Веселый кавалер. Глава 5

Сэмплы
Baroness Orczy. The Laughing Cavalier

Баронесса Орци. Веселый кавалер
         
Глава 5

БРАТ И СЕСТРА

     Причетник, стоявший на часах у западного входа, мирно спал. Судя по всему, появление барышни Берестейн, проскользнувшей мимо него наружу, не потревожило его сна. Берестейн шел за сестрой по пятам. Оказавшись на ступенях портала, она поплотнее закуталась в меховой плащ и огляделась, пытаясь сообразить, где искать слуг. Подойдя ближе, Берестейн взял ее за руку.
     – Гильда, почему ты не дома в столь поздний час, и почему одна?
     – Я осталась одна ненадолго, – тихо ответила она. – Мария с Якобом и Питом ждут меня у северных ворот. Я не знала, что их закроют.
     – А почему так поздно?
     – Я задержалась в соборе после службы.
     – Зачем? – в его тоне сквозило нетерпение.
     – Во время службы я не могла помолиться, мои мысли были рассеянны, и мне хотелось несколько минут побыть наедине с Господом.
     – Ты что же, не заметила, что ты не одна?
     – Нет, сначала не заметила.
     – А потом?
     – Я узнала твой голос, Николас. Но я не собиралась подслушивать. Я хотела помолиться.
     – И всё-таки ты подслушивала?
     – Нет, я старалась не слушать.
     – Но ты слышала.
     Она ничего не ответила, но, взглянув на ее бледный, точеный профиль, на линию плотно сжатых губ, слегка наморщенный лоб, он по выражению лица, по всей ее позе понял, что ей стала известна их тайна.
     Он сделал глубокий вдох – подобно человеку, получившему неожиданный удар, но еще не осознавшему, насколько пагубны его последствия. Правой рукой, очевидно преодолев искушение схватиться за эфес шпаги, он вцепился в сукно камзола. Конечно, он предполагал это. Уже в тот момент, когда он в соборе увидел, как Гильда возникла из мрака с выражением ужаса на лице, он понял, что она услышала нечто такое, что потрясло ее до глубины души. Сейчас же были развеяны последние сомнения. Она всё знала, и вопрос лишь в том, что это знание могло означать для него и его друзей. При этой мысли его бросило в холодный пот, в глазах потемнело и пересохло во рту. Он огляделся украдкой, стараясь угадать, откуда донесся этот противный вкрадчивый шепот, от которого кровь застыла у него в жилах. Если бы в тот момент Гильда произнесла хоть слово, начала его упрекать или молить о чем-то, он едва ли смог бы совладать с собой. Но она была так бесстрастна и невозмутима, что он постепенно пришел в себя.
     – Так что же ты слышала? – наконец произнес он с видимым спокойствием, чувствуя между тем, как слова эти душат его, и страшась ее убийственного ответа.
     – Я слышала, – начала она очень медленно и тихо, – что владетель Стаутенбурга вернулся и пытается втянуть тебя и других в заговор для осуществления своих честолюбивых планов.
     – Ты несправедлива к нему, Гильда. Стаутенбургу было причинено столько зла, что оно вопиет к Небесам о мести.
     – Мы не станем это обсуждать, Николас, – холодно проронила она. – Убийство отвратительно, как его ни назови. Заклейменному Каиновой печатью не избежать проклятия. Столь мерзкое преступление нельзя оправдать. Думать иначе просто глупо.
     – Но разве, посылая Барневельда на эшафот, принц Оранский не навлек на себя это проклятие, которое сейчас – благодаря богу мщения – наконец исполнится?
     – Это не твое дело, Николас, осуждать человека, чьей благосклонностью, добротой и щедростью неизменно пользовался наш отец и все мы. Не тебе, обязанному штатгальтеру всем, что у тебя есть, мстить за постигшие Барневельда несчастья.
     – И не тебе, милая сестрица, читать мне проповеди. Я один отвечаю за свои поступки и ни перед кем не собираюсь отчитываться.
     – Ты забываешь об обязательствах перед отцом и мной, Николас. Ибо твое бесчестье падет и на нас тоже.
     – Не играй с огнем, Гильда, – воскликнул он хрипло. – Ты говоришь о вещах, в которых ничего не смыслишь, злоупотребляя моим терпением и привилегиями своего пола.
     – Вокруг никого, – спокойно возразила она. – Ты можешь ударить меня без опаски. Одним преступлением больше, одним меньше на твоей совести – скоро тебя это перестанет волновать.
     – Гильда! – вскричал он с неожиданно страстным упреком.
     При этом непроизвольном крике, в котором скрытая нежность смешалась с гневом и сжигающей его тревогой, в ней вдруг заговорили ее собственные чувства к нему, материнский инстинкт и сострадание, отступившие на время перед ужасом от услышанного. Чудовищность преступления, стыд за брата, готового в нем участвовать, заглушили голос любви к нему; сейчас же, вновь пробудившись, любовь эта завладела ее сердцем.
