86-ой - часть вторая

Эдуард Резник
Осень, как известно, пора итогов. Время подсчёта сальдо, час сведения концов. И хоть на дворе всё ещё стоял август, мне, по своей семнадцатилетней горячности, не терпелось подвести личный баланс.

«Итак, что я имею?» – спрашивал я себя, лёжа на плацкартной полке и глядя за окно на мелькающие верхушки деревьев.
«Расстройство» - отвечал мне мой ворчливый желудок.
В экономике всё решают цифры. А в жизни - желудок.
В общем, моя жизнь расстроилась. Виной тому были: толи мышиная вермишель, толи съеденные на вокзале беляши. Ладони ими ещё долго пахли.

Мои материальные расходы подсчитывались сравнительно легко, стоило лишь запустить руку под брючный пояс.
Иное дело – доходы. Тут простой арифметики было недостаточно.
Ответ на вопрос: «что мной приобретено?» располагалось не в физической, а в некой иной плоскости. При очевидном, казалось бы, отрицательном результате, мой доход, тем не менее, казался мне неисчислимо огромным.
«Во-первых, я повзрослел, - убеждал я себя, - приобрёл опыт, стал самостоятельной личностью».
Желудок же возражал.
«Кто ты без меня? – урчал он. – Кто ты, вообще, есть? Какая такая личность?».

Рези воспоминаний преследовали меня без малого двое суток. Визит в город моего рождения высекался не на скрижалях, но, тем не менее, в виде заповедей: «Не желать места сего!.. Не поминать имени его всуе!»… И так далее.

Словом, поездка прошла незаметно - в холодном поту и затяжных раздумьях.
И всё же я доехал. Вернее – докатился. А ещё точнее – доскакал. Последнее представляется мне наиболее созвучным, ибо с седла я практически не слазил. Хотя какое там седло, так – седельце.

А Киев к моему кавалерийскому возвращению остался возмутительно безучастен. За время моего отсутствия, здесь ровным счётом ничего не изменилось. Эскалаторы катились с той же скоростью, всё так же безвестно пропадая за рядами железных зубцов.
В детстве это казалось мне волшебством. Теперь же в происходящем улавливался некий сакральный намёк на цикличность.

С радиационной обстановкой папа ознакомил меня прямо на вокзале.
Йод – 131, по его словам, показал себя слабаком. Отложившись в щитовидках, он приказал долго жить, пообещав своим носителям жить, как раз, недолго.
Самым же опасным на тот момент считался стронций–90. А самым коварным цезий–137. Просочившись в грунтовые воды, этот пройдоха, залёг на дно, зарёкшись отравлять всё и вся ближайшие шестьдесят лет.

Я так далеко не заглядывал. Меня интересовало насущное.
- Что дома? Как мама? – расспрашивал я.
- Мама, как мама, – отмахивался отец. – Моет, стирает, полощет… мне мозг.
- Ну а в школе что? Как директриса?
- Чтоб она сгорела!
- Школа?
- Обе.
Директрису папа любил. И часто описывал, как именно.

На лестничной площадке нас встретила мама. Без респиратора она значительно посвежела. Лицо её играло румянцем, руки - средствами очистки.
После традиционных объятий и поцелуев мне приказали раздеться, и на каких-то полчаса я снова стал ребёнком.
По мне заходила мочалка, заскользило мыло, а я фыркал и отплёвывался. Вся моя грязная взрослость густыми пенными потоками исчезала в жерле ванного стока.

После первичной обработки мне подали борщ, после вторичной - папа наполнил рюмки.
– Ну, за благополучное возвращение! - сказал он, и на меня вдруг опустился такой покой, какой случался со мной только в детстве, когда заботливые руки, подтыкая одеяло, создавали мне уютный маленький мирок.
На миг я ощутил счастье.

Несчастья начались, когда заговорили о моём будущем. На сей счёт наши взгляды расходились.
Папа настаивал на безотлагательном трудоустройстве. Мама ратовала за получение профессии. Я же упорно склонялся к безделью.
- Ну, какая там работа? Кем? Грузчиком? – раздражался я. – Ну, какая профессия? Где? Сварщиком?

Грузчика и сварщика родители боялись. В первом случаи я мог надорваться, во втором - свариться, и в обоих - спиться.
- Не, вообще, я работы не боюсь! – восклицал я пылко. – Хотите, чтобы стал алкашом? Да, пожалуйста! - И, хватая бутылку, я демонстрировал родителям серьёзность своих намерений.
Тогда мама с папой пошли на компромисс.
 
- Ты же хотел медицину? - сказали они. – Вот тебе медицина - работай санитаром и учись на фельдшера. Закончишь с красным дипломом – пойдёшь в институт.
«Фельдшер, так фельдшер! - подумал я - Санитар, так санитар!».

Моё решение, а вернее решимость, объяснилась одним словом – «медсёстры». Мединститут был тут ни при чём. Куда больше меня волновали белые чепчики на хорошеньких головках, и такие же халатики, под которыми… Ну а далее следовали мои фантастические домыслы.

Родителям мой истинный резон знать не полагалось. Поэтому вздыхал я довольно надломлено:
- Ну, фельдшер, так фельдшер… санитар, так санитар…
- Я куплю тебе джинсы, – подбадривал отец.
- А вот это уже лишнее… - бурчал я. – Впрочем, какие?

Вечерних фельдшерских курсов в природе не оказалось. Пришлось записаться на сестринские.
- На медсестринские! - докладывал я в трубку. – Записался на медсестринские! Так, что там с джинсами?
- Достал! – рапортовал отец.

На «вечернюю медсестру» меня приняли по аттестату - без экзаменов, блата и взятки.
Меня приняли бы даже без рук и без ног - такой там был недобор.

- Ну вот, а ты говоришь, антисемитизм, – пенял я папе. – И вообще, как тебе не стыдно подозревать советских граждан в какой-то там предвзятости.
Отец молчал. Стыдно ему не было.
 
Работать меня пристроили в детскую стоматологическую поликлинику.
«Зачислить на должность санитара» – прочёл я, и немедленно вознегодовал.
- А как же «скорая»?! Я же мечтал о «скорой»! О дежурствах, о ночных сноше... спасениях!   

Ночные дежурства мне действительно грезились. Спасения там, правда, случались нечасто. Чаще представлялся изнурённый бессонницей женский персонал. А тут вдруг какая-то стоматология, да к тому же детская.

- Детская стоматология вообще не медицина! – кричал я. - Морг - больше медицина! Психушка – больше, не говоря уже о «скорой»…
- Хочешь дежурств, – спокойно отвечала мама, – так, мы так же устроим тебя на четверть ставки ночным сторожем.
- И кого это я буду там дежурить? В смысле - охранять?
Тогда в спор вступал папа:
- «Скорая»?! – приподнимал он брови, будто слышал это слово впервые, и тут же:
– Оно тебе надо?.. Оно тебе не надо! – и подводил под диспутом черту.

Его таинственная мантра воздействовала на меня мгновенно. В голове начинало гудеть: «Мне это не надо… не надо…» и я, белозубо улыбаясь, безвольно обмякал.
Итогом этого безволия явился детский зубной санитар - семьдесят рублей минус восемьдесят копеек.
Копеек было особенно жаль – их отбирал комсомол.

Из всех своих приятелей на тот момент я общался с двумя - Кокой и Кукой. У одного отец был инженер, у другого - мать филолог. Поэтому один провалился в «политех», а другой, соответственно, в «пед». Оба срезались, как и я, без проволочек.

- Математика! – возмущался Кока. – Представляешь, оказывается, в Политехе они сдают математику?!
- А ты что думал?
- Я думал алгебру!
За полгода занятий с репетитором Кока прошёл чуть ли не всю линейную алгебру, интегральное и дифференциальное исчисление, и так далее. А в билете увидел простое квадратное уравнение. Коку это изумило до ступора.

- Квадратное уравнение?! – негодовал он. – Представляешь, квадратное уравнение!!.. Когда мы его проходили? В шестом? Кто это вообще помнит? Они бы меня ещё таблицу умножения спросили!..

Изумление на Кокином лице сохранялось после экзамена ещё целую неделю.
- А ещё там был корень из шестнадцати! Вот ты можешь вычислить корень из шестнадцати?
- Да, - говорю, - четыре.
- Даже не говори, как ты это сделал. Слушать не желаю!

Второй мой приятель в своём провале винил декабристов.
- Проклятые декабристы, – шипел он, – мало их, собак, вешали!
До декабристов у Куки всё шло ровно. Он был на коне и мчал галопом, пока вдруг не ляпнул: «…и тогда Герцен разбудил декабристов».
- Кто кого разбудил? – усмехнулся экзаменатор.
И конь под Кукой зашатался.
- Белинский! – в панике выкрикнул экзаменуемый, и окончательно потерял равновесие. – Белинский бил в «Колокол», как в набат, а Герцен написал «Былое и думы»!
 
Логика подсказывала несчастному, что бить и писать одновременно невозможно, а в «Колокол» кто-то бесспорно бил, как, впрочем, и «Думы» кто-то писал бесспорно.
Однако хуже всего дело обстояло с декабристами. Точнее с их побудкой.
В общей сумятице всплывало также имя Ленина. Но его, как чувствовал Кука, будил как раз ненавистный Герцен. А вот декабристов…
В общем, с последними у приятеля случился запор.

- Так кто же там кого будил? – привередничал ехидный экзаменатор. Метания экзаменуемого его забавляли.
- Белинский… – бормотал приятель, загибая пальцы, - Белинский разбудил Герцена… Тот – декабристов… Декабристы - Ленина... Хотя, постойте. Ленина – Герцен! Выходит, он и бил…
- Кого? – лицо экзаменатора подёрнулось рябью. - То бишь, во что?
- В «Колокол», разумеется!
В Кукиной голове, наконец, проступила ясность.
- Ну да, - почти выкрикнул он, - Герцен бил Ленину в «Колокол», а Белинский – декабристам!
В общем, конь рухнул и седока придавило.

                ***

Так нас стало трое. Кука - ярый приверженец спорта, Кока – спирта, и я - колеблющийся посерединке.
- Карате – детская забава, – склонял меня на свою сторону Кука. – Все эти «ху!» и «кия!» - хороши для Японии. А когда на тебя прут с «розочкой» - не до «ху-киёв». Чай, не при капитализме!
Далее из его слов следовало, что в социалистическом обществе без рукопашного боя никак не выжить.

- Ин вино веритас! – возражал ему Кока. – Что означает – живите и бухайте!
Вино в Кокиной философии, подразумевало деньги и охватывало весьма широкие диапазоны – достаток, экономическую независимость, и как следствие, хмельную беззаботность.

- Вот это, по-твоему, джинсы? – спрашивал меня Кока, и сам же, не дожидаясь, отвечал. - Индийская подделка это, а не джинсы. Хоть и стоят, дороже зарплаты инженера.

Сам Кока недавно обзавёлся затёртыми 501-ми «левайсами». Название фирмы «Леви Страус» в ту пору все произносили благоговейным шёпотом.
– Жить надо на широкую ногу! – продолжал проповедовать Кока. - Чай, не при капитализме!
Далее из слов приятеля следовало, что в социалистическом обществе без фарцовки никак не обойтись.   

