Ганьку нашу хоронят

Надежда Евстигнеева
   Осенью люди ждали первых заморозков, как избавления от нудного, тоскливого дождя, моросящего сутками. От него почернели соломенные крыши домов, искали тепло нахохленные куры, поросята в хлевах сбивались для тепла в кучку, зарыв свои пятачки в мякину. Речка была набухшая от воды, чернела пустынными берегами, полоская тонкие ветви ив. Если летом ждали дождя, то   осенью жили ожиданием его окончания. Топкая грязь была всюду, от нее нельзя было избавиться. Огромные лужи превращали улицу в небольшую речку, прорывались канавы для стока дождевой воды в овраги. И она бежала по крутым склонам, вымывая корни до глины. И потом уже ничто не могло расти на этом месте, кроме лопухов да жгучей крапивы. А стукнул легкий морозец, и покрылись края луж тонким ледышком, затвердела сверху земля, выступая огромными кочками. Уныло смотрели  окна, с лениво стекающими  мелкими капельками дождя. Ребятишкам не выйти на улицу, чтобы поиграть. Выскочат из дома по нужде, и припрыгивая, бегут назад в  тепло. Одежда не успевала сушится возле печки, и влагой был пропитан весь дом.
     Грунька Бакаева топила печь, ворчала на дочь с мужем, поносила что есть мочи Егора. Досталось и Марье с Максимом. Устин занес в дом большую охапку соломы, туго перевязанную бечевой. – Нечего ворчать, сама виновата, не смогла в дом попасть, до сих пор бесишься.
– Да кто знал, что она заслонку закрывает, лето, жара, вот и не зашла. Сам бы шел, умелец, где ухо твое? – то-то же, молчи и не перечь мне. Хорошо, соломку принес, от нее зола легкая, пушистая, летит по ветру хорошо.
– Ты ребятишек у них не тронь, и так муки принимаем, вон, на свою глянь. Третий день из дома нос не кажет, сиднем сидит.
-Ты, Дашулька, делом что ли занялась, шерсть потереби, или, вон, перебери старые носки, да почини их. – Грунька подошла к дочери, – Займись делом. – Больно надо, сама тереби свою шерсть. Додумалась, чтоб я иголку взяла, носки ваши вонючие чинить не буду, не хочу. Надув и без того толстые губы, отвернулась от родителей.
– Ну что с нее взять, как есть, несмышленыш, сиди, доченька, сама все совершу. Ты только сейчас пойди из дома куда-нибудь на часок-другой.
– Да куда я пойду, там целый день льет как из ведра, все по домам сидят, хороший хозяин собаку на такую погоду не выгонит, а ты меня, свою единственную дочь, маменька, гонишь.
 – Что ты, милая, не гоню я тебя, а все хочу тебе счастье найти, ты, вон, до сих опр по Егору сохнешь, вот и сделаем так, что твой он будет.
-  Не нужен он мне, не мил, ему его Ганька весь свет застила, только ее и видит, да ребятишек своих сопливых.
– Ну уж нет, Дашка, не можем мы от своего отступить, дело нужно до своего конца каждое доводить, так и с Егором. Пусть ты охладела к нему, зато он к тебе тянуться станет, вот уж ты тогда для него светом в окне станешь.
– Нет, мамаша, мне сейчас больше по душе Шурка Буров с Рыжеской, я его как увидела в лавке, то с час стояла, не уходила.
– Ну а он что, заметил тебя? – встрял Устин.
– Заметил, горсть семечек дал, да по плечу рукой провел, а она у него большая да теплая. Дашка мечтательно прикрыла глаза. – Вот мороз будет, я на их улицу гулять пойду, глядишь, и встретимся.
– Это которых Буровых-то будет, Устин? Грунька начала по пальцам перебирать однофамильцев. – Ваську знаю с Кочерги, Митьку с Большой дороги, Леньку с Заречной, а Шурку что-то не припомню. Надо кого-нибудь спросить.
– Зачем вам, я его знаю, и хорошо. Дашка отманулась от матери. –  все с отцом только испортите.
– Это мы тебе все испортили, ты сама прекрати таскаться везде, глядишь, кто и позарится, посмотри на себя, лет-то сколько тебе, а все мальчиков ищет?
