Путешествие Нерадищева из Петербурга в Немоскву

Евгений Никитин 55
 Цокот каблуков и шелест подметок стынет под высокими сводами. Разноголосая вязь, обволакивающая слух, изредка разбавляется децибельно- усиленными акцентами с некой информацией, после чего что-то меняется в звуковой патоке, проскальзывает предпосадочный нерв, унося с каблучным сумбурным стэпом кусочек царившей дотоле умиротворенности. На некоторое время зависает обиженная пауза, но зал заполняется другими носителями житейского шума и снова нэфы обволакиваются добродушной звуковой кисеей.
Влиясь в людской Гольфстрим сквозь распашные двери можно попасть на подмерзший перрон, где хор голосов не задерживается решетчатыми конструкциями перекрытий и беспрепятственно уходит в нечасто открываемую колючую стратосферу. Что поделаешь – обыденная вещь в здешних местах – рассеянная мгла без видимой облачной кромки. За тамбурной дверью реверберация гасится длинной малиновой дорожкой. Пахнуло растопленным титаном, глянцевыми журналами и толстыми газетами, из соседнего купе нетерпеливо запахло разжиженным «Дошираком», свежими огурцами и пакетиковым чаем. Двойное остекление и тонкие перегородки позволяет расслышать скрипение полок под рассаживаемыми пассажирами в конце вагона, треньканье мобильника, сдавленное: «Да, мама, позвоню, когда приеду», вжиканье молний на переодеваемых спортивных костюмах, но изрядно гасят, из небытия возникший стук колес.
Поехали. За окном город вывернулся наизнанку, появились разнокирпичные  угрюмые здания, если попадался оштукатуренный фасад, то он всенепременно, до уровня, чуть ли не четвертого этажа, украшался разностильной, баллонно-спреевой живописью. Казалось, жизнь покинула эту часть города, где только тревожно догнивали остовы каких-то пазиков, газиков, уазиков на территориях автоколонн, сумров, спецстроев.
Но нет, жизнь вернулась, появились  чешские  трамваи, баннеры с разухабистой цветной рекламой, дорогие автомобили и снова пропали, уступив место круглым деревцам, будто сошедшим с антуража архитектурных проектов.  Как заунывная песнь акына, растянулись вдаль и вглубь обесснеженные печальные болотистые леса, поросшие древесным хламом.
Когда закончилась процедура сдавания билетов и получения постельного белья в хрустких герметичных пакетах, внезапно, как в кукольном вертепе, будто провалился под сцену бутафорский  задник болотного леса. Взамен,  в Грабаревских  вспышках зимнего полудня, выхваченных из межвагонных щелок несущегося навстречу товарняка, стали видны деревья, словно уставшие расти стволами, передохнувшие и, все силы, бросившие на разбрызгивание боковых побегов, коллекции вросших в сугробы похожих домишек, сарайчиков, дровяных поленниц. Все это на очаровательных взгорках – живописное, кривое, кособокое, словно в ракурсе аберрационного больного.
А причиной тому – чистый, недавно выпавший снег, надежно укрывший рытвины, колдобины, чудесным образом, словно неисчислимым количеством однокаратных бриллиантов раскрасивших сам воздух феерическими сполохами.
Попадаются заиндевевшие леса с искусной  тончайшей, матово- хрустальной, веточной филигранью, стылые тенистые овражки, темные железные крыши с подтаявшим снегом.  Видно, как струйки возгоняющегося теплого воздуха невесомо устремляются ввысь, рождая колышущуюся линзу, в зыбком теле которой, будто помахивает многочисленными  вислыми ручками опекающая окрестности дородная береза. Вокруг волнуются в сановнем  восторге деревья поменьше.
Снова потянулись изобильно припорошенные перелески, неистово залитые потоками праздничного солнца. Казалось, этому параду чувственности не будет конца. Но декорации меняются, появилось буколическое сельцо с трубными стоячими дымками, со стронциановыми станционными строеньицами, с коконами закутанных бесформенных фигур, источающих пар при неспешном разговоре. Рты их еще не успели остыть от съеденных пельменей и выпитого чая.