В нашей стране сочетание богатства со здоровьем даже пионеры признавали утопией. Я же был комсомольцем. И всё же решил попробовать.
Секция, в которую меня привёл Кука, оказалась подпольно-подвальной.
В узенькие, зарешёченные окна, врубленные под потолком, можно было наблюдать горы окурков, штиблеты прохожих и хвосты котов.
Хвостов было гораздо больше, чем прохожих.

- Да, район тут неблагополучный, – объяснял Кука, ведя меня тёмными, безфонарными закоулками.
То есть, фонари, в виде столбов, как раз присутствовали. Однако их плафоны щерились зубьями осколков.
– Нам, главное – туда дойти! - шёпотом подбадривал меня приятель. - Назад-то мы уж натренированные пойдём. А вот, пока не разогрелись, как бы нам тут не наклепали.

Дорогой он всё оглядывался и прислушивался.
- А что, бывало и не доходили? – волновался я.
- Да ты не дрейфь! - отвечал Кука. - Сейчас разогреемся… Тут ведь в чём штука. Когда ты холодный, тебе бить нельзя - не дай бог мышцу потянешь. А разогретым - совсем другое дело. Тут и «вертушку» можно, и «прыжок дракона».
- Кого?!
- Ну как, Брюс Ли.
- А-а.
- Ну, вот… А холодными - нам нельзя. Такое правило.
Мне такое правило подходило. Холодным быть не хотелось.

Русский рукопашный бой преподавали два еврея. По слухам они работали в органах, а в каких не уточнялось.
На тренерскую работу их взяли за свёрнутые носы и чудовищно переломанные уши. Один из них был лыс и картав, другой – курчав и грузен.
Кучерявый обожал махать ногами. Лысый же, как все лысые и картавые, любил говорить.
Также у него обнаружилась страсть - к болевым и удушающим. Короче, с тренировки я возвращался отлично разогретый и прилично придушенный.
Рядом со мной хромал Кука.
- Ну как? – заглядывал он мне в глаза. – Кадык на месте?
- Вроде да, – сипел я.
Горло саднило. Слюна не проглатывалась.

- Ух и повезло ж тебе! - первая тренировка и сразу удушающий.
- Повезло, что быстро отключился, – потирал я саднившую шею.
Какое-то время мы шли молча. Зубастые фонари проплывали мимо. Под ногами шуршали сухие листья.
- А у меня, кажется, чашечка съехала... – неожиданно похвастался приятель.
- Чего же ты по татами не стучал?
- Как не стучал? Стучал!
- Чем?
- Чашечкой!.. Хорошо, разогретый был, иначе бы точно потянул…

Далее Кука замечтался:
- Эх, нам бы сейчас хулиганов!
И я посмотрел на него со всей выразительностью, на которую в тот момент был способен.
- Не, ну мы же уже разогретые… - пояснил он.
- Хромай, - говорю, - пока не накостыляли.

А дома меня ждал скандал.
- Где ты был?! – кричала мама. – Мы обзвонили все морги - тебя там не было! Где ты был?
- На тренировке.
- Ты что, грёб?! – ужаснулся отец. - Нина, ты слышишь - он грёб?! Он снова грёб!
- Да не грёб я.
Но папа меня не слушал.
- С ума сойти! – метался он. – Там всюду цезий, а он гребёт!
- Да не грёб я.
Говорить было больно.
- Ты смотри, он так грёб, что даже осип?!
- Не грёб…
- Расскажи это Гейгеру!

И тут я неожиданно для себя кашлянул.
- Нина, он уже кашляет! – прокричал папа, и бросился настраивать счётчик, приговаривая:
- Днепр - зона поражения, а он гребёт! Ты бы ещё в Припяти погрёб!

Дело в том, что два последних года я занимался академической греблей. Ходил в восьмёрке. Пятым слева. Не самое, надо сказать, престижное место. После Чернобыля, соответственно, вёсла бросил. Точнее, весло.

Когда счётчик постановил, что излучаю я, как обычно, мама начала сначала: 
«Мы обзвонили все морги. Где ты был?».
Пришлось сознаться про русский рукопашный бой.
«Русский» маму напугал особенно. Она отчего-то вообразила, что там бьются мотыгами.
Папа же по своему обыкновению спросил:
- Оно тебе надо?
И я закрыл уши, чтобы не слышать продолжения.

А на следующий день Кока взял меня «на хату», обучать азам фарцовки. Для этого мы отправились на Крещатик. По уверениям Коки - там была жизнь.
- Вот, там жизнь! – всё повторял он. – Настоящая. Сейчас увидишь.
И я увидел.

Тёмная подворотня вывела нас в замызганный дворик, пахнущий отхожим местом.
По Крещатику народ обычно слонялся без нужды. Нужду, в виде потёков на стенах, народ оставлял на изнанке главной улицы.
Подъезд, в который мы вошли, как раз той изнанкой и являлся. Цель нашего визита находилась на третьем этаже.
 
«Хата» оказалась однокомнатной квартиркой с мизерной кухонькой, скудной меблировкой и запахом прелых ног.
На засиженном мухами проводе болталась тусклая лампочка. Под ней располагался шаткий стол с подранной клеёнкой. В углу валялся матрас с подозрительным прошлым и непредсказуемым будущим.

Признаться, я немного волновался. Фарцовщики представлялись мне опасными. «Должно быть, матёрые уголовники» – думал я не без содрогания…
А, оказались, вполне обычные ребята. Так я снова ужаснулся этому страшному определению.

Числом фарцовщиков было восемь. Шестеро парней моего возраста, и две девчонки – школьницы. Кока со всеми поздоровался и представил меня.
Слово «притон» всегда притягивало меня своим звучанием. Было в нём что-то соблазнительное с налётом вседозволенности.
На деле же - ничего такого. Антураж заграничный, лица - наши. Вернее - мышление.
Мышлением все присутствующие происходили из кириллицы. Просто вместо «Примы» курили «Мальборо». Вместо «в порядке» говорили «окей». А вместо водки из заляпанных стаканов цедили дрянное виски.
 
Что такое фарцовка я так и не понял. Речь всё больше шла о банальном грабеже. Правда, слова использовались иные: «выставить», «отжать», «взять на гоп-стоп».
- Смотри какие я сегодня шузы оторвал! – хвастался коренастый юноша с большими пионерскими глазами.
Звали его ни то Виталик, ни то Вадик… - «Найки»! Фирменные. С «бундаса». Шнырь подогнал. Уступлю за сотку.

Разглядывая свои румынские кроссовки, я тоскливо шевелил в них пальцами. Сотки у меня не было. Был рубль… и тот мелочью.
«Бундасами» – в этой среде величались интуристы из западной Германии. Они считались хорошей добычей. Что-то вроде соболя. На их шкуре можно было неплохо наварить.

«Найки» я видел впервые, и они мне понравились. Однако, разглядывая плетёную шнуровку, загнутые носки и фирменную запятую, я никак не мог отвязаться от навязчивой мысли. И звучала эта мысль в виде вопроса: «Как же он босиком? По улице босиком?».

Гладкое лицо Шныря покрывал стыдливый румянец. Очки в тонкой металлической оправе выдавали в нём интеллигента.
Закончив спецшколу для детей дипломатов, Шнырь свободно изъяснялся на немецком и английском языках. В банде он работал поставщиком. Точнее - подставщиком.
Если пользоваться охотничьей терминологией, Шнырь подставлял дичь под выстрел. Знакомился, устанавливал контакт, предлагал сувениры, а потом заводил интуристов в заранее обговоренное укромное место, где их и грабили.

- Идём завтра с нами! – предлагал мне Виталик-Вадим. - Ты здоровый – выйдешь, кастетом поиграешь, они обхезаются. Делов на пару минут, а навар приличный. Придёшь?
- Куда? – уточнял я.
- Сюда. Часиков в пять.
- В пять?
- Ну, в пять, в шесть…
- А может, послезавтра?
- Ну, давай послезавтра.
- А в пять или в шесть?
- Да не важно. Ты, главное, подгребай.
Но греблю я, к счастью, бросил.

И всё же сильнее всего меня потрясли девицы. На вид им было не больше шестнадцати, на слух – не менее сорока.
Одну все звали - Степановна. Была она худа, угловата и смеялась заливисто, будто ребёнок.
- Троих выдержишь, Степановна? – спрашивали её, и она заливисто смеялась.

Вскоре меня замутило. Видимо, от виски. В сущности, та ещё бурда.
Всю обратную дорогу Кока не умолкал.
- Ну как тебе? Ничё так, да?
Я отмалчивался.
- Я же говорил. Это жизнь, брат. Жизнь! Ин вино веритас! Фарцовка предоставляет нам свободу.
- Лишает, - говорю.
- Что? Не понял.
- Сроком до пяти.
- Ну, так не обязательно же выставлять. Барыжь себе по-тихому. Покупай, перепродавай…
- Тогда, до трёх.

Кока ещё долго разглагольствовал. Громко рассуждал, убедительно жестикулировал, напоминая мне одного моего дальнего родственника из Коростеня. И, пока мы толкались в метро, тряслись в автобусе и пешком преодолевали пустыри, он всё повторял о том, что деньги – есть истинная сила и настоящая свобода.
На такси у нас, к сожалению, не хватило.

                ***

Готовясь к первому рабочему дню, я репетировал у зеркала. Старательно хмурил брови, поигрывал желваками и кричал кому-то невидимому:
- Быстрее! Мы его теряем!
Хмурость придавала мне взрослости, желваки - значимости.   
- Давление сто шестьдесят на девяносто! Дыхание прерывистое! Пульс нитевидный! Перехожу к прямому массажу сердца! Готовьте камфару!
И так далее.

О работе санитара я знал немного - носилки, смирительная рубаха и судно - причём не тихоокеанское.
Впрочем, какие могут быть смирительные рубахи в детской зубоврачебной клинике?
«Дети… - размышлял я – дети… с чем же вас едят?»

Когда я о них спрашивал Вальку - соседку с верхнего этажа, та сразу начинала креститься и поочерёдно сплёвывать через правое и левое плечо.
Детей Валька боялась. Однажды я даже ставил ей против них укол.
- Укол делать умеешь? – позвонила она мне как-то вечером.
- Нет, – признался я.
И услышал:
- Отлично. Вот и научишься.

Валькина решимость объяснялась задержкой. Так она сказала, точнее – прорыдала в трубку. Выбор пал на меня, поскольку у нас в доме был шприц.
- Родители меня прибьют! – безутешно выла Валька.
И я снял шприц с пыльной антресоли.
Укол оказался дорогущим. Соседка приобрела его через десятые руки.
- А что это за препарат? – пытливо разглядывал я стекляшку. Ампула была бережно обложена ватой. Шприц, к тому времени, мы уже прокипятили.
- Аккуратно, не разбей.
- И всё-таки?
- Не рассуждай. Коли! Только не промахнись, умоляю.
«Промахнуться? – подумал я, оглядывая поле деятельности. – Как же тут можно промахнуться?».

А на следующий день Валька уже не могла сидеть. Ещё через трое суток у неё начался абсцесс, и к концу недели его резали. Вернее, её.
Навестив обложенную компрессами больную, я справился у неё о задержке. Соседка отмахнулась.
- Да, фигня, сбой в подсчётах. Не в тот месяц заглянула, – буднично проговорила она, и я ничего не понял.
- То есть, всё нормально?
- Нормально, нормально…
 
Тогда-то я и спросил её о детях.   
О них я знал даже меньше, чем о санитарах. Знал, что существа они хлипкие, ковыряющие в носу и задающие много вопросов.
Ни у кого однозначного ответа так не нашлось.
Мама говорила, что детки сладкие. Папа - что, засранцы. Газета «Правда2 уверяла, что они - будущие строители коммунизма.
Так что, сладкие засранцы коммунизма по-прежнему оставались для меня загадкой.