Устин, вконец обозленный выходками дочери, не выдержав, стукнул кулаком по стеклу. – Замолчи, гулящая, ты под кем не была? – под всеми, нам с матерью из дома выйти нельзя, люди глаза колют. Тебя целую неделю дома не было, жила с этим, тьфу ты, –  плюнул он в сторону Дашки.
– Да, была у них, они кормили меня, слова плохого не сказали, леденцы приносили и чай пили с ними, и уехали. Меня с собой не взяли, а обещали. Заревела, не выдержав, Дашка.
– Ты им для утех нужна была, у них у каждого свои семьи, а ты, дура, прибилась к ним. Они в село с черным делом приезжали, вымели все закрома, да уехали, тебя забыв. Могла и сказать им, что ты наша дочь, у нас не взяли б ничего. А так, вон, оставили чуть-чуть. Устин уже налетел на дочь с кулаками.
– Устин, место свое знай, тронешь Дашку, утром не встанешь боле. Меня тебе не пересилить, слабый стал, нет у тебя той силы, вымотал всю на безделицы, на подгляд, да заговоры. Уйди с моих глаз долой, а ты, доченька, сядь поешь, не слушай тятьку. Я тебе все сделаю, но только на Егоре, про других и слышать не хочу.
 – Сама на нем, верно, помешалась, или Марье насолить хочешь, злоба тебя душит, не отпускает. Устин, размотав лапти, поставив их сушить, сам полез на печь. Долго шуршал старым самотканным одеялом, укладываясь.
 – А хоть бы и так, зато из Егора всем зятям зять. Грунька, понимая, что пока дочь в доме, у нее ничего не получится, достав большой серп, сталаим резать солому, складывая ее горкой в жерло печи. Читала небольшой заговор для приворота. После, когда дочь пойдет гулять, она, наложив в мешок остывшую золу от соломы, вылетит вороном из дома, и перед самыми воротами дома Егора рассыпет пепел, и горе будет тому, кто кроме Егора наступит на заговоренную золу. Но Грунька все продумала до мелочей, она вставала в самую рань и следила, кто первый выходит из ворот, и всегда это был Егор. Вот и на этот раз она думала, что уже не промахнется. Больно ей, как люди смеются над ними – одна дочь за тридцать, а никого ей в мужья не нашли. В глаза боятся говорить, но она знает, как за ее спиной перемывают ей косточки, вплоть до седьмого колена. Еле дождалась Грунька ночи, одинокая звезда слабо мерцала далеко на горизонте, подмигивая, приглашая покуражиться в темном небе. Вылетела в трубу своего дома, зло скинув кирпич, весь в саже, на крышу. Летела над домами,  неслышно кружилась над сырыми крышами, слыша все, что происходило в каждом из них. Где-то тонко пискнул недавно родившийся ребенок, примериваясь к своим легким, чтобы заплакать уже во все горло, не давая спать своим родным. В другом, мужик сидел, прикручинился. Грунька торопилась, ей было не до подслушивания чужих утех, в другой раз она бы напугала, посмеявшись филином у окна. Тонкий струйкой рассыпала золу, пустив ее по ветру к дому Егора. – Вот и все, - подумалось ей, - теперь как встанет его нога на золу-то, и заболит у него душа по нашей Дашке, сохнуть будет, света белого без нее видеть не будет. Вот так-то, Марья, не тебе одной радоваться. - Ждите теперь, моим зятем станет, и не поздно мне еще внуков иметь. Утробно взвыв, она все же, не удержавшись, остановилась у дома Заводовых. У них было тихо, никакого разговора слышно не было, один мальчишка вскрикивал во сне, который из братьев, Яшка или Костька, она не стала смотреть. Уже дома, уставшая от проделанного, Грунька, не став ополаскивать руки от сажи, заглянула за занавеску, отделявшую кровать от избы, где спала дочь, ее все еще не было. – Не заглядывай, - проворчал с печи Устин. Это ты торопишься, а она – нет, видно, сильно прижали, не отпускают. Явится под утро, измочаленная за ночь. Вот горе мне, горе, одна дочь и та непутевая. – Не ворчи, старый, будем утра ждать.Не раздеваясь, Грунька прилегла на широкую лавку, накрывшись старым, потертым овчиным полушубком. Забылась чутким, настороженным сном.