Неотъемлемый элемент застиранного полуденного зимнего неба – инверсионный след от маленького серебристого самолетика, который давно уже опустив закрылки, за много сотен километров, выполнив боевую задачу, устремился на базу, а след долго грустно истаивает, подобно полосе бритвенной пенки в жидком лазоревом подмалевке на мольберте неизвестного художника.
Кокошники веселых наличников – разноцветные оконные губы, холодная гофра металлических труб, выходящих из желтой кирпичной водонапорной башни, переезд со строгим полосатым шлагбаумом. Как мягчает и цепенеет душа, когда слышатся такие слова, как шлагбаум, брандмауэр, мауэрлат, брандмейстер, мейстерзингер, трубадур, вагант, дортуар, креп-жоржет, маркизет, флердоранж.
Крохотная будочка смотрителя, провожающая поезд тренькающим звонком, казалось бы, способная вместить только чугунную ногастую печку буржуйку, но, вопреки законам физики, там вольготно разместились две табуретки, крохотный столик, навесная полочка, крючок для одежды. В оконцах на три стороны весело алеют вездесущие герани. В уголке с восточной стороны висит маленькая картонная иконка. Вследствие давности лет невозможно разглядеть ее сюжет.
За сельцом вдруг открылся благодатный прогреваемый склон, утыканный большими добрыми соснами, которые благодарно поделятся мягчайшим лапником, отмершими сухими костровыми ветками, укроют своей сенью восторженного путника.
Натопить в копченом котелке  снега, заварить паркого, духовитого чая, захрустеть сухарями.
А какой склон без речки, надежно укрытой сугробами, с голубовато- сизыми проплешинами наледей, которую перемахиваешь в один присест по гремучему складчатому мосту с поющими заклепками.
Парадокс – в городе, попираемом медным всадником нет приличного коньяка, самый приличный из них с этим самым всадником. Пустое купе, умиротворяющая пустота внутри, жгучий янтарь из бутылки, кружок лимона, обжигающий янтарь из граненой емкости, плененной ситалловым подстаканником, выбитое  <нерж>  на чайной ложке, просыпанный сахар, полудрема, судоку.
Между тем небо за окном подернулось йогуртовой  белизной, солнце полусвареным желтком полощется в этом коктейле, снизу обрамленном графитовыми отвалами земли с неистово-вывороченными корневищами вековых деревьев, которым представители ж.д. в телогрейках и оранжадных  безрукавках объявили войну.
«На дальней станции сойду» - это по теме.  «Трава по пояс» - не по сезону, но гораздо лучше бредовой постсоветской музыки с гипнотизирующими рефренами. Без стука сдвигается дверь, возникает немой носитель каких-то корочек к удостоверениям, лечебников,  криптокроссчайнвордов, торопливо оставляет это, как взведенную мину, ввинчивается в проем и исчезает. После него в воздухе витает запах подсохшей слюны.
 «Интересно, где он не учился этикету?»  Если закрыть дверь на защелку и не открывать, наверное, будет терпеливо ждать, пока нужда не заставит меня сходить куда-нибудь. Уже через минуту товар забирается, на лице выражение заранее смирившегося с неудачей продавца. Как большой контейнеровоз, прошествовала самодостаточная ресторанная пивоноша. Все у нее достойно ресторанного имиджа: и рыжие локоны, и обилие золота и Кустодиевская полнота. Издалека слышно «Очки, цепки, кулоны».  Как их впускают в поезд? Скорей закрыть дверь.
Все, что связано с железной дорогой – прекрасно, наверно, потому, что это из детства.  В детстве, подобно закипающей воде, восторг начинал бурлить при виде железнодорожного вокзала.  Почему-то казалось обидным называть вокзал - станцией, как базар – рынком, с его помпезной перегруженной декором архитектурой. Со шпилями, советскими ордерами, где в капителях и фризах наличествовали колосья, серпы с молотами, звезды в обрамлении геральдических венков.
