Рекенштейны. Часть 1. 6 Отчаянное покушение. ч. 1

Вера Крыжановская
VI. Отчаянное покушение

С этого дня все сеансы продолжались регулярно в Арнобурге. Гвидо Серрати деятельно работал как над портретом, так и над картиной.
Граф Вилибальд, которого утомляли эти постоянные поездки, отказался присутствовать на каждом сеансе. Зная восторженное рвение, с каким Арно заботился о Габриэли, отец охотно предоставил ему развлекать свою прихотливую супругу. Но он не подозревал, что преступная страсть охватила душу его сына, отнимала у него покой и подтачивала его здоровье. Как был бы он несчастлив, если бы знал, какие муки ревности, любви и угрызения совести Арно скрывал в своей душе. Граф не придавал большого значения легкому кокетству Габриэли; он знал ее слишком хорошо, чтобы понимать, что она любила в пасынке лишь раба своих прихотей, руку, всегда готовую сыпать деньгами для удовлетворения ее требований; но что Арно служит ей забавой и что она убивает покой его души, этого он не предполагал.
Все мысли Габриэли были теперь поглощены Го-фридом и ее положением относительно него. Почти каждый день она видела невесту с женихом, и каждый взгляд, каждая улыбка, которыми они обменивались, поднимала в ней бешеную ревность. Жизель в простоте своих чувств часто увлекалась планами будущего, и уже один ласковый, фамильярный тон, каким она говорила ему «Готфрид», поражал, как кинжалом, сердце Габриэли. Но кроме терзаний ревности, гордость графини терпела страшные муки; несмотря на умение владеть собой, она не могла сгладить предательских следов своих тайных мучений, и тот, который менее всех должен был подозревать их, читал в ее взгляде, понимал значение ее внезапной бледности, внезапного трепета ее руки. И это доказывало ей, что ему известна ее тайна: его сдержанность с Жизель, тягостное стеснение, которое замечалось в нем при малейшей невинной фамильярности молодой девушки, и его старание не подавать никакого повода к ревности. Эта заботливость оберегать ее чувства оскорбляла самолюбие Габриэли, и сна изнемогала под тяжестью своего унижения.
Оставаясь одна у себя в комнатах, графиня предавалась порывам бессильного бешенства; по целым часам она ходила взад и вперед, и глухие стоны надрывали ей грудь. «О, если б я могла ненавидеть его, уничтожить, убить, — твердила она, — или умереть самой, чтоб не выносить этого сострадания, этого унизительного снисхождения к моей слабости».
Более двух недель прошло таким образом. Однажды адмирал Виддерс пригласил все семейство Рекенштейнов к себе на целый день. Праздновался день рождения его невестки, так как танцы могли кончиться далеко за полночь, то хозяин дома и предложил свои гостям остаться у него ночевать, с тем чтобы разъехаться на следующий день после завтрака. Графиня положительно отказалась ехать на этот праздник, а так как она была бледна и как бы не совсем здорова, муж не настаивал, и было решено, что лишь он с Арно поедут к адмиралу.
После их отъезда день тянулся весьма скучно. Серрати был в Арнобурге, где он работал, а графиня послала сказать Готфриду, что если он хочет, то может обедать и провести вечер у своей невесты, так как сама графиня будет кушать у себя в комнатах и желает, чтобы Танкред обедал с нею, но что затем она пришлет мальчика к судье. Молодой человек исполнил предписание, но был грустен, задумчив, какая-то неопределенная тоска теснила ему грудь и отнимала аппетит; он сидел молчаливый, рассеянно отвечал на оживленный говор своей невесты и почувствовал облегчение, когда слуга привел Танкреда, и он, в качестве воспитателя, вмешался в шумные игры детей.
Солнце садилось, когда Готфрид объявил, что пора идти домой, так как Танкред должен готовить уроки, а ему самому нужно писать письма.
Жизель проводила их до парка, и Готфрид, возвратясь к себе, тотчас сел к своему бюро, так как действительно ему надо было заняться важным делом для графа; что касается Танкреда, он попросил и получил позволение пойти на минуту поцеловать свою мать.