- Детки - это чудо! – объясняла мне старшая поликлиники Алла Степановна. Взгляд её при этом затравленно бегал, а щека чуть подрагивала.
Начинался мой первый рабочий день. К тому моменту я уже был представлен всему персоналу и облачён в зелёный, запахивающийся сзади, халат.
– Они – милые и смешные, – продолжала наставлять старшая. – А для психов у нас есть «крокодил».
- Что?! – переспросил я.
- «Крокодил». Вот, держи, – и Алла Степановна протянула мне жутковатого вида инструмент, напоминавший кузнечные клещи.
- Это роторасширитель, – пояснила она. – Носи его в кармане. И по первому зову... ну, в общем, ты понял.
Я кивнул.
- Отлично… А так, они, конечно, ангелочки. Мы, разумеется, предпочитаем, чтобы их душили свои же мамаши, но иногда... В общем, это даже очень хорошо, что ты такой крупный – гадёныши будут бояться... Но в целом они чудо… Только, пожалуйста, не суй им пальцы в рот.
- Чьи? – не понял я.
- Твои, не мои же. Тут твоему предшественнику… Впрочем, не важно. Главное, что детки – существа нежные, и челюсти у них хлипкие. Чуть пережал и…

Договорить она не успела. Клинику сотряс вопль, точнее - визг. И Алла Степановна улыбнулась:
- Ну вот, это тебя! - и, ободрительно хлопнув меня по плечу, вытолкнула в коридор.
Дверь за моей спиной захлопнулась.

- Кро-коди-ила! – услышал я. - Срочно зовите крокодила!!
Зов доносился из лечебного кабинета.
- Сюда! Скорее! – звала доктор Нестеренко.
И я двинулся на зов.

В кабинете висел густой медикаментозный смог. На полу блестела ядовитая лужа. В луже сверкали осколки.
Перевёрнутый процедурный столик валялся в углу. Неведомая сила отшвырнула его метра на три.
- Миленький, ну открой же ротик! – разбрызгивая слюну, шипела докторша.
Белый накрахмаленный колпак налезал ей на глаза. Из-под колпака багровело перекошенное лицо.
– Я кому сказала - открой рот!
В дерматиновом кресле безумствовал шестилетний пациент. В ногах мальчика валялась его мама.
- Не ори! Закрой уже рот! – умоляла она сына.
- Открой рот! – настаивала врачиха.

Мальчик в голубых шортиках не открывал и не затыкался. Голова его бешено моталась. Ручонками он охаживал врачиху, а загорелыми ножками - мамашу.
- Сейчас придёт крокодил!! – голосом Бармалея вещала докторша.
В одной руке она сжимала занесённый бор, в другой - горло больного мальчика. То, что мальчик больной, сомнению не подлежало.

Неожиданно голос врачихи сменил октаву.
- А су-кусил! – затрясла она кистью, и упавший бор, звякнул о кафель. – Твою… Где ж это чёртов крокодил?!!
И тут я откликнулся.
– Где ты шляешься?! – прошипела укушенная.

Вместо ответа, я, состроив кровожадную рожу, приблизился к беснующемуся.
Докторша смотрела на меня с надеждой, пациент с предобморочным ужасом. Вытянувшись струной, он замер. Багрянец с его лица сходил стремительно.
– Дождался?!! – злорадно прохрипела доктор Нестеренко.
Затем, выпростав вперёд укушенную ладонь, властно потребовала:
- Покажите же нам своего «крокодила» Эдуард Аронович!!
Услыхав моё имя, мальчик окончательно закатил глаза.

                ***
Да, у моего папы два имени. Официальное и подпольное. В детстве я был уверен, что мой папа революционер.
Однажды я так его и спросил:
- Папа, ты подпольщик?
И он подавился. Борщ, помнится, хлынул из него носом.

Родился мой папа Ароном. То есть, родился он, разумеется, обычным младенцем, но записали его Ароном, поскольку таким узрел его дедушка Иосиф. И это при том, что вся остальная семья распознала в новорожденном очевидного Лёню.
Так у папы появилось два имени. Паспортное и домашнее. На улице его звали громко. Дома – тихо.

- АРОН!!! – кричали ему на двор. – Иди кушать, АРОН!!
А дома шептали:
- Гейн эсен, Лёня. Гейн эсен*.
(Иди кушать) – идиш.

В конце концов, Арон докатился до коммуниста. А Лёня, женившись, родил сперва одного Ароновича, а затем и второго, которым, к счастью, оказался я.
И теперь моим именем пугали детей.
               
                ***
Впрочем, вскоре всё это меня перестало волновать. Близилась учёба. А точнее - медсёстры.
Собираясь на своё первое занятие, я основательно забрызгался папиным одеколоном.
«Интересно, - прикидывал я, – сколько в группе парней? Вот бы оказаться единственным».

Всю последнюю неделю меня преследовал один и тот же навязчивый сон. Будто несусь я вприпрыжку по лугу, а за мною в сестринских халатах гонятся наяды. Бегут, смеются, размахивая на ходу чепчиками. Дистанция между нами сокращается. Уж видны и васильки в косах. И розы в зубах. Длинный такой сон, красивый…
В конце я подворачиваю ногу, падаю, и весь этот табун пробегает по мне.

- Ой дівки, дивіться, хлопчина!! – взвизгнула румяная бабища, и я застыл на пороге. – Ти що, заблукав?
- Та не лякай ти хлопця! – прикрикнула на румяную бабка в платке и резиновых ботах. – А ти проходь, ми не кусаемся.
Я огляделся. На партах восседали женщины возраста моей мамы. От обилия морковной помады у меня зарябило в глазах. От «Красной Москвы» защипало в носу.
- Да я тут, в общем-то, класс ищу, – улыбнулся я робко, – наверно ошибся…
- Ти часом не на вечірній?
- Да. На вечерний.
- Якщо так, то заходь. Разом вчиться будемо.
- Не, мне в другое место... – смущённо промямлил я.
- Куди? До вітру? - вопросила румяная. И женщины загоготали, сверкнув мраморными коленками и металлическими коронками.
Как стоматолога меня это покоробило особенно.
- Я медсестёр ищу, сестринское отделение, – объяснил я сдержанно.
- Так ми теж медсестри!   
- А мне к другим.
- А інших нема, шукай не шукай.

И тут я начал о чём-то таком догадываться. Однако догадка эта настолько шла вразрез с моими ожиданиями, что сознание воспринимать её отказывалось.
- Клавка, а-ну покажи хлопцю, яка ти милосердна! – засмеялась румяная, и звонко хлопнула свою соседку по тяжёлой ягодице.
- Це ми можемо! – бархатным баритоном отозвалась милосердная Клавка. - Це мы зараз… - и, колыхнув пудовой грудью, двинулась прямо на меня.
- А у вас, я смотрю, весело, – попятился я. – Курсы по повышения квалификации, да?
- Ну, досить вже! – прикрикнула на товарок бабка в ботах. - Що ви правда, перегугалі хлопця, ось він вже і про дефікаціі заговорив.
Слова женщины потонули в шквале хохота. Затряслась и Клавка, не дойдя до цели каких-нибудь пару шагов.
И тут мне вспомнился мой сон.

В общем, тот памятный урок я пережил стоически, то есть, полуобморочно, ничего не слыша, и не понимая ни слова. А на переменке, бросив портфель, бесшумно и безвозвратно выскользнул из училища навсегда.

- Ну, какая из меня сестра?! - размахивая руками, метался я по кухне. – Какая, к чёртовой матери, из меня медсестра?!
- Его кто-то обидел, – мгновенно сделала вывод мама. Она смотрела на меня с прищуром. - Нашего сына кто-то обидел. Я же вижу.
Когда она смотрела с прищуром, ей казалось, что она видит насквозь.
- Да, никто меня не обижал! – возмущённо протестовал я.
- Это, девушки, да?
- Да ну какие это девушки?!
- Они над тобой посмеялись?.. Лёня, кажется, эти дряни над ним посмеялись!.. Я этого не выдержу. Они лишили его мечты. Теперь из-за них он станет грузчиком, и я этого не выдержу!
- Да, никто меня нечего не лишал! – уже почти кричал я. - Это моё решение!
Но мама не слушала.
- Они к нему приставали! – хваталась она за грудь. - Я же вижу… Скажи, что они с тобой сделали?! Они над тобой надругались?!

Пришлось открыть истинное положение вещей.
- Это даже не бабы! – брызгая слюной, откровенничал я. – Это какие-то монстры, всю жизнь вязавшие снопы и буйно помешанных! У них руки, как… ноги! Ноги, как… тумбы! Груди, как…
Папа слушал заинтересованно.
- Ну, ну… – подгонял он, – продолжай.   
А когда мама обожгла его кипящим взглядом, сказал:
- Ну, надо же знать, может они из Чернобыля.

                ***               
В первых числах октября наша семья понесла невосполнимую утрату. Скончался наш домашний любимец - счётчик Гейгера.
Вяло махнув на прощание стрелкой, и даже не зачадив, он испустил последний дух.
Событие это каждый переживал по-своему.
Папа был безутешен. Растерянно бродя по квартире, он баюкал на руках бесполезную теперь железяку, и всё повторял:
- Кому теперь верить? Кому?!

Счётчик являлся единственным голосом истины. Направляющей путеводной звездой. Без его заливистого стрёкота радиации будто и не существовало, а все эти дезактивации и нейтрализации приобретали статус бессмыслицы.
В общем, папа был безутешен.

Маму же известие о кончине домашнего питомца, напротив, обрадовало. Отшвырнув половую тряпку, она в изнеможении повалилась в кресло, произнеся нечто патетическое, вроде:
- Всё, отмучились!
- Кресло фонит! – машинально напомнил ей отец.
Но мама лишь с наслаждением вытянула ноги.
Крыть отцу было нечем, вернее - некем. Осиротевший дом погрузился в мрачную тишину.

К Гейгеру я тоже успел привязаться. А может даже и полюбить. Не знаю, всё же речь шла о неодушевлённом предмете. Хотя, что такое душа?
- Чего ты сегодня смурной? – поинтересовался Кока.
- Гейгер умер, – сказал я.
- Родственник?
- Что-то вроде.
- Так надо помянуть.
Глаза приятеля азартно заблестели. Призыв «ин вино веритас!» проглядывал в них отчётливо.
Решив погасить этот нездоровый блеск ещё до того, как он перерастёт в неугасаемое пламя, я сказал:
- Не могу, у меня дежурство.
Как ни странно, но моё заявление лишь подстегнуло стихию.   
- Дежурство? – оживился приятель. – Какое?
- Ночное.
- Где?

Короче, через минуту у приятеля созрел план.
- Да ты с ума сошёл! Это же зубоврачебная клиника! - говорил я.
- Значит - спирт есть, – деловито констатировал приятель.
- Нет там никакого спирта.
- Хорошо. Тогда я принесу.
- Но я же там работаю!
- Один? В смысле - медсестёр не будет?.. Хорошо. Тогда я приведу.
А ещё через минуту моя неуклюжая оборона была окончательно сломлена. Оставалось лишь обговаривать условия капитуляции.
- В двенадцать, не раньше, – пригрозил я Коке пальцем. - Раньше – не пущу - так и знай!
- Замётано, – кивнул приятель.
- И чтобы без выпивки.
- Железно.
- И никаких танцев.
Последнее условие адресовалось девицам, коих Кока обещался изыскать.
- Кстати, как они, вообще, симпатичные? – допытывался я.
- Из благородных, – подпускал тумана приятель.