Устин, почесав под редкими волосами несуществующее ухо, стал тихонько сползать с печи, чтобы не разбудить жену. Ему самому не терпелось выйти из дома, что он и сделал. С высокого крыльца, ударившись об землю, перевернулся три раза через голову, захрюкав свиньей. Вдоль сонных домов, белея одним боком, спешил на большак, на перекресток, где уже были такие как он, кто старше, а кто еще совсем молодой, только начинающий. Вот таких они и ожидали, еще не зная, чьи будут, кружили хоровод до рассвета. Грунька слышала, как Устин вышел из дома, но не стала окликать его, - пусть себе бежит, не мне одной стараться для дочери, пусть и он со своими побудет. Утром явится грязный, покусанный и довольный, а ей еще долго мучиться, чтобы не проспать рассвет, и поглядеть, кто выйдет на улицу первый: если Егор, то все удалось, а если Ганька, то тоже неплохо – вдовцом скоро станет Егор. Правда такого исхода не хотела Грунька, ей нужно, чтобы они, Заводовы мучились, когда не будет долго Егора, и устанет смачивать долгими бессонными ночами подушку Ганька. Нелюбимыми станут для Егора ребятишки, всегда обласканные отцовской любовью.
Дашка явилась домой перед самым приходом отца, пройдя к столу, ничуть не заботясь о том, что, возможно, отец с матерью крепко спят, тяжело ступая, уронила, зацепив ногой прислоненное в угол избы коромысло, чертыхнулась. – Вечно так, наставят на самой дороге, – подняв глиняную крынку с молоком, пила, гася в себе неутоленную жажду. Молоко стекало по подбородку на грудь, но Дашка не замечала этого, наконец, опустошив наполовину крынку, она со стуком поставила ее на место. Нырнула к себе за занавеску, зашуршала снимаемой одеждой, со стоном улеглась, причмокивая губами уснула. Ветер на пустынной улице развлекался один, как подвыпивший мужик, не удержавшись на ногах, стукался об углы домов, повисал на садовых калитках, распахивал их, находил старую опавшую листву,  гнал ее.
       Ганька проснулась раньше Егора, потрогала ему лоб, он был горячий, в бусинках пота. – Всю ночь, сердечный, прометался, не уснуть ему было, пусть еще часок полежит, видно, простыл где-то, вон, от него как жаром пышет. Ганька подоткнула одеяло под Егора, сама оделась потихоньку, и, прикрыв дверь в большую комнату, завозилась, расстапливая печь. Она уже приготовила корм для скотины, благо были оставлены у них корова с лошадью да несколько овец, остальных Егор, как ее отец, или продал, или заколол на мясо, в связи с коллективизацией.  Муж не вставал, сколько раз не заглядывала к нему Ганька, он уснул крепко, что было жалко его будить. – Да что я, сама без него не справлюсь, пусть отдыхает, а проснется – в доме и на дворе все убрано и накормлено. Она так и сделала,а убрав и накормив скотину, взяла коромысло, повесив на него два ведра, вышла со двора к колодцу. Налетевший ветерок легким покрывалом обвернул ей ноги, и шурша по чуть подмерзлой земле, уполз как гадюка в даль. Набрав полные ведра, Ганька подцепила их на крючки коромысла, подняв на плечо, охнула – где-то в груди закололо, что перехватило дыхание. Она, опершись одной рукой за сруб колодца, стояла, уравновешивая дыхание. И зашагала домой, медленно ступая от чего отяжелевшими ногами, которые с каждым шагом наливались свинцом. И только у себя во дворе она, из последних сил, не уронив ведра с