали, его мучила гипертония и разрушалось сердце. Он стал попадать в больницу по два – три раза в год, потом у него случались инфаркты, из которых он долго выходил. И, в конце концов, болезнь его добила, он умер в больнице после четвертого инфаркта в возрасте 58 лет. Я был у него в больнице за несколько часов до его смерти. Он неплохо выглядел, мы с ним хорошо поговорили, и в конце он сказал:- «Похоже, я снова выкарабкался, дышу нормально. Ну, иди, поздно уже». У дверей я обернулся, он подмигнул мне и показал большой палец – все нормально. Это оказался последний миг, что я видел живого отца. Через несколько часов сердце отца остановилось окончательно.
 
      Мама прожила без отца четырнадцать лет. Ничего хорошего в этой жизни уже не было. Она тоже серьезно заболела, её доконала болезнь Паркинсона. Трудно вспоминать её страдания. Если есть Бог, зачем он посылает такие страдания хорошим людям. А мать моя была замечательным человеком, добрая, справедливая и самоотверженная. А ушла в возрасте 68 лет, изболевшаяся, обездвиженная и исхудавшая. И почти никого не осталось из их замечательной компании. Последней ушла из жизни в солидном возрасте первая мамина подруга Фрида, с которой они познакомились девчонками еще до замужества. Я был на её похоронах, и мне было невыносимо тоскливо от сознания, что порвалась последняя ниточка между мной и тем миром моего детства, когда все были молодыми, сильными и веселыми.
 
                Маленькое заключение.
 
      Странно устроен мозг человека. Вот, кажется, все уже давно исчезло, а в голове сидят эти образы. Живые, двигаются, разговаривают, ругаются, любят. Но тяжело оживлять их снова. Становится невыносимо грустно от сознания невосполнимой безвозвратной потери дорогих людей, от сознания собственных ошибок. И от сознания, что мало общался с родителями, не договорил. Но что поделать, у каждого начинается своя взрослая жизнь, свои заботы – и родители как-то отходят на задний план. Но я рад, что все же решился написать о своих близких. Пусть они живут хотя бы на страницах этого скромного повествования, а рукописи, как известно, не горят.

С.Арбитман
Сентябрь 2012
Хайфа