На дежурство я заступал в одиннадцать. В одиннадцать ноль четыре двери поликлиники содрогнулись.
- Го-ости! – голосил снаружи Кока. – Открыва-а-й! Го-о-ости!!
Своего приятеля я обнаружил во хмелю и в объятьях шестнадцатилетней Степановны.
- Куда? – деловито осведомилась девица, вваливая тело своего кавалера в охраняемое мной помещение.
- Туда! – кивком указал я на дерматиновый топчан.
 
Своим обещаниям Кока остался верен. Всю выпивку он уничтожил ещё до прибытия, и к танцам был не расположен.
Что же касается благородных девиц…
- Кока сказал, у тебя горе, – прервала мои раздумья Степановна.
- Горе? У меня?
- Ну, сказал, надо поддержать. Вроде как родственник помер или кто?
- Ах, это… Ну да, есть немного.
- Вот и хорошо, – проговорила Степановна, оглядываясь и что-то ища.
– Так где?
- Что? – не понял я.
- В смысле, куда?
- Кого?
От её ухмылки в животе моём заурчало.
Больше всего я боялся, что она зальётся своим обескураживающим детским смехом.

В итоге, дежурство я скоротал на стуле, под мерный сап своего приятеля. На столе, подложив ладошки под щёку, тихо спала Степановна.
Я накрыл её санитарским халатом. Сквозь дырку на колготках проглядывало оцарапанное девичье колено. Разглядывая эту покрытую корочкой царапинку, я вспоминал Татьяну.

С Таней мы переписывались. Раз в неделю она присылала письмо, и раз в неделю я дисциплинированно на него отвечал.
В институт, как следовало из переписки, Таня поступила.
К слову, поступили все -  и Игорь из Кирово-Чепецка, и Саша из Вятских Полян, и даже Вова из Воркуты. Теперь, ожидая начала учёбы, все они собирали картошку на бескрайних полях колхозной ойкумены.
Все Танины письма заканчивались одинаково: «Целую. Люблю».
Я подписывался аналогично. Бумага терпела.

                ***
К концу октября в городе стали муссироваться слухи об участившихся случаях белокровия. Молва распространялась, как пожар, перекидываясь из дома в дом, из подъезда в подъезд, из уст в уста.
Обсуждался и дивный урожай в местах заражённой зоны. Упоминали чернику величиной со сливу, гигантские грибы, и что всем этим на рынке можно без труда разжиться.

Самой же излюбленной темой были, конечно, мутанты: сросшиеся птенцы, трёхлапые гуси, двухвостые свиньи.
В конце концов, договорились до двуглавых телят. Эти, дескать, бродили по бесхозным полям, мыча в две глотки, и яростно бодаясь в четыре рога. Поговаривали, будто лет через десять у всех нас отрастёт по дополнительной голове.

В связи с происходящим, вспоминался «Остров доктора Моро» Герберта Уэллса. Мама Уэллса не читала, и потому заговорила о срочной общесемейной диспансеризации.
- Мы все должны срочно сдать кровь! – заявила она тоном нетерпящим возражений.

В результате, развёрнутая формула моей крови оказалась перевёрнутой.
- У ребёнка перевёрнутая формула! – принялась убиваться мама.
- Что значит, перевёрнутая? – спрашивал я.
- Молчи! У тебя перевёрнутая формула!

В институте гематологии меня попросили раздеться.
Милая дама, за небольшое вознаграждение, ощупала меня от шеи до паха. Последнее, как мне показалось, с особой тщательностью. После чего подтвердила перевёрнутость моей формулы.

- Может, её так развернули, что перевернули? – спрашивал я пригорюнившуюся маму.
- Молчи! – вскидывалась она. – У тебя перевёрнутая формула! Молчи!
И я молчал.
На меня сыпались новые непонятные мне определения вроде: нейтропении, лимфоцитоза, а я всё молчал. За меня думала, решала и говорила исключительно мама.

- На этом основании ему можно устроить отсрочку от армии, - объявила нам милая дама из института гематологии, отчего сразу стала мне ещё милее.

- Прикиньте, мне отсрочку дают!  – похвастался я свежей новостью перед своими приятелями.
- На шизу закосил?! – спросили те.
- Почему на шизу? С кровью что-то... какой-то там лимфоцироз...
- Цироз?! Ну, ты мощняк!

В общем, на улице мне завидовали, а дома по мне служили панихиду.
- Это всё из-за них! – сокрушалась мама.
- Да, они таки нас добили… - соглашался с ней папа.
- Они испортили ему кровь.
- И не говори, такие твари!
Мама подразумевала мои гланды. А папа, разумеется, коммунистов.

- Эх, давно надо было их вырезать! – проговорила мама. И папа посмотрел на свою супругу уважительно. В лице его даже проглянула лёгкая оторопь.
Затем мама ошарашила папу окончательно.
Вскинув подбородок, она вдруг решительно заявила:
- Всё. Другого выхода я не вижу. Их надо резать!
И папа побелел.

Порозовел он, лишь поняв, что резать собираются не коммунистов, а собственного сына.
По мнению института гематологии, перевернуть мою формулу крови могли антибиотики, которые, из-за повторяющихся ангин, я употреблял в неимоверных количествах.
- Резать, значит, резать! - выразил своё согласие порозовевший папа. – Тем более ему всё равно скоро в армию.
- Скоро? Мне же обещали отсрочку! Какая армия?! – встрепенулся я.
- Какая, какая – Советская! – ответил папа, и принялся объяснять, что только Советская Армия способна защитить меня от радиации.
Возражать смысла не было.
- Хоть на Сахалин, хоть на Курилы! – разойдясь, кричал папа. – Куда угодно - главное, подальше отсюда!

У маминой подруги Светочки нашёлся выход на профессора отоларингологии.
- Это светило, - приговаривала Светочка, накладывая себе в тарелку вторую порцию заливного языка. – Он мою маму покойницу буквально выходил. Поднял на ноги, царствие ей небесное.
Светочка была отёчна, рыхла и лицом напоминала старого мопса. Мама звала её Светунчик.
- Сколько же он берёт, Светунчик? – интересовалась мама.
- Он уже давно не практикует и никого не берёт, – вздыхала мамина подруга.
- Но нас-то он возьмёт?
- Да, но это будет недёшево.
- Насколько?
- Это не телефонный разговор.
Мама понимающе кивала, и подкладывала ненасытному Светунчику ещё кусочек.

Когда гостья нас покинула, в доме разгорелся диспут. На папин вопрос: «На кой нам светило?2 мама отреагировала неожиданно резко.
- Ты отдашь сына на растерзание какому-то коновалу?! – в сердцах выкрикнула она.
Мамина позиция была непреклонна. Сводилась она к тому, что сына на растерзание можно отдать только светиле.
В той беседе, а вернее – скандале, слово «светило» фигурировало так часто, что у меня от него потемнело в глазах.

- Ты же слышал, он - светило! – всё повторяла мама. – Заведующий кафедрой. Профессор. Один словом, светило!
В какой-то момент я взял со стола нож и стал ковырять им у себя в зубах.
- Что ты делаешь? Ты что – светило? – вскричала мама.

В итоге, меня резали ночью.
Заклание происходило в атмосфере строжайшей секретности. Это была даже не операционная, а процедурная при институтской клинике.
Светунчик расстаралась.

- Он согласился только ради меня, – доверительно шептала мамина подруга. - Я напомнила ему свою покойницу маму, и он не смог ей отказать… Он уже лет тридцать не имел дело с гландами. Это же светило! Что ему какие-то гланды? Ему подавай отит!.. Кстати, я уже рассказывала, как он поставил мамочку на ноги, царствие ей небесное?

Рассыпая слова благодарности, мама то и дело хватала подругу за руки. Денежный конверт, в глубине её бюстгальтера, слабо похрустывал.

А профессор прибыл в клинику поздно вечером. К тому времени я не пил и не ел уже больше суток.
- Идёмте, - сказал он мне.
И мы направились по тёмному коридору.
- У него такие рыхлые гланды, – семеня рядом, приговаривала мама, – такие гипертрофированные. Вот если бы вы взглянули…
Смотреть на мои гланды светило не желал.
- Тише, - говорил он. – Ради бога, тише. И не зажигайте свет.

Процедурную он отпирал, будто вскрывал банковский сейф.
- Заходи, – подтолкнул он меня внутрь. - А вы подождите снаружи.
- Но у него гланды такие рыхлые...
- Хорошо-хорошо, стойте здесь и смотрите, чтобы никто не шёл.
Всё это походило на подпольный аборт.

Облицованная белым кафелем процедурная показалась мне чудовищно пустой. Только в одном её углу я заметил небольшой кожаный стул с железными подлокотниками, над которым высилась трёхглазая лампа.
Рядом с лампой располагался стеклянный шкаф. В нём нашлось всё необходимое.
- Открой рот, – сухо приказал мне профессор, и, пошамкав губами, изрёк: - Действительно, рыхлые…

Гланды он не резал, а рвал. Точнее – выскабливал - такая метода. Если бы не прихваченные ремнями руки, и скоба, фиксировавшая челюсти, я бы этому светиле засветил. А так, только залил своей перевёрнутой кровью его лакированные штиблеты.   
- Не давись! – прикрикивал на меня профессор. – Не давись! Глотай!
А я и не давился. За меня это делал рефлекс. Он же не позволял мне и глотать.
С распахнутым ртом проделывать это крайне затруднительно.
Однако профессора такие мелочи не волновали. Он торопился. Ему сильно хотелось домой. Впрочем, денег ему хотелось сильнее.

Это был второй случай, когда меня физически чего-то лишали. Первый случай, произошёл со мной в шестилетнем возрасте, когда у меня обнаружился фимоз.
До шести мы с фимозом прекрасно уживались, а потом он вдруг обнаружился.
- Боже! Как же он потом?! – запричитала тогда моя мама.
Что «потом», я не понимал. Меня устраивало «сейчас», а маму отчего-то волновало какое-то умозрительное «потом».
- Это у него от тебя! – выговаривала она отцу.
- Почему от меня, может от тебя! – горячился папа.
- Что ты мелешь? Как это может быть от меня?

Возможности фимоза папу лишили ещё в восьмидневном возрасте – путём обрезания. На таинстве настоял беспартийный дедушка Иосиф.
- Это всё ваша недоделанная семейка! – металась мама. – Из-за вас он теперь должен страдать. Бедненький!
Папа стоял в задумчивости.
- Может, оно как-то само? – бормотал он.
- Как само? С чего это оно само? – набрасывалась на него мама.
- Ну, подрастёт, разработает...
В общем, тогда папе досталось.

А потом был пахнущий луком доктор с мутненькой бородёнкой, в которой золотились крупинки яичного желтка.
-Тэкс-тэкс-тэкс, - проговорил он, присаживаясь на корточки.
Я наблюдал за ним сверху. Мне был виден его белый колпак и острый клинышек бородки. Сверху доктор походил на сучковатый пенёк.
- Фимоз, - заключил он, вставая.
И мама запричитала:
- Боже мой, фимоз! Что же нам делать?!
- Что-что – чикнуть!..