Прошло не более четверти часа, как мальчик бледный и весь в слезах вбежал в комнату, кинулся на шею Готфриду и, дрожа всем телом, прижался к его груди.
— Что с тобой, Танкред, не ушибся ли ты?
— Нет. Но я боюсь, не умерла ли мама, — прошептал ребенок.
Сердце молодого человека замерло, и на лбу его выступил холодный пот.
— Какой вздор ты говоришь! И откуда у тебя могла взяться такая мысль, — спросил он, приподнимая голову Танкреда и стараясь прочесть в его глазах, наполненных слезами.
— Мама была такая странная сегодня; она даже не оделась к обеду и ничего не ела. Потом в будуаре она вдруг стала целовать меня как никогда, прижала меня к себе, и слезы ручьем лились из ее глаз. Потом она мне говорит: «Танкред, если я умру, ты не забудешь меня? Когда ты вырастешь, будешь ты иногда вспоминать свою бедную маму?» Конечно, я стал плакать; тоща она отерла мои слезы, рассмеялась и сказала: «Я пошутила и, смотри, не рассказывай никому, что я тебе говорила. Будь спокоен, я увижу тебя красивым офицером, мой кумир», как она всегда говорит, — заключил мальчик с некоторым смущением.
— Но где теперь твоя мама? — спросил Готфрид, дрожа от нетерпения.
— Оттого я и боюсь, что ее нигде нет. Когда я увидел, что ее комнаты пусты, я побежал в гардеробную, но там, кроме глупой Трины, которая гладила белье, никого не было. Сицилия и Гертруда пошли в Арнольду, старшему садовнику: сегодня у него парадные крестины, и мама позволила им остаться там до одиннадцати часов. Трина сказала мне только, что мама пошла в сад. Я побежал ее искать, но ни в гроте, ни около бассейна нигде не нашел. Но мне попался навстречу маленький садовник Шарло и сказал, что видел маму в аллее, которая ведет в теплицу, только туда нельзя войти, дверь заперта, как я ни стучал, никто не ответил.
Встревоженный этим рассказом, заставившим его заподозрить покушение на самоубийство, Готфрид, целуя Танкреда, сказал:
— Успокойся, дитя мое, твои опасения напрасны. Мама, конечно, где-нибудь в парке читает или гуляет, но чтоб тебя успокоить, я пойду погляжу, где она, и за чаем ты увидишь свою маму. Садись без всякого смущения за уроки и будь умным мальчиком.
Веренфельс кинулся стремглав к оранжерее; он почти не сомневался более, что Габриэль хотела лишить себя жизни удушающей атмосферой ароматных цветов. И если ей удалось это сделать, какое горе для обоих графов, какая нравственная вина ложилась на него самого! В несколько минут он добежал до оранжереи и толкнул дверь; она была заперта. Он сильно стучал, но ничего не шевельнулось. Рекенштейнские теплицы, обширные и богатые, состояли из нескольких зданий; но если подозрение Готфрида было основательно, то графиня должна была находиться в оранжерее экзотических цветов.
Мучимый страхом и нетерпением, Веренфельс нажал дверь плечом, и, уступая атлетическому напору, она с треском отворилась. В оранжерее пальм, папоротников и пр. никого не было; в следующей за ней, где находились померанцевые деревья в цвету, розы, магнолии и другие душистые цветы, атмосфера была крайне удушлива. Все окна оказались закрытыми, и при слабом, тусклом вечернем свете он скоро увидел Габриэль. Полулежа на деревянном стуле, она не шевелилась, глаза ее были закрыты.
Готфрид коснулся ее рук, они были влажны и холодны, голова безжизненно откинулась, и на губах не было заметно ни малейшего дыхания. Подняв графиню на руки, как ребенка, Веренфельс вынес ее на воздух. Если он не опоздал, то чистый воздух мог ее оживить. С мучительным беспокойством молодой человек прижал ухо к ее груди; ему показалось, что слышно легкое биение сердца. И, не теряя ни минуты времени, он понес ее в замок.