 А скульптуры  - это отдельная ода. Они обязательно отражали специфику города – это могли быть шахтеры, сталевары, колхозницы, и, если в населенном пункте нечего было показать, могли стоять на постаментах запросто лыжники, гребцы, и даже пионеры с горнами и барабанами. Все это крашенное бронзянкой, серебрянкой, а то и побеленное давно потеряло первоначальные формы. Иногда казалось, будто гигантский паук спеленал такого пионера-героя и ждет, пока тот перестанет трепыхаться, чтобы высосать его без остатка. Под этими бетонными истуканами обязательно   разбита клумба с настурциями и анютиными глазками. За высокой в два человеческих роста дверью открывался гигантский зал, в котором на чудовищной высоте летали голуби и воробьи. Спускал на землю питьевой бак, украшенный плиссированным тюлем с навеки приклепанной собачьей цепью, на конце которой была эмалированная кружка.
Террацевые полы! Они бывают только в таких значительных зданиях как вокзалы, курзалы, грязелечебницы, питьевые бюветы. А лающие, мечущиеся в кессонных потолках голоса дикторш - пройдите к седьмому окну…вниманию встречающих… по второму пути проследует маневровый тепловоз…
 А станционные буфеты! Казалось что «ситро» «крем-сода», «буратино», трубочки с кремом так и продаются здесь с шестидесятых годов и все по десять копеек. Даже билет из твердого коричневого картона с пробитыми цифрами внушал трепет – это же пропуск, в другую жизнь. Надо только подождать немного.  Потом тебя возьмут в отпуск, на курорт, в большой город.
 Как-то меня спросили - почему мне нравится ездить в поездах?
 Я ответил - в поезде можно делать все – можно спать, можно не спать.  Исчерпывающий ответ.
Я и не спал.  В безмолвном восторженном отупении глядел на темные леса, плывущую луну, болотные прогалины, заполненные дышащим туманом. Тогда, как-то огней было меньше, меньше людей жило – невольных носителей света. Радовался каждой жидкой лампадке. Если попадался кумачок костра, сворачивал шею, пытаясь высмотреть подробности, но поезд быстро уносил меня от островка счастья.  Я и не жалел, потому, что  двигался и, соответственно печали у меня было на одну треть меньше, чем у тех, кто находился на одном месте.
Несмотря на глухую ночную пору на каком-нибудь полустанке вовсю кипела жизнь, пускал пары настоящий паровозик, стремясь стронуть с места товарняк с пиленым лесом. Невольно закрадывалось уважение к машинисту;  ладно, у меня форс-мажор, раз в году не сплю, а он работает ночами.
Могу с твердой уверенностью сказать, что квинтэссенцией всех железнодорожных впечатлений: звуков, запахов, зрительных образов был и остается звук, который производит путевой обходчик, ударяя молотком на длинной ручке по металлическим крышкам колесных пар. Он небросок, грустен и обнадеживающ,  имеет высокую температуру, запах разжиженной смазки и какого-то неведомого недорого одеколона.
 Сколько впечатано информации в этот звук! Представляешь длинное ожерелье, где на нитке времени нанизаны теплые бусины звуков от ударов путевого молотка.
А узловые станции с макраме железнодорожных путей! Узилище безымянных теток, развязывающих узловатыми пальцами узелки с узкоассортиментной  снедью.
Сейчас как раз, залитая электродуговым светом, будто энэлошным прожектором подплывает крупная станция. В связи с этим всегда возникает суета, граничащая с паникой: кого-то со скандалом выдворяют из туалета, кто-то не дожидаясь остановки, с разномастным багажом, с затихшими озабоченными детьми продвигается к заветной двери тамбура, подобно проглоченной мыши внутри змеи.
 Суета еще будет царить некоторое время, ибо вместо вышедших пассажиров, вольются вошедшие. И неизвестно, кто из них суетливей.
 С трепетом жду заветного звука, вот он – тук-тук и дальше, тук-тук. Еще одно ожерелье, подаренное Железной Дорожной Леди.