Срезая ножиком, найденные в лесу грибочки, папа часто повторял: «сейчас мы его чикнем, и в лукошко».
Так что в тут минуту мой фимоз ожил. Обрёл, так сказать, образ, представившись мне горбатым старикашкой, с огромным, как у Бармалея, тесаком.
В его лукошко мне отчаянно не хотелось.
 
Всё это я вспоминал, лёжа в палате и сплёвывая бордово-желейные сгустки в эмалированный лоток. Мама стояла в изголовье.
               
                ***
По природе своей человек недоверчив. Имеется у него такая неприятная особенность - проверять. Вот и я, на третьи сутки после пережитой экзекуции, решил протестировать свою глотательную функцию.
И, разумеется, наглотался.   

Начиналось тестирование у Коки. Закончилось же где-то в середине Млечного Пути. А именно, в районе детской площадки. В области качели и песочницы.
Ноги мои застряли в качелях, остальное валялось в песочнице. При этом звёзды на небе, то зажигались, то гасли.
Очевидно, я моргал. Небесные светила меня поразили. Я уверовал, что разгадал секрет бытия. Оставалось лишь вспомнить его наутро.

Совершенно зачарованный я полулежал-полувисел, пока ко мне не явились ангелы.
Точнее - ангельши. Беленькая и чёрненькая.
- Не трогай, – скривилась в неприязненной гримасе беленькая. – Пусть лежит.
Но чёрненькая беленькую не послушала.
- Не трогай, испачкаешься, – предупреждала её беленькая.
- Отстань! – отвечала подруге чёрненькая.
А затем меня усадили.
- Кто вы? - спросил я заботливых небожителей, и услышал гордое:
- А мы на улице не знакомимся!
- Ну, так пройдёмте в дом.

Несколькими скользящими движениями ладоней я придал своему лицу и волосам некое подобие формы. Затем похвастался, что три дня назад мне удалили гланды. Эта информация казалась мне существенной, способной произвести на ангелов ошеломляющий эффект.
Что, в сущности, и произошло.

- Да он вообще никакой! – зашептала беленькая чёрненькой, и, потянув ту за руку, добавила. – Пойдём, уже поздно. Ну, пойдём же!..
- А меня Люда зовут! – неожиданно представилась чёрненькая.
- Да ты дура, что ли? – разозлилась на неё подруга. – Кто он вообще? Ты что его знаешь?
- Да. Мы в одной школе учились. Он на два года меня старше...
Беленькую этот ответ не удовлетворил.
- Зачем ты ему всё рассказываешь?! – зашипела она. - Ты что, дура?!
- А её Вика зовут, – указав на рассерженную подругу, призналась Люда.
- Вот ты - дура! Ну, дура! – схватилась Вика за голову. - Ты ещё его к себе в дом приволоки!
- Захочу и приволоку.
В итоге, меня приволокли.

Голоса у ангелов были певучие, руки сноровистые, а Людин подъезд оказался в десяти метрах от песочницы.
- Ты что, его у себя оставишь?! – пучила глаза Вика, пока диван безропотно принимал моё изнурённое тело. – Совсем дура, да?!
- Не нравится, можешь идти, – беззлобно огрызалась Люда.
В квартире она была хозяйкой. Её ангельская матушка уехала куда-то в село - к ангельской бабушке.
- Одну я тебя с ним не оставлю! – решительно мотнула головой верная подруга и Люда ответила:
- Разберёмся.

А потом появилось кофе. Его подали в сервизных чашечках из серванта. Девушки пили напиток тихо. Я, не в пример им, шумно. То и дело, предлагая взглянуть на гланды, вернее - на их отсутствие.
- Знаете, какими они были ги-пер-тро-фи-ро-ванными? – с трудом проговаривал я. – Я ими глотать не мог. А теперь, видите, видите…
Когда я облился кофе, меня отволокли в ванную и замыли.

Часам к трём ангелы постановили жарить яичницу. Однако, на кулинарном вопросе - кому бить яйца, рассорились вдрызг, и Вика ушла, хлопнув дверью.
Так мы остались с Людой вдвоём.
Ночь незаметно вошла в свою заключительную фазу. И она очень некстати оказалась романтической.
 
- Ты меня совсем не помнишь? - шептала мне на ухо радушная хозяйка.
- Отчего же? – врал я. – Конечно, помню. Ты ещё в таком белом фартуке была, да?
- Точно! – искренне радовалась девушка.
- И в коричневом школьном платьице, верно?
- Точно!
- Отчётливо помню… Как говоришь, тебя зовут?
Сознание покидало меня неотвратимо. В итоге трапезы так и не получилось.
Яйца остались нетронутыми.

А наутро я позорно бежал под Пугачёву. Кстати, она же меня и подняла, явив пробудившемуся сознанию непередаваемую головную боль.
На кухне что-то жарилось.
Предполагаю, всё та же яичница. Что-то упрямо скреблось по сковороде, точнее - по моему болезненному мозгу, и я, собрав всё оставшееся мужество, на цыпочках бросился к двери.

«Не отрекаются, любя!» – кричала мне в спину великолепная Алла Борисовна, когда я, обтирая штукатурку, скатывался по лестнице.

Люда стала мне названивать.
Звонила она регулярно, как хорошо отлаженный организм. Иногда два раза в день. Поначалу всё это я приписывал своей неотразимости. «Видимо, что-то такое во мне есть, - думал я, - не иначе флюиды!».

По телефону Людочка обычно читала мне стихи. Как я себе представлял, из розового дневничка. И хоть стихи её перу не принадлежали, были чудовищны. Что-то про кровь и слёзы, отчего трубка отлипала от моего уха с характерным причмокиванием.
Всё это вызывало во мне ужас. Однако вежливость я сохранял.
- Хочу, чтобы ты был моим первым! – признавалась мне Люда.
– Спасибо, – вежливо отвечал я.
Моя вежливость Люду обескураживала.
- Так, ты согласен?
- С чем?
- Быть первым?
- Где?

Стихи Люда любила, но сама, к счастью, не рифмовала.
Повторяемое ею цифровое значение «первый», неизменно выводило в моём мозгу числовой ряд, а точнее - шеренгу. Молодцы из этой шеренги, усердно тянули подбородки, выкрикивая: «первый!.. второй!.. третий!..». И так далее.
Возглавлял это войско некто сильно забинтованный стоящий на костылях.

В конце концов, Люду я стал избегать. К счастью, её ангельская матушка вернулась, сделав наше «свидание» невозможным.
Совесть при этом меня не мучила. Напротив, я чувствовал себя, почти Робин Гудом, отдававшим трофеи нуждавшимся. К тому же трофеи эти явно подходили под статью. Им ещё даже не исполнилось и пятнадцати. А уголовный кодекс, как известно, неточностей не любит.

Так что, мне оставались Людины стихи, и моя зубная фея - Екатерина Михайловна.
По грубой классификации стоматологи подразделяются на врачей и рвачей - то есть, хирургов. Одни – лечат, другие – рвут.
Так вот, моя зубная фея - рвала. По широкой дуге и с оттяжкой.
Дети её обожали. С тупым звоном в лоток шлёпались зубы, а их окровавленные рты не переставали улыбаться. За что неизменно получали леденец.
Я ею любовался.

- Екатерина Михайловна, вам помочь? – то и дело, заглядывал я к ней в хирургический кабинет.
- Заходи, - всякий раз улыбалась она мне, – заходи покурим.

И открывала форточку, чуть привставая на носочки, и скармливая моему воображению ещё пару сантиметров своих очаровательно гладких ножек.

Ножкам шёл уже тридцать первый год. В это не верилось. Даже Нестеренко была младше. Хотя, как можно сравнивать венозные голеностопы Нестеренко, с глянцевыми голяшками Кати? Так я про себя её величал.
Она же звала меня вслух, и не по имени отчеству, а как нормального человека.

- Дорогуша, - говорила она мне, - придержи, пожалуйста, головку этого непослушного мальчика.
Дальнейшее я уже не слышал. Она склонялась, и я погружался в сон, окутанный ароматом её духов, пришпиленный родинкой её левой груди.
- Ну, вот и всё, - выпрямлялась, говорила она, и я начинал моргать, сбрасывая с себя гипнотическую пелену.

Оставляя лотки и стерилизаторы, брыкающихся детишек и психованных мамаш, я нёсся к Кате по малейшему её шороху.
- Звали? – закатывая на ходу рукава, влетал к ней в кабинет.
И она, смешно сморщив носик, вскидывала сбившуюся чёлку.
– Ну, заходи. Покурим.
После чего тянулась к форточке…

Пока она тянулась, доктор Сидорчук сладострастно слюнявил кончик сигаретного фильтра.
Старый, тридцатипятилетний пень тоже любил курить.
- А вас разве не зовут? – говорил я ему, кивая в сторону двери. – Мне кажется, вас зовут.
Но Сидорчук меня игнорировал.
- Так что, Катенька, мои или твои? – гаденько ухмыляясь, протягивал он моей фее обслюнявленную им сигарету.

Сидочука я ненавидел и при нём не курил. Мерзкий, женатый, с реденькими усиками, и двумя детьми.
Я вообще не курил, разве что, сигарету мне предлагала сама Катя. Из её рук я готов был принять даже цикуту.
- Этот гад, слюнявит вам сигарету! – оставаясь наедине, открывал я фее правду.
- Знаю, – отвечала она спокойно.
- Зачем же берёте?
Вместо ответа она лишь улыбалась.
- Но он же, гад! – непроизвольно сжимал я кулаки.
- Знаю.
- Так, зачем же берёте?!
И снова та же игривая садистская улыбка.

Словом, я ревновал, причём впервые в жизни.
- Забудь ты эту старуху, – советовал мне Кока. - Сколько ей, тридцать один? Да если бы она вовремя подсуетилась, могла бы быть твоей мамой.
- Что ты мелешь?
- Ну, посчитай!
И я считал. Вычитание давало четырнадцать, и сразу вспоминалась Люда с её шепотом: «Хочу, чтобы ты был…».

В общем, к телефону я зарёкся не подходить.
- Опять эта ненормальная! – прижимая трубку к груди, шептала моя мама.
- Меня нет! – семафорил я, и мама послушно отвечала:
- Его нет… - затем, шепотом обращалась ко мне: - Спрашивает, когда будешь?
- Не буду! – сигнализировал я.
- Он не будет... - и снова мне: - Спрашивает, почему?
Что я мог ответить? Я лишь пожимал плечами.
- Он не может, – выкручивалась за меня моя мама. – Хочет, но не может. - Да, у него проблемы… - повернувшись ко мне спиной, импровизировала она, – … медицинского характера. Нейтропения и лимфоцитоз, если это вам о чём-то говорит. Из-за этого мы вырезали ему гланды. А сейчас их уже нет, и его тоже… Да, милочка, представьте, совсем… Ну, что вы так убиваетесь, такое случается…

Так, в начале ноября Люда окончательно ушла в прошлое. А я стал носить большую лисью шапку и познакомился с Машей.
Мы повстречались у Синьковских.
                ***
Учившийся со мной в одном классе, Петя Синьковский, обручался с толстухой Ларисой.
Лариса была несвежа, ей уже перевалило за двадцать, и со слов Пети все мы знали, что в далёкой, далёкой молодости, Лариса перенесла два аборта, и третий в её планы не входил.
Поэтому они женились.
Беременный живот невесту нисколько не смущал. Он и без того был не мал. Родители Пети, работавшие заграницей, о грядущем счастье сына не подозревали.
Вернуться они планировали летом, поэтому свадьбу устраивали весной.
 