Трудно описать, что происходило в душе Готфрида в течение этого пути. Уверенность, что графиня хотела лишить себя жизни из-за него, наполняло его сердце жалостью, сожалением и сверх того каким-то неизъяснимым чувством, весьма близким, но не тождественным любви. В эту минуту Жизель и все остальное было забыто; он видел и чувствовал лишь ношу, лежащую на его руках.
Двери террасы были открыты настежь, и в комнатах никого не было. Это давало молодому человеку возможность оказать Габриэли помощь и, быть может, привести ее в чувство, прежде чем он позовет слуг и пошлет за доктором.
Положив графиню на диван в ее будуаре, Готфрид открыл все окна, зажег лампу, затем взял с туалетного стола флаконы с солями, с уксусом и принес с постели подушечку, чтоб подложить под голову Габриэли.
Сначала все его старания оставались безуспешными. Напрасно он тер ей эссенциями виски, руки, давал нюхать соли, тряс ее в отчаянии, — Габриэль оставалась недвижимой. Дрожа, как в лихорадке, Готфрид провел рукой по ее лбу. Ужели в самом деле умерла эта пылкая молодая женщина, красивая, как спящая Психея? Но виноват ли он в этой смерти? Что он мог тут сделать? Ничего.
В эту минуту едва заметный румянец показался на бледном лице графини. Молодой человек вздрогнул и поспешно прижал ухо к ее груди. Он расслышал биение ее сердца, и легкое дыхание появилось на ее губах. «Габриэль!» — крикнул он, наклоняясь к ней.
Имя ее, как мучительный стон сорвавшееся с уст человека, так страстно ею любимого, казалось, пробудило жизненные силы молодой женщины; она протяжно вздохнула и открыла свои синие глаза. При виде Гот-фрида луч счастья озарил ее бледное лицо, но угас в то же мгновение.
— Габриэль, Габриэль, что вы сделали? Что вы хотели сделать? — шептал Готфрид с упреком. И, не получая ответа, присовокупил:
— Я сейчас принесу вам немного вина, и, умоляю вас, успокойтесь. Необходимо, чтобы слуги ничего не подозревали; я сейчас вернусь.
Он прикрыл ей ноги плюшевой шалью, которую нашел на кресле, и поспешно направился к себе.
— Ну что, нашли маму? — спросил Танкред, как только увидел его.
— Да, я пришел тебе сказать, что мама у себя в будуаре, но ей немного нездоровится и она просила меня почитать ей. Будь же добрым мальчиком, вели Осипу зажечь лампы и займись без меня.
— Я буду умен. Но отчего вы так бледны? — спросил он, глядя на него с беспокойством.
— Это тебе так кажется. Я надеюсь на твое обещание и скоро вернусь.
Готфрид прошел поспешно в столовую, взял из буфета полрюмки вина и вернулся в будуар. Никто его не видел, так как большая часть слуг была на крестинах.
Габриэль все еще лежала с закрытыми глазами в смертельном изнурении; тихие слезы катились по ее щекам. С неописуемым волнением Готфрид наклонился к ней; слезы ее, казалось, падали ему на сердце и жгли его, как огонь. Он чувствовал себя размягченным, обезоруженным и понял в эту минуту, что сам он неравнодушен, что для него было бы упоительным счастьем любить, назвать своею эту обворожительную женщину. И он знал, что ему стоит только протянуть руку, чтобы воспользоваться ее преступной страстью, заставить ее бросить дом и следовать за ним, куда бы он ни пожелал. Но снова честный порыв победил искушение. Чувство долга требовало, чтобы он преодолел свою слабость и употребил все свое влияние, чтобы и Габриэль поставить на путь долга, внушить ей силу и позабыть свою несчастную страсть и самому быть для молодой женщины не любовником, но ее душевным врачом.
— Графиня, выпейте вина, оно подкрепит вас, — сказал он, приподнимая ее.
Габриэль выпила без сопротивления, но зубы ее стучали по хрусталю, и нервная дрожь сотрясала ее нежное тело.
Готфрид придвинул стул и, прижав к своим губам руку Габриэли, сказал с грустью:
— Мы одни, и так как случай дает нам возможность переговорить свободно, надо разъяснить тайну, которая тяготеет над нами. И так уже произошло слишком много, чтобы мешкать еще более, и я умоляю вас сказать откровенно, что понудило вас, замужнюю женщину и мать, покуситься на самоубийство.