     – Милый братец, – со слезами на глазах прошептала она, повернувшись к нему, – скажи мне, что всё это неправда, что это был только кошмарный сон.
     Он взглянул на нее, находя утешение в мысли, что ее привязанность к нему не угасла и страх за него удержит ее от неосторожного слова. Гильда пыталась угадать, что он думает, но вокруг было темно, лишь едва виднелись очертания лба и губ, выражения же его глаз она разглядеть не могла. Однако ей так хотелось верить, что он смягчится в своем упорстве. Женщине вообще трудно представить, что любимый человек способен на подлость. Она горячо любила брата, и у нее в голове не укладывалось, что он дошел в своей жизни до рубежа, когда никакие мольбы уже не могут отвратить от избранного пути. Она не знала, как глубоко увяз он в трясине заговора, что он, поддавшись возбуждению крови, готов был забыть и о долге, и о справедливости. В своем простодушии она надеялась, что он лишь введен в заблуждение, что наущения дьявола лишь временно одержали верх в его душе. Как истинная женщина, она в своем брате, на ее глазах превратившегося в мужчину, всё еще видела ребенка.
     Она просила, умоляла, шептала нежные слова, его же сердце оставалось глухо ко всему, будучи во власти единственной цели, достижению которой она хотела помешать. Достаточно мягко, но решительно он разжал обнимавшие его руки.
     – Давай назовем это сном, сестрица, – твердо произнес он. – А ты постарайся его забыть.
     – Я этого не могу, Николас, если только ты не пообещаешь мне...
     – Предать моих друзей? – усмехнулся он.
     – Никто от тебя этого не требует, но ты можешь отказаться... Еще не поздно. Ради отца, и ради меня, Николас. Ну подумай! Не может быть, чтобы ты согласился на это отвратительное преступление, ведь ты всегда был таким смелым и честным. Я помню, как ты еще мальчиком презирал коротышку Якоба Стейна за его ложь, как ты побил Франса ван Оверстейна за то, что он мучил собаку... Когда наш отец был разорен, без гроша в кармане, после этой ужасной осады Харлема – до сих пор самом неприятном для него воспоминании, именно принц Оранский протянул ему руку дружбы, помог деньгами, чтобы восстановить торговлю. Его преданная помощь ощущалась постоянно, пока процветание вновь не забрезжило над нашим домом. Милый братец, вспомни, как часто ты слышал от отца этот рассказ. Подумай о том ударе, который ты уготовишь для него, став участником заговора против принца. Ради отца, ради меня не позволяй вовлечь себя в сети этого коварного Стаутенбурга.
     – Сейчас ты называешь его коварным, но когда-то ты любила его.
     – Вот потому, что я любила его когда-то, – горько возразила она, – я теперь называю его коварным.
     Он ничего не ответил на это, ибо в глубине души знал, что она права. Разумеется, ему не было известно о событиях той ночи, ранней весной, когда Гильда дала приют человеку, столь низко предавшему ее; но если бы она не помогла ему тогда, когда, загнанный и обессилевший, он нашел прибежище под ее кровом, – он едва ли остался бы ходить по земле, чтобы замышлять новый заговор, новую подлость и ввергать ее брата в пучину бесчестья.
     Об этом ночном визите Гильда никому никогда не рассказывала, даже Николасу, и уж конечно не отцу, чей гнев не замедлил бы обрушиться на нее, узнай он, что она приютила предателя в его собственном доме.
     – Стаутенбург обманул меня, Николас, – продолжала она, видя, что ее брат по-прежнему угрюмо молчит. – Он похитил мою любовь, чтобы отшвырнуть ее, как только тщеславие подсказало ему оставить меня. Солгав единожды, он солжет и снова. Он воспользуется твоей преданностью, употребив тебя на достижение своих целей, и безжалостно покинет, когда решит, что ты ему больше не нужен. Да, я когда-то любила его, но после того как он решился замарать свои руки убийством, любовь моя обернулась презрением. Новая же подлость, которую он замышляет, к презрению прибавила еще и ненависть. Отвратись от него, я молю тебя об этом всей душой. Он не был искренен ни перед Богом, ни перед принцем, ни передо мной! Он обманет и тебя!
     – Слишком поздно, Гильда, – мрачно ответил он. – Даже если бы я был достаточно благоразумным для этого, каковым я – слава Богу – не являюсь.
     – Никогда не поздно отступиться от этой бездны позора.
     – Хватит, сестрица, помолчи, – оборвал он ее уже более грубо, досадуя, что ему не удается совладать с ее упрямством. – Godverdomme!* [* Черт подери! (голл.)] Это надо же быть таким дураком и убивать тут время с тобой, когда меня ожидают серьезные дела. Ты говоришь вздор, пытаясь рассуждать о том, чего не понимаешь. Я больше не намерен с тобой спорить.
     – Я тебя не задерживаю, Николас, – просто ответила она со вздохом горького разочарования. – Позови только Марию и слуг, которые ждут у северного входа, и я тут же избавлю тебя от своего присутствия.