А к Синьковским я попал совершенно случайно.
- Тебе надо развеяться, - сказал мне как-то Кока. – Идём к Синьковским.
- Чего я там не видел?
- Толстуху Лариску.
- Видел я толстуху Лариску.
- А беременную толстуху Лариску?
- Ну, хорошо, идём.

Обручались молодые под самогон и котлеты по-киевски. Точнее Петя под самогон, а Лариска - под котлеты. Пить беременной не дозволялось, о чём она ежеминутно и громогласно горевала.
Так что жених отдувался за двоих. И вскоре повис у нас на плечах.
Прошептав: «Как же я вас всех люблю…», Петя уронил голову, а затем и достоинство. И когда мы с Кокой отволокли его в ванную, за нами тянулся крамольный след.

Котлет мне не досталось. Их истребила невеста. С криком: «Прощай фигура!» она закидывалась этими фугасами на косточке, будто драже.

Вернувшись из ванной, за столом я обнаружил жиденькие дебаты. Спорили мужчины. Дискутировали о политике. После Чернобыля это вошло в моду. Незнакомый мне чернявый парнишка с редкой козлиной бородкой призывал всех к восстанию.
Верхняя пуговица его рубашки была расстегнута, галстук полоскался в бокале портвейна.
Дискутирующих я обошёл бочком. В поиске еды заглянул за занавеску. В любом нормальном доме на подоконнике можно разжиться позабытым холодцом.
В этом же доме за занавеской обнаружилась девушка.
Подняв вверх руки, она извивалась в замысловатом танце, изображая не то свечу, не то её пламя.

- Танцуем? – спросил я, растерянно оглядывая пустой и гладкий подоконник.
- Пляшем, - ответили мне, и закружились.
В общем, я стал подтанцовывать, что-то такое изображая чуть согнутыми коленями.
- Ты тут сама?
- Угу, – тряхнули головой, рассыпав чёрное каре на две аккуратные половинки. Затем мою шею обвили. Занавеска прошуршала за нашими спинами, и мы очутились возле стола.
- Еволюция! – картавил чернявый парнишка с козлиной бородкой, - нам нужна новая евалюция! Поя свейнуть самодейжавие этих стайческих пайтокьятов и маязматиков!
- Что за чудик? – шепнул я девушке.
- Это мой парень, - ответила она.
Я покосился на чернявого. И тут меня поцеловали.
- Идём, - сказали мне, потянув за руку. – Проводишь.

Любимыми словами моей новой знакомой оказались слова: «понятно» и «ясно».
- А сам откуда? – спросила меня девушка, когда мы вышли из подъезда.
- Да здесь… - начинал было я, и услышал:
- Понятно… А что за дохлая псина у тебя на голове?
- Это лиса. Её мой папа...
- Ясно.
- Он у меня офицер. Однажды…
- Понятно. Учишься где?
- Нигде. Я в медицинский...
- Ясно. Работаешь?
- В стоматологии.
- Понятно.
Как выяснилось, понятливость заразна. Вскоре и я стал ею грешить.
- Ну а ты где живёшь? В смысле, куда идём?
- В метро.
- Понятно… Так, что это за парень?
- Козёл.
- Ясно…. А у вас с ним серьёзно?
- Нет, говорю же, козёл.
- Понятно… Мы вроде как, мстим?
- А тебе какая разница?
- В сущности, никакой.

Автобус подвёз нас к метро. Мы прошли на станцию. Заняли место на перроне в ожидании поезда. И вдруг я заметил Люду с Викой. Они стояли на той же стороне, но чуть впереди.
За мраморную колонну я скользнул слишком резко. Мой манёвр не остался без внимания.
- Кто это? – спросила меня моя новая знакомая, с любопытством разглядывая причину моего маневрирования.
- Да так…
- Ясно… Ну, я пошла?
- Куда?
- Домой.
- А как же проводить?
- Не стоит.
- Но мы ещё увидимся?
- Разумеется.
- Когда?
- Скоро.
- Ясно… А как тебя хоть зовут?
- Маша.
- Понятно.

Единственно, что на тот момент было понятно, это то, что ничего понятно не было. Забегая вперёд, скажу, что и последующие наши встречи особой ясности не внесли.

                ***
Из-за Маши весь последующий день я прибывал в задумчивости. Она меня и подвела.
- Поднимай руку! – подтолкнул меня под локоть приятель, и я поднял.
Тренер, одобрительно кивнув, что-то чиркнул в блокноте.
- Здорово! – просиял Кука. – Теперь вместе пойдём.
- Пойдём? – выходя из задумчивости, спросил я.
Вместо ответа приятель потянул меня за руку.
- Идём, выясним, дадут ли нам пистолет.

Тут-то я и понял, что сейчас произошло. Вернее - осознал. Вспомнил, как говорливый тренер рассуждал о практическом применении наших навыков.
- Против резиновых ножей, вы, конечно, все герои… – зычно ораторствовал он. – А вот выстоите ли вы против настоящих тесаков и финок? Против шаберов и заточек?! Сдюжите ли против палок и цепей?! Сумеете ли противостоять арматуре с ломом?!

Пока секция гудела, тренер подбрасывал дровишек. Когда же стадо замычало единым порывом, он достал блокнот и буднично произнёс:
- Итак, требуются добровольцы для охраны порядка в клуб «Современник», на это воскресенье. Желающие поднимают руки.

И из пятидесяти дубов, набралось восемь неотёсанных. В их числе я и мой расстроенный приятель. Расстроился Кука, поскольку пистолета нам не дали.
Зато выдали повязки. Красные. С белой надписью «Дружинник». Что-то вроде мишени.

Дискоклуб «Современник», именуемый «Сараем», находился на Куренёвке.
Ходили туда группами, а точнее - бандами. Преимущественно, нетрезвыми. Горбачёвский сухой закон в то время люто свирепствовал, и потому самогоноварение в городе достигло своего апогея.
 
За постоянно происходившие в «Сарае» танцы, или иными словами - драки, милиция это место не привечала. «Скорая» туда тоже не совалась. Оставались, такие идиоты, как мы.
- Надо хорошенько размяться, – всю дорогу повторял мой приятель.
Нас везли в милицейском «бобике».
- Как думаешь, там будет, где размяться?

Отвечать мне не хотелось, да я, собственно, и не мог. Всё генетическое наследие внутри меня вопило: «Оно тебе не надо?!».
И всё же - я ехал, то есть - меня везли, да ещё по направлению Бабьего яра. Словом, предки во мне совершенно сходили с ума.

От увеселительного места «бобик» остановился за пару кварталов. К «Сараю» милиция не приближалась.
По их словам, это могло вызвать реакцию.
Посоветовав пройтись пешком, нас тихо высадили под раскидистыми каштанами. Повязки дружинников нам настоятельно порекомендовали надеть уже внутри помещения. После того, как погасят свет.

Поцеловав, висевшую на груди звезду Давида, заботливый тренер нас перекрестил:
- Христос Вас храни! – сказал он, прикрывая за нами дверцу.
- А как же потом домой? – несвоевременно озадачился доброволец Кука.
Но ему не ответили.
Похоже, все понимали абсурдность нашей миссии. Что-то такое заподозрил и мой приятель.
- Так я не понял, мы потом пешком, что ли?

Следуя законам мимикрии, шли мы гурьбой, подняв воротники, куря и отчаянно матерясь.
В здании рассредоточились, вернее - разобрались по парам. Я, разумеется, составил тандем с приятелем.

- Смотри, сколько девок! – беспрерывно толкал меня Кука.
- Боже, какие рожи, – оглядывал я всё прибывавших парней.
– Ща наденем повязки, и всех разом заарестуем.
- Ох, отметелят нас!
- Кто, бабы-то?
В какой-то момент я схватил приятеля за руку.
- Умоляю, не надевай повязку!
- Эту что ли? – вытащил он из кармана скомканный кусочек кумача.
- Спрячь! – простонал я.
- Не дрейфь, ща разогреемся.
И он стал отжиматься от перил.

В итоге, он мне повязку повязал, а я ему не успел. Только я приложил к его плечу эту проклятую метку, как Кука вдруг встрепенулся:
- Слышишь?
- Что? – насторожился я.
– Кажется, что-то происходит.
- Где?
- На входе!
Далее мой приятель крикнул: «Стой, я сейчас!» и исчез.
Больше я его в тот вечер не видел.

Одиночество не самое худшее состояние. Хуже него, пожалуй, лишь одиночество в толпе. Что-то подобное, видимо, испытывал Иисус, волоча свой крест по оживлённым улицам Ерушалаима.

Словом, на меня глазели. С красной повязкой я походил на тореадора в стаде быков. Чтобы не быть растоптанным, прижимался к стенке и старательно раздувал грудную клеть.
Чем больше на меня смотрели, тем я сильнее её раздувал.
Моё счастье, что я крупный, иначе бы запросто порвал себе лёгкие.
В общем, это был тот самый момент, к которому готовишься с детства.
                ***
Мой папа вёл спортивный образ жизни, и когда мне стукнуло - девять, стал отчаянно прививать его мне.
- Хочешь быть здоровым - бегай! – говорил он. И убегал.
Утром – десять километров. Вечером – пять. С бодуна – за пивом.
- Хочешь, как я – бегай!
И мчался.
- Видишь, какой я закалённый! На мне живого места нет! Уши, нос – всё отморожено, – бравировал он, и, наклоняясь, доверительно добавлял: - Трогай. Чувствуешь, как скрипит? Чувствуешь, как перекатывается?!
Я трогал и сердце моё заходилось.
- Слышишь, как звенят?! – трусил он на месте.
- Отмороженные?! – охал я.
- Стальные! – горделиво заявлял отец, извлекая из кармана паровозные гайки.
- Это от собак, – охотно пояснял он. – Если накинутся - бей в вожака. Ищи вожака, и бей!

Я кивал. А, папа, расценивая мой кивок, как согласие, вышвыривал меня из тепла на холод.
- Беги, чтоб не догнали! – напутствовал он сына-спортсмена, и уносился.
Я же, понурив голову, заходил в соседний подъезд. И там, привалившись к батарее, наблюдал, как папины следы запорашивает беленький снежок.

- Боже мой! – всплёскивала руками мама, когда я взопревший и разваренный вваливался в переднюю. – Он же мокрый, как хлющ!
- Главное, что не обмороженный, – трепал меня за пунцовые щеки счастливый отец, и как заядлого бегуна, немедленно посадил меня на молочно-сметанную диету.
Отчего лицо моё стало расти пропорционально талии.

- Я не успеваю его обшивать! – вздыхала мама. – От твоего бега на нём уже всё трещит!
- Ничего-о, – подкладывал мне сметанки отец. - Главное, чтоб не от мороза!
Он ужасно боялся обморожения, хотя я скорее мог - угореть.

Впрочем, к лету отопление отключили и мои пробежки стали проходить в сырой, утренней траве.
- Я не успеваю его обстирывать! – хваталась за голову мама. – Что это за бег такой? Он будто свиньями изваляный…
- Главное, что не собаками, – подсыпал мне гаек предупредительный папа.