— Я хотела положить конец моему унижению, — прошептала она прерывающимся голосом.
— Унижение можно чувствовать только перед врагом, но никак не перед другом, преданным всей душой. Или вы считаете меня пошлым фатом, способным гордиться злополучной любовью, которую я внушил вам совершенно невольно — Бог мне в этом свидетель! — и надеюсь, Он научит меня и поможет мне возвратить вам утраченное спокойствие, вырвать горечь из вашего гордого сердца. Я понимаю, Габриэль, как вы страдаете, но вы простите, быть может, другу, каким я желаю быть для вас, что он угадал вашу тайну, в которой желал бы сомневаться.
Графиня закрыла лицо руками и разразилась судорожными рыданиями.
— Не плачьте так; вы приводите меня в отчаяние. А между тем, что могу я иное, как только стараться поддержать вас в нравственной борьбе, которой я невольная причина… Нас разделяет пропасть. — Он наклонился и, заглянув блестящим, глубоким взглядом в глаза молодой женщины, спросил: — Разве бы вы хотели замарать ваше чувство ко мне связью, которая бы стоила вам чести и уважения даже того человека, который был бы так низок и воспользовался бы вашей любовью к нему. Поверьте, где нет уважения, там нет и настоящей любви. Обладать вами как законной женой, любить вас и быть вами любимым неразделенным чувством, должно быть упоительным счастьем для того, кто мог бы этого достичь. — Последние слова он произнес глухим голосом. — Но мы с вами должны жить каждый в тех условиях, в какие Бог поставил нас.
Габриэль быстро приподнялась, губы ее дрожали, и голосом, исполненным горечи, она воскликнула:
— Разве думают о последствиях, когда любят? Разве не вменяют себе в заслугу своего равнодушия ко всему? Я не краснея созналась бы в любви к человеку, который отвечал бы моей страсти, но когда знаешь, что служишь лишь предметом сострадания, то нет другого средства залечить рану самолюбия, кроме самоубийства.
— Вы ошибаетесь, Габриэль, истинная привязанность доказывается сопротивлением искушению. Не трудно наслаждаться, когда не несешь даже ответственности, так как главная тяжесть позора ложится на обманутого мужа и на семью. А женщину, послужившую игрушкой, нравственно погубленную, можно оттолкнуть, бросить, когда она надоест, когда угаснет пламень этой минутной страсти. Я знаю, многие найдут меня безумным, но я имею свой взгляд на вещи. Я докажу вам мою глубокую дружбу и уважение, которое вы мне внушаете, спасая вас от самой себя, а не злоупотребляя вашей слабостью. Я знаю, что вы предпочли бы мою любовь и все ее гибельные последствия жестоким словам, которые я вам говорю, но настанет время — вы отдадите мне справедливость и будете мне благодарны.
Габриэль слушала, вздрагивая при каждом слове, как от удара ножом. Вдруг глаза ее загорелись.
— Хорошо, — воскликнула она с жаром, — я не имею для вас никакого значения и не нахожу никакой заслуги в том, что вы так упорно отталкиваете то, чем не желаете обладать. Но в таком случае я спрашиваю вас, по какому праву вы вырвали меня у смерти, добровольно мной избранной и которая уже почти избавила меня от всего этого стыда и унижения, от этой адской, проклятой страсти, пока она не довела меня до преступления?
Сжимая на груди руки и трепеща от бешенства, она продолжала:
— Бывали минуты, я придумывала, какою бы смертью уничтожить вас, которого я желала бы ненавидеть, но обречена любить. Ах, в этой мысли мой приговор, мое унижение, которое подавляет, убивает меня. Наслаждайтесь теперь вашей победой и презирайте меня: я это заслужила.
Голос ее оборвался; она хотела вскочить с дивана, но не имела на то сил.
Испуганный ее порывом, Готфрид встал.