     – Да, и можешь идти домой к своим горшкам, своему шитью и сундукам с тряпками, и не забывай, что надо держать язык за зубами, как и положено женщине, ибо если ты проронишь хоть слово о том, что слышала, если выдашь Стаутенбурга, то тем самым отправишь меня, своего единственного брата, на эшафот.
     – У меня и в мыслях нет тебя выдавать, Николас, – сказала она.
     – И никого из моих друзей?
     – И никого из твоих друзей.
     – Клянешься ли ты?
     – В этом нет необходимости.
     – Нет, в этом есть настоятельная необходимость, Гильда, – сурово возразил он. – Мои друзья ждут от тебя этой клятвы, ты должна обещать, что забудешь всё, что слышала этой ночью, и никогда ни единым словом не обмолвишься об этом.
     – Я не могу поклясться забыть то, что останется в памяти помимо моей воли; да я и не хочу забывать, ибо намерена приложить все мои силы, чтобы отговорить тебя от участия в этом гнусном преступлении, ибо я намерена со всей страстью молить Бога, чтобы Он это преступление предотвратил.
     – Ты можешь молиться сколько тебе угодно, – заметил он грубо, – лишь бы ни одно слово не сорвалось у тебя с языка.
     – Мой отец имеет право знать о бесчестье, которое ему грозит.
     – Не собираешься ли ты ему об этом рассказать? – воскликнул он испуганно.
     – Нет, пока...
     – Пока что?
     – Я не могу сказать. Всё в руках Божьих, и я пока не знаю, как должна поступить. Как ты сам сказал, я всего лишь женщина и мое дело – шитье да веретено. У меня нет права на собственное мнение. Возможно, ты и прав, и в этом случае действительно всё должен решать мой отец. Одно я могу тебе обещать, Николас, что еще до того как ты обагришь руки кровью человека, являющегося не только твоим сувереном, но и другом и покровителем твоего отца, – я попрошу Всевышнего дать нам с отцом умереть, прежде чем мы увидим тебя и себя обесчещенными.
     Не успел он вымолвить слова, как она, тихо скользнув мимо него, быстро направилась к фасаду собора. Выступавшая часть стены скоро скрыла ее из виду. У него мелькнула мысль догнать ее. Николас Берестейн был не из тех, кому нравится, когда им перечат, и еще в меньшей степени он мог стерпеть подобное от женщины, последние же слова сестры возбудили в нем беспокойство. Жизнь его и его товарищей была в руках этой девушки, которая минуту назад обрушила на него столько горьких упреков. Он любил ее братской любовью и пожертвовал бы жизнью, чтобы уберечь ее от любой опасности, но не мог поступиться мужской независимостью и привычкой повелевать: мало того, что она рассердила его своим упрямством, она еще позволила себе его поучать. Он и его друзья зависели теперь от ее каприза – конечно, он не склонен был называть это ни благоразумием, ни чувством справедливости; в ее руках была нить заговора, исполнение которого, как он твердо верил, должно было послужить на благо Голландии и их религии; и наконец, в ее власти было отправить их на эшафот – его самого, Стаутенбурга и всех остальных. Такое положение было нетерпимо.
     Он топнул ногой, пробормотав под нос проклятия. Если бы Гильда была мужчиной, ему не пришлось бы ломать себе голову над тем, как поступить. С мужчиной можно говорить на языке силы. Но вот женщина... Особенно если это собственная сестра!..
     Вставшая перед Берестейном проблема требовала спокойного и бесстрастного осмысления, и как ни трудно ему было отложить ее решение до следующего дня, он знал, что другого выхода у него нет. Он чувствовал, что исчерпал все аргументы, все доводы, вязавшиеся с его гордостью; да и как можно было убедить ее в необходимости клятвы или обещания покорности здесь, посреди улицы, где за ближайшим углом, может быть, стоят Мария с Якобом и Питом, и хорошо еще если не подслушивают.
     Гильда всегда была упряма, ей с детства предоставлялась гораздо большая свобода иметь свое мнение, нежели это допустимо для женщины; однако Николас знал, что ни одного важного шага она не станет предпринимать второпях. Она тщательно всё обдумает, сотворит молитву – а уж что потом сделает, этого он не брался даже предполагать.
     Придя, таким образом, к мысли оставить ее в покое, он решил, что прежде всего надо ознакомить сообщников с положением дел.
     Все с тревожным нетерпением ждали его возвращения. Нетрудно догадаться, что во время его отсутствия беседа их не отличалась оживленностью. Едва рядом с ними послышались твердые шаги, как друзья хором приветствовали его лаконичным вопросом:
     – Ну что?
     – Она всё слышала, – спокойно ответил он, – но она нас не выдаст. За это я ручаюсь вам честью.
    
Перевод с английского.