А от регулярного бега мне всё труднее становилось ходить. Меня мучила одышка и натиравшиеся окорока.
- Полюбуйся на него! – взывала к отцу мать. – Из-за твоего бега он уже едва волочит ноги!
- Это ничего, - подливал мне молока папа. – Сперва организм наберёт резервы, а уж потом станет пожирать самоё себя.

Отчасти он был прав. Мой организм, действительно, пожирал всё, за исключением лишь - самоё себя. Из-за чего мама не прекращала убиваться.
- С этим бегом надо что-то делать! – стенала она. – Он ведь уже сбивает нам дверные косяки и затирает стены!

И в доме начался ремонт.
Родители расширяли проходы и мой рацион.
- Может, хотя бы урежешь ему дистанцию? – оглядывая пустой холодильник, качала головой мама. – А то от этой - у него такой аппетит, что скоро мы пойдём с протянутой рукой.
И папа пошёл на уступки, урезав мне дистанцию. Отчего я, лишившись спортивной дрёмы, начал засыпать на уроках.

- Ну вот! Теперь у ребёнка сплошные двойки! – расстроенно констатировала мама.
- Главное, что не по физкультуре, – подкладывал мне сметанки отец, не ведая, что от физкультуры меня освободили, когда в прыжке я раздавил козла.

В итоге, к десяти годам, вся моя одежда пестрела клиньями, как лоскутное одеяло. И тогда, наконец, родители решились показать меня докторам.
- Он бегает?! – изумились врачеватели.
- Безустанно! – синхронно кивнули отец и мать.
- Ну так, пусть переходит на ходьбу.
- А если он обморозится? – до последнего сопротивлялся папа.
- Так мы его утеплим! – увещевала мама.
- А собаки? Он же от них не отобьётся.
- Утеплим так, чтоб не догрызлись.

Но, однажды, собаки, всё-таки, догрызлись...
Они привели меня за ухо, крича и возмущаясь, что я снова отлежал в их подъезде только что отремонтированную батарею.
И тут уж вместо водных процедур, мне пришлось перейти к перевязочным…
Хотя без сметаны, молока и спорта, я, к тому времени, свою жизнь уже не представлял.
Результатом чего, в данный момент, я и раздувал грудь, поигрывая мышцами и вжимаясь горячими лопатками в холодную стенку.
                ***

Дискотека, между тем, разгоралась. Цветомузыка вспыхивала, девичий визг нарастал. «Бэд бойз блу» - «плохие голубые мальчики» доводили хороших бестолковых девочек буквально до исступления.
Иступлёнными они выплясывали свои дикие брачные танцы, вызывавшие среди самцов стихийные поединки.
Обычно эти поединки заканчивались банальным избиением. Уклонявшийся от избиения, считался трусом, и тогда его волокли в туалет.
В общем, в сторону мужского туалета кого-то поволокли.
Жертва упиралась, и её тянули за ворот.

«Импортный» – провожая процессию взглядом, отметил я про себя отличное качество ткани.
И вдруг на меня налетела заплаканная девица. Она кричала:
- Сделайте что-нибудь, вы же дружинник! Чего же вы стоите? Сделайте что-нибудь!
Пальцы её терзали мой пиджак. Молящий взгляд обжигал...

Всё многовековое наследие предков надрывалось во мне, но, как оказалось, тщетно. И я пошёл.

В сортирное помещение нисходила лестница. Я преодолел по ней два совершено неосвещённых пролёта и на меня вдруг обрушился яркий свет.
Я увидел толпу и услышал крики. А ещё заметил мельтешение рук и ритмичные движения ног.
Подавив жгучее желание убежать, я крикнул:
- Так. Что тут происходит?
Крик оказался шепотом.
- Что происходит? – слабея, повторил я, и вдруг всё вокруг меня ожило.
- Атас, менты!!! – заголосил кто-то, и клич был немедленно подхвачен.

Разлетевшись по десяткам глоток, он привёл массы в движение. Топоча и гикая, массы бросились к лестнице и оббегая меня ринулись наверх, обнажив грязный кафельный пол и недобитую жертву.
Впрочем, и та, загоревшись общим энтузиазмом, удивительным образом вдруг ожила. Позабыв, что избита, жертва, вскочила, и прытко захромала вслед за своими палачами.
Правоохранительным органам тут не доверяли. Веками прививаемое милицией благо - сперва бить, а потом уже спрашивать - в народе всё никак не укоренялось.

Оставшись один, я тоже решил уйти. Точнее - бежать.
Сперва я, правда, пошёл. То бишь, стал медленно восходить, перебирая в темноте ватными ногами.
А вот когда мне любезно зажгли фонарь, тут я уж побежал…

Засветили мне точно в скулу. Видимо ногой. В лучшем случаи, локтем. Распробовать я не успел, расспрашивать посчитал лишним.
Да и разве важно, кто приносит вам озарение? Главное, что оно наступает.
Словом, подхватив свёрнутую набок челюсть, я рванул…
И через два квартала, под раскидистыми каштанами - вырвал.
                ***
- Куда ты вчера пропал?! – искренне изумлялся, пришедший навестить меня, приятель. – Я тебя всюду искал. Где ты был?
Я скрипнул зубами. Челюсть отозвались болью.
- Слушай, а мы там с такими девчонками познакомились… – попытался сменить тему товарищ.
- Мы?! – оторвал я голову от подушки.
- Ага, девки полный нокаут.
- Нокаут?
- Закачаешься.

Я потёр скулу, что-то такое припоминая.

А приятель тем временем уже взахлёб рассказывал о нелёгких буднях дружинников. Как они изымали у малолеток спиртное. Как уничтожали его без закуски. И как всячески охраняли общественный беспорядок и блюли беззаконие.
В конце рассказа, измотанных и лыка не вяжущих блюстителей, подобрал всё тот же «бобик», под теми же каштанами.

- Выходит, повязку никто не надевал? – процедил я сквозь не размыкавшиеся зубы. - То есть, все живы и здоровы?!
- Ну, кроме Саньки, все, - простодушно отвечал приятель. – А Санька, понимаешь ли, ногу выбил. Припечатал кого-то у параши, и…
Тут я напрягся.
- Здоровенный такой шкаф, говорит, метра два! Сперва из того сортира паренёк весь в кровищи выскочил, а за ним этот шкаф. Ну, Санька его и приложил…
- Значит, ногой, – снова потёр я скулу.
- Форменно ногой, – подтвердил приятель, и тут же озаботился. - Ну, а тебя кто? Ты хоть рожу его запомнил? А-то сходим, разберёмся. Саньку с собой прихватим…

На приятеля я не злился. Только на себя.
Родителям возникновение желвака объяснил падением.
- Это всё твой бой! – сказала мама. – Чем вы там бьётесь, мотыгами?
- Ну, какие мотыги, мам? И, вообще, что такое мотыги?
- Мотыги - это такие тяпки.
- Во-во, тапками мы и бьёмся.
- Лёня, он думает это смешно. Ты раскроишь себе лицо!.. Лёня, скажи ему!..
Родители мечтали видеть сына закройщиком, а не раскройщиком.
               
                ***

На работу я вернулся через неделю. В бюллетене упоминалось сотрясение мозга. Доктор Сидорчук встретил меня ухмылкой:
- Говорят, у тебя мозг появился?
- В моём случае, – говорю, - медицина это установила. А вот в вашем…
Короче, меня послали мыть лотки.

Екатерину Михайловну я отыскал в её кабинете.
- Подрался? - спросила она меня, выпуская тонкую струйку дыма.
Губы её при этом вытворяли нечто совершено бесподобное.
- Да так, - ответил я, и как бы невзначай повернул к ней свой ушибленный профиль.
- Ух, какой синячище! Можно потрогать?
Подняв глаза, я робко кивнул.
- А поцеловать? – невозмутимо добавила Катя. – Хочешь поцелую и всё пройдёт? – улыбнулась она самой игриво-садисткой из всех своих улыбкой.
 
Словом, это был мой самый счастливый день.
Даже гадкий Сидорчук не сумел его омрачить. А вот последующий за ним месяц обернулся для меня сущим адом.
Екатерина Михайловна вдруг перестала меня замечать. Точнее - вела себя со мной подчёркнуто обыкновенно.
Быть может в тридцать один поцелуй ничего и значит, но в семнадцать…
В общем, я устраивал ей сцены.

- Звали?! – то и дело заглядывал к ней в кабинет. - Мне сказали, вам что-то нужно.
- Кто, сказал?
- Так, нужно или нет?
- Я не звала.
- Значит, мне уйти?
- Как хочешь.
- А как вы хотите?
- Мне всё равно.
- Прекрасно! - хлопал я дверью, чтобы через минуту, вновь в неё заглянуть.
- Звали?.. Мне сказали, вам нужно помочь…
И так далее.

Между тем, начался декабрь. А вместе с ним и снегопады. Папу это обстоятельство заставило вновь вспомнить о конце.
- Это конец! – всё повторял он, отслеживая взглядом изящно кружащиеся радиоактивные изотопы.
- Зато, посмотри, как красиво, – вздыхала, стоявшая рядом с ним, мама.
- Да, это будет красивый конец!..

Снежинки отца добили. Закадычного друга Гейгера с ним больше не было. И папа, признав своё полное бессилие, от безысходности стал вновь заниматься физкультурой и бегать по утрам.
Вместе с ним на прогулку выходил и я. Под ногами ритмично скрипел снег, в волосах шуршал иней, в голове хрустели мысли о зубной фее.

Однажды, в конце рабочего дня, Катя неожиданно спросила:
- Тебя подвезти?
Она куталась в чёрный песцовый полушубок. Ветер раздувал её светлые волосы.
- Тебя подвезти?! – повторила она. А я всё смотрел на её переминающиеся ножки, и слушал, нежное поскрипывание лайковых сапог.

Выяснилось, что мы с ней соседи. Живём в одном микрорайоне, хоть и на разных улицах. Я этого не знал.
Пока машина прогревалась, Катя самозабвенно дышала на свои пальчики. Вернее, я наблюдал за ней самозабвенно.
А потом она спросила, не хочу ли я кофе.
- Разве что, глиссе, – ответил я. И пока она смеялась, подсчитывал в уме, плескавшуюся в правом кармане моих индийских джинсов, мелочь.
- Глис-се? – смеясь, повторила Катя. - Глис-се?
А потом внезапно посерьёзнела.
- Ну, кофе, так кофе… - проговорила она, и новенький «Москвич» сорвался с места.

Ручку передач Екатерина Михайловна дёргала также ловко, как и зубы.
А кофе-глиссе обычно подавали на втором этаже «Универсама». Поэтому, когда мы проехали мимо, я посмотрел на свою спутницу вопросительно.
- Не волнуйся, будет тебе кофе, – отреагировала она без улыбки.
Дальше ехали молча.
Когда остановились, Катя спросила:
- Ну? Ты выходишь?
И я стал разглядывать типовую девятиэтажку. Через лобовое стекло она казалась мне чуть изогнутой.
- Значит, здесь вы живёте?
- Да.
- А в каком подъезде?
- В том… Ты идёшь?
- Ну, если, вы приглашаете...
- Хватит мне выкать. И да, я приглашаю.
- А муж?
- Его сейчас нет.
Катя отчего-то раздражалась.
- А дети?
- Ты поднимаешься или как?!
Горбясь, я засеменил к подъезду. Казалось, все жильцы, прилипнув к окнам, глазеют на нас.