— Вы искажаете смысл моих слов и не хотите понять меня, Габриэль. Я вижу, что не могу благотворно влиять на вас и быть вашим другом; но так как мое присутствие унижает вас, роняет вас в ваших собственных глазах до того, что вы решились на самоубийство, то мне остается только избавить вас от тягостного вам свидетеля вашей слабости. Я оставлю на днях ваш дом. И да хранит вас Бог, да поможет вам стать снова спокойной и счастливой. Прощайте.
Он взял ее руку, поцеловал и повернулся, чтобы уйти, но едва сделал несколько шагов, Габриэль вскрикнула глухим голосом. Взволнованный, не зная, что делать, он снова подошел к дивану.
— Готфрид, останьтесь, я сделаю все по вашему указанию, только не уезжайте. А еще, — молвила она, сжимая крепко горячей ручкой руку молодого человека, — поклянитесь честью ответить откровенно на мой вопрос.
— Обещаю.
— Скажите, любили ли бы вы меня, если бы я была свободна, если бы честь и долг не становились между нами?
Лицо Готфрнда вспыхнуло, на мгновение прошлое и будущее исчезло для него. Он чувствовал, он видел лишь чудный влажный взор, устремленный на него с выражением любви и мучительной скорби.
— Да, Габриэль, если бы я мог, не краснея, не делаясь бесчестным, обладать вами как своей законной супругой, я бы любил вас всеми силами своей души.
С улыбкой счастья на устах графиня упала на подушки и закрыла глаза. Румянец на щеках, ровное дыхание успокоили Веренфельса и дали ему надежду, что злополучное приключение не будет иметь дурных последствий. Он придвинул к дивану столик, поставил на него колокольчик так, чтобы графиня могла его достать, и ушел. Но голова его горела, и множество тяжелых мыслей бушевало в ней.
Уложив после чая Танкреда, он намеревался выйти в сад, чтоб посмотреть оранжерею и придумать, если окажется нужным, какое-нибудь благовидное объяснение, как вдруг Сицилия, вся взволнованная, вбежала в его комнату.
— Ах, господин Веренфельс, что такое случилось? Мне кажется, графиня умирает: надо позвать доктора и дать знать графу.
— Что такое? Этого не может быть, — возразил Готфрид. — С графиней, действительно, произошел несчастный случай, но нет и часу, как я видел ее, и она чувствовала себя хорошо.
— А я покоя не имела на крестинах, что-то толкало меня вернуться домой, — говорила со слезами камеристка. — В половине десятого я уже возвратилась. Найдя графиню уснувшей на диване, я ушла из комнаты, но так как затем долго не было звонка, я вошла, чтобы узнать, не желает ли графиня чаю. И тут я заметила, что она в каком-то необыкновенном состоянии. Глаза были полуоткрыты, она мне не отвечала и, казалось, не слышала моих слов, а когда мы с Триной переносили ее на постель, тело ее казалось совсем бесчувственным. Лишь бы она не отравилась, я давно этого боюсь.
— Нет, нет, причина такого состояния, вероятно, слишком сильный запах в оранжерее. Вернитесь к больной, а я пойду велю послать верхом одного гонца к графу, а другого к доктору.
— Бога ради, месье Веренфельс, придите на одну минуту взглянуть на графиню. Быть может, вы знаете, что делать в таком страшном состоянии до приезда доктора, — умоляла горничная.
— Хорошо, я приду, как только сделаю нужные распоряжения.
Десять минут спустя Готфрид снова наклонился над Габриэлью. Она лежала на постели в полном упадке сил, сменившем нервное возбуждение. Была минута, он сам думал, что она умирает, и сердце его мучительно сжалось. Что делать? Как помочь?
— Графиня, Бога ради, скажите, что вы чувствуете? — проговорил он с волнением. Его голос имел магическую силу и, казалось, вывел Габриэль из летаргии; веки ее медленно поднялись, и голосом слабым, как легкое дуновение, она прошептала:
— Ничего; слабость.