водой, поставила их на землю, и рядом опустилась сама. Ганька не чувствовала холод земли, она прислушивалась к своему новому состоянию, голова была ясной,  но весь низ живота полыхал огнем, и отчего-то не шли, не хотели двигаться ноги. Ганька их трогала руками, больно до крови щипала, но были они чужими. – Что это со мной, как же я жить дальше стану, мне и детей своих не обстирать, не накормить, а Егор, что Егор будет делать со мной, ему жена нужна. Она беззвучно плакала, все также сидя около ведер с водой. Потом поползла к крыльцу, везя безвольные ноги, как две повисшие плети на плече пастуха. Уже в сенях передохнула, ей было не дотянуться до ручки двери, чтобы открыть ее, а стучать она не хотела, жалела приболевшего мужа, да крепко спавших детей. Закрыла глаза. Ее недолгая жизнь пронеслась, как один миг перед ней: вот она совсем маленькая сидит на плечах отца, вот с братом Павлом катится с крутой горки на самодельных санках, а вот и невеста с сияющими глазами венчалась в церкви, вот – зыбка с плачущей Катькой. Неужели это все так быстро пролетело, как и не было, и Ганька провалилась в черную бездонную пропасть беспамятства. Очнулась она уже на кровати, рядом с ней копошилась мать. Марья, делая ей горячие припарки на ноги. Егор стоял осунувшись лицом, детей не было слышно. – Не говори ничего, лежи. остановила Марья, готовую спросить про детей дочь. – Они у нас, с Яшиком играют. Отец с Костькой поехали в Арапово за фельдшером. Ты в сенях лежала, Егор наткнулся на тебя. Вроде крови у тебя нет, я подумала, может выкидыш, – Марья пощупала живот у дочери – не болит нигде? Ганька отрицательно покачала головой. – Ты, Егор, иди во двор, мы тут по-бабьи погово-рим, нечего нас тебе слушать, что нужно, тебе Ганька без меня скажет. Дождавшись пока Егор не стукнул дверью, Марья не заговорила. – Ты, девонька, когда последний раз на рубашку ходила, не помнишь? Возможно, третьего ждешь, это у тебя беременность будет протекать так. – Мам, – Ганька, облизав сухие губы, скрипуче, не своим голосом шепнула – у меня недавно все кончилось, не беременная я. – Ну это еще как сказать, оно сразу и не узнаешь, бывает у некоторых все девять месяцев месячные идут, а они дите рожают. Нако вот, испей святой водицы, – приподняв Ганьке голову, Марья поднесла ей ковш с водой, – вот и ладненько, –  уложа бережно на подушки дочь, Марья стала брызгать воду на Ганьку, читая в полголоса молитву. А Ганька не слышала мать, она опять забылась в беспамятстве, очнулась уже около вечера. Увидела постороннего, небольшого росточка мужика, в наброшенном белом халате на плечах. Он тихо, вкрадчивочто-то говорил Егору, изредка поворачивая голову на Ганьку. До нее донеслись последние слова. – Ты понял меня, не тормоши ее, сердечный приступ у нее. Сердце, видно, слабое, я его еле прослушал, работает с остановками, и аритмия страшная. Вот капли ей давайте, а эти таблетки под язык, и пусть как леденец сосет. Это все, что я смогу для нее сделать.  Марья вернулась уже с небольшой корзинкой, которая была завязана сверху светлой холстиной, передала ее с поклоном фельдшеру. – Примите от всей души, спасибо за помощь. – Да какая, матушка, помощь, раньше времени сгорела ваша дочь, помочь я ей ничем не могу, молитесь, может он увидит ваши страдания да слезы и поможет. Меня назад отвезете?
– Телега стоит у ворот, мой старик вас назад и отвезет. Марья все еще не верила доктору – как же это так, привезли за десять верст, а он не в силах помочь. Какая это тогда медицина, лучше уж идти по бабкам, да старым знахарям. Она засветила лампадку у иконы, села в ногах у дочери, гладила их, лаская своми ладонями, все старалась согреть. Егор стоял в сенях, он не верил, что у него может случиться такое, что его Ганька,  вроде, вон, дома лежит рядом, а вдумаешься, и нет, не она это. Хотел посидеть рядом с женой, но Марья не отходила от дочери, он, постояв в изголовье, поправил волосы на лице Ганьке, отошел к окну, стоял, смотря  в него невидящими глазами . То что Ганька не жилец на этом свете, до него доходило с трудом. Пришла его мать, запричитала от порога, жалея его с детьми. Вышедшая от дочери Марья, только взглянула сурово на сватью, одним своим взглядом прервав ее плач. – Ты чего заживо хоронишь, чего плохого для тебя моя дочь сделала, внуков тебе подарила, да за тобой и сыном твоим убирала, а ты теперь так ей добро поминаешь. Сын твой здоровый да крепкий молодой мужик при хозяйстве. Не гневи Бога, Устинья, выкарабкается моя дочь, наша порода – она крепкая, сразу не сломишь, еще внуков от них дождемся. Уже себя успокаивала Марья. Отвезший в Арапово фельдшера Максим, не заезжал домой. Проехал к Ганьке. Он догадывался, что Марья не была еще дома. – Скотину не убирала,  прибегала Дуняха  с малолетним Яшиком, быстро вернувшись восвояси,больно суров у нее мужик.  Марья, накинув на себя шаль, вышла с Максимом во двор, ставив Егора около жены. – Как она? Максим поднял голову к небу, чтобы скрыть от Марьи набежавшие, непрошенные слезы. – Плохо, Максим, плохо, что за болезнь с ней приключилась, незнамо. Но только я догадываюсь, что не обошлось здесь без Груньки Бакаевой, чувствую, ее это рук дело. Она на Егора давно из-за своей Дашки глаз положила, вот и дождалась, нашла момент. Видно, по ветру что-то пустила, а наша доченька его и поймала. Да как их и свет-то выносит, сколько они своей семьей горя людям причинили, не сказать, вот и до нас добрались. Чуяло мое сердце, чуяло. Они стояли с Максимом плечо к плечу, как принято на Святой Руси, что и счастье, и горе, все вместе, все на две равные половинки, так перед алтарем они клялись много лет назад, когда были молодые. Такого же счастья они хотели для каждого из своих детей, и нет страшнее муки, когда родители не могут ничем помочь своему больному ребенку.
– Тять, мам, идите в дом. Ганька что-то хочет сказать, - окликнул их вышедший Егор. Ганька, бледная лицом со лба, махнула рукой, приглашая подойти ближе к ней. – Мама, тять, вы простите меня, если есть за что, вас я почитала и любила, моим братьям и сестрам передайте от меня низкий поклон. Про детей моих, своих внуков не забывайте, привечайте их. Ты, Егор, был для меня хорошим мужем, будь и отцом для наших детей таким же, не очерствей сердцем к ним, без меня. Ну, вот и все, а сейчас идите, устала я, полежу. Ганька отвернула лицо к стене. Не уходили, стояли рядом, боясь услышанного Максим с Марьей. Один егор, обхватив голову руками, сидел, раскачиваясь за столом из стороны в сторону. И не плакал – выл. А Ганька, вздрогнув всем телом, с хрустом потянулась, так, глядя в потолок и отошла, не закрыв глаз. Закричала Марья, забилась, упав на еще теплое, родное тело дочери. Максим, по-мужицки крепко сцепив зубы, до хруста в скулах, держался, но и он, не выдержав, начал часто вздрагивать плечами, по морщинкам, лучами окружавшими его глаза, потекли соленые скупые слезы. – Как я к твоим деткам подойду, и скажу, что нет у них больше мамки, за что нас ты, Боже, наказал, перед чем мы так провинились. Лучше меня к себе забрал, а мою кровиночку оставил бы своим деточкам, я жизнь прожила, повидала все на этом свете, а она куда? Ей жить еще и жить. Плакала Марья, не видя от слез, кто был рядом. Нашедшие в дом соседи, с силой увели ее и Максима от дочери. Начинался последний обряд, находившейся здесь телом, но не душой Ганьки. И родные не должны присутствовать при его свершении, это уж если нет никого рядом, кто мог бы помочь.
    Грунька не выходила из дома, запретив и Устину с Дашкой показываться из ворот. Ночью у них были выбиты все окна, они спасались от летящих камней, забились все втроем под стол, стоящий у стены. – Хоть бы пронесло, еще и петуха пустить могут. Устин хотел поднять руку и перекрестить лоб, но пальцы так и не сомкнулись перстами, как он не старался. До самого утра народ не расходился от их дома, все что можно было сломать, уже было сломано. Разрушенный забор двора светился щербатыми выбитыми досками, садовая калитка была сорвана с петель и заброшена, расколотая на две части, в сад; оторванные с окон наличники растащены по улице. Хлев со скотиной был нетронут, а у самого дома была подперта колом дверь, и вымазана вся дегтем. Бакаевы, сидя под столом, ждали рассвета, не сомкнув глаз, они не разговаривали, боясь привлечь озверевших сельчан еще больше. Кто-то из молодежи принес ружье, и стрелял, пугая их ,над домом, собаки в селе выли,лишь замолкая перед очередным выстрелом. Петухи, перепутав время, кричали свое петушиное так часто, что к утру охрипли.
    Убрали Ганьку быстро, надев новую юбку с кофтой, привезенные  ей Павлом из Москвы. Тому была отправленна телеграмма с Арапово, постарался главный инженер завода, помнившего о своем долге Павлу, оказавшему ему некогда своевременную  помощь.  Максим, за одну ночь постаревший лет на десять, стоял, разговаривал с приехавшей из другого села дочерью Прасковьей. – Ты, Проска, детей своих веди в дом, ну, а мы к Ганюшке, не торопясь, пойдем. Твой-то как, подъедет еще или некогда? – Будет он, тять, будет. Обещался, да и как не приехать.
- А Мотря где, что-то ее не видно?
- И она здесь,тять, все в горюшке собрались.
- Эх, Ганька, Ганька двоих сирот оставила, мужик чего, найдет себе другую да забудет, а им каково без матери расти, были бы мы с матерью помоложе, все пригляд за ними был. И мы все далеко, одна Дуняха здесь, да у нее у самой в семье не все ладно. –   сняв шапку,Максим вошел в дом к Егору. Изба была  полна народом, пришедших проститься с Ганькой, а кто и из простого любопытства, посмотреть во что одета, да как причитают по ней. Тяжело было выпроводить их из дома, люди выходили, и заходили снова . Огромная толпа так и оставалась стоять под серым осенним небом, люди не расходились.
  Хоронили Ганьку, как положено, на третий день. Из Москвы приехал Павел с женой, из Петрограда к самому выносу успели Иван с Митькой и Полинкой, которая была на сносях. Мишку не отпустили, у них начинались полеты, но тот рвался, упрашивал начальство, чтобы ему дали проститься с теткой, но командир не подписал рапорт, и Мишка остался горевать один в Петрограде. Длинная похоронная процессия растянулась до середины улицы, на холщевых полотенцах, перекинутых через плечо, несли здоровые молодые мкжики гроб с телом Ганьки, подменяя друг друга через каждые сто метров. Марью держали под руки дочери, рядом с Максимом были Павел с женой, Егора утешали Иван с Митькой.
   Маленькая Настюха прилипла к окну, нельзя было смотреть на похороны в окно, но ей никто не сказал, и она черными глазенками, стоя на сундуке, смотрела в верхнюю раму стекла, смешно приплющив нос. – Ганьку нашу хоронят, сказала она трущемуся об ее ноги котенку. Меня не взяли, все пошли, а я дома осталась. Тятька сказал, затопчут, не углядим. Ей было по-малости лет непонятно, почему Ганька лежит в ящике, я все идут за ними и плачут. Не понравился ей и поп, махающий дымящимся на сыром воздухе кадилом. Заплакав, она села на сундук, прижав к груди трехцветного котенка. Но детское горе  уходит незаметно, и найдя оставленные ей заботливо матерью пирожки, она уже вовсю жевала их, радостно помахивая, сидя все на том же сундуке, ножками.
   После похорон дети Ганьки жили у Максима с Марьей, изредка навещая отца. Егор запил, хозяйство, когда-то такое крепкое, ухоженное при Ганьке, приходило в упадок. Никакие уговоры не помогали остепениться Егору. Мать с братом навещали его изо дня в день, но и они не могли уследить, где он находил для себя самогонку. Павел с Иваном задержались до вечера и уехали по своим городам. В селе начиналось новое движение. Опять приходили в дом к Максиму искать зерно, но, не найдя ничего, ушли.