А дальше была кухня. И миниатюрная турка со свежесваренным кофе с корицей и мускатным орехом. А ещё были улыбки, и, заставлявшие меня трепетать взгляды.
И всё же перейти на «ты» мне поразительно не удавалось.
Щедро развешанные по стенам снимки Катиных детей и мужа переходу тому не сопутствовали.
- А у вас тут уютненько, - ёрзая на стуле, всё озирался я.
- У тебя, – поправляла меня Катя.
- Ну да…
- Хочешь чего-нибудь из бара?   
- А у вас и бар есть?
- У тебя!
- Ну да…   
- Тогда я сейчас налью нам ликера и покурим.
- А у вас можно курить?
- У тебя!!

В общем, Катя стремительно старела, превращаясь из зубной феи в тридцатилетнего челюстно-лицевого хирурга. Романтики это, разумеется, не прибавляло. К тому же где-то неизбежно маячил её муж.
Спросить, где он, я не решался, но бурчащий живот подсказывал, что он очень близко. Возможно даже за дверью. От этого я поминутно вздрагивал и ежесекундно косился.
А ещё я потел. Мои холодные дрожащие пальцы, роняли пепел то на скатерть, то на пол.

- Ну что… – вдруг проговорила Екатерина Михайловна, ожесточённо вминая окурок в пепельницу. – Целоваться, как я понимаю, мы не будем?
Произнесено это было хоть и вопросительно, но ответа явно не требовало. По крайней мере, мне так показалось.
В общем, я промолчал.
- Поня-ятно, – прикуривая вторую сигарету, глянула на меня уже бывшая зубная фея.
Я отвернулся.

А когда с необычайной нежностью прикрыл за собой дверь, в моей голове снова захрустели мысли.
На следующий день этот хруст перешёл в треск.
В регистратуре крушили стулья.

«Где он?!! - доносилось из вестибюля. - Где?!».
На первом этаже что-то происходило. Скорострельный речитатив старшей сестры сменялся чётко различимый мужским рокотом.
«Пустите! Я всё равно его найду!».

Из кабинетов высыпали сотрудники. Переглядывались, перешёптывались. Ожидавшие приёма мамаши, подхватывали перепуганных детей.
Когда голос Аллы Степановны зазвучал на лестнице, кто-то вспомнил о милиции.
«Это поликлиника! Здесь дети!» – кричала старшая.
«Бордель это, а не поликлиника!» – отзывался мужской голос.

- Что происходит? – спросил меня запыхавшийся Сидорчук.
Он прибежал из дальнего крыла. Халат на нём был застёгнут косо.
- Похоже, какой-то скандал, - пожал я плечами. – Может, ребёнку что-то не то запломбировали.
- Кто?! – вздрогнул доктор.

Между тем, пробивая заслон, на этаж взошёл мужчина. Черты его показались мне знакомыми. Я шепнул об этом Сидорчуку, и заметил, что рот у того перекошен, а сам он белее собственного халата.

Впрочем, насладиться полумёртвым врагом мне не удалось. Двери хирургического кабинета вдруг распахнулись, и к мужчине метнулась белая молния.
«Нет, Витя!» – вскричала Екатерина Михайловна и повисла у погромщика на шее. Тут-то я и вспомнил эти черты, точнее - чёрта.
«Чёрт!» – прошептал я, глядя, как Витя стряхивает с себя супругу.

- Кто он?! Говори, кто?!.. Этот?.. Этот?!..
Пальцем оскорблённый муж тыкал наобум и один раз попал даже в полумёртвого Сидорчука. Впрочем, к тому моменту я и сам прибывал уже не в самой живом состоянии.
Сердце куда–то задевалось, забрав с собой всю кровь, а живот нудно предрекал что-то нехорошее.

Витю, к счастью, остановили. На нём повисли трое - Алла Степановна, Катя, и, возникшая откуда-то, доктор Нестеренко. Вчетвером они создали композицию: «Самсон и филистимляне».
При этом Самсон матерился далеко не по-библейски.
               
                ***
- Вот же дура! Ну, какая же Катька дура! – надрывалась Нестеренко, меряя курилку упругими скачущими шагами. Глаза её сверкали. Спички в дрожащих руках тухли одна за другой.
Незажжённая сигарета плясала на бледных губах докторши.
– И с кем? Господи?! С Сидорчуком! С этой мерзкой отвратительной слизью!.. Как она может?! Зачем?! Витя же такой мужчина – работяга, семьянин. Чего ещё?..

И тут меня накрыло. Гул затопил уши. Желудок, медленно, будто влекомый невидимой нитью, подступил к горлу. И в следующий миг его вывернуло.

Прямиком из курилки я направился в отдел кадров, унося на своих туфлях остатки завтрака.
                ***

Две недели я жил со странной пустотой, обосновавшейся в районе диафрагмы и превращавшей дыхание в трудоёмкий процесс. О каждом вдохе приходилось думать. Вернее - напоминать себе. По всей видимости, это была обида, обычно именуемая ревностью.

Жалея себя, я жалел отчасти и Витю.
Картинки, главными персонажами коих выступали Сидорчук с Катей, крутились перед мысленным взором беспрерывно.
А потом наступил Новый год.

Кока предложил 87-ой встречать у Синьковских.
- А Синьковские в курсе? – на всякий случай осведомился я.
- Ну, Петя в курсе, – уверенно ответил Кока.
- А Лариска?
- Лора. Она просит, чтобы её называли Лора.
- Хорошо, Лора в курсе?
- Кто, Лариска, что ли?

Соображал Кока неважно, поскольку очень кручинился. Утром ему сообщили, что всех его друзей фарцовщиков повязали.
- Какие ребята, - сокрушался Кока, - какие ребята!
- Бандиты, – подсказывал я.
- Ну и где, скажи мне, справедливость?

Новый год приятель собирался праздновать на «хате». И тут всё рухнуло.
- Я даже наряд Деда Мороза достал! – сокрушался он. - Куда мне теперь в нём?
- К Синьковским, – говорю.
- К Лариске, что ли?
- Так она же просила называть её Лорой?

Потом я позвонил Маше.
- А Синьковские в курсе? – осведомилась она.
- Петя в курсе.
- А Лариса?
- Она просила называть её Лорой.
- Ясно, – сказала Маша, и замолчала.
Кока, между тем, разыгрывал передо мной пантомиму, показывая толстый живот, бороду и забрасывая на плечо что-то увесистое.
- Дед Мороз, – сказал я. – Будет Дед Мороз!
- Понятно, – проговорила Маша, и опять наступила тишина.
- Так ты придёшь?
– А ты этого хочешь?
За эти две недели мы встречались с ней несколько раз, и каждый раз истязали друг друга ясностью.
- Что с тобой? – спрашивала она.
- Ничего, - отводил я глаза.
- Ясно.

Рассказать, что со мной происходит, я не мог. Хотя бы, потому что сам этого не понимал.
В общем, наше противостояние было тихое - без криков и скандалов. И всё же она пришла.

Всю дорогу к Синьковским Дед Мороз тяжело и провидчески вздыхал. Маша, держа меня под руку, стучала каблучками.
Она была в белом, и в компании Деда Мороза, её можно было легко принять за снегурочку.
Я же, вышагивая между ними, исполнял роль сказочного оленя.

- Ой, чувствую - всё это плохо кончится, – качал головой Дед Мороз. Ватная борода его развевалась на ветру.
- Что - это? – флегматично интересовался я.
- Да вот всё - это, – разводил широкими рукавами кафтана Лапландец. - У меня предчувствие. Наверняка нажрусь.
- Ты же можешь и не пить, – говорил я.
- Я-то – да, – отвечал Кока. - А вот Дед Мороз…

У Синьковских было многолюдно. Маша потерялась ещё на лестнице, где-то в периметре мусоропровода.
В оживлённых местах она оживала и принимала, так сказать, очертания местности. Если пили - пила, если танцевали - танцевала, когда курили – курила. У мусоропровода всё вышеперечисленное присутствовало.

Толстуху Лариску, точнее - Лору, мы не застали.
- Уехала к маме, – доложился нам жизнерадостный жених. – Собрала манатки и укатила. Её, представьте себе, тошнит.
- Что, и ничего не сказала? – удивился Дед Мороз.
- Почему же? Сказала: «Подохни в блевотине!».
- И что будешь делать?
- Разумеется, исполнять… Кстати, что это у тебя?
С этим вопросом Петька буквально вырвал из моих рук новогодний подарок - литровую банку первача. Выглядел он при этом исключительно счастливым.
 
Первач изготовлял мой папа. Лишившись счётчика Гейгера, он тут же завёл себе нового друга. И теперь по нашему дому витали кисло-дрожжевые запахи, а ванная, из места омовения, превратилась в место брожения.
Так в доме появился первач.

Папа был офицером и о самогоне знал всё.
- Перва-ач! – ласково произносил он, глядя, как выкатывается из змеевика первая робкая слезинка.
Короче, эту амброзию я и слямзил.

Празднующим мой презент пришёлся по вкусу. Держа банку над головой, Петька внёс её в гостиную под туш. Следом за ним шагал Дед Мороз - Кока.
«Я ваш Дедушка Мороз! Я подарки вам принёс!»
Коке аплодировали.
Громче всех чернявый парнишка с козлиной бородкой. Рядом с ним я приметил какую-то серую мышку в накинутой на плечи вязаной шали.
- Как говаивал товаищ Тьёцкий… – улыбаясь, привстал чернявый, но увидев меня, вдруг стушевался и сел.

«Все в сборе!», - отчаянно подумалось мне. И за один тост, выпил три рюмки.
А к моменту Машиного появления был уже во всеоружии.
- Там твой козёл! - кивнул я в сторону стола.
- Не смей, – процедила девушка.
- Понятно.
- Что тебе понятно?
- Ну например, что козёл уже не твой.
- Я сказала, не смей!
- Хорошо - твой!
- Прекрати!!
Но я уже не мог остановиться.
- Что значит, прекрати? – ухмылялся я. - Я ещё даже не начинал...
- Прошу, перестань!
- Значит, сегодня он уже не козёл? Тогда кто сегодня козёл?! – направился я по пути, откуда нет возврата.
Делал я это намеренно. Нечто первобытное разгоралось во мне и требовало выхода.

- Эй, товарищ Троцкий! – помахал я козлинобородому революционеру. – Идите сюда! С вами хотят поговорить.
- Прекрати! – выкрикнула Маша.
- Ну, иди к нему, иди! - подтолкнул я её. - Ты же этого хочешь?! Я ведь свою роль уже выполнил? Мы же ему отомстили, правильно?.. Нет, ты скажи, мы отмстили или нет?.. Эй, Троцкий, а мы тебе отомстили!

Пощёчина оказалась сокрушительной. Причём не фигурально. Голову мою мотнуло. Ухо обожгло. Отступив, я запнулся.
Падение вышло эффектным. За собой мне удалось увлечь ещё троих. Скученность у Синьковских превышала все допустимые нормы.

А потом Маша ушла. За ней выбежал и Троцкий. А серая мышка, уйдя глубоко в шаль, налегла на «Советское Шампанское».

Ко мне же явился Дедушка Мороз.
- Ну что - прогудел он в бороду. - Я же говорил, что всё это плохо кончится.
И в моей руке незамедлительно возник стакан.
Всё же странная штука стыд. Ничего-то его не берёт.
В итоге, курантов я не услышал. Восемьдесят седьмой год наступил без меня.

«На кого ты похож?!» – громыхали родители...