Мучимый беспокойством и страхом, Готфрид вышел в сад и, пытаясь справиться с волнением, стал ходить взад и вперед. Он желал, чтобы доктор и граф приехали скорей, и вместе с тем боялся, чтобы Габриэль в бреду не выдала своей несчастной тайны. Какое тяжелое осложнение! Он прошел в оранжерею и осмотрел сломанную дверь. К своему крайнему удивлению, он увидел, что она была заперта снаружи садовником, который, вероятно, не подозревал, что графиня находится там. Это обстоятельство могло быть благоприятно для объяснения случившегося.
В своем нетерпении Готфрид пошел ждать доктора и графов на дворе и вскоре увидел всадника, который мчался во весь опор на взмыленном коне. То был Арно, бледный и запыхавшийся от быстрой езды.
— Ну что, жива она? — спросил он, соскакивая с лошади. — Скажите, Бога ради, Готфрид. Я вижу по вашему лицу, что произошло нечто ужасное.
В коротких словах и держась насколько возможно правды, Веренфельс рассказал, что графиня пошла в оранжерею и была заперта там, вероятно, одним из садовников, конечно, не с намерением.
А когда по возвращении от судьи Танкред искал свою мать и не мог ее нигде найти, то он, Готфрид, боясь, не случилось ли что-нибудь, пошел в сад и, проходя мимо оранжереи (куда, как видели, направилась графиня), ему показалось, что он слышит слабый стон; тогда он выломал дверь и нашел молодую женщину в бессознательном состоянии. Но так как она скоро пришла в себя, то он не полагал, что это может принять серьезный оборот.
— Какая невероятная ветреность! — воскликнул Арно, стремительно направляясь в комнаты Габриэли.
Полчаса спустя приехал в карете граф и вскоре за ним доктор. Осмотрев больную, которая оставалась неподвижна, безмолвна и, казалось, не видела и не слышала ничего, он сделал некоторые предписания, сказал, что останется до следующего дня, и настоял, чтобы граф лег уснуть, так как он очень ослабел от вынесенного потрясения. Затем, оставив Арно около больной, доктор пошел в залу, где Готфрид, бледный и встревоженный, ждал его, мучимый нетерпением узнать, что он нашел.
— Это вы вынесли графиню из оранжереи? — спросил его старый доктор, окидывая пытливым взглядом красивого изящного молодого человека.
— Да.
— Так скажите мне, в каком состоянии вы ее нашли и не было ли какого-нибудь сильного потрясения до или после удушения.
Заметив, что его собеседник колеблется, он присовокупил:
— С доктором вы можете говорить так же откровенно, как с духовником; чтобы спасти эту молодую женщину, состояние которой очень серьезно, я должен знать правду.
С тяжелым волнением Готфрид заявил, что душевное состояние графини внушало опасения, что нервы ее были сильно возбуждены до и после катастрофы. Удовольствовавшись этим ответом, доктор снова вернулся к больной.
На следующий день Гвидо Серрати приехал из Арнобурга и был удивлен, узнав о случившемся накануне. Когда же, по уходе Арно, он остался один с Веренфельсом, то, устремив на него дерзкий, насмешливый взгляд, сказал шутливо:
— Вот приключение, дьявольски похожее на самоубийство.
— Отчего? Я не вижу никакой к тому цели, — отвечал холодно Готфрид.
— Ах, кто может угадать все «отчего» хорошенькой женщины? Нравственное утомление, ревность, отвергнутая любовь, мало ли что… И в отсутствие всех поэтическая смерть.
Взглянув с насмешкой на мимолетный румянец, выступивший на лице Готфрида, Гвидо встал и ушел. Сдвинув брови, Веренфельс, мрачный, вернулся к себе.
Следующий день был весьма тревожен. Графине было худо; летаргическое состояние, в котором она находилась, не поддавалось лечению, и доктор, равно как и ее родные, терял надежду на спасение. Но тем не менее молодая крепкая натура преодолела болезнь. Габриэль стала медленно приходить в себя, и вскоре опасность миновала. Несмотря на этот счастливый исход опасного случая, атмосфера тоски продолжала тяготеть над замком; и лишь Арно и Танкред приняли свой обычный вид. Граф Вилибальд оставался мрачным, озабоченным и украдкой пытливо всматривался в побледневшее лицо Готфрида и замечал в его спокойном виде некоторое